Предисловие от составителя и переводчика
Нагацука Такаси (1879–1915) — писатель, чьё творчество остаётся одновременно и близким, и загадочным для современного читателя. Его проза, балансирующая между натурализмом и лиризмом, между исповедальностью и беспощадным анализом человеческой природы, создаёт уникальный художественный мир, где даже в самых обыденных ситуациях сквозит трагическое мироощущение.
Главное произведение Нагацуки — роман «Земля» («Тути», 1910) — стал одним из ключевых текстов японской литературы конца эпохи Мэйдзи (1868–1912). Это не просто «крестьянский роман», а глубокая медитация о связи человека и земли, о неизбежности страдания и хрупкости человеческих надежд. Однако в этом сборнике мы сознательно отходим от «Земли», который ждёт своей публикации в отдельном томе, чтобы показать другого Нагацуку — тонкого стилиста, мастера короткой прозы, автора, чьи рассказы и повести полны психологической глубины и неожиданных лирических откровений.
В представленных здесь текстах — таких как «Сэнсэй» или «Частный врач» — Нагацука исследует темы одиночества, несостоявшейся любви, ностальгии по утраченному. Его герои — часто люди, разочарованные в жизни, но продолжающие искать в ней смысл. Они вспоминают прошлое с горькой нежностью, осознавая, что время неумолимо, а счастье, если и было, осталось где-то позади.
Особенность прозы Нагацуки — в её двойственности. С одной стороны, это почти документальная точность в изображении быта и психологии (персонажи-мужчины вряд ли понравятся читателям), с другой — приглушённая, но ощутимая поэтичность. Его описания природы, будь то лунная ночь над Йокосукой или бескрайние поля родной провинции, не просто фон, а живое пространство, в котором разворачиваются человеческие драмы.
Нагацука Такаси прожил короткую жизнь — всего 35 лет — и не успел реализовать весь свой творческий потенциал. Но даже в незавершённых набросках и коротких рассказах виден его уникальный голос: немного грустный, немного ироничный, но всегда честный.
Этот сборник — попытка открыть Нагацуку-прозаика для русскоязычного читателя, показав не только хрестоматийного автора «Земли», но и тонкого лирика, чьи произведения, написанные более века назад, звучат удивительно современно. Некоторые его стихи уже были переведены на русский язык, пришло время прозы.
Павел Соколов
Сэнсэй
С тех пор, как я перевелся в эту школу, прошло уже пять лет. У меня родилось трое детей. Все мальчики. Кроме этого, во мне не произошло никаких перемен. Я по-прежнему продолжаю ставить опыты по физике и химии. Должно быть, я от природы человек узкого круга — с коллегами общаюсь мало. Учителя в провинции — это, по сути, жалкие, никчемные люди, собравшиеся в одном месте. Они вечно ноют о недостаточном жаловании или злословят о зависти коллег. Мне неприятно их слушать. Зато учеников я люблю. Я не притворяюсь. Волосы стригу коротко, под третий номер. Бороду никогда не отращивал. Поначалу некоторые мои подопечные, видя невзрачную внешность своего сэнсэя, начали было мною пренебрегать, но теперь все меня уважают. Моя единственная гордость — это то, что я стараюсь быть честным в преподавании. У учителей средней школы сравнительно много свободного времени, но, в зависимости от подхода, можно быть и очень занятым. Некоторые коллеги в свободное время берут удочки и идут на рыбалку, но я считаю, что без этого можно обойтись. Таких обычно ученики нещадно гнобят, и они чуть ли не плачут. Но виноваты в этом они сами. Педсостав в средней школе часто меняется. У нас произошло уже много кадровых перестановок. Но мои воспоминания о них — как о дурмане. Если сравнить с мисо, то остался один осадок. Однако Садзи-куна я, думаю, не забуду до конца своих дней. Порой мне живо представляется его высокая худая фигура, как он сидит, облокотившись на стул, и плачет. Какая же сила оставила во мне такое сильное впечатление? Когда я пытаюсь вдуматься, то, наоборот, ничего не понимаю.
Садзи-кун окончил философский факультет, был бакалавром литературы. Говорил, что специализировался на социологии. Садзи-кун всегда держался так, словно погрузился в глубокие раздумья, его долговязый корпус сгибался вдвое, когда он сидел на стуле, и он закрывал глаза. Волосы у Садзи-куна всегда были тщательно причесаны. Костюм сидел на нем идеально. Разумеется, вокруг него царили чистота и порядок. Садзи-кун жил один. Меня даже поражало, как у него все так хорошо получалось. Однако в Садзи-куне не было ни капли модного легкомыслия.
Мой характер был полной противоположностью характеру Садзи-куна. Почему-то я был небрежен, и даже на столе у меня был беспорядок. В классе я часто разбивал пробирки, и бухгалтерия то и дело ворчала. Секретарь Имаи-кун, с которым я был особенно дружен, злился на меня больше других. Дома было то же самое. Дети у меня озорники, и все двери вечно в дырах. Недавно я увлекся фотографией. Как только появляется свободная минутка, хватаю аппарат и иду снимать. С тех пор, как занялся этим хобби, стал еще больше занят. Ведь пренебрегать школой — против моих принципов. Говоря «увлекся», я, может быть, неточно выражаюсь, но начал я фотографировать потому, что меня заинтересовало применение этого достижения техники в физике и химии. Я неумелый, поэтому не надеялся, что у меня получится что-то путное, но в последнее время мне кажется, что у меня развилось некоторое эстетическое чувство. Я стал замечать, что в мире мало фотографий, которые превосходят мои. Я исходил все тропинки в окрестностях на расстоянии одного-двух ри. Коллеги, часто выходившие на прогулки, встречали меня и смотрели с укором: «Опять?». Но Садзи-куна я ни разу не встретил. Он редко выходил из дома. Хозяйка его квартиры говорила, что его иногда навещает завуч. Тогда они обязательно играют в го. Если не играют в го, то читают. А потом, подперев голову рукой, тот сидит и о чем-то думает. «Он добрый, но с ним не разговоришься, держишься с ним настороже», — говорила хозяйка. Я не любитель визитов, поэтому встречался с Садзи-куном всего несколько раз.
Хозяйка квартиры, где я когда-то снимал комнату, пока не перевез семью, и теперь, встречая меня, заговаривает. Я терпеть не могу таких неторопливых занятий, как го. Я человек небрежный. Но я уверен, что в понимании обязанностей педагога никому не уступаю. Я хлопочу перед состоятельными людьми, чтобы те дали денег на обучение бедным выпускникам. За пять лет я познакомился с родителями учеников в нашей местности. Поэтому я считаю, что первое условие выполнения обязанностей педагога — это долго работать на одном месте. В этом я, по крайней мере, не уступаю Садзи-куну.
Тот проработал всего год и уехал на Кюсю. В этот короткий год мы вместе следили за учениками. Поэтому у нас была необходимость и возможность обмениваться мнениями. За тот короткий срок мы сблизились по необходимости, и я не упускал возможности понаблюдать за Садзи-куном. Его погруженность в раздумья я считал обычным состоянием человека, изучающего философию, и не находил в этом ничего странного. Но, как говорила хозяйка, в нем было что-то, что мешало сближению. Даже я, человек бесцеремонный, чувствовал это, а большинство других коллег, помимо ежедневных приветствий, не обменивались с ним ни словом.
Садзи-кун постоянно писал для журнала «Средняя школа», который пользовался популярностью среди учеников, что-то вроде «Наставлений для молодежи». Трудился он серьезно, но содержание его статей не вызывало у меня особого восхищения. Садзи-кун только что окончил университет. У него самого был ученический опыт, но как педагог он еще мало что понимал. С моей точки зрения, у человека с десятилетним стажем преподавания, в его статьях было много непродуманного.
Однажды из журнала мне тоже предложили написать статью, даже упомянули о гонораре. Я знал, что, взявшись за перо, могу получить деньги. Естественно, можно было предположить, что Садзи-кун таким образом увеличивал свой доход. Он строчил статьи и для других подобных изданий. Предположение, что он хотел получить гонорар, заронило во мне смутные сомнения в его личности. Иногда эти сомнения усиливалось, и я начинал относиться к Садзи-куну с презрением, но, увидев его погруженную в раздумья фигуру, тут же забывал обо всем. Садзи-куна невозможно было не любить. Позже я глубоко сожалел о своем непонимании, когда усомнился в личности Садзи-куна. Тот был человеком, который не мог объяснить, в каком психологическом состоянии находятся смеющиеся и болтающие люди, то есть он не мог ни на мгновение отпустить свое сердце в сторону света.
В то время среди некоторых коллег распространилось озорство. Особенно доставалось тем, кто чем-то выделялся. Зачинщиками озорства были я и секретарь Имаи-кун. Я по натуре человек, который не может сидеть без дела. Имаки-кун был высокомерен, и коллеги относились к нему с насмешкой. Когда приходили родители учеников, он поворачивался к ним спиной и выходил из учительской. Это выглядело смешно, и мы иногда подшучивали над ним. Имаи-кун был мастер на все руки и мог подделать почерк родителей и изготовить любую визитку. Мы давали ее служителю. Тогда Имаки-кун, как обычно, выходил, бродил вокруг и, сконфуженный, возвращался. Нам просто хотелось поозорничать, чтобы посмотреть на его реакцию. Казалось, Имаки-кун должен рассердиться, но тот не сердился. Дело в том, что Имаки-кун был из тех, кого особенно гнобят ученики, и если бы его уволили, то со следующего дня ему пришлось бы туго. Думая так, я понимал, что такое озорство — грех, но тогда это было в порядке вещей. Сейчас этого уже нет, но тогда продолжалось какое-то время.
Если кто-то заходил в канцелярию и видел там меня, то я и секретарь Имаи-кун не могли не подшутить над ним. Но Садзи-куну даже Имаи-кун не мог сказать ни слова. Когда Садзи-кун тихо входил со своим хилым, худым телом, поведение Имаи-куна сразу менялось. Со стороны это выглядело забавно.
Даже занимаясь такими глупостями, я продолжал усердно учиться, чтобы быть в состоянии выполнять свои обязанности. Садзи-кун преподавал английский. Этот предмет не был любимым среди учеников. Поэтому они начали присматриваться к Садзи-куну, так сказать, пробовать его на вкус. Их сэнсэй не был человеком, который мог подавить учеников своим авторитетом. Казалось, они считали его слабым. Он поступил на работу в начале второго семестра. На церемонии в день рождения императора Садзи-кун выступил с речью. Голос у него был тихий, но проникновенный, заставлявший слушать. Ученики были тронуты. Я тоже удивился его ораторскому искусству. Если прислушаться, то это неудивительно: Садзи-кун был ревностным христианином. Несколько раз он даже выступал с проповедью по воскресеньям.
Погода становилась все холоднее. За стеклянными окнами сухие ветви вишни качались на ледяном ветру. Кроме игроков в бейсбол, которые тренировались на сухом поле, на улице почти никого не было видно. У печки всегда сидело несколько учителей и говорили о пустяках. Печка, несомненно, сблизила меня с Садзи-куном. Я беседовал с ним о воспитании. И наши взгляды часто совпадали. Меня раздражало, что большинство коллег вообще не задумывались о педагогике, но до встречи с Садзи-куном я молчал.
Я считаю, что учитель, выражаясь иначе, — это все равно что тыква на поле. Умных среди них не так уж много. За последние два-три года произошло много перестановок. Ушедшие были как спелые тыквы, которые сорвали, а новые — как зеленые тыквы, только что завязавшиеся на конце стебля. Видно, такова судьба, что статус сэнсэя постепенно падает. Уволенные — это совсем гнилые тыквы, которые сорвались сами.
Если уж говорить откровенно, то я придерживаюсь теории ненужности директора. Интересно, чем он занимается, сидя каждый день в своем большом кабинете? Он даже не знает, какие тыквы поспели, а какие нет. Я родился в крестьянской семье и хорошо знаю: даже с арбузом, если не разрезать его ножом, а просто щелкнуть пальцем, сразу видно, поспел он или нет. Директору надо воткнуть палочку и попробовать, иначе он не поймет вкуса тыквы. В доказательство: что он принес с помпезных собраний таких же директоров? Разве остатки от командировочных, на которые купил жене подарки, можно считать достижениями в воспитании? Если хочешь денег, лучше брось преподавание и стань приказчиком в лавке. С фартуком будет даже лучше.
Я увлекся и стал говорить без остановки, сбиваясь на посторонние темы. Садзи-кун всегда внимательно слушал, и я невольно увлекался. Его тихий, задумчивый голос заглушал мой, и он слушал меня, не перебивая. Когда мои нападки становились слишком резкими, Садзи-кун, казалось, немного смущался. Его согнутая фигура наклонялась еще больше. Я полагал, что в душе Садзи-куна таится что-то необычное. Может быть, он стыдился вульгарности разговоров о деньгах, и с тех пор я старался не говорить о них.
Западный ветер сдувает всё с верхушек деревьев, и, когда листья собираются в одном уголке земли, он назойливо разбрасывает их. Воробьи и щеглы, как листья, уносимые западным ветром. Мне хочется спросить, зачем эти перелетные птицы отправляются сюда, чтобы их так жестоко трепал ветер?
Оголенные деревья, каждый со своим особенным обликом, стоят на обширной равнине, привлекая внимание. Для меня, увлеченного фотографией, это идеальное время года. Когда зелень покрывает землю и радует глаз, для фотолюбителя наступает зима. На фотографии не передаются цвета. Лучи света, падающие на сетчатку глаза, и лучи, проходящие через объектив на фотопластинку, — это разные явления. Фотопластинка слишком чувствительна и в то же время груба. Контраст между светом и тенью слишком сильный. Поэтому при современном уровне развития фотографии нам легче снимать зимние деревья. Фотолюбители соперничают с живописью. Они стремятся включить фотографию в сферу искусства. Некоторые же считают, что та вообще никуда не годится. Мне все равно. Если мне интересно, я доволен. Недостатков сколько угодно. Их нужно устранить. И, конечно, рано или поздно они будут устранены. Но это не наша ответственность и не наша обязанность. Нам достаточно просто ходить с аппаратом.
Зимой все животные прячутся. Среди коллег тоже уже не видно тех, кто выходит на прогулку. Садзи-куна, конечно, я не встречаю. Я хочу сделать хотя бы один удачный снимок, экономлю каждую минуту и стал очень близок с этим временем года.
По обеим сторонам дороги стоят голые ольхи. Рядом с дорогой — огород. Единственное зеленое пятно вокруг — это он. Зелень капусты выглядит нежной, но это все равно унылый зимний цвет. По дороге между ольхами медленно проезжает телега с грузом.
Выходя в такие места, я не могу не чувствовать красоты цвета, помимо форм, которые должны отразиться на фотопластинке. Я думал, что Садзи-кун, наверное, никогда не видел таких мест. Мне казалось, что если бы он попробовал полюбить прогулки, то мог бы укрепить свое слабое здоровье. Я старался уговорить его, но Садзи-кун только молча кивал.
Как-то в воскресенье я решил отправиться подальше и взял с собой двух учеников. Пока мы бродили по полям, подул западный ветер. Если утром над горами в Никко висят грязные, как школьные доски, облака, то днем обязательно подует западный ветер, но утром я не обратил на это внимания, и это была моя ошибка.
Фотографии уже не получались, и мы решили вернуться на попутной телеге. Та остановилась. В восьмиместной телеге уже сидело шесть человек. Одного ученика пришлось бы оставить идти пешком. Я немного растерялся. Тогда сидевшая с краю женщина в красной шапочке сказала:
— Нам всем будет тесно, но одного, наверное, можно посадить. Не беспокойтесь, садитесь.
И затем, словно отдавая приказ пассажирам, добавила:
— Подвиньтесь немного.
Появилось немного свободного места, и ученик смог сесть. Я извинился перед дамой.
— Нет-нет, что вы…
Женщина была легкой на подъем.
Телега пересекла поля и выехала на пшеничное поле. Сухое пшеничное поле из-за пыли выглядело так, будто над ним стелился туман.
В одной деревне телега остановилась. Возница дал лошади корму. Одновременно с противоположной стороны подъехала еще одна телега и остановилась перед станцией. Старуха там вынесла поднос с табаком, а затем налила чай в девять чашек. Женщина в шапочке сказала:
— Ну что, господа, как насчет…
Она взяла поднос в левую руку, достала сигареты «Сикисима» и закурила от огня на подносе с табаком у себя на коленях. Когда все чашки вернулись на поднос и на дне каждой осталось по одной монетке в пять рин, женщина достала из-за пояса монету в две сэна, бросила ее на поднос со звоном и сказала:
— Вот, бабушка, забирай.
Телега снова заскрипела, поднимая пыль. Вдоль прямой, как палка, дороги на некотором расстоянии стояли сухие павловнии, а под ними качались унылые сухие хризантемы. Тут и там на тутовых полях стояли белые, как нитки, деревья. На обратной стороне тутовых деревьев осталось по два-три сухих листа, как будто на них сидели маленькие птички. Сильный западный ветер не успокоится, пока не разбросает эти листья, и постоянно трясет их.
Дальний лес из-за поднявшейся в небо пыли казался размытым. В противоположном направлении тронулась другая телега. Она, как черный комок, постепенно становилась все меньше в пыли.
Пепел от сигареты женщины назойливо летел мне в лицо. Наконец она заметила и сказала:
— Ой, что же это такое, простите, пожалуйста.
Она тут же бросила недокуренную сигарету. Сигарета упала на край дороги, затем ее подхватило ветром в поле, а та всё дымилась. Телега удалялась от этого дыма и быстро ехала вперед.
В этот день я не получил хороших снимков, но не был разочарован, потому что интересовался изменениями в природе. Я получал удовольствие от того, что стал более внимательным и не упускал из виду даже сухие листья тутового дерева и дым от сигареты, брошенной женщиной.
В этот день я также испытал небывалый интерес к человеку. Если бы в телеге не было этой женщины в красной шапочке, если бы не она сказала то, что сказала, другие пассажиры ни за что не согласились бы посадить еще одного человека в и без того тесную восьмиместную телегу. Я глубоко почувствовал силу женщины.
На мой взгляд, она должна была быть где-то за пределами приличного общества. Это был самый неприятный класс женщин. Но почему-то в телеге я не испытывал к ней ни малейшей неприязни. Более того, это продолжалось и потом. Мне было приятно от ее бойкого обращения. Я знал, что она, должно быть, распутница, но это не испортило моего настроения.
Я удивлялся, почему эта дама захватила мое сердце. В тот момент в моем сердце возник большой недостаток, не позволявший сохранить обычный авторитет. Если бы я был готов идти пешком, три ри для нас двоих не составили бы никакого труда. Желание сесть в телегу в тот момент ослабило мое сердце. Остановить телегу и отказаться сесть было бы трудно. Но оставить ученика… Мне было бы больно уйти одному.
Это было глупо, но это было мгновенное решение. Времени на раздумья не было. Неожиданно кокетливая женщина доставила мне удовольствие. Я не мог не быть благодарным. Она заполнила недостаток в моем сердце.
Затем то короткое время, что мы провели в телеге, и все, что отразилось в моих глазах, и красная шапочка не дали повода для неприязни. Затем, должно быть, яркий цвет шапочки предотвратил неприязнь, не дав ей возникнуть. Шапочка скрыла некрасивые части лица женщины.
Я подумал, что это то же самое, что и в фотографии. Объекты, отражающиеся на пластинке через объектив, — только над ними мы стараемся работать. Нам все равно, что находится за пределами отражения на пластинке. В этом преимущество объектива перед человеческим глазом.
Когда показываешь фотографии дилетанту, он обязательно спрашивает: «Где это?». А зачем спрашивать, где? Дилетант обязательно на этом зацикливается, но сделанные фотографии хочется показать. И когда спрашивают, это немного раздражает.
Странная штука.
Я думал о таких вещах. Редко мне приходилось думать. Может быть, это было влияние Садзи-куна. Если я думал о поверхностных вещах, то это касалось только меня. Я искренне радовался, что даже пыльное пшеничное поле вызывало у меня интерес. И мне хотелось, чтобы Садзи-кун тоже почувствовал природу. Но тот никогда не говорил о природе.
Встретив эту женщину и подумав о разных вещах, я стал с интересом вспоминать о ней. Мне стало интересно, какие мысли были у холостяка Садзи-куна о женщинах. На следующий день я рассказал ему о прошедшем дне. Его слова заставили меня еще больше сомневаться.
— Пессимизм — это все, что у меня есть. Я не могу смотреть на цветы, думая, что за их цветением последует увядание. Я не испытываю никакой радости, глядя на них. Поэтому нет ничего, что вызывало бы у меня более острое чувство горя, чем зимний мир. В конце концов, горе полностью владеет мною.
Я попытался возразить, говоря о густой зелени после опадания цветов, о бесконечной жизненной силе яркого солнца, питающего все сущее, и о том сильном чувстве, которое охватывает нас, когда мы смотрим на это. Но Садзи-кун оставался холодным, как камень.
Я рассказал ему о своих впечатлениях о кокетливой женщине в телеге, как будто сделал великое открытие. Садзи-кун не проронил ни слова. Он молчал, как будто смотрел вдаль. Слеза скатилась по его крахмальному манжету и упала на печку. Раскаленная железная пластина тут же испарила ее.
Я был удивлен. В тот момент я лишь на мгновение отвлекся, заметив испарившуюся слезу. Садзи-кун — личность, которую невозможно понять. Или это естественно? Он должен быть философом. Что толку говорить о таких поверхностных вещах? Мне лучше сосредоточиться на физике и химии, в которых я силен. Как педагог я должен обмениваться мнениями с Садзи-куном. Большее было бы самонадеянно.
Почему я выбрал физику и химию? Отчасти потому, что из-за нехватки денег на учебу мне пришлось рано выбрать специализацию, но также потому, что рассуждения о пустых вещах слишком разнообразны, и мой простой характер не мог этого вынести, да и не нравилось мне это.
Истина едина — это великий закон, общий для неба и человека. Физика и химия лучше всего могут это объяснить. Мне нравится их строгость. Мое призвание — замечать, как слеза падает на печку и испаряется. Не буду больше думать о бесполезных вещах. Осознав это, я сблизился с Садзи-куном, но не углублялся в разговоры.
Годовые экзамены завершились, и тридцать с лишним выпускников покинули стены школы. На церемонии вручения аттестатов директор произнёс банальную речь. Вообще, наш начальник — жалкий человек, низкорослый и тщедушный. Он всегда смотрит на людей с каким-то подозрительным выражением лица, и это неприятно. Занимая почётную должность, он вызывает лишь презрение. Директор мне противен.
Садзи-кун тоже выступил с речью — обычное наставление молодым, ничего особенного. Но его глухой, печальный голос пронзил мне грудь. Меня покорила его манера — он никогда никому ничего не навязывал.
Вскоре в школу пришли сто пятьдесят новичков, все в новых, ещё не помятых мундирах. Их лица сияли беззаботностью. Мне захотелось вложить в этих мальчиков что-то важное, и я сам вызвался быть классным руководителем одной из групп. Садзи-кун тоже взял класс новичков. Наша дружба сохранилась. Когда я был рядом с этим человеком, меня неудержимо тянуло к нему, и порой я даже начинал сомневаться в своём душевном состоянии. Однако моя небрежная натура не изменилась. Озорные проделки по-прежнему случались.
Летние каникулы в тот год сократили, и уже в начале сентября классы вновь наполнились учениками. Этим летом я, как обычно, взвалил фотоаппарат на плечо и отправился в верховья реки Кинугава. Я взобрался на гору, исследовал мелкое болото, затерянное в зарослях, и запечатлел на фотопластинках окрестные леса и клубящиеся туманы.
Кроме того, я убедился, что болото Кинунума никак не связано с рекой Кинугава — на картах Управления земельной съёмки была ошибка. Десять ри ущелья оказались потрясающе красивым местом. Мне стало стыдно, что, выросши в равнинной части Канто, живя так близко от этих мест, я до сих пор не знал о них.
Я радовался, что открыл для себя неизведанные горы и воды. Но вскоре понял: эта величественная природа не может быть передана даже на миллионную долю через объектив диаметром меньше двух дюймов. Она заставила меня осознать, что человек, затерянный между небом и землёй, должен потратить всю жизнь, чтобы ухватить хотя бы крупицу. Покидая ущелье, я решил: пусть даже это будет миллионная часть крупицы, но я унесу её с собой. Вдохновение вернулось ко мне. Я израсходовал три дюжины фотопластинок. Моё прежнее заблуждение, будто для фотографии годятся только сухие деревья, было полностью разрушено.
Заодно я убедился, что моё тело неожиданно крепко. Даже мне самому бросались в глаза загоревшие руки.
Занятия начались, когда я ещё не успел разобрать отснятые пластинки. Вернувшись домой, я увидел, что мои труды и время потрачены не зря. Я мог быть доволен своим мастерством. В школе учитель естествознания Нумасаки щеголял в старой соломенной шляпе, разгуливая по школьному саду. Садзи-кун, как камень, по-прежнему пребывал в раздумьях. Видя его, я чувствовал, как во мне гаснет недавно обретённая энергия. Мне хотелось похвастаться своими летними приключениями, но я сдержался. Тогда я спросил Садзи-куна, как тот провёл это лето.
— Ненадолго съездил домой, — был его простой ответ.
Садзи-кун слегка покраснел — видимо, это была его привычка. Глядя на его согнувшуюся, словно увядшую, фигуру, я не решился расспрашивать дальше. Вскоре секретарь Имаи сообщил мне, что Садзи-кун по внутреннему решению переводится в другую школу. То, что он проработал здесь так мало, само по себе удивило бы меня не сильно. Но Имаи также сказал, что Садзи-куну повысили жалованье. Во мне вновь проснулись сомнения. Почти исчезнувшее подозрение к Садзи-куну как к автору журнальных статей внезапно ожило. Мне вспомнилось, как он покраснел, когда я резко осуждал тех педагогов, кто гонится за деньгами. Может быть, во время каникул он хлопотал о переводе? Может, он не мог ответить мне потому, что ему было стыдно? Я не раз слышал о поразительных падениях образованных христиан. Эти воспоминания усилили мою неприязнь.
Я не мог смотреть на него без холодности. При этом я не задумался: а смог бы я сам, такой поверхностный, устоять перед искушением деньгами? Я даже не осознал, что моя неприязнь была подкрашена завистью.
Я люблю путешествовать. Иногда, увлёкшись, рассказываю об этом другим. Но когда кто-то из коллег делится со мной своими впечатлениями, я, увлекаясь, чувствую в душе странную тоску. Мною движет неосознанная зависть. Теперь, когда Садзи-кун уезжал с повышением, я чувствовал себя брошенным. Если бы тогда у меня была хоть капля привычки к самоанализу, я бы не позволил себе так поддаваться эмоциям. Слухи о переводе ходили уже месяц. Всё это время я держался холодно, как случайный прохожий. Мне было стыдно. В то время озорство ещё не прекратилось. Учитель математики Оомори заказал себе новое пальто. Имаи разузнал об этом у портного. В маленьком городке ничего не скроешь. Этот факт дал нам прекрасный материал для новой проделки. Имаи велел посыльному принести пальто Оомори из его дома под предлогом, что так велел сам Оомори. Его жена, ничего не подозревая, упаковала пальто в большую картонную коробку и отдала. Как раз у меня было два свободных часа, и мы с Имаи устроили совещание в канцелярии. Оомори был самым толстым среди учителей. Даже во время уроков он, если мог, сидел на стуле, жалуясь, что устал стоять у доски. К тому же он предпочитал свободные кимоно и до сих пор никогда не носил европейской одежды. Летом его лысеющая голова обильно потела, и он страдал от жары. Зато зимой он редко подходил к печке.
— Руки у меня жирные, — хвастался он, — поэтому никогда не мёрзнут.
Оомори был невысоким, и пояс хакамы завязывал почти под грудью. Это выглядело смешно. Мы часто подшучивали над ним, говоря, что хотим посмотреть, как он будет выглядеть в европейском костюме. Оомори ни за что не снимал своего мешковатого кимоно. Когда его дразнили, он хлопал себя по лысине и огрызался. Но теперь, когда его жалованье выросло и этот субъект получил новый статус, ему понадобилось пальто для официальных мероприятий. Оомори, к нашему удивлению, оказался человеком простодушным. Мы были поражены шириной его брюк. В них свободно помещались обе мои ноги. Я велел служителю принести несколько коротких палок. Мы соорудили подобие человеческой фигуры с толстым животом и ногами. Особенно трудно было передать его брюхо. Мы обмотали его газетами, потратив немало усилий. Мне случайно пришла в голову идея: я вывернул футбольный мяч, надул его и нарисовал глаза, нос и рот. Подчеркнув лысину — одну из отличительных черт Оомори, — я изобразил волосы. Большой красный шар, похожий на лицо, подпрыгивал на полу, когда его роняли. Мы осторожно установили его. Теперь этот странный человечек одиноко восседал в комнате дежурных, соседствующей с канцелярией. Я был доволен удавшейся проделкой. Имаи подделал визитную карточку. Слуга аккуратно отнёс её и обманул Оомори. Прежде чем выманить Оомори, мы несколько раз заглядывали в комнату дежурных. Оомори, не соответствуя своему телосложению, суетился.
— Кто там? — бормотал он, входя в канцелярию с визиткой в руке.
Имаи умел сохранять невозмутимость в таких ситуациях.
— Я оставил его ждать в комнате дежурных, — сказал он.
Оставлять там родителей учеников было недопустимо. Оомори не заподозрил подвоха и неосторожно открыл стеклянную дверь. Там странная фигура уставилась на него. Когда Оомори, по привычке, хлопнул себя по лысине, я не выдержал и выбежал из канцелярии. Оомори смущённо усмехнулся и ушёл. Даже после его ухода в канцелярии все держались за животы от смеха. Я снова заглянул в комнату дежурных. Вдруг стеклянная дверь канцелярии открылась, и вошёл Садзи-кун. Он о чём-то поговорил с Имаи. Когда тот позвал меня, я резко закрыл дверь. Мне показалось, будто меня уличили в чём-то плохом. К счастью, Садзи-кун, похоже, не заметил нашей проделки.
— Кажется, учитель хочет вас о чём-то попросить, — сказал Имаи, глядя на меня.
Имаи обращался к нам на «ты», но к Садзи-куну — почтительно, «учитель». Садзи-кун, должно быть, заметил наше беспокойство.
— Если вы заняты, я зайду позже, — сказал он и ушёл.
Мне было странно, зачем Садзи-кун специально искал меня. Я избегал его. Я судил о нём по себе и избегал со злым умыслом. Но, глядя на его одинокую, поникшую фигуру, я вдруг почувствовал жалость и тоску. В тот день после уроков я был занят, навёрстывая время, потраченное на проделку. Я проводил эксперимент в кабинете физики и химии. Закончив с аппаратурой, я сел на стул и некоторое время смотрел в окно. Нумасаки в одной рубашке нёс «хорэки» через школьный сад. «Хорэки» — это сельскохозяйственное орудие, сделанное из соединённых спиной к спине серпа и грабель. Старая соломенная шляпа, которую он недавно носил, была отброшена, и теперь на нём была обычная зимняя шляпа с опущенными полями. Она выцвела за много лет. Форма шляпы напоминала гриб. Имаи тут же прозвал его «мацутакэ». С тех пор как он начал ходить с «хорэки», сорняки исчезли. Даже поникшим цветам космеи он ставил подпорки. Цветы космеи распускались, словно паря в воздухе. Я тоже посадил космею в своём маленьком саду. Лучше всего смотрятся белые цветы. Красные выглядят мрачновато. Мои цветы красивее школьных. Но в большом количестве и издалека школьный сад смотрится особенно, и это заслуга Нумасаки.
Слуга тихо открыл дверь и вошёл. Во время экспериментов входить без разрешения запрещено, и слуга строго соблюдал это правило.
— Что? — резко спросил я.
Он сообщил, что Садзи-кун хочет меня видеть и спрашивает, занят ли я. Если бы это был Оомори, он бы ворвался без предупреждения. Но Садзи-кун был куда деликатнее. Удивлённый, я велел передать, чтобы он зашёл. Садзи-кун вошёл бесшумно. Мне бросились в глаза его начищенные ботинки. В нем была какая-то изысканность. Хотя я и испытывал к нему неприязнь, при личной встрече во мне невольно пробуждалось почтение. У меня была дурная привычка сразу видеть в людях врагов. Но если противник первым шёл на примирение, я чувствовал себя опережённым, и мне становилось неловко от собственной горячности. Перед Садзи-куном я тоже оказался в пассивной позиции. Я встал и предложил ему стул. Его манера внушать почтение заставила меня сделать это неосознанно. Но Садзи-кун отказался. Я настаивал. Он склонил свою долговязую фигуру, но не сел. Тогда я заметил, что мне самому не на что сесть. В комнате был только один стул. Садзи-кун не из тех, кто займёт единственный стул. Я резко встал и крикнул слуге. Тот прибежал впопыхах.
— Принеси стул, быстро! — приказал я.
Слуга потащил стул по коридору. Мне это показалось слишком долгим, и я сам побежал ему навстречу, почти вырвал стул и вернулся в класс. Садзи-кун стоял у стола с виноватым видом и, увидев меня, слегка повернулся. Я тут же поставил стул рядом с ним. Садзи-кун дождался, пока я сяду, и только тогда опустился на стул. Как всегда, он сидел, опустив голову.
— Вы, наверное, очень заняты? — тяжело произнёс он.
— Нет, ничего особенного, — ответил я.
— Мне жаль беспокоить вас дома.
Его голос звучал ещё глуше и тревожнее.
— Нет-нет, пожалуйста, я всегда свободен, — поспешил я сказать.
Садзи-кун, как обычно, обмяк в кресле и на время замолчал.
— Мне придётся покинуть эту школу, — наконец сказал он. — И прежде чем уйти, я хочу объясниться с вами, самым близким мне за этот год человеком. Вы выслушаете меня?
— Конечно, — выпалил я, как бросают полено.
Заметив, что звучит слишком резко, я отодвинул стул и потянул к себе свои потрёпанные ботинки.
— Это связано с моей судьбой, прошлой и настоящей. Если бы я проработал здесь хотя бы три года, то, возможно, выполнил бы свой долг. Уйти всего через год — для меня стыд. Но мои обстоятельства гнали меня в этом направлении. Сейчас для меня лучшее решение — уйти, и ничего не поделаешь. Чтобы вы поняли, мне придётся рассказать всё…
Садзи-кун сложил руки, склонил голову и закрыл свои мягкие маленькие глаза.
— Я вырос в Коти, в бедной самурайской семье, хотя и незнатного рода. К тому времени, когда я поступил в среднюю школу, моя семья с трудом сводила концы с концами. Но во мне жило страстное желание получить высшее образование. Оно не покидало мою юную голову. Тогда в городе жил богатый купец. Я стал его приёмным сыном. У него была дочь. Мой отец, человек старых принципов, упрямый и честный, сначала отказался отдавать меня в купеческий дом. Но он любил меня. И единственный способ осуществить мою мечту — обеспечить мне долгие годы учёбы — был отдать меня этому купцу. В то время в начальной школе я был одним из лучших учеников. Купец — теперь я должен называть его отцом — был богат и высокомерен.
«Хоть ты и сын бедного самурая, но, кажется, не плох, поэтому я беру тебя в приёмные сыновья», — говорил он. Мой отец не знал, что приёмный отец говорит такие вещи. Возможно, в нём ещё жила обида за угнетение самураями в старые времена. Моя семья фактически сдалась перед купцом. «У меня хватит денег, чтобы учить одного-двух человек, — говорил приёмный отец, выпив. — Я просто выбрасываю эти деньги, отдавая их вам». Как мой упрямый отец смог переступить через себя, отдавая меня в приёмные сыновья? Как приёмный отец, с которым он не мог ужиться, согласился взять меня? Мой характер полностью унаследован от матери. Мать была женственной. Будучи такой, она не могла думать о далёком будущем. Поэтому мои желания сразу становились её желаниями. Со слезами она умоляла отца за меня. Кроме того, были люди, которые усиленно рекомендовали меня приёмному отцу. Почему я, не считаясь с упрямым отцом, побежал к высокомерному приёмному отцу? Сочувствие матери было моей главной опорой. А ещё я покорился высокомерному приёмному отцу только из-за страстного желания учиться. Для меня «учёба» означала просто пройти все ступени школы. Я верил, что вне приёмной семьи у меня нет шансов достичь цели. Унаследовав характер матери, я и сейчас не умею спорить с людьми. Тщеславие юности ослепило меня и привело в приёмную семью. Чувства к дочери приёмного отца ещё крепче привязали меня к этому дому. В беззаботном возрасте, когда я должен был шалить, я рано познал женскую ласку. Я даже не осознавал этого. Девушка была с самого начала предназначена мне в жёны. Она была добра ко мне. Я покинул дом, где даже детское сердце знало нужду, и очутился в богатой семье, где всё было праздником. То было самое счастливое время моей жизни. Но когда я вспоминаю о нём, я понимаю, что счастье уже ушло. То, что я так рано познал женскую ласку, было лишь мимолётным сном юности.
Я чувствовал, как меня затягивает в рассказ Садзи-куна. Всё это время я смотрел на его опущенное лицо.
— Мой приёмный отец был человеком азартным. Несчастье обрушилось на нашу семью. Потеря всех денег в спекуляциях стала сокрушительным ударом. Он почти лишился рассудка. Но что поделаешь. Сердце семьи было разбито. Тем не менее, внешне мы ещё как-то держались. В это время я окончил среднюю школу. Моя жена держала на руках младенца. Оставив плачущего ребёнка, она вынуждена была работать. Я как отец порой садился за стол, укачивая плачущее дитя. По логике вещей, я должен был поступить в высшую школу. Я считал, что данное мне обещание будет выполнено. Но приёмный отец, воспользовавшись хмельным угаром, оттолкнул меня. Он заявил, что отныне не сможет тратить на моё образование ни копейки. Слабый, я обнял жену, и мы плакали. Услышав это, отец пришёл в ярость. «Вот почему я сразу отказался! — кричал он. — Нельзя больше ни минуты держать такого негодяя в доме! Немедленно расторгните усыновление!».
Чувства отца за пять лет ни разу не смягчились. Приёмный отец не только ни разу не навестил его, но даже когда тот изредка приходил повидаться со мной, то, ссылаясь на занятость, порой не удостаивал его приветствия. Всё это было проявлением высокомерия, порождённого деньгами. Отец скрежетал зубами от гнева. «Я молчал только потому, что жалел тебя, — говорил он. — Я ещё никогда не терпел такого унижения! В прежние времена я бы одним ударом меча покончил с этим!».
Мой приёмный отец был поразительно бесцеремонен в вопросах долга. И всё же я не мог, превозмогая боль, бросить жену и подчиниться воле отца. Я был обязан приёмной семье пятилетней благодарностью. Верность моей жены, как в прошлом, так и сейчас, оставалась неизменной. Сколько раз я, рыдая, ходил к отцу и обратно! Мои узы как родителя в конце концов вынудили отца смирить гнев.
Когда приёмная семья отказалась от меня, мне пришлось искать другие пути получения средств на учёбу. Достаточно было одного человека, который спас бы меня. Я узнал, как неожиданно мал этот мир. Было естественно, что такой ничтожный субъект, как я, ускользал от людского взора. Но такой человек всё же нашёлся. Я оставил жену с ребёнком и отправился в Окаяму. Началась простая жизнь в общежитии. Так я вступил в пору одиночества.
Пока я был в там, приёмный отец всё больше погружался в пучину отчаяния. Магазин полностью перешёл в чужие руки, и когда я впервые приехал на каникулы, мы провели лето в маленьком временном жилище. Голод и нужда стояли у порога. Нищета знакома мне с детства, но если бы семья, в которой я вырос, не тратилась на моё образование, она бы как-то сводила концы с концами. Бедность была для домочадцев обычным состоянием. Однако крах приёмной семьи глубоко опечалил меня. Я твёрдо решил отсылать жене часть своих учебных денег. «Часть» — это всего три иены. Для меня, жившего в долг, это была огромная сумма. Но для жены — существенный доход. Не преувеличу, если скажу, что мой ребёнок выжил благодаря этим деньгам.
Примерно в то же время я начал посылать в журналы переводы и другие материалы. Доход, равный стоимости одного чаепития, помогал моей семье выживать. Даже в разлуке я хотел разделить страдания жены — таково было моё стремление. Мой благодетель в конце концов не бросил меня. Я поступил в университет. К тому времени моя семья оказалась в неописуемом положении. Приёмный отец, по-прежнему мечтая об удачной авантюре, хвастался, но почти перестал общаться с семьёй.
После моего поступления в университет жена с маленьким ребёнком приехала в Токио. Она не выносила позора нищеты на родине, да и надеялась, что сможет иногда видеться со мной. Поездки домой из столицы были мне не по карману. Все долгие летние каникулы я тратил на то, чтобы заработать на пропитание. Я не забывал супругу, несмотря на разлуку, и её приближение немного укрепило мой дух. Но вид её измождённого лица стал для меня новым источником страданий. Жена ютилась в углу задней комнаты. Она подрабатывала, но, конечно, этого не хватало даже на скудное пропитание. Я вынужден был отсылать ей по шесть иен из своих учебных денег. Я также не переставал писать для журналов. Для моей семьи это были значительные средства. Всё это, конечно, плохо отразилось на моей успеваемости. В то время я ещё не обладал достаточной выдержкой, чтобы пренебрегать внешними оценками.
Иногда у меня была возможность видеться с женой. Но её вид только заставлял меня плакать. А больше всего ранило моё сердце моё маленькое дитя. Когда я учился в высшей школе, мой ребёнок заболел менингитом. Жизнь удалось спасти, но из-за отсутствия хорошего врача и нищеты лечение было неполноценным. В результате после болезни мой ребёнок стал похож на идиота. Девочке шесть лет — возраст, когда уже должно что-то понимать. Но мой ребёнок даже не мог толком говорить. Надежды на развитие не было никакой.
Вид жены, отдающей себя мне и молящей о сострадании, вызывал во мне жалость. Но в моём сердце не было искренней любви к моему ребёнку. Долгая разлука, должно быть, не дала повода для любви. Когда я пытался насильно взять его на руки, он пугался и не подходил. Я пробовал разными способами завоевать его расположение, но мой ребёнок, у которого все функции были замедленны, не проявлял той радости привязанности, какую можно видеть у других детей.
И всё же это был мой ребёнок — ничего не поделаешь. Я должен был разделить родительские муки жены. В конце концов отец стал настойчиво требовать развода. Но всякий раз, когда я напоминал ему о ребёнке, он замолкал. Тем временем поведение приёмного отца всё больше разжигало праведный гнев моего родного отца. Когда его терпение заканчивалось, он яростно требовал, чтобы я развёлся. В конце концов я вынужден был вернуть свою фамилию, но не мог из-за нищеты бросить верную жену.
Когда я был в Окаяме, туда приехал известный проповедник. Его речь тронула меня, и я навестил его в гостинице. С тех пор я глубоко уверовал в христианство. Оно запрещает бросать жену, считая это великим грехом. Супруга знала о давлении, которое оказывал на меня отец. Порой она умоляла: «Ради твоего будущего оставь меня!». Разве можно такое услышать из уст женщины без слёз?
Если бы я оставил жену, она бы сразу перестала быть частью этого мира. Она была готова умереть. «Я не знаю, сколько раз я блуждала с ребёнком-идиотом на руках глубокой ночью, — говорила она. — Я решалась покончить с собой, доставая бритву, но не могла убить ребёнка».
Моя жена — женщина твёрдой воли. Если бы у неё был повод, она бы покончила с собой без малейшего колебания. Тогда мне пришлось бы совершить ещё более тяжкий грех — убийство. Разве я мог бы вынести это? Из-за таких обстоятельств мой мозг привык погружаться в размышления. Я не мог избавиться от честолюбия. Поэтому я выбрал специальность, дающую широкие возможности для исследований. Так меня привлекла социология, которая тогда ещё только развивалась. После окончания университета мне сразу пришлось искать способ зарабатывать. Я также верил, что сельская местность лучше всего подходит для моего слабого здоровья. Так я оказался в этой средней школе.
С назначением на должность я отправил жену обратно в Коти. Отец яростно противился тому, чтобы я жил с женой и ребёнком. Из уважения к нему я, хоть и вернулся на родину, отослал семью далеко. В то же время, чтобы утешить супругу, я отсылал ей двенадцать иен из своего жалованья. Когда жена уезжала в Коти, она не проронила ни слезинки. Её острый взгляд ещё сильнее уколол моё сердце. Двенадцать иен, которые я посылал ей, были максимально возможной суммой, которую я мог выделить из своих доходов. Я также был обязан возвращать долг своему благодетелю. Кроме того, откладывал немного, чтобы обеспечить старость бедного отца. Сколько же оставалось на жизнь?
Поэтому мне пришлось усердно писать для журналов. Чтобы сгладить отношения между моим окружением и мной и хоть как-то приблизиться к счастью, я остро нуждался в деньгах, добытых честным путём. Для моей семьи не было иного спасения, кроме денег. Эти летние каникулы я провёл в Токио, посещая учебные курсы. В это время знакомый предложил мне преподавать в коммерческом училище в Кюсю, которое только что открылось. Увеличение жалованья привлекло меня. По окончании курсов я использовал гонорар на дорогу домой. Перспектива покинуть регион Канто и быть ближе к родным местам тронула сердце отца. В результате моих мольб он согласился, чтобы я забрал жену и ребёнка. Мой доход увеличился на двести сорок иен в год.
Я, конечно, знал, как низко для педагога ставить деньги во главу угла. Мысль об отъезде в Кюсю сначала мучила мою совесть. Но потом я подумал, что это не грех, ведь это позволит вернуть к жизни жену и ребёнка. Создав семью, я спасу супругу от долгих лишений.
Единственным условием моего упрямого отца, согласившегося на совместную жизнь с женой и ребёнком, был полный разрыв отношений с приёмным отцом, о котором нельзя было даже заикаться. Даже если бы я подчинился ему, два отца всё равно не смогли бы сохранить дружеские отношения. Я не мог ничего поделать со своими страданиями. Я должен был радоваться, что спас жену, заслуживающую сострадания. Увеличение жалованья также позволило быстрее расплатиться с благодетелем. Оно давало большие преимущества для обеспечения старости бедного отца.
Итак, я твёрдо решил уехать в Кюсю. Однако мысль о том, что как педагог я ухожу после всего лишь года работы, должна была ранить мою совесть. Мне стыдно перед вами. Я не мог уйти молча. Поэтому я хотел, чтобы вы выслушали меня…
Садзи-кун не изменил позы. Его тихий голос, казалось, наполнил класс и сильно резанул мне уши. Я и представить не мог, что у него была такая жизнь. Я искренне стыдился своего невежества, сомневаясь в нём. Мне казалось, что только в Садзи-куне я смог распознать настоящую личность.
Я представлял, что с этих пор господин Садзи-кун наконец обретёт счастливую жизнь. И я подумал, что хотя бы этим могу утешить его. Но я был так потрясён душой и телом его историей, что оцепенел. Я не мог произнести ни слова. Я тоже опустил голову и молчал.
— Но мои мучения всё равно никогда не кончатся, — прозвучал для меня голос господина Садзимуры. — Я потерплю условия отца какое-то время. Но мучения в семье никогда не прекратятся. У меня нет никаких увлечений, кроме игры в го. Когда я не сплю, мой мозг постоянно мучается. Если я не мучаю свой мозг, я не могу вынести одиночества. Го не даёт моему мозгу отдыха. Каждый день, за исключением времени, когда я на работе, — это сплошное мучение. У меня с давних пор есть одна особенность. Даже если у меня всего один комплект одежды, я хочу, чтобы он был хорошего качества и аккуратно хранился. Даже посуда, если она не радует глаз, не годится для повседневного использования. Даже если бы я, оказавшись в благоприятных условиях, мог посвятить себя академическим исследованиям, мне всё равно пришлось бы постоянно истощать умственные силы. В такие моменты, будь моя жена красивой, я мог бы восстанавливать силы, общаясь с ней. Для меня, не имеющего других увлечений, красота жены была бы единственным утешением. Но моя супруга — отвратительная безобразница. Борьба с невзгодами выявила её скрытую твёрдость, которая отчётливо проявилась в её облике. Каждый раз, когда я вижу ее, первое мгновение неизбежно вызывает во мне отвращение и ужас. Если бы мы создали семью, спокойная жизнь могла бы вернуть ей немного женской мягкости. Но во всём остальном возраст уже не позволит. До сих пор я только скорбел о ней и посвящал все свои мысли её спасению. И вот моя судьба немного улучшилась, позволив мне жить с женой. Но в то же время в моём сердце возникло острое отвращение к ней.
Казалось бы, отъезд в Кюсю должен был развеять мою печаль. Но мучения из-за жены ещё больше смяли моё сердце. За эти годы постоянных терзаний я развил в себе способность к размышлениям и анализу, позволяющую, как мне кажется, беспристрастно судить обо всём, что касается меня самого. И всё же я не вижу просвета в своей семейной жизни.
Моя супруга провела лишь несколько беззаботных лет в купеческом доме. Если бы она хотя бы могла писать за меня деловые письма — и то было бы что-то. Но я не могу доверить ей даже наведение порядка на моём столе. Моя приобретённая совестливость заставляет меня, несмотря на яростное сопротивление отца, создавать семью с этой почти безнадёжной женщиной. И я как отец должен приложить все силы для развития моего ребёнка, похожего на идиота.
Когда я вошёл в приёмную семью, разве мог я, вкусив любовь жены, различать красоту и безобразие? Я был слишком наивен и теперь горько раскаиваюсь. Стоит мне представить неудовлетворяющую меня жену — и я погружаюсь в тоску. Единственное, что связывает меня с ней — это чувство долга. Христианство, в той мере, в какой я его исповедую, нисколько не облегчает моих терзаний».
Слёзы медленно катились по его измождённым щекам.
— Вы не представляете, сколько раз за эти годы я пытался найти душевное решение своим обстоятельствам. И каждый раз всё оказывалось тщетно. То, что возводил мой разум, чувства тут же разрушали до основания. Опустошенный, я продолжал существовать. Когда я мучился и погружался в меланхолию, мне казалось, будто я нахожу в этом своё пристанище. Состояние уныния стало приносить мне странное удовольствие. Но моё тело не могло не страдать от этого. Ради этой грустной радости мои клетки истощались. Мне приходилось убивать свою плоть.
Господин Садзи-кун ненадолго замолчал.
— Я скоро перееду в Фукуоку. Если после моего отъезда кто-нибудь спросит обо мне — пожалуйста, расскажите. Я никогда никому не раскрывался, но вам я обязан был это сказать.
Снова пауза.
— Прошу прощения за беспокойство.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.