Предисловие
Твердость фантатстики по шкале Моосса
Сборник фантастических рассказов, объединенных только тем, что это твердая научная фантастика. Впрочем, этот момент можно оспорить; в самом деле, в одном из рассказов говорится про магию, в другом совершенно неудивительная уже для нас ситуация, когда ИИ машины вступает в диалог с водителем, флиртует и злится… В третьем дополненная реальность планетарного Сити… так что, наверное, твердость от 5 до 10.
И все же это фантастика — научная, а значит вполне возможная в одной из версий нашего будущего. И только от нас зависит — сбудется ли это, нужно ли нам такое. И если да… ну что ж, мы придумаем, как осуществить задуманное, применить открытое и использовать добытое.
В остальном тематика рассказов совершенно не пересекается: детектив, литРПГ, потеряшки, хоррор, антиутопия, злые пришельцы, киборги и люди в новых мирах… Каждый рассказ сборника представляет собой самостоятельную часть уникального цикла и/или мира с авторскими расами, — но общечеловеческими темами. Для некоторых рассказов указано, к каким циклам они относятся, и вы легко сможете найти продолжение понравившейся истории.
Открывает сборник любимый рассказ автора-товароведа: фантазия о том, откуда берутся «бракованные» товары с дичайшими ошибками на этикетках. Поверьте, Китай совершенно не виноват!
Фантастика ближе, чем вы думаете
На обложке этой книги — фоторепродукция настоящей картины, написанной автором (поскольку автор не только писатель, но и художник). Называется картина «Сиянье звездного пути», и это первый номер в серии картин «Мурмураль». Картина начата в Пензе, во время всероссийского поэтического фестиваля «Мурмураль» и под впечатлением от него, а завершен проект в Саратове.
Краски для создания этих картин были подарены автору пензенскими художниками и самой судьбой в виде выброшенной кем-то банки сиреневой акриловой краски, об которую автор споткнулся в темноте и в которую уронил свой телефон.
Поэтому цветовая палитра серии выбрана исходя из общей цветовой гаммы локаций фестиваля, обложки фестивального сборника, состава подаренных красок и того факта, что автор, уронив свой телефон в банку сиреневой краски, потом стирал её с черного экрана и с интересом смотрел, как в нем отражается темнеющее предзакатное небо Пензы и огоньки её фонарей.
Было очень красиво и волнительно, а самое фантастичное в этой истории то, что телефон снова заработал и вообще не утратил свой функционал, и на него в тот вечер и после было сделано еще множество фотографий и видеозаписей выступавших поэтов (и автора в том числе).
Основная часть серии уже нашла свой дом, несколько картин еще ищут своего хозяина, и все они отфотографированы для каталога и выпущены доп. тиражом в виде почтовых открыток.
Если вы хотите увидеть все фантастическое великолепие этой звёздной саги, купить открытку или даже оригинал какой-то картины и «услышать» истории, которые эти картины рассказывают (а они могут!) — найдите автора поиском по имени, и ваше желание исполнится!
Вселенная безгранична и непознаваема, чудес в ней больше, чем мы можем себе представить — но и встретить их мы тоже можем в совершенно непознаваемых количествах. И именно мы решаем, как относиться к встреченному на пути чуду или вполне научному явлению — как к новой возможности создать красоту или как к непреодолимой помехе и жуткой неприятности, испачкавшей наше новенькое… что там у нас в лужу село?… а, самомнение :))))
Потому что — открою вам секрет — настоящее лицо потерять невозможно. И тем интереснее придумывать, любить и изучать этот великолепный мир.
Приятного чтения!
Проводник из ниоткуда
Степан вытянул к импровизированному очагу обтянутые драной джинсой ноги, нехотя, с каким-то великосветским даже отвращением поднял подкатившуюся банку. Огляделся в поисках консервного ножа, и, естественно, не нашед оного, ни даже завалящего какого напильника, вздохнул философски и вскрыл банку, как и положено бывалому туристу, протерев бортик о шершавую бетонную стену.
Суп варить не хотелось, да и какой, спрашивается, смысл? В общем-то, кроме подвернувшейся так кстати гвиняжьей тушенки и воды, продуктов не имелось. Котелка тоже. Конечно, можно было бы сходить в соседний сектор, где имелась «Клюква в слиловом соусе», но до нее они еще не дозрели.
Тем более, что каждая третья клюква, самовскрывающаяся и саморазогревающаяся, при срывании из ящика самовскрывалась с грохотом и последствиями, способными довести до инфаркта половозрелого слонопотама. Должно быть, переопылилась с брютом.
Ели сосредоточенно, по мере сил отдавая дань моменту и столовому этикету, как и положено культурным людям, дающим банкет в честь гостя в полевых условиях. Наконец Степан, облизав последнюю из доставшихся ему трех банок и вытерев пальцы (довольно еще чистые, кстати) о джинсы (тоже, кстати, еще довольно чистые, что наводило на размышления, так свойственные сытому разуму), гармонично завершил обед, сообщив, что кушать здесь тоже не обязательно.
То есть, кушать, конечно, можно, если найдешь, что сожрать, — еще никто на его памяти не отравился, но и из тех, кто не ел принципиально, тоже еще никто, по слухам, не помер.
Заявление, уже в силу своей абсурдности, комментариев не стоило, но разум взалкал десерта и пищи духовной. Делать ничего не хотелось, а привычка к труду требовала ну хотя бы поговорить. И беседа вяло потекла дальше.
— В смысле? — Танда все еще вертела в руках жестянку, иногда лениво слизывая с липких пальцев остатки заливки. Обращала на себя внимание гордая надпись «изготовлено по ГОСТ…», номер которого казался до удивления верным, если уж быть честной, то есть такой ГОСТ, но откуда в нем эта ересь про гвинядину (интересно, а откуда я вообще про ГОСТ знаю?!)? И произведено в Тамбове? Симпатичная гвиняга на этикетке жмурилась на Солнце, корова коровой, только зеленая и с тремя рогами. И хвост кольцом, как у лайки.
— Я ж говорю, время здесь не так идет, да и сами причинно-следственные связи перекручены слегка. Кушаем мы здесь по привычке, скорее, есть она у нас, такая привычка, — кушать регулярно, а попробовал я как-то не есть, отвлекся, если честно…
— На что, полюбопытствовать можно? — привычка к интеллектуальному труду снова вылезла, как всегда, некстати, но Степан только отмахнулся от вопроса, словно от комара, и продолжил, видно, все-таки соскучился по человечеству:
— Или вот, например, бродишь здесь месяцами, бородища иной раз отрастет, пока лезвие отыщешь, аж жуть, а вывернешься под Солнышко родимое, там и часа не прошло.
Он зябко передернул плечами, на секунду даже показалось, что как то сгорбился, ушел в себя, и сразу стало ясно, что было такое в его жизни, вывернулся, бородатый, одичавший, ошалевший от долгого одиночества, прямо к возвращавшимся с обеда сослуживцам, для которых и сорока минут не прошло, и доказывал потом долго, что не псих, не только им, но и себе доказывал… На секунду. И вот он снова, вестмен, рубаха-парень, турист и траппер, странник господень и гуру в одном лице, вышедший к ним из своего одиночества:
— Волосы растут, мышца качается, а вот стареть почему-то не выходит. Да ты сама оценишь, это все тутошние дамы обожают.
И, словно спохватившись, что выдал нечаянно что-то свое, личное, попытался свести все к хохме, вздернул шутовски скверно выбритый подбородок, демонстрируя свежие порезы:
— Вот и ношу с собой, на случай самовывоза, как в той сказке, ножичек, или ножнички, или даже стеклышко…
— Сегодня тоже стеклышком бриться изволили? — подыграла Танда, и биофизик в творческом отпуске принял мяч, с облегчением и азартом отбросил обратно.
— Не, стеклышком оно как-то привычно уже, мы нынче лезвием брились. Одноразовым. Китайским.
Владька отчетливо фыркнул, Танда честно пыталась соблюсти серьезность.
— Да неужто китайским? Вот ведь повезло-то?
— Ага, повезло, — смешливая интонация просвечивает сквозь серьезность, как песчаное дно ручейка под пляшущей, блестящей на солнце зеркальцами и плюющейся искрами поверхности воды. То ли есть оно, то ли нет его, то ли карась плеснул, то ли луч в воде запутался. — Прямо из стены росли, как поганки вокруг зеркала. И вот обрати внимание, без упаковки. Я было сперва подумал, ну и что, может, они мутанты. Или может они из тех, что на вес продают, им только групповая тара положена, а она небось бракованная выросла. Или отвалилась, потому что перезрели. Да и фиг с ним, это же лезвия!!! Тем более китайские, какой с них спрос?! Я ж не в магазине, чтоб продавщице нервы трепать, да и себе неохота, — в голосе снова золотым карасиком промелькнула смешинка и сменилась уж вовсе шутовским огорчением. — Пока выломал одно, весь порезался. Присмотрелся, а оно б/у. Представляешь, целая заросль бэушных одноразовых лезвий!
— Ну и?…
— Ну и побрился.
— Бэушным? И не сдурнило, я извиняюсь?
— Злая ты, — фыркнуло оскорбленное достоинство соскучившегося по благам цивилизации интеллигента. — Во-первых, это бритвы, а не зубные щетки. Во-вторых, они хоть и б/у, но совершенно новые. Они такие выросли, с зазубринами на лезвиях. А в-третьих, я зря што ль руки резал?!
— Во-во, лучше шею…
Биофизик хотел было что-то смешное ответить, но словно облако набежало и сквозь поскучневшую реку посмотрело прямо в глаза суровое дно. Шутка сдохла.
Владька передвинулся ближе к девушке, обнял ее, неловко, словно сомневался в своем праве, и в тоже время с каким-то собственническим вызовом, с затаенной ревностью, прорвавшейся вдруг, впервые с самого утра. Хотя повода для ревности, в сущности, не было. Да и для защиты тоже. Ну, пришел странник, присел у костра. Как пришел, так и уйдет. Ничего плохого не сделал, никого не обидел, наоборот, кучу интересного рассказал. Да и не такие, пожалуй, у них отношения, чтоб ревновать…
Степан глянул на недовольно шевельнувшуюся смущенную Танду, перевел взгляд на рощицу гвизард, потихоньку отвоевывавших себе местечко уже и в коридоре, по которому стальными змейками взбухали корни.
— И такое было. Первый месяц, как здесь метался, подумывал… Это хорошо, что они мне тогда не встретились. Они бы мне с радостью и удовольствием удружили, благо людей ненавидят люто, хоть и не видели ни разу. Генетика, блин. — Консервная банка звякнула, столкнувшись с подтоком ближней гвизарды, смялась неожиданно легко, просела. Вместе с ней как бы примялась, истончилась неловкость.
— Все-таки ведет нас кто-то по лабиринту, бережет, что ли, — настроения у него менялись легко, словно шторку отдергивал, а за ней — новая интонация-декорация. На этот раз спокойно-ленивая, сытая, довольная. Почти безупречная.
— Ведет, — Владька осторожно, чтобы не потревожить Танду, освободил руку, размахнулся, и в гвизарды по высокой дуге полетела еще одна банка. — Да оглядывается.
Банка громыхнулась в метре от ратовищ, подскочила, застыла было, а затем, тихонько дребезжа, покатилась по все более заметному уклону к подтокам.
— Тут впору самому оглянуться, — согласно кивнул ему Степан, — не следит ли кто из-за угла. Идешь, сам себя бережешься. Поначалу трудно, как в храме. Не плюнешь, не почешешься. Потом привык. В смысле, не плевать. Вот странно, — улыбнулся печально и неожиданно горько, — пока сюда в первый раз не попал, считал себя, между прочим, культурным человеком. Может, я из-за этого надзора и задурил здесь по первой-то ходке…
— В смысле? Так ты сколько раз здесь был?
— Четвертый. В первый-то не чаял, как отсюда выбраться, все думал, это у меня тихая шиза разыгралась или уже витаминками с амфетаминками в психушке на ночь потчуют. А как выбрался, понял, что не жизнь мне там. Полгода обратный портал искал. Здесь проще.
— Что, так и останешься, где проще? Типа срок мотать?
— Зачем? Вот вторую главу обдумаю, выйду, запишу. Посмотрю, что в мире делается, и обратно. Там, бог даст, и до защиты недалеко. Я, кстати, тему поменял, про тутошнюю аномалию пишу. Завуалированно, конечно, частные теоретические возможности, вероятности… И, между прочим, нашел единомышленников. Не один я эти дебри логически расколоть пытаюсь, есть еще двое, один в Англии, другой из Франции приходит. Тут телепатия, языкового барьера нет, так что исследуем в свое удовольствие, без всяких планов, сроков и подгоняющих научных руководителей. А насчет проще… Мы тут, подруга, живем по понятиям, а не по блажи очередного начальника. Это не всякому по силам, знаешь ли, по понятиям жить.
Глянул остро, усмехнулся:
— Что, «по понятиям», это, выходит, не кошерно? Да зэки, может, последние в этом мире люди, которые при слове «Честь» не начинают ржать похабно. И, между прочим, живут по чести, хоть и название придумали специфическое. Своеобразная она у них, ничего не скажешь, но есть. А у моих начальников и сослуживцев, которые соревнуются, кто раньше боссу… э… Ладно, не буду при несовершеннолетних. Так что живем по понятиям. По совести, если тебе так проще. Без нужды не убиваем, не мусорим, встречных не обижаем, патроны бережем. Меня вот обратно пускают. И, заметь, без всяких паролей-условностей, не то что Али Бабу. А кое-кого — нет. Вот и выходит, что лабиринт за нами приглядывает. Тут тебя оберегут, почитай, от всего, кроме собственной глупости, к еде и ночлегу дорожку повернут, времени отмотают немерено, чтоб то, что тебе нужно, обязательно нашел. А если сам найти не можешь, проводника дадут.
— Проводник? — Танда вскинулась, руки обнимавшего ее Владьки на мгновение напряглись протестующее, словно он инстинктивно не хотел ее выпускать, а потом, поразмыслив, расслабил мышцы, дескать, твоя воля. Но она уже сама расслабилась, мягким котенком стекла обратно в уютное тепло его спокойного тела.
— Проводник! Расскажи! А то все говорят, а я и не знаю ничего! — покосилась через плечо укоризненно, словно Владька был виноват, что не знал, не мог или не хотел о нем рассказать. Тот улыбнулся уголком рта, откинул голову на рюкзак. Незаметно даже для Танды отстранился. Обиделся.
— Проводник… — пришлец посмотрел на молодых внимательно, вроде даже с сомнением, вздохнул. — Тут тебе лучше бы с французом поговорить… Это он над местным фольклором заморачивается. Проводник, это, знаешь ли, местная легенда. То ли его лабиринт посылает, то ли он сам и есть лабиринт. О нем говорят-то много, да только никто не видел. Или не поняли, что с ним повстречались. А кто взаправду видел, того в лабиринте нету. Говорят, в общем, все одинаково. Ничем он от нас с тобой не отличается. Обычный человек, только все пути здесь знает, дороги сам перекраивает так, что ты и не заметишь. Придет вот так, к огоньку присядет, разговорится. Тебя про жизнь послушает, сам поговорит, о лабиринте сказку расскажет. Говорят, он приходит, когда его зовут или поминают часто. Для него это одно и тоже. Хороший человек, и попутчик душевный. А что странный, так кто из нас без странностей? Вот только долго с ним не путешествуют. Обмолвишься при нем, куда попасть хочешь, он тебя и выведет. Не сам, конечно. Он, может, и слова не скажет, куда тебе идти, попрощается да уйдет, или даже тебя попросит его отвести куда-то, так как он дороги не знает… И пойдешь, как обычно, сам дорогу выбирая, а дорога тебя уже назавтра к нужному месту приведет. Прямо к порталу. И как перешагнешь, иной раз не заметишь. Хоть в Саратов, хоть на Марс. На то он и проводник. Говорят, тех, кто по-человечески здесь жить не хочет, он очень быстро обратно выпроваживает. Да и то, только самоубийца здесь незнакомца обидит или обманет. Вдруг к твоему костру, как в былые годы к предкам боги, сам проводник пришел?! И с вещами на выход, никаких тебе камней драгоценных, Сезам закрылся на ремонт!
Степан откинул голову, засмеялся неожиданно громко, гортанно, словно загремело что-то, потом так же неожиданно посерьезнел:
— А еще говорят, будто есть здесь где-то закольцованные трассы. Вроде бы лабиринт там таких изолирует. Кто говорит, навечно выход закрывает, кто в исправление верует… А только бродишь иной раз месяц, живой души не встречая, да и подумаешь ненароком, а не в одиночку ли меня упекли?.. Все грехи вспомнишь, обо всем передумаешь, квест примешь… Вот и выходит, что настоящим-то человеком я только здесь стал. Ну да ладно. Пора мне.
Встал пружинисто, словно вывернулся, решительно забросил за спину старенький, явно дедов, руками сшитый сидор.
— Может, оттого так встречам и радуемся, что редкие они, а плохих людей здесь нет. Да и сам, выходит, неплохой, раз к людям вышел! А с хорошим человеком и короткая встреча в радость. Только спутников мы редко берем… И не говорим без надобности никому, чего ищем. Так уж вышло. Хорошо с вами, ребята, но вместе не пойдем, не взыщите. И нельзя вроде, неприлично как-то проводника бояться, и не боюсь я его, а только неспокойно мне делается, как подумаю, что вот шагну за поворот, а там Москва-матушка, да кафедра родимая, месяц бы ее не видеть… Если вы проводники, то примите мои поздравления. Люблю я это место! Да только дорога у меня здесь еще дальняя, думать — не — передумать, ни к чему мне завтра к порталу выходить. Вы уж оставайтесь, а я своей дорогой пойду. Да и ни к чему вам третий.
Подмигнул ехидно, подбросил на плече, прилаживая поудобнее, сидор, повертел головой, словно решая, куда идти. Налево — оттуда пришел; направо, куда на долгие километры продолжался облицованный стальными плитами коридор — там слишком светло, и нехорошо, когда тебе часами в спину смотрят, уходить надо решительно и быстро. Прямо, в очень натуральный разрыв переборки — тоже не глянулась перспектива, а в сторону клюквы не пошел бы и под прицелом. Развернулся молодцевато и с грохотом вломился в оружейную рощу.
Шаг, другой, третий… Гукнуло, грюкнуло и затихло. Танда вывернулась из Владькиных рук, подбежала к рощице. Та занимала чулан — не чулан, а словно бы тупичок, боковую каюту в магистральном коридоре. Прямо из пола вырастали, вставали упруго мощные древки, все еще раскачивались, сталкивались, звеня, стальные, покрытые кое-где позолотой наконечники. Терпко пахло оружейной смазкой и смолой, которой оплывали поврежденные Степаном древки. Там, где он прошел, отчетливо виден был след, промятый кроссовками в валежнике, в полусгнивших, от старости, а может, от зрелости упавших стволах. Осенней ржавчиной рассыпались в пыль старые причудливые железки, с угрозой смотрели быстро затягивавшиеся смолой трещины на зрелых древках, пытался подняться, выпрямиться молодой, похожий еще скорее на дроты, сломанный Степаном подрост. Он прямо на глазах расширял клинки, выгибал их в обратную сторону, наращивал шипы и крючья на месте отколотых жал и боковых клинков, будто в компенсацию безнадежно ослабленному ратовищу, трещины на древках и клинках наливались причудливым золотом насечек… «Словно бурелом», — подумала Танда, остановившись у границы рощи. Вот они, следы. Шаг, другой, третий… и обрываются внезапно. А дальше ровной стеной, до самой просвечивающей задней переборки чулана, устремившиеся ввысь неподвижные древки с оковками, подтоками, опоясками, с хищным железом клинков и крючьев. Словно вот здесь, сразу после третьего шага, Степина дорога свернула круто и вывела его из рощи туда, куда ему одному и было надо…
Неожиданной болью резануло ногу, и Танда отскочила, нагнулась посмотреть. Чуть выше щиколотки вспухал тяжелыми темными каплями, разворачивал края, словно в улыбке раздвигая губы, глубокий порез. Зажала его ладонью, посмотрела под ноги. Рядом с раздавленной Степаном истончившейся до кальки консервной банкой распрямлялся росток. Видно было, что на него наступили, и теперь он выпрямлялся, решительно, яростно, со свойственным всем росткам упрямством. Его еще мягкое, свернутое в трубочку окровавленное железко было помято и надорвано. Оно выпрямлялось, расправлялось рывками, надрывы стягивались рубцами, выгибая клинок, между ними стремительно нарастала стальная пластина и видно было уже, что его форма будет сильно отличаться от клинков материнской рощи. Кровь словно впитывалась, вплавлялась в него, оставляя на полированном металле причудливый рисунок. Крохотная алебарда с причудливой и уже красивой формой железка, попробовавшая кровь еще до рождения, хищно раскачивалась, тянулась к Танде.
«Еще бы им людей не ненавидеть, после такого-то», — подумалось как-то отстраненно, как бы между прочим. «Они, небось, изначально были косами, людей любили, пока какой-то умелец их не перекроил. Вот и эта алебарда такое гибридное потомство с покалеченным подростом даст, что закачаешься. Непонятно только, как он через них прошел. Неужели лабиринт его в безопасное место вывел?».
Шагнула назад. Отняла от пореза окровавленную ладонь, стряхнула маслянистые капли. Кровь стремительно впиталась. Секунда, и ее уже не видно на древках, на полу. И почти сразу клинки начали прирастать, утяжеляться. «Все правильно. Им для развития тоже материал нужен, те же банки. И металл нужен, и энергия. Кровь — это железо. Это энергия. Это жизни врага. Да и закалка, кажется, лучшая все-таки на крови. То ли азот сталь армирует, то ли суеверие это все, но кровь им явно нужна. Похоже, замешкаешься — сожрут, не подавятся. Хорошо хоть, что эти зверюги не анимированные».
Осторожно переставляя на бугристом полу ноги, попятилась под нарастающее недовольное позвякивание, хруст и скрип оружия. Отбросивший обиды Владька подбежал, обхватил сзади, попытался оттащить от накренившихся клинков. Гвизарды взревели на ультразвуке, новорожденные алебарды вызванивали остро, звонко, жалобно.
И Танда, оттолкнув спасавшие ее руки, шагнула вперед, опустившись на колено, протянула к странным растениям окровавленную ладошку, погладила один из ближних стволиков. Потом обняла его ладонью, погладила кончиками пальцев, словно любовника.
По шелковистому отполированному древку алебарды, впитавшему с ладони остатки крови, пробежала дрожь — сверху вниз, и сразу же волной — снизу вверх, он словно бы промялся под ее пальцами, а потом набух, затвердел, формируя удобную именно для нее рукоять. Увеличилось, налилось силой темное, глянцевое навершие. Звонко щелкнул, отделяясь от корня, подток, стволик качнулся, оперся на ладонь, словно доверился. Неровный отщеп пяты заплыл смолой, заострился, сформировал тяжеленький, такого же темного металла, как и наконечник, раздвоенный вток. Короткий боевой топорик выбрал соратника.
Танда посмотрела неверяще на него, на застывшую рощу. Оглянулась на спутника. Тот уже отошел к костру, его широкие плечи словно ссутулились, да руки, ворошившие угли, быть может, двигались чуть резче и отрывистее обычного. Танда сделала к нему шаг, другой — он не заметил, продолжая готовить ночлег, тогда она обернулась и отсалютовала побратимом поблескивающей в гаснущем свете роще. Владькина спина закаменела, сжимавшие одеяло пальцы словно судорогой свело в побелевший кулак.
Когда девушка, попрощавшись, обернулась и пошла к стоянке, его лицо было, как всегда, невозмутимо. Даже немного чересчур невозмутимо. И, как всегда в таких случаях, она почувствовала себя маленькой, глупой и ненужной. Почувствовала, что опять чем-то страшно обидела его, а чем, понять не могла. Подошла осторожно, словно ребенок к огромной и непонятной лошади, робко дотронулась до загорелой, оплетенной сухими мышцами руки:
— Владь!
— Да?
— Ты обиделся?
— С чего ты взяла? — но глаз не поднял, сумрачно отвернулся.
Она замолчала, опустила руку. Он все равно не скажет, никогда не покажет, что ему больно, где и чем его задела. Он гордый. И еще он безумно раним. Он никого не пускает в душу. А ее и подавно не пустит… И от этого сознание своей вины стало еще горше. Хотелось заплакать, но плакать она еще не умела.
Горло судорожно сжималось болью при мысли о том, что она потеряла его доверие, а значит, и его самого, единственного человека, которому сама смогла довериться, да и то еще не совсем. И, возможно, он прав, и они действительно скоро расстанутся, как только завершится путь. Когда они выйдут… Будет ли в той его жизни место для нее, такой нелепой и слабой? Ведь она такая обуза, а Владька просто безупречно вежлив и добр… Вот и сейчас он осторожно осматривает почти переставший кровоточить порез, заливает его чем-то прозрачным — для дезинфекции. У него добрые руки. Они всегда добрее лица. Такими руками можно приручить дикую зверушку…
— Ты поэтому не хотел о нем говорить, ну, о чем Степан рассказал? Это правда?
— Пойдем спать, — голос звучит отстраненно, спокойно, но в нем угадывается легкая снисходительность старшего к младшему и безнадежно глупому, он словно смирился с ее недопониманием, простил её неловкость. И еще в нем затаенное ожидание… чего?
Танда подняла голову, тень надежды проскользнула по лицу и исчезла, словно блик от угасавшего костра. Он неспокоен, значит, не простил. И она опять побоится прикоснуться к нему, чтобы не обидеть еще сильнее. Ведь она и так ему не нравится. Ну почему вечером все так сложно!..
— Спокойной ночи, — в его голосе тень ожидания, но она боится опять не угадать, чего он ждет, и просто закрывает глаза, прикоснувшись к теплому плечу холодноватым поцелуем («Ты же не холодильник целуешь!» — всплывает в памяти ехидная фраза). Прижимается к нему, кладет голову на крутой изгиб грудной пластины, под которым глухо бухает, иногда сбиваясь с ритма, сердце.
Она знает, это можно. Это он сам показал и никогда не запрещал. Это правильно, потому что одеяло одно, и, в любом случае, вдвоем теплее, а костер без присмотра на ночь оставлять нельзя. Хочется провести ладонью, вобрать в себя рельеф поджарого, мускулистого тела, прикоснуться к проволочно-жестким, тронутым на висках сединой волосам. Конечно, он уже безумно старый, ему двадцать шесть, но для седины еще рано… Он намного умнее ее, и может, поэтому его невозможно понять, и потерять его уважение страшно. А он всегда даже вздрагивает от ее прикосновений…
И ей кажется, что этого делать нельзя, неправильно, это обидит его. Пальцы непроизвольно подрагивают от странного, недозволенного желания, легонько поцарапывают ногтями кожу, и мужчина, вздохнув, мягко убирает ее ладонь со своей груди. «Ему щекотно», — покаянно думает Танда, а вслух говорит:
— Извини, пожалуйста, — и заставляет руку расслабиться, стать максимально безвольной. Ей страшно, она боится, что ее неправильно поймут, высмеют, не разрешат даже тихонько лежать рядом, прикасаясь щекой к теплой и гладкой коже.
Владька хмыкает. Подносит ее пальцы к губам, ласково целует и кладет обратно, прикрывая своей ладонью. «Значит, я хоть сейчас поступила правильно, что перестала досаждать, и он не рассердился, не считает меня навязчивой, простил! Не надо пока шевелиться, притворюсь спящей… Может, когда он уснет…».
Владька лежит на спине, слушает ее ровное дыхание, которое никак не может совпасть по ритму с его, и горько улыбается, глядя в потолок. Потом закрывает глаза и приказывает себе уснуть.
Может быть, завтра…
Завтра может быть…
А мальчик кричал…
На полу лежали изуродованные тела, и щупальца ближайшего монстра еще подергивались. Буквально минуту назад это тело принадлежало девушке, которая ему нравилась. Впрочем, нравилась всем троим.
***
Минуту назад она каким-то вороватым движением проскользнула в каптерку, тщательно закрыв за собой дверь, из-за которой пробивался незнакомый кисловатый запах, на цыпочках, бесшумно, подбежала к столу. Обезумевшими глазами зашарила по заваленной снедью и бумагами столешнице, выдвинутым ящикам.
— Что, забежала на вечерний чай? Оголодала? — старший охранник лениво развернулся к ней на стуле-вертушке, поигрывая табельным пистолетом. Глаза девушки жадно вцепились в его руки.
— А может, ты не чаю хочешь? А может, мы ребят на обход отправим?..
Личико ее жалко дернулось, но не так, как обычно, когда Стен начинал приставать к ней, а словно теперь она боялась чего-то даже больше, чем этого грубого и циничного самца.
— Нет, нет! Не надо на обход! Там…
— Как скажешь, дорогая. — Стен отложил пистолет на край стола, схватил девушку за запястье, притянул к себе. — Не надо, так не надо. Вчетвером даже веселее…
Энн затравленно посмотрела ему в лицо и снова уставилась на пистолет.
— Пистолет. — В голосе ее безумия было еще больше, чем в прикованных к оружию глазах. Губы мелко дрожали. — Стенли, мне нужен пистолет.
Все трое недоумевающее уставились на нее, Стен мягким кошачьим движением схватил пистолет, отодвинул руку от нее подальше, напружинился. В этой смене он был самым опытным бойцом, и опасность чуял лучше других.
— Стен. Я сделаю все, что ты хочешь. Все. — В напуганных глазах бились надежда вперемешку с отвращением и болью, и готовность заплатить. Вот только что было для нее страшнее, чем подобное обещание? — Только дай мне сейчас пистолет. Пожалуйста! Или пойдем со мной!..
Стен заглянул ей в глаза, и на мгновение ему стало тошно от сознания того, как она его боялась и ненавидела. Захотелось завыть и собственными руками выцарапать себе душу, потому что эта девушка пришла к нему за помощью не потому, что верила в него и любила. Он сам сделал все, чтобы ее запугать. Чтобы все вокруг считали его жесткой и несъедобной сволочью. И все-таки она пришла к нему за помощью… Тревожные колокола интуиции били, сзывая бойцов к оружию, и охотничий инстинкт милосердно вытеснил из сознания Стена горечь и боль. Так чего же напугалась эта, не самого робкого десятка, разумная девушка, которую интересно дразнить именно потому, что она отважно защищается? Напугалась так, что пришла к нему? А ведь в коридоре тихо. Еще десять минут назад он сам прошел по нему, заглядывая в стеклянные двери офисов, прежде чем решил, что всем троим охранникам можно посидеть пару минут в каптерке и выпить чая.
Стенли неожиданно для себя самого снял пистолет с предохранителя, в четыре стелющихся длинных шага пересек комнатку. Энн бросилась за ним, уже у самой двери неожиданно твердо схватила за свободную руку.
— Не выходи. Приоткрой дверь. Напротив зеркало. Ты увидишь…
В ее глазах было столько надежды на его победу, что Стену стало страшно.
Он пригнулся и бесшумно повернул дверную ручку, а затем приоткрыл дверь. Из коридора явственно потянуло едкой вонью, послышался задавленный стон. Спина охранника дрогнула и окаменела, а затем он чуть слышно выругался. Возможно, это была единственная ошибка в его жизни охотника. Дверь распахнулась.
***
О´Тул потянулся за пистолетом еще раньше, чем услышал выстрел. Стенли стрелял в кого-то с колена, наполовину высунувшись в дверь, и дергался, словно в него тоже раз за разом попадали бесшумные заряды. Стоявшая рядом с ним Энн пыталась, протянув руку, поймать распахнувшуюся дверь и закрыть ее, прикрывая Стенли, дать ему возможность вернуться в комнату, не открывая ее полностью для обстрела невидимому противнику.
Скользкая дверная ручка не давалась, потому что Энн нащупывала ее практически вслепую, пряча лицо за притолокой. Наконец, она изловчилась и, ухватив круглый белый шар ручки, потянула дверь на себя. Стенли попятился в комнату, продолжая стрелять, но как-то судорожно, неуверенно, словно стрелял на звук.
В закрывавшуюся дверь просунулось гибкое розоватое щупальце, ударило девушку по руке, распахнуло дверь. Энн, с остановившимся взглядом, с мелкой моросью пота на лице и мгновенно вздувшимся багровым рубцом ожога на предплечье, прижалась к стене. В дверь просунулось второе щупальце, наотмашь ударило Стенли, сбивая его с ног. В его отлетевшем к ногам Энн пистолете еще остались патроны, но Стен не шевелился.
Одежда на нем медленно обугливалась, явно пропитанная какой-то сильной кислотой; поперек груди, там, где ударило щупальце, под лопнувшей форменной одеждой вспухал такой же, как у девушки, рубец. Глаз у Стенли не было. Лицо превратилось в бесформенную, сожженную кислотой маску.
О´Тул поднял глаза от того, что было Стеном. Этот человек не был ему другом… и вообще скотина был порядочная. Но умер он, как герой из полузабытых легенд, до последнего вздоха не выпуская оружия, умер в бою. И его смерть стоила уважения. Вползшая в комнату тварь нацелила на людей передние щупальца, а два задних деловито протянула к Стену и принялась всасывать растекавшуюся вокруг тела жижу. Видимо, она была голодна, и это была ее ошибка.
Наружное пищеварение, отрешенно подумал О´Тул, и на одной чистой ненависти всадил в монстра все патроны одной очередью. Тварь покачнулась, падая, ухватилась за девушку одним из передних щупалец, прикоснулась к лицу другим и завалилась на пол. Из обмякшего щупальца фыркнуло небольшое облачко — как из пульверизатора, — и быстро впиталось в побуревший пол.
Все происшествие, начиная с первого выстрела, уложилось в десяток секунд, и мозг, протестуя, пытался осмыслить его. Скайс, так и не успевший дотянуться до пистолета, трясущимися руками включил рацию-тревожку, которую, в отличие от остальных, никогда не таскал в кармане. Только в руке. В правой. А если требовалось стрелять или писать рапорт, перекладывал в левую.
Не отрывая от мертвой твари глаз, Энн протянула руку назад, нащупала ручку двери и снова закрыла ее. Прежде, чем дверь закрылась, в висевшем на ней зеркале О´Тул успел заметить кусок коридора, залитый бурой жижей пол расположенного рядом офиса и мелькнувшее щупальце.
Когда он потянулся за новой обоймой, Энн начала меняться. Хорошенькое личико подергивалось, и О´Тул неожиданно понял, что его покрывал вовсе не пот. Кожа темнела, покрывалась язвами химических ожогов. На подбородке расползался еще один рубец.
— Пить, — прохрипела девушка, протягивая руку к стоящему на столе стакану. Взяла стакан и застыла, с ужасом глядя на руку. От двери, где она стояла, до стола было не меньше трех метров. Не заметивший этого Скайс вызывал подмогу, торопливо, но неожиданно твердым голосом, рапортовал о выстрелах на этаже, о неизвестных и оружии, выбрасывающем струю жидкости — предположительно, кислоты, — и о потерях.
— Стреляй же, что ты стоишь? — гневно закричала Энн, и Скайс вздрогнул. Рация о чем-то спросила.
— Неужели ты не видишь, не понимаешь, ВО ЧТО я превращаюсь? Убей меня!
Девушка бросилась на О´Тула, выхватила у него разряженный пистолет, приставила к виску, нажала курок. Сухой щелчок привел ее в бешенство, она отшвырнула бесполезное оружие и метнулась обратно к двери, уже не рукой, а щупальцем обвила рукоять пистолета Стенли. Тяжелый пистолет поднимался рывками, новое тело еще плохо ей повиновалось, да и не так уж ему хотелось умирать. Рукоять пистолета деформировалась, окисляясь быстро и явно болезненно — щупальце дергалось, пытаясь освободиться, по нему ползли пятна солей. Но в каждом человеке живет ненависть к злу и желание убить чудовище. Убить и сделать мир хоть немного чище и лучше. И защитить себя от поругания.
Сейчас враг захватывал ее тело, и Энн не колеблясь выставила режим стрельбы очередями и направила пистолет себе в лицо. Стенли оставил ей четыре патрона.
Отброшенный в натекшую возле Стена лужу пистолет О´Тула прямо на глазах превращался в рыхлый комок.
Из упавшей рации шипел гневный голос диспетчера, высказывавшего все, что он думает о шутниках и идиотах, которые никак не угомонятся со своими ролёвками и мешают людям спокойно работать. Выронивший рацию Скайс стоял на коленях лицом к двери и тихонечко покачивался, глядя перед собой не видящими от ужаса глазами. Дверная ручка начала поворачиваться, словно огромная хищная птица повела глазом.
Кто-то хотел войти.
***
О´Тул ударил по кнопке тревоги и попятился к окну. Не отводя взгляда от дверной ручки, нашарил вслепую рычаг, надавил плечом на упрямую створку. Нравное высокотехнологичное окно плохо относилось к попыткам суицида, и не распахнулось в сторону, как он надеялся, а отошло от рамы в верхней части, придерживаемое кронштейном, но все же ему удалось, повернувшись спиной к двери, протиснуться сквозь треугольный зазор на узкий наружный карниз.
Тогда окно отказалось закрываться. О´Тул давил и давил на него тыльной поверхностью правого предплечья, но хваленый трицепс скручивала судорога, а вывернутая створка не шевелилась. Попробовал было развернуться лицом к стене, чтобы прижать створку менее сильной, но зато под привычным для мускулов углом, левой рукой. Плечи оказались слишком широки для такого маневра, даже когда он попытался свести их как можно ближе (сильно мешалась какая-то коробка в нагрудном кармане), и его стало заваливать вниз.
Каблук проехал через всю невеликую ширину карниза, зацепившись уже за самый край. Правая кисть, вывернувшись, уцепилась за поддавшуюся наружу створку, и О´Тул завис у стены. Выпрямился. Осторожно переставил одну ногу. Вторую. Отпустил предательски ослабший, хрустнувший крепежом профиль. Прижался спиной к стене. Перехватился правой рукой за вертикальный стояк рамы. Сердце бухало судорожно, с привизгом.
Тело пыталось впасть в ступор, застыть в сладком ожидании. Не знать, не чувствовать, не понимать, что сейчас было и что будет дальше! Так хорошо было бы отключиться. Разум осторожно нащупывал вход в какую-нибудь тихую пещерку, где можно отсидеться. Фиг с ним, с телом! Я не вижу! Я не хочу видеть! Я не хочу спасать его! Вообще никого не хочу спасать! Я хочу жить, а это тупое, медлительное, непослушное тело не умеет выжить! Само сдохнет и меня за собой! Может, оно как-нибудь без меня выкрутится! А там видно будет, вернусь, когда хищник уйдет! Может, он наестся и уйдет!
Разум-предатель потихоньку втягивался в норку, и брошенное тело захлестывала волна паники. Пальцы левой руки скрючились, пытаясь удержать на весу тяжелое обезумевшее тело, мышцы спины закаменели от усилия.
***
Норка оказалась тесной и пыльной. В него все время упиралась какая-то колючая дрянь, об которую он в кровь ободрал бока, пока втискивался, и при каждом движении внутрь колючки впивались глубже, пока боль из вполне терпимой не превратилась в невыносимую.
Разум попятился назад, ненавидя себя, ненавидя загнавший его в эту нору страх, но больше всего ненавидя проклятую колючку, сделавшую норку невозможной для обитания. Колючка росла, подгоняя его, выталкивала, выгоняла наружу, к ней присоединялись, прорастая из стен, такие же колючие, с острыми лезвиями: память и гордость.
Разум вывернулся из норы, плюнул напоследок в сторону такой неудобной в быту чести и попытался взять контроль над отупевшим телом. Желание выжить любой ценой оказалось стесненным в средствах. А Честь отказалась взять кредит. Если он собирается выжить, придется использовать подручные средства.
***
Тело понемногу успокаивалось, снова вверив себя хозяину, и физиологическая паника отступила. Но разум по-прежнему бился в истерике, и тогда что-то более глубокое, чем он, проснулось в нем и надавало пощечин истерической натуре мужчины конца двадцать первого века. Странная штука — родовая честь…
О´Тул глубоко вдохнул, поплотнее прижался спиной к стене, поднял глаза к небу (смотреть туда им было не так страшно), заставил правую руку отпустить раму и сделал короткий шажок обратно, в сторону открытой створки окна. Закрыть его было необходимо. Закрыть любой ценой. Тогда у них появится шанс.
Перед глазами промелькнули лица чужих людей, многих из которых он сегодня видел впервые. Почему-то казалось, что он должен дать им шанс. Рациональное желание спасать себя затерлось, показалось не то, чтобы нелепым, скорее, недостойным.
Он сделал еще один шажок. Рама створки вдавилась в плечо, и он пригнулся, подныривая под нее, а потом стал распрямляться, осторожно отжимая ее вверх. Нагибаясь (и едва не потеряв при этом равновесие), увидел внизу дорогу с неспешным движением, редких в этот час пешеходов. Закрыл глаза, но так голова закружилась еще сильнее. Тогда он открыл глаза и снова уставился в небо.
Паника подкатывала к горлу. Он не видел и не мог видеть того, что происходит в комнате. Там было тихо, даже рация умокла, и воображение рисовало ему четыре тела, распластавшиеся на полу, и тянущиеся к нему сквозь щель узкие щупальца. Разум распадался на части. Он требовал бежать прочь. Немедленно. Вдоль стены, подальше от окон, и будь, что будет… да кто они такие?! Он требовал поскорее закрыть окно. Может, щупальца удастся придавить рамой (ведь в фильмах так бывает?!), и тогда они до него не дотянутся. Разум глумился над честью и желанием спасти людей, которое заставило закрывать окно, потому что люди остались внутри здания, а здесь, после того, как окно закроется, он — единственный — будет в безопасности.
Створка поддавалась медленно, очень медленно. Разум рвал себя на части, и гадливое осознание собственной трусости (ну же, будь мужчиной! Вернись в комнату с сразись с врагом, не беги же ты, как трус, проклятье всего рода!), подлости, желания спастись ценой смерти тех, кого должен был защищать, отнимало силы.
Хотелось все бросить. Хотелось вернуться в комнату (то, что это технически было невозможно, разум ничуть не смущало). Хотелось посмотреть монстру в глаза и умереть, стреляя в него. Хотелось шагнуть вниз и умереть с позором, как единственно и заслуживает трус, сбежавший с поля боя, но зато умереть быстро. Хотелось позвать на помощь. Хотелось застыть и отдохнуть. Он успеет отдохнуть, пока чудовище приближается к нему. А потом оно быстро убьет его. Это тоже хорошая смерть, и притом вполне достойная труса. Хотелось оглянуться.
Он запоздало пожалел, что не взглянул сквозь щель на поверхность наклонного стекла створки, прежде, чем поднырнуть под нее. В комнате светло, и наклонное стекло, как зеркало, могло отразить ее. Стоять спиной к врагу, ожидая удара — худшее из зол. Умереть от удара в спину — худшая из смертей… Пусть как кролик, замерев от ужаса, но глядя врагу в глаза — это все равно почетней, чем подставить врагу спину…
Взвыла сирена тревоги (откуда? Неужели это та, которую я включил, когда открывал окно?). Упрямое окно отказывалось подчиниться, но стекло, в которое он упирался, внезапно дрогнуло. Показалось, что он выдавливает спиной стеклопакет, и вот уже падает спиной вперед в комнату, и в брызгах осколков взорвавшегося на полу стеклопакета видит нависающую над его головой тень.
О´Тул замер. Сердце пропустило удар и зашлось в истерике. Шевельнул плечом, пристраивая спину так, чтобы она больше давила на раму, а не на стекло. Закрыл глаза. На одном уже упрямстве снова надавил на створку. И едва не потерял равновесие, когда она мягко пошла вверх. Немного застопорилась в самом конце движения, а потом с четким щелчком запор вошел в паз и расклинился. С этим окном такое бывало. Теперь его нельзя открыть не только снаружи, но даже изнутри.
Сирена выла однообразно и жутко, в ее реве было что-то неправильное, как будто заика, пытаясь выкрикнуть приказ, резкий и четкий, спотыкается и бесконечно тянет один звук.
Разум принялся приплясывать, потирая ручки. Ну что, допрыгался, говорил он. Вот сиди теперь здесь, на двенадцатом этаже снаружи! А лесенок нету! А форточки по инструкции не открывают! А щас тебя сквозь стекло схватят! А кто это тут говорил, что я тварь ползучая? Ножичком в меня тыкал? А кто тут свою благородную шкуру на карниз выволок? А где, я извиняюсь, Ваше благородие, отвага и доблесть в бою? А кого же вы спасли, себя не жалеючи? Себя, любимого?
Та часть разума, которая упорно заставляла закрыть окно, устало стояла, прислонившись к стене. Эта часть, отрешенно думал О´Тул, это и есть его честь. Ему было гадостно. Он попробовал взять себя в руки, но шиза разыгралась по-полной. Разум отказывался соединяться в единое целое. Тогда усталый воин, стоявший у стены, поднял голову и встретился с охранником глазами. Как это странно, думал О´Тул, смотреть себе самому в глаза. Как это гадко — смотреть в собственную душу… Во всей кутерьме глумящихся лиц он видел сейчас только это отрешенное и спокойное лицо человека, которого предали и который сделал все, что от него зависело, чтоб хотя бы исправить причиненное его, О´Тула, трусостью, зло. Человека, который сам предал и потому не ждет снисхождения.
И тогда О´Тул выдохнул и шагнул вбок, в сторону простенка. Он — теперь — не предаст того, о ком еще несколько секунд назад и не подозревал. Паника колола спину, заставляла мышцы скручиваться, словно в них тыкали клинками, требовала прыгнуть вперед, сделать хоть что-нибудь, чтобы избавиться от ужаса ожидания. Он не знал, что там, за спиной, пытался заставить себя не думать о том, как пробьет стеклопакет острое щупальце задумавшей схватить его твари.
Всего то и надо — два коротких шажка в сторону, осторожно, чтобы не сорваться, потому что правая рука и спина скользят по стеклу, а пластиковый профиль рамы почти не выступает, за него не удержаться. Теперь — руки вдоль стен, как на скальном карнизе, и вбок, дальше в простенок, чтобы тот, кто войдет в комнату, не увидел его сквозь стекло, не догадался, где он.
— Бежишь, трус? Прячешься? — бушевало распустившееся эго разумного, вполне современного человека. Его не слушали. Воин игнорировал выпады простолюдина, не тратил силы даже на то, чтобы ответить ударом на удар. Сил было мало, а дел — много.
Зимний ветер трепал волосы. Сирена наконец закончила одно слово и сразу захлебнулась, закашлялась и смолкла, как бывает всегда, когда ее отключают с центрального пульта. Время замедлилось до своего обычного ритма, и охранник осознал, что сигнал тревоги прозвучал не до конца. Помощь не придет. Но, может, люди забеспокоятся и попытаются выйти из здания? Вдох. Выдох. Еще один вдох. В здании было тихо. К окнам офисов никто не подходил — из них лился ровный, неподвижный свет. Под ногами мерно шумел город, который ничего не заметил.
Он повернул голову в сторону окна, от которого отошел на расстояние вытянутой руки. Вторая рука, тоже вытянутая в сторону, почти касалась пальцами откоса следующего окна. Туда идти было нельзя: это было окно той комнаты, отражение которой он видел в зеркале. Возвращаться — тоже. Он был словно распят на высоте двенадцатого этажа, балансируя на узеньком карнизе с раскинутыми в стороны, вцепившимися в камень окровавленными руками.
Спаситель, блин! — гаденько захихикало эго.
Окно было освещено изнутри. Еще не настолько поздно, чтобы опустить жалюзи, а они с напарниками всегда включали свет до того, как начинало смеркаться. Окно сияло ровно и мягко, к нему тоже никто не подошел. В комнате вообще никто не двигался. Было в этом свечении что-то неправильное, тревожащее, и О´Тул внезапно понял, что окно сияет ярче. Просто потому, что незаметно заканчивается куцый зимний день, и сумерки накатываются на город. Скоро в этих сумерках никто не сможет увидеть его на такой высоте. А значит, все было зря. Многие зайдут в здание, и хорошо, если кто-то выйдет. Никто не обеспокоится, если служащие не выйдут из здания в следующие два часа. Они ведь не выходят, пока не закончится рабочий день.
Он представил себе, что стоит на ветру, цепляясь за оконные откосы, не имея возможности заглянуть в окно или выбить его, стоит, пока слушаются ноги и руки, а потом мышцы спины отказываются держать тело и оно провисает на руках. Потом замерзшие пальцы разжимаются, и тогда он летит вниз.
***
«Это хорошо, что карниз такой узкий, — думает он, заставляя одну руку отпустить камень и нашаривая в кармане мобильный телефон. — Иначе мне не приходилось бы вжиматься в стену так, что собственная грудь загораживает от меня землю. Это хорошо, что стена каменная и обдирает пальцы — за пластиковую облицовку фиг уцепишься. Это хорошо, что прошло мало времени. Действовать надо быстро, чтобы у тех, кто еще жив, было больше шансов остаться живыми».
Ему внезапно стало понятно, что погнало его на этот убогий карниз, заставило спрятаться. Он мог умереть там, в комнате или коридоре. Мог умереть как кролик, и никто не упрекнул бы его — кто будет против него свидетелем? Кто из тех, что придут слишком поздно, отличит храбреца от предателя? Мог умереть как герой, как Стен, и заслужить Валгаллу. А остальные бы умерли после него, потому что безоружны и слабы. Что до того мертвому, который честно сражался и пал в бою? Что до того?
Они со Стеном дрались. Скайс не хватался за оружие, он звал подмогу. Не его вина, что им не поверили, оставив людей без помощи. Скайс остался — брошенный, беззащитный — и своей смертью выкупил ему жизнь. Теперь он должен спасти людей. И, может быть, этим он вернет Скайсу свой долг.
Он должен заставить придти на помощь этим людям. Любой ценой. Для этого он должен прожить еще по крайней мере час. Надо привлечь к себе внимание. А потом пусть темнеет. С вертолета будет прекрасно видно, что творится в освещенных комнатах… Все очень просто, надо только разжать пальцы, и пусть пластинка телефона разобьется под ногами прохожих, брызнет в разные стороны крошевом радужных осколков (десять граммов с такой высоты — снаряд опасный, но, наверное, не смертельный…). Пусть этот взвыв ударит по вышке и заглючит связь на полсотни метров вокруг. Пусть они, проклиная все на свете, вывалятся из вирта и поднимут головы!
— Нет, — произносит у него в голове спокойный голос. — Ты знаешь, как работают с самоубийцами. Нагрянет толпа психологов и затеет с тобой переговоры через мегафон, а несколько офицеров в штатском и психолог пойдут к тебе. Пойдут, не зная, ЧТО ждет их в здании. Их смерть тоже будет на тебе. Их и тех, кто умрет, пока полиция будет тянуть время. Ты должен их предупредить. И они должны быть быстрыми.
— Как? Они не поверили, когда Скайс вызвал подмогу. Отключили сирену. Решили что снова фальстарт… Кретины! Мы же действительно тогда считали, что в офис вошел террорист! У него же было оружие! Если я позвоню диспетчеру, он все равно мне не поверит. Скажет, опять ложная тревога, как в прошлом месяце. Крикну полиции вниз? Они или не услышат меня, или решат, что у меня крыша едет. Кто верит самоубийцам?
— Ну, я бы на твоем месте вызвал еще кого-нибудь…
— Мне не поверят, если я расскажу про ЭТО.
— Честно говоря, я бы тоже не поверил. Ты сам-то веришь в то, что видел? Может, ты того?.. Допускаешь вероятность, что сошел с ума?
— Н-нет. Да. Нет! Я хотел бы, правда, хотел бы, чтобы все это мне только померещилось! Чтобы они все были живы… Если я — псих, значит, они живы. Я мог убить Скайса, Стена, Энн, но ведь не всех в офисах?! Почему там никто не ходит? И как-то ведь я оказался на этом карнизе? В любом случае, они отказались приехать. А если я убью всех, прежде чем меня остановят? У меня ведь был пистолет! Я должен звать в любом случае. Но они не приедут, или погибнут, сражаясь с этими тварями, потому что я не могу предупредить о них! Мне просто не поверят, если я СЕЙЧАС расскажу про ЭТО! Тогда они заведомо поедут снимать с карниза психа, и из оружия у них будет одна смирительная рубашка! Или две…
— А ты поубедительнее. И попроще. Побольше эмоций и поменьше фактов. Не так уж часто, знаете ли, офицеры дезертируют или бьются в истерике. А ну как забеспокоятся? Да еще получив разные версии? А что сообщат «очевидцы» на тротуаре? Слухи это такая штука, что кого хочешь напугают. Так что они будут осторожны.
— Они скажут, что я трус и дезертир.
— А ты что, медаль хотел?
О´Тул подносит телефон к глазам, набирает короткий номер без видеоконнекта и придушенным голосом готового впасть в панику человека хрипит в трубку: «Помогите! Ради всего святого, помогите! Охранник сошел с ума! Он угрожает нам пистолетом, а еще у него пульверизатор с кислотой! Он уже облил Энни! Она кричала! Как она кричала!»
Диспетчер пытается успокоить его, задавать вопросы, но он тупо поскуливает, не слушая ее, и лязгает зубами, выкрикивая торопливым шепотом страх напуганного офисного сидельца: «Он сказал, что убьет всех! Мы на двенадцатом этаже, нам так страшно! Я спрятался, но он ищет! Один охранник уже мертв! Я видел, как человек пытался открыть окно, он там, на карнизе! Я звоню… Мы все скоро умрем! У него кислота! Нет, нет, мои глаза! А-а-а-а!»
Его визгливый шепот срывается на жалкий фальцет, а потом он, уже не сдерживаясь, в полный голос кричит от ужаса и горя, вспоминая, как Энн стреляла себе в лицо. Кричит долго, чтобы можно было легко зафиксировать, из какого района звонок. А в этом районе нет других высоток.
Диспетчерша пытается что-то говорить, но он резко замолкает, делая короткий выдох (так задыхаются кричащие люди, если их резко и очень сильно ударить в живот) и не отбивая звонок разжимает пальцы. Телефон летит вниз, туда, где уже потихоньку собирается привлеченная его криком маленькая толпа любителей самоубийств.
Скоро. Уже скоро. Конечно, они вычислят, откуда звонили, а чуть позже узнают, чей номер и голос, и от позора ему вовек не отмыться, но к тому времени все машины уже будут в пути. На такую панику они не могут не отреагировать. Сознательно человек так унижаться не станет. Тем более — офицер. Значит, или правда захват, или он псих. По определению, с оружием. В любом случае, опасен и непредсказуем. Офицеры двух ведомств перегрызутся и пойдут все вместе. И по дороге на двенадцатый этаж доведут друг друга до степени боевой готовности. И кто-то проживет достаточно долго, чтобы вызвать подмогу. И кому-то из них обязательно повезёт — и поверят.
О´Тул откидывает голову назад, прижимаясь затылком к стене. Она холодная, и зубы сразу начинают щелкать. Застывшие пальцы правой руки никак не могут прочно уцепиться за выступ стены. Левая, похоже, вцепилась насмерть. Пальцы не ощущаются, но он, по крайней мере, не упал, пока звонил. Значит, держится. Если бы на этом чертовом карнизе можно было сесть!..
Теперь он должен жить. Еще как минимум час. Умереть — это так просто, разжать пальцы, и все. Но тогда копы неторопливо соберут его в пластиковый мешок и увезут с прибаутками, послав для очистки совести парочку смертников-дознавателей в его бывший офис. И люди будут умирать дальше. Поэтому он должен стоять здесь, не разрешая спасать себя (ну разве что с вертолета, что маловероятно, учитывая практику работы с самоубийцами и террористами), и не сорваться, пока копы не обнаружат тварь за его спиной и не поймут, как все серьезно, пока солдаты не прикончат ее…
И еще он должен сообразить, как сообщить им, вовремя, так, чтобы ему поверили и успели применить в бою, что тварь можно убить только очередью, потому что она явно умерла от химической реакции с большим количеством металла, попавшего в ее тело. Наверное, ее можно убить даже арбалетным болтом, спрятавшись от струй кислоты. Например, за стеклянным щитом. А может, она сдохнет, если бросить в нее металлическим стулом? Пистолет тогда явно прилип к щупальцу…
Может быть, его даже спасут. После. Может быть, что вероятнее, его сорвет со стены взрывной волной. Может быть, им просто пожертвуют. Из благородных побуждений. И гуманизма. Потом устроят ему «доблестную смерть», скажут «до конца выполнил свой долг», и «храбро пал в бою», и «товарищи его не забудут», и отошлют матери медальку.
В конце концов, он всего лишь трус и дезертир.
Элита
Херис переступил с ноги на ногу, потянулся и подошел к двери. Было тихо, но он знал — там, через коридор, дверь в дверь, нервничает перед завтрашним забегом Диана.
На сегодня все. Нужно отдохнуть, расслабиться. Правда, тренер не разрешает в это время лежать («потеряешь форму, надо все время поддерживать тонус, не валяйся после тренировки!») … Скотина. Интересно, хоть кто-нибудь любит тренеров? Херис презирал и ненавидел всех своих наездников, особенно последнего.
Усталое тело благодарно откликнулось на покой. Фиг с ней, с молочной кислотой, потерпим. Длинные, сухие, с четко отбитой мускулатурой ноги приятно гудели («Хорошо идешь! Молодец!»). Сладкая дрожь расслабления пробежала по всему телу, отозвалась в каждой клеточке, а потом вдруг взорвалась, наполнив жаждой движения все его существо. Херис упруго перекатился на спину, изогнулся и одним прыжком вскочил на ноги. В этом неистовом движении, казалось, выразилась вся его мятущаяся душа. Застыл на мгновение, зафиксировав статическую нагрузку.
Окаменевшие от напряжения мышцы, отдав избыток энергии, потихоньку расслаблялись, наполняя тело восхитительным ощущением свежести и силы. Стряхнув остатки оцепенения (и не только с мышц, но и с души), он окончательно перестал быть памятником самому себе.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.