печатная A5
532
18+
Рассказы по алфавиту

Бесплатный фрагмент - Рассказы по алфавиту

Объем:
450 стр.
Текстовый блок:
бумага офсетная 80 г/м2, печать черно-белая
Возрастное ограничение:
18+
Формат:
145×205 мм
Обложка:
мягкая
Крепление:
клей
ISBN:
978-5-4474-7255-9

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Броуновское движение

Семену Подольскому надоело жить. Сперва он ушел от родителей, потом из института, потом от жены. Когда он снова вернулся в родительский дом, мать уже умерла. На завтрак, на обед и на ужин они с отцом ели картошку в мундирах с солеными огурцами. Подолгу на одном месте Подольский работать не умел: надоедало. Он мечтал иметь автомобиль марки «пежо», нескольких красивых любовниц разных национальностей, друзей, много денег, фирменные джинсы, загородную виллу, яхту. Ничего этого у него не было. Ему исполнилось тридцать пять лет, он начал седеть. Носил брюки, сшитые на калининской швейной фабрике, и отцовскую клетчатую рубаху. У отца жил уже шесть недель. Сперва все было внове, казалось, что он возвратился в счастливое детство, потом навалилась тоска. Отец получил пятьдесят два рубля пенсии, и они вместе ее пропили. Отправляться в дальние странствия теперь было не на что. И тогда Подольский решил, что надо попробовать повеситься.


Он взял веревку, ловкий маленький топорик, толстый баржовый гвоздь и вышел из Бусыгина по Новолазаревской дороге. «Решат, что я опять в лес пошел», — подумал он: иногда он уходил в лес, сооружал там шалаш и ночевал в нем. Так поступал он в том случае, если отец говорил, что пора бы ему браться за ум и устраивать свою судьбу; «слава богу, не двух по третьему», ворчал отец. В шалаше было очень тихо, никто не досаждал, только звенели комары да ухал филин; проснувшись, Подольский завтракал кореньями, щавелем и черникой, купался в реке и ловил рыбу, которую съедал вечером. «Если повеситься не смогу, пойду снова в лес», — подумал он. Гвоздь он взял неспроста; конечно, в лесу достаточно прочных суков, но ему хотелось оформить это дело культурно. Одно такое культурное место он знал, но там не на чем было повиснуть даже картине, не то что человеку.


Он вышел за околицу и вдохнул застоявшийся воздух ячменных полей, окутанных сумраком. Над низкой лощиной поднимался сизый туман; черные ивовые кусты стояли по пояс в тумане неподвижно, как лошади на водопое. Было безветренно и душно. Навстречу, обволакивая небо и землю, неуловимо и бесшумно, но неуклонно надвигалась пепельно-сизая грозовая туча, изредка разрывая мрак проблесками отдаленных молний. От ее неукротимого движения на душе у Подольского было весело и страшно. Оцепенелая окрестность тягостно ждала, как сладостного бичевания, порывистых натисков крепкого, тугого ветра, дождевого шквала, фосфорического сияния молний, которые вонзаются в землю, распространяя богослужебный дым.


Подольский свернул на придорожную тропу. Поля остались позади. Тропа вилась среди ольшаника и молодых берез. Они заслоняли горизонт. Подольскому хотелось знать, что происходит на небе, но он видел только кусты, кусты и огромную ель впереди, у переплетенных корневищ которой кочевые цыгане разводили костер и разбивали палатки. Здесь они чинили сбрую, повозки и говорили на своем наречии, а угрюмая ель вслушивалась в их толки. Минуя пепелище, Подольский увидел цветную тряпку в траве да обгорелую оглоблю — вот и все, что осталось от их пристанища. Мальчиком Подольский любил убегать к цыганам, хотя мать говорила, чтобы он держался от них подальше, потому что они способны наводить на людей обморочную порчу: люди от этого становятся беспечными и готовы отдать не только деньги, но и последнюю нательную рубаху.


Быстро и зловеще темнело. Разорванное облако, провозвестник грозы, меняя очертания, пронеслось над головой, и сзади стало так же темно, как впереди. Но под ногами твердо стукала кремнистая тропа, и Подольский шел быстро, уверенно, в каком-то бодром возбуждении. Он шел навстречу грозе, отдаленно рыкающей, как разбуженный зверь, он вызывал стихию на единоборство, он ждал той минуты, когда в грудь ударит тугой сгусток ветра и согбенные березки испуганно залепечут покорной листвой, он безумно и радостно ускорял шаги. «Успею до грозы в этот сарай!» — подумал он в ребяческом азарте и улыбнулся. Он любил этот сарай, как и свои шалаши в лесу. Там хорошо и свободно думалось. В сарае, прислоненная к стене, стояла, ощетинясь зубьями, заржавленная борона. Больше в нем ничего примечательного не было. Одна доска оторвалась, и в щель просматривалась дорога, убегающая за поворот. На стене было написано черным грифелем: «Вовка Кудеяров — Фантомас!» Новолазаревские и бусыгинские мальчишки часто съезжались сюда на велосипедах покурить без присмотра и поговорить о жизни. «Они меня и обнаружат», — подумал Подольский.


На разгоряченный лоб упала капля дождя. Легкий шелест пробежал по кустам, словно в них ожили и задвигались, волоча длинные шлейфы, таинственные духи тьмы. «Не успеть!» — подумал Подольский, раздражительная торопливость овладела им. Он побежал. Хотелось бежать, бежать, бежать и прибежать куда-нибудь на Командорские острова, зайти по горло в воду и увидеть дельфина: говорят, у дельфинов есть какая-то цивилизация, с ними можно поиграть и подружиться. «Надо бы спросить, нет ли у кого в поселке бросовых щенков», — подумал Подольский на бегу: он все-таки еще хотел жить и подыскивал запасные варианты. Он бежал, ощущая душевный подъем. Казалось, что, вырвавшись из сумрачного сторожевого оцепенения кустов к сараю, он преодолеет сопротивление своей косной оболочки. Тело, хотя и послушное каждому движению души, мешало, сковывало. Мешал топорик за поясом; Подольский, остановившись на бегу, вынул его; теперь бездеятельная праздная рука могла с силой сжимать холодное отполированное топорище. Упало наземь с шорохом еще несколько капель дождя. И вот все затихло. Потом впереди послышался нарастающий ропот, словно дальний отзвук снежного обвала, и в лицо ударила лавина встречного ветра. Подольский вырвался из кустов — и остановился; гулко бухало сердце. Он оглянулся, потому что показалось, что кусты его догоняют, простирая жадные ветви. Кусты отшатнулись и застыли на месте. «Псих», — подумал он про себя и побежал к темневшему слева сараю, но запнулся и упал. Грубый толчок земли неприятно отрезвил его, земля под телом покачнулась и поплыла; ему захотелось остаться лежать здесь, дожидаясь ливня. Топор тупо прозвенел в стороне, и пока Подольский разыскивал его, ощупывая траву, его не покидало ощущение, что нужно торопиться.


Когда он подбегал к сараю, сверкнула молния, короткая, призрачная, ослепительная, озарив зловеще искаженную местность, сорванные с петель двери, прислоненные к стене. Молнийный свет скользнул, как стальной клинок, в черную глубину сарая, рассыпался и исчез в щелях. Тотчас оглушительно треснуло, и могучие жернова загрохотали вверху. Подольскому захотелось рассмеяться, как от щекотки. На секунду ослепнув и оглохнув, он ощупью пробрался в сарай и прижался к шершавым доскам. Чудные восходящие токи омывали тело, соединяя его со стихийной природой.


Где-то здесь, — Подольский помнил об этом, — должен был валяться чурбан. Он отыскал его впотьмах и приставил к стене. Затем взобрался на него и принялся вбивать гвоздь. Удары по железу звучали странно, глухо, вязли в воздухе. Подольский приготовил петлю и привязал веревку к гвоздю; потом потянул за веревку и убедился, что гвоздь выдержит. В мозгу вертелись чьи-то стихи:


Я пошел и удавился.

Кончил эту селяви,

И никто не удивился,

Ни чужие, ни свои.


Мысли в голову приходили заемные, дурашливые. Он вдруг почему-то вспомнил древнеиндийское изречение: «Слава тебе, Бедность! Благодаря тебе я стал волшебником. Ведь я вижу всех, а меня никто не замечает». «Не смогу я удавиться, — подумал он. — Но попробую». Он накинул петлю на шею; веревка была колючая. «Ну что, теперь надо оттолкнуть чурбан — и дело с концом», — подумал он.


Дождь усилился и перешел в ливень, то и дело сверкали молнии, ближний лес приглушенно шумел и водянисто булькал, пахло сырой и бодрой свежестью. Хотелось жить, хотелось бушевать, как этот восхитительный ливень. С петлей на шее, зачарованный, Подольский смотрел и смотрел, как низвергаются потоки дождя.


Неожиданно по тропе сквозь равномерные звуки дождя послышалось постороннее хлюпанье: кто-то, застигнутый грозой, бежал, оскальзываясь в грязи и впопыхах разбрызгивая лужи. Подольский снял петлю, спрыгнул с чурбана и выглянул, но было так темно, что ничего не увидел. Он прижался к дверному косяку и принял непринужденную позу, чтобы показать, что он здесь спасается от дождя, что он залюбовался грозой, как мальчишка фокусническими трюками. Он стоял в проеме, чтобы его сразу можно было заметить. Сердце учащенно билось.


Из темноты вынырнула молодая женщина и устремилась навстречу ему, под спасительную крышу. Мокрые волосы облепляли ее плечи и открытую шею.


— Сюда! Сюда! — подбадривающе сказал он и рассмеялся. — Что, каково!?


— Ох! — только и смогла вымолвить незнакомка, движением тонких рук убирая налипшие волосы со лба.


Дождь припустил еще сильнее, однако небо просветлело. Насыщенный влагой лес блаженствовал, а воздух, напоенный озоном, стал необыкновенно желанен.


— Я сперва под елкой стояла, потом вспомнила, что тут сарай есть. И в самый-то дождь попала! Ну и дождище! — сказала незнакомка.


— Скоро кончится, — сказал Подольский, чтобы поддержать разговор.


Говорить было не о чем. Женщина была очень милая, с чистым умытым простым лицом; она все подымала острые локти и без конца поправляла волосы. Подольский чувствовал раздражение. С женщинами ему не везло. Он не умел ухаживать за теми, кто ему нравился; вместо порожних ритуальных слов всегда хотелось взять женщину пониже пояса и долго молча целовать в губы, в шею и в грудь. Вот и сейчас он подавил это желание и почувствовал себя очень несчастным и одиноким. «Сейчас я с ней разругаюсь в пух и прах», — в тоскливом бешенстве подумал он.


— Вы в Новолазаревку?


— Да, — буркнул он сердито.


Незнакомка взглянула на него внимательно и удивленно.


— А интересно, — сказала она, — что вы здесь делаете?


— Да вам-то что за дело? — ответил Подольский совсем уже грубо. — Повеситься хотел, да вы помешали.


В его голосе послышались слезы и ярость; он и сам не ожидал, что вложит в эти слова столько тоскливой боли.


— Вы это серьезно? — шепотом спросила незнакомка. Он промолчал отвернувшись. — Э-э, не шутите так. Дайте-ка мне вашу руку. — Незнакомка взяла его негнущуюся руку, и Подольский почувствовал мокрое тепло ее ладони и тихое умиротворение, словно бунтующие волны в его душе прорвали заградительную дамбу и улеглись, усмирились в этом простом, слабом пожатии. — Да вам, кажется, не очень везет…


Это было уже лишнее: везет ему или не везет — не ее дело; не хватало еще, чтобы его жалели бабы.


— Я вас что-то не встречал раньше… — резко сказал Подольский, обрывая чувствительную тему.


— Мы возле деревни работаем, курган раскапываем — слышали?


— Слышал. Даже ходил смотреть, Нашли что-нибудь?


— Пока ничего интересного. Но не в этом дело! Вы… Как вас зовут?


— Семен.


Подольский ответил неохотно: незнакомка оказалась излишне любопытной и явно лезла в душу; от этих ее неловких болезненных прикосновений Подольский потихоньку терял сдержанность и заводился.


— Семен, вы что-то скрываете от меня? Что случилось, Семен? Что произошло? Откуда такие желания? Вы в своем уме? Ну-ка живо выкладывайте, что стряслось?!


— Знаете что! А идите-ка вы… куда подальше! — рассвирепел Подольский. Он был сложный человек: страдалец и гордец, он пуще всего боялся, как бы его страсти, его мысли и побуждения не низвели до простых, легко объяснимых, доступных всем людям, как бы не подорвалась вера в его собственную исключительность; без этого сатанинского самолюбия ему нечем было бы жить.


— Как хотите, — обиделась незнакомка. — Только я никуда не пойду. Вместе пойдем: нам ведь по пути. Но вообще вы испорченное дитя, Семен, испорченное самолюбивое дитя. Посмотрите, какая благодать вокруг! Стоит ли переживать, держать такие мысли в голове? Вы считаете, что уже во всем разуверились? Крупно не повезло? Ну, не отнимайте у меня руки! Смотрите, какие испарения поднимаются! Как легко дышится! Да надо быть круглым дураком, простите меня, чтобы думать об этом. Вас что, не любил никто? Сколько вам лет? И вы думаете, что в тридцать пять лет все потеряно? Жизнь прекрасна и бесцельна — дыши и живи. Вы о броуновском движении ничего не знаете? А случалось наблюдать, как движется комнатная пыль в солнечных лучах? Кажется, пылинка вот-вот сядет на пол, а воздух ее снизу подхватывает, и она летит к потолку. Так они и толкутся, эти пылинки: одна падает, другая взлетает. Это и есть броуновское движение. Лучшего определения жизни я не знаю. Не отчаивайтесь, Семен, все наладится…


— Хватит об этом, — сказал Подольский, ему было грустно. — Дождь кончился. Я пойду.


— Вы все делаете в одиночку? — спросила незнакомка, догоняя его. — Вы даже не интересуетесь, как меня зовут? Меня зовут Вера. Я обижена на вас: вы такой грубый, неласковый, хмурый. Я ведь все равно не отстану от вас, вы можете грубить мне сколько угодно.


— Я груб потому, что… Потому что встреча с вами — лишнее доказательство моего поражения. Нашего поражения.


— Почему?


— Потому что… — Подольский вдруг остановился с сильно забившимся сердцем; сердце билось так, что, казалось, выпрыгнет из груди. — Подойдите сюда, — приказал он слабым голосом. Он задыхался. — Ближе, не бойтесь. — Вера подошла, остановилась на расстоянии шага и при этом взглянула на него как-то испуганно, робко, умоляюще. Их разделял только один шаг. Подольский смотрел на нее пристально, но куда-то мимо. Губы его кривились в странной усмешке. — Ближе, — прошептал он. Вера не двигалась, и тогда он сам шагнул к ней, неуклюже обнял и нагнулся. Вера оттолкнула его и выскользнула из рук. — Вот почему! Вот почему! Вот почему, черт меня побери совсем! — закричал Подольский яростно и расхохотался на весь лес. — Потому что — слова, пустые слова, и ничего больше. Игра! И кто кого переиграет! А мне хочется вас целовать, целовать, целовать! Вот почему я всегда проигрываю. Вот почему я груб! Мне надоели эти условности, жмурки, воловье терпение, к которому я всякий раз должен прибегать, чтобы хоть чего-нибудь добиться. Мне это все надоело. Не могу больше терпеть. Меня унижает это ваше церемониальное броуновское движение, эти бессмысленная толкучка одинаковых пылинок. Да уж лучше быть комом грязи, чем ничтожной пылинкой, пусть даже и в лучах солнца. Что вы от меня удрали за версту? Съем я вас, что ли? На что мне надеяться, если я ком грязи и мне полагается быть всегда на полу, а вы — пылинки, способные вознестись? Что, вы думаете, мне нравится быть хмурым, ожесточенным? Я, может, только в лесу и спасаюсь от вашей благоустроенности. Потому что всякий раз, когда я хочу вас целовать, вас и вам подобных, вы предлагаете мне шиш. Я тридцать пять лет брожу по свету и ни разу — вы слышите? — ни разу не встретил человека, который бы глубоко заинтересовал меня. Да при таком раскладе не только впору удавиться — слезами изойти можно. Все вот так же, как вы, упираются ручонками в грудь и смотрят на меня, словно я убивец какой! Не с кем мне потягаться, черт меня побери, некому подать руку. Все разуверились в своей значимости, в своей крупности, в своей гениальности; обтекаемые медузы, предпочитают ловчить. Не жизнь им нравится, а игра с нею, не человек, а что поиметь с него. Хожу один как мастодонт. Чего вы испугались, скажите мне? Ну, чего?


— Ну, нельзя же так сразу, — сказала Вера виновато, заискивающе. — Я вас боюсь. Такое ощущение, что вы в первый раз в жизни увидели живую женщину. Я ведь вас совсем не знаю. Вы все с какой-то аффектацией делаете, торопитесь… Знаете что, приходите завтра к нам в лагерь, я вас с ребятами познакомлю.


— Мне надо вернуться — я топор оставил, — сказал Подольский.


— Я вас подожду здесь, — сказала Вера.


— Ступайте. Я догоню вас.


Подольский повернулся и пошел по раскисшей дороге. В воздухе была разлита сырость.


В сарае теперь было светлее. Подольский воткнул топор в стену, потом застегнул все пуговицы на куртке, разгладил воротник, откинул волосы со лба; захотелось переодеться во все сухое и чистое. Он встал на чурбан, накинул петлю на шею, еще раз тщательно поправил одежду и опрокинул чурбан.

©, ИВИН А.Н., автор, 1975, 2010 г.

Алексей ИВИН

В начале поприща

Дождь кончился. Выглянуло солнце, заблестела мокрая трава. Ветер утих, и в наступившей тишине из лесу был слышен только шелест срывающихся капель.


Валентина Дмитриевна, молодая учительница, едущая по распределению, подхватила свой черный плоский чемодан и вышла из-под разлапистой ели, где пережидала дождь. Лягушка, испугавшись ее, скакнула в сторону и шлепнулась в траву. Тропинка ослизла, идти стало трудно, и Валентина Дмитриевна пожалела, что отправилась в туфлях.


Получив назначение на работу в поселок Бусыгино, она думала, что найдет в кочергинском роно директора местной школы, но ее там не оказалось, и она вынуждена была добираться одна. А от Кочерыгина до поселка было не близко — пятнадцать километров. Хорошо еще, что ее немного подвезли на попутном лесовозе.


Вскоре лес отступил, потянулось огороженное льняное поле; в конце его по кудрявой зелени лозняка угадывалась речка, впадавшая в Логатовку, а дальше виднелись просторно разбросанные избы поселка. Пройдя по бревенчатому настилу моста, Валентина Дмитриевна спросила встречного мальчишку, где дом директора школы.


— А вон тот, желтый, у столба, — объяснил он; в его глазах при этом было живейшее нескрываемое любопытство.


На крыльце промтоварного магазина стояли бабы.


— Не иначе — новая учительница к нам, — сказала одна из них, в цветастом платке.


— А может, к Федоровым гости, — вмешалась другая.


— Не, Федорову девку я знаю: она повыше ростом и толще. А эта новенькая, точно.


— Не климатит у нас учителям — каждый год новые. Вот и эта, может, год проработает, а потом как ветром сдунет.


Валентина Дмитриевна прошла по мосткам вдоль некрашеного забора. Овцы бродили возле свежего сруба, обнюхивая щепки; рядом со срубом лежал маленький штабель окоренных бревен: видно, строили баню. Деловито пробежала собака. Прорычал груженый лесовоз, лесины скрипели, их обрубленные куцые вершины тяжело раскачивались.


В палисаднике директорского дома росла черемуха и несколько рябин; кисти оранжевых, еще не спелых ягод свисали с ветвей. «Ох, замерзну я здесь!» — подумала Валентина Дмитриевна, вспомнив народную примету: рябины много — зима будет лютая. Оставив чемодан в сенях, она постучала в косяк; дверь была обита войлоком и обтянута дерматином. Очутившись в тесном коридорчике, заставленном обувью и увешанном одеждой, она на миг растерялась, но тут из кухни вышла молодая полная румяная женщина (такие подносят хлеб-соль на торжествах), вытерла руки о передник и вопросительно улыбнулась.


— Здравствуйте! Здесь живет директор школы?


— Да, это я.


— Я направлена в вашу школу на работу…


— А, здравствуйте, здравствуйте! Проходите, пожалуйста, проходите. Я должна извиниться, что не встретила вас. Третий день ребенок болеет, нельзя шагу отойти. Значит, вы к нам на работу? А специальность? История и английский язык? Ну, хорошо. Давайте знакомиться: меня зовут Светлана Григорьевна. Я здесь уже седьмой год. Признаться, я думала, что дадут мужчину. У нас ведь коллектив женский, строгий мужчина был бы кстати: дети теперь, особенно в старших классах, народ бедовый. Ну, ничего. Освоитесь. Располагайтесь пока у меня, а завтра найдем место. Муж на работе, я одна хозяйничаю. Садитесь. Я сейчас приготовлю чего-нибудь поесть: вы устали с дороги…


Пока она нарезала помидоры для салата, кипятила чайник и ходила в кладовку за вареньем, Валентина Дмитриевна огляделась. Печь, посудный шкаф, хлебница, кофеварка, бак с водой, разбросанные на столе ложки и вилки, кипятильник на стене, дуршлаг, множество банок с молоком и простоквашей, умывальник в углу, — все это, собранное в тесной кухне, создавало ощущение беспорядка. Рядом с кухней была спальня, оттуда виднелся угол детской кровати.


Пока Валентина Дмитриевна ела, директор вводила ее в курс школьных дел. Школа была небольшая, восьмилетняя, всего шестьдесят учеников, по десять-двенадцать человек в классе. Для ребят из соседних деревень были построены интернат и столовая. Работать нетрудно, если не показывать ребятам слабину; методических пособий достаточно, ими забит целый шкаф в учительской. Вечером — клуб, телевизор, есть школьный спортивный зал. Перечисляя все это, директор понимала, что лишь маскирует скудость имеющихся в ее распоряжении притягательных средств. В последние годы она стала жалеть этих молоденьких выпускниц. Привыкшие к городской жизни, они, приезжая сюда, вскоре разочаровывались: она видела это по чуть оглушенному голубиному взгляду, по тому, как кротко они кивали в ответ на ее утешительные слова. «Убежит!» — думала она и почти никогда не ошибалась. Она не осуждала их, помня, как в первый год сама порывалась уехать, но посватался хороший парень, шофер Генка Соколов, и она осталась. Вышла замуж, родила ребенка, обставила квартиру. И ничего, живет.


Вечером, укладываясь спать, Валентина Дмитриевна думала, что все в ее жизни должно устроиться, только бы начать работать. Она вспомнила и вновь пережила то легкое, счастливое настроение, с которым, еще студенткой, возвращалась из логатовской школы, где проходила месячную педагогическую практику. Зачарованные глаза учеников, полуоткрытые рты, внимательные уши. Она чувствовала тогда, что увлекает детей, это окрыляло ее, она увлекалась сама, любовалась своей силой и властью. А на переменах они толпились вокруг нее, заглядывали в глаза, спрашивали…


Полюбят ли ее и здесь?


Следующий день выдался дождливый. То и дело набегали лиловые тучи, лил дождь, несколько минут сияло омытое солнце и, зажигая радугу, снова пряталось в облаках.


Валентина Дмитриевна с утра ушла смотреть свою новую квартиру, занимавшую половину финского дома. Увидев две голые комнаты, белую некрашеную печь с плитой, она невесело рассмеялась и энергично принялась за дело. Со склада принесли кухонный шкаф, две тумбочки, несколько новых стульев, полированный стол с выдвижными ящиками. Матрас, подушка, одеяло и две простыни были принесены из интерната. Валентина Дмитриевна заправила постель конвертом. Беспорядочно заставленная мебелью, комнаты имели нежилой вид; Валентина Дмитриевна без конца, с азартом переставляла, передвигала, но все ей не нравилось.


Здесь — ночной столик. Нет, здесь! Кровать — сюда. Отлично! Полка для книг. Зеркало… Господи, у меня нет зеркала! Запишу в реестр: срочно раздобыть. Хороша я буду, если растрепой явлюсь к детям! Вешалка есть, таз есть. Утюг… надо купить утюг. Еще что? Занавески на окна. Две тарелки, ложки, кастрюлю, электроплитку, веник — и все это нужно до зарезу.


Составив длинный список предметов первой необходимости, она направилась в магазин. Там оказалось почти все, что было нужно, но она еще раз придирчиво просмотрела список и вычеркнула то, что можно было купить потом, с первой получки. И все равно расходы оказались велики.


Вернувшись из магазина, она вымыла пол и окна, а потом занялась печью. В жизни ей редко приходилось затоплять печь. Но она знала, что сначала нужно нащепать лучины или надрать бересты. Дрова были рядом: поленница стояла в огороде. Она принесла охапку поленьев, попутно заметив, что огород запущен, грядки буйно заросли крапивой и лебедой. Лучина долго не загоралась, чадила и гасла, а когда, наконец, потрескивая, разгорелась, Валентина Дмитриевна поспешно сунула ее в печь, забросала сверху дровами, и в комнате стало дымно. «Ах, боже мой! — догадалась она. — У меня ведь не открыта труба!» Труба закрывалась вьюшкой; вынимая ее, Валентина Дмитриевна перепачкалась в жирной саже. Зато в печи весело затрещал огонь.


Возбуждение, вызванное сознанием того, что у нее теперь своя квартира, понемногу улеглось, сменилось грустью. Как-никак придется носить воду, вставать затемно и топить печь, а зимой так сладко спится… Но что делать: ее учительский долг. Назвался груздем, полезай в кузов. Без прежнего энтузиазма, зато хладнокровнее она принялась распаковывать чемодан, а покончив с этим, почувствовала усталость. «Хватит на сегодня, — решила она. — И все-таки чего-то я не сделала, чего-то не хватает… Может, купить радиоприемник? Нет, не то, не то!»


Вечером, едва стемнело, она пошла к Светлане Григорьевне и за чаем пожаловалась ей, что неожиданно затосковала.


— Ничего, это пройдет. Только не надо ни о чем мечтать и ни о чем думать. Вы можете пока ночевать у нас. Вы нас нисколько не стесните, правда, Гена?


Гена, высокий, с двумя крупными родинками на правой щеке, конфузливо кивнул:


— Конечно, о чем речь!..


— Нет, я уж лучше заночую дома. Все равно ведь привыкать-то надо.


— Ну, как хотите. Мы дадим вам транзистор — напрокат, на неделю, пока привыкнете. Или — знаете что?! — Светлана Григорьевна стукнула себя ладошкой по лбу. — У нас недавно окотилась кошка. Трое. А выбрасывать жалко. Сейчас я их вам покажу. — Она вынесла из спальни двух пепельно-серых котят. — Вот, смотрите. Даром отдам. Берите: все-таки живое существо. Нескучно будет.


Валентина Дмитриевна взяла одного из них за мягкий загривок; котенок беспомощно висел, растопырив лапки, и слабо разевал голый розовый ротик.


— Беру, — сказала она.


— Одного?


— Одного. Спасибо.


— Не за что. У нас этого добра каждый год бывает ой-ой-ой! Вот, возьмите баночку молока, напоите его. Вы и для себя, если хотите, можете брать молоко. Здесь многие продают — тридцать копеек литр. А картошку можно купить у Николая Николаевича; я уже говорила с ним на этот счет. Он сказал, мол, пускай приходит. Он живет как раз напротив школы.


Они простились на крыльце.


— Если что, — сказала Светлана Григорьевна, — заходите, не стесняйтесь. А завтра вам нужно с утра быть в школе. Работы у нас очень много: надо подклеить карты, оформить наглядные пособия, отобрать необходимые диафильмы. Фломастеры у вас есть? Нет? Я дам свои. Придется рисовать. Рисовать-то умеете? У нас тоже никто не умеет — так, мазюкаем. Ну, до свидания. Спокойного вам сна. И помните мой совет: не раскисайте…


Августовская ночь была непроглядно темна и влажна; в кронах невидимых деревьев шумел верховой ветер. С транзистором, молоком и котенком Валентина Дмитриевна возвратилась домой. Там, пустив котенка гулять по полу, она села писать письмо матери.


«Милая мамочка! — писала она. — За меня не беспокойся. Я благополучно прибыла на место и уже получила квартиру. Я думала, что как только обоснуюсь, то до начала занятий приеду к тебе. Но оказалось, что нельзя. Пришли мне, пожалуйста, посылку: мои зимние сапоги и чего-нибудь сладенького…»


Две недели прошли незаметно. Наступило тридцать первое августа. За это время Валентина Дмитриевна привыкла к новой жизни. Тоска, подступавшая в первые дни от того, что все было непривычно и неустроенно, теперь исчезла. Валентина Дмитриевна просыпалась в семь часов утра, топила печь и готовила завтрак; обедала в полдень, ужинала в семь часов вечера, а в десять уже ложилась спать.


В этот день она проснулась с чувством перемены и поняла: завтра занятия! Наскоро позавтракав, она обложилась методическими пособиями, чтобы готовить свой первый урок истории в седьмом классе. Все казалось просто: минута за минутой, от начала урока до его конца, она знала назубок все, что станет говорить, но все равно боялась запутаться, сбиться с мысли. Она помнила, как встретили ее в городской школе; на нагловато-простодушных рожицах нарушителей дисциплины было написано: дескать, посмотрим, на что ты способна. Они подзуживали ее, изводили, но она уже тогда поняла, что поддаваться гневу — бесполезно, жаловаться директору — бессмысленно. Она скрепилась; лишь иногда она позволяла себе вышучивать озорников: класс хохотал, моральная победа была на ее стороне. Но кто знает, как примут ее здесь…


Утомившись от долгого сидения, усталая, уже не веря, что урок пройдет благополучно, она вышла из дому и по деревянной лестнице, держась за жердочки перил, спустилась к реке. День был ясный и холодный, предосенний. На берегу было очень тихо. Беззвучные струи чуть рябили поверхность воды, и было видно, как по песчаному дну лениво переползают пескари.


Она направилась по тропе вдоль берега, вошла в лес. В прозрачном воздухе теплился запах увядания; без борьбы, без ропота, безмятежно увядала природа и усмиряла тревожные мысли.


Из лесу она вернулась с десятком рыжиков, нанизанных на ветку. Она засолила их в полулитровой банке; потом разогрела термобигуди и завилась. Она удивлялась своему размягченному спокойствию.


То ли потому, что накануне она переутомилась, то ли еще почему, проснулась она позже обычного — в восемь часов. Сняла бигуди. Расчесала завитушки волос, примостившись возле настольного зеркальца. В черной японской блузке с простым рисунком роз, в тщательно отглаженной юбке, она была красива. В институте ее прозвали Мальчик из Неаполя. Коротко стриженая, смуглая, с полными губами, она и впрямь была похожа на уличного неаполитанского мальчишку.


Топить печь и готовить завтрак было уже некогда. Она выпила, расколупав, сырое яйцо и стакан холодного, устойного молока, съела сочный помидор, оделась и вышла…


После школьной линейки все учителя собрались в учительской. Посреди длинного стола стоял звонок. Оживленно беседовали и поглядывали на часы: ждали начала урока.


— Ну, как самочувствие? — спросила Светлана Григорьевна.


— Ничего, — ответила она. — Я готова.


На пороге появился мальчик из шестого класса, отличник с оттопыренными ушами: он должен был подать первый звонок.


И вот он прозвенел, этот звонок. Все потянулись к дверям.


Валентина Дмитриевна чуть задержалась у входа в свой седьмой класс, нарочито хладнокровно огляделась, чтобы успокоиться, — и переступила порог. Класс встал. Она прошла к столу, выждала, пока уляжется шум, и сказала негромко и просто:


— Здравствуйте, ребята! Садитесь. Я ваша новая учительница. Зовут меня Валентина Дмитриевна…

©, ИВИН А.Н., автор, 1976, 2010 г.

Алексей ИВИН

Василий Иванович

I

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.