Первая книжка
Про урода и прочих
(заметки активиста)
…Но вот Дикона и повязали! Обрел, наконец-то, горбунишка, что искал, помогли люди добрые. Не черкнуть про это явление просто грех, личность-то презабавная. Я и ранее, вскользь, упоминал уже в своих дневниковых записках об этом весьма докучливом чуде, теперь же приспела пора рассказать о нем более обстоятельно, нельзя просто не рассказать о нем и ему подобных представителях этой же ниши нашего общества!
— Рыцарь финки и обреза — Маэстро свалок немтырь Думбейко — Театральный визит Дикона в школу — Слон мечтает хрупнуть Вовой в объятиях — Прочие озорства в школе — Да он лю-юбит!..
Мало кто знал его настоящее имя, Дикон да Дикон, а по метрике он — Вова, мой тезка, отрок семнадцати годков в пору нашей активной смычки. Вес у тезки бараний, рост — метр пять в калошах. Проживал он с мамой в крохотной саманной избенке, за два дома от нас. Папа у Вовы сковырнулся рано, во цвете лет, будучи навеселе не уступил дорогу поезду. Навеселе он, сердяга, бывал по три раза на дню, вдохновенно хлебал, до сих пор, говорят, от могилки перегаром веет.
Кончина папы Вову крайне огорчила, так как он сызмальства мечтал укокошить родителя собственноручно, за все радости, что тот ему организовал: здоровьишко никудышное, горбик, что создан по его старанию (колыбель в свое время срикошетила от неловкого маневра), за маму, тоже порядком зашибленную, надежно угасающую через хворь в легких, за нищету беспросветную…
Но папа словчил, и у Дикона отголоском мечты осталась лишь страстишка комплектовать арсенал из холодного и огнестрельного оружия, обретать сноровку в его употреблениии — с ихнего дворика частенько доносились звуки, что сопутствуют истовому метанию ножей, штыков и прочих пик, хлопали выстрелы, приглушаемые стенами сарайчика, по звучности можно было определить, когда из самопала, а когда из обреза.
Соседей, конечно же, такая полувоенная обстановка не восхищала, равно как и прочие озорства Вовы — рейды по огородам и погребам, банькам, в чьи оконца он любознательно таращился, открывая для себя отличие полов. Соседи даже жалились в органы, но дело дальше постановки Вовы на учет как члена неблагополучной семьи не пошло.
Так вот и выткался тогда вкруг Дикона этакий ореол отважного юноши, могущего запросто покарать любого из обидчиков. В глазах пацанят, само собой, меж таких слепушат и кривой в королях, тех, кто лет на пять моложе Вовы. Того же братца моего, кто мог взахлеб рассказать, как Дикон, проезжая мимо милиции на своем «дырчике», мопеде, слепленном из наворованных запчастей, выронил как-то от тряски обрез из-за пояса, выронил, тормознул, развернулся и, не поведя бровью, подобрал его, словно расческу или носовой платок.
Подобрал да еще подмигнул при этом двум зардевшимся от застенчивости парнишкам-дружинникам, каковые сидели на лавочке в ожидании начала рейда по борьбе с хулиганством. Игры с разными жестокостями, групповые драки, карты, пьянки… болото это властно манило к себе Дикона, чувствовал он себя в этой стихии довольно уверенно. Дневную школу он бросил, по настоянию участкового посещал вечерку, работать же устроился на автобазу, учеником электрика, он же аккумуляторщик. Ремесло неплохое, хлебное, к слову, и я здесь начинал до армии свой трудовой путь. Кой-когда, больше по субботам, Вова наведывал дневную школу, родной, покинутый им класс.
Выход в свет, как правило, предваряло тщательное охорашивание перед зеркалом, мутным-премутным от работящих мух. На дворе еще бабье лето, теплынь, а он непременно обует великоватые ему, троекратно подшитые пимы, обмундируется в драную фуфайку, шапчонку без одного уха, подкрасит губы, насурьмит брови, глаза же замаскирует очками, где одно стекло красное, другое — зеленое, а на грудь умостит гитару. Красаве-еец! король пампасов!..
Лицом, к слову, Дикон был недурен — кожа чистая, белая, нос хищноватый, зубы один к одному, никем еще не прореженные, приятное, в общем, личико. Кабы не аховая осанка, покареженность арматуры корпуса, быть бы ему, на радость девчаткам, недурнячим парнишкой.
На дворе Вову поджидал Макнамара, рыжая и лохматая дворняга внушительных размеров, кобель очень даже смышленный, ложился-вставал по команде, эксплуатировался по хознуждам, бидон с водой таскал на тележке, в дурацких же ранцах на боках, доставлял продукты и прочую безделицу из магазинов. Гитару мог таскать в пасти за лямочку специальную. Была одно время у Дикона галка Пелагея, обученная сидеть на плече и произносить досадливо с сильным башкирским акцентом слово «курва», получалось — «кюрь-ре-ва!», но кто-то птицу спер, чем изрядно умалил экзотичность владельца.
На пути к школе Дикон зачастую встречал соседа, однорукого гиганта Думбейко Федора Исаича — родственничек мой, кстати, какой-то дальний. Вова раскланивался с ним и одалживал махры с пластом газеты, после чего сооружал чудовищную самокрутку. Точнее, не одалживал, а приобретал за пятак, потому как Федор Исаич был сказочно бережлив.
Подкуривая, Вова интересовался у него насчет обстановки на свалке — продолжает ли народ выбрасывать ненадеванную отечественную обувь и почти неношенные полупальтики, встречаются ли по-прежнему бананы и грейпфрукты, завлекательные торты, какими Федор Исаич по неосмотрительности едва не отравил свиней и супружницу. Сосед отмалчивался, снисходительно улыбаясь в густую до груди бородищу. Вову он всерьез не воспринимал, молчал же он всегда, со всеми — чистый немтырь, а был, говорят, словоохотлив когда-то, за что и ввалили десятку. Отсидел, да и умолк. Левую же руку на фронте оставил, куда напросился для скостки срока. Одевался Федор Исаич скромно, примерно как Вова для визита в школу, только в кирзачах и без косметики.
Но вот Вова и в школе, где тогда объявилась новенькая учителка, жена офицера, мордашкой броская, не обижена и фигуркой, а вот с имячком пробуксовка — Рая, аграрнее не придумаешь, к такой-то городской паве. Я уж старался в общении чуток поправить дело, кликал «Райя», ей нравилось. Так о Вове, зашел он в тот день на середку ее урока, вежливо поздоровался и лег на бочок с гитарой у порога, Макнамара присел чуть сзади — стеснительный. Словом, явление солнечного восхода от заката. Ученики оживились, возрадовались паузе в подаче увлекательной темы: «Реалистич-ность конфликтов в пьесах Островского». Макнамара, вскоре, пасанул, вышел, не вынеся шума и внимания многих глаз. Вова же стал намурлыкивать под струнный перебор, что кирка-лопата ему родные братья, а тачка — верная сестра. Представил, в общем, нечто вроде визитной карточки на законный вопрос педагогини, кто он, мол, таков и не попутал ли учебное заведение с папертью, где мелочишки в шапку ему бы враз, наверняка, набросали. Прослушав же фрагмент песни, Райя указала на родовую неточность, кирка и лопата существительные женского рода и, стало быть, братьями быть не могут. Попросила так же уточнить, так кувалда он или лом и совсем ли исправный. Короче, язычок у литераторши оказался с начинкой из перчинки, да еще под ярость на такое нахальство, так и стала она было оправляться от первоначального шока, воспарять под дружное обхихиканье над Вовой.
Но она плохо знала Дикона, этого генератора пошлых выдрючек. Выщипывая на струнке-пискле «Клен ты мой опавший…”, он спокойно выслушал ее, осмотрел со снисходительной укоризной, отложил музинструмент и подошел на четвереньках, стал обнюхивать ноги, от пяток до чуть выше колена, обнюхал, сильно сморщился и встал в классическую стойку, заимствованную у Макнамары — прицел ногой в потолок, только без косой струйки, такая, мол, милашка, оценка обнюханному.
Класс признательно застонал, заскрипел мебелью, неумолимо выходя из повиновения, раненая такой бестактностью Райя поспешила прочь, за подмогой. Вова же сел на ее место и стал декламировать нехорошие стихи, говоря в нужных местах «ля-ля-ля» или «кхе-кхе-кхе». Пришел директор, заглазно «Слон», что габаритам и проворности его вполне соответствовало. Дикон Слона утомлял несказанно, случись такая оказия, что Вову бы унесли в корыте другим накрыто, он бы, наверняка, совсем-совсем не скорбел, напротив, в глубине души даже возликовал бы. Сопровождая Вову к выходу, он укорял его блеклым голосом, осознавая, что уродца пронять ничем невозможно, мысленно благодарил судьбу, что нынешний визит прошел относительно спокойно, волнение не выплеснулось за стены класса.
На памяти у всех тогда еще было свежо событие, другой визит, когда Вова заглядывал в кабинеты и гнусаво осведомлялся, каким автобусом ему добраться до созвездия Козерог? У подавляющего большинства при виде этого инопланетянина случалась оторопь — лицо Вова загрунтовал фиолетовыми чернилами, а голову с чьей-то помощью умудрился заключить в зыбкий скафандр из надутого презерватива. Когда оцепение спадало, девочки визжали, как от жаб за шиворотом, мальчики топали и хлопали крышками парт, педагоги мякли, отирая со лбов холодный пот, а патриарх заведения географиня Вершинина, в обиходе «Джомолунг-Эверестовна», брякнулась в обморок.
В другой раз Вова дремотную тишину занятий потревожил рокотом дырчика — лихо промчался по школьным коридорам. Был также случай, когда минут пять спустя после перемены началась нешуточная пальба, под учительскими кафедрами стали рваться капсюли «жевело», обернутые в тлеющие ватки…
Слон вздыхал и тоскливо косился на Дикона, явно мечтая заключить это недоразумение природы в объятия, настолько крепчайшие, что организм у Вовы бы необратимо хрупнул и утратил способность перемещаться в пространстве. Пробовал Слон прибегать к помощи милиции, но её представители при знакомстве с сутью того или иного происшествия чаще всего ударялись в хаханьки, объясняли, что Вова уже и без того вовлечен ими в круг немалой перевоспитательной работы, и что для изоляции его от общества нужно что-нибудь посерьезнее «скафандра-презерватива», грабеж или, на худой конец, изнасилование.
Такое пожелание ввергало Слона в бледность, именно этого для полного блеска его школе только и не хватало. Вздыхая же ещё безисходнее, он ловил себя на мысли, что однажды его профессиональная выдержка и природная интеллигентность ему всё же изменят, и он-таки обнимет Вову, бережно хрупнет, а потом застрелится.
— Ну, нельзя же так, Владимир, нельзя, — говорил он грустно, — здесь же не арена цирка, и что тебе за услада нервировать ход педагогического процесса, ведь ты же взрослый человек…
Вова как можно правдоподобнее изображал покаяние и тоже вздыхал, а в пакостной головёнке уже зрели сценарии других, грядущих номеров, какие чуть позже не замедлили успешно воплотиться в жизнь.
Вот некоторые из них. Пару недель спустя, поздним вечером, в кромешном мраке, спустившись с крыши на веревке, он заглянул в окно третьего этажа, раздувая в зубах тлеющую скорлупу грецкого ореха, в классе этом шла репетиция струнного оркестра, впечатлительные девочки с визгом ринулись к выходу, затоптав при этом три балалайки и домбру.
В другой раз он оконфузил самого Слона, когда тот, в назидание прочим невежам, раздраженно сдернул с его головы шапку в помещении, под шапкой же оказался берет, под беретом — тюбетейка, потом парик, все это Вова снимал сам и бросал себе под ноги, парик так содрал с болезненным воплем, снятие скальпа да и только, содрал и с фальшивым заискиванием протянул директору…
Слон, скорее всего, и не подозревал, что выдрючки Дикона зиждятся не только на дешевеньком тщеславии, желании как-то блокировать брезгливость у зрителей к его уродству, затмить его дерзкими хохмами, если бы все было только так. Он и не мог предположить, что наш Вова любил, люби-иил! и вся эта клоунада была этаким брачным танцем глупеющего до безрассудности от переполняющих его чувств самца.
Объектом же его, Вовы, вздыханий была бывшая одноклассница, хохотушка Верка, весьма и весьма недурнячая собой девчушка, соки она тогда набрала как-то в одночасье, что естественно привело к усилению мужеского внимания. Что отличало ее от большинства пугливых подружек, так это завидная раскованность в обращении с Диконом, горб ее ничуть не удручал, вела она себя с ним запросто, как со всеми.
Ну а Вова все это принял за какой-то аванс и стал приударять за нею, дышать томно, суффиксы ввертывать ласкательные, не «Верка», как во вчерашний пионерский пери-од, а «Верочка», «Веруня», на что она прыскала, не таясь, но не отшивала, выходки его привечала, так как со скуки шута в своей свите иметь желала.
А Дикон даже взялся было систематически, потемну, ходить к ее воротам, курить в ожидании до тошноты на бревешке, исходясь в любовной истоме, а Верка в это время це-елуется себе, тискается на дальней лавочке с каким-нибудь кавалером, каких за нею гужом.
Вова на это принимался одно время даже гневаться, стращал, отшивал кой-кого из кобельков, на что Верка совсем закатывалась, ой, Вовка, разгонишь, мол, женихов мне, буду по твоей милости куковать остатнюю жизнь одна-одинешенька, на что Дикон, толстыми намеками, не будешь, мол, зазнобушка, пока есть я на белом свете.
Верка в смех пуще прежнего, но минуточек десять ему выделит, о подвигах новых расспрашивая, он только разговорится, примлеет, а она уже домой засобирается, поздно, мол, Вовочка, мама-то за позднюю явку и коромысло ведь на спине разогнуть может, да и уроки не учены.
Уйдет любимая, и остается юноше лишь поскрыпеть зубенками, повыть на месяц ясный, какой так и раскрошил бы на звездочки с досады, тукнется пару раз головенкой о бревно и домой, на печку, короннейшее свое место, мечтать, что стало бы на земном шаре, если бы у него вдруг исчез горбик.
— Мечта о шантаже мильёнщика-Думбейко — Дерзкое хищение стеклотары — Вова: ученик Винни на автобазе — Автогибрид, неподвластный ГАИ — Как орденоносец себя нечаянно застрелил — Винни собирается в Японию —
А еще Вова имел симпатию в чужие окошки подглядывать, облизня ловить на чужую, красивую, по его разумению, житуху, к той же Верке мог заглянуть в детскую поверх занавесок, взобравшись для этого на тополь. Та, к слову, актриса еще та, перед трюмо могла вертеться часами, довольно часто включая в репертуары сценки стриптиза, пребывая в уверенности, что никтошеньки ее видеть не может.
Фигурка же у нее, тело, были, ум-мм! превосходные! так и проглотил бы с требухой, пух в атласе, не тельце, а натрушенное сенце, вот что значит юность! Часте-еенько она практиковала такие кривляшки, осекающие дых у Вовы, частенько, сама сучешка налюбоваться на себя не могла.
Кой-когда заглядывал Дикон и в окошко к соседу, Федору Исаичу, чья брехливая сучка в такие минуты помалкивала, млея от свиданки с Макнамарой. Конечно же, просто так наблюдать за Думбейко было бы до тошноты скучно, так как он безостановочно, размеренно работал и работал. Если же быть точнее, то никто не помнил, чтобы Федор Исаич когда-нибудь, где-то после войны работал, я имею в виду казенные, государственные места. Единственное и неизменное место его работы была свалка.
Еще в утренних сумерках он запрягал ишака и отбывал в обход любых его сердцу мест, сделав же туда несколько ходок, после обеда, принимался за сортировку доставленного добра по отдельным ларям, а это — тряпки, кости, цветной металл, банки и бутылки, стройматериал, уголок и трубы, дрова, пищевые отходы…
Наряду с этим он умудрялся еще держать с полсотни овечек, три-четыре свиньи, кур, гусей и корову. Вечером же Федор Исаич готовил пищу, иногда затевал постирушки, что-то писал, читал своей супруге, кто последнее время, года полтора, с постели не поднималась. Кто-то от хвори тает в лучинку, как та же маманька Дикона, эту же раздуло, как двухгодовалого борова. Детей у них не было — перемерли в младенчестве. Дикон, как и многие в нашем поселке, был убежден, что Думбейко — «мильёнщик», что есть у него заначка, куда он складирует ассигнации и драгметаллы, этакий потаенный ларец, сокровенный сундучишко, похитив который, можно бы остаток жизни прожить припеваючи. Да, Вову чутье не подводило, сундучишко такой был, причем стоял на видном месте, но больше недельной выручки там никогда не лежало, Федор Исаич был приверженцем сберкнижки.
Но наш Вова этого не знал и мечтал, упуская слюну до пояса на чужое богатство, вычислял вариант, как можно бы соседа тряхнуть, прошантажировать, предварительно вооружась порочащими его аргументами.
С таким досье можно бы смело подойти к нему в один прекрасный денек и сказать постным голосом Штирлица, что, мол, вы, товарищ Думбейко у меня под колпаком, так что, будьте добры, вынесите нынче в полночь на зады огорода столько тыщ, что мне крайне нужно для поправления здоровья и осанки, для командировок по знаменитым костоправам и курортам, не исключено, даже за рубеж, и после такой увертюры, р-раз, и аргумент, как обух в лоб.
Но с аргументом дело не выплясывалось, так как Федор Исаич, даже при перебоях с моршанской махрой, сшибал и досасывал через мудштук чинарики, что к хищениям соцсобственности отнести было можно, но при очень высоком профессионализме органов. К тому же он, гад, молчал со всеми издевательски, даже с нами, его родственниками.
Просили мы у него как-то взаймы тыщонки три, на машинешку тогда размечтались наскрести, так ухмыльнулся немтырь в бородищу и лишь пожал плечами, откуда, мол, люди добрые, у меня, «маэстро помоек и свалок», такие деньжищи, под дурачка, словом, сработал.
А еще Дикон имел обыкновение похищать далеко за полночь, что, ох как романтично, бутылки из семенной лаборатории, там их были горы, хранение же символично, так как кособокий амбар с жалкими останками крыши (кулацкое наследие), фанерной дверью и замком «перед употреблением встряхивать» складом назывался больше от смелой фантазии. Через забор от лаборатории располагалась аптека, с другой стороны заброшенный дом, так что риску было небогато.
Сделает Вова пару ездок на тележке из останков детской коляски, отмоет посуду от присохших внутри зерен, что, честно говоря, преутомительно, отчего бутылки и складировались в горы без перспективы реализации, отмоет, сдаст, глядишь, и загромыхало в кармане, один такой набег мог вытянуть до сорока рубликов.
Устроившись на работу, он несколько подсократил частоту визитов к этой кормушке, для конспирации это благотворно, но совсем забывать сюда дорогу не думал. Учреждение, к слову, на этот умеренный грабеж не паниковало, хоть и пасся там не один Дикон, никакого учета посуды не существовало, так как привозили-то ее совхознички.
Конечно же, все эти Вовины выдрючки должны были находить соответствующую реакцию у общественности, в коллективе, где он трудился, и находили. По тем же сигналам Слона комсомольская организация автобазы, а я в ту пору был ее секретарем, устраивала ему проработки, воспитательные беседы, посвящала ему «колючки» и спецвыпуски «Комсомольского прожектора», но горбунишка был почти неуязвим. «Почти» затем, что карикатуры, а рисовал я сносно, были довольно хлестки и ве-есьма спецификой осанки героя узнаваемы, мужики потешались, ржали до вибрации стекол. Вова тогда нервничал и кой-какие удачные шаржи даже срывал.
Честно говоря, с приходом на работу, он тогда заметно посерьезнел, сказалось, по всему, добыча хлеба насущного собственным горбом, честным трудом, он стал больше читать, а в шахматы насобачился играть так, что в автобазе равных ему не сыскивалось.
Популярностью он обладал и среди мужиков, но больше дешевенькой, на базе тех же разнообразных выдрючек, розыгрышей и хохм, больше того, походя, он мог опошлить даже деяния комсомола, партии. Можно было бы тогда и не воспринимать всерьез этого сопатого, но он совершенствовался, жальце его выпадов оттачивалось и ядовитело, так что приходилось кой-когда уделять тезке время и внимание.
Видит бог, сам выклянчивал все это, сам, винить теперь некого. Я ведь тоже, чего греха-то таить, из таких же дитяток улицы, номера до армии откалывал хлеще Дикона, покатиться мог вниз только так, влипал преизрядненько, от судимости еле-еле отвертелся. Какие в то время общественные дела, школу ведь болван в начале девятого класса даже бросил. Но сумел всхомянуться, спрямил свою колею, вступил перед призывом в комсомол, выправили мне по блату отличную характеристику, а демобилизовался я уже кандидатом в члены партии, там, в армии, это провернуть было, раз плюнуть, только захотеть. И стала мне моя тропка совсем ясна, высветил я себе нужный маяк, цель.
Опамятоваться же помог в первую очередь батя, благодарен я ему за это преизрядно, принял я его программу частично, как первотолчок, потому как примитивности и даже агрессивности в ней было хоть отбавляй. Но в хватке ему не откажешь, держал меня в то время цепко, талдычил истово и неустанно свою стратегию, как стать медведем-стадоводником, свиньей-огородницей, во времена, когда лихо чуть прилегло, а добро не приспело.
Не чурайся, говорил он, ты, Вовка, этой возни евнухов от жизни, игрушек в энтузиазм, лезь в самую гущу, я уж стар для таких перелицовок, а ты лезь, тошнит, сцепи зубы и протискивайся, рядись в этого шута, заседай, на трибуну лезь, в партию просись и учись. На крайний случай, наберись терпения и высиди бумажку, что с образованием ты, все это для нужной графы в анкете, а не пойдет дело и купить можно, покупают люди, бумажка во все времена всему голова.
Поживи, заклинал батя, хоть ты, сынок, по-человечески, а то род, как проклял кто, третьим поколением в страдальцах ходить будем, то расказачивание, то раскулачивание, то мор и голод, то война… а до «светлого будущего» все дальше и дальше, драли и будут драть, как липок, работяг и кормильцев. Раз не в потребе у нас честный полнокровный труд, так надо тянуться за портфелей, зад в кресло умостить, жить по уставу Ваньки Ражева (легендарный у нас в станице недоумок и лодырь,«авангард революции», сдохший в черном запое под забором).
Живи по такой колодке, раз велят, только с головой, не жируя совсем явно, если масть пойдет. Ну а если не сможешь себя, свою брезгливость превозмочь, ишачь всю жизнь на казножоров, лукавых и ненасытных. Конечно, параграфом стать для души тоже немалая смута, но это зло все равно меньшее, чем стать дешевой рабсилой. «Параграфами» батя называл всех чиновников за вопиющее, на его взгляд, сходство с этим знаком — выпяченный живот, задранный нос, короткие, сардельками ножки под нависающим брюхом.
В общем, оклемался я тогда своевременно, отошел потихоньку от дешевеньких уличных утех с дружками на все готовыми, погодками удалыми, поступил сразу же после армии в вечерку, стал читать книги и периодику, дневник вести этот, что ве-есьма даже дисциплинирует и провоцирует на совершенство, о чем уверяют мудрецы, стараюсь вести его честно, с прицелом на обозначение и вытравление собственных имеющихся недостатков.
Конечно же, обрести вкус к общественной и комсомольской работе в моих условиях было крайне трудно, это не армия, где на собрания рота приходила строевым и с песней, другое дело автобаза, где члены ВЛКСМ такие вот диконы. Но я понимал трезво, что надо стерпеть, что это даже очень неплохо, отличный штрих для биографии — «труд в низах», а там вотрешься в аппарат и с грязью этой можно надежно распроститься, наблюдать ее через охранный фильтр первичек. И я пахал!
О нашей первичке стала часто писать районка, областная комсомольская газета, и было за что: разнообразные почины и субботники, вахты мира, профессиональные конкурсы, автопробеги по местам трудовой и боевой славы. Вскоре меня ввели в состав райкома комсомола, близка к завершению была и вечерка, а там техвуз, заочно.
* * *
Ну, так о тезке, его деяниях в автобазе, большей частью палках в колеса моим стараниям. Запомнилось, как по его сценарию, мужики довели как-то до стрессового состояния нашу новую медичку, активную комсомолку, мою помощницу, которая сразила всех принципиальностью и нетерпимостью к пьяницам, при ней враз стало невозможно выехать на линию даже «после вчерашнего».
Дело с дисциплиной стало вроде поправляться, как они, вся эта вечная пьянь, вдруг, начали шокировать ее дыхом с такой вонью, что немедленно мелькала мысль о переполюсовке отверствий, и как только скоты подбирали этот букет запахов, уму непостижимо, а может и гольнячком жевали это самое, за этим народцем не захряснет.
А вскоре, в один день, пошли вереницей, собрали табун под ее дверями, жалуясь на одно и тоже недомогание в области ягодиц, какие охотно обнажали и демонстрировали диковенную печать, кровоподтек необычной формы. Полюшка, так звали мою помощницу, подняла панику — неведомое профзаболевание! перелистала горы литературы, замучила коллег в поликлинике распросами, но ответа никак не сыскивалось.
Лишь спустя неделю я сумел разведать суть и успокоить ее, объяснив, что это заурядная месть за ее принципиальность, хохма под диктовку горбунишки — шлепали, оказывается, сволочи, себя блямбой от электросварки или же высиживали тиснение и шли с тихим ликованием на демонстрацию своих немытых задов, катались влежку от хохота над недо-умением девчушки. Она же юна и ранима враз надломилась, стала побаиваться этого сброда, глаза на многое закрывать, что им и требовалось.
Недурнячая собой девчушкая, покладистая, ежель к ней с лаской, по-человечески. Я как-то разок у нее засиделся, какой-то вопрос на комитет готовили, собрались домой, а дверь заперта, какая-то тварь — конечно же, Дикон — вложила палку в ручку, а комнатушка у ней тупиковая, без окон, так и пришлось куковать едва не до полуночи, пока не откликнулся сторож. Только и утешение, что время коротать так с такой феей еще можно, хоть до утра, кабы силенки не иссякали, ежель бы провиантом подзапастись.
А в другой раз Дикон додумался позвонить секретарю и передать лживую телефонограмму, якобы из райкома комсомола, где излагалась просьба принять участие мне, как члену райкома, в митинге-обсуждении активом станции произведения Л.И.Брежнева «Малая земля». Приехал я в назначенный час на станцию, а там никто ни слухом ни духом, все озабочены нашествием цыган, кто делали как раз здесь пересадку при поездке в южные края. На митинг это столпотворение смахивало, но проблемы смуглая крикливая публика обсуждала другие, не «Малую землю». Перевоспитать Вову становилось все труднее и труднее, учителей у него и помимо меня хватало.
Взять, к примеру, того же дядю Ваню, кто его в таинства ремесла посвящал. Он и меня до армии посвящал, очень даже можно было вооружиться теорийками, но пронесло, слава богу, на другой рупор ухо навострил. А наш Вова так прямо-таки присосался к дяде Ване, единоверца в нем учуял, да и внешне учитель был, по сути, уродцем — крайне мал ростом, весьма неказист и кругл, откуда не глянешь круглый, лицо тоже круглое, туповатое и, на мой взгляд, от осознания собственного идиотизма, всегда застенчивое.
«Дядя Винни», кликали его на автобазе, на мультигероя он был похож здорово, только без пропеллера, но звали так за глаза, а напрямик — Иван Мефодьевич, уважительно, потому как он доскональнейше знал свое дело, наощупь, с закрытыми глазами мог работать. Старого леса кочерга, определяли мужики, не козырист, да мастист, мастера в нем признавали. Учеников у дяди Вани за тридцать с гаком лет работы перебывало много и всем он, в который круг, травил одни и те же байки.
— Исключительно прекрасная у тебя будет специальность, Вовка, — сообщал он слащавым голосом радиосказочника, вправляя в мудштук очередную сигарету, каких иссасывал по две пачки на дню. — Ведь почти все отказы в организмах машин через электричество. Конечно, вотова-етова, и колеса отпадают, мосты, подвески ерундят, но все это наружность, механика грубая и простая, любой изладить сможет, если захочет, а вот с нашим делом чуть что и тупик, косяками идут с поклоном. Ленивый пошел народец на пытливость, много развелось вялых чистоплюев, а ведь любую сложную механику можно легко уразуметь через дробление на простые звенышки…
В кандейке у дяди Вани бардак невообразимый: стартера, генераторы, приборы, пуки разноцветной проволоки… в общем, хлам разнообразнейший, пройти невозможно, что смущало лишь посторонних, не дядю Ваню.
— Машин развелось уйма, — говорил он, — без нашего ремесла никак нельзя, на станциях же обслуживания все дорого, да и делают там тяп-ляп, абы с рук сбагрить, мно-огие же личники кроме руля-педалек ни черта не знают, а ежель нет дошлости, ежель руки-крюки, выкладывай кровные без писку. Да и заводы даже у нас, Вовка, вроде как в союзничках ходят — механизмы-то клепают ненадежные, рассыпушки, то есть, вотова-етова, нам подзаработать способствуют, за что им поклон и огромадное спасибо…
Есть у дяди Вани «Москвич», даже специалист не определит, какой он модели, передок, вроде как, самой первой, а хвост — третьей, словом, гибрид, карикатура под стать хозяину. Кузов у машинешки помят, ободран, всегда заляпан грязью, задние колеса больших размеров. Увидит кто незнающий это чудо-юдо на стоянке, то в движении сможет его представить лишь в центре стаи энергичных октябрят, влекущих его к горе металлолома.
Купил дядя Ваня эту железку рублей за двести без номеров и паспорта, раскулаченную дальше некуда, перебрал-переделал, и обрела эта образина здоровое нутро, стала расторопно и безропотно, всепогодно и всесезонно транспортировать хозяина по окраинным улочкам. Случалось, дядю Ваню тормозил какой-нибудь дотошный гаишник, чаще новичок или посторонний областного уровня, по незнанию. Хозяин машины тут же, без проволочек, признавался, что прав и прочих техпаспортов не имеет, что номер от списанного бульдозера, для шика, закончив же исповедь, уходил, споро и не оборачиваясь на оклики, благодарил вслух всемогущего за посланное желанное освобождение от вконец его измотавшего чудища.
Новому рулевому чудище, этот примус на арбе, подчиняться не желало, всегда, стопроцентно — начисто умирал движок, не удавалась даже буксировка, ибо руль утрачивал власть над колесами, машинешка начинала довольно произвольно рыскать по дороге из стороны в сторону. Вскоре, страж порядка в находке разочаровывался, а вспомнив иные неотложные дела, с легким сердцем бросал аппарат на произвол судьбы.
Тут же возникал дядя Ваня, трогал какие-то потаенные рычажки, и чудище оживало, преданно урча, неторопко и надежно кралось в нужные координаты. Местных инспекторов это только потешало, сами они давно дядю Ваню не останавливали, к нему же то и дело обращались за помощью.
В кандейке у него всегда было включено радио, с ним он частенько заводил беседы, оспаривая кое-какие из позиций. «Кое-какие»! да огульно гад все охаивал. Хлебнуть, правда, довелось ему сызмальства по самые ноздри.
Так на строительстве Магнитки умерли от голода его мать и дед с бабкой, куда их сослали как раскулаченных, они же с отцом сумели убежать, но отца вскоре взяли и надежно, навсегда упрятали, ну а дядя Ваня пошел по детдомам.
Уже после войны он пытался найти место, хотя бы приблизительно, где захоронили в общей могиле мать и стариков, но на него прицикнули, куда, мол, рыло суешь, кулацкий выкормыш. В тех же местах давно вырос новый микрорайон, местные жители говорят, что при рытье котлованов костей здесь и по сей день выгребают уйму.
Понятно, какого уклона воспитание получал Дикон от такого учителя. Дядя Ваня был к тому же фантазер несусветный, рационализатор, то он загорится идеей создания совершенно нового парашюта, в виде телескопически складываемого пропеллера, да с инерционным аккумулятором, долетел до земли, спланировал, а там еще километров двадцать путешествуй на бреющем полете, расстреливай сверху ошеломленного врага.
А то начнет проявлять заботу об организации труда бюрократа — телефон с водяным охлаждением примется рекомендовать, пишущую машинку в виде боксерской подушки на стене, где клавиши надо колотить кулаками-ногами, тогда, мол, никакие геморрои не взяли бы это сросшееся со стулом существо.
А то размечтается про абсолютно экологически чистый автомобиль, для чего он рекомендовал бы вживлять вместо ног у лошади ходовую того же «жигуленка», свести в одну точку усилия всех мышц для вращения кардана, ну а голову можно бы вывести прямо в салон, пусть себе хрумкает сенцо, озирая окрестности, слушая, при перегазовках, когда вежливые, а когда не совсем, обращения водителя, и никаких тебе вредных выхлопов, одна желанная для земледельцев органика. Такая вот ахинея, но дядя Ваня оптимист, он уверял всех нас, что любая из нынешних истин тоже когда-то хаживала в одежках бреда.
Но большей частью он исторгал свои оскоминные воспитательные формулы. Вот одна из наиболее мне памятных.
— Интересно все-таки получается, Вовка, — вещал он Дикону из облака сигаретного дыма, руки же его вели самостоятельную жизнь, привычную работу, вроде как отдельно от их владельца-оратора, — исключительно интересно, вотова-етова, ведь, оказывается, что завидовать кому-нибудь, как я давно подметил, вроде как вредно, опасно для самого же себя. Вот присмотрись и увидишь, что завидущие всегда довольствуются малым, изживают своей век за холщовый мех, по-моему, зависть больше от слабости, ее признак. Не веришь?.. тогда попытаюсь расжевать.
— Жизнь, как я разумею, Вовка, всем нам выдается как одинаковая заготовка, получил и обтесывай по своему хотению. Подтесал, вошел с собой в согласие и поживай себе на здоровье, радуйся, а еще, что очень важно, не спеши захряснуть во взрослого. А я вот, помню, вотова-етова, взялся было завидовать одному еще на фронте, по младости лет. Парень же тот был, скажу я тебе, всем парням парень — картинка, здоровущий, наружностью завлекательный, балагур, бабник, ну все у него в ноженьки устилалось, все получалось с полоборота, любимчик, удача, так та прямо-таки к нему тогда липла. Ну а я, что я за предмет тогда был?.. так, Винни-Пух. Меня тогда уже два раза ковырнуло изрядно, да все в какие-нибудь несуразности влипал, а у него, любимчика-то, уже два ордена, да еще один наклевывался, а это уже полный бант Славы.
— Роняет как-то наш начфин Хрумкель нечаянно в очко золотые карманные часы. Кого определяют выручать из дерьма трофейную ценность, орденоносца?.. конечно же, кроме левофлангового Ванятки туда лезть некому. Правда майор насулил отпуск и медаль «За отвагу», если сыщу и достану вещицу, а то я не знал его, брехуна, да все знали, потому и открестились, выставили меня на посмешище. Ладно хоть часы эти потом мы с дружком пропили.
— Так вот и пристрастился я тогда через подобные обиды завидовать моему боевому товарищу. Эх, думаю, мать честная, эх, поменяться бы с тобой местами, счастливчик, уж бы я тогда, уж я бы, вотова-етова, ух!.. хоть чуток бы, капельку, отведал жизнешки всамделишной, рафинадной, а там хоть света конец. Бросают нас вскоре в тыл к немцам — партизан обучать разным диверсионным делишкам, да неудачно так вывалили, как упредил кто, на засаду напоролись, полвзвода перебили, мне руку тогда левую кончали, но ничего, сумели оторваться. Почти всем досталось, только ему, орденоносцу нашему хоть бы что, ни царапушечки. Остановились, отпыхиваемся, болячки зализываем. Он пить пошел. Слышим: «Тук», — выстрел. Подбегаем — готовый. Пуля вошла аккурат под затылок, наповал. Своя пуля! Как?.. Да склонился, оказывается, к родничку, а ППШа у него на спине, снять поленился, и так получилось, что затвор за хлястик телогрейки зацепился, а потом и сорвался. А затвор-то тяжелый, полхода хватило для капсюля. И все, вроде как на себя руки наложил, от жизни-то такой сахарной. Вот и меняйся с такими местами…
— Или еще случай, после какого я еще сильнее укреп в мыслях, что завидовать кому бы то ни было негоже, что грех великий судьбу клясть, пусть даже торчилом меж людей, пусть. Ей, судьбинушке, всегда только радоваться надо, невзирая ни на какие лягания. Был у меня в то время дружок, тоже Ванька, тезка, не сказать, что очень близкий, но знались кой-когда, выпивали, он из третьего взвода был, мне под стать — «тридцать три несчастья», у того жизнь шла совсем хуже спротив моей, не жизнь, а служба козлом на конюшне. Ребятам же цацкаться с такими как мы недосуг, ребята подтравливали его на каждом шагу. Чай пить начнет и то упреждают — не обварись, не захлебнись. Не кимарь на ходу, запнешься да и расшибешься насмерть, спишут под дезертира, за что не только медальки посмертно не полагается, но и в похоронке «смертью храбрых» не черкнут. Переживал он сильно, сплошная мука с телом душе его выходила, кое-кто поговаривал даже с опаской, как бы руки на себя не наложил сердешный в одно из прозрений на свою немыслимую убогость. Так вот и ходил тогда тезка, как оглушенный, ждал покорно с часу на час свой последний номерок в этой лотерее.
— И вот, казалось, приспел этот час — командируют ихний взвод на подмогу какому-то насовсем обреченному батальону, в котел, на погибель вернейшую повезли ребят, все знали, а молодь ведь, двадцать и то мало кому сравнялось, зашворкали даже кое-кто носами, глазами заворочали напоследок по небушку родному. Но сказано, о н а не спрашивает к кому когда прийти, сама, по своему графику заявляется. Только поднялись они, нате, из-за тучек вывалились исусики разненаглядные с крестами на крылышках, подожгли гады с ходу нашего сокола звездного, посыпались ребята, а их показательно, как в тире, давай резать из пулеметов. Только один парашют не раскрыл, мы сначала подумали — затяжной, сообразил кто-то, ан-нет, так и впаялся бедолага в земельку, словил, видно, пульку свою и в таком виде.
— Отужинали мы, помянули товарищей своих боевых да и спать увалились, шибко переживать к той поре разучились, свыклись, да и некогда было страдать-то в этой карусели. А середь ночи к ребятам в соседнюю землянку пришел мой тезка, живой и невредимый, один из взвода. У всех волоса дыбом, кто-то попросил даже, чтобы сгинул, не тревожил покой их, пока еще живых и здравых. Упал, оказывается, Ваня на склон оврага, в глубокий сугроб, а парашют не раскрыл от испуга, в обморочь впал, руки-ноги парализовало. Вот так-то, вотова-етова, разберись тут, кому же лучше завидовать. Тезка после войны протянул недолго, нервы-то сорвал вчистую, а какое без нервов здоровье, да пить приутямился по-крупному. Мы пару раз даже открытки другу присылали, он все звал к себе в гости, в Казахстан, тут ехать недалеко, но я как-то не собрался…
— Вот у тебя зубы разваливаются, что ни день на стенку лезешь от такой щекотки, а у другого они без малюсенькой червоточинки, знать не знает человек этой радости, боли зубовной. Только позавидуешь ему в четвертинку сердца, этак рикошетом, глянь, а он уже ходит трясучей листа осинового, опал телом со страху, оказывается, вотова-етова, рак в легком нашли, а чуть позже и вовсе, глядишь, несут родимого в сосновом мундире, со здоровыми-то зубами… Не завидуй никому, Вовка, все мы калеки да уроды, существа с червоточинками, все, и неважно чьих рук это дело. У всех радость, горе и прочие ощущения абсолютно одинаковы по составу и дозе, что вчера, что завтра. Мне, по моему скудоумию, так видится, что все мы, живые существа, лишь на время замыкаем свои клеммы на общий аккумулятор, запитал свой объем — отключка. А дозы штука условная, больше надуманная, лучшего барометра чем ты сам на их отклонения нету, все ведь знают, что те же удовольствия — яд, принимать их надо крохами, уметь смаковать, все знают, но идут на пережор. Напруга волнительности у радого человека имеет одну кромку, что у голодного куску хлеба, что у царя завоеванию чужого полцарства. Везде сплошная условность, даже привычные удовольствия и то большей частью временный гипноз, ведь тот же мед мы почитаем за полезное лакомство, а это, как ни крути, блевотина насекомого, и где гарантия, что назавтра не признают еще лакомее то, что нам будут приносить в желудках прирученные птицы, а за щекой суслики. И что есть красота? если это какой-то ГОСТ, то людей как раз притягивает отклонение от нормы. Не завидуй никому, Вовка, — наказывал дядя Ваня, — не тщись облизать заушины, верь, что у тебя все равно лучше, чем у других, все получится, только, повторяю, войди с собой в согласие, имей, самое главное, свою линию, хучь какую, но свою, кровную линию, будь для других хоть маленькой, но загадкой, ведь сердце без тайны, как говорится, пустая грамота.
— Хуже всего, Вовка, спохватываться. Жить-жить по чужому букварю, потом, хоп, не то! Мы вот после фронта возрадовались, что живехоньки домой возвернулись и давай обмывать это дело, и так год за годом. Дообмывались, сковыриваться стали через пьянку еще хлеще чем от пули, пьян-то себе чуж. Я как-то умудрился спохватиться, устранился от этой утехи, а ведь есть годки до сих пор не очухались, но таких совсем мало осталось, просто через здоровье живы недюжье. Вымираем на радость казне, пенсии-то заработанные получать некому, льгот фронтовикам можно сулить с каждым годом больше. А ведь глупость сплошная эта пьянка, вотова-етова, без пьянки куда замечательнее живется. Курить вот тоже сплошная глупость!..- Дядя Ваня в который раз с негодованием отшвыривал сигарету и пару минут спустя, увлекаясь разговором, ввертывал в мудштук новую. — Я вот, Вовка, — продолжал он, — после этого бедствия в себе пристрастился странствовать, гоняю каждогодно в последнее время за рубеж, а до этого всю Россию-матушку, вдоль и поперек объездил, в соцстранах всех побывал, в Швеции был, в Японию собираюсь, в Индию. Бабе своей говорю, что в дом отдыха, баба глупее пробки — верит, да еще разворчится на немалые траты, раззор семье через мои излишества, ведь я у нее на законных основаниях изымаю до сотни. Ну а с тыщонку-другую при нашем-то ремесле, Вовка, не нащелкать в заначку за год, просто грех, сплошная глупость… А еще, Вовка, — заклинал дядя Ваня, — не допускай бабе проращиваться к себе в душу, это конец всем твоим наметкам, швах настоящему делу… Такой вот педагог нашего Вовы. Конечно же, многие из советов тезке бы бесспорно пригодились, и он зажил бы припеваючи, без осложнений, валял себе потихоньку дурачка, ну к чему эти бесплодные судороги высверкнуть, сразить, шокировать, вознестись надо всеми, ему-то, уроду?
Но такие ориентиры, судя по всему, удовлетворяли запросы Дикона лишь частично, поры его мировоззрения впитывали больше грязь, выдрючки следовали одна за другой, он все назойливее путался у меня под ногами.
— Совращение ПедоБогини — Гримировка Вовы пинками в монголоида — Как сикающих в неположенном месте едва током не поубивало — Гибель Идиота «На-Гаргалыгу» — Как Вова уподобился плугу и чуть-чуть не задохся —
Сумел тезка как-то подслушать на переменке в вечерке, как я заключал пари с троицей неверующих друзей… Словом, была у нас учителка, неприступная из себя, как и химия, что она нам преподавала, помолвленная в то время с одним плешивым юношей. Сама она ве-есьма и весьма среднего магнетизма, что гонору ее было совсем не равнозначно. Судьба же нас как-то до этого столкнула на пикничке, после актива, и в подпитии она оказалась ну совсем-совсем иной, какой-то даже радостно и жадно податливой, оно, вообще-то, и понятно, ей тогда уже было двадцать шесть, а принцы все стороной, а принципы такая сухомятка. Законтачил пару раз я с нею и после актива, но вскоре отвалил, потому как увидел, что она лепит нечто серьезное и возвышенное, чуть ли не происки на вечный союз. (Во, дает старушка, нет бы про усыновление бормотать, а она совсем до неуправляемости обджульетилась)…
Ну а мы в тот день заспорили с корешами на очень высокодуховном уровне о цельности чувств, верности и прочих ветхих заветах, во что я, само собой, никогда не верил и не собираюсь. Да простится мне эта пошлость, но, на мой взгляд, отношения с бабой должны быть одной глубины, какая диктуется ее анатомией.
Ну а мои оппоненты договорились в пылу спора до того, что объявили мою бывшую подружку эталоном женственности и постоянства. Тут, скорее всего, на них воздействовал гипноз ее положения, этакая авансированная святость педагогигини (Богини!) в глазах ее посредственных учеников. В общем, ударили по рукам, на литр коньяка.
После занятий мы прогулялись с нею по школьному стадиончику и присели в условленном месте, откуда зрители все могли видеть и слышать, притаились они тогда в траншее тира, за жидкой стенкой акаций. Химичка же, вся обрадованная этой реанимации отношений, возбудилась до озноба и была готова на любую глупость, в том числе и на любовное озорство прямо на лавочке, на морозце. Ну промассировал я ее как положено, лопоча на ушко разную чушь, с изрядной потугой, но возбудил себя до нужной кондиции, и тут, в самый ответственный момент — дикий хохот и завывания, ругательства в адрес педоБогини, что дура, мол, каких свет не видывал, что слепошарая и так далее и тому подобное. Дикон!..
Й-эх, человек божий, обшитый кожей, но тут же смолк, только что-то поекало, повозилось, поплюхало — это кореша, оказывается, уронили его с досады на сорванное зрелище и немного поносили на пинках. А химичка-Танечка — о сучье бабье племя! — чуть оправилась от испуга и давай тянуть меня в другое местечко, поукромнее, докушать поскорее сладенькое, разгневанно суля выколоть моргала этому дошлому горбунишке при первой же встрече. Сладенькое мы докушали в угольном складе кочегарки, что очам жюри было недоступно, однако коньяк они выставили без ропота.
Истоки же поступка тезки с претензией на благородство вполне объяснимы, он попросту не вник в суть спора, не проникся его запалом, подслушав лишь деловую концовку. К тому же, химичка была близка ему по соцпроисхождению, она — детдомовка, бытие вела скромное, если не убогое, затворничала, много мечтала. Комнату у одной бабульки снимала неподалеку от нас с Вовой, тот хаживал к ней даже чаи гонять, мечтать коллективно. Вот и выступил охранным ангелом, решил волевым усилием лишить взрослого человека удовольствия, подозревал его в неразумности.
Зря он так со мной, не по хребту ношу взваливал. В тот раз я не стал усугублять наказания, ребятки и без того расстарались — с неделю ходил монголоидом, очи в строчку, а вот в следующий раз, я готов был убить его за сотворенную подлянку, но чудом удержался, после чего даже зауважал себя, сдержанного. И впрямь, ну ссуди ему я полновесную оплеуху при его-то хрупкости, ссуди, а головенка с позвоночником возьмет да и вывернется из тулова шурупиком, изломаешь эту никчемную побрякушку, а ответ держать как за всамделишного человека. Ну, а дело в этот раз было так.
Уже давным-давно дядя Ваня стонал — уберите, бога ради, перенесите уборную поближе к конторе и гаражу, потому как мужичье, заворачивая за угол, до данного объекта, как правило, никогда не доходили, малую нужду справляли под окно его кандейки. Зимой это явление еще терпимо, а вот летом начиналась такая парфюмерия, не то что форточку приоткрыть для прохлады, щелки приходилось законопачивать. На все это и ворчал дядя Ваня, подавал голос даже на многих собраниях, но дальше хаханек дело не пошло.
Тут-то и приспел со своей рацухой тезка, действие ее я испытал одним из первых, сильное, ошарашивающее действие — через струйку, вдруг, меня так шваркнуло током, что я пал на колени, решив, что какой-то аркан вырвал у меня с корнем это самое. Оцепенел и не могу ни черта понять. Тут в окошке мелькнула любознательная улыбчивая рожа Вовы, настороженная дяди Вани, и я чуток сообразил, откуда могла изойти пакость, вгорячах хотел бежать, подкормить тезку апперкотом, да слышу, рогочут из-за забора мужики, кто тоже только-только вкусили этой прививки.
Я присоединился к ним и уже минут через пять слег под забор от хохота, увидев ужимки и прыжки Дристон-Поносыча, механика с ворот. Этого мы привели в себя с немалыми усилиями, организм его как никогда был обессилен очередным жидкостульем, и ударило его, судя по всему, враз через две струи. Из мрачных шуточка, на грани фола, попадись человек со слабым сердцем — строгай гробовые доски. Рацуха же состояла в том, что была соединена с аккумулятором железка на стене, в месте, какое мы всегда так щедро уливали.
В общем, опарафинил меня тогда тезка просто-таки здорово, выставил на посмешище, что, конечно же, пошло ему в зачет, добавило граммов в камушек на его шеешке. Он же в слепом вдохновении, с завидной производительностью граммы эти множил и множил.
Возьмет и устелит коридор, тропку к моему кабинету, газетами с портретами Л.И.Брежнева в четверть листа по случаю его очередного награждения, и следы грязных подошв прямо по его лицу! не приведи Боже, случился бы какой-нибудь ответственный товарищ, это же какие выводы!.. Я все больше и больше опасался не сдержаться, отношения наши с тезкой накалялись, причем, у него антипатии нарастали даже с большей скоростью.
Я понимал его, я был для него антиподом — высокий и красивый, неглупый и пробивной, бабник и спортсмен, все это было для него за семью печатями, недоступно, я угнетал его только тем, что был, да еще по воле судьбы мелькал перед его глазами чаще чем прочие. Все мне тогда устилалось в ноженьки, это ли не причина для чернехонькой зависти и ненависти для ущербного честолюбца. Не замедлила прийти и открытая стычка, выпад с его стороны, что совсем переполнило мою чашу терпения и приблизило старт конкретных ответных действий.
Предшествовал этой вспышке следующий заурядный эпизод, когда в орбиту вписались еще пара уродцев.
Дело в том, что за комсомольскую работу, как и большинству секретарей первичек, мне платили как «подснежнику», то есть платили за другую работу, в моем случае, я числился экспедитором, полуставочным художником-фотографом, на мне висела вся стенная печать. В довесок ко всему этому изыскал мне шеф еще и доплату с замысловатой формулировкой — «поощрение рационализации охраны труда», за что я был обязан, походя, вести и пропаганду безопасного труда, клеймить его вопиющие нарушения.
Вот на этой почве и произошла у нас стычка с Вовой и Винни, потому как я систематически прогонял с их кандейки, с автобазы, постороннего, местного дурачка по прозвищу «На-гаргалыгу». Было ему лет тридцать, мастью чернявый и даже чем-то он был симпатичный, кабы не приоткрытый всегда рот и деревянные глаза. Прокрадется он, бывало, замрет столбушком у какого-нибудь из рабочих мест и очарованно следит за примитивной работой тех же слесарей на яме, с огромной охотой откликается на просьбы, что-нибудь поддержать-принести. Настоящего имени его никто не знал, только прозвище, самое внятное из всего что он мог произносить, выкрикивать, когда мимо проходила женщина.
Обучил его этому искусству сожитель сестры, кто явно обладал даром терпеливого дрессировщика, эпизодический, к слову, сожитель, потому как отлучался в тюрьму — «перышком баловался», нет-нет, не инакомыслящий писака, — бандюга, сограждан систематически резал. Он же из тяги к искусству густо испещрил подопечного татуировками, но профессионализма невысокого, на уровне выставки детского рисунка. Он же, порой, выбривал у него бороду и голову в виде вопросительного и восклицательного знаков, что, как ни странно, придавало божьему человечку осмысленность, вводило окружающих в заблуждение, что это нормальный, только экстравагантный человек. На все эти упражнения На-гаргалыгу не обращал внимания, в зеркало он не смотрелся.
Так вот, уцепил я в тот день этого малого под локоток и повлек из кандейки, выговаривая на ходу, что ходить сюда строго-настрого запрещено. Отчего-то, чего ранее не наблюдалось, возмухнулся Винни, пусть, мол, сидит, он нам не мешает. Я ему выговорил, что легко, мол, дядя Ваня, отпускать советы, благославлять поступки, за какие не несешь ответственности, ведь в любой же момент парня может зацепить, примять и изувечить, опекать-то его никто не опекает. Тут встрял Дикон, пусть, мол, сидит, не лезь в наши дела.
В какие-такие ваши, твои дела, выразил я недоумение, полнить отряд уродов новобранцами. Стали было обмениваться колкостями, но Дикон данное изящное фехтование отверг и на последний мой совет, не лезть в те дырки, куда его ГОСТ протиснуться не позволяет, затрясся в своей шизодной манере челюстью, выкатил шаренки и метнул в меня мензурку с кислотой. О приду-уурок! целил-то прямо в лицо, глаза!.. Лишь каким-то чудом я сдержался от соблазна броситься в драку, ушел, за что себя до сей поры только уважаю, откликаться в моем положении на эту провокацию было бы сверхглупостью.
А с На-гаргалыгу беда случиться не замедлила, сбылось вскоре мое предсказание, с крюка кран-балки сорвался ящик со стружкой металла, прямехонько на голову ущербному. Списать парня сумели, посадить никого не посадили, но потаскали изрядно. Ну, а наш Вова с поры той стычки стал помаленьку получать радости и сюрпризы, не в его, конечно, лобовой зоологической манере, а изящные и разящие, по его же заявке, официантом я оказался на этот счет расторопным, эхо сумел организовать на пару децибел больше.
Так подогнал я, вскоре, свой грузовой «Москвич» дяде Ване — проводку что-то всю замкнуло, ни одна лампочка не горела, не смог сам тогда совладать с неполадкой. Поставили мы его на улице, на скос эстакады. Ручник не работал, воткнули скорость, а для пущей надежности еще и кирпич под колесо — нарушения техники безопасности с их стороны вопиющие. Принялись они с Вовой за дело, а я ушел. Дядя Ваня ворчал на ветхие провода и гнилой кузов, так как это затрудняло поиск места замыкания. Но вот он пошел готовить скрутку из новых проводов, а Вова стал удалять старые, вертелся у машины так и эдак, проклиная малоприбыльную работенку.
Полез он было под задок, поерзал, качнул несколько раз машину, а она возьми да покатись, на него пошла, но проехала немного, всего с полметра и остановилась — Вовой заклинило, бампер уперся ему в грудь, глаза тезки полезли на лоб, горбик плугом в землю, ни вздохнуть тебе, ни шепнуть клич о подмоге, посучил он ножонками, поцарапал ноготками щебенку и отрубился.
На его счастье вышел что-то подмерить дядя Ваня, да я как раз подбежал узнать, как делишки идут, словом, извлекли тезку своевременно. Вскоре, он оклемался, и я стал укорять его, что же ты, Владимир, мол, так неосмотрительно поступаешь, в твои-то годы, тебе ведь же еще жить и жить, сквозь годы мчась. Никак, рационализатор, горбульку хотел разогнуть таким макаром, так зря, куда надежнее в кузне, под пневмомолотом.
Ну, самый бы раз человечку задуматься, подбить знаменатель, заключить, что кое с кем надо вести себя тактичнее, осмотрительнее. Так нет, он, как и ранее зубенки приоскалил и посулил, за ребрышки придерживаясь, куда кашель больно резонировал, что, мол, разберется еще со мной, вот только отлежится чуток, восстановит мощь былую. Ну что ж, заказ я понял, на нерасторопность мою дале Вове жалиться не довелось.
— На арене схватки батыры: Дикон и Феська — Вова одергивает жлоба-чухонца — Засада Феськи — Секс-ликбез Вовы с дамой в противогазе — Эта странная Ксенюшка — Вова бракует российское просвещение —
Пару неделек спустя пошел Вова на базар — мама за луком командировала. Потолкаться в толпе, это ему хлебом не корми, да и надежду питал давнюю — а ну какой-нибудь раззява обронит кошель, натрамбованный сотенными банкнотами. Я тогда его приметил еще в мясном ряду, он с Федором Исаичем о чем-то калякал, тот, барыга, здесь завсегдатай, все что-то толкает, то мясо-сало-яйца, то шерсть и шкуры. Верочку, госпожу Вовиного сердца тогда увидел — сапожки импортные искала, ой хорошела, расцветала не по дням, а по часам девчушка, явно приспевала пора запускать ее в эксплуатацию.
Приметил я тогда еще и лучшего друга Вовы Феську-одностандартника, тоже горбу-нишку, наружностью, правда, тезке совсем в проигрыше — гнилозубый и рыжий, Вова наш против него чистый Марчело Мастрояни. Феська с другого района нашего городка, «Копейского», с каким мы, «станичники», всегда смертно враждовали, цокались частенько на уровне взводов за речкой во чистом поле.
Так вот, одно время, уже без меня, как рассказывал мне братик, сподобились боевые дружины, как в летописях, выставлять перед битвой на поединок своих лучших представителей, самых что ни на есть батыров, и выбор почему-то падал на Дикона и Феську. Говорят, в такие минуты обе стороны превращались в зрителей-единомышленников, потешались до упаду, что по спортивным меркам очень даже мудро — приходило раскрепощение, и последующая операция массового расплющивания носов и губ проходила с полной выкладкой сил и мастерства каждого из участников.
Но потом, когда зализывали раны, все же больше вспоминали тот, предварительный поединок, вот где был, по общему уверению, цирк так цирк!.. Два паука, как они сплетутся, как начнут кататься на земле, визжать и царапаться, кусаться и рвать на себе одежонку!.. Нет, такую клоунаду надо было только видеть, закатывался братик при рассказе, обсказать же просто невозможно. Но потом, вдруг, Дикон от поединков стал наотрез отказываться, раскусил, по всему, что посмешище, что драка-то и на драку не была похожа, так одна пародия. Но он вел в счете, и потому Феська давно искал случая сквитаться.
Ну, а Вова в тот день подкупил лучку, загрузил его в дурацкие ранцы Макнамары, сняв пробы у мешочниц, набил карманы семечками и навострился было домой, как увидел столпотворение на автостоянке — спектакль. Какой-то колхозник, красномордый жлобина, матерился на всю округу, явно поддатый, безуспешно топтал заводной рычаг безмолвного «ижака». Когда нога у него уставала, он энергично долбил кулаком, что чуть меньше среднего глобуса, по темени супругу, сидевшую в коляске. Голова у той сильно моталась вниз, и зрители спорили, что сначала — расколется шлем, или оборвется шея.
Баба даже не защищалась, только негромко блажила и уговаривала своего Коленьку бить ее еще старательнее. Оказывается, потеряла дуреха деньги, какие наторговала на гусях, а может и слямзил кто, рублей двести. Коленька к ее уговорам прислушивался, а от досады на ее стойкость ткнул разок помимо шлема, в лицо, и баба умолкла — отключилась.
Спектакль стал неумолимо вянуть, разочарованные зрители намерились было расходиться по своим очередям, но тут на арену выскочил Дикон!.. Рыцарь, гладиатор, гамлет! Где-то же рядом госпожа сердца, есть шанс высверкнуть.
С ходу он заехал колхознику в ухо, сделав это буквально в прыжке, из-за роста, зашипел по-змеиному, сунув руку в карман, что, мол, истыкает в сито шилом, если тот не уймется, не перестанет увечить бабенку.
Жлоб от такой аномалии уронил на грудь челюсть. Струхнул, заозирался, словно ища подсказки, на всякий случай заизвинялся перед народом, супругу беспамятную стал бережно теребить за ворот, скажи, мол, Маня, им всю правду, что все по закону. Та очнулась и закивала, подтирая розовые сопли, да-да, мол, все — полнейший ажур, и стала снова умолять Коленьку убить её на месте. Коленька несколько воспрянул от такой поддержки и несколько сурово насупился на Дикона, не лезь, мол, в наш интим.
Я же, винюсь, не удержался и посоветовал, не трухай, мол, тезка, не пасуй, обрывай уши чухонцу, пока есть возможность, пока действительна справка с психлечебницы. Тут завиднелся милиционер, и жлоб совсем размяк, стал торопливо утирать глобусиком лицо Мане, клясться окружающим и Вове лично, что не позволит себе более некорректности к даме на людях.
А тезку после геройского поступка, метров за двести от базара ждал сюрприз — засада Феськи с телохранителями. Порезвились они тогда знатно, могли бы знатнее, да вмешался Макнамара, поднял хай на всю округу, один из телохранителей ахнул в него с самопала, но промахнулся, после чего, естественно, они убежали.
Вот так со взаимными любезностями мы тогда и жили. Невзирая на молитвы и старания Вовы с его помощниками работа у меня спорилась. Видя же мои старания и плоды труда, меня вскоре ввели в состав бюро райкома, по итогам смотра боевитости наша комсомольская организация стала аж второй в области по своей группе. А сам Дикон, неожиданно, как всегда в своей экстремисткой манере, ударился в учебу, объявил, что закончит вечерку на год раньше, экстерном, и поступит в университет, на юрфак. Вот так, мол, знайте наших, сегодня по банькам и погребам, а завтра — адвокат!
Почвой же для такой вспышки, судя по всему, послужила пробуксовка в отношениях Вовы с Верочкой, ибо та, в одну из последних встреч, объявила, что он — подлец, каких мало, это надо же, мол, додуматься, распустить сплетню, что она с ним совсем накоротке, то есть позволяет ну все-все-все, любит, словом, его, отважного юношу, и в скором будущем они должны поспешить в ЗАГС. Конечно же, серьезно этот бред восприняли далеко не все, но, тем не менее, на каждый роток ведь не накинешь платок, в общем, говоря классическим слогом, тезке с того дня в приеме было отказано.
Укоряя же Вову в столь подлой клевете, Верочка адресовала его расходывать пыл своего жаркого сердца на другую, еще более неотразимую даму, Ксенюшку, о связи с которой ей так живописали доброжелатели. Но если Верочка сумела сдержаться от рукоприкладства, хоть ей это и зуделось сделать, то педоБогиня при встрече до этого дала-таки ему пощечину, посоветовав не делать больше попыток вторгнуться в ее жизнь, сколь неприглядной бы она ему не показалась.
Так коротенько о Ксенюшке. Ей чуть за тридцать, безмужняя. Общаться с этой бабенкой Вова старался в темноте, ощупкой, если же партнерша по забывчивости или нечаянно свет включала, то Вова сильно гневался, смак общения враз сходил не нет. Дело в том, что личико у Ксенюшки было, ой-е-ей! каких мало, съеженная какая-то рожа, малю-ююсенькая с коричневыми разводами по краям и щедро конопатое, носик у Ксенюшки пуговкой, волосенки реденькие, мочалистые, ушищи же большие оттопыренные, как паруса от ветра в затылок, а еще у нее был большу-уущий, по-рыбьи безгубый рот и в нем штук полста мелких зубов, настолько мелких, что при улыбке они пропадали, затмевались деснами. Бр-рр!..
А вот глаза у Ксенюшки были неплохие, жидкоголубые, правда, порой, при жестком свете казались даже белыми, будто у сорожки, подсматривающей из ухи, неглупые глаза, печальные, скорее, от осознания малой привлекательности. Зато фигурка у нее была просто отменная, загляденье не фигурка — крепкая, ладная, со стройными ножками, конфетка! цены бабенке не было бы, нарасхват пошла бы наверняка, кабы на личико ей маску какую организовать щадящую, замаскировать хоть маленько под нормальное лицо. Ох, и рожа!.. Вот тут и разберись, так что же все-таки лучше — писаная красавица с туловищем от бегемота, или эта «конфетка», кому на люди желательно выходить только в противогазе.
На окраину нашего поселка, в хатенку Ксенюшки, наш Вова прокрадывался ближе к полуночи, чаще после односторонних свиданок с Верочкой, иззябнув до хруста кишок на тополе у ее окошка, мудро заключая, что духовное общение самостоятельно от физического, а пресытясь на стороне плотью, умаляешь жар неразделенного чувства. Ксенюшка охотно привечала его, как и многих ребятишек, кто до армии проходил здесь ликбез, чем и хозяйка для себя восполняла в какой-то мере дефицит на всамделишного постоянного мужчину.
Вообще-то, однажды, случился у нее один с претензией на серьезную связь, он как-то даже выпульнулся с нею на божий свет под ручку, но даже тогда, будучи в стельку, тут же застеснялся, ужаснулся своей дерзости, сказал, что занемог животом и не совсем прямолинейно, но проворно, затрусил назад, в укрытие. Вскоре он куда-то сгинул, а Ксенюшка обзавелась дочкой Натахой, в пору визитов Дикона ей уже шел пятый годок, симпатичный и крупный ребенок, в соавтора, а вот глазенки у Натахи были всегда сонные, спала на ходу, говорить к этой поре она так и не научилась.
Это еще плод потешек с односторонней алкогольной атакой, а по словам одной моей знакомой медсестры из роддома, нередко объявлялись младенцы, кого мама производила на свет будучи пьяной в дым, таких новорожденных не могли расшевелить ни массаж, ни гормоны, но стоило поводить у их носика ваткой в спирту, как они оживали, оказывается, уже с похмелюги недужили. Надо ли предполагать, каких высот достигнет такой человечек в жизни, если, разумеется, удастся преодолеть младенчество.
Так о нашей Ксенюшке, уж кто-кто, а она гостеприимством славилась. Придет тот же Дикон, в момент она натаскает на стол разной вкуснятины, чекушок выставит, чтоб ему совсем расковаться в общении, света подпустит из окошка, от луны, и присядет в сторонке, сторожа в чем гостю потребность, все угодить лишний раз старалась. Готовила она превосходно, вкусно и изобретательно, да и вообще, женщина она была на редкость работящей, привыкшей надеяться только на себя.
Трудилась она на ремзаводе, сверловщицей, где умудрялась тоже гнать по две нормы, в газетке про нее, ударницу, частенько упоминали и даже разок, помнится, сфотографировали, но тактично, очень издалека, в рост, близ родного станка, что и занял три четверти снимка. Ну а наш Дикон покушает плотненько, вотрет стопочку и отмякнет, расшалится, давай блудить ручешками, в горницу хозяйку повлекет, на что та со всегдашней радостью, на безрыбье-то и хек за карася.
Вернутся они за стол, Вова мрачный от осознания, что обладал не Верочкой, а Ксенюшка пуще прежнего обиходить дружочка силится — конфет достанет к чаю, варенья. Суетясь у стола, разговорится, о работе своей начнет сообщать, как и за счет чего соцобязательства перекрывает, о трудовом соперничестве с подругами, о премии очередной за рачительное отношение к доверенному инструменту и материалам. Завод свой, этот гнилой сарай с дореволюционным оборудованием она вполне искренне любила.
Да она, чокнутая, всех любила, всем угодить старалась, при такой-то роже да жизни нищенской самый бы раз на всех окостыжиться, а она любила, только как-то своеобразно, по-своему, издали и ненавязчиво. Странная бабенка, странная, если, конечно, совсем нормальная. Была в ней какая-то изюминка, была, ведь ни у кого из нас, сопатых, не возникало к ней отвращения, пренебрежения, даже в весьма раскованных разговорах грязно о ней никто не говорил, обходил эту тему, было в ней что-то, было, уходили мы от нее всегда с каким-то рассолоделым нутром.
А вот у женщин, кто узнавал ненароком о такой непритязательной конкурентке, эмоции были куда круче, та же Верочка, к примеру, высказалась весьма однозначно, что, мол, ее полнит гадливость, когда близ таких образов, как она и Вова, всвязи с ними, упоминается слово «любовь», пусть даже в простом, анатомическом понятии, все равно, слово это враз будто бы покрывается какими-то лишая-ми и струпьями.
Ну, а наш тщеславный герой, даже после столь категорического отлупа, не оставил мысли о завоевании сердца любимой, равно как и покорении остального окружающего мира. Ну посудите сами, куда им, нам, пока еще пребывающим в неведении, деться спустя этак лет пяток, когда он, Вова, достигнув вершин наук, заглянет к нам, в эту богом забытую дыру на сверкающем лимузине и средь стаи оголтелых поклонниц благосклонно выделит ее, Верочку, сообщит скупо и прочувственно, что приехал за ней, что движитель всех его побед только она одна, его большое к ней чувство.
Пока же Верка со свойственными ей безалаберностью и невежеством продолжала менять кавалеров, примитивно мысля, как можно беспроигрышнее пустить в оборот пока еще ходкий товар юности и привлекательности, то есть выскочить побыстрее и удачнее замуж. В маму, тетушка Анюта тоже, говорят, была из скороспелок, замужней стала в семнадцать, аккурат в канун войны, вскоре, друзья черкнули муженьку, что Анюту нешуточно понесло вразнос, тот прислал гневное письмо, предлагая развод, но за письмом приспела похоронка. Остепенилась она не сразу, но сколько бы раз не сходилась с партнерами, фамилию первого мужа не меняла, по сей день ходит в неутешных вдовах, пользуясь соответствующими льготами.
Так что хватку Верочке наследовать было от кого, ну а куколка она и впрямь стала расписная, но кукла, не более того, и потому занятию с ней я уделил времени совсем немного, больше она, кстати, и сама не требовала. Сошлись мы с нею в считанные минуты, подкатив к ней после киношки, я строго осведомился насчет её Ф. И. О. и совсем уже прокурорским тоном объявил, что мне предписано облздравом сделать ей овуляцию… Реакция на этот пошловатый закидон всегда все ставила на свои места, если негодование — особь чрезмерна умна и требовательна, это мне и на нюх не надо, если же невежественный смех, то игра стоит свеч — вторая категория, кукла-кокотка, нести можно любую околесицу, мозгам лишь приятный отдых, шансы же потешить плоть незамедлительно почти стопроцентные. Верочка оказалась эталоном второго сорта.
А наш Вова в этот период все сильнее укреплялся в мысли ошеломить в скором будущем человечество и потому за учебу впрягся совсем нешуточно, но опять-таки по-своему, с выкрутасами. Так доброй половины предметов он решил вообще не касаться, в их числе: математика, немецкий, астрономия…
Зато стал шокировать кой-когда основательными сверхпрограмными познаниями историчку, литераторшу… И все чаще заводил речи об экстернате. Ход, в сущности, безотказный, тройки по неуважаемым Вовой предметам в вечерке всем нам были гарантированы лишь за один подвиг появления в школе. Но если объявились бы и всамделишные пятерки, это уже для данного заведения стало бы событием из ряда вон.
Так что тезка с педагогами, ему потакающими, стал вести себя совсем накоротке, речи даже заводил с умной рожей о негодности отечественного просвещения, его громоздкости и неспособности раскрывать и пестовать талантливые индивидуальности (вроде его самого?).
Я бы, изрекал Вова, даже учебники до пятого класса делал совсем по-другому, так, чтобы они как сказки или детективы читались, взахлеб, но так, чтобы нужная информация, начинка, за привлекательной оберткой, исподволь, но надежно в мозгах отлагалась. Расписал бы, мол, к примеру, похождения таракана, с красочными картинками, прочли бы все это малыши и познакомились с кучей новых растений, знали бы их пользу и вред, узнавали потом в жизни, также как и разнообразных букашек, предметы с четким знанием их назначения, чего, как ни печально, и многие-то старики не знают, кто из-за ленности ума, кто по нехватке времени.
Или, говорил еще Вова, взамен уроков я бы организовывал театральные спектакли, где изучение и репетиция роли есть очень даже активное познание. Вот такие, равно как и многие другие подобные идеи толкал в то время наш Вова, желая прослыть смелым новатором, жаль, конечно, что министерство, даже ретрограды из районо и школы, остались глухи к данным озарениям, пеньки, невежи, недоумки, кому до Вовы еще было расти и расти.
А еще тезка в ту пору, на кой-каких уроках, по его оценке, скучных, вроде той же части истории, где изучалось становление и мужание нашей партии, извлекал общую тетрадь и начинал истово строчить, фиксировать разнообразные мысли касательно совершенствования вселенной, мысли эти в его черепушке тогда хороводились безостановочно.
Я как-то из любопытства полистал эту клинопись и порядком изумился его честолюбивому бреду. Так, в частности, я уловил одну мысль, стержень одной из его теорий, что быть уродом даже полезно, ведь недаром, мол, говорят в народе, что своя печаль должна быть дороже чужой радости. Полезность же данной печали, по Вове, в том, что происходит естественное отпочкование его, урода, от серой, одноликой, мыслящей штампами массы, что у него прямо-таки падает с глаз повязка и начинает до болезненности обостренно восприниматься истина, ее разбросанные крохи, как никому осознается удача возникновения в этом хаосе его! материальной мыслящей точки! человека!..
Мысль эту Вова развивал до такой степени, что даже в запале начинал благодарить судьбу за горбик, как некую отметину свыше, что без сомнения позволит ему добиться покорения небывалых вершин, до чего прочим, негорбатым, никогда не докарабкаться. Молодец, ловко обернул, оставалось только размножить эту теорию и остальное бездефектное человечество зарыдает от обиды, потому как налицо ущемление прав, несправедливость в распределении подарков судьбы. Ну а там, глядишь, и полшага до организации фирмы по искусственному созданию таких подарков, установки спецстанков и поточных линий, где искусно бы надламывался хребет, здесь и сопутствующие дефициту блат, очереди, неблаговидные сделки.
Такая вот теорийка, воистину — слепому много видится, глухому много слышится.
— Как спящего Винни крошками в вине до запоя довели — Безалкогольный вечер, обратившийся в попойку — Конспиративное омовение Дикона — Хищение его одежды —
Дядя Ваня горячо одобрял устремления ученика на грамоту, только чуток оспаривал задумку идти в гуманитарии, что, на его взгляд, отвлечение от жизни, не гарантирует сытных хлебов, куда, мол, надежнее познать ремесло зубного техника.
— Самый огромный смак для души, Вовка, — вещал он по такому случаю, — это труд, исполняемый руками, особенно, если ты мало-мальский мастер, а бездумно махать кайлом или просиживать без действа за отстраненными мыслями — две крайности против естества человека, ведь в этих случаях, он, человек, задействован лишь частично, с перекосом. Жизнь, вотова-етова, всегда держалась мастерами, их ремесла и тайны тот же фольклор производства, то есть требует к себе бережности. Ежель оторвать людей от их ремесел, страна быстро останется без штанов, а народ будет истачивать порча, затоскует тогда народ, вызверятся люди друг на дружку, а это самое распоследнее дело. Отсутствие мастерства рождает у неумех испуг — вот-вот их выявят! — отсюда их рвение поскорее спрятаться за должности, поучать других, но разве так будет дело толком красно?.. никогда! В России давно получила укреп эпоха собак на сене, обезличка, отлучка мастеров от их ремесел. Но ведь та же природа, вотова-етова, голосует против обезлички, даже снежинки-дождинки в любой кутерьме остаются единственными и неповторимыми, не слепляются в один безликий ком. Все мы рождаемся богачами возможностей, кончаем вот только больше нищими. Учись, сынок, приспевает твоя пора познавать сторону-мачеху, покидать край, где пупок резан. Учись, надо когда-то и лаптю в сапоги метить…
К слову говоря, при кажущейся покладистости и доброжелательности дядя Ваня был человечком весьма и весьма злопамятным. Так, к примеру, который год он не мог простить мне одной шутки, какую я (если бы один я!) проделал с ним еще до армии. Помнится, в тот день, он, как всегда, наскоро проглотил свой обеденный тормозок и умостился на лавке погонять храпуна, с полчасика, что делал систематически. Спал он, приоткрыв рот, мертво, никакие шумы не смущали. Мы же с дружками в тот день, забыл уж по какому случаю, пустили по кругу бутылочку «силосухи» оборотов на восемнадцать, по ярлыку же — портвейн. Опорожнили одну емкость, приступили к другой. Тут-то и пришло в мои подогретые мозги озарение, какое все поддержали охотно. И стал я после такого благославления складировать в приоткрытый рот дяди Вани хлебные крошки, смоченные винцом, каковые он рефлекторно, без пробудки обминал языком и заглатывал. Проснулся он тогда значительно позже нормы, какой-то шалый и недоуменный, работа не шла, хотелось праздного трепу. Так получилось, но подкормили его таким макаром мы и на следующий обед, а назавтра он не вышел на работу — запил. Вся загвоздка же была в том, что к той поре минуло года четыре, как он не брал в рот ни капли, чем гордился, не маскируясь, так как до этого, как вам уже известно, квасил фундаментально.
Но вот он оклемался от запоя, кто-то подсказал ему причину срыва, и он не на шутку обиделся. Подскочил даже вгорячах, губы трясутся, пальцем грозит немо, а потом выдал: «Т-ты, В-вовка, н-нехороший человек, вот!..». Ругаться он совершенно не умел, полезшим в драку его и подавно не представишь, а вот злобу умел затаивать надолго. Ну не скоты ли продажные коллеги мои тогдашние! сами ухахатывались, а крайним оказался я один, самый молодой, заступиться так никто и не удумал, как и остановить в минутку, когда шутка еще созревала. Алкашня!.. Сброд!..
Не так давно был случай, определение это подтверждающий исчерпывающе. Комитет комсомола, да я один, по сути, совместно с парткомом и профкомом организовали чевствование юбиляров и посвящение в рабочие, концерт с вечером отдыха. Мероприятие было задумано без спиртного. Сначала многие возмутились, а потом притихли, мы поняли — замышляется противодействие, и потому предприняли самые тщательные охранные меры, потому как на образцовом вечере пожелала присутствовать секретарь райкома партии по идеологоии. Я, честно говоря, тогда по этой причине здорово разволновался и в своем выступлении под смешок диконов, дважды опечатался — прочитал «эпоха вырождения», вместо — «возрождения», и при упоминании о таком благе, как снижение налога на малосемейных граждан, выдал «малосеменных».
К середине вечера стало ясно, что неподдельное веселье участников, их бешеный темперамент в танцах и надрывное горлодрательство в песнях стимулированы не только лимонадом и чаем. Но поиски родников вдохновения заходили в тупик. Когда же вконец окривел инженер по соцсоревнованию, что легко вычислилось по застегнутой поле рубашки на пуговицу ширинки, мы отвели его в укромное место и энергично вытрясли секрет.
Но его — о конфу-уз! — совсем нечаянно уже обнаружила секретарь райкома. От шумного веселья у нее разболелась голова, и она, глотнув таблетку, решила запить ее водой из бачка, стоящего, ну абсолютно у всех на виду и рядом. После пары глотков глаза ее полезли из орбит, она поперхнулась и нешуточно раскашлялась — в бачке был самогон, градусов под пятьдесят. Надо ли говорить какой втык назавтра получил шеф, чем, в свою очередь, щедро поделился с нами. Скот, на себя бы сначала обернулся, ведь все уже тогда давно знали, что пьет он систематически и в одиночку, не выходя из кабинета, на скапливаемые же бутылки, изобретатель приноровился наклеивать этикетки с минералки, каких у него в сейфе было несколько пачек.
Я мало удивился, когда узнал позже основного автора срыва антиалкогольного вечера, конечно же, это был Дикон с некоторыми приспешниками. Дешевенькую популярность Вова на работе заслужил без особого труда, мужики такой стиль ценили, лишь бы не было скучно, лишь бы уподобить госпредприятие ежедневному цирку, только бы смену скоротать, а там трава не расти. Ну а нашему уродцу такое одобрение канифолью на смычок. Боже! и куда может прийти общество при таком обилии уродов и дебилов! они ведь неумолимо уподобляют себе окружающую среду, ведь и она стала уже уродлива и больна, готовая в любой момент свершить агонизирующую судорогу в виде вселенского смерча, потопа или разлома тверди, и все затем, что озарения разума воплощаются в жизнь тупыми исполнителями, кто расходует свой скудный умишко на паразитические уловки и агрессивность.
Ну а Дикон цвел и пах в столь родной для него среде, блаженствовал червем в навозе, номера-выдрючки следовали с завидной неиссякаемостью. Чего стоит, к примеру, лишь одно из последних его пари. А поспорил он, что на работу он будет прибывать более разнообразными способами нежели его оппоненты, и превзошел их с изрядным запасом, выспорил что-то около полусотни. Приезжал он тогда на работу и в тележке, влекомой Макнамарой, и, как падишах, на носилках, и задом-наперед на своем дырчике, приходил он на ходулях, третьим в пирамиде на шее у друга, ползком, верхом на ишаке Федора Исаича, на крыше гибрида-«москвичонка» учителя…
При всем при этом тезка был до болезненности ревностен к чужим номерам, также потешающим мужиков. Так изредка, я разыгрывал роль этакого сердечного поверенного между ним и Катериной Мызгиной, бабой, что запилась и опустилась до легендарности, ей тогда было чуть за сорок, но остались от нее лишь жалкие останки еще ходячего человека. Я же, будто бы по ее просьбе, заклинал не бросать ее, возобновить отношения, потому как понесла от него и угрожает лечь на рельсы, если он откажется от грядущей крошки.
В довесок я зачитывал фрагменты из якобы посланного ею письма с душераздирающими признаними и ласкательными обращениями, вроде: «тополек ты мой стройный в кепулечке», «зоренька моя желанная» и так далее. Вову такая раскладка сил — он мишень дружеских шуток — нервировала, дело, как правило, кончалось тем, что он хватался за железки, я же с дурашливыми воплями убегал, проклиная судьбу связного. Но что железки — детская шалость, если опрометчиво забыть, что дело имеешь с законченным шизиком, я забыл однажды и едва-едва за это сурово не поплатился.
Дело было весной, где-то в мае, пришла ранняя жара, буйство зелени и цветенье вселяли похотливую истому, рассеянными ногами парочки убредали в ближние рощи, где вводили в заблуждение наивную природу, делая вид, что хотят размножаться. Наш Вова же пристрастился тогда гонять на Карасевку, озерцо километров за пять от города, принимать там водные процедуры. Макнамара отставал, не справлялся со скоростями дырчика, потому как движок был форсирован с помощью дяди Вани — на поршеньке стояло дополнительное кольцо, заполованы края впускного окна, моторная звездочка уменьшилась на пару зубцов, словом, с учетом бараньего веса седока, аппарат стал куда проворнее, обходил лихо многие мотоциклы, чем здорово ранил самолюбие владельцев.
А на Карасевке царила благодать — чистейший воздух, зелено-нетоптано, у воды березовая рощица, чуть подальше густая полоса железнодорожных лесопосадок. Озерко неглубокое, вода теплая, а самое главное, почти не бывает посторонних глаз — далеко, все отдавали предпочтение более близкому водоему на кирпичном карьере. Для тезки фактор немаловажный, наиглавнейший, ведь самокритично он осознавал, что обнаженным смотрится неважнецки — ножонки прутиками, ребра наружу, кожа синевато белая, на тонкой шеенке, будто из груди растущая огромадная голова, а меж лопаток самое главное украшение. Бр-рр! упырь, только и пугать детишек неслухменных, да и то осторожно, не на ночь, да чтобы снимок был не совсем четкий.
Была у меня такая фотография в интерьере Карасевки, кому не показывал, плечами гадливо передергивали, и бывают же, мол, ухмылки в природе. Как тут не помянешь добрым словом пращуров, кто изобрел одежду, маскирующую от нас кое-какие достоинства соплеменников. Но и в заблуждение можно легко впасть, купиться, начнешь растелешивать кой-какую мадамочку, освобождать ее от шлеи и прочих чрезседельников, а она расползается в такую безобразную квашню, что желание и прочие эрекции безвозвратно чахнут.
Я вот одно в связи с этим недопонимаю, ну ладно, Дикон наш рихтовке уже не подлежит, но сколько рядом людей жирных, беззубых, неряшливых до безобразия, омрачающих только одним своим видом настроение нормальных собратьев, могущих, но нежелающих привести себя в порядок, то есть уроды самостийные, но почему нельзя таких одернуть строкой закона, штрафовать, все же на благо обществу, для косметики его лица.
Так о Диконе. В тот благославенный денек он уже привычно поспешил после работы на озерко, поднять тонус перед вечеркой. Вот он блаженно приступил к омовению, потом разыгрался — стал нырять, плескаться, пробовал плавать и лежать на спине, но получалось неважно, топор топором. Порезвился так с полчасика, изредка пугливо и настороженно озираясь по сторонам, чуть озяб и вылез, поспешил к мопеду, поскорее одеться, дабы не осквернять продолжительно тамошнюю красоту и гармонию.
Подбежал и разулыбался оторопело — одежки-то, ку-ку! не было! вот так фокус… Постоял с приоткрытым ртом, покусал ногти в сильной задумчивости и стал щупать на всякий случай землю, может глазыньки подводят, утомились ведь за день-то глазыньки на производстве. Нет, не подводят, сандалеты с кепкой лежали, а вот рубашка с брюками — ку-ку! Метнулся было на поиски, обежал рощицу, с полгектара посадок — бесполезно. Сел под кусток, отжал трусики и чуть всплакнул с подвывом. Во второй круг промялся в поисках, нет, не сыскивалась амуниция. Энергичность в движениях Владимиру стали диктовать также комарики, здесь они под вечер внушительными эскадрильями поднимались на крыло и нешуточно свирепствовали в поисках лакомого провианта, кровушки.
Надумал тезка вернуться к дырчику, а оттуда голоса оживленные, парочка подъехала на грузовом «Москвиче» и давай озоровать очень смело, в надежде, что свидетелей до шестнадцати тут не предвидится. Схоронился Вова за кустик, поскрыпел зубенками и снова всплакнул, но уже без подвыва, для конспирации. А протер слезки, навел как следует резкость и ахнул, ба! да ведь это его Верочка, Веруня, Вероненочек, а шшупает-мнёт её так бессовестно товарищ по работе, так милый его сердцу, сосед, тезка!..
Но вот он, сосед-тезка, отвлекается от обнаженной грудки его любимой и случайно обнаруживает дырчик, признает его обрадованно, что техника его коллеги, члена их комсомольской организации, по поручению — политинформатор в цехе эксплуатации, предполагает, что, скорее всего, Владимир где-то рядом, возможно, ищет дикий лук, в нем так много витаминов роста. Верочка поправила обе части своего пляжного гардероба, я извинился за внеплановый антракт, и мы стали в два голоса кликать его ласково, аукать, а потом решили поискать его и напугать неожиданным появлением. По шороху травы и листвы можно было легко определить, что после этого тезка проворнее ящерки отполз и резво умчался в дальний непролазный кустарник, где, возможно, с досады погрыз не только прутки, а даже земельку. А чего грызть-то, все ведь по собственной заявке.
Вернулся он тогда домой, по рассказу его маманьки, глубокой ночью, по-индейски обмундированный в лопухи, морда шире плеч — комарики не упустили случая, попировали. Долго шагал Владимир еще затем, что бензина в бачке не оказалось, дырчик пришлось толкать. Уже в родных стенах он утратил собранность, подразмяк, и его даванула истерика, сеанс комаротерапии довершил укольчик «скорой».
Истерика? вот-те раз! а ведь по его же формуле, заметкам, что я уже частично цитировал, он был сторонником воспитания очень жесткими (в довесок к «подарку судьбы») обстоятельствами, все эти закалочные процедуры таким как он, мол, только во благо. Если же их нет, а наша пресная жизнь так скупа на эстремальные ситуации, то их, эти ситуации, надо создавать искусственно, самостоятельно, только тогда, мол, произойдет желанный укреп воли и тела, только тогда дальнейшие трудности будут легкоодолимы и нежелательных сбоев в ходе неизбежного блистательного воспарения надо всеми серыми не произойдет.
У Вовы в заметках на этот счет даже приводился жизненный пример, насколько, мол, все это благотворно. Так одному американцу дали пожизненный срок за убийство, но он не опустил рук и стал пристально наблюдать сквозь решетку за птичками, настолько пристально, что стал авторитетнейшим ученым орнитологи, теперь на его имя со всего света идут письма, где авторы умоляют дать им ту или иную консультацию. А кем бы он стал, не укокошив человека, оставшись на воле? да никем, серенькой заурядностью.
Так что, по Вове, очевидна полезность и тюрьмы, не обязательно пожизненной, а так, лет на пяток встряхнуться, раз в обыденной жизни эквивалента подобным ощущениям не сыскать. Судьба, к слову, выполнила и эту его заявку, но об этом чуть позже. Такие вот внушительные наметки, но маленький пустяк, и уже надо кликать «скорую».
— Дикон — судия, прокурор, палач — Лишь чудо отводит прицельный выстрел из обреза — Замирение из тактических соображений — Великолепная четверка — Фиаско микрошефа Гены —
На следующий день, после обеда, я увалился на травку за котельную со свежим «Советским спортом», каюсь — недосыпал, слабел от игрищ с той же Верунькой и прочими, кому так недостает мужеского внимания и ласки. Только наладился я подремывать, как услышал чье-то сопение, отодвинул газету с лица — Дикон!.. стоит падла метрах в трех и целит мне в голову из двухствольного обреза! Боже, какая дикость! в нашем-то цивилизованном мире и такие пещерные страсти-мордасти!.. Ну что может почувствовать в такой момент нормальный человек?!. Я оцепенел, оледенел нутром, с секунды на секунду может произойти непоправимое! Страх и волна слабости сыграли со мной коварную штуку — джинсы мои в паху потемнели от влаги. Как ни парадоксально, но именно это меня и спасло — Дикон осклабился и чуть опустил обрез, намереваясь, по всему, отпустить издевательский комментарий.
Тут уж не упустил шанса я, вытаращился за его спину и попросил умоляюще: «Ну дядя Ваня, ну скажи ты ему!..». Дикон резко обернулся, и я, крупно скакнув, нырнул за угол котельной. Выстрел за спиной все же прозвучал, бил сука навскидку, и одна из дробин прошила мне мочку правого уха. Мама! десяток сантиметров левее и в затылок! за что?! ох и приду-уурок! вот уж урод так урод, всем уродам уродина!
Да разве таких можно держать на воле? их место в клетке! Он было погнался за мной, но второй раз так и не выстрелил, не попасть — бежал я согнувшись и зигзагами, помогла армейская выучка.
В милицию я заявлять не стал, бесполезно, обыски ничего не дали бы, тайники у Дикона надежные. Но испугал меня козлина здорово, месяца два у меня почему-то немел мизинец на левой руке, мертвел буквально, но потом, помаленьку, эта оказия прошла. Но я лишний раз убедился, уверился, что с такими придурками нельзя пользоваться их же методами, отмахиваться от дубины дубиной, в этих случаях помощник лишь один — интеллект, вооруженный тонким анализом, холодной головой и опытом.
К вечеру я тезку огорошил — подошел и попросил прощения за шутку на Карасевке, предложил навсегда замириться. Упыренок глупо захлопал ресницами, но тут же приосанился, насколько ему это позволил «подарок судьбы», и снисходительно протянул свою лапку. О-оо, как мне хотелось в этот момент утешиться парой настоящих ударов, растереть в порошок эту образину за столь чудовищное для меня унижение!
Но я сумел-таки подавить в себе этого примитива. Какая все же это великая штука держать себя в руках, всегда иметь ясную голову. Ну чего бы я добился, размазав до затылка его нос-губы? только кляксу на биографию. Несколько предпочтительнее был ход приловить тезку на грузовом парке станции, у цистерны со спиртом или вином, так как он нередко пересекал этот парк, сокращая полуночный путь от Ксенюшки, с оперативниками из военизированной охраны и кой-какими ребятами из милиции я был дружен, ход соблазнительный и все же многими действующими лицами малореален.
И я решил набраться терпения, взять в союзники время, ждать. А буквально через пару недель я уже вопил гимны всевышнему, кто наделил меня такой сдержанностью, — меня взяли в аппарат райкома комсомола, инструктором орготдела, все шло, как по нотам, черновая возня с выродками осталась позади. Тропки наши с тезкой круто разошлись, что вовсе не означало, будто последнее слово осталось за ним, отнюдь, не того напал, уродишко, не на того, должки я всегда возвращаю с процентами…
Работа в райкоме ухватила властным смерчем и вовлекла совсем в новую жизнь, порой сумбурную, но всегда динамичную, престижную и очень ответственную, уж тут-то каждый шаг нужно было выверять и выверять. А еще месяца полтора спустя я получил аттестат и поступил заочно в техвуз, на доменщика мартенов, вуз этот у нас под боком, недобор туда хронический. Получил, кстати, аттестат и тезка, молодец, одолел-таки экстернат, молодец, этого уж ни убавить, ни прибавить. Но на юрфак университета не выгреб, перекинул документы в педвуз, тоже на заочный факультет. Словом, графа в моей анкете скоро должна была получить желанное «н. высшее» (неначатое высшее, шутили коллеги в райкоме), а это уже полновесность кандидатуры на любое из мест, хоть в правительстве.
Незапланированная же вакансия в райкоме образовалась оттого, что ушел заворг. Странный парень, с какой-то придурью, проработал всего-навсего года полтора, стали готовить его на первого — ну все тебе в ноженьки устилается! — а он, чистоплюй, вдруг объявил, что в комсомоле работать боле не хочет. Как ни с ним не бились, каких только пакостей не сулили — бесполезно, ушел фотографом в быткомбинат. Странный. Я взялся как-то перебирать после него ящики стола и нашел один блокнотик, где он в тягучие часы хода бюро рисовал и упражнялся в стишатах. Ой-е-ей! почитаешь их и весь комсомол предстает в жутком пародийном свете, сплошное сборище рвачей, никакого проблеску, сплошные издевательские хаханьки, полнейшее безверие в наш строй. Где он рос? Ладно хоть еще не задействует жало в открытую, но ведь доведись случиться какой-нибудь перетруске-заварушке, он же первый хрипы нам рвать будет, раздавит, не дрогнув. А сколько таких молчунов, себе на уме, косящихся злобно с обочины, ждущих своего часа, вечно всем недовольных. Да тот же Дикон из этой же гвардии. И ведь довольно благообразный вид у пачкуна, этого Анатолия, — не пьет сильно, начитанный и башковитый, искусствами интересуется. Это ведь надо решиться, инженеру податься в фотографы, в лакеи, карточки он правда делал добротные, выставку даже как-то раз в клубе организовал, но больше какие-то рощи, рожи младенцев, стариков. Мелькнула у меня мыслешка, а не показать ли этот блокнотик нужным людям, чтобы четче обозначить нашего потенциального врага, но пожалел, отдал владельцу, на что он и не особо возрадовался, странный, неужели даже не опасается вскрыть свою сущность? наглец! или так уверен в себе, чувствует силенки? да раздавят ведь, как таракана, играючи и походя…
В кабинете нас тогда было трое: я, Зинуля, толстенная незамужняя деваха лет двадцати пяти, секретарь по учащейся молодежи, и Гена, заворг, мой микрошеф. Гена был неутомимее секундной стрелки, сидеть он совершенно не мог, весь день мельтешил перед глазами, бестолково метался, искуривая до двух пачек дорогих сигарет с фильтром. Совался Гена во все дела, свои же кисли и уже в ранге сверхсрочных перекочевывали на мой стол.
Три телефона на одном проводе, но при звонке я всегда кликал из коридора Гену, и тот, отшвыривая в урну только что подкуренную сигарету, бросался к трубке, сообщал без тени разочарования или обиды, что спрашивают меня или Зинулю. Он носил темные очки — один глаз был подернут бельмом — всегда был в безупречном костюме и галстучке, благоухал сигаретами и приятным одеколоном. За плечами у Гены педвуз, в наличии стойкое отвращение к школе.
В довесок к неорганизованности на работе он имел совсем губительную для его карьеры черты — был невосдержан и нестоек к спиртному. Я помню, как изумило меня в первый раз его скоротечное опьянение, в общем-то, после заурядной трехсотграммовой дозы водки. Гена тогда что-то маловнятно залопотал, завращал из-за ушедших на кончик носа очков бельмом, а потом, вдруг, решительно пошел прочь, все глубже и глубже припадая на правую ногу, прошел так с десяток шагов и рухнул лицом вниз.
Я было бросился его поднимать, но Первый, Виктор Пионов, велел не трогать его, сказал, что Гене желательна вылежка, стравление отработок через рот и прочие шлюзы. Посетовал при этом на свой последний недосмотр, когда Гену транспортировали, не вложив как всегда в ОЗК (общевойсковой защитный комплект, непромокаем), отчего до сих пор не выветрилось от мочи сиденье.
Пионову я, судя по всему, с ходу пришелся по душе, и он зачислил меня в «великолепную четверку», в какой помимо нас с ним были председатель райкома профсоюзов работников сельского хозяйства и молодой военком, все при конях, все вольные казаки, в любое время суток могли десантироваться в нужную точку и чуток развеяться от бесконечных дел.
Встряску эту нередко мы начинали прямо в кабинете у Виктора, в рабочее время, он и банковал, был у него спаренный ящичек под замком, где всегда сыскивалось необходимое — водка, сухая колбаска, минералка… Исполнялось все при открытых дверях, весьма ловко и артистично, никому даже в голову не приходило, что заняты мы чем-то иным, а не деловыми вопросами. Пропустив грамм по двести, мы созванивались с кем нужно и благополучно отбывали на природу.
Останавливать и проверять наши машины никому из гаишников никогда не приходило в голову. К уязвимым недостаткам Виктора можно было отнести слабость к слабому полу, был он на этот счет гораздо слабее меня, алчен просто-таки, порой, на какую-нибудь свежатинку до неосмотрительности, что весьма рисково, загорит ведь синим пламенем, ежель кто откроет на него глаза пошире, и ведь растил озорник двух дочерей, супругу имел образованную.
Но все эти встряски, разумеется, были краткими эпизодами без ущерба основному делу, а дел было невпроворот, чего только стоил начавшийся обмен документов, да еще нашему райкому была предоставлена высокая честь начать его первыми в области. Без ложных прикрас, работал я тогда добросовестно, изо всех сил, но чувствовал, что так меня хватит ненадолго, тащить работу и за Гену становилось невмоготу. А ведь орготдел, по моему тогдашнему разумению, для общей же пользы, должен был состоять из энергичного парня, контачащего с секретарями первичек и девчушки-бумаговодителя, грамотной чистописаки, такую учителку я тогда уже присмотрел. Вскоре терпение мое лопнуло.
Попросил я как-то в обед у Пионова машину — шофер был в отгуле — и вдвоем с Геной мы помчались в ближний совхоз по делам обмена. На обратном пути надумали искупнуться и завернули на один из плесов. Как-то нечаянно у меня обнаружились четыре бутылочки пивка, микрошеф благосклонно принял угощение, после пивка сыскалась и водка…
Ранним утром я уже был у Гены и якобы испуганно распрашивал его, не помнит ли он, где мы вчера еще были, где расстались и не натворили ли чего непотребного? Тот мертво, надежно ни черта не помнил. Жена Гены блекло оповестила нас, что идет нынче в райком партии, поделится соображениями, как понадежнее разогнать нашу богадельню. Гена обнял ее худые коленки и заверил клятвенно, что это в последний раз.
В райком же партии ему идти пришлось и без ее наводки, три дня спустя, где Сам с учтивостью палача попросил разъяснить ему сюжет одной фотокартинки, где в лесном пейзаже просматривался Гена в безукоризненном костюмчике и сверкающих штиблетах. Уютно свернувшись в калачик, он спал у подножия холма окаменевших минеральных удобрений, на лицо его, измазанное слабоусвоенным «Завтраком туриста», присела радостная ватага навозных мух. Были у Самого и другие снимки под стать этому, была и сопроводительная записка анонимного фотолюбителя, оповещающая, что данный фотоочерк посылается в «Правду», на конкурс «По стране Советов». Через два дня Гена стал замдиректора по учебно-воспитательной работе в одном из слабейших ПТУ города, куда слезно, уже в течении полугода, зазывала объявлениями газетка, обольщая квартирой, солидным окладом и премиальными.
Нет, до сих пор я не считаю свой поступок подлым, таких ген, компрометирующих наше дело, нельзя и за версту подпускать к райкому, надо беспощадно выжигать этот гнилой генофонд каленым железом.
Он ведь вреднее того же Анатолия, кто честно подал в отставку, но это сейчас немодно, надежно забыто, Гена из тех, кто не подал бы в отставку никогда. Да и что говорить об этом человечишке, так ведь себе, пустяков беремя, все равно он кончил бы чем-нибудь в этом роде, если не хлеще. Это урод, тот же Дикон, урод, не признающий честных зеркал, отображающих его недостатки, больше того, эти тщеславные шизики создают вкруг себя силовое поле неудобств для людей, желающих производительно работать.
— Хищение заветного сундучка у Думбейко — Федор Исаич отваливает на детдом 70 тысяч!.. — Как мы с кураторшей во храме идеологическом едва сиамскими близнецами не стали — Блистательный финиш урода —
Дикон же тем временем набирал высоту. «Головастый», уважительно определяли мужики, «настырный». Но этот настырный, к сожалению, оставался прежним Вовой, натурой, тяготеющей к пошлым выдрючкам, нечистоплотным поступкам. Пусть реже, но все также, он шастал по банькам, дежурил на тополе под окном Верки, изымал стеклотару у семенной лаборатории, когда нечем было гасить картежные долги, охотно ввязывался в стычки…
Спустя с месяц после того злосчастного выстрела из обреза, неожиданно всех соседей по кварталу на ноги поднял Думбейко, он заговорил, прямо-таки затараторил этот немтырь, распрашивая и умоляя встречных-поперечных помочь ему сыскать заветный, исчезнувший у него сундучок. Нет-нет, он не просил даже находящихся там денег, что-то около трех сотен, он только просил вернуть ему стопку тетрадок и писем, так несказанно ему дорогих. В тетрадках, оказывается, Федор Исаич мудро излагал теорию, рекомендации, как в условиях развитого социализма пустить в дело так щедрые в отечестве свалки-помойки. Ну а в письмах на фронт и лагерь слащавенькое хрюканье супруги о здоровье родни до седьмого колена, видах на урожай, печали от разлуки.
Но вот Федор Исаич, по чьему-то намеку, вышел на след, ворвался неутешный во дворик к Дикону и выдернул из самого низу поленницы несколько дощечек, останков его сундучка, по всему, расколотого тезкой из рачительного отношения к топливу. Окружающие единодушно сочли, что пошел отсчет последних мгновений существования Владимира, но великан Думбейко оказался мужичком не без причуд, он чему-то сильно задумался и лишь потрепал успокоительно за вихор ошарашенного Вову, не утопил его головенку в грудную клетку досадливым шлепком, потрепал молча и ушел, после чего розыск прекратил, снова умолк.
А спустя пару недель городишко парализовало, в газетке пропечатали, что Федор Исаич с женой отвалили государству на строительство детского дома семьдесят тысяч рублей, семьдесят! и кто? — Думбейко, тот оборванец, что проживает в тесной покосившейся хижине, кто гардероб, по общему мнению, комплектует на той же свалке, кто от скупости ростит свой самосад, а моршанскую махру смолит по праздникам, и вот этот нищий калека, социальный урод, отваливает для сироток семьдесят тысяч! Думаете, сочли за нормального? восхитились и заплакали от умиления, бросились в сберкассы разгружать вклады и дополнять сумму, чуть недостающую для строительства типового двухэтажного здания?..
Как бы не так, да почти все, кого я знал, крутили палец у виска, да и я крутил, если откровенно, и вовсе не от зависти, а от регистрации факта, что дурачок он от жизни оторванный, ну кто в наше-то время, эпоху великой растащиловки, делает такие подарки, глупость все это величайшая! Если уж так непереносимо захотелось ему сделать добро деткам, то выбрал бы голов тридцать конкретных ребятишек да и перевел им денежки на их счета, осуществляя целенаправленные расходы на каждого, вот тогда бы возможность утечек сошла бы почти на нет, а так — пшик, пропьют половину в одночасье, надежно уйдет в распыл немалая часть, не такие фонды общипывают, грамотных захребетников ныне полчища, а кушать они стараются изыскано, с деликатесами.
Да не о людях Федор Исаич пекся, не о сиротках, а о себе, памятник норовил соорудить прижизненный, а пуще всего хотелось ему плюнуть в лицо обществу, нашему строю — вот, мол, вы меня мордовали, со света изжить все тужились, а я наперекор вам выжил и в вас ни на кроху не нуждаюсь, сам выжил, да еще вам, дармоедам, подачку брошу, с ваших-то свалок, хозяйчики. Вызов ведь и очень даже дерзкий, если хоть чуток раскинуть мозгами. Если бы он уж так пекся о людях, своих близких, разве зажилил бы в долг пару тыщонок родственникам? А то получается какое-то выборное бескорыстие, вычисленное, так жалко, а так нет.
Интенсивное же бытие райкома почти не оставляло времени сосредоточиться на всех этих думбейках-диконах. Хотя, если честно, самолюбие мое изрядно кровоточило, стоило только узреть ухмыляющуюся рожу Вовы, так все, саднит, как подсоленное, так и читаю, как же, мол, помню-помню, как вы, о рыцарь, прощения вымаливали, подсушив обоссанные штанишки, молодец, ведете себя правильно, помалкиваете, не рыпаетесь, иначе себе дороже и выйдет.
Вот так, узрею и в глазах темнеет от ненависти к этому ублюдку, бесила его неуязвимость, ничем-то его не проймешь, все, как с гуся вода, всегда хвост пистолетом, всегда свой в доску средь мужичья и пацанвы, легенда ходячая да и только. Но, повторяю, вплотную тогда заняться Диконом не хватало времени, да и верил я, что шанс при таком раскованном образе жизни тезки должен мне подвернуться, и, хвала всемогущему! что не подсуетился, тормознул спешку, чутье меня не подвело, все пришло самотеком к закономерному концу, усилий моих почти не потребовалось.
А занятость моя тогда была чудовищна — шел обмен, борьба с неплательщиками взносов, чья рать неумолимо росла, а как тяжко давался нам рост рядов… Но я не ныл, пахал и пахал, закладывал по кирпичику в свою взлетную полосу. Старался тщательно выверять каждый из шагов, но изредка, по молодости, совершал-таки неосмотрительные ходы, один из которых едва-едва не свел все на нет.
Снюхался я тогда дурачок с инструкторшей из райкома партии, она курировала работу комсомола, была членом нашего бюро. Фигурка у нее была клад, одна на город, кандидат в мастера по художественной гимнастике в недавнем прошлом, ликом сносная, только вот на четыре годка постарше. Муженек у нее оголтелый турист — то он на байдарках куда-то завеется, то по скалам карабкается, то пещеры исследует, дома, словом, бывал наскоком. Кураторша же, по оголодалости, до утех оказалась жаднючей, на шею мне бросилась, аж зубами клацая. По ее-то инициативе и дерзкому характеру мы тогда расшалились прямо-таки совсем-совсем неумеренно, стали миловаться, даже не выходя из стен нашего идеологического храма. Припозднимся, якобы за работой, а потом, после уборщиц, шмыг в кабинет Виктора и за дело. Кабинет этот подошел лучше прочих за тем, что дверь имел с тамбуром, звуконепроницаемую, а также обольстились мы еще огромным, «двухспальным» столом, добротным спартанским ложем, не издававшим ни малейшего писка. За столом этим мы всегда восседали всем составом бюро, принимая ребятишек в комсомол, разбирая персональные дела нерадивых.
Сподобились мы также с кураторшей, уже по моей инициативе, организовывать под ее коньячок превосходную дармовую объедаловку — обжаренные голуби в сметане. Голубей я собирал с фонариком на чердаке райкома. Аппетит у нас с нею, как легко догадаться, был зверский. Вот так помаленьку мы совсем раскрепостились и, что вполне закономерно, едва не влипли.
В день ее дежурства, в выходной — тогда шла уборка — в райком нежданно ворвался глубоким вечером какой-то шалый чухонец, как по заказу, в самый что ни на есть захватывающий момент. О как испугал нас этот болван! А ведь это чревато… да сколько на моей памяти случаев, когда вспугнутую парочку приходилось выводить из самых неожиданных мест под простынкой, как сиамских близнецов. Как представлю, как нас бы тогда выводили, враз инеем покрываюсь. А тот придурок ворвался и давай шуметь, что у них в совхозе запили командированные шофера, что гибнет урожай, осыпается колос, вот потому он и здесь, в последней всемогущей инстанции…
С того дня игрища эти с ненасытной кураторшой я стал неуклонно свертывать. Она в ропот. Чуть помозговала и объявила, что надумала от меня рожать, я аж в голос заблеял от такого ее заскока. Но она опять помозговала и успокоила, что это, мол, нужно для укрепления ихней семьи с туристом, детей-то у них нет, у того, дескать, механизм размножения что-то пробуксовывал, по всему, не хватало катализатора, того же пантокрина из собственных рогов. И родила ведь сучка пацана к неописуемому восторгу скалолаза, кто в честь такого события покорил какой-то высоченный пик, вспорхнул прямо-таки туда, не касаясь земли стопами. А вскоре, они, к моему ликованию, уехали.
Ну а с Диконом, между делом, все подошло тогда к закономерному концу, уже к концу лета он блистательно финишировал, получил-таки то, что так упрямо искал, получил и почти без моей помощи.
В тот день я дежурил на райкомовском «газике» в милиции. Время близилось к полуночи, весьма заурядное дежурство подходило к концу, покатались мы тогда по городу совсем немного — драка на танцах, семейный бунт с рубкой мебели, ликвидация очага самогоноварения по сигналу бдительных соседей. Я уже примерялся отъезжать домой, как поступил сигнал от вневедомственной охраны — подчистили аптеку. Сработано было чисто и быстро, груз-то компактный — наркотики да шестьдесят литров спирта, три канистры. Сыщик, мой хороший знакомый, откровенно махнул рукой, дело из безнадежных, почерк залетных умельцев. Обходя с ним забор, я приметил тележку из детской коляски, что так органично вписывалась в утильный облик двора семенной инспекции, дыхание мое осеклось — транспорт Дикона. Сыщик моей подсказке сильно обрадовался.
Вова от собственности наотрез отказался, но подвела мама, ее святая простодырость и неосведомленность — транспорт она опознала. И тогда тезка пронзительно истерично заверещал, явно близкий к припадку, что, мол, да, его тележка! да, он был там только что, но совсем с другой целью, за бутылками в амбар лаборатории, что готов нести за это ответ, но только за это, хотя нынче он не взял ни бутылки, его как раз спугнули те, кто полез в аптеку, три парня на красной «Ниве»!.. Сыщик на этот лепет благосклонно кивал, незаметно мне подмигивая, ну, разумеется, мол, Владимир, мы верим в твою честность, ну разве ты предрасположен к чему-нибудь этакому, ну конечно, из двух видов товара, что плохо лежит, ты всегда предпочтешь самый дешевый и громоздкий… Подергался тезка, подергался и стих, понял, что утопшему пить просить бесполезно. Словом, Дикона повязали.
Помощников он не выдал, и дали ему всего три года, едва даже не отделался условным сроком, потому как дядя Ваня на автобазе развернул нешуточное движение по спасению свет-Владимира, организовал фонд помощи, каким предполагалось погасить материальный ущерб аптеке, приходил он и в райком, клянчил у меня хорошую характеристику Вове, предлагал разрисовать его так, чтобы у него из «подарка судьбы» проклюнулись крылышки, но я пойти на такую сделку с собственной совестью наотрез отказался. И тогда Винни, этот жирный, воняющий потом карлик, заикаясь от волнения, выдал, что ты, мол, Вовка, урод, каких свет не видывал. Я едва не свалился со стула от хохота. Отвергнутые же органами деньги «фонда» — взнос сделал даже «мильёнщик» Думбейко — Винни отдал маманьке Владимира, для покупок сытного харча на передачи. Маманьку же, к слову, последняя шалость сыночка добила, гаснуть она стала совсем ускоренно, не отсидел Вова и полугода, как ее схоронили, и ведь до последних дней сердешная уламывалась на полторы ставки санитаркой в больнице, дома шалешки строчила, все тщилась безбедное будущее крошечке своему обеспечить.
…Исчез с той поры мой сосед, не вернулся он домой и после тюрьмы. В городишке его еще помнят, слухи о дальнейшей судьбе гуляют самые противоречивые: кто говорит, что успокоился — выкинули с поезда; кто уверяет, что сидит уже в который раз и уже «вор в законе»; кто-то же рассказывал, что не раз видел земелю на разных вокзалах, что фестивалит он по родной стране, христарадничает; есть даже версия, что он стал классным слесарем по зубам, жирует; а самый свежий слух, будто отмучал он пединститут и учит уму-разуму ребятишек в какой-то деревеньке… Все может быть, это же непредсказуемый Дикон.
Землянка их саманная утопла в бурьяне, чернеет вышибленными окнами, выпала из живого ряда жилых строений, надгробие на очередной судьбе представителя нашего поколения, судьбе, что изначально могла сложиться куда успешнее, могла, но не сложилась. Могла… А может еще и сложится? чем черт не шутит, бывали ведь времена, когда был спрос и на уродов. Поживем — увидим.
P.S. …«Заметки активиста», точнее, стопка тетрадок, откуда я выбрал наблюдения автора за Диконом и прочими уродами, попали мне в руки лет пять назад, то есть спустя почти двадцать лет от описанных событий. Каюсь, выборку «заметок» я сделал пристрастно, так как хорошо знал и любил Дикона, личность колоритную, цельную и весьма-весьма своеобразную. Как, впрочем, и многие из тех, кто его знал. Да, Володя стал пастырем детских душ, великолепным учителем.
Также хорошо знал я и его тезку-антипода, как мне тогда казалось, законченного нравственного урода. Но прочтя эти тетрадки целиком, я не без удивления открыл для себя вселенную еще одного маятного душой, ищущего совершенства человека.
Оказывается, он не простил себе свои подлости в молодости, долго казнился, а потом, в зените карьеры, устранился от мирских дел, стал рядовым церковным служителем в каком-то крохотном захолустном храме.
То, что решение это было взвешенным и обстоятельным, подтверждают его дневниковые самокопания в течении почти пятнадцати лет, каковые он, по собственному признанию, назвал бы: «В обнимку с бесом». Если получится, то, придав в какой-то мере стройность и законченность остальным заметкам, я вынесу их на ваш строгий суд, многоуважаемый Читатель. Автор благословил как эти заметки, так и возможное их продолжение на благо алчущей истины пастве.
Вторая книжка
Градус риска (трилогия)
(трилогия)
Много говорено о вреде пьянства, только градус накала страстей, градус крутого падения у ряда особей рода человеческого меньше не становится. Но многие мечтают эти градусы умалить, берут на вооружение чужой опыт, в том числе отрицательный, и добиваются неплохих результатов.
Про праздники мая
Первая повесть
Похмелье и работа
Дела на полтину, магарычей на рубль.
Запили тряпички, загуляли лоскутки.
Разгул всегда найдёт гуляк.
Что мне соха, была б гармошка.
Сведёт так домок, что не нужен и замок.
Казнь была упомянута еще утром.
— Башку отрубаю, — пресно уведомила Зинаида, хлопоча у стола с завтраком, — только нажрись еще раз, протяни свои грабарки поганые…
Очнувшийся от её тычков Завалишин, болезненно кривясь, поворочал глазами и обрадовано заключил, что он, слава Богу, дома, на родном топчане, в родной тесной кухонке, привычно гундит жена, тянет любознательно шеёшку из-за шторки с печи теща, ворона облезлая… родны-ые! он дома! и стало быть всё в порядке. Закряхтев, он освободил от перекрученной спецовки руку, что онемела до полного бесчувствия, размяв, оживив ее, переобулся — поменял местами концы портянок, какие во время сна упрели до хлюпа. Притоптывая сапогами для лучшей усадки ступней, согласно кивая привычным угрозам, Завалишин опорожнил ковш воды. Отирая обильный пот, выковырял желток из глазуньи, потянул кильку из кулечка и заключил со вздохом, что утро вечера куда мудрённее.
Тайком покосился на лицо супруги, да нет, никаких следов его «грабарок» не просматривается, должно по тулову щекотнул, нормальная косоротая морда — подзацепил как-то чуть усерднее, чем всегда, хрупнула челюсть, да и перекорежило, нерв, сказывают, какой-то отказал, левая сторона лица обмякла тряпкой, почти не шевелится. Ну и харя, удрученно вздохнул он, выйдя во двор и умащиваясь на крылечке, так и вымаливает оплеуху. Прялка, посетовал он попутно на ее незавидные стати, шуруп в лифчике… Напряжение мысли усилило головную боль, и Завалишин прекратил поиск сравнений, закурил и предался полусонному, мечтательному созерцанию окружающего мира.
Властвовала весна, все живое млело, ерзало и пело, гомонило и суетилось от избытка расконсервированных сил, первая зелень источала терпкий дурман. Ляпота! прижмурил опухшие веки Завалишин, шурша щекой о плечо, кайф! кабы бражонки еще кто со стаканчик поднёс для оздоровления, для пущего соответствия радостной природе. Сколько он не гармошил лоб досадливо, вчерашний день припоминался лишь до часов шести, это вселяло боязливость, не отмочил ли где чего непотребного. Н-да, что ни говори, а уж порезвились-то они вчера знатненько.
Утопающий в сухом бурьяне дворик пронизывал ручей. Завалишин отрешенно засмотрелся на разнообразный мусор, проносимый его течением: соломинки, щепки, птичьи перья, прошлогодние листья. В небольшом водоворотике поплавком при поклёвке выныривала и скрывалась яичная скорлупа. Он нашел у неё сходство с утопающим, только и не хватало крику сдавленного да рта раззявленного, а так вылитое известковое от ужаса лицо, и так и сяк бьется, сердешный, ну вот-вот вырвется, выскользнет и продолжит безмятежное, увлекательное путешествие, да нет, куда там, слабо. Презрительно хмыкнув, Завалишин точным броском половинки кирпича вбил скорлупу в дно ручейка, снова присел на старое место, угрелся и чуток задремал.
— Дмитри-ий Константинови-ич! ау-ушеньки!.. извините, Бога ради, что осмелился отвлечь вас от высоких мыслей… — У калитки стоял агроном. Завалишин, едва не срываясь на рысь, поспешил со двора — опять опоздал. Рядом с агрономом он всегда особенно зримо осознавал себя неряшливым коротышкой, уж очень тот рослый да статный, безупречно щегольски одет и ухожен. Нынче он в светло-сером костюме, выбрит до легкого голубого сияния, благоухает дорогими сигаретами, одеколоном и самую малость коньячком. Закладывал он систематически, за что и турнули из замов председателя райисполкома. Ступал он, ставил свои маркие замшевые туфли с боязливой осторожностью, того и гляди угодишь в колдобину с грязной жижей или одну из многочисленных «мин», отметин только что прошедшего табуна. Не ступить и на обочину, там густые заросли чертополоха и полыни. Завалишин на ходьбе не сосредотачивался, ломил прямиком. Агроном мельком всмотрелся в завалишинское нездоровое рыло, вздохнул сокрушенно и продекламировал назидательно, дирижируя указательным пальцем:
— Запрет вина — закон, считающийся с тем,
Кем пьется, и когда, и много ли, и с кем,
Когда соблюдены все эти оговорки,
Пить- признак мудрости, а не порок совсем.
— Красиво сочиняете, Виктор Николаевич, — похвалил Завалишин.
— Это не я, друг мой пернатый, — усмехнулся агроном, — это чуть раньше, восемьсот лет назад… А вот моё, про минувший праздник у нас в Долбилово, впрочем, как и районе в целом…
— На маевке под тенью ели,
Мы пили более, чем ели.
А слабо зная ликёр и эли,
Домой вернулись мы еле-еле.
— Тоже складно, — благосклонно кивнул Завалишин.
— Будешь сегодня, Митя, заправлять сеялки, автопогрузчик с центральной не пришел, шофер сломался. На току тебя уже ждут грузчики, два пэтэушника…
Завалишин покивал, морщась и легонько постукивая против сердца, то явно норовило приостановиться, покалывало.
— Неумерен ты, брат, так нельзя, лучше недо, чем пере, — агроном направился к своей «Ниве», из какой вылазил совсем изредка, больше дома, в городе. — Да щели в тележке позатыкай как следует, — обернулся он, — семян у нас в обрез…
— С наступающими, Митенька, праздничками, — легонько наступил на ногу возникший близ его трактора Санька Вихров, хлипковатый, лет тридцати парень, — днём печати, днём радио, Днём Победы. А ведь мы тебя заждались, дорогуша, спаситель ты наш…
— Отвали, — поморщился Завалишин, — не ты, гад, бензин слил и свечку вывернул из пускача?.. Смотри, Лександра, не дай бог, приловлю, враз монтировку согну об черепушку, зубы промассирую… У-уу, скоты, и шланг с гидравлики увели, и фару заднюю! Ты ведь, фиклистик?! Усек вчера, что я в дупель, забыл снять, ну и расстарался!
— Да ты что, Митя, ты что? кто вчера был не ужратый, только и делов-то было агрегат твой на пердячем пару раскулачивать… — Санька при разговоре засуетился глазами, зашевелил бровками, что у него были весьма своеобразны, очень редки, волосинок по десять в каждой, но длинны, до ресниц свисают. Санька на руку нечист, за что и схлопотал уже срок однажды. А вернулся, кто-то стал его регулярно поздравлять открытками с Восьмым Марта, отсюда и женское «Лександра». Он, макловошка, утвердился в предположениях Завалишин, больше некому, он, но придется смолчать, на горле тут не выехать.
Уразумев суть его предложения, он несколько подразмяк — заправщица, Катька-солярочная душа, намекнула, что за мешок-другой семенного зернишки сможет щедро отблагодарить первачком. Подошедшие мужики подтвердили, да, мол, есть такой вариант, что все зависит от него, Мити, он нынче банкует. Сказали и новость, на Пупках, соседнем хуторе, вчера откинул копыта скотник Маклушин, хватанув с похмелу непотребную дозу «синеглазки», жидкости для чистки стекол. Митя его хорошо знал, ему тоже лет сорок, в армию вместе призывались. Мужики пристали, чтобы рассказал, как хоронил тётку в городе, не все, мол, ещё слышали. Дело же было так.
Нарядили они тетушку, уложили, прошлись насуплено под духовой оркестр, а на кладбище обнаружили — могила уже занята! скромный холмик венчал чужой безымянный крестик. Поднялся шум-тарарам, стенания и проклятия, апрельский же денек удался холодный и дождливый, вскоре, все продрогли и вконец остервенились, стали орать друг на дружку, сквернословить, те, кто помянул усопшую загодя, даже хватались за грудки. Кто-то метнулся в горкомхоз искать трактор с ковшом, кто-то предлагал выкопать яму вручную, нашлись и радикалы, предлагавшие раскопать могилу и вышвырнуть нахала.
Но все больше и больше насчитывалось сторонников отвезти тётушку назад и поспешить в столовую, помянуть её, так сказать, авансом, не пропадать же исполненному заказу, весьма и весьма недешевому. Так и поступили. Дело, конечно, неслыханное, из ряда вон, бабки от произведенного богохульства испуганно скукожились и поминутно крестились, ожидая неминучей кары свыше. Закопать тётушку удалось лишь на следующий день, сопровождающих, само собой, было с гулькин нос.
Лишь пару дней спустя выяснилось, что в горкомхоз тогда предложили свои услуги два тунеядствующих гражданина, кто клятвенно заверили похоронить как положено безродного, никем неопознанного мужчину. И захоронили, сэкономив время на рытье могилы. Больше того, склепав короткий гроб, они не растерялись и отпилили чуть ниже колен ноги у нестандартного, метра под два покойника, отпилили и умостили их под бока. Что и узрели позже потрясенные родственники, какие все же сыскались и решили перезахоронить его прах.
Судьба столкнула Митю с рационализаторами уже через пару недель, в родительский день на этом же кладбище. Сам он родом из города, вся былая родня была прописана на этом погосте. Часа в три, когда многие основательно причастились, вспыхнула драка, в ход пошли кресты и прутья из оград. Началось же всё с избиения лжепопа, кто бессовестно стрелял стопарики с парой таких же как он залетных шутов. Но кто-то, не разобрав праведного суда, вступился за них, и пошло-поехало. Митя же, узрев рационализаторов в гуще свары, радостно окунулся в работку, добрался и успешно подвалил одного, другого…
Радостно стал пробиваться к желанному, да какая-то орясина — не батюшка ли? — так въехал сбоку в висок, что земля прыгнула к лицу, и сознание погасло…
На площадке близ мастерской тем временем сновал управляющий, подбегал то к одной, то к другой кучке мужиков, искусно имитирующих озабоченность, ругался, угрожал, умолял поскорее приниматься за работу, выезжать на поле. С грехом пополам, всем миром растолкали завалишинский МТЗ. Солнце уже стало пропекать темя, шел десятый час.
Да когда же тебя, старче, на металлолом сдадут, плевался в щиток приборов Митя, люфт в рулевом немыслимый, двигун совсем полудохлый, тормоза толком не держат, больше коробкой для этой цели сподобился пользоваться, врубать в нужный момент передачу пониженную.
— Чего скалишься-то? — неодобрительно покосился он в складе на крепкого паренька из СПТУ, уж очень тот раскованно себя вёл, подкурить у него попросил, в разговор мат ввёртывал. — Работать надо, а не языки чесать, сеялки-то на поле уж семян заждались… — Парень немного стушевался, другой так был скромнее, отмалчивался. Но через пару минут Завалишин сменил гнев на милость, выяснилось, что хлопчики-то свои в доску, именно они довели его вчера домой, а до этого даже ездили, но не доехали за добавкой на Пупки.
— На повороте, на спуске, дядь Мить, у Волчьего оврага, мы ведь с тобой чуть-чуть не кувыркнулись, — сказал бойкий практикант, — раскатился твой аппарат, не приведи боже, километров под шестьдесят… на двух колесах проехались, как в автородео…
Завалишин похолодел, легко представил кувырок, что мог загубить мальчишку.
— Да рулевое разбито дальше некуда, — отвернулся он смущенно, — списанный трактор-то, капиталке не подлежит, сулятся который год дать новый, да всё не мне что-то достается… И вообще, зря вы с нами, пьянью, якшаетесь, пьёте, рановато… — он поморщился, легонько постукал себя в грудь, против ерундящего сердца, и вышел, пыль при погрузке зерна поднялась неимоверная.
Совсем пробуксовывать стало здоровьишко, стиснул он зубы, сердчишко что-то совсем систематически стало обмирать, шильца какие-то со всех сторон его трогают, поясница тоже совсем никудышная, ноги неметь и чужеть ни с того ни с чего стали, особенно левая, и не отходят паскуды сутками… Настроение у него как-то враз испортилось, весенние картинки стали раздражать своей крикливостью, ворохнулось нехорошее предчувствие, ощущение близкой беды, ощущение это в последнее время его преследует неотступно, то крупнея, то измельчаясь.
Родилось оно не так давно, по его предположению, после того как слазил на чердак и убил там летучую мышь, которая несколько раз до этого в сумерках его основательно перепугала, прошуршав у самого лица. Теща, как узнала об этом, так за малым не полезла царапаться, раскричалась, проклиная изощренно, оказывается — о темнота! — считала это перепончатое чудище чуть ли не за домового, хозяина. Уверяла, что жила эта мышь у них под крышей больше двадцати лет, покой ютила, довольство, теперь же, после её гибели, всё в стенах этих пойдет всенепременно наперекосяк. Вот тогда-то и обдало Митю суеверным холодком страха, заныло сердце, вещуя какую-то гнусность, беду, что, по уверению старухи, его никак не минует.
А сны!.. он содрогнулся от омерзения, припомнив только обрывки нынешних — какие-то лысые, в струпьях и лишаях кролики, что летали, махая ушами, у самого лица, как та мышь; голые покойники, смердящие и в пролежнях, норовящие расцеловать его; пельмени, юркими мышатами, уворачивающиеся от вилки… Тьфу!
— Ну чего, закончили? — спросил он у бойкого практиканта, вынырнувшего из склада. Тот покивал и чихнул три раза кряду. На ресницах и одежде у ребят седой налет, похлопали друг друга и почти скрылись в облаке пыли.
— Танюшку-распашонку повезли обмерять, — потянулся до выщелка суставов бойкий, провожая завистливым взглядом пропыливший мимо ходок с двумя пассажирами.
Танюшке только-только стукнуло восемнадцать, но она уже была мамой двухлетней дочурки, какую совсем нечаянно родила при обучении в профтехучилище на продавца. Папу же ни ей, ни заинтересованным помощникам вычислить так и не удалось. Беспечное и раскованное бытие сговорчивой Танюшки, девчушки, надо признать, аппетитной и пылкой, изрядно нервировало местных дам, большей частью замужних. Преодолев грохот колес, прорезался её хохоток. Нынче постигать тайны профессии её вёз учётчик. Завалишин спюнул вслед пренебрежительно, нужно, мол, такое дешёвое добро, да и вообще, баб он всегда презирал, считал второсортной породой.
— Сбрось и себе пару мешочков, — посоветовала на заправке Катька, — Зинаида придет потемну, заберёт…
Митя послушался, отметив мысленно, что мыслит солярочная душа вглубь, прялка-то его бызиться не так будет, ведь нынче он тоже посуху вряд ли придёт, при таком-то товаре грех просто не надраться как следует. Раздобрившись, помимо двухлитровки, Катька плеснула для пробы ему и бойкому практиканту грамм по сто пятьдесят мутноватого первака. Выпив, Завалишин еле проперхался, напиток драл горло совсем сурово, что-то, по всему, Катька алхимичила для убойности, оторва ещё та, вполне могла на карбиде или махорке продукцию настоять. Зато самогон её самый дешевый в округе, бери в любом количестве, в любое время дня и ночи. Многие знают, что где-то в глубине леса, муж-лесник и её младший братец организовали нечто вроде заводика, но продавать их не продают — себе дороже выйдет.
— Дядя Ми-итя! а дядь Мить, прокати, а, ну прокати… — увязался за ним Панька Пузиков, шустрый, всегда донельзя чумазый и оборванный мальчонка лет шести. Не по годам шустрый, чертыхалась бабка, для тюрьмы взращиваю. Бабка его единственная воспитательница и кормилица, родители же растворились, сгинули где-то в клоаках города.
— Ну, покатай, дядь Мить, будь человеком…
— Садись, — великодушно объявил Завалишин, — только увидит управ второго в кабинке, попадет мне за тебя.
— Я ему нынче стукача поставлю, — пообещал Панька, — он у меня поспит сегодня толстомясый… или овчарке евонной хлеба с иголками кину.
— Она от чужих провиант не берет, — сказал Завалишин.
— Ну тогда окна повышибаю с рогатки, — утешился Панька самой доступной и обкатанной формой грядущей мести.
Надрывно отхаркиваясь черными облачками, трактор медленно повлек тележку с зерном и двумя практикантами на поле, время уже близилось к одиннадцати. Настроение у Мити поправилось, жизнь обретала смысл и смак, весенний денёк снова глянулся привлекательным до умиления, организм заработал четко и радостно. Тот же механизм, дизель, рассудил Завалишин, ухода, регулировки и смазки требует, причём, каждую в зависимости от сезона, нагрузки и марки аппарата, чуть что не так — перебои, падение мощности, а то и полный отказ, как вчера у годка, Федьки Маклушина.
— Когда-аа б име-еел златые го-ооры и ре-еки полные ви-ина! — заорал он, откидываясь на спинку сиденья и приобнимая Паньку, на что тот понимающе ухмыльнулся, пробрало-то как быстро, без путней закуси да на старый замес оно завсегда так.
Жена и её хлопоты
Отвяжись, худая жизнь, привяжись хорошая.
Счастье не дворянство — родом не ведётся.
Не в горсти дыра, а в глотке.
И всё нам грешным ветер встречный.
На тихого бог нанесёт, резвый сам набежит.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.