Любимой супруге Юлии
«Мне бы, признаться, хотелось повстречать единорога,
пробираясь через густой лес.
Иначе какое удовольствие пробираться через густой лес?».
Умберто Эко. Имя розы
Власть — это не институт, не структура и даже не могущество, которым наделены некоторые: это название, которым обозначают сложную стратегическую ситуацию данного общества.
М. Фуко
Введение
Проблема семиотического содержания власти может по праву считаться одной из методологически наиболее сложных проблем современных гуманитарных исследований. Работы Г. Лассуэла, Э. Кассирера, Ж. Лакана, Ж. Делеза, М. Фуко, П. Бурдье, Р. Барта, Ж. Бодрийяра, посвященные вопросам знаковых/символических оснований социальных отношений, позволили не только пересмотреть принятые в гуманитарных науках подходы к изучению феномена власти и оценке его роли в истории культуры, но и поставили вопрос о правомерности традиционного определения самого предмета исследования.
Методологический разворот от позитивистской парадигмы, в рамках которой «власть» изучалась как политический и правовой институт, к постмодернистскому прочтению власти как системы формирования реальности, категории знания и всеобщего подчинения дискурсивным практикам, привел к существенному расширению методологических границ исследований феномена власти.
Помимо политологии, социологии и исторической науки, власть становится объектом исследования в рамках широкого спектра дисциплин, таких как психология, философия, лингвистика, политическая антропология, культурология, а также многих других научных направлений. В условиях столь значительного разнообразия подходов семиотика приобретает особенное значение как «инстанция высшего порядка, через своего рода „редукцию“ к которой, а отнюдь не непосредственно, политика и язык образуют тесную взаимную сопряженность». В связи с этим нельзя не процитировать классика семиотической теории Ч. Морриса, полагавшего, что семиотика «может сыграть важную роль в деле объединения наук, хотя природу и степень участия семиотики в этом процессе еще предстоит выяснить».
На рубеже столетий эксперты обоснованно отмечали, что для продвижения в изучении пространства политических отношений «требуется создание особой политической семиотики власти». Данная оценка сохраняет свою актуальность, более того, принимая во внимание, что феномен власти вышел за рамки сугубо политического, представляется возможным несколько трансформировать приведенное выше высказывание примерно следующим образом: требуется создание особой семиотики власти.
Достаточно сложно однозначно определить, кто из авторов может считаться «первооткрывателем» семиотики (семиологии) власти. Теоретические положения логического направления американской семиотики (представленные в работах Чарльза Сандерса Пирса, Чарльза Морриса, Кларенса Ирвинга Льюиса) нашли прикладное применение в исследованиях представителей бихевиористского направления американской политологической школы. В статьях Гарольда Дуайта Лассуэлла, представленных в коллективной монографии «Язык политики: изучение количественной семантики» (1949), была предпринята попытка преодолеть дисциплинарные границы изучения политических явлений путем применения семиотической теории к классификации измерений языка политики (семантики и синтактики), анализа соотношения идеологии и политической мифологии, выявления механизмов распространения политических формул и доктрин. Предложенная автором модель политических коммуникаций стала одной из базовых моделей современной политической науки, а разработанный автором подход к количественному исследованию семантики сформировал основы современной теории дискурс анализа.
Значимый шаг в разработке направления семиологии власти был предпринят в рамках работ представителей французского интеллектуального направления структурализма. Одним из новаторов данного направления может считаться французский психоаналитик и философ Жак Мари Эмиль Лакан, основные подходы которого к изучению феномена власти были обозначены в серии семинаров и лекций 1968 г.
Научное творчество Ж. Лакана сложно поддается изучению в связи с тем, что «за исключением своей диссертации по психиатрии, написание которой было вызвано академическими требованиями, он не написал ни одной книги. Его статьи появлялись по воле обстоятельств, а не в силу внутренней потребности. Но, несмотря на то, что Лакан на протяжении многих десятилетий всячески противился фиксации своих устных выступлений, сегодня нам приходится иметь дело с поистине необъятной литературой. Прежде всего, 27 его „семинаров“, застенографированных и существующих во множестве вариантов. Частью они уже изданы в редакции Ж.-А. Миллера (только четыре тома вышли при жизни их автора). Поскольку редакция, по свидетельству многочисленных слушателей Лакана, была несколько вольной, существует потребность обратиться к стенограммам некоторых семинаров, особенно поздних, которые получили широкое хождение еще при жизни Мэтра».
Ж. Лакан разрабатывал концепцию четырех связанных между собой дискурсов (дискурс господина, университета, истерика и аналитика): «Концепт дискурса занял видное положение в работе Лакана с введением четырёх дискурсов, которые первоначально были упомянуты в XVI семинаре, «От Другого к другому» (1968—69). Но, тем не менее, именно в течении последующего семинара, «Изнанка психоанализа» (1969—70), теория четырёх дискурсов была широко разработана, и была темой семинара того года. В дальнейшем Лакан прорабатывал эту теорию также в семинаре «Ещё» (1952—73), а также в «Радиофонии» (1969) и «Телевидении» (1973)».
Значимой вехой в изучении феномена власти стал выход работы Жиля Делеза и Пьера-Феликса Гваттари «Капитализм и шизофрения. Анти-Эдип» (1972), исторические предпосылки появления которой удачно сформулировал Мишель Фуко в предисловии к американскому изданию книги: «В период 1945—1965 годов (я имею в виду Европу) существовал определенный тип правильного мышления, определенный стиль политического дискурса, определенная этика интеллектуала. Нужно было быть накоротке с Марксом, в своих мечтаниях не слишком отдаляться от Фрейда и обращаться со знаковыми системами — то есть с означающим — со всем причитающимся им почтением. Таковы были те три условия, которые делали приемлемым странное занятие, каковым является высказывание или запись частицы истины о себе и о своей эпохе. Затем прошло пять быстротечных, страстных лет, пять лет ликования и загадок… Конечно, в воздухе трясли старыми штандартами, но бой сменил свою дислокацию, перешел на новые территории».
Концепция «власти» Мишеля Поля Фуко в наиболее завершенной форме представлена в его работе «Воля к истине» (1976). Как отмечает Ю. С. Степанов, «сам М. Фуко… не ощущает свою близость к семиотическим идеям, в частности Р. Барта, но эта близость несомненна», а «метод, разрабатываемый Фуко в его книгах… это общий семиотический метод».
Люсьен Гольдман иронично, но весьма емко охарактеризовал роль философских концепций М. Фуко в системе взглядов французского структурализма: «Среди выдающихся теоретиков школы, которая занимает важное место в современной мысли и характеризуется отрицанием человека вообще, а исходя из этого — субъекта во всех его аспектах, точно так же, как и автора, Мишель Фуко… является, несомненно, одной из наиболее интересных и наименее уязвимых для спора и критики фигур. Поскольку Мишель Фуко сочетает с философской позицией, фундаментальным образом антинаучной, замечательную работу историка… Мишель Фуко не является автором и, уж конечно, установителем всего того, что он нам только что сказал. Поскольку отрицание субъекта является сегодня центральной идеей целой группы мыслителей, или, точнее, — целого философского течения. И даже если внутри этого философского течения Фуко и занимает особенно оригинальное и яркое место, его, тем не менее, следует интегрировать в то, что можно было бы назвать французской школой негенетического структурализма, включающего, в частности, имена Леви-Стросса, Ролана Барта, Альтюссера, Деррида».
Наконец, знаменитая актовая лекция Ролана Барта, произнесенная им при вступлении в должность заведующего кафедрой литературной семиологией в Коллеж де Франс 1977 г. Как отмечает Г. К. Косиков, фраза «никакой власти» — самохарактеристика Барта: «ему принадлежала интеллектуальная власть, власти подлинной он избегал, предпочитая уважение и знаки любви. В нём сохранилось нечто подростковое. Он не хотел навязывать истины даже самому себе. Потому, вероятно не умел и защищаться. Флюиды власти не исходили от работ Барта. Приступая к ним, читатель торжествует: вот, думает он, оружие, которым смогу пользоваться и я. Однако надежда оказывается обманутой. Слова Барта не превращаются в оружие. Текст не кристаллизуется, развеивается… (Ц. Тодоров). Сама жизнь Барта оказалась протестом против Власти. Этот человек представлял собою редкий случай, когда „жизнь“ и „творчество“ совпадают, складываясь в „судьбу“. Деятельность Барта направлена на подрыв принципа власти как такового, и прежде всего — власти идеологии».
Работы исследователей более позднего периода, представленные различными направлениями дискурс-анализа, заслуживают отдельного внимания с точки зрения прикладных аспектов, прежде всего — метода и инструментария, но уже практически не содержат существенных концептуальных дополнений с точки зрения развития семиотических подходов к изучению самого феномена власти.
Рассматриваемая в настоящем исследовании исследовательская проблема состоит в эпистемологической неопределенности, связанной с ограниченными возможностями реализации эвристического потенциала структуралистских и постструктуралистских подходов применительно к деконструкции различных форм власти при отсутствии концептуального выхода из семиосферы эпохи модерна в диахронические семиосферы.
Объектом исследования являются тексты, функционирующие в системе кодов культуры, где доминирующую роль играет семантический (символический) тип кода культуры.
Предметом исследования является процесс коммуникативной актуализации конвенционально закрепленных и обладающих императивной интенцией смыслов, явлений, идей и идеологий, порождаемых множественностью отношений силы в игре подвижных отношений неравенства.
Цель исследования заключается в изучении процесса семиозиса власти на материале семантического типа культуры.
Принимая во внимание, что теоретики семиотики расходятся во мнениях о сущности, составляющих, механизмах происхождения и функционирования знака, а проблемное поле семиотики зачастую смещается в сторону анализа когнитивных процессов и биологических аспектов коммуникации, исследователю культуры при выборе соответствующих методологических оснований работы целесообразно руководствоваться спецификой объекта исследования.
Объектом настоящего исследования являются тексты (интертексты), функционирующие в системе кодов культуры, где доминирующую роль играет семантический (символический) тип кода культуры, в связи с чем определяющее методологическое значение имеют подходы к интерпретации феноменов культуры, текста и культурного кода.
Семиотика культуры получила наиболее подробную разработку в рамках Московско-Тартуской семиотической школы, представителями которой разрабатывались лингвосемиотические концепции культуры как текста или языка. Данный методологический подход открыл широкие возможности применения семиотических методов исследования к изучению различных аспектов «пантекстуальности» культуры, приблизив таким образом российскую семиотику к парадигме западноевропейского постструктурализма. Необходимо, однако, отметить, что подобные модели интерпретации культуры, продуктивные с точки зрения методологии лингвосемиотических исследований, требуют определенной осторожности. Как весьма точно отметил Р. Шартье, «было бы ошибкой бесконтрольно использовать категорию текста применительно к практикам (бытовым или ритуальным), чьи тактики и процедуры нисколько не похожи на стратегии производства дискурсов. Это различие очень важно: оно позволяет, по словам Бурдьё, «не подменять принцип, на котором строится практика реальных лиц, теорией, созданной для описания этой практики», или же не проецировать «на сами практики то, что является функцией этих практик [не для их агентов], а для человека, изучающего их как нечто, подлежащее дешифровке».
Помимо метафоры текста и языка в рамках Московско-Тартуской школы была предложена и другая весьма продуктивная модель культуры, разработанная Ю. М. Лотманом на позднем этапе его научного творчества. Речь идет о концепции семиосферы как знакового измерения культуры. Ю. М. Лотман описывает семиосферу как семиотическое пространство, в рамках которого взаимодействуют соответствующие знаковые системы (языки и тексты культуры). Относительно вопроса о соотношении понятий семиосфера и культура мы полагаем обоснованной точку зрения В. П. Руднева о том, что «семиосфера — это семиотическое пространство, по своему объекту, в сущности, равное культуре».
Семиосфера представляет собой «семиотический континуум, заполненный разнотипными и находящимися на разном уровне организации семиотическими образованиями», который, по аналогии с введенным В. И. Вернадским понятием «биосфера», Ю. М. Лотман предлагает называть «семиосферой». В соответствии с концепцией автора семиосфера «есть то семиотическое пространство, вне которого невозможно само существование семиозиса».
Концепция семиосферы особенно продуктивна с точки зрения изучения пограничных культурных пространств, формирование которых в значительной степени обусловило специфику средневековой культуры. Весьма характерно то, что в исследовании семиосферы Ю. М. Лотман уделяет большее внимание границе, нежели ядру данного пространства. Именно граница оказывается ареалом интенсивной культурной коммуникации и перевода, формирующего предпосылки своеобразных культурных взрывов и волновых процессов, происходящих в рамках семиосферы: «Граница семиотического пространства — важнейшая функциональная и структурная позиция, определяющая сущность ее семиотического механизма. Граница — билингвиальный механизм, переводящий внешние сообщения на внутренний язык семиосферы и наоборот. Таким образом, только с ее помощью семиосфера может осуществлять контакты с несемиотическим и иносемиотическим пространством. Как только мы переходим к области семантики, нам приходится апеллировать к внесемиотической реальности. Однако не следует забывать, что эта реальность становится для данной семиосферы „для себя реальностью“ только в той мере, в какой она переводима на ее язык… На уровне семиосферы она означает отделение своего от чужого, фильтрацию внешних сообщений и перевод их на свой язык, равно как и превращение внешних несообщений в сообщения, т. е. семиотизацию поступающего извне и превращение его в информацию. С этой точки зрения, все механизмы перевода, обслуживающие внешние контакты, принадлежат к структуре семиосферы».
Описание процессов взаимодействия ядра и периферии семиосферы дает основания полагать, что определенное влияние на формирование концепции семиосферы Ю. М. Лотмана оказала теория мир-системного анализа И. Валлерстайна. «Семиотическое пространство характеризуется наличием ядерных структур (чаще нескольких) с выявленной организацией и тяготеющего к периферии более аморфного семиотического мира, в который ядерные структуры погружены. Если одна из ядерных структур не только занимает доминирующее положение, но и возвышается до стадии самоописания, и, следовательно, выделяет систему метаязыков, с помощью которых она описывает не только самое себя, но и периферийное пространство данной семиосферы, то над неравномерностью реальной семиотической карты надстраивается уровень идеального ее единства. Активные взаимодействия между этими уровнями становятся одним из источников динамических процессов внутри семиосферы». «В разные исторические моменты развития семиосферы тот или иной аспект может доминировать, заглушая или полностью подавляя другой. Граница имеет и другую функцию в семиосфере: она — область ускоренных семиотических процессов, которые всегда более активно протекают на периферии культурной ойкумены, чтобы оттуда устремиться в ядерные структуры и вытеснить их».
Как уже отмечалось выше, категория текста занимает одно из центральных мест в онтологии Московско-Тартуской школы. Необходимо при этом отметить, что между концепциями текста, представленными в работах Ю. М. Лотмана и представителей парадигмы постструктурализма (например, Р. Барта, Ю. Кристевой, Ж. Бодрийяра) присутствуют существенные отличия.
В концепции Р. Барта постулируется принципиальное отличие категории текста от категории произведения, а именно — открытое пространство текста, которое противопоставляется замкнутости произведения: «В том современном, новейшем значении слова, которое мы стремимся ему придать, Текст принципиально отличается от литературного произведения: это не эстетический продукт, а знаковая деятельность; это не структура, а структурообразующий процесс; это не пассивный объект, а работа и игра; это не совокупность замкнутых в себе знаков, наделенная смыслом, который можно восстановить, а пространство, где прочерчены линии смысловых сдвигов…».
Иной подход представлен в работах классиков Московско-Тартуской школы: «Что же касается Лотмана, то можно сказать, что у него текст всегда таит в себе некий код, производный от того универсального метода описания и реконструкции, который представляет собой семиотика. Текст никогда не является ни телом, ни каким-то местом опровержения субъекта, но лишь производством и передачей художественной информации (эта теория изложена в лотмановской «Структуре художественного текста»). Эффект взаимодействия или компромисса между текстом и читателем здесь не обсуждается. Задавшись вопросом о понятии текста, Лотман приходит к тому, что текст «замкнут и ограничен в пространстве». Сравнивая данные подходы, можно сказать, что концепт «текст» Ю. М. Лотмана скорее ближе к концепту «произведения» Р. Барта, однако, данный вопрос требует отдельного исследования.
Согласно Р. Барту, «основу текста составляет не его внутренняя, закрытая структура, поддающаяся исчерпывающему изучению, а его выход в другие тексты, другие коды, другие знаки; текст существует лишь в силу межтекстовых отношений, в силу интертекстуальности». «Всякий текст есть между-текст по отношению к какому-то другому тексту, но эту интертекстуальность не следует понимать так, что у текста есть какое-то происхождение; всякие поиски „источников“ и „влияний“ соответствуют мифу о филиации произведений, текст же образуется из анонимных, неуловимых и вместе с тем уже читанных цитат — из цитат без кавычек».
Метод текстового анализа представлен Р. Бартом в его знаменитых работах «S/Z» и «Текстовый анализ одной новеллы Эдгара По». Цель данного анализа сформулирована автором следующим образом: «…попытаться уловить и классифицировать (ни в коей мере не претендуя на строгость) отнюдь не все смыслы текста (это было бы невозможно, поскольку текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста), а, скорее, те формы, те коды, через которые идет возникновение смыслов текста. Мы будем прослеживать пути смыслообразования. Мы не ставим перед собой задачи найти единственный смысл, ни даже один из возможных смыслов текста… Наша цель — помыслить, вообразить, пережить множественность текста, открытость процесса означивания».
Существует большое количество подходов к пониманию культурного кода, специфика которых определяется методологическими предпосылками конкретного исследователя. Можно выделить структуралистский подход У. Эко, в соответствии с которым код — это «структура, представленная в виде модели, выступающая как основополагающее правило при формировании ряда конкретных сообщений, которые благодаря этому и обретают способность быть сообщаемыми». Представляется, что данное определение весьма близко концепции кода Московско-Тартуской школы. Культурный код, в соответствии с концепцией Московско-Тартуской школы, является ключевым элементом дешифровки соответствующего текста.
В западноевропейском постструктурализме понятие кода является менее определенным и не столь значимым, что, однако, не умаляет его когнитивный потенциал: «Само слово „код“ не должно здесь пониматься в строгом, научном значении термина. Мы называем кодами просто ассоциативные поля, сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление об определенной структуре; код, как мы его понимаем, принадлежит главным образом к сфере культуры: коды — это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже деланного; код есть конкретная форма этого „уже“, конституирующего всякое письмо».
Глава 1. Лабиринт и его создатели
Итак, обе двери, распахнутые перед читателем коварным автором, ведут не в просторные и ясные залы, а в некоторый запутанный лабиринт.
Ю. М. Лотман.
О романе «Имя розы» У. Эко
1.1 Проблема семиозиса
Понятие «семиозис», воспринятое исследователями из античной науки, в настоящее время употребляется в весьма широком контексте, причем, как отмечают исследователи, «терминологический аппарат семиозиса в работах, использующих эту категорию, не имеет четких делимитационных линий». Сложившееся концептуальное разнообразие связано, в значительной мере, с тем, что разработка теории знака и знаковых процессов осуществлялась в рамках нескольких национальных школ, обладавших своими существенными методологическими особенностями, и формировавшими собственный понятийный аппарат, соответствовавший основным исследовательским приоритетам конкретной школы.
В современный научный оборот понятие «семиозис» введено американским философом-логиком Ч. С. Пирсом, который предложил следующее определение данного термина: «Действие или влияние, которое представляет собой, или предполагает, взаимодействие трех субъектов, таких как знак, его объект и его интерпретант — триадическое влияние, никоим образом не разрешаемое в действия между парами».
Описанный Ч. С. Пирсом процесс семиозиса как триадического действия тесно связан со спецификой концепции знака данного автора, в рамках которой знак рассматривается в виде сочетания трех элементов — репрезентамена, сигнификата и интерпретанты. Понятия знака и семиозиса в концепции Пирса тесно связаны (порой даже не вполне различимы), поскольку знак существует только в рамках знакового процесса, т.е. в рамках семиозиса, в связи с процессом интерпретации, который расценивался автором как процесс порождения нового знака, формируя, таким образом, «бесконечную серию репрезентаций» одних знаков другими: «Знак, или репрезентамен, есть нечто, что для кого-нибудь в определённом отношении или в силу некоторой способности представляет нечто. Он обращён к кому-то, т.е. производит в сознании этого человека эквивалентный знак или, возможно, более развитой знак. Знак, который он производит, я называю интерпретантой первого знака. Знак представляет нечто, свой объект. Он представляет этот объект не во всех отношениях, но в отношении к некоторого рода идее (CP 2.308)».
Весьма обоснованная критика концепции семиозиса была представлена в работе французского лингвиста Э. Бенвениста: «Трудность, которая препятствует всякому конкретному применению идей Пирса… заключается в том, что принцип знака постулируется как основа устройства всего мира и одновременно действует и как принцип определения каждого отдельного элемента, и как принцип объяснения целого, взятого абстрактно или конкретно. Человек в целом есть знак, его мысль — знак, его эмоция — знак. Но если все эти знаки выступают как знаки друг друга, то могут ли они в конечном счете быть знаками чего-то, что само не было бы знаком? Найдем ли мы такую точку опоры, где устанавливалось бы первичное знаковое отношение? Построенное Пирсом семиотическое здание не может включать само себя в свое определение. Чтобы в этом умножении знаков до бесконечности не растворилось само понятие знака, нужно, чтобы где–то в мире существовало различие между знаком и означаемым. Необходимо, следовательно, чтобы знак входил в некоторую систему знаков и в ней получал осмысление. Это и есть условие означивания (signifiance). Отсюда следует вывод, который противостоит идеям Пирса: все знаки не могут ни функционировать одинаково, ни принадлежать к одной-единственной системе. Следует строить несколько знаковых систем и между этими системами устанавливать отношения различия и сходства».
Попытка преодолеть ограниченность концепции Ч. С. Пирса предпринял Ч. Моррис, который ввел в процесс интерпретации знака фактор контекста знаковой ситуации: «Основные термины семиотики можно ввести следующим образом: семиозис (или знаковый процесс) рассматривается как пятичленное отношение — V, W, Х, Y, Z, — котором V вызывает у W предрасположенность определенной реакции (Х) на определенный вид объекта (Y) (который, следовательно, не действует как стимул) при определенных условиях (Z). В случаях, где существует это отношение, V есть знак, W — интерпретатор, интерпретанта, — значение [означивание, сигнификация (signification)], Z — контекст, в котором встречается знак».
Несмотря на то, что понятие контекста в некоторым смысле разрывает замкнутую цепочку логических циклов Ч. С. Пирса, основная проблема ограниченности модели знака остается в работах Ч. Морриса нерешенной — знак по-прежнему существует только для его интерпретатора: «нечто есть знак только потому, что оно интерпретируется как знак чего-либо некоторым интерпретатором».
Концептуальным отличием французской школы семиологии, методологической основой которой стала модель интерпретации знака, предложенная в работах швейцарского лингвиста Ф. де Соссюра, является внимание к роли систем в знаковом процессе. Анализ литературных произведений ставил исследователей в ситуацию перед фактом существования знака, языка, высказывания, текста, подтекста, контекста, дискурса, автора, читателя, критика и т.д., что открывало возможности не только для разработки научно значимой теории письма, но и для поиска множества скрытых аспектов коммуникации автора с читателем, текстом, самим собой и т. д.
Начиная с Э. Бенвениста, представители данной парадигмы предпочитают пользоваться концептом означивания/различия, по возможности избегая понятия семиозис. Понятие семиозиса в работах французских семиологов не разработано в той мере, как в работах Пирса и Морриса. В словаре Греймаса семиозис определяется как «операция, которая, устанавливая отношение взаимной пресуппозиции между формой выражения и формой содержания (в терминологии Ельмслева) — или между означающим и означаемым (у Соссюра), — производит знаки».
Необходимо отметить, что в некоторых случаях представители европейских семиотических школ стремились интегрировать отдельные наработки Пирса-Морриса для целей своих исследований. В числе наиболее известных из них можно назвать Романа Якобсона, Умберто Эко, Жиля Делеза.
Семиотика Московско-Тартуской школы, опирающаяся в значительной степени на традиции научного позитивизма, тяготела к изучению знаковых систем и семиотических пространств: «Представление о том, что исходной точкой любой семиотической системы является не отдельный изолированный знак (слово), а отношение минимально двух знаков, заставляет иначе взглянуть на фундаментальные основы семиозиса. Исходной точкой оказывается не единичная модель, а семиотическое пространство». Наиболее завершенную форму данное представление получает в онтологии знака Ю. С. Степанова: «Знаковая система есть материальный посредник, служащий обмену информацией между двумя другими материальными системами. Поскольку мы так определили знаковую систему, не требуется никакого первоначального определения знака, которое предшествовало бы определению системы. Напротив, знак в дальнейшем определяется как нечто выделяющееся из системы… Что касается знака, то хотя его полное определение и должно следовать ниже, однако дадим здесь его предварительное определение: знаком будем называть всякое состояние знаковой системы в каждый данный момент времени, если это состояние отлично от предыдущего и последующего».
Понятие «моделирующий системы» вошло в советскую семиотику благодаря исследованиям А. А. Зализняка, В. В. Иванова и В. Н. Топорова, на основе которых В. А. Успенским и Ю. М. Лотманом был предложен конструкт «вторичной моделирующей системы», который, несмотря на свою условность, выражал методологические предпочтения в применении системного подхода в российской семиотической школе.
Формулируя проблему семиозиса, целесообразно начать с отмеченного Э. Бенвенистом интеллектуального пробела в концепции Ч. С. Пирса, связанного с тем, что знаки могут исполнять свою функцию только в рамках соответствующих конвенциональных знаковых систем, а не в отдельно взятом абстрактном мыслительном процессе интерпретатора.
Следующая составляющая проблемы связана с определением онтологических рамок самого понятия знака. Явления материального мира, наделяемые характеристиками знака, как правило, представляют собой комплексные, сложносоставные образования, фрагменты которых сами по себе также имеют свойства знака. Например, предписывающий сигнал светофора может сочетать в себе ряд знаковых элементов, каждый из которых может быть охарактеризован в соответствии с типологией Ч. С. Пирса в качестве отдельного знака, таких как зеленый свет (квалисайн) или изображение стрелки (иконический и, вместе с этим, индексальный знак).
В качестве другого примера можно отметить то, что в лингвосемиотике остается открытым вопрос о том, что же именно является языковым знаком — слово, предложение или текст. При этом, каждый из указанных знаков может быть редуцирован до уровня слогов или звуков, которые также имеют соответствующие знаковые обозначения при письме.
В связи с этим можно сформулировать следующие сущностные характеристики знака (знакового процесса), которые позволят приблизиться к более полному пониманию сущности процесса семиозиса:
— Знак всегда имеет комплексную (интегративную) природу и, фактически, является знаковым образованием большей или меньшей сложности. В связи с этим представляется возможным пользоваться понятиями знак и знаковое образование как комплементарными;
— Знаки носят конвенциональный характер (вряд ли можно согласиться с тезисом Ч. С. Пирса о том, что царапина на камне является знаком имевшего места удара другим камнем, или тезисом Ч. Морриса о том, что дым в помещении является знаком пожара — данные явления природы неконвенциональны и будут иметь место вне зависимости от воли интерпретатора; возможно, что более корректно было бы определить их в качестве своеобразных «признаков» определенных физических явлений);
— Знаки формируются в рамках коммуникативного процесса (наличие одного интерпретатора вряд ли может считаться достаточным для появления знака);
— Знаки всегда являются элементами знаковых систем (кодов, дискурсов, языков) и знаковых пространств (семиосфер, культур, цивилизаций) соответствующего уровня. Знак вне знаковой системы не может участвовать в процессе коммуникации.
— Употребление знаков подчинено коммуникативной прагматике. Наличие знака предполагает причину его появления, а также цель его интерпретации.
— Формирование сложных (интегративных) знаков порождает новые принципы и закономерности функционирования соответствующих знаковых образований (не сводимые к принципам и закономерностям, действовавшим на более простом уровне). Интегративные (сложные) знаковые объекты не сводятся к сумме элементарных (простых) знаковых объектов.
Основываясь на данных принципах, можно предложить расширенную дефиницию понятия семиозис, выходящую за рамки предложенного Ч. С. Пирсом подхода.
Под семиозисом в рамках настоящего исследования мы предлагаем понимать процесс формирования, взаимодействия и интерпретации знаков/знаковых образований различного уровня сложности (высказываний, мифов, текстов/интертекстов, идеологий) в рамках соответствующих знаковых систем (кодов, языков) и знаковых пространств (культур, семиосфер, цивилизаций).
«Чтобы установить, какова интерпретанта того или иного знака, нужно обозначить этот знак с помощью другого знака, интерпретантой которого, в свою очередь, будет следующий знак, и т.д.»
(У. Эко)
1.2 Измерения семиозиса власти
В семиотической онтологии Ч. Морриса выделяется три измерения, которые характеризуются как семантика, синтактика и прагматика: «Отталкиваясь от трех соотносительных членов троичного отношения семиозиса (знаковое средство, десигнат, интерпретатор), можно абстрагировать и рассмотреть ряд бинарных отношений. Можно, например, изучать отношения знаков к их объектам. Это отношение мы назовем семантическим измерением семиозиса… Предметом исследования, далее, может стать отношение знаков к интерпретаторам. Это отношение мы назовем прагматическим измерением семиозиса… а изучение этого измерения — прагматикой… и поскольку все знаки, хотя бы потенциально, если не фактически, связаны с другими знаками, то целесообразно выделить третье измерение семиозиса, столь же правомерное, как и два других, названных выше. Это измерение мы назовем синтактическим измерением семиозиса».
В рамках анализа семантики (знакового процесса с точки зрения соотношения репрезентамена и объекта — означаемого) также возможно выявить «три основные разновидности семиозиса, три различных „резпрезентативных свойства“, которые основаны на разных взаимоотношениях между signans и signatum. Это различие позволяет… выделить три главных типа знака: 1) действие иконического знака основано главным образом на фактическом подобии означающего и означаемого; 2) действие индекса основано на фактической реально существующей смежности означающего и означаемого; 3) действие символа основано на установлении по соглашению, усвоенной смежности означающего и означаемого».
Иконические знаки
Иконический принцип образования знака был отмечен Ю. М. Лотманом в качестве одной из характерных черт семантического типа культуры. Принцип фактического подобия означающего и означаемого действительно является одним из определяющих свойств знака в средневековой культуре, что в полной мере прослеживается и в сфере политических образов.
Власть монарха нередко выступает как подражание власти императора: «Наша королевская власть является подобием Вашей [власти], образом прекрасного замысла, копией единственной империи» (Var. I, 1, 3.). При этом, как отмечает Б. А. Успенский, «в Византии, наряду с учением о патриархе как образе Бога, высказывалась мысль, что и император есть образ Бога». В литературных памятниках рассматриваемой эпохи даже прослеживается прямое отождествление императора с Богом: «Император — это, несомненно, земной Бог» (Get. 143). Таким образом, проявляется иерархичность иконического знака — император является образом Бога, тогда как германский король является образом императора. Предположение о существовании такой иерархии находит подтверждение в памятниках эпохи — ярким примером может служить т.н. «завещание Теодориха», транслированное в произведении Иордана: « [Теодорих] объявил им в повелениях, звучавших как завещание, чтобы они чтили короля, возлюбили сенат и римский народ, а императора Восточного, — [храня] всегда мир с ним и его благосклонность — почитали [вторым] после Бога» (Get.304—305).
Изображение является наиболее простым примером иконического знака, который, как правило, носит интегративный характер. На монете короля Аталариха представлено изображение короля в полном вооружении, причем сокращение DN присутствует на обеих сторонах монеты, в одном случае перед именем Аталариха, в другом — перед именем императора Юстиниана. Изображение короля на монетах отражает принцип иерархии знака — репрезентамен не только визуально имитирует силуэт физического тела монарха, но имплицирует его политическое тело, символику императорской власти.
Короли нередко принимали императорское имя Flavius, Augustus, титул princeps, подчеркивая преемственность власти между римской империей и возникающими германскими королевствами Западной Европы. На монетах вандалов традиционно употреблялось сокращения DNR (Dominus Noster Rex), DN (Dominus Noster), RX (Rex) и сокращенное, либо полное, имя короля. Сходные монограммы DN, титулы REX, RIX и имя короля употребляются на остготских монетах.
Не исключено, что использование имперской символики по отношению к персоне короля может рассматриваться в качестве реализации закона «функциональной семантики», сформулированного Ю. С. Степановым со ссылкой на исследования академика Н. Я. Марра, в соответствии с которым «название одного предмета переходит на название другого предмета, принявшего в хозяйстве и общественном производстве функции первого». Автор приводит в качестве одного из примеров реализации подобного закона следующую выявленную Н. Я. Марром закономерность: «С появлением в хозяйстве нового животного на него переходило название того животного, которое передало новому свои функции, например, название оленя во многих языках перешло на лошадь».
Ослабление влияния Византии в Западной Европе сопровождалось в семиотической сфере трансформацией многих иконических знаков власти. Так, начиная со времени короля Австразии Теодеберта и короля вестготов Леовегильда широко применяется чеканка золотых монет с именем и изображением короля, заменяющими императорские. Имитация императора как земного Бога замещается в вестготском королевстве рецепцией библейских архетипов через помазание преемника трона священным миром. В числе вербальных потестарных символов в отношении германских королей начинают использоваться титулы «король именем Господа», «христианнейший король», «священнейший правитель (sanctissimus princeps)».
Символы
Несмотря на то, что символизм считается характерной чертой средневековой культуры, именно такая разновидность знака как «символ» может считаться одной из наиболее сложных для изучения на материале средневековых знаковых систем. Это обусловлено, во-первых, проблемой терминологической корректности (разницей в семантике понятия «символ» в средневековой и современной культуре), а во-вторых — различными принципами образования символического знака в средневековой культуре и современной семиотике.
Первая из перечисленных выше особенностей отмечена Ж. ле Гоффом в его исследовании средневековых ритуалов вассалитета: «Известно, что Средневековье не использовало терминов „символ“, „символика“, „символическое“ в том смысле, в каком мы употребляем их, начиная с XVI века, что характерно. Symbolum употреблялся в Средние века клириками лишь в весьма специфическом смысле, сводящемся к догмату веры, — самым убедительным примером будет, разумеется, никейский символ. Важно, что семантическое поле символа, что характерно, было занято следующими терминами: signum, наиболее близкий к нашему пониманию символа, определенному св. Августином во второй книге „De Doctrina Christiana“, а также figura, imago, typus, allegoria, parabola, similifudo speculum, которые, впрочем, определяют символическую систему весьма своеобразно».
Вторая особенность была продемонстрирована в работе М. Пастуро, посвященной изучению средневекового символизма: «То, что современные лингвисты, вслед за Соссюром, называют „произвольностью знака“, средневековой культуре неизвестно. Все имеет свое обоснование, пусть даже ценой сомнительных, на наш взгляд, словесных ухищрений… Изучение средневековой символики всегда должно начинаться с изучения лексики».
Примером символического знака является слово, которое имеет соответствующий акустический образ и скрытый за ним концепт, описывающий определенную категорию явлений, например, латинское слово rex (король, царь). Произвольность такого символа действительно не вполне устраивает средневековых мыслителей, которые стремятся использовать имеющиеся в их распоряжении лингвистические средства для создания когерентной этимологии. Так, Исидор Севильский, рассуждая о королевской власти и королевском титуле, отмечает, что «короли получили свое название от правления (reges a regendo vocati) … но не правит тот, кто не направляет (non corrigit): потому имя короля удерживается теми, кто поступает праведно (recte… faciendo), и утрачивается теми, кто совершает грех (peccando)» (Isid. Hisp. Etymolog. IX, 3). «И вот почему у народов избираются правители и короли (principes regesque electi sunt): чтобы через внушение страха удержать своих людей от зла, и через подчинение законам направить их к праведной жизни» (Isid. Hisp. Sent., III, 47).
Формирование раннесредневековых германских королевств сопровождалось не только переходом от дописьменного культурного кода к письменному, но и сопутствующей конкуренцией знаковых систем. Как отмечает С. Фишер, в эпоху становления остготского королевства в Италии, существовало как минимум, четыре системы письменности, которые могли использоваться носителями власти: латинский и греческий языки, руническая письменность и готский алфавит. Процесс принятия латинского языка в качестве языка официальных коммуникаций сопровождался трансформацией соответствующих лексических репрезентаменов, обозначающих статус носителей публичной власти. Так, если правитель именуется в готской литературе IV века германским титулом (рематическим символом) Thiudans, но в текстах VI—VII веков этот ничего не значащий в новом языке государственных писем и эдиктов титул трансформируется в дицентный символ Rex gloriosissimus atque excellentissimus.
Библейский образ царя во многом меняет традицию репрезентации власти в латинской литературе рассматриваемой эпохи. Как отмечает П. П. Шкаренков, «сомнения, испытываемые авторами относительно возможности и способов употребления слова rex и производных от него применительно к императорской власти, начинают рассеиваться со второй половины IV века. Этот феномен обнаруживается равным образом и у языческих и у христианских авторов, так что можно предположить, что речь идет о магистральной тенденции развития языка и идеологии, даже если в каждом конкретном случае могут быть выявлены и какие-то частные причины, стимулирующие данные процессы. Впрочем, самое сознательное и очевидное смешение императорской и царской власти мы можем проследить у христианских авторов».
Германские короли охотно пользуются новым титулом, который в раннесредневековой историографии применяется не только для характеристики власти римских императоров, но и египетских фараонов, персидских и фракийских царей, предводителей великих варварских империй Евразии. Так, король франков Хильдерик пользовался перстнем-печаткой, на котором был изображен потрет короля в традиционном германском облачении (характерными чертами является оружие, боевой доспех, длинные волосы, разделенные пробором посередине и заплетенные в косы, шейная гривна), обрамленный надписью «CHILDIRICI REGIS». Текстуальное содержание данного перстня позволяет включить его в семиотический ряд, отражающий эволюцию коммуникативных практик от традиции устной фиксации информации к письменной (Рис.1—3).
Исследователи уже отмечали, что «многие культуры, испытывая на себе переход от устного характера коммуникации к письменной фиксации информации, рождают новое перформативное ядро — ядро письменной культуры. Но ранняя письменность сохраняет некоторые реликты устности, например, многие тексты, называемые „говорящая вещь“, несут в себе след устности — неодушевленный объект описывается в терминах говорящего». Именно так, по всей видимости, может рассматриваться «говорящая» надпись на знаменитой «Драгоценности (короля) Альфреда», которая гласит: «АЛЬФРЕД ПРИКАЗАЛ МЕНЯ СДЕЛАТЬ» (рис.1). Вещь как бы вступает в диалог с читателем, повествуя о своем происхождении, создателе или обладателе вещи.
Сопоставляя различные артефакты подобного визуального ряда (сочетающие изображение правителя и легенду, содержащую его имя) можно прийти к выводу, что их содержание претерпевало определенную эволюцию. Например, надпись на перстне короля Хильдерика, содержащая имя и титул короля в родительном падеже («КОРОЛЯ ХИЛЬДЕРИКА», рис.2), также, по всей видимости, может рассматриваться в качестве элемента аутореферентности (» [Я — перстень] короля Хильдерика»). Данная форма обращения к читателю позволяет оценивать рассматриваемый текст в качестве одной из переходных форм коммуникативных моделей, соответствующих перфомативному ядру ранней письменной культуры.
Гемма (изображение на камне, печать) короля Алариха, на поверхности которой выполнена надпись «АЛАРИХ КОРОЛЬ ГÓТОВ» (рис.3), представляет собой в семиотическом плане лишь материальный носитель, исключенный из коммуникативного акта (в коммуникации участвуют только изображение и надпись, выполняющие функции репрезентамена), что позволяет рассматривать текст данной геммы в качестве завершающего элемента представленного эволюционного семиотического ряда.
Символизация королевской власти прослеживается в изображениях на некоторых англосаксонских монетах, содержащих атрибуты предания о короле Освальде (изображения креста, дерева, птицы, чаши). Среди атрибутов королевской власти, определенно имеющих символическое значение, могут также быть отмечены золотые «пчелы» из погребения упомянутого короля Хильдерика — один из наиболее загадочных археологических артефактов эпохи. Исследователи разошлись во мнении в оценке связи данных изделий с последующей традицией использования геральдических лилий.
Есть основания полагать, что репрезентаменом королевской власти могло служить копье или его изображение. Не исключено, что копье как символ власти имело связь с элементами языческой традиции, в рамках которой данный вид оружия ассоциировался с культом Одина (Вотана). Произведение Григория Турского сохранило описание ритуала символической передачи копья наследнику трона: «После этого король Гунтрамн, вложив в руку короля Хильдеберта копье, сказал: «Это означает, что я передал тебе все мое королевство (tibi omne regnum meum tradedi)». Интерпретация данного ритуала возможна с учетом особенностей древнегерманского символизма, отмеченных А. Я. Гуревичем: «Символ не представлял собой лишь знака, знаменовавшего и обозначавшего какую-либо реальность или идею. Символ не только замещал эту реальность, но вместе с тем и был ею. Когда при заключении сделки о передаче земельного владения не ограничивались составлением документа, но прибегали к обряду, заключавшемуся в публичном вручении прежним собственником новому владельцу куска дерна, то этот дерн символизировал все владение, и считалось, что земля передана буквально «из рук в руки».
Индексы
Примером индекса, как знака, действие которого основано на фактической реально существующей смежности означающего и означаемого, может служить применявшийся к наследникам византийского трона эпитет «Порфирородный», т.е. рожденный в Порфире, особом здании дворца, который указывал на то обстоятельство, «что родители василевса занимали тогда императорский трон и, следовательно, у «порфирородного» имелись права, которые если не юридически, то в силу обычая давали ему ряд преимуществ перед «непорфирородными».
Трон (bregostól) как знак и даже синоним королевской власти неоднократно упоминается в северогерманской эпопее «Беовульф» (Beowulf, 168, 1039, 1087, 1814, 2196, 2327, 2370, 2371, 2389), а для обозначения действий конунга по осуществлению власти составитель текста в отдельных случаях использует выражения «держать престол» (éþelstólas healdan) или «держать трон» (bregostól healdan). Данное использование термина позволяет проследить действие семиотического закона ослабления признака, сформулированного С. Г. Проскуриным, который отмечает, что «большинство знаковых символов переживают трансформации от сильного символа к ослабленному, и затем — совсем слабому. Это своего рода семиотическая закономерность».
В следующей таблице демонстрируется трансформация лингвистического знака: от употребляемого в денотативном значении понятия «healdan» (держать, удерживать) к частично релевантному в биологическом отношении содержанию данного понятия в словосочетаниях «держать престол» (éþelstólas healdan), или «держать трон» (bregostól healdan), и далее — к переносному значению понятия «healdan» (править), употребляемого как самостоятельно, так и в словосочетаниях «держать королевство» (healdan ríce) или «держать народ» (folc gehealdan).
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.