16+
Рыцарь веры

Объем: 118 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Люди объезжают кругом весь свет, чтобы увидеть разные реки, горы, новые звезды, редких птиц, уродливых рыб, нелепые расы существ… Но знай я, где найти рыцаря веры, я бы пешком пошел за ним хоть на край света.

Кьеркегор

Бесполезно скрывать и лучше сразу сознаться. Да, мало в нашем городе культурных достопримечательностей. Что вы хотите — Центральное Черноземье. Тула и Рязань севернее. Воронеж южнее. Волга и все, что на ней есть легендарного и привольного, это совсем далеко к востоку. Правда, от нас рукой подать до Дона… но даже Дон в наших краях протекает в виде мелкой, мутной и совершенно непопулярной речонки. Откуда тут взяться достопримечательностям?

Наши прадеды сеяли пшеницу, наши деды — то же самое, а еще свеклу и картошку, наши отцы — все это вместе, а еще варят сталь. И здорово варят! За эту сталь советское государство в свое время подарило нашему городу целую область. Стали мы областным центром и, надо признать, несколько заважничали. Когда же это государство приказало долго жить, мы тоже горевать не стали. С нашей-то сталью без советского государства не прожить!

И прожили. Вот только культурных достопримечательностей так себе и не завели.

Зато все остальное имеется.

Есть, например, на окраине одинокая роща серебристых тополей посреди поля. За тополями прячется огромный куб из красных кирпичей. Это один из наших двух вузов, бывший политехнический. Буквально в позапрошлом году его торжественно переименовали в университет. Первый университет в нашем городе!

Новорожденный университет жил ни хорошо, ни плохо. Ничего примечательно с ним не случалось, и потому два первых года его жизни лучше пропустить. А на третий год и началась эта история.

Здесь сразу нужно оговориться, что речь идет про времена, теперь почти доисторические. Тогда советское образование ускоренными темпами отмирало, а образование российское не спешило рождаться. Переход из школьников в студенты тогда еще не был оборудован современными удобствами вроде ЕГЭ, подготовительных курсов и всего прочего. Вместо всего этого имелось одно-единственное, зато очень действенное средство — репетитор.

Репетитором может быть школьный учитель, но лучше университетский. Быть репетитором — дело ответственное и сложное, оно по плечу далеко не каждому преподавателю, и оттого репетитор окружен почетом. Можно знать свой предмет назубок, или быть прирожденным педагогом, но — не быть репетитором. Чтобы стать им, нужно иметь неписаную, в чём-то даже мистическую, но понятную для родителей учеников репутацию. Эта репутация должна витать вокруг репетитора, и по ней должно быть ясно видно, сколько прежних его учеников поступило в вузы, а сколько не поступило.

Феде Горкину оставалось учиться как раз один класс в школе, когда наш технический вуз наконец-то отстоял в Министерстве образования свою давно взлелеянную идею готовить не только инженеров, но также экономистов, психологов и юристов. По этому случаю он открыл два новых факультета и провозгласил себя университетом. На Федю и его друга Максима, мечтавших стать как раз юристами, это не произвело большого впечатления. Им рисовался какой-то другой, далекий город и другая, прославленная Alma mater. Однако мама Максима, Лидия Григорьевна, рассудила иначе.

— Вуз наш не особо престижный, и факультет только открыли, — сказала она своему Максимке как-то вечером. — Конкурс здесь будет поменьше, особенно в первые несколько лет. Потом можно будет перевестись на другой факультет, какой хочешь. Главное — поступить.

И Максим стал готовиться к поступлению в наш бывший Политех. Даже пошел к репетиторам. Правда, эти репетиторы были так себе, а раздобыть других не было никакой возможности, потому что в нашем городе никаких юристов отродясь не учили. И Максим сел зубрить историю Отечества с английским языком, надеясь, что на юном факультете к нему не будут слишком строги.

Друг его, Федя, остался вообще без репетиторов. Способствовало этому три обстоятельства. Во-первых, по английскому он считался одним из первых учеников в классе. Во-вторых, славился своей везучестью при выборе билетов. В-третьих, происходил из семьи, которая отличалась некоторыми особенностями.

Родители его негласно считались несчастной парой. Отец был совершенно обычным инженером на заводе. Никакими заметными пороками он не выделялся, но почему-то пользовался у своей и особенно у жениной родни репутацией бестолочи. На него смотрели, как на нечто чужеродное и непутевое, а маленького Федю двоюродные братики и сестренки дразнили в детстве, что у него «папа-турка». Предубеждение это было тем страннее, что совершенно не выказывалось в отношениях, никогда не вело к ссорам. Федин папа отлично общался со своими зятьями, а их жены совершенно искренне хвалили его за любезность и обходительность. И тем более непонятно, откуда такое отношение взялось. Федин отец пил ничуть не меньше и не больше, чем прочая родня. Зарабатывал примерно столько же. Зарплату домой приносил. Полку прибить мог, кран в ванной починить тоже. Ничем он вроде бы и не выделялся из родни. Особенного в нем только и было, что работал он, как и его жена, инженером, и, следовательно, имел высшее образование. И еще — в отличие от жены — был совершенно непригоден к прополке картошки и прочим огородным работам.

Федина мама была добрым и отзывчивым, но не очень общительным человеком. Почти все самые близкие её подруги приходились ей родными сестрами. Мужа своего она очень любила и уважала. Федю считала на редкость способным и удачливым пареньком. Но с годами стала расти в ней какая-то подсознательная досада, какое-то подозрение, что жизнь к ней не совсем справедлива. Трудно сказать, было ли это так или нет, но она все меньше общалась с людьми, реже обращалась к ним с просьбами, и крепло в ней убеждение, что сыну своему она тоже пробиться в жизни никак не поможет. Она не искала для него репетиторов, упорно повторяя, что подготовиться он способен и сам, а на взятки у нее денег нет.

Вот и сегодня, собирая Феде завтракать, она спросила:

— Небось, Лидия Григорьевна с вами идет? Ну и правильно, она дама прыткая. Если что, подсуетится. А ты у меня и так поступишь.

И осталась дома пылесосить квартиру. А Лидия Григорьевна в самом деле пошла с сыном. И теперь вышагивала рядом, но все же несколько в сторонке, чтобы не стеснять друзей своим присутствием.

Федя внешне очень был похож на свою маму. Когда она была молода, немногие ее подруги старались внушить ей, что у нее классическая, редкая красота. Действительно, ее огромные, почти навыкате глаза под высокими округлыми бровями, худое лицо, прямой нос могли показаться полноватым и курносым подругам образцом чего-то изысканного и старинного. Однако прослыть красавицей Фединой маме помешало недовольство своей фигурой — по ее мнению, излишне тощей. Она никак не могла поверить, что ее подруги действительно разглядели в ней какую-то там красоту, а не выдумали все это в утешение изобиженной судьбой худышке.

Не сумев разглядеть в себе очарования, Федина мама не смогла и передать его сыну. Он унаследовал ее черты, но до чего же комично легли они на мальчишеское, прыщеватое лицо! Вдобавок глаза у Феди были не бархатно-карие, как у мамы, а папины, бледно-зеленые. От отца же Феде достались отвратительные зубы, которые пришлось пломбировать сразу же, как только они толком прорезались.

Сам Федя ничуть не страдал от своей внешности, точнее, не интересовался ею. Его жизнь и без того была содержательна и вполне ему по душе.

Федя обладал талантом заводить близких друзей. Сначала это был папа, потом мама, потом учитель труда, потом мамина племянница, потом Максим Лунин. Друг для Феди был больше чем друг. Друг означал целый мир, огромную вселенную, неизведанную и обязательно прекрасную, переселиться куда было для Феди счастьем. Отыскав свой мир, он погружался в него и блаженствовал несколько лет. Потом папа запил, мама впала в свою угрюмость, уроки труда кончились, племянница уехала в другой город учиться. Тогда Федя без сожаления оставлял свою обжитую вселенную и пускался в странствие на поиски новой.

В старших классах он сблизился с Максимом. В чем-то они были похожи, в чем-то нет, и несхожего было, пожалуй, даже побольше. Друзья этого не замечали. Что их роднило по-настоящему, так это задушевный, самый яркий и искренний оптимизм. Им выпало повзрослеть в те времена, когда все люди вокруг них единодушно рассудили, что прежняя, благонадежная, советская жизнь порушена безвозвратно. Взрослые с возмущением или брезгливой апатией наблюдали, как у них из рук уплывает то, что они считали своим, как умирает вечное, как рушится незыблемое. Их сверстники быстро, незаметно и неузнаваемо шалели. А Максим с Федей, глядя на все это, твердо верили, что впереди все будет хорошо — наперекор всему. Будь они порознь, вряд ли им удалось бы сохранить эту веру. Но друзья также верили и в то, что двоим невозможно одинаково ошибаться.

Именно в таком настроении они и в прохладный вестибюль, нашли огромную аудиторию, дождались зачисления в толпе таких же ошалевших от происходящего абитуриентов и узнали, что оба провалились.

Лидия Григорьевна тут же ловко отделила сына от Феди и отозвала его в сторонку. Вид у нее был необыкновенно взволнованный.

— Видишь, — сказала она, — ты все-таки пролетел. Ну, да не расстраивайся. Все можно поправить.

При этих словах у Максима перехватило дыхание. Лидия Григорьевна быстро продолжала:

— У политологов недобор. Твой балл проходной. Можно быстро переписать документы туда, я уже узнала. Но только скорее, Максим! Сейчас же, пока другие не заняли! Там тоже всего несколько мест.

Максим остолбенел.

— Но, мама… какие еще политологи?

Мама удивленно подняла брови, а Максим торопливо продолжал:

— Я ведь не могу идти учиться на первую попавшуюся специальность, — говоря это, он со стыдом чувствовал, что как раз это прекрасно он может. — Ведь я почти поступил, куда хотел, мама! Два только балла! Быть может, лучше на следующий год…

Тут Лидия Григорьевна сочла, что свою позицию он обозначил достаточно, и, чтоб не терять драгоценного времени, оборвала без всяких церемоний:

— Слушай, бестолковиться некогда. Тебе говорят — есть места! Потом переведешься. Или поступай опять, как хочешь. Сейчас главное зачислиться, тебе же в армию.

Не то чтобы угроза армией испугала Максима. Но мамина лихорадочная поспешность каким-то образом перекинулась на него. Он дал себя утащить туда, где, по сведениям мамы, переправляли документы.

Однако, добравшись до дамы, которая спешно вербовала недостающих политологов, Максим вспомнил про своего друга, и заартачился опять.

— Мама, а Федя? Ему ведь тоже надо сказать.

Лидия Михайловна нетерпеливо всплеснула руками.

— И скажешь! Вот зачисляйся скорее.

— Нет, мама, я позову, и тогда… это ведь мигом…

— Максим!

В таких спорах и терзаниях Максим совсем потерял ощущение времени. Он не помнил, сколько он провозился с бумагами, что писал и что говорил. Его первым четким впечатлением стали мамины слова:

— Поздравляю! Вот и ты студент.

И легкий упрек в ее глазах, когда он, не ответив, стал озираться по сторонам в поисках Феди.

А Федя в это время обошел все немногие знакомые ему места университета, в который он так и не поступил, и нигде не нашел своего друга. Тогда он вышел на солнце и побрел назад к автобусной остановке. И на остановке никого не было. Федя жил неподалеку и отправился домой пешком.

Едва Федя переступил порог квартиры своих родителей, раздался телефонный звонок. Это был Максим.

Лишь только Максим освободился от дамы, занимавшейся устройством его судьбы, он сразу кинулся искать Федю и нигде его не нашел. Лидия Григорьевна молча ходила по пятам за сыном. Затем они вместе поехали домой. Оттуда Максим позвонил другу, пригласил зайти к себе и только после этого все рассказал.

Того, чего больше всего боялся Максим, не случилось. Федя не винил ни его, ни его маму.

— Да ладно, — сказал он. — Может, это и к лучшему. Все равно — я ж поступал на юриста.

И лучше всего было то, что Максим чувствовал: это правда. Федя не считает, что Максим его подвел, и ничуть на него не сердится. Все просто. Федя поступал и не поступил. И при чем тут Максим?

Федя и в самом деле не расстроился из-за того, что Максиму повезло, а ему нет. Сам он так не считал.

Зато Федина мама так не считала. Она была в шоке от того, что ее сын провалился в вуз. Точнее сказать, от того, что провалился и ничуть не расстроился. Ее давнее ощущение, что у нее за спиною стоит какое-то смутное невезение, наконец-то получило подтверждение. И — беда ведь, как известно, не приходит одна — ей предстояло еще одно испытание. Ее муж даже не огорчился как следует. Это мучило ее сильнее всего — сильнее, чем мысли о пронырливой Лидии Григорьевне, которая не помогла и не подсказала (хотя могла бы), и даже сильнее, чем собственная смутная вина перед сыном. Мама винила себя и за то, что он учился и не в той школе, и не у тех учителей, и не тем предметам, и за то, что у него не было репетиторов, и за то, что она не пошла с ним на зачисление. За то, что слишком сильно верила в него. За то, что он не поступил в институт, в то время как другие поступают.

Впрочем, ничего этого Федина мама не говорила вслух. Она была весела и ровна с сыном. Спокойно получила повестку из военкомата и спокойно проводила Федю служить.

Все теперь было как полагается.

И только когда Федя уехал, она стала потихоньку плакать, когда ее никто не видел, и изредка сгоряча ругала сына бестолочью.

Глава 1. Есть такое слово — Родина

Воинская часть, куда Федю послали служить, во многом была замечательной.

Кстати. Попал туда Федя случайно, т.е. потому, что бравый майор, которому военкомат доверил Федино будущее, был близорук и не носил очков. Майор считал себя мужчиной хоть куда, а потому гнал всякую мысль о том, что у него стало пошаливать зрение. Когда строки расплывались перед его глазами, майор говорил себе, что устал, и шел домой. Дома тоже кое-что замечали. Он же не желал замечать ничего. Крепился до конца. Друзья и сослуживцы видели, как он отчаянно отмахивался от близорукости, и старались не ловить его на ошибках.

Именно этот майор отправил Горкина не в благодатное южное Приволжье и не затем, чтобы учиться управлять бэтээром, как собирался. А услал он Федю в противоположную сторону, туда, где сосновые леса и исполинские папоротники, под город Ресков и те же бэтээры ремонтировать. Случилось так потому, что попался в лапы к военкомату некий Гонкин, прежде трудившийся у нас на трактороремонтном заводе. Куда его девали, не берусь сказать, а вот Федю на два года переселили в Ресковскую мотострелковую дивизию.

Во главе этой дивизии стоял человек настолько неправдоподобный, что даже говорить о нем стеснялись и вспоминать избегали. Дело в том, что в России, которую четвертый год реформировали, вера в реальность генерал-майора Дохлина отдавала просто неприличной наивностью.

Дохлин Григорий Фомич не знал и не желал знать, что армия, которой он служит, вступает в эпоху хронического дефицита и хронической непопулярности. Для Григория Фомича пустым звуком были и военная реформа, и вывод советских войск, и сокращение вооружений, и даже его собственные препирательства с Министерством обороны из-за вопросов и сумм, которые год от года делались все смехотворнее. Любой здравомыслящий человек на его месте сделал бы вывод о том, что армии приходит кирдык. Григорий Фомич смотрел на дело совершенно иначе.

Когда-то Гриша Дохлин приехал в Ресков, надел форму рядового и принес присягу Советскому Союзу. С тех пор он сменил много мест службы. Страна, которой он присягал, исчезла. Сама дивизия переформировалась, утратив и прежний номер, и прежний состав и даже прежнее стратегическое значение.

Для Григория Фомича все осталось, как было.

Для него дивизия была лицом, которым повернулась к нему военная служба тридцать лет назад. Это лицо очаровало его на всю оставшуюся жизнь. И хотя за эти годы он перевидал много всяких других ее лиц, это лицо, единственное и любимое, всегда заслоняло их все. И Григорий Фомич положил жизнь на то, чтобы хранить его.

Соответственно этому он и действовал.

Демократия между тем крепчала. Начавшись с легкого бриза, доносившего аромат дальних стран, она постепенно набрала нешуточную силу. Теперь это был ветер, который пусть и не выворачивал вековые деревья с корнем, но пальто с граждан рвал уже вполне уверенно. И многие офицеры делали, вероятно, правильный вывод, что в наступивших условиях полноценные боевые учения бессмысленны. Соответственно, они либо саботировали эти учения годами, либо переключались на дела, которым демократические веяния были не помеха. Что касается Григория Фомича, то он был все равно что утес, который не сдвинуть никаким ветром. Свою твердокаменность он стремился передать и вверенной ему дивизии.

Круглый год Григорий Фомич вертелся в своей части, как белка в колесе. И разъезжались от него по России бравые ребята, которые не только разносили весть, что не вся еще российская армия превратилась в ад кромешный, но и способны были дать в зубы любому, кто считает иначе. Чем они и занимались в первые месяцы своей жизни на гражданке.

Увы, их действия никого не убеждали, а если и убеждали — то только в прямо противоположном тому, что бравые ребята стремились доказать.

Но все же — в Ресковской дивизии было на что посмотреть, чему послужить и чему поучиться. Однако ничего этого Горкин Федя не успел сделать. Видно, его военной службе, начавшейся с бестолковщины в военкомате, было суждено столь же бестолковое будущее. Здесь даже не успели разобраться, что Федя, противно своим рекомендациям, никудышный техник. 10 декабря он прибыл, 11-го его размещали, а 12-го принято было решение, что он покинет часть. Что и произошло три дня спустя.

Именно 12 декабря в штабе у Григория Фомича было назначено совещание с офицерами. Офицеры давно сидели, готовые совещаться и выполнять приказы, а Григория Фомича все не было. Когда же он появился, офицерам с первого взгляда померещилось, что они не узнают своего командира.

Постороннему человеку трудно было бы понять, в чем затруднение. Григорий Фомич был решительно тот же, каким офицеры его всегда и видели. Он весь был тут — до последнего грамма своего коренастого тела, до последнего волоска мелко вьющейся шевелюры, до последней морщинки на длинном, губастом и лобастом лице. И всё-таки Григория Фомича в этот раз было не узнать. Смотрел он на своих офицеров чужими глазами.

Григорий Фомич поздоровался. Прошел и сел на свое место. Положил правую руку на стол. Развернул ее и явил глазам офицеров зажатую в руке бумажку. Которую зачитал.

Это была шифрограмма из Генерального штаба. Она предписывала Григорию Фомичу:

1) выделить полк либо сформировать соответствующее ему по численности сводное подразделение,

2) экипировать

и

3) в течение трех суток отправить в Северокавказский военный округ.

Также шифрограмма сообщала, что затевается все это в рамках операции по восстановлению конституционного порядка в Чеченской республике.

Услыхав это, офицеры переглянулись вторично. И увидели в глазах друг друга тот же чужой взгляд, что и у Григория Фомича. Прошло секунд десять, а все молчали.

На дворе декабрь и 1994 год. Декабрь означает, что холодно и затевать войну не самое время. А декабрь в 94-м году — он и того неудачнее. Потому что половину этого года (а также большую часть 92-го и 93-го) российское правительство пыталось провести с Чеченской республикой переговоры о том, что она (республика то есть) является российским субъектом. До этого республика вроде как объявила себя независимой, а российское правительство вроде как пропустило это мимо ушей.

Однако независимость республики очень скоро обернулась беспределом и бесправием для половины ее населения. Поскольку у всех бесправных были российские паспорта, к российскому правительству они и возопили. Но то ли правительство не слишком усердствовало, то ли у республики были дела поважнее… в общем, переговоры между ними третий год шли ни шатко ни валко. Знающие люди, впрочем, утверждали, что эти две причины суть одна и дело тут вот в чем.

Республику, объявившую себя независимой, возглавили некие шустрые товарищи. За главного у них был генерал-президент Дудаев. Эти шустрые товарищи не то торговали, не то посредничали, не то служили подставными лицами в сделках, которые тогда модно было называть «экономическими преступлениями». А проще сказать — шустрые товарищи продавали российское оружие, бриллианты, сталь и нефть всем желающим. Продавали они также и наркотики, только трудно сказать чьи, потому что у продавцов в большом почете была семейная солидарность и мужская дружба. Баснословные барыши делились без шума и к полному взаимному удовольствию. Но это только что касается наркотиков. А вот с российскими бриллиантами и золотом, с нефтью и оружием было несколько сложнее. Проблема была в том, что даже в 1991 году все это нельзя было без спросу. То есть без ведома российского правительства.

Что касается российского правительства, то оно в 1991 году состояло из самых разных людей, и некоторые из них шли навстречу шустрым дудаевцам. И не просто пошли, а активно инициировали сделки и при дележке не забывали, что они тут главные. Но, видно, настоящей мужской дружбы у дудаевцев с российским правительством не вышло. Именно поэтому правительство время от времени артачилось и погромче объявляло о том, что Чеченская республика — неотъемлемый субъект Российской Федерации, а любая самодеятельность на эту тему — просто плевок в лицо Российской Конституции и потому будет наказана соответствующе.

До конца 1994 года Конституция смиренно умывалась плевками. Знающие люди заключали, что шустрым дудаевцам и российскому правительству удавалось-таки поладить. А потом будто сорвало резьбу и все пошло наперекосяк. То ли правительство сообразило, как можно вести дела без Дудаева, то ли дали маху сами дудаевцы. Признаться, это остается неясным до сих пор. Правительство опять впало в праведный гнев и опять вспомнило про Конституцию. Опять переговорщики зачастили в Чечню к Дудаеву в надежде разобраться, кто он такой и Россия там у него или уже нет. Тут же в Чечне объявилась антидудаевская оппозиция, которая стала против Дудаева воевать. И дела у нее шли до того неплохо — даже Грозный довелось поштурмовать, — что российское правительство понадеялось и безо всяких переговоров Конституцию ублаготворить.

Однако надеялось оно недолго. Оппозицию дудаевцы разогнали, набрали пленных, и тут-то началось самое неприятное. Пленные оказались военнослужащими российской армии! То есть не все поголовно, конечно, а сколько-то десятков, но зато наделали такого шуму, что про остальных пленных и знать никто не хотел. Тут уже российскому правительству пришлось несладко. Только тот его не ругал, кто над ним смеялся. Впрочем, правительству это было бы еще ничего, да только и ругань и насмешки велись в том ракурсе, будто оно, правительство, вовсе не демократичное. А для российского правительства в 1994 году это была самая больная тема. Очень много для бюджета значили займы у государств, которые и себя считали демократичными и от всех, с кем общались, требовали того же самого.

Правительство остервенилось и тоже потребовало от Дудаева положить конец безобразиям, позорящим российскую демократию. Но какой тут конец, когда для Дудаева это только начало, и душа у него поет — то ли еще будет! В общем, российское правительство махнуло рукой на переговоры и собрало секретное совещание Совета Безопасности. На нем было решено, что победителя не судят даже в демократическом мире, а потому надо с Дудаевым кончать быстро и жестко.

Результатом этого совещания и была полученная Григорием Фомичом шифрограмма. Точно такие же приказы улетели и во многие другие войсковые части бывшей советской армии.

За те три года, пока российское правительство определялось со своей политикой на Кавказе, Чеченская республика одичала просто пугающе. Выражалось это в том, что она словно бы не существовала ни для МВД, ни для Минюста, да и для многих других полезных российских структур. Словно это была не Россия, а ее десятипроцентный раствор в какой-то до того гадкой жидкости, что не хотелось к ней и прикасаться. Соответственно, все проблемы, от расследования преступлений до изоляции уголовников, которые в остальной России худо-бедно решались сотрудниками этих ведомств, здесь были пущены на самотек. Одно только Министерство финансов не отчаивалось вернуть дикую республику к цивилизации. С этой целью оно посылало туда все причитающееся финансирование — впрочем, не то чтобы регулярно, а ровным счетом так же, как и в остальные места. Тот факт, что это финансирование каждый раз мгновенно разворовывалось, не останавливал сердобольное министерство.

Да, министерство не обижалось, но российские граждане стали посматривать на одичавшую республику косо. Впрочем, будем справедливы — большую часть граждан судьба республики не волновала, потому что они были слишком озабочены своей собственной. Это, конечно, попахивает эгоизмом, но если вспомнить, что речь идет про 1991, 1992 и 1993 годы, то осудить российских граждан просто язык не повернется. Да, конечно, каждый из них при слове «Чечня» вспоминал о чем-то тягостном и неприятном, но только ближайшие соседи республики основательно разбирались в ее проблемах. Опять-таки будем справедливы — происходило это не от усиленного гражданского самосознания, а от ощущения, будто они живут бок о бок с огромной и страшной тюрьмой, которую почему-то забыли запереть.

У бывших советских военнослужащих был еще свой собственный повод недолюбливать дикую республику. Крепко им засело в голову то, как три года назад их сослуживцы уходили из Чечни. Уходили, следуя странному приказу оставить на ее территории все боеприпасы, все оружие и всю материально-техническую часть. Как забыть, что такого не было даже в Казахстане и Эстонии? Ну ладно, космодромы и военные городки на грузовиках не увезешь. Но оттуда угнали хотя бы сами грузовики! Из Чечни офицеры не смогли вывезти не то что грузовики, но даже свои документы. Что касается оружия, у них отбирали даже именное. Что касается боеприпасов, нельзя было даже отсыпать патронов в карман. Все это осталось там, щедро разложенное под привольным чеченским небом.

Да что грузовики! То было три года назад. А вот что было совсем недавно, на позапрошлой неделе. Именно тогда выяснилось, что Дудаев, отбиваясь от своей оппозиции, почему-то набрал в плен 70 российских офицеров из подмосковных войск. И наивная мировая пресса стала наседать на российское правительство, требуя объяснений: как же эти офицеры очутились у Дудаева, если воевал он вовсе не с ними, а с неподконтрольным ему населением Чеченской республики? Но только не на тех напали! Где мировая пресса села, там и слезла. Российское правительство не только ничего ей не объяснило — оно даже между собой не договорилось, все ли офицеры у него на месте. Чуть ли не в один и тот же день один и тот же министр сначала заявил, что для вызволения пленных делается все возможное, а потом совершенно невинно поинтересовался — а что, эти офицеры и в самом деле пропали с мест своей службы?.. Дудаев потребовал, чтобы российское правительство признало своих офицеров, а заодно и тот факт, что оно (правительство) — империалистическое и двуличное. Российское правительство возмутилось, но бестолковиться не перестало. Дудаев поразмыслил и стал сбывать бесхозных офицеров российским и зарубежным миротворцам. Те брали с удовольствием и везли добычу в Москву, до небес превознося дудаевскую щедрость. Демократический ореол вокруг шустрого Дудаева рос и богател в спектре. Демократический рейтинг миротворцев тоже обрастал приятным жирком. Российское правительство усиленно делало вид, что оно выше всего этого идиотизма. Григорий Фомич Дохлин учился краснеть перед своими офицерами.

Вот и теперь он сидел перед ними как оплеванный. Не он превратил их сослуживцев в ничейных шутов на глазах у всего мира. Не он их вынудил стыдиться своей армии и своего командования. Но он отдавал им приказы. И получал их сам.

Сегодня надо было приказать им как ни в чем не бывало отправлять своих солдат в Чечню. Кому-то ехать самому. И там своей кровью, своей жизнью послужить… нет, уже не Советскому Союзу. И пока что не России. Российской Конституции. Брошюрке в 50 листов, которую год назад предъявили российским гражданам в качестве верховного закона. Да, а уж как ее сочиняли… ах, лучше и не вспоминать.

Хватит!

На столе приказ.

Вот о чем офицерам следует говорить и помнить.

Из прежних четырех полков дивизии в строгом смысле полком можно было назвать только один, первый. Как ни упирался Григорий Фомич, но даже ему было не под силу укомплектовать свою часть полностью, когда сверху и снизу все сокращалось. Два оставшихся полка с трудом тянули на батальоны, а танковый хотя и был укомплектован людьми, как, впрочем, и техникой, зато пригодных машин можно было собрать едва ли на роту. Предстояло выбрать, кого посылать.

Положение осложнялось еще и тем, что как раз в это время свежие призывники сменили дембелей. Итак, из этих желторотиков и предстояло соорудить «полк либо равное ему численностью сводное подразделение».

Офицеры перебрали в уме свое хозяйство, и каждый про себя помянул авторов шифрограммы по матери. Нашли время! Нашли сроки! Выполнить приказ можно было двумя способами, и один был хуже другого. Нужно было собрать желторотиков в кучу и либо послать ее на Кавказ, либо оставить на месте, сделав вид, что это и есть Ресковская дивизия. По первому варианту будут большие проблемы у уехавших, а по второму — у оставшихся.

На все это три дня, кстати.

В эти три дня сводное подразделение и было сформировано. Тогда, 12 декабря офицеры, придя в себя, стали горячо спорить, как это дело провернуть. Было решено оставить у себя по максимуму молодняк, а отправить в Чечню всех более-менее квалифицированных.

Надо ли уточнять, что в такой кутерьме Федины документы угодили именно во вторую стопку.

Глава 2. За холмами порубежными

Хмурым декабрьским днем 900 ресковских мотострелков, и с ними Федя Горкин, добрались до аэродрома в Моздоке. Назначенный ими командовать подполковник Синицын объявил построение.

Солдаты вытянулись в строй, недоуменно оглядываясь кругом себя.

Конечно же, сейчас декабрь. Никто и не ждал, что здесь тропики. Но, Боже мой, ведь их как-никак привезли не в тундру, а на Кавказ! Где же его пышные горы, закутанные в леса, гостеприимное море, низкое жаркое небо?

Здесь должно быть море. Нет, земля, на которой они стояли, никогда не касалась моря, иначе она бы ни за что не осталась такой убогой.

Здесь должны быть горы. Нет, никаких гор не может быть под таким мутным, белесым, невзрачным небом.

Здесь должны быть леса и сады. Но разве что-то может вырасти из этой жирной серо-желтой грязи, на таком пронзительном ветру, в этом пустом, лишенном солнечного сияния воздухе? На аэродроме царил жуткий холод. И только вблизи взлетных площадок, раскаленных от непрерывных посадок и взлетов, чувствовался слабый намек на тепло.

Не прибавлял энтузиазма и внешний вид аэродрома. Чуть ли не все обозримое пространство — а его на любой аэродроме немало — было загромождено людьми и техникой. И все кругом, кроме кучки приземистых строений, непрерывно двигалось и перемешивалось. Вот, наверное, откуда пошло выражение «заваруха»…

Подполковник Синицын был, пожалуй, единственным из ресковцев, кто не расстроился от непрезентабельности Моздока и Чеченской республики. Некогда ему было огорчаться такими вещами, поскольку у него по самое горло было других, более внятных проблем. Ему надо было разбить свое «сводное подразделение» на подразделения помельче, которые могли бы самостоятельными единицами влиться куда им скажут. Больше всего Синицына беспокоило то, что этот приказ был единственной информацией, которую до него донесли.

Но приказ есть приказ. Переформироваться значит переформироваться. Синицын переформировался. Не без труда покончив с этой задачей, он крикнул:

— Не разбредаться, через полчаса посадка. Воль…

И тут у него за спиной возник некто. Этот некто его перебил:

— Разрешите представиться. Капитан 17 роты десантников Растаковского полка Барышев.

Синицын обернулся. Перед ним стоял запыхавшийся человек в бушлате без знаков отличия. Синицын назвал себя и свою часть.

Назвавший себя Барышевым не то отдал честь, не то потер висок. После чего заявил:

— Мне поручено доукомплектоваться вашими людьми. Вот приказ.

— Что за… — пробормотал Синицын. Поколебавшись, он убрал свою планшетку под мышку, и тут же ему вручили измятые ветром бумаги. Они кувыркались меж пальцев, словно буйно помешанные, не давая себя прочесть.

Наконец, ему удалось растянуть бумажки за углы, и он разобрал первый абзац. Не читая дальше, подполковник вернул их Барышеву.

— Не туда разлетелся, браток. Мы мотострелковые. Дожидайся своих и комплектуйся сколько влезет, — и наконец, улыбнулся Синицын, даже от сердца отлегло.

Вот ведь, оказывается, какой бывает у людей бардак. А он-то, чудак, беспокоится из-за своих пустяков. Подумаешь, приказы запаздывают…

А Барышев словно и не слышал. Щурился от ветра и продолжал гнуть свое.

— Десантников на аэродроме сейчас нет, и, когда подвезут, неизвестно. А мне уже надо ехать. Так что гони десять своих, от кого тебе меньше толку.

— Ты… офонарел? — вырвалось у Синицына. Конечно же, вырвались не совсем эти слова, а другие, покрепче, но смысл был один. — Если тебе все равно кого набрать, отлови десяток ментов, да и езжай. А то хоть и кого из местных. Не дам людей!

— Слушай, ты… — и десантник тоже подсыпал непечатных слов, — у меня сказано: за счет любых наличных подразделений. Твое и есть наличное. Не твоя забота, кто мне достанется. Твоих только-то и дел, что сдать и расписаться.

— Ты мне на мои дела не указывай.

— Смотри, рапорт подам, — рассвирепел десантник.

Синицын послал его в другой раз.

Колонна мотострелков тем временем, следуя полуотданной команде «Вольно!», наполовину разошлась. С обеих ее концов отделялись солдаты и выходили из строя. И только серединка, перед которой ругались два офицера, стояла на месте и пыталась их слушать сквозь ветер.

Барышев задумчиво поглядел на мотострелков, повернулся к Синицыну и сказал ему почти в самое ухо:

— Зря ты так, подполковник.

Синицын только брезгливо перекосился. А Барышев ровно ничего не заметил.

— Зря. Я же не кому-то — себе людей прошу. И знай я, что мне их туда вести, не просил бы. Хоть приказ, хоть расприказ — ни за что бы не просил! Так ведь не идти нам туда. В резерве мы, на западе. Будем безопасность штаба обеспечивать. А тебе под Аргун. А ты знаешь, зачем мотострелков везут под Аргун?

Синицын знал только одно — что он должен это прекратить. И в тоже время он не мог себя заставить прогнать Барышева. Он чувствовал, что этот человек, высочившийся из-под асфальта у него за спиной, неспроста стал на его пути. Синицын вдруг стал надеяться, что этот капитан сейчас скажет что-то, чего не узнаешь от командования и ни от кого в мире, исключая разве что саму Госпожу Фортуну.

Барышев посмеялся бы на славу, если б мог знать про эти мысли. Меньше всего он надеялся сойти за посланца судьбы. Он только видел, что нашел верный тон, что его наконец-то слушают, и спешил продолжить:

— Я тебе скажу зачем. Будешь имитировать основной удар. Простоите немного где скажут. Чеченцы вас всех до последнего автомата пересчитают. А потом в город поедете. Чтоб они подумали, что вас там много, что все серьезно, и на вас бы и сосредоточились. Тебе еще ничего не приказали? Прикажут. Зайти туда-то, продержаться столько-то. И выйти. А не выйдешь, хрен с тобой. — Тут Барышев опять ввернул непечатные слова и сплюнул. — Я знаю, что говорю, браток! Моего соседа туда отправили. Он пошел и попросил русским языком объяснить. Ему и объяснили.

Барышев замолчал и потянул к себе планшетку из-под локтя Синицына. Планшетка поддалась легко, и Барышев едва не уронил ее в грязь. Он хотел ее развернуть, но какое-то неопределенное чувство заставило его заговорить вновь.

— Не хочешь верить мне — и не верь. А поверишь — хотя бы от десятка сопливцев беду отведешь.

И Барышев развернул отвоеванную планшетку.

— Давай по списку. Рядовые Басарев, Васнецов, Горкин, Дымов, Дятчин, Жилов и вот эти двое, Ивановы. Восемь. Тогда еще Колесников и Половников. Беру их. Распишись мне, сам все оформлю.

Синицын что-то черкнул не глядя. Барышев помолчал и, не дождавшись команды, скомандовал построение сам.

Колонна мало-помалу восстановилась. Дятчина в ней не нашлось. Барышев поматерился, махнул рукой и повел к себе девятерых оставшихся.

Так Федя стал десантником.

Глава 3. С Новым годом!

31 декабря 1994 года капитан Барышев со своими десантниками въезжал в город Грозный по холодной и безлюдной долине во главе мотострелкового полка. Настроение у капитана было препаршивое.

С самого начала этой, с позволения сказать, чеченской кампании он чувствовал себя круглым идиотом. За всю свою службу в ВДВ он не получал и не отдавал столько дурацких приказов.

С самого начала, как только он прибыл сюда, ему приказали разбиться на столько-то оперативных групп. Людей под эту затею не хватило. Тогда ему дали приказ доукомплектоваться и отправили в Моздок.

В Моздоке, на аэродроме, он побирался два дня. Первый же офицер, к которому он сунулся со своим приказом, обещал содействие. Отлучился куда-то что-то согласовать и исчез без следа, прихватив с собой всех своих солдатиков.

В следующей партии не нашлось офицера, чей ранг позволял бы отдать нужное распоряжение.

В третий раз его просто послали по матери.

В четвертый, пятый, шестой, седьмой и восьмой — тоже.

Тогда Барышев стал разыскивать телефон, чтобы доложить о своих трудностях. Найдя телефон, он стал разыскивать того, кто ему этот приказ отдал. Перезвонив невероятное количество раз, он получил новый приказ, которого так добивался. Выслушав его, капитан понял, что мир вокруг рушиться.

— Ввиду того, что ваше подразделение для активных боевых действий не предназначено, разрешаю набрать в других родах войск, — сказали ему в телефонной трубке.

Ему, капитану ВДВ, голубому берету, велят набирать своих десантников с бору по сосенке!

Капитан Барышев набрал их и привез в свой штаб.

Следующие два дня он приказов не получал.

На третий день он получил приказ, который на четвертый день отменили.

На пятый он получил приказ, который отменили через два с половиной часа.

На шестой день Барышеву была поставлена задача. Нужно было организовать подкрепление для танковой роты, которая будет сторожить некий объект.

На седьмой день рота прибыла в виде одного-единственного танка. Доложив о своем прибытии, танкисты немедленно получили другой, новый приказ, и сразу же уехали вместе с танком. Не успел Барышев этим возмутиться, как его самого открепили от штаба и прикрепили к ближайшему полку мотострелков в качестве разведроты. Пополнившийся полк стал потихоньку подбираться к Грозному. 29-го декабря стояли на Октябрьской дороге, 30-го ночевали в Старом Поселке. А сегодня с утра пораньше выехали сюда.

Выехали ресковские десантники в полном составе, включая моздокское благоприобретение Барышева. Которое, по дальновидному замыслу командования, ни в коем случае не предназначалось для активных боевых действий.

И вот теперь, сидя на головном бэтээре колонны, Барышев хмуро оглядывал город, который, казалось капитану, он уже всей душой ненавидит.

«Но ведь не мог же я, не мог, — повторял он вновь и вновь про себя, — не мог я кинуть их при бывшем штабе. Это ведь все равно, как если б они сами дезертировали. Не мог, а что мог?»

Отправить их назад? А где это «назад»?

Куда, на каком транспорте и с кем они бы уехали, в который раз спрашивал себя капитан. Может, их прежняя часть тоже переформирована уже так, что родная мама не узнает. А главное, когда он этим должен был заняться? Ему не дали даже времени раздобыть на всех промедол, и пришлось всеми правдами и неправдами запасаться уже в дороге.

«И почему этот чертов подпол их со мной отпустил? Почему с этой чертовой Чечней столько проблем? Почему у нас все всегда идет через задницу?»

Своих новых подчиненных Барышев по одному рассадил на бэтээры. Если не дай Бог что, на каждого из этих сопляков придется по нескольку ребят более-менее, тьфу, тьфу, не сглазить. Пока его группа вынуждена была бездельничать при штабе, капитан попытался провести экспресс-обучение для своих новобранцев. Теперь он вспоминал, какие из них бойцы, и ему самому хотелось их перестрелять.

Вот они и ехали наводить конституционный порядок в Грозном.

Федя попал на машину, которая ехала сразу за капитанской. Если бы не холод от брони, на которой он сидел, Федя ощущал бы полное умиротворение.

Вся чехарда с призывом, переброской на Кавказ, прибытием в Моздок и передачей Барышеву ошеломила его. События валились с такой скоростью, что напоминали ему невероятное и не очень ясное сновидение. Барышевские тренировки стали для него жестоким пробуждением. Он пережил эту непосильную для него встряску только благодаря твердой вере, что этот кошмар не может долго длиться. И точно: скоро его оставили в покое, а потом опять куда-то повезли.

Сейчас, сидя на броне, Федя наконец-то видел вокруг себя нормальный город с улицами. Пусть какой-то неуютный и безлюдный, но это был город, где живут люди, а не мерзлые поля и бараки. Федя вспомнил, что сегодня Новый год. Этот Новый год Феде предстояло встретить настолько необычно, что он невольно ждал, как в детстве, чудес и сюрпризов. Забывался чужой, нахмурившийся город. Десантники вокруг него, еще неделю назад такие чужие и страшные, теперь тоже казались праздничными. Видно, и у них в душе наступал Новый год. Ехали все тихо, погрузившись в свои мысли — а может, в мечты.

Грозный оказался совсем неинтересным, каким-то стертым и однообразным. Сменялись кварталы, но они были так похожи один на другой, что мерещилось, будто время стало и колонну кружит на месте. И какие здесь плоские и унылые улицы! Вот дорогу обступили многоэтажки. Вот справа вскипел островок голых деревьев. Вновь поворот, и дома опять повсюду. А город все равно глядит пустой, длинной, блеклой равниной.

Приближался вечер.

— Гляди… — перекликались десантники.

— Да, убогое местечко.

— Дыра… а название-то какое? Грозный, матерь честная.

— Разговорчики, — окрикнули из сумерек начальнически.

Солдаты примолкли на мгновение. Заговорили вновь почти сразу же, но слух успел выхватить какую-то небывалую пустоту вокруг. Не было слышно людей — ни прохожих, ни своих с бэтээров.

— Однако стремно здесь. Где народ? От нас разбежался.

— Да, жутковато. Люди ушли, город остался.

— Ушли — нам же лучше, никого разгонять не придется.

— Ага, может, они сбежали про нас настучать. Идут, мол, встречайте.

— Кому настучать-то?

И солдаты притихли вновь.

Грозный молчал. В его молчании не ощущалось беды, но отчего-то оно грызло сердце. Молчание это не было ни сном, ни угрозой, ни затаившейся опасностью. Это было молчание того, кто уже… да, кому уже нет места среди живых. Так, должно быть, молчат призраки. Так молчат покойники, загримированные под живых. Эти дома, в которых могли двигаться люди, эти улицы, на которых могли звенеть трамваи, молчали с упорством смертника.

Грозный знал, что его уж нет. И еще он знал, что люди, которые сейчас по нему ползут, этого пока не знают.

Все изменилось в считанные секунды. Улица, которая миг назад равнодушно вилась, словно стылый змеиный труп, вдруг ожила и хлестнула по колонне машин огнем. Ужасом залило всех, кто не сумел умереть сразу, кто успел разглядеть происходящее. Солдаты скатывались с машин, гибли и спасались в полубезумном зверином порыве, не разбирая своих действий. Многим из них казалось, что хуже быть уже не может. Но некоторым было хуже. Это были те, кто раздавили свой ужас и сообразили, что происходит. Их в развернувшемся аду ждала своя казнь — гнев и отвращение.

Им — тем, кто успел прийти в себя, — привиделась смерть не просто мучительная и несправедливая, но также и невыносимо гадкая и грязная. Конечно, кто-то не готов был умереть немедля и кто-то не готов был умереть в мучениях. Но ведь струйка бэтээров, в которую впился очнувшийся мертвец, была армией. А значит, это были люди, для которых проливать свою и чужую кровь было службой, работой. Вот им-то и предстояло страдать не от близости боли и смерти, а от осознания нестерпимой гадости происходящего.

Это был миг, когда растерянные мальчишки-срочники, и готовые к убийствам профессионалы одной сплошной душой застонали от того, что им предстояло.

Нет, не умереть им, как умирали на войне их деды. Не свалиться под лезвием, чистым и ясным, как молния. Не принять горячего поцелуя пули. Не упасть в теплую от ран землю.

Родное правительство кинуло их сюда, в огонь, смрад, холод и грязь, отказав в том, что испокон веков принадлежало российским солдатам. Не было у них за спиной земли, за которую вышли умирать. И не было перед глазами врага, за которым вина, достойная смерти.

Нет, им предстояло другое.

Те, кто знал — что же именно, — ждали этого в гневе и в бессилии.

Они знали, что шагнули туда, где исчезнет всякий смысл, а будут только отворенные брюшнины и черепа, вывернутые наизнанку люди, опустевшие сапоги да мясные клочья, размазанные по жирной чеченской грязи. Здесь им предстояло жить и здесь же умереть.

Те, кто не поняли, куда попали, ждали беды безликой и неясной. Впрочем, ожидание это было напряженным, но не долгим. С каждой минутой прибавлялось трупов и исковерканных раненных. С каждой секундой уцелевшие все меньше нуждались в ликбезе.

Федя понял, что происходит, одним из последних. С бэтээра его столкнули, а до бетонного забора он добежал, кажется, сам. Кругом него, кувыркаясь и ползая, стреляли его бывшие соседи по машине. В первые минуты Феде страшно было и пошевелиться. Он был уверен, что стоит только двинуться — и он угодит под огонь своих. Потом бойцы стали перемещаться куда-то, и Федя, наконец расчехлив свой автомат, стал бояться, что промахнется и попадет в них. Из этой нерешительности его вывела ужасная мысль: солдаты куда-то уходят, даже раненные куда-то передвигаются, а он все лежит на месте, и вот-вот останется здесь один. И эта мысль была ужаснее страха схлопотать пулю или пристрелить кого-то ненароком. Федя зажмурился, потом открыл глаза и пополз вслед за десантниками.

Ему казалось, что стреляют отовсюду. Он никак не мог понять, откуда ведут огонь, и уж тем более не мог сообразить, как от него укрыться. Он только прижимался к десантникам. Те матерились и отталкивали его, а он даже не понимал, что они чего-то от него хотят.

Наконец, все забились в какой-то подвал. Откуда-то вдруг в нем загорелась электрическая лампочка. При ее свете Федя разглядел, что у многих солдат окровавлены уши, и в страхе схватился за свои собственные. Все было сухо.

Десантники рассыпались по подвалу. Другие стали в углу и принялись говорить о чем-то. Федя был поблизости, но в смысл их слов вникнуть не мог. Наконец, кучка в углу распалась. Кто-то вышел из ее центра и подошел к Феде.

Федя узнал Барышева.

Барышев был чумаз и грязен. Видно было, что он собрал своими боками всю грязь, какую нашел на пути сюда. На лице капитана к тому же засохла кровь, хотя ран не было видно.

Но грязный и потрепанный, Барышев показался Феде куда дружелюбнее и счастливее, чем он был до Грозного. Глаза капитана возбужденно сияли. Брови хмурились не зло и не брезгливо, а сосредоточено. Всегдашнее его кислое выражение свалилось с лица, как маска.

— Живой? — наклонился к Феде капитан. — А других с твоей партии не приметил?

И странное дело, Федя сейчас же отчетливо это вспомнил. С капитановой машины соскочил Макс Васнецов. Но он был около капитана, и тот должен был сам про него знать. А на машине за Федей ехал Саша Басарев. И он убежал вместе с десантниками, которые укрылись на противоположной стороне улицы.

Федя рассказал все это капитану. Тот посерьезнел.

— Молодец, — хлопнул он Федю по плечу и выпрямился, собираясь отойти.

Но капитан задержался и, обернувшись к Феде, кивнул ему на двух десантников:

— При них держись.

Федя подошел, ему дали кучу автоматных рожков и велели их заряжать. И Федя успокоился настолько, что стал гадать, откуда эти рожки взялись здесь в таком количестве.

Текли часы. Все было спокойно. Стрельба глухо доносилась издалека. Десантники лежали и сидели, уходили из подвала и возвращались. Раз только они взревели и кинулись друг к другу обниматься. Один вояка сгреб в охапку Федю, который от него и узнал, что наступил Новый год. Потом все опять успокоились. Барышев появлялся и опять куда-то убегал. На Федю он больше внимания не обращал, но Федя следил за ним и видел, что оживление капитана постепенно уступает место его всегдашнему недовольству.

Вдруг раздался взрыв где-то вверху, прямо над головой Феди. Все здание пошатнулось, и он испугался, что сейчас обрушится потолок. Люди вокруг него повскакивали на ноги и кинулись вон.

Федя выскочил вслед за всеми, схватив в охапку доверенные ему автоматы. Он думал, что снаружи глухая ночь, и очень удивился, застав утренние сумерки.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.