Прозаическая ода несовершенной любви
Было ошибкой считать, что любовь либо есть, либо ее нет, потому что любовь имеет свойство загрязняться и очищаться, полыхать и тлеть, рождаться и умирать, робеть и быть нахрапистой. Часто под маской любви скрывается сладострастие, желание быть признанным, желание растратить абстрактную, накопившуюся точно семя нежность. Даже само сравнение с семенем говорит о чисто инстинктивной природе такой «любви».
Любовь не может быть одинакова, потому что нет в мире идентичных людей. Она не бывает побеждена, она крестит нас водой слез счастья и очищает огнем страдания. Если есть герои, которые встретили любовь и победили ее, то пусть знают, что они пали в своей победе, потому что любовь призвана совершенствовать человека, делать слепого зрячим. У нее есть разные способы исправлять человеческую природу, но все эти пути делают нас ближе к вечности, к бесконечности, к абсолюту. Любовь эпикурейца никогда не будет равна любви аскета, потому что аскет очистил свою любовь от псевдосимпатий. Любовь вечно верного сына никогда не будет идентична любви блудного сына, потому что верность статично правильна, сладка, как мед без горечи дегтя, по-детски чиста, тепла. Такая любовь может согреть, но не обжечь, не очистить своим огнем. Любовь блудного сына никогда не будет равна любви возвратившегося сына, потому что возвратившийся сын победил себя и порок, он точно теперь знает цену всему, от чего отрекся и к чему пришел.
Однажды я написала самое искреннее в своей жизни письмо, но после отправления так и не оставила его себе на память. Кажется, что тогда я выразила всю самую скудную теплоту, которая у меня была после долгих лет скитаний. Удивительно, что мне понадобилось отказаться от всего, жить без чувства Бога, семьи и Родины, изуродовать себя, перестать гордиться изощренными чувственными метафорами своих появлений, чтобы теперь, будучи зрелой, начать учиться тому, что все-таки «любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Любовь эта была не первой и, если судьба даст безошибочное распоряжение, не последняя. Почему я дорожу этой памятью так, будто обязана хранить верность супругу или будто я была тогда счастлива? У моей Родины было, есть и будет множество перемен, но лишь одна перемена крещения объединила в себе культурное, нравственное, территориально-политическое возрождение. Может, я неприкаянный ребенок своей мятежной Родины? Что бы ни случилось, я хочу стараться хранить это чувство. С чем это связано? Не знаю. Удивительно, что, предчувствуя предстоящие муки, атеистичная душа проклинала день снисхождения чувства зависимости, которое вернуло меня к тому, для чего и была рождена на свет.
Я люблю наблюдать за динамикой чувства, отслеживая свое духовное очищение или загрязнение. Как бы там ни было, я люблю это дуальное воспоминание и если бы у меня была возможность забыть это и обменять на что-то более счастливое, то я бы отказалась. Совсем недавно я порывалась написать еще одно письмо из потребности делиться своими изменениями, наблюдениями, радостями. Бывает, что сидишь в лесу и вдруг перед твоими глазами открывается непостижимая красота, которая раньше тебе была еще недоступна, вдруг приходят те мысли, которые делают твою жизнь прекрасной. Я счастлива, что могу делиться этими мыслями с любимыми родителями и любимыми детьми, ибо только в разговорах с ними не возникает желания возгордиться, эпатажно показать свою сложность, самость, непонятость, обнажить свои пороки. Часто у меня возникает светлая грусть, что не могу поделиться этими мыслями с тем, кто теперь мне, скорее, не таинственный возлюбленный, а дальний брат, рожденный другой, но такой родной матерью, с которой я никогда не имела случая быть знакомой. Я хотела написать, но поймала себя на мысли, что быть отвергнутым не так больно, как брать на себя ответственность отвергать самому. А если мне светло, а не невыносимо больно, то какая необходимость мешать, если не возгордиться своими метафорами, быть заметной и эпатажно ворваться в жизнь человека после нескольких лет отсутствия?
Помню, как в магазине рассматривала красивые нательные кресты и мечтала о том, что какой-либо из них будет предназначен для твоей дочери. Часто вижу маленьких мальчиков, которые очень похожи на тебя. Я так люблю представлять, что это мои дети.
Некоторые мечты не должны разбиваться о земную пыль. И пусть возможность родить настоящего человеческого ребенка обязательно будет у какой-либо другой счастливой женщины, я по-настоящему рада, что имею возможность родить духовное дитя — плод любви женщины искусства и образа отца. Я рада, что заблудшая овца хотя бы имеет возможность писать о тех, кто ей дорог: о матери, которая так сильно напоминает Россию, великую, теплую, измученную, недолюбленную окружающими, мудро-зрелую, но по-детски бессильную; об отце, который, подобно величественному древнему королю, держит свой острый меч, но вечерами, грустно улыбаясь сединам, хочет, чтобы блудное его королевство, наконец, сказало бы ему, что будет любить его, никогда не оставит и сможет сохранить себя даже тогда, когда меч он будет держать не в силах; о тех, кто раньше казался безмерно жестоким и кого полюбить не удавалось, но потом, снискав сострадание к болезням, слабостям, приобрел любовь вопреки, ведь Родина моя, будучи иногда такой чужой и холодной, все еще хранит в себе идеал любви того, кто простил тех, кто забивал ему гвоздь в ладонь; о тех, кто прожил свою жизнь, возможно, не проснувшись и не вернувшись в чистое стадо агнцев, после себя оставив так мало тех, кто пожалеет их. А я жалею, потому что страшнее быть одиноким в своей вине и горе-палачом, который станет счастлив, если испытает муки на земле и придет к покаянию, чем побежденной жертвой, которая обязательно сможет надеяться на то, что Небесный Отец воздаст ей за все муки.
Когда я внутренне и внешне чувствую себя уродливой, когда и тело, и душа, напоминая мне о том, что я живу и творю, благодаря Создателю, болят, когда мир вокруг сходит с ума в эпидемиях, конфликтах, извращениях, когда дом мой рушится, когда я неспособна нести в мир прекрасное, когда я осознаю, что мало благодарю Бога за те изобилия, которые Он дает мне и которых я недостойна, когда я, наконец, по неблагодарности и слабости ропщу и бунтую, когда я вою и плачу, когда я умываю руки, моя несовершенная любовь дает надежду, что уродство это не так уж и бесконечно и фатально неисправимо. Я не успела показать одной Надежде, что пытаюсь, поэтому я хватаюсь за эту надежду.
Т*****
Я закрыла двери, погасила свечи
И хочу тебя сегодня вековечить.
И кострищем страстным на забытом вече
Разлилась любовь моя ядовитой речкой.
Я закрыла двери, благослови мой вечер,
Чтобы я могла тебя сегодня вековечить.
И лампадой тихой горе прогоняя
Пусть горит любовь радости святая.
Я закрыла двери и ушла на встречу
Будь спокоен, радость, ты увековечен,
А в гостиной светлой зародится пламя:
У татар ребенок будет точно храмень.
Я закрыла двери, упоилась речью -
Это мое чадо, которым вековечу.
И любовью новой притаится случай,
А хочу опять тины той кипучей.
Я закрыла двери, через время лечишь
И за это я тебя буду вековечить.
2022
ВОПЛЬ
Это было давящее утро, которое казалось предсостоянием сильной грозы и тугих туч. Я еду на работу в редакцию. Трамвайчик гусеницей пробирается сквозь дебри розовых кустов. Я чувствую, что упускаю что-то очень важное и очень хочу высунуться из окна, бронзовкой забраться в рыльце цветка и жадно пить, пить, пить. Но насекомые понимают больше: они не разговаривают, не думают, но являются причастными к вечности хотя бы тем, что не имеют свободы выбора. Свобода выбора — тяжко. Если бы я сегодня, скажем, выпила все цветы розовых кустов, через которые пробирался трамвайчик, то я не напиталась бы, но сошла бы с ума, потому что попыталась залезть в тайну беспечных насекомых.
Роса разносит запах зеленой травы, а розовые кусты создают сладкое облако нектарного запаха. Среди этого розового ветра слышны звуки. Звуки эти для кого-то раздаются, для кого-то доносятся лишь конечные высокие их ноты, а кто-то вообще не слышит их в нашем городке.
Я еду в редакцию, слушая сладкий розовый запах и эти истошности. Сегодня в газете я напишу, что это и есть сама жизнь.
Каждый раз, когда я еду в редакцию и наблюдаю живой природный мир, я замечаю, что вижу лишь то, что позволяют мне глаза. И мне мало. Мне мало! В округе бегают младенцы. Именно эти жители городка всегда самые грустные и самые веселые, потому что видят много и вопли слушают на полную громкость. Природа знает, кому она откроется, а от кого отгородится. Кажется, что она, презирая и боясь непонимания, запирает все органы зрения, оставляя только глаза.
Мне мало. Я хочу перекроить себя. Я хочу срезать белену, которая образовывалась годами.
Вокруг редакции растут такие же розовые кусты, что и вдоль дороги в город. Я люблю свое рабочее место: снаружи оно защищено массивными каменными статуями, которые стилизованы под Нотр-Дам, внутри уютно пахнет бумагами, черным кофе, коллективным теплом. Замечаю, что меня убаюкивают звуки печатных машинок.
Особенно дороги моему сердцу бессменные утренние ритуалы, когда все сонно собираются приступить к работе: коллектив собирается в большой комнате для отдыха, чтобы выпить горячие напитки, обсудить бархатные текстуры книжных обложек, женщинам отчаянно, плотно, даже нервически накрасить губы бордовым цветом, а мужчинам испугаться, но екклезиастово улыбнуться и одобрить это, потому что все они точно знают, что отчаянный цвет губной помады — это торжество. Среди этого торжества всегда бывает, что кто-то садится в кресло около большого зеленого цветка и рыдает. Обычно сразу весь коллектив подходит к этому человеку и распадается на тысячи сострадательных картинок: кто-то начинает плакать также, вдруг резко разделив с человеком все, о чем он плачет, кто-то начинает куда-то звонить, чтобы что-то непременно решить, кто-то начинает искать варианты решений проблем, которые предлагали великие. Если бы нас увидели люди за пределами редакции, то наверняка посмеялись бы или изгнали нас, так как это зрелище слишком утопическое.
Мы задерживаемся до позднего вечера. Если выйти на балкон и посмотреть вдаль, то можно увидеть лес. Со стороны леса никогда не доносятся вопли, но если прислушаться, то вполне себе слышно, как всепоглощающие иррациональные силы совершают обряды инициации, как нервически смеются мужчины, которых пытаются защекотать русалки, как причудливые кусты изгибаются под проворными телами диких зверей. Лес находится на восточной стороне городка. По вечерам ветер доносит до нас звуки бубнов и плясок. Говорят, что единственный подступ к нашему городку — это именно лес, но племена, которые совершали на него набеги, без единой царапины пропадали там, потому что дороги шли не прямо к городу, а расходились в разные стороны, завивались вверх, вбок, под землю. Говорят, что дороги, ведя гордые и разумные племена, сами подчиняли их своей хищной, но милосердной стихии.
Карта городка поделена на несколько частей. У каждой части есть свой цвет: темно-зеленым выделен лес, светло-зеленым выделен город, черным — деревня кликуш, красным — промышленная зона.
Диагональю от леса располагается деревня кликуш. Небо над деревней постоянно затянуто как бы черным облаком — вечной епитрахилью. В нашем городке не принято чинить суд, ограничивать свободу, потому что человек, совершив всякого рода преступление, непременно ждет и желает, чтобы его осудили, но не получив должного наказания прошлой эры, долго томится, ходя по городу и ища приют. При этом в дома его охотно приглашают, склонив голову перед болью, которую человек испытывает от чувства вины. Но человек сам не заходит в дома, находя приют в деревне кликуш. Не всякий в этой деревне страдает кликушеством. Основное население — древние женские роды, которые живут в наших землях для того, чтобы дать приют виноватому. Они не употребляют вина, но есть у них то, что дает им временное облегчение. Моральным анальгетиком для них служит рев с просьбой простить телесное и словесное преступление. На какое-то время слезы массового покаяния дают облегчение, но через несколько дней все начинается заново. Во времена, когда в городе не было запрещено флагеллантство, кликушам было легче. Но потом, когда они больше не могли себя бичевать, они лезли на стены, выли, рвали на себе одежду и волосы, теряя рассудок и веру в то, что снег, как и обещано, будет убелен. Им было недостаточно. Им мало!
Деревня отделена падающим высоким забором, через который с легкостью можно перелезть, но сделать это захочет не каждый. Дома кликуш являют собой хаотичные деревянные постройки. Быт их не имеет лишней чистоты и порядка. Кликуши постоянно завывают, прерываясь на сон и ностальгические разговоры с гостями и странниками. Рев их являет собой невыносимое страдание, которое просит всех, кто слышит их, разделить с ними их чувство вины, нервно-тошнотворное умиление от всего светлого и прекрасного, от всего того, что им кажется для них слишком светлым.
В этой деревне стоит мой маленький домик. Мне жалко его отдавать, потому что сама часто бываю там, когда ухожу в отпуск.
Рабочий день прошел без потрясений. Жарким днем в редакцию пришло приглашение нашего коллектива на современный перформанс. Все очень обрадовались, так как мы очень любим ходить куда-то вместе. Остаток рабочего дня все проводили в нежных раздумьях о том, как они, придя домой чуть раньше, достанут из шкафов шелк, бархат, массивные барочные украшения, искупаются в цветочной воде и пойдут в место, где артист и зритель оголяют душу.
Я тоже предвкушала этот вечер, потому что очень длительное время чувствовала одиночество. Одиночество это было мистического, фатального характера: я носила в себе древние ментальные коды кликуш, но не оставалась в деревне жить, потому что хотела видеть весь городок. Одиночество это не было равно ни соломоновой мудрости, ни байронической грусти, ни первородной гордыне. Я все четко осознавала, но казалось, что упускала что-то очень важное и ценное, что-то, что доступно личностям более простым, счастливым, рациональным.
Я люблю красоту, потому что не имею ее в себе. Люблю красоту софийную, абсолютную, магическую, всепоглощающую. Любуясь такой красотой, я будто бы становлюсь и сама немного легче. Я могла бы надеть нежные, пышные, сложные, разноцветные, струящиеся странные платья, но калейдоскоп образов в голове почему-то желал простого внешнего облика. В таких мероприятиях я люблю атмосферу и желание красоты, нежели собственную визуальную нарядность.
Перформанс должен быть в городском амфитеатре, который расположен в самом сердце города. Перед любым представлением особый интерес представляет собой публика. Наш коллектив был сегодня самым нарядным и заинтересованным. Слева от нас почти бессильно сидели, ниспадая спиной, несколько представительниц кликушеского рода. Одеты они были почти одинаково, соблюдая будто бы негласный траурный имидж, оплакивающий людей, которыми они не стали. Все кликуши хотели надеть что-то особенное, но почему-то не могли. Им казалось, что красивое платье будет умалять их рыдания.
Я любила всматриваться в лица кликуш: молодые смотрели отрешенно, направление их взгляда — взгляд Иуды, который раскаялся, но не был утешен кем-либо. Эти молодые женщины любили выходить замуж за рабочих из промышленной зоны, желая связать свою жизнь с теми, кто будет являться им наказанием до конца жизни. Но и тут их ожидало страдание, потому что в нашем городке каждый хотел наказать себя больше, чем кого-либо другого. Взгляд у этих женщин был особенный, похожий на взгляд бездомного животного, который отчаянно готов вцепиться в каждого, кто, по их мнению, сможет их спасти, отогреть. Зная эту особенность, более зрелые и опытные кликуши не оставляли их одних. Опытные кликуши тоже не знают покоя, но взгляд их уже — взгляд заплаканного Петра.
Еще левее, рядом с кликушами, сидели жители леса. Их взгляд казался немного безумным, потому что они — дети стихии, которые всю жизнь напитывались живым кислородом, поклонялись земле, прыгали через кусты вместе с дикими животными.
Справа от нас сидели рабочие из промышленной зоны. Контингент преимущественно мужской. Одеты просто. Взгляд являет собой силу, а улыбки — светлую грусть.
Часто бывает, что на культурные мероприятия приходят жители других городков. Так случилось и в этот раз. Группа статных серьезных, но веселых мужчин сначала расположилась рядом с кликушами, но потом с каким-то озадаченным взглядом непонимания переместилась к свободным местам рядом с рабочими. Они были тоже красивы, но не так, как жители нашего города, потому что представляли собой стену, которая радует глаз, но всякий раз рикошетит, безмолвит, держит удар, не понимает, не откликается, защищает от ветра, но не греет. Для меня оставалась загадкой цель их визита на наши перформансы.
Я решила погулять перед началом. Несколько коллег предложили меня сопроводить, но я отказалась, потому что часто, по кликушеской манере, люблю быть одна.
На паперти амфитеатра я увидела богато одетого мужчину. Каждый загиб на его костюме был таким четким и неподвижным, как будто он был статуей. Он не протягивал руку или шляпу, чтобы ее наполнили. Но он просил. Просил глазами. Лицо было перекошено от боли. Какой? Загадка. Он был очень тепло одет, но было видно, что очень замерз. Он просил милостыни, но не той, которую опускают в вогнутую емкость.
Этот богатый человек уже был для меня инсталляцией. Инсталляцией, которая заставила меня издавать истошные звуки. Я думала о том, что боюсь не успеть. Боюсь не успеть проявить любовь, ведь это делают все обыкновенные душевные люди. Меня мучает то, что человек, который очень дорог мне, на которого я похожа больше, чем он похож на себя сам, ждет, что я скажу ему самые простые слова. Каждый раз, говоря мне их, он держит маленькую паузу, которую я должна заполнить. Я каждый раз хочу сделать это. Но каждый раз что-то не дает сделать мне это, хотя я чувствую огромную любовь и жалость. Кликушество во мне развило желание воя, но не спокойных, теплых слов. Жалко, что люди не могут считывать то, что я чувствую по зрачкам, как по современному коду.
Отдыхающие начали заходить в амфитеатр. На сцене стояла странная огромная голографическая статуя, похожая то ли на женщину, которая зовет своих детей, то ли на волчицу, которая, скорчившись от боли, обратилась к луне. Статуя издала мощнейший вопль. Зрители несколько минут оставались на своих местах, а затем, напитавшиеся перформансом, стали уходить домой. Многие многозначительно смотрели в землю, думая над тем, что они только что увидели. Статуя волчицы пропала. Это была великая волчица, которая вскормила нас горько-сладким молоком.
Женщины из деревни начали вторить кормилице, мужчины из промышленной зоны смотрели вниз, мои коллеги плакали и что-то записывали в блокноты, лесные жители зажигали факелы и взбудоражено кричали, обсуждали что-то. Младенцы сочувственно гладили взрослых по голове, потому что младенцы в нашем городке априори рождены с познанием горя и счастья, они способны сострадать, но сами еще не испытывают мучений, потому что не выросли.
Только жители другого городка, казалось, были просто оглушены. Мне стало смешно и одновременно неприятно смотреть на их веселые лица. Этой точной, уверенной, рациональной улыбкой они точно собираются опорочить наш общегородской вопль. Я знаю, меня можно обвинить в том, что я люблю только свой город, а о других городах не думаю. Думаю. Иногда. Но если твоя мать несчастно-умиленно страдает, то ты захочешь взять ее боль на себя полностью, в то время как боль других матерей встретит сочувствие, но не полное разделение беды.
Жители другого городка не понимают нас, не принимают амбивалентности нашей души. Они никогда не узнают, почему мы часто не поем песни нашему городу, а возможно, в приступах панического бреда, ненавидим его, уничтожаем, ведь они такие правильные! Никогда их веселые уверенные глаза не встречались с безграничной стихийной младенческой любовью к городу и его скрепам, которая желает изменить жизнь горожан, перекроить ее в лучшую сторону и которая встречает безнадежность, осознание собственного бессилия и того, что ты ничего не можешь сделать. Тогда младенческая сильная любовь перерастает в такую же сильную горячую ненависть: человек хочет уничтожать, крушить, порочить то, что указывает ему на его бессилие, на несостоятельность его любви. Затем человек начинает уничтожать и в себе последние добродетельные качества, считая, что они бесполезны, считая, что добро — утопическая сказка для манипуляции людьми. Но как хорошо, что есть вечная Надежда.
Я попрощалась с коллегами и решила поехать не домой, а в деревню. Было уже темно, и по дороге я начала много думать. Я понимаю людей, которые не хотят находиться со мной рядом длительное время: очень часто я хотела бы быть другим человеком, чтобы отдохнуть от себя. Я люблю проводить время с близкими мне людьми, но я очень сложно схожусь даже с ними. (Сколько раз употреблено «я»? О чем это говорит?)
Облачная епитрахиль стала все темнее и ниже. Приближаюсь к деревне. В дом заходить не хочу, хочется свежего воздуха и думать, думать, думать. Даже для этого места небо сегодня очень странное, темное, давящее, сжимающее. Под этим облаком невольно вспоминаешь все, о чем давно отвылось.
Прошло некоторое время. Каждый раз точно заново преступник. Облако сжалось и излило дождь. У меня нет сомнений, что дождь очистит кликуш, но очистит ли меня?
Вспоминаю, как однажды в амфитеатр привезли Анубиса. Он поставил огромные весы на алтарь театра и начал свою развлекательную программу с пером и сердцем. Я маловерная, я не пошла, потому что и так ощущала камень, который с пером точно не сможет вступить в схватку. Я так хочу изменить это… Мне мало! Мало!
Когда не хватает сил справляться, то начинаешь упиваться, романтизировать, считать свои уродства замысловатыми трудностями характера. При знакомстве с новыми людьми вместо того, чтобы презентовать себя, показать личностные плюсы, начинаешь демонстрировать, как цветисто ты загниваешь. Ты просишь, чтобы тебя не любили так же, хотя на самом деле нуждаешься в целебной безусловной любви. Наконец все честно: люди увидели, что ты плохая, и не будут питать ложных надежд, любить тебя, ведь ты уверена, что это невозможно. Нужно идти в лес, чтобы вдохнулась жизнь.
Я хожу в разные места не ради самих этих мест, а ради дороги. Дорога — настоящая ценность, именно в ней совершается все самое важное. Приближаясь к лесу, я ощущала, что хочу смеяться и плакать, визжать и подпрыгивать. На меня влиял воздух. Мою голову настигли воспоминания. Воспоминания, от одного посещения которых весь организм начинает обновляться, сердце бьется по-младенчески быстро, возрастает чувство непобедимого стыда от упоминания чего-то святого, трансцендентного.
Лес обладал удивительными свойствами погружать в воспоминания, природа которых отличалась от воспоминаний порочных, мерзких, погружающих в чувство вины и вечного желания запереть себя в деревне кликуш.
Воспоминания какой-то стихийной силой начали проникать в меня. Мимо бежали лесные отроковицы с полупрозрачной зеленоватой плотью. Волосы их сливались с ветром так, что они, казалось, являются продолжением какого-то природного тела, а не самостоятельными существами. Они хихикали и кричали, игрались, точно знали, что именно я вспомнила: «Слились воедино тамур и курай! Любуйся и плачь! Слезу вытирай!»
Сознание и тело мое словно обрели иную природу. Удивительно, что когда-то это тоже приносило мне много боли, но эта боль была самой упоительной, созидательной. Это единственное Чистилище, которое я готова признать.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.