Прошлое не вернуть, не перечеркнуть… Разве что придумать другое. Или сделать неожиданные выводы из минувшего. Четыре повести известного писателя-фантаста из Минска Анатолия Матвиенко предлагают разные варианты. «Русский Рейх» и «Земляное масло» написаны в жанре стим-панка. Повесть «Попаданец — Учитель Сталина» представляет собой пародию на набившие оскомину романы про «попаданцев» во времена Второй мировой войны. А в «Жуткой тайне КГБ» предлагается нетрадиционный взгляд на причины распада СССР.
Русский Рейх
Das Russische Reich
Декабристы 1825 года окружены ореолом славы как мученики борьбы за свободу. Однако мало кто задумывался, чем в реальности обернулась бы для России победа государственного переворота. Питерские дворяне на Сенатской не учли уроков истории: трагедии Кромвеля, ужасов якобинской диктатуры, русской смуты. После короткого безвластия к браздам правления прорвался бы самый энергичный, жестокий и циничный популист.
История не знает сослагательного наклонения. Но каждый государственный лидер, принимая важное решение, задумывается — что случится, если я поступлю иначе. Какие тревожные и трагические мысли роились в голове российского самодержца перед тем, как он приказал стрелять картечью из пушек по своим подданным?
Возможно, он спас страну от катастрофического сценария. Декабристы предложили лекарство хуже самой болезни.
Глава первая, в которой граждане графы знакомятся с новой русской действительностью
По польской дороге неспешно катилась карета с двумя ветеранами наполеоновских войн.
— В Бородинской баталии тоже участвовали, Павел Николаевич? Осмелюсь спросить, сколько же лет-то вам было?
Бывший граф, а ныне заурядный гражданин Российской Республики Павел Демидов загадочно улыбнулся, вспоминая юность.
— Четырнадцать, любезный Александр Павлович. В кавалергардский полк меня в начале войны зачислили. Не столько протекции благодаря, сколько росту высокому, не глядя на юный возраст. И — да, отрицать не стану, батюшка мой Николай Никитич постарались, снарядив конный полк за свой счёт.
Напротив Демидова на мягких подушках роскошной кареты восседал другой бывший граф. О чудодейственном превращении собственной светлости в обычного гражданина и городского обывателя Александр Павлович Строганов узнал, находясь в Париже. Он ничуть сему факту не расстроился. Не мудрено — при Бурбонах парижские улицы, пропитавшиеся вольнодумством, якобинством и революцией, каждому проходящему норовили в ухо шепнуть: свобода, равенство, братство.
По матери Елисавете Александровне, урождённой Строгановой, бывший кавалергард Павел Николаевич Демидов приходился дальним родственником второму путешественнику и искренне обрадовался, встретивши того в Варшаве. Дорогу до Москвы бородинские ветераны коротали в беседах, пока демидовский кучер погонял четвёрку отличных лошадей, а лакеи двух господ тихо злословили про хозяев.
— Сдаётся мне, кавалергарды знатно там отличились, — Строганов продолжил близкую обоим ратную тему.
— Было дело, да-с. С бригадой генерал-майора Шевича аккурат перед батареей Раевского рубили кавалерию де Груши́. Поверите ли, Александр Павлович, строен я был тогда и проворен, — с нескрываемой грустью Демидов опустил очи к жилетке, заметно подпираемой плодами чревоугодия. — А вы?
— Не без этого, изящество фигуры поутратил малость. Бог, как видите, росточком не обидел, но в кавалергарды выбиться не довелось. При Бородине также пороху нюхал. Первый лейб-гренадерский Екатеринославский полк, чай слышали?
— Непременно-с. Так что мы оба, как говорится, огнём опалённые. Позвольте полюбопытствовать, в Москву надолго или сразу в родные пенаты — во Владимир?
— Что значит — во Владимир? Нет у меня в нём дел.
— Выходит, вы не в курсе Александр Павлович, что Владимиром нынче зовётся бывший Нижний Новгород. По личному повелению Государя нашего и председателя Верховного Правления Павла Ивановича Пестеля.
— Не скрою, удивили. Более, нежели отделением Польши. Так что — на Руси два Владимира?
— Прежний нарекли Клязьминском. Река там протекает — Клязьма.
— Стало быть, Петербург поименуют Невском, а Киев — Днепровском.
— Сиё мне не ведомо. Только купечество нижегородское, кое ныне владимирским зовётся, за подсчёт барышей принялось. Пал Иваныч перенос столицы во Владимир замыслили. Оттого купеческие обчества скупают дома в городе, землица каждый день дорожает. Шутка ли — столица российская. Потом продадут сам-три, а то и сам-пять.
— Лопнут от барышей, — усмехнулся Строганов. — А Пестель-Государь, небось, отгрохал себе палаты с видом на Волгу?
— Не успел, сердешный. Переезд затеял из ненавистного ему Питера, да и застрял в Москве. Нет пока во Владимире казённых зданий, пригодных вместить Верховное Правление, коллегии да войсковой штаб. Фискалы с Синодом перебрались, Адмиралтейство, Почта и Презрение в Санкт-Петербурге замешкались. Так и правит наш вождь на три столицы.
— Pardon, Павел Николаевич, разъясните другое. Ладно Санкт-Петербург, вотчина романовская, ему не люб. Чем Москва плоха?
— Владимир народнее. Пестель нижегородцев почитает, Минина с Пожарским. Кстати, как в Республику въедем, извольте попридержать pardon и s’il vous plaît. Язык оккупантов двенадцатого года под запретом, потрудитесь по-русски говорить. А в Верховном Правлении немецкий уважают. Вы же помните Пестеля, Кюхельбекера, Дельвига. У них с русским языком… не очень, знаете ли.
— Как же, поэтические опусы Дельвига и Кюхли читывал. На благо Республики запретил бы им Пестель по-русски писать, не позориться.
— Недооцениваете Павла Ивановича. Запретили, и давно-с, и слава Богу.
По бокам кареты проплывали последние аккуратные польские маёнтки. Летний ветер лениво шевелил шторку на окне, экипаж покачивался на рессорах, да кучер покрикивал на лошадей. Александр Павлович, давно в Восточной Польше не бывавший, поглядывал на пейзажи. Удивительное дело, даже сидя он сохранял особую ровность стана, и в сером английском рединготе продолжал выглядеть лейб-гренадёром, снявшим мундир по недоразумению и не надолго. Его спутник, напротив, ощутил, что недавно строенный по фигуре сюртук уже несколько стесняет по-купечески раздобревшее тело. Расстегнув опасно натянутые пуговицы, гражданин граф удобно развалился на сиденье и засвистел в такт сонному дыханью.
Мирная и несколько ленивая даже атмосфера сохранилась до времени, когда упряжка поравнялась с хвостом очереди из телег и карет у русского кордона.
Строганов выглянул из окошка.
— Павел Николаевич, накажите Прохору проезжать. Неужто мы стоять будем?
— Извольте сесть, дорогой родственник. Вперёд нас толпятся такие же граждане. Мы не из Верховного Правления, к Повелевающим не причислены. Посему полно вам волноваться, и поспешать не след. Кликну Егорку обед сообразить.
Кордон меж Россией и Привисленскими землями казался форменной нелепицей. Однако польская независимость потребовалась новому государю незамедлительно и всенепременно. Оттого он поторопился исполнить данные полякам обещания, одарив их Гродненской и Брест-Литовской губерниями. Когда четвёрка поравнялась наконец со шлагбаумом, пассажиры кареты успели потрапезничать и задремать. Посему солдатский окрик: «Хальт! Аусвайс!» (1) ворвался в их грёзы ружейным выстрелом.
(1). Стой! Документы! (здесь и далее — плохой немецкий, ежели не оговорено иное).
Строганов и его лакей Гришка протянули российские заграничные пашпорты, выданные ещё Министерством иностранных дел Российской империи.
— Найн! Не действительны! — рявкнул солдат пограничной стражи.
У Демидовских приключилось не лучше. Лишь паспорт Павла Николаевича не вызвал нареканий. Лакей Егорка и кучер Прохор ко времени выезда в Варшаву состояли дворовыми крепостными. Граф на основании ревизской сказки справил им как сельским обывателям покормёжные и пропускные письма. Однако за время отсутствия Егорка с Прохором обрели свободу от крепостных оков, а Варшава обернулась заграницей. Оттого документы новообращённых свободных превратились в недействительные.
Строганов выбрался из кареты, шагнув антрацитовыми сапогами в мелкую летнюю пыль. Окинул взором стража кордона и подумал себе, что попадись ему эдакое расхристанное чучело в бытность службы в лейб-гренадерском полку, не побрезговал бы сквозь строй прогнать. Сапоги в гармошку, несвежие рейтузы пузырями, зелёный мундир сохранил свой колер лишь частию — позор, а не защитник Отечества.
Пугало унесло кипу бумаг в караулку. Демидов и Строганов потащились следом.
— Хер цугфюрер! Кайн папире! (2) — доложил страж кордона на отвратительном немецком, качнув давно нечищеное ружьё со штыком в сторону путешественников.
(2). Господин начальник! Нет документов!
— Чево? — тот поднял мутный взгляд от стола, на котором для виду лежала горка бумаг, а главное украшение составила пара раздавленных мух.
— Так что это… Господа хорошие бумаг не имеют.
— Мятежники?! Под арест!
— Никак нет, хер цугфюрер. Просрочены бумаги-то. Имперские пашпорты да крепостные подорожные.
— Ага, — заключил постовой начальник и принялся думу думать. Сие дело заняло минут десять. И с польской, и с русской стороны к посту стянулись недовольные ожиданием. Наконец, герр офицер выдал плод раздумий собравшимся.
— Вона как. Тадыть в Варшаву надо.
— Как в Варшаву? — задохнулся в недоуменьи Строганов.
— Известно как — поспешая. Там к русскому консулу, он вам временный пропуск да и выправит.
— Нету доколе в Варшаве консула, — подсказал Демидов.
— Извиняйте, господа, тут уж ничем не подсоблю. Консулы в ведении Посольской коллегии, — сторож границы печально руками развёл, потом нагнулся и заговорщически шепнул. — Али платите сто рублёв и езжайте с Богом.
Они возмущённо переглянулись. Конечно, оба не бедны, за вечер и по тыще на зелёном сукне оставляли. Однако на сто рублей семья мелкого чина месяцами живёт — не тужит.
Вдруг раздался громкий шум с менской стороны. Впереди шествовал солдат в таком же мундире, как и у кордонного, но чистый, подтянутый, лоснящийся. На рукаве форменки алела повязка, в белом круге чёрный двуглавый орёл.
— Разойдись! Цурюк, граждане. То бишь — назад все.
За энергическим военным важно протопал синий мундир генеральского вида. Цугфюрер резко вскочил, чуть стол не опрокинув. Заметив, что двое господ по-прежнему отираются у караулки, махнул им дланью — скройтесь с глаз от греха подальше.
Пока высокий фюрер песочил маленького, Демидов шепнул Строганову:
— По две беленьких с каждого и поехали, Александр Павлович?
— Не куковать же до морковкина заговенья.
Синий мундир удалился, весь в усах и шпорах, однако пограничник с грустью глянул на четыре ассигнации и покачал головой.
— Извиняйте, господа хорошие. Никак нельзя-с. Разве что завтра.
Вернувшись в Барановичи, путники отужинали в трактире, а потом местный еврей всего за десять целковых провёл экипаж по полю, минуя заставу. Так что пробрались они на Родину аки тать в ночи. К губернскому городу подъехали через пять дней, по пути расставшись с сотней — повстречался патруль. Созерцая, как унтер хапужисто прибрал купюры, Строганов заметил спутнику:
— Ныне Россия — самая дорогая страна для путешествий.
Старинный друг отца Павла Николаевича, получивший от республиканской власти кресло губернского начальника, радостно встретил пару товарищей и зазвал в свой кабинет. Там половину стены занял огромный портрет Пестеля. Увы, поспособствовать с документами менский глава решительно отказался.
— Никак не могу-с, при всём уважении и доброй памяти о юных годах с вашим батюшкой. «Русская Правда» и законы революционные однозначно велят: новые бумаги справлять по месту жительства. Особо касаемо бывших крепостных — только в волости, к коей приписаны были согласно подушным спискам.
— Как же быть, ежели новшества в дороге застали? — огорчился Демидов.
— Пока перемены не улягутся, во благо дома сидеть. Там, глядишь, и наладится.
Не решивши дело с «папире» и заночевав в жидовском (3) трактире в нижнем городе неподалёку от собора Петра и Павла, путники наутро двинулись в Смоленск и Москву. Увиденное по пути вселяло и тревогу, и надежду. Да, народ вздохнул свободнее, а такие люди трудятся радостней и плодотворней, нежели подневольные. Однако порядку, коего на Руси и ранее не хватало, ещё поубавилось. Вернее сказать, порядок совсем исчез.
(3). В смутные времена после Декабрьской революции слово «жид» (от польского Żyd) бранного оттенка не несло, употреблялось наравне с «еврей» и «иудей».
Под самой первопрестольной карету пытались ограбить. Демидов сплоховал, замешкался, а Строганов извлёк пару двуствольных пистолетов, всыпал порох на полку и выскочил наружу. Там бородинский ветеран дважды спустил курок, без разговоров застрелив двух налётчиков с ружьями. Разряженный пистолет кинул Гришке, а сам заорал на лихих людей:
— А ну убрать бревно с дороги! Живо! Не то в каждом дырок наколочу!
С другой стороны грянул одиночный выстрел. И Демидов убедил кого-то.
Дивная штука — человеческое стадо. Только готовы были наброситься на пятерых путников, распаляясь близью лёгкой добычи. А как отпор встретили — сникли, хоть и осталось разбойников дюжина против пяти. Под пистолетным дулом сосну откатили, приговаривая: «не серчайте, барин, бес попутал». Потом проводили экипаж голодными глазами.
— По закону положено заявить в отделенье Общего Благочинья, — толстый Демидов отёр нервный пот платком.
— Окститесь, сударь. Мы, документов не имеющие, словно рябчиков постреляли полноправных российских граждан. Тут ста рублями не отделаемся. Я начинаю понимать новую логику, хоть и давно на Родине не был. Лучше другое скажите: вы с Пестелем знакомы?
— Не выпало счастья, хотя заводы демидовские — главные казённые поставщики. Пенька, сукно, парусина, пушки, порох, ядра — всё от нас идёт. Так что причин для знакомства хватает. А вы?
— В юности дружны были и весьма. Потом служба развела. Знаю, он тоже на Бородино отличился изрядно. Интересно, каким ныне стал Павел? Власть меняет людей.
— Уж точно. Вконец зачерствел, видать, коль две дюжины казней утвердил, сотни три душ в ссылку отправил, сплошь друзья по Южному обчеству да по Сенатской.
— Как иначе, Павел Николаевич? Видел лиходеев дорожных, мздоимца прикордонного? С ними по-другому не выйдет. Или жёстко, или никак.
— Правда ваша, слов нет, Александр Павлович. Да только горестно мне. С двенадцатого года никого не убивал, даже на дуэли. Тут на тебе — селяне голодные.
— Не корите себя. А ежели мы б лежали на дороге, вилами заколотые? Свечку поставим за упокой и отмолим.
Путники расстались в невесёлом душевном настрое. Демидов далее покатил к нижегородскому Владимиру, а Строганов у московской родни задержался, поражая столичных барышень знаньем последних парижских новостей и мод. Особенно про изобретенье Жозефа Ньеса, именуемое «гелиограф». Больше не нужно сутками сиднем сидеть, позируя художнику. Каких-то два часа в недвижении, и портрет готов на пластинке! Александр Павлович не стал уточнять, что французская картинка цветов не передаёт, а хороший рисовальщик всегда чуть-чуть подправит видимое, дабы портрет удался лучше натуры. Гелиограф как зеркало — беспристрастен.
Меж тем Строганов получил ответ на просьбу о высочайшей аудиенции. Государь Руси и глава Верховного Правления, строгий и неподкупный, что аппарат Ньеса, изволил пригласить Александра Павловича в Кремль.
Глава вторая, в которой Строганов восстанавливает старую дружбу с новым русским вождём
— Гутен таг, Александр! Иди же ко мне. С Бородина тебя не видел. Меня как ранили, унесли, не про всех с тех пор знаю, кто уцелел, а кто… В моём полку половина осталась.
За приветственной речью Пестель пожал руку другу детства, потом обнял без церемоний.
— Проходи, не чинись, камарад.
Обширная зала Большого Георгиевского дворца, отстроенного после наполеонова пожара, превратилась в кабинет нового отца России. На непредвзятый взгляд, за время с войны двенадцатого года Пестель изрядно подурнел, лицо расплылось, волосы съехали назад, приоткрыв белёсый череп. Ранее чисто брившийся, он отпустил короткие жёсткие усики. Сальная щётка под носом его не молодила, да и мужественности не добавила.
Дабы казаться ближе к простому, «чёрному» люду, народный вождь выдумал особый мундир — чёрного цвета, но с серебристыми эполетами и аксельбантами. Главный революционер оставил на виду имперские регалии за Отечественную войну, пришпилив к угольно-тёмному сукну, да прибавил к ним парочку новых республиканских, с коими грудной иконостас Государя казался солиднее и значительнее.
Взгляд остался живым, горящим. В нём прибавился неприятный лихорадочный блеск. Спокойный ранее Павел Иванович резко жестикулировал, часто вскакивал, начинал суетно носиться от окна к двери, будто сжигаемый неуёмным внутренним пламенем.
Говорил он, как и жил — дёргано, отрывисто, втыкая русские слова в немецкую речь и наоборот. Пестель витийствовал подолгу и пустопрожно, затем возвращался к практическим мыслям.
— Прискорбно, камарад, рядом со мной разумных и толковых людей не осталось. Все они — Муравьёв-Апостол, Рылеев, Бестужев, Каховский, Одоевский — больше к власти рвались, а не о народе думали. Пришлось их… Душа кровью обливается.
— Другого выбора не было, Павел, — неискренне заметил Строганов.
— Да. Да! Или они, или Россия. Кого мог — пощадил. Урал, Сибирь, власть окрепнет — верну окаянных. Пусть его. Но не сейчас. Так что беда… Довериться некому.
— А Кюхельбекеры?
— Господи, что с них взять. Младший — куда ни шло, оставил на Балтийском флоте. Касательно Вильгельма… Знаешь, как лицеисты его звали? Кюхля!
— Точно. Помню, мне про пушкинскую эпиграмму рассказывали. Сейчас… Вот!
За ужином объелся я,
Да Яков запер дверь оплошно,
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Пестель расхохотался.
— Точно! Я тоже вспомнил. Кюхля, про неё прослышав, вызвал Пушкина на дуэль. Пистолеты им зарядили клюквой. Представь, он и клюквой попасть не сумел! С пяти шагов! Потом его Ермолов выгнал с Кавказа. И я обречён с такими дело иметь. А что поделать? Надо хоть кого-то из героев Сенатской площади во власти держать.
— Если про лицеистов… Павел, помнишь дьячка Мордана? Модеста Корфа. Математика, финансы — по его части.
— Превосходно, Александр! Вижу, сама судьба тебя привела. Только вот Модест — такой же германец, как и я. Единственный министр остался с прежних времён…
— Русский?
— Увы, мой друг, это — Карл фон Нессельроде. Негоже выходит — Верховное Правление сплошь из немцев состоит, пусть и обрусевших. Мне надо в приближённые русского, верного, без камня за пазухой. Чтоб народ видел — коренная нация в правительстве есть. Короче, Александр, мне ты нужен во власти.
— За высокую честь благодарствую. Только неожиданно весьма.
Пестель подбежал к креслу, на котором сидел Строганов, ухватился руками за подлокотники и низко наклонил потное усатое лицо.
— Будешь главой Коллегии Государственного Благочиния. Фюрером над Бенкендорфом, Дибичем и прочими старшими ляйтерами. (4) А заодно и над другими присматривать. Осилишь, я верю. А то мне и Рейхом, и К. Г. Б. править — сил больше нет. Помоги!
(4). Führer (фюрер) — большой начальник, leiter (ляйтер) тоже начальник, рангом пожиже фюрера, но крупнее нежели zugführer (цугфюрер). Такова была иерархия Русского Рейха по установлению Пестеля.
— Согласен! — Строганов выпалил, как в воду бросился; о впечатлении, что благо для страны и польза для вождя могут весьма и весьма разойтись, он умолчал, уповая разобраться в дальнейшем. В жизни не всё таково, коим кажется на первый взгляд.
Отправив родным письма в Нижний Владимир и в надежде вернуться к слиянию Камы и Волги вместе с коллегией, когда перенос столицы завершится, Александр Павлович принялся за дело. Перво-наперво познакомился с заместителями — Иоганном Карловичем фон Дибичем, именовавшим себя в русских документах Иван Иванычем, и Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Волею Пестеля Дибич принял бразды правления полицией, не слишком от имперской отличавшейся, только переименованной в Обыкновенное Благочиние.
А вот с республиканской жандармерией русский вождь начудить изволили. Название она получила пышное и старомодное — Вышнее Благочиние. Доказывая себе и другим надобность сего установления, Пестель мудро написал:
«Законы опредѣляютъ всѣ тѣ предметы и дѣйствія, которыя подъ общія правила подведены быть могутъ и слѣдовательно издаютъ также правила долженствующія руководствовать дѣяніями Гражданъ. Но никакіе законы не могутъ подвести подъ общія правила ни злонамѣренную волю человѣческую ни природу неразумную или неодушевлённую».
Лучше бы Государь сочинил сие по-немецки и без затей, а на русский язык приказал кому-то перевести. Из путанных слов его получалось, что со злонамеренными личностями по закону обходиться не следует; выход один — переносить смутьянов из природы неразумной в природу неодушевлённую. Обещанная отмена смертной казни отложилась. Для исполнения наказаний Пестель повелел внутри К. Г. Б. особый приказ основать — Расправное Благочиние, призванное к решению дел, по маловажности своей могущих затруднить судебные места Государственного Правосудия и не требующих точности судебного обряда.
А что может быть проще разбирательства о противлении Верховному Правлению? Какая требуется точность? Не собирать же присяжных по пустяку. Росчерк пера — и в Сибирь, ежели бунтарю повезёт отделаться столь незначительно.
Строганов представить себе не мог на посту главы Вышнего Благочиния личность более соответственную, нежели Бенкендорф.
— Гутен таг, майн фюрер! — при виде нового начальника в здании Благочиния на Лубянской площади он вытянулся как в высочайшем присутствии.
Очевидно было, что закоренелый служака, на одиннадцать лет старший, не сгорает в восторге от пребывания над собой свежеиспечённого обер-фюрера. Он сам на то место заглядывался и, понятное дело, Строганову не обрадовался. Точно так же Александр Христофорович не любил прежнее начальство, особенно императора Александра I, упорно не видевшего графские таланты. И Пестеля не жаловал, таланты Бенкендорфа признавшего, но недооценившего. А раньше французов ненавидел, оттого бивал их геройски в Отечественную войну. Почему-то лучшие жандармы получаются из личностей, которые никого не любят и сами не любимы никем.
Строганов важно опустился в кресло, давно и тщетно облюбованное Бенкендорфом, потребовав доклада. Тот снова вытянулся во фрунт, что новобранец перед унтером, и по пунктам доложил недельное исполнение службы.
— Айн. Раскрыто бунтов противозаконных, вооружённых, во вред Республике направленных — четырнадцать. Цвай. Разогнано обществ злоумышленных, собраний запрещённых, несущих всякого рода разврат и в души разброд, тридцать семь. Драй. Лихоимств да корыстолюбия в частях Правления изобличено девяносто восемь.
— Отчего ж не сотня, Александр Христофорыч?
— Девяносто семь в разнарядке, Александр Павлович. И так бывает, что на службе Правлению на отдельных постах раз в две недели стяжателей садим в острог. Новый лишь к делам приступит, его снова в острог.
— Понятно…
Строганов был озадачен. Он сознавал, что без твёрдой руки порядок в державе не поставить, однако же не видел глубины сей напасти. Кордонные да дорожные побирушки показались ему досадными, но мелкими казусами рядом с общей картиной российских беспорядков, нарисованной ляйтером Вышнего Благочиния, которое вдобавок хватало людей по разнарядке, а не по свидетельствам виновности.
— Тайный розыск доносит, мой фюрер, что писаки наши угомониться никак не желают. И пишут, и пишут, и пишут. Революция им не нравится, строгость мер лишнею обзывается. Гражданам вредно правительство обсуждать. Поверите ли, Александр Павлович, искренне в толк не возьму, что потребно сим бумагомаракам.
— Так-так, — глава К. Г. Б. рассеяно глянул письменный рапорт Бекендорфа, от количества ошибок в коем лицейский наставник упал бы в беспамятстве. — Давайте уж по-немецки, герр генерал. А куда смотрит Государственный приказ печати и культуры?
— Осмелюсь доложить, его голова господин Дельвиг есть лицо поверхностное и безответственное. На циркуляр об упорядочении книгоиздательства и укорочении вольнодумства отмахнулся лишь, что загружен нынче подготовкой полного собрания сочинений вождя; иными авторами заниматься ему недосуг.
— Вот как. Кто же, по-вашему, ныне особенно вреден?
— Как обычно, мой фюрер, Пушкин. Извольте почитать его пасквиль про бунтовщиков против революции, коих вождь помиловал, петлю ссылкой заменив.
В доносе Тайного розыска, тщательно переписанном на русском языке, содержалось стихотворение, которое мятежный поэт зачитал на одной из разогнанных злоумышленных сходок.
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадёт ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
— Печально, — заключил Строганов. — А ведь так хорошо начинал Александр Сергеевич. Здесь же каждая строчка дышит Вандеей и контрреволюцией. Особенно про меч. Явный призыв к свержению Верховного Правления.
— Так точно. Возмутительно
— Знайте, Александр Христофорович. Вольнодумство и якобинство хороши только один раз. Ни одна держава не вынесет революции каждый год. Французы убедили нас, мы не повторим их ошибок. С нас хватит декабря двадцать пятого года, и больше никаких революционеров. Кстати, как там другие смутьяны поживают? Я про иудейский вопрос.
— Прошу простить, — Бенкендорф метнулся в канцелярию и наказал доставить еврейскую папку. Доклад по памяти не был сильным его местом. — Вождь державы повелел создать специальные огороженные поселения на юге Малороссии для некрещёных. Там ныне расквартированы двадцать тысяч внутренней стражи под началом генерала Дубельта.
Глава Вышнего Благочиния замер в ожидании начальственного ответа, высокая чёрная глыба в мундире, подобном пестелевскому, но с меньшим числом побрякушек. Как бы ни был он хорош на своём месте, где острый ум вреден, а главное — нюх и хватка, внешний вид генерала удручал. Он совершенно зря под стать верховному вождю зарастил губу чёрными усами, без которых отлично обходился в войну двенадцатого года; потную лысину Александр Христофорович тщетно пытался прикрыть, зачёсывая на неё редкие чёрные кудельки, росшие над ушами. Разве что остричь его налысо под каторжанина, вздохнул про себя Строганов и уточнил:
— И как дело продвигается?
— Трудно, мой фюрер. Евреям Палестину обещали, да только там Османская империя. Никто добром принимать их не хочет. Государь повелел дать оружие да в Палестину отправить, страну иудейскую себе отвоёвывать.
— Мудрое решение, — заключил Строганов, представивший Чёрное море и восторг османских властей при виде судов с евреями, кочующими к Палестине через Босфор. Однако же осуждать вождя не следует. Новое дело всегда такое — трудное. Лучше пробовать, ошибившись, чем по русскому обычаю на печи лежать и годами разглагольствовать, отчего не хочется за ту работу браться.
— Дабы не было мора среди евреев, Государь наш постановил работу им придумать в лагерях концентрации, чтоб плоды их труда на продукты менять.
— Вот как? Но евреи не всякий труд приемлют. Им бы торговлю, ростовщичество, мелкий промысел на худой конец.
— Теперь не раввины, а Дубельт решает, какая работа им пристала, — осклабился Бенкендорф. — Он даже лозунг выдумал: «Арбайт махт фрай» (5).
(5). Труд освобождает.
— Хорошие слова, — согласился Александр Павлович.
Только на воротах концетрацьёнс-лагеря несколько двусмысленные. Если часть евреев умрёт от труда, они воистину станут свободными от забот. Но концлагеря и жидовские смерти — не самоцель. Потребно просто освободить республику от чуждого ей народа. Строганов, лично ничего против еврейского племени не имевший, тяжко вздохнул про себя. Оставлять их судьбу на откуп господам вроде Дубельта и Бенкендорфа не гоже. Доблестные генералы К. Г. Б. склонны окончательно решить иудейский вопрос… несколько прямолинейно. Ежели не вмешаться, не укоротить ретивых — вопрос сам по себе развеется. За отсутствием евреев.
— Я подумаю, как ускорить процесс, — пообещал он заместителю. — Вернёмся к поэту. Ваши предложения?
— Какому поэту? — удивился Бекендорф, и Строганов понял, что сплетни о короткой памяти Александра Христофоровича не на пустом месте выросли.
— Не важно. Смутьяном я сам займусь.
Глава третья, в которой появляется Александр Сергеевич Пушкин
В московском особняке главы Коллегии образования Александра Семёновича Шишкова, дарованном ему Верховным Правлением из отобранного у бунтовщиков имущества, собирались любители русской и польской словесности. Александр Семёнович, только что сменивший министра образования, известного содомией и иными пороками, являл собой образец наилучшего русского и консервативного. Служение Отчеству он посвятил, дабы оберегать молодое поколение от заразы «лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлой гордостью и пагубным самолюбием, вовлекающим человека в опасное заблуждение думать, что он в юности старик, и через то делающим его в старости юношею». Вдобавок, Шишков принадлежал к коренной нации, к удовольствию Пестеля разбавив русской кровью тевтонские ряды Верховного Правления.
Овдовев незадолго до назначения, не обошедшегося без подсказки Строганова, наш увядший муж в свои семьдесят два года женился на вступающей в пору расцвета польской красавице Юлии Осиповне, урождённой Нарбут. Интересуясь пледом и тёплым чаем с вареньем, а не супружескими утехами, называя себя нетребовательным гостем в собственном доме, он снисходительно взирал на развлечения прелестницы, собиравшей молодёжь в гостиной.
Александра Павловича на шишковские посиделки приглашать не собирались. Но коль однажды выразил такое желание приближённый Верховного Фюрера, отказа не последовало.
Весть о его назначеньи на пост главы Коллегии Благочиния долетела до московских салонов, но ещё не улеглась, не стопталась от частого применения в виде темы для сплетен; оттого молодые люди, сохранившие в душе осколки либерализма, куда более страшились сурового Бенкендорфа, нежели нового и покуда непонятного Строганова. Надевши фрак и приняв цивильное выражение лица, он явился в богемный кружок совершенно не страшный, отнюдь не карающим ангелом.
— Bonjour, Александр, — приветствовал его тёзка, невысокий курчавый поэт с необычно смуглой кожей.
— Гутен таг, — чуть нахмурился Строганов. Понятно, что в разрешённом очаге вольнодумства возможно многое, на улице немыслимое, но чтобы шефа Коллегии Г. Б. встречали по-французски — извините, перебор.
— Полноте, друг мой. Долой сомненья — с твоим приходом на Лубянку в прошлое уйдут мрачные времена Бенкендорфа, — Пушкин перешёл на заговорщический шёпот. — А то поговаривают, что при Республике жандармы лютуют строже, нежели при царях.
— И что прикажешь мне делать, Александр Сергеевич? Новая власть от горшка два вершка. Ей критику принять — смерти подобно. Не то снова переворот, жертвы и кровь. Ты же не хочешь такого для России. Поэтому заклинаю: умерь пыл. Следи за словами и не доводи до греха.
Поэт прихватил бокал с лакейского подноса.
— Что ж грозит мне, коль друг мой Алекс — глава Благочиния?
— Не надо, прошу. Знаешь, брат — не полиция ведёт дело, бумага ведёт. Я перед Верховным Правлением и Пестелем в ответе, а уж кляузничают на меня сверх всякой меры. Поэтому — увы. Чем смогу подсоблю, но на эшафот вместо тебя не стану.
Худой и взъерошенный молодой человек распрямился тем временем среди гостиной. Разговоры умолкли. Тонким от напряжения голосом он прочитал крымский сонет на польском языке и получил признание собравшейся публики.
— Саша, кто это?
— Адам Мицкевич из Вильни, друг Юлии Осиповны.
— Друг или…
— Нет, mon cher ami. Хозяйка — дама общительная, но строгих правил. При живом муже ни-ни. Хотя пытались многие-с, иные — с ночи после венчания, — по печальному тону поэта Строганов догадался, что Александр Сергеевич состоит в числе сломавших саблю при штурме сего редута. Отбросив переживания прошлого, Пушкин гордо вскинул голову. — Мой черёд. Ты «Евгения Онегина» слышал? Ну, не беда. Ещё не все главы написаны. Сегодня впервые шестую прочту.
Не умаляя талант Мицкевича, Александр Павлович ощутил, что рядом с Пушкиным и великий Шекспир — школяр. В эпоху, когда любой грамотный дворянин умеет сочинять элегии не хуже, чем стрелять из дуэльного пистолета, гордый коротышка, размахивавший рукой среди шишковской гостиной, возвысился над всеми поэтами мира как скальная глыба над морской равниной. Строганов решил было замять дело с нелепым доносом о провокационном «Во глубине сибирских руд…», как услыхал следующие вирши.
Исполня жизнь свою отравой,
Не сделав многого добра,
Увы, он мог бессмертной славой
Газет наполнить нумера.
Уча людей, мороча братий,
При громе плесков иль проклятий,
Он совершить мог грозный путь,
Дабы последний раз дохнуть
В виду торжественных трофеев,
Как наш Кутузов иль Нельсон,
Иль в ссылке, как Наполеон,
Иль быть повешен, как Рылеев.
При звуках последних слов Юлия Осиповна, раскрывшая ладони для хлопка и прелестные губки для «брависсимо», уронила руки, с немым вопросом взирая на Строганова. Тот вцепился в пушкинский локоть и утащил безумца к гардеробной.
— Ты с ума сошёл! Одним лишь «братья меч вам отдадут» на Сибирь наработал, и вот — на тебе.
— Арестуешь? — прищурился Пушкин.
— Всенепременно. А чтоб от Расправного Благочиния уберечь, сей же час отправлю в Нижний… Что это я? Во Владимир. У тебя ж там имение есть, Болдино, чай в карты не проиграл? Вот и сиди в том Болдино, стихи пиши. Соснам да берёзам хоть про Рылеева, хоть про Бестужева читай.
— Соснам да берёзам говоришь… За четыреста вёрст от Москвы.
— До сибирских острогов три тыщи. А во Владимир столица переедет, — глядя в тёмные глаза нелепого русского карбонария, Строганов добавил. — Время пройдёт, Рылеев и прочие цареубийцы в историю канут. Тогда и шуми про них на каждом углу.
— Что ж. И на этом благодарствую… друг, — с тем словом Пушкин принял у лакея цилиндр, трость и плащ-крылатку, а его тюремщик понял, что другом поэт назвал его в последний раз. Неблагодарен мир, такие в нём и люди.
* * *
Евреи тоже оказались существами неблагодарными. Как не клялись, что страждут обрести землю обетованную, на юг Малороссии ехать добром не захотели. Каждый раз, сгоняя христопродавцев с насиженного местечка, казаки рубились с ними как с вражьим войском, а отселение всегда перерастало в еврейский погром. Ладно — свои, российские, но тьму иудеев из земли Привисленской в Крым понагнали, до польской независимости.
Строганов доложил Пестелю, что еврейская экспедиция в Палестину терпит крах. В лагерях да стихийно возникших местечках собралось их тысяч триста. По сусекам поскрести — разве что столько же наберётся, из них крепких мужчин десятая часть. Никак войско не складывается, способное турка за Палестину воевать.
— Павел Иванович, дозволить польским домой вернуться? А то, глядишь, мы от евреев не избавились, зато польскими приросли. Шум и стыд на всю Европу, часть-то помёрла в пути.
Вождь пробежался кружок-другой по зале Георгиевского дворца и отказал.
— Найн! Выходит, иностранным больше даём прав, нежели собственным, хоть и негодным гражданам.
Осторожно, словно около неразорвавшейся пушечной гранаты с догоревшим фитилём, Строганов сделал попытку воззвать к здравому смыслу.
— А ежели… ну их всех! По домам, до лучших времён?
Пестель нервно дёрнул головой. Для здравого смысла день выдался негодный.
— Пусть там и живут, крымских татар в иудаизм склоняют.
— Так две трети в лагерях, их десять тысяч войска сторожит. Как с ними прикажете?
— В Сибирь. Непременно в Сибирь. Или к Киргизам. Куда мы буйных с Кавказа везём? Вот, пусть выбирают — степи или леса. Архиважно. У нас демократия и право выбора. Так, решено. Какой следующий вопрос, партайгеноссе?
К этому разговору Пестель справил Строганову партийный мандат. Маленькая до поры партия «Союз Спасения», названная по имени дореволюционного малороссийского кружка Южного общества декабристов, объединила Верховное Правление, с ним — глав коллегий и приказов, включая Дельвига и Кюхельбекера. Устав её перевели на русский язык, сократив название до двух букв — С. С. Меж собой партийные товарищи общались по-немецки, называя друг друга «камерадами» или «партайгеноссе». Народ именовал сподвижников Пестеля эсесовцами, а бывшие графы и князья стояли в очереди, жаждая попасть в ряды С.С. или К. Г. Б.
Вторая напасть после евреев приключилась от крестьян, вполне себе православных. Вождь с революционной решительностью поделил землевладельцев на мелких и крупных, постановив — у мелких землю отобрать всю и без остатка, у крупных половину. Угодья, как обещано, крестьянам раздать. Само собой, при разделе участков злоупотреблений не счесть, брат на брата с вилами кинулся. Заодно полыхнули помещичьи усадьбы, точь-в-точь как при Разине да Пугачёве. Что поделаешь, народный обычай.
Бывшим владельцам угодий Пестель повелел деньгами урон оплатить. Земли описали, цену вывели, счета предъявили. Сумма намного превысила годовой приход казны. Кайне проблем, отрезал государь и отправил Корфа печатать деньгу. За два месяца рубль упал втрое.
Зато с русификацией России дела наладились удивительно и гладко. Поляки, остзейские немцы, татары, киргизы и всякие прочие кавказцы были осчастливлены предписанием: в земских установлениях владенье русским наречием подтвердить и получить паспорт русских. А коль нерусскими чают остаться — пусть их. Да только в казённых департаментах служить нельзя, землю иметь нельзя, торговое дело иметь нельзя… Живи себе тихо как-нибудь и на глаза не попадайся, странный нерусский человек.
Приведя обывателей к русским и нерусским, партайгеноссе Пестель взялся за религию. Вождь сию проблему обдумывал долго и пристально, оттого решение принял серьёзное. Собрав Верховное Правление, он объявил свой манифест, по особому случаю сразу по-русски отпечатанный:
— Народы татарские, заволжские и киргизские исповедуют веру магометанскую. Им дозволяется продолжать оной держаться и всякое насилие воспрещается. Не менее того надобно всяким случаем пользоваться дабы дружелюбием и кроткими убеждениями их склонять к воспринятию святаго крещения; на каковой конец полезно посоветоваться с их духовными чинами.
Главы коллегий переглянулись. Что задумал мудрый вождь? Завсегда сами решали, ни у каких мусульман не спрашиваясь. Неспроста, ох неспроста Александр Павлович сие дело учиняет.
— У них заведено многожёнство, — продолжил Государь. — А так как обычай сей противен православной вере, то и должно многожёнство быть на будущее время совершенно запрещено. Содержание жён взаперти есть большая несправедливость противу сей половины рода человеческого. А посему надлежит употребить средства кроткие, дабы магометане обычай сей оставили.
Сразу понятнее Правлению. По кротким мерам у нас Строганов и Бенкендорф мастера. Так укоротят… Ежели никак магометанство без многожёнства богопротивного невозможно — конец магометанству.
— Так как татаре и вообще магометане, в России живущие, никаких неприязненных действий не оказывают противу христиан, то и справедливо даровать им все частные гражданские права наравне с русскими и продолжать возлагать на них одинаковые с ними личные и денежные повинности, распределяя их по волостям на основании общих правил, — завершил Пестель.
— Прошу простить великодушно, герр Государь, — вылез Бенкендорф, которому всегда и всё требовалось растолковывать буквально. — С распределением как? Поелику нет магометан в Прибалтике да у северных морей, туда их, равномерно?
— Яволь, мой славный Александр Христофорович, — вождь обрадовался понятливости соратника. — Натюрлих, к белым медведям их, на Север. Там хоть по три медведицы в гарем.
Строганов не шелохнулся; в воображении своём схватился руками за голову. Быстро прирастающие числом приверженцы исламской веры обретут причину ненавидеть русских на вечные времена… Не слишком ли много врагов? Оказалось — фюрер только вошёл во вкус.
Пестель сокрушённо посетовал, что самые несчастные народы в Республике суть те, которые управляются Американскою компаниею. Она их угнетает, грабит и немало о существовании их не заботится; почему должны непременно сии народы от неё быть вскорости освобождены. Половина Правления даже не слыхивала о такой компании, но раз вождь решил — так тому и быть. Америка пополнила список врагов России.
Вернувшись мыслями на Родину из зловредной заокеанской державы, фюрер вспомнил о страшном наследии царской эпохи — военных поселениях.
— Одна мысль о военных поселениях, прежним правительством заводимых, наполняет каждую благомыслящую душу терзанием и ужасом. Сколько пало невинных жертв для пресыщения того неслыханного зловластия, которое с яростью мучило несчастные селенья для сего заведения отданные и сколько денежных сумм на сей предмет растраченных: все силы государства нарочито соединяя для гибели государства! И всё сие для удовлетворенья неистового упрямства одного человека.
Строганов оглядел присутствующих. Партайгеноссе единодушно осудили царское злосердечие, назвали «за» и «против» военных поселений, не найдя выгоды от их упразднения; решили наконец оставить их временно, но без срока. Пусть себе будут.
Наконец, они заслушали петицию земств о созыве Всероссийского Собора для учреждения постоянной власти взамен временной.
— Не готова ещё Русь-матушка к представительному управлению, — огорчился Пестель. — Лет десять-пятнадцать потребно, там посмотрим. А вы, Александр Павлович, на заметку возьмите земских предводителей, коих особенно нынешняя власть не устраивает.
Строганов очеркнул фамилии подписантов. С недовольными Благочиние потом разберётся.
Глава четвёртая, в которой празднуется первая годовщина
Великой Декабрьской Революции
До Рождества Христова с очевидностью стало понятно, что переезд Верховного Правления во Владимир-на-Волге откладывается до неопределённости. Посему вождь повелел отмечание главного державного праздника затеять в Москве и покинутой столице.
Придворный государев художник написал портрет Строганова, высокого, осанистого, в парадной форме обер-фюрера К. Г. Б. Малые копии того портрета отправились к Бенкендорфу, Дибичу и Дубельту, а также в кабинеты поплоше, дабы мелкие столоначальники не только главного вождя знали, но и указующий строгановский перст.
К праздникам Белокаменная украсилась. Особенный шарм придали ей кумачовые полотнища со словами Пестеля из «Русской правды», у церквей развешенные и в присутственных местах. Люд московский ходил, голову задрав, грамотные вслух читали, неписьме́нные прислушивались.
«Правительство есть принадлежность Народа, и оно учреждено для Блага Народнаго, а не Народъ существуетъ для Блага Правительства».
«Народъ имѣетъ обязанность Правительству повиноваться».
«Благоденствіе общественное важнѣе Благоденствія частнаго».
Избранные истины из «Русской правды» Коллегия Священного Синода наказала читать на проповедях с амвона; в школах и лицеях они заучивались наизусть.
В морозный день 14 декабря Государь с соратниками по партии поднялся на парадное кремлёвское крыльцо и зачитал приветственное слово перед солдатами московского гарнизона, полков внутренней стражи и приглашёнными статскими служащими. Затем по брусчатке дворцовой площади маршем прошли праздничные полки.
— Айн… Айн… Айн-цвай-драй, — отсчитывали шаг унтеры, разворачивая ротные коробки лицом к обожаемому фюреру.
— Хайль Пестель! — кричали полковые командиры, проходя у крыльца.
— Зиг хайль! — орали солдатские глотки, а тысячи сапог складно лупили по брусчатке.
Вождь приветствовал их поднятием руки. Вечером отгремела салютация, по-русски — огненная потеха; праздник удался.
Иначе завершился день в брошенной столице — Санкт-Петербурге, а именно в Петропавловской крепости. На подёрнутые инеем булыжники кронверка солдаты вывели десяток арестантов в ручных и ножных железа́х. Заместо торжественных речей злоумышленники слушали ляйтера Расправного Благочиния, огласившего приговор и высочайший рескрипт.
— Пётр Иванович Борисов, двадцати шести лет, обыватель города Житомира, умышлял на убийство вождя державы, вызывался сам, дал клятву на совершение онаго и умышлял на лишение свободы главы Коллегии Государственного Благочиния; учредил и управлял тайным обществом «Спасение республики»; приуготовлял способы на совершение сих злодеяний. Указом Расправного Благочиния от тринадцатого декабря сего года приговорён к повешенью.
— Мерзавцы! — изошёлся криком Борисов, влекомый к виселице парой солдат, по случаю празднества парадномундирных. — Революцию продали, утопили в крови! Падёт проклятие на головы ваши!
Голос прервался, удушенный тряпкою, а на голову смутьяна водружён был мешок; тело вздрогнуло раз-другой на верёвке и затихло.
— Барятинский Александр Петрович, двадцати восьми лет, отставной штаб-ротмистр и обыватель Тульчина, умышлял на убийство главы Вышнего Благочиния и приуготовлял способы на совершение сего злодеяния. Указом Расправного Благочиния от тринадцатого декабря сего года приговорён к повешенью.
Мрачный усатый кавалерист не огласил криками кронверк, молвил просто:
— История нас рассудит, господа.
С тем словом ступил на эшафот; тело дёрнулось его и упало, не удержанное слабой верёвкой. Двое солдат потащили Барятинского на исправную виселицу.
— Что ж это деется, Господи? — шепнул молодой парнишка, недавний рекрут.
— Известное дело, верёвка потёрлась от частой работы, — ответствовал бывалый солдат, прилаживая новую петлю. — Помню, Рылеева вешали, дважды срывался. Так что штыками докололи.
— Ду хаст штилльцушвайген! (6) Молчать! — рявкнул унтер, и вскоре бывший штаб-ротмистр беззвучно обвис в пеньковых объятиях.
(6). Тебя не спрашивают!
Далее расправный чин огласил приговоры остальным бунтовщикам, коим казнь в петле высочайшим рескриптом заменена на гражданскую с двадцатью годами каторги и вечным поселеньем в Сибири. Так что годовщина Революции декабристам запомнится.
* * *
А в провинции иначе день праздничный проходил. К слову сказать, провинция — вся Россия, кроме разве что двух столичных городов. Да и то, как Пестель часть видных людей в Москву вывез, неугодных выслал, Петербург немедленно опровинциалился, прежний блеск растратив.
Во Владимире-на-Волге купеческие старшины да заводчики праздничный день пропустить не могли. Когда ещё вместе собраться и чарку опрокинуть, не оглядываясь на Вышнее Благочиние, усматривающее в любом собрании тайное общество. Павел Николаевич Демидов принял гостей с Урала и всей губернии.
— Александр Сергеич, душа моя, вы с Болдина съехали? Надзор же за вами! А как в Сибирь приговорят?
— Пустое, Пал Николаич, — ответствовал чуть пьяный поэт. — Иль не имею я права во имя праздника вседержавного кутнуть за здравие вождя? Куда шампань унёс, лакей-каналья?
К вечеру демидовский особняк близ слияния Камы и Волги наполнили выходцы из славных нижегородских семей — Блиновы, Бугровы, Курбатовы. Строгановы, вестимо, тоже, дальние родственники всемогущего обер-фюрера К. Г. Б. Купеческие жёны, яркие, румяные, худобой не обременённые, в отдельный кружок сбились, судача. Степенные их мужья, как водится, разговоры завели о торговле.
Александр Петрович Бугров, наследник мукомольного дела отца и самый юный из купечества, сокрушался о ценах.
— Четыре рубля сегодняшних не стоят и рубля прошлогоднего. Цену на муку мы втрое подняли и всё одно за зерном не поспеваем. Хоть мельницы закрывай али в убыток торгуй.
— Есть слово заграничное — инфляция, — просветил Павел Демидов, последний из здешних обывателей в европах гостивший. — Пестель с Корфом без меры деньги печатают, оттого ассигнации дешевеют быстрее, чем снег весной тает.
— В чём же корысть за никчёмные бумажки торговать? — возмутился кто-то из железоделательных заводчиков. — Али в золото их обратить и сидеть сиднем, пока в страну порядок не вернётся?
Купцы оглянулись. Упоминать отдельные грехи Правления, сиречь временные трудности, не возбраняется. А вот объявлять, что в России после декабря порядка не стало, пахнет крамолой, известно чем чреватой. Однако в тот вечер европейская шипучка да русское хлебное вино языки на волю выпустили, посему Пестелю сотоварищи икаться полагалось изрядно.
— Раньше торговал, как хотел, только подати плати. Ныне каждый чиновник влезть норовит, то соточку просит, а то и целую тыщу. Где на всех напасёшься?
— У меня две тыщи душ крепостных рабочих на заводе трудилось. Как вольную дали, половина разбежалась; они же и вернулись — за корку хлеба батрачить готовы. Да нет у меня дела для них: завод день работает, два стоит.
— Нижегородские банки лопнуть готовы. Деньги в рост давали царские, додекабрьские, и процент божеский. Возвращают нынешними, подешевевшими, и то с неохотой. Хоть половину города в долговую яму сажай, денег от того не прибавится.
— По весне осемь домов скупил, как о новой столице услыхал, перестроил их солидно, под казённые присутствия. И где та столица? В Москве! Хоть картошку в домах разводи…
Бывшее дворянство обманутым себя сочло. От любви к добрым лошадям, жизни широкой, дамским нарядам модным и карточным играм половина семейных усадеб в банк заложена. Должники как один новую власть поддержали, обещаниям поверив, что царские долги спишутся. Дудки! Землю отобрав, из премии кредит вычитают. За должниками приставы охотятся из Судебной коллегии и Расправного Благочиния: деньги давай. А как отдать-то, ежели они на парижских кокоток трачены?
— Слыхали, господа? Казначейство новые деньги печатает. Тысячные. А на них…
— Пестель на коне?
— Нет, Корф верхом на кукише!
Опасно позубоскалив и прослышав о вояже Демидова со Строгановым из Варшавы в Москву, постановило купечество после Рождества заслать Павла Николаевича в Кремль, с Александром Павловичем разговор иметь. Хоть малость удавку на горле ослабить.
Уверовав, что трудные времена вскорости пройдут, Строгановы, Демидовы, Блиновы и Бугровы рукоплескали любимому поэту.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдёт она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Именно сии строки глава Благочиния напомнил Павлу Николаевичу, когда тот переступил порог его жарко натопленного лубянского кабинета.
— Павел, друг мой, как вам не стыдно. У Республики вдосталь врагов реальных, действительных, опасных. А мне надобно заниматься сей чушью и вас спасать, благородных идеалистов. Александру Сергеичу передайте моё наипоследнее предупреждение. Один шаг из поместья — в Сибирь. Что он в Болдине за осень накропал? Пришлите мне, полюбопытствую. Но в гостиных да в присутственных местах читать ни-ни. Ферштейн, любезный? Самовластье, как он изволил выразиться, далеко от обломков, а ваши имена переписаны, вот они. Стоит чиркнуть в этом уголке — в Расправное Благочиние, и не придётся нам больше свидеться, Павел Николаевич.
Заученная в памяти петиция владимирского купечества застряла в горле. Вот как дело повернулось. Тут не о лучшем мечтать, а на своём бы месте усидеть. Демидов осмелился лишь о лихоимстве чинов нижегородских рассказать.
— В чём же трудность, дорогие мои? Пишите отношение в Вышнее Благочиние, они враз за сребролюбцами надзор учинят. Как что заметят — в острог и ауфидерзейн. Каждый гражданин Республики бдить и доносить обязан.
— За доброе слово спасибо, — Демидов поднялся. Потом не удержался и добавил. — Изменились вы с весны, Александр Павлович.
— И вы, Павел Николаевич. Совсем по-купечески растолстели. Где осанка кавалергарда? Шучу-шучу. Ступайте с Богом, а коли трудности — непременно ко мне, не чинясь. Делом ли, советом — помогу.
У кабинета Строганова купец прочитал белую надпись на широком красном кумачовом полотнище:
«Тайные розыски, или шпіонство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надёжнѣйшее и почти, можно сказать, единственное средство, коимъ Вышнее Благочиніе поставляется въ возможность достигнуть предназначенной ему цѣли. Пестель».
Сочинять кляузу Демидову показалось не с руки. Не хотелось уподобляться в средствах служащим здесь господам. Он покинул Лубянку и забрался в сани, запахнувшись полостью от январского мороза. Добрые кони потрусили по утоптанному снегу, а сидящие на облучке бывшие демидовские крепостные лакей Егорка и кучер Прохор примолкли, дабы их бормотание не отвлекало барина от высоких дум.
Простоватый Прохор провёл революционный 1826 год подле бывшего графа, а обученный грамоте Егор по возвращении из Польши справил пашпорт и подался в город за счастьем. О том он поведал Прохору, пока Демидов искал правды в К. Г. Б.
— Так что семейство моё получило кус подле выселок. На меня, с барином ездившего, землицы не отмеряли. Дай Бог, чтоб с того наделу мои присные ног с голодухи-то не протянули. Перебрался я во Владимир-Нижний, да. Пробовал по-старому наняться, в лакеи, токмо втуне. Гэбэ часть барства за Урал сослало. Кто у них в услуженьи был — ныне рады за кусок хлеба живот рвать, не то что за рупь. К шорнику нанялся, твои уроки памятуя, — тут Егорка получил весёлый взгляд Прохора, знавшего, что из лакея мастер по сёдлам и уздечкам никакой. — Да по миру пошёл мой Савельич. Как сбрую продаст, тех денег не достаёт кожу купить. В рекруты не записали, тощим обозвав. А как не быть худым, ежели пятую седьмицу впроголодь? Воровал, взяв грех на душу. Барин наш меня заметил, когда я на паперти Христа ради просил. Сто лет здравия нашему Павлу Николаичу!
— Стало быть, не дала свобода тебе счастья? — спросил Прохор, разглядывая толпу нищих, коих солдаты Благочиния пытались вытолкнуть хотя бы с Лубянской площади, почитай — из центра Москвы. Видать, не у одного Егорки свободная жизнь пошла вкривь и вкось.
— Окстись! Какое счастье! О холопах хоть баре заботились, чтоб не окочурились мы. А тут…
— Зато теперича мы — равноправные граждане свободной Расеи, — кучер вспомнил слышанные с амвона слова, и слуги Демидова горько засмеялись в понимании, что на барина уповать могли, а на подарившую волю державу — вряд ли.
Глава пятая, в которой Павел Демидов решил ослушаться добрых советов
На Крещенье Александр Строганов застал Юлию Шишкову выходящей из церкви.
— Дзень добжы, пани Юлия. Как здоровье Александра Семёновича?
— Здравствуйте, Александр Павлович. Хворает, но держится с Божьей помощью.
Дама зябко спрятала руки в муфточку. Крещенский мороз оправдывал славу. Пар от дыханья замёрз, посеребрил усы и брови московского тирана, как обозвала Строганова молодёжь. В локоток Шишковой вцепилась польская родственница-приживалка. Она посетила обедню с компаньонкой и преисполнилась лёгкого ужаса, узнав грозного собеседника.
— Не навещал вас давно, да и вы не зовёте.
— Ни Боже мой, Александр Павлович, кто ж вам в приглашении откажет.
Он грустно усмехнулся в усы.
— Так-то оно так. Однако позвольте заметить, боязнь мне отказать и радушие — разные материи, любезная Юлия Осиповна. Неужто страшен я, что ваши гости от меня шугаются?
— Нет, что вы… Хотя говаривают разное, и слава дурная порой идёт.
— Тиран, палач?
— Зачем же так…
Лакей отворил дверцу кареты. Юлия подняла строгие глаза, чуть скрытые вуалью.
— Прощайте, Александр Павлович.
— Постойте, погодите минутку. Отчего-то важно мне, чтобы вы не думали обо мне дурно. Ваша правда, на этой службе приходится делать жестокие, гадкие вещи. Может, благородного человека недостойные. Только бросить их нельзя, ибо стократ хуже будет. И на другого перевесить нет никакой возможности; пусть уж моя душа горит в аду.
— Вы… Вы — странный человек. Порой в самом деле меня пугаете.
— Пригласите на чай. Объяснюсь. Лучше, когда в доме не слишком много гостей, — Строганов печально улыбнулся. — Меньше распугаю.
Он направился к своему экипажу, оставляя тростью дырки в снежном ковре. Прекрасная полячка скоро овдовеет. Наследство не слишком богатое, да и на докторов ныне много уходит. Муж её болезный в отставку вышел, пенсион куда меньше жалованья, да и рубль изрядно упал.
Странно, отчего так преследуют загадочные серые глаза Шишковой? Полна Москва невестами для семьи, а захотеть — и молодыми вдовушками для утех, кои не устрашатся репутации К. Г. Б.
Кольнуло — сподобился ли Александр Семёнович супружеский долг исполнить или целина там непаханая? Отогнав бесстыдные мысли, Александр Павлович опустился на подушки кареты и велел кучеру погонять на Лубянку. Вечером ждёт его дома одинокий ужин, грог, пунш и столь же одинокая постель. Отчего так Бог неровно делит? Престарелый и немощный Шишков счастливей его — молодого, богатого и знатного.
* * *
К Крещенью Павел Демидов поспел домой, огорчив купечество вестью о нелёгком разговоре со Строгановым. Тут бы и сдаться, и тихо переждать новое смутное время. Но не таков был Павел Николаевич. Недельку отдохнувши и с женой Авророй Карловной обменявшись холодными поцелуями, отправился он в Нижний Тагил на Выйский завод, где затребовал к себе двух мастеров — Ефима и Мирона Черепановых.
Умельцы стали бок обок, друг на друга похожи, невысокие, крепкие, бородатые, скорее братья на вид, нежели отец и сын, неловко капая тающим снегом в избе заводоуправляющего.
— Наслышан о вас, что на выдумку горазды.
— Дык ежели нужно… — начал старший, Ефим, младший молча замер, шапку терзая.
— Непременно нужно. Только скажите вначале, как до паровой машины додумались.
Черепановы переглянулись.
— Дык эта… англицкие машины давно известные. А как пожар у нас случился, водяные колёса спалились, я батюшке вашему и отписал-то, мол, и у нас оные употребить можно и должно. Они поначалу — ни в какую. Не верили, стало быть, без математических расчислений сделать оное немыслимо. Коли машина и будет построена, за первой же малой неполадкой непременно остановится.
— Узнаю батю. Каждый целковый в верное дело вкладывал, по-пустому не рисковал. Согласился он как?
— Трудно. Да чего говорить, гляньте сами, барин.
— Непременно-с. А пока познакомьтесь. Пётр Иванович Кулибин, инженер. Прошу любить и жаловать.
— Фамилия знатная, — впервые подал голос Мирон. — Не того ли Ивана Кулибина…
— Сын, — подтвердил приезжий. — Отцовского гения не наследовал, но тоже кое-что можем.
Чёрная сажа из заводской котельной изрядно испачкала заснеженный двор. Черепановы повели гостей к малой трубе, дымившей у пристройки. Внутри как в преисподнюю попали — и горячо, и шумно. Рабочий споро кидал сосновые поленца в топку под высоким котлом, машина ровно плевалась паром, раскручивая огромное колесо, от которого вглубь завода уходил длинный приводной ремень.
— Немудрёная штука, — с показной уверенностью произнёс Ефим. — Ежели доглядывать, никаких неполадок не случается.
— Здорово! — восхитился Демидов, взопревший в дорогой шубе поверх крупных телес. — Скажи, Ефим, а самобеглый экипаж ты б сделал? Дилижанс какой.
Мастер почесал затылок.
— Можно-то оно можно. Но трудно зело. Повозка машину везти должна, поворачивать.
— От батюшки записи остались, — вмешался Кулибин. — Там похожая повозка есть. Только машин паровых он не стал рассчитывать. А вам как, Павел Николаевич, для забавы или в дело приспособить?
— Прошу в заводскую управу, — пригласил Демидов. Он хотел было добавить «господа», благо Черепановы скоро год как не крепостные, однако какие ж они господа! И республиканское «граждане» не прижилось. По дороге спросил отца и сына. — Вы свободные теперь. Отчего не уехали? Вашим рукам цены нет.
— Куда ехать-то? — качнул косматой головой Ефим. — Нынче плохо везде да дорого. А на заводах Демидовских всегда на хлеб наработаем.
— Прав он, — вздохнул Кулибин. — Даром что я горный инженер, при царях уважаемая работа. А ныне половина шахт алтайских закрылась, народ там с голоду пухнет. Вот и вернулся в Нижний… во Владимир. Без вас и не знал бы чем завтра семью кормить.
Год назад обывателей оторопь брала. Как можно Императора Российского, помазанника Божьего с семьёй, да князей и княжон великих с малыми детьми как одного всех убить? Конец наступил Руси православной.
Потом попривыкли и надежда пришла — Республика равенство объявила, крепостным свободу посулила и раздачу земель, рекрутчину урезала. Но на деле иначе повернулось. Народная дума не избиралась, исчезла даже из речей, будто и не говорилось о ней вовсе. Из ниоткуда вылезло пресловутое Временное Верховное Правление, и жизнь тяжкая, но привычная и веками налаженная, рухнула в тартарары. Каждый день горше и горше, и не видно тому конца.
— На Волге крестьянские бунты, под Москвой, Тулой, Рязанью — тоже. Османы урок забыли, при императорах даденный. Не удивлюсь, ежели поляки затребуют правобережье малоросское, с ним Белую Русь до Смоленска. Присаживайтесь. В ногах правды нет, — Демидов по-хозяйски штурхнул кочергой горящие угли и подкинул пару сосновых полешек. По стенам заводоуправной избы заиграли красные огненные отсветы.
Волшебная штука — огонь. Глядишь, минуту назад на уральском морозе и в сумерках одни только печальные думы в голову шли, о российской безысходности. А в тепле, сухости да у огня жизнь, кажись, налаживается. Ещё б водочки шкалик… Но о серьёзном — лишь трезвые разговоры.
— Так вам скажу, — начал Демидов. — Самоходный дилижанс не для потехи, но и не для купеческих дел. Новая смута близится. Потому у вас спрашиваю: возможно ли сей механизм железом обшить от ружейных пуль и мортирку на нём сообразить?
Отец с сыном переглянулись озадаченные, Кулибин сомнение выразил.
— Пусть и возможно. А много ли даст на поле брани один дилижанс да с одной мортиркой?
— Изрядно. Как на Бородине побывавший, я точно знаю — половина победы проистекает от духа воинского, куража, отваги. Много ли армии призовём, чтоб Урал или Нижний сберечь? А ежели впереди войска дилижанс пойдёт, из пушки паля, которого пуля не возьмёт, совершенно иное дело. Нашим подспорье, страх врагу. Смекаете? А лучше пару или три.
— Далеко сей экипаж не уедет, — практично сказал Ефим. — Дрова, а даже и уголь много пудов весят. Вода в пар убегает. И поначалу неполадки случатся, дело-то новое. Добро, коли версты три одолеет.
— Мало! Требую десять вёрст. И чтоб разборный был, по реке частями возимый и на подводах, а собрать перед битвой. Деньгами не обижу, но дилижанс к лету потребен.
— Слова какие нерусские — дилижанс, экипаж. — Мирон взлохматил и без того кудлатый чуб, подумал и присоветовал. — На пару ходит, стало быть, пароход.
— Да хоть паролёт, — засмеялся Демидов. — Хоть Змей Горыныч. Абы по полю двигался да огнём плевался.
— В отцовских бумагах были рисунки мортирной батареи Нартова под трёхфунтовые гранаты, — задумчиво добавил Кулибин. — И польский многоствол «шмыговница». Оружие для Змея Горыныча видится мне не шибко мощное, но часто палящее.
— Вижу, не ошибся в вас. Дерзайте. Только, тс-с-с! — заводчик понизил голос. — Чтоб за стены Выйского слух о пароходе не вышел. Поначалу дилижанс сочиняйте, многоствол отдельно. И да поможет нам Бог.
Из Нижнего Тагила он выехал в смешанных чувствах, сознавая, что сделал первый и незаметный пока шажок к русской Вандее. Когда следующие шаги станут миру известны, ни Пестель, ни троюродный брат Строганов не пощадят.
Черепановы да Кулибин — люди с Божьим даром. Однако прав был отец, расчёт здесь нужен. Пётр Иванович, спору нет, человек грамотный, образованный, но и ему паровые машины да пушки в новинку. Далеко наука вперёд шагнула, не угонишься. Нет больше всезнаек, каждый лишь в своём огороде корифей. А как о земляке забыл нижегородском? Позор! Лобачевский Николай Иванович, светлая голова, непременно подсобить может. Расчёты — его вотчина. Осталось привлечь Лобачевского, интерес пробудить. За дело!
* * *
Россия бурлила, но вяло пока. Карбонарии вроде Демидова ждали до поры, козни задумывали. Бунты крестьян, военных поселенцев да бывших крепостных рабочих, на свободе оказавшихся, зато без куска хлеба, пресекались жестоко и быстро. Казачья сотня К. Г. Б. налетала шашки наголо, и немногие в живых оставшиеся враз утрачивали вкус к смуте. Оттого Строганов позволил себе сбросить напряженье последнего полугодия. А в конце февраля получил чуть пахнущее парижскими духами письмо отобедать в субботу в доме Шишковых.
В пять вечера темнота подкрадывалась к Москве, принося ранние зимние сумерки, пусть день и стал длиннее, нежели на Рождество. Поскрипывая снегом под полозьями, чёрный экипаж Строганова лихо завернул к парадному крыльцу, на котором зажглись уже фонари.
— Григорий, неси в дом пакет, — велел Александр Павлович и лёгким шагом взбежал по лестнице, кинул шубу, цилиндр и трость лакею у гардеробной; там шагнул в холл навстречу обворожительной хозяйке.
— Гутен абен, герр Строганов.
Вместо приветствия всесильный глава Благочиния поклонился и припал губами к её пальчикам, скрытым тончайшей перчаткой.
Глава шестая, в которой Строганов рассказывает о душевных терзаниях палача
Старик Шишков, посёрбывая чай с вареньем, время от времени совал в рот леденец. К происходящему вокруг сделался безучастен; лишь на громкий прямой вопрос к нему сводил очи в кучку и ответствовал: «Ась?» Не считая сей глуховатой и изрядно поношенной особы, Строганов оказался наедине с Юлией Осиповной.
— Давно, давно не выпадало счастье мне с вами беседовать. Не в укор это, а в сожаление о бесцельно траченных месяцах. Посему позвольте мне презент вам вручить, сущую безделицу. Григорий!
Тот, ожидавший у дверей, внёс в гостиную прямоугольный свёрток, размотал его и явил живописное полотно с пасторальным пейзажем.
— Вспаньале! Великолепно! Это же фламандская школа… Бог мой, Александр Павлович, я не вправе принять столь дорогой подарок.
Ну, умеренно дорогой, подумал Строганов. Картина из особняка Шереметьевых, конфискована после ареста семьи, а имущество распродано. Партайгеноссе выкупили понравившиеся вещи по цене, которую сами назначить изволили.
— Отказа не приемлю, сударыня. Вот, есть замечательный выход. Александр Семёнович!
— Ась?
— В благодарность за долгую службу России примите сей знак признательности.
— Ась!
— Вы всегда добиваетесь своего, не правда ли?
— Да, Юлия Осиповна, — ловко орудуя столовыми приборами с истинно французским изяществом движений, Александр Павлович развил мысль свою подробнее. — Главное не в том, чтоб всего добиваться, а задачи ставить благие и цели светлые. Я уж привык к словам «тиран» и «палач» за спиной, а что делать? Согласен, творящееся сейчас в России — ужас и казни египетские. Но главные беды, бунт на Сенатской и романовское истребление, выпали на время, когда я в Париже обретался. Наша империя слыла не образчиком добродетели, но всё ж лучше республиканского чудища. Увы, империю не воскресить, как сие непонятно? Только вперёд, чрез тернии и пустоши.
— Какой ценой? И неужто нет иного пути, кроме как с виселицами и казачьими рейдами? — Юлия Осиповна отложила вилку, не в силах есть при мыслях о терроре.
— О, способов обустроить Россию изобрели великое множество. Увы, большей частию негодных. Предлагают выборы во Всероссийское учредительное собрание провести не через лет десять-пятнадцать, как Пестель обещал, а немедля, — Строганов также сдвинул приборы и салфетку снял. — Только нету в стране парламентского опыта. Кого депутатом изберут мужики сиволапые? Такого же. Или сына кухаркиного. Они уж нагородят. Поверьте, фюрер наш — меньшее зло.
— Коли так рассуждать, и через пятнадцать лет не будет того опыта.
— Но образованность растёт! Республике тяжко, однако же школы открываем, сельскую молодёжь просвещаем. Грамотного проще убедить в сложных уму материях. Чернь одно знает — отнять и поделить.
Александр Павлович открыл засургученную бутылку, не приглашая лакея, наполнил два бокала.
— Любой ценой надо единство державы хранить, иначе османы и шведы начнут куски от неё отгрызать, словно от пасхального кулича. И что прикажете делать, когда отечественные карбонарии увещеваний не замечают, доводов не слушают и знают только наш корабль изнутри раскачивать? Что поразительно — никто не разумеет, что во вред суетится! Все как один — патриоты российские, за Родину готовы на эшафот да с песней. Глаза фанатизмом горят, точь-в-точь белены объелись. Какая польза, что лучшие души к Богу отлетают на Петропавловском кронверке или в Сибири прозябают? И кто бы обо мне подумал… Кто поймёт, что с каждым убиенным я сам умираю стократ.
Над столом повисла тягучая пауза. Юлия Осиповна застыла, Строганов словно нырнул в чёрную ночь своих мрачных будней. Он же первым прервал молчание.
— Бога ради простите меня. Я давно у вас не был, в печаль ввожу, а не развлекаю разговорами. О другом хотелось — о вас, о поэзии, музыке.
— Да, о поэзии, — очнулась хозяйка. — Как там Александр Сергеевич в ссылке?
— Ссылка — несколько сильное слово. Скажем так, он уступил моим настояниям пожить в родительском имении в Болдино, пока не смогу в столице строгости унять. Вы же знаете характер его — пылкий, несдержанный. Истый поэт. В Болдино изумительно сочиняется, особенно по осени. Вот послушайте.
Я вас люблю, хоть и бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Без вас мне скучно, — я зеваю;
При вас мне грустно, — я терплю;
И, мочи нет, сказать желаю,
Мой ангел, как я вас люблю!
Читая пушкинские строки, Александр Павлович так страстно и нежно жёг взором Юлию Осиповну, будто сам те стихи сочинил и ей посвятил. Почувствовав приближенье опасного рубежа, хозяйка смутилась, окрасилась румянцем на щеках и, дабы сгладить неловкость, пригласила Строганова в музыкальный зал, оставив мужа гонять чаи в одиночестве. Там сыграла известное сочинение Михаила Огинского «Прощание с Родиной».
— Намекать изволите, что пан Огинский Родину покинул, когда мы польский бунт в крови утопили? — грустно пошутил гость.
— Езус Мария, нет, конечно. Мелодия грустная и за душу берёт, как раз в тон беседам нашим. Позвольте, я что-нибудь веселее сыграю?
Они музицировали по очереди и в четыре руки, спели вдвоём. У Юлии оказалось не сильное, но чистое сопрано, Строганов звучал неожиданно приятным тенором.
Затем явилась приживалка, разрушив тет-а-тет.
— Юлия Осиповна, молю о новой встрече. Вы бываете на балах, приёмах; но наши пути до прискорбия редко пересекаются. Не соизволите записочку чёркнуть, как в свет соберётесь? Зачастить к вам не вправе, к замужней даме — некомильфо.
— Oui mon cher, — игриво подтвердила она на запрещённом французском. — Au revoir.
Однако на том их встреча не прервалась. Из-за кареты к крыльцу бросился молодой человек, бледный в свете фонарей. Он воскликнул «смерть тирану!» и выстрелил в Строганова; тот упал, поражённый пулей.
Свистнул хлыст. Кучер Строганова стеганул стрелка, сбив очки и повалив на снег. Спрыгнув с облучка, добавил ещё, не причиняя, впрочем, особого увечья через шубу. Григорий увидел, что барином занялись шишковские люди, метнулся к карете и достал пистолет.
Душегубец тем временем поднялся и, потеряв шапку под ударами кнута, кинулся бежать под крики «стой!» Свинец впился ему меж лопаток, снова швырнув на снег. Оставив пистолет, слуга бросился к графу, чтоб не уронили, не обеспокоили раненого.
— Как он? — спросила Юлия Осиповна, глядя в побелевшее лицо Строганова, внесённого в дом.
— За доктором послали, — ответил Илья Титович, справляющий в доме Шишкова роль дворецкого. — Но мыслю так, жить будет. Пуля в плечо угодила. Рану промыть-перетянуть, чтоб кровью не истёк, и Богу молиться. Помню, под Смоленском кум хранцузскую пулю чревом поймал. Думали — отойдёт, болезный. Не, оклемался.
— Скажите, — она повернулась к Григорию. — А стрелявший где?
— Кажись, представился, прими Господь его грешную душу, — строгановский слуга стянул мохнатую шапку.
— Илья Титович, барина в гостевые комнаты несите. А того… человека — сюда. Не по христьянски ему на улице лежать.
Скоро дом наполнился городовыми, околоточным да верхними ляйтерами Вышнего Благочиния. Пестель и Бенкендорф лично пожаловали, хоть и ночь опустилась. В той суете Юлия Осиповна минутку нашла и в прихожей зале с лица злоумышленника покрывало сдёрнула, открыв знакомые черты.
На глаза накатились слёзы. Федя, Фёдор Иванович дорогой, зачем? В памяти всплыли читанные им стихи, никак сей печальной мизансцене не соответственные.
Вам, вам сей бедный дар признательной любви,
Цветок простой, не благовонный,
Но вы, наставники мои,
Вы примете его с улыбкой благосклонной.
Строганов, принявший в плечо дар тютчевской любви, пришёл в себя.
— Избави Бог Россию от фанатиков-патриотов. Как он там? Сбежал?
— Нет, Александр Павлович. Застрелил его ваш Григорий.
Она произнесла это с осуждением?
— О да, у тирана и слуги сатрапы. Может, оно и к лучшему, дорогая Юлия Осиповна. Злоумышленник умер, расследование не требуется. А то Бенкендорф нынче в ударе. Бедный поэт у него в подвале ещё б три десятка сообщников назвал.
— Так вы узнали его!
— Конечно, Федя Тютчев — молодой, надежды подававший. Чем чище душа, тем мрачнее в ней фантазии; таков русский путь. Простите, любезная пани Юля. Врач запретил меня трогать. Коли я у вас задержусь на неделю, не уроню вас в глазах вольнодумствующих поэтов? Палача выхаживаете.
— Порой на мненье света лучше не оглядываться. Оставайтесь сколь нужно долго и быстрей выздоравливайте, — произнесла хозяйка и поправила одеяло на раненом. Лёгкой поступью она покинула гостевую опочивальню.
В доме погасли огни, стихло всё, и только шаги часового во дворе тревожили ночное безмолвие. На время лечения Строганова его надёжный помощник Бенкендорф приказал у дома Шишковых поставить охрану. Без верных людей с оружием сам Александр Христофорович по Москве давно не хаживал.
Ранение имело хорошие стороны. За время нежданных вакаций Александр Павлович отогрелся душой, каждый день ведя лёгкие беседы с Юлией Осиповной. Уверовал в её благоволение, заодно прояснил сложные отношения панны с мужем.
Действительно, очаровательная полька из обедневшей семьи вышла за престарелого Александра Семёновича, исключительно желая вырваться из бедности. Русская армия, преследуя остатки наполеоновых полчищ, вела себя хуже ордынских татар. На Радзивилах, Огинских, Сапегах и прочих богатых семействах отыгрались, припомнив Понятовского и помощь Бонапарту. Словно с того, что огонь охватил Несвижский, Мирский да Новогрудский замки с окрестными деревнями, Москва восстала бы из пожарищ. Малым шляхетским родам тоже досталось от души.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.