16+
PRO ET CONTRA

Бесплатный фрагмент - PRO ET CONTRA

Вольные рассуждения о русском радикализме

Объем: 380 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Павел Максименко
PRO ET CONTRA
вольные рассуждения о русском радикализме
ПРЕДИСЛОВИЕ

Ещё будучи школьником, я услышал от профессора Евгения Ильича Ламперта совершенно неожиданный — на фоне советской индоктринации — взгляд на творчество Герцена. Дальнейшие и более вдумчивые беседы с ним, растянувшиеся не на один год, открыли мне глаза на такие фигуры, как Чернышевский, Добролюбов, Писарев, Белинский, Бакунин. Неожиданность этого открытия была столь сильна, что оно (открытие) захватило мои мысли на многие десятилетия. Так случилось, что из этой компании «собеседников» мне ближе и интереснее оказались трое — Чернышевский, Добролюбов и Писарев. И я, шаг за шагом, год за годом, погружался как в их работы, так и во всё их окружение, как литературное, так и вполне бытовое. Это естественно сподвигло меня и на чтение работ таких известных деятелей XIX века, как Победоносцев, Катков и иже с ними.

В результате более четырёх десятилетий я так или иначе возвращался к той эпохе, пытаясь осознать не столько её саму, сколько её проекцию на волнующие меня проблемы дня сегодняшнего. Результатом этих размышлений и призван стать этот опус, смысл который менее всего просветительский, но более фиксирующий мои собственные мысли, суждения и аллюзии.

Убирая аспект упомянутых личностей, можно сказать, что в основе этой работы лежит русская радикальная и революционная мысль шестидесятых годов XIX века, а основной темой является взаимодействие людей, идей и событий. Некоторая историчность, играющая для меня роль опоры и катализатора настроения, сочетается с тремя указанными персонажами, которые как выражали, так и помогали сформировать переломный период в истории русской революции. События своеобразные для того времени, привели к далеко идущему преобразованию людей и общества, и, полагаю, этот период достоин обсуждения и осмысления. Социальные, экономические и политические события того времени, показывают зарождение новой напряженности и новых конфликтов в российской жизни, новых путей мышления и действий, и они являются основной силой, направлявшей меня в интерпретации персонажей. Но вплетение этой силы в историю жизней и мыслей персонажей привело бы к слишком широко распространенной и безликой картине и снизило бы интерес к тому, чем они являются, в отличие от того, для чего они предназначены. Я надеюсь, что принятый мною метод не оказывает неоправданного влияния на предполагаемое и недостаточное единство книги.

Длинноты и частичная детализация не претендуют на полноценное историческое полотно, как и на то, что это работа является исчерпывающей или исключительной. Моя главная цель состояла в том, чтобы взглянуть на историческую ситуацию в том виде, в каком она представлялась радикальным современникам в России и передать их собственный исторический опыт так, как я смог увидеть и осознать его за почти полвека собственных раздумий. Свидетельства, из которых я черпал этот опыт, послужили укреплению убеждения в том, что рассматривать события нужно глазами современников, если быть точным, самых ярких современников.

Но, в то же время, ни один ученик истории не может избежать вовлечения в свое собственное время с точки зрения прошлого, или, по крайней мере, в прошлое, с точки зрения его собственного опыта.

Я в большом долгу перед многими, в основном советскими, писателями и учеными, сделавшими изрядно для изучения данного предмета, перечисление чьих имён и работ было бы слишком громоздко. Учитывая, что данный опус ни в коей мере не претендует на научность, я исключил библиографию и не указываю точные источники цитат, сокращая себе время рутинной библиографической работы и отсекая тем самым оный труд от аналогичных по теме трудов научного сообщества.

Кроме уже упомянутого выше профессора Евгения Ламперта, я приношу свою благодарность тем учёным мужам, у которых хватило сил и милосердия выслушивать мои юношеские — и потому наивные и крайне ходульные — размышления и направлять мои неокрепшие мысли: академику Феликсу Трофимовичу Михайлову, академику Юрию Михайловичу Лотману и профессору Юрию Леонидовичу Светлову; не меньшую благодарность я испытываю и к немалому количеству моих собеседников в актёрской и поэтической среде, перечисление которых было бы делом непростым, ибо имя им легион; отдельная, особая, трудно формулируемая по глубине и смыслам, благодарность моему отцу, не только привившего мне пагубную привычку думать, но и всегда готового выслушивать, критиковать и рассуждать; не меньшая благодарность и моей матери, которая, будучи очень далёкой от темы данного опуса, тем не менее всегда (даже не понимая сути) поддерживала меня не только делом, но и словами одобрения и понимания.

И абсолютно в ином ключе я безмерно благодарен своим детям, Софье и Льву, за то, что своим вопрошающим, уже прошедшим, детством и не менее вопрошающей нынешней юностью, они давали мне стимул, смысл и понимание актуальности и важности написания данной работы. И особая благодарность понимания и сочувствия моей жене Марине за терпение и выносливость в процессе написания этой работы, где каждая страница текста вырывала меня из семейной жизни, быта, актуальных проблем и делала моё присутствие в доме достаточно эфемерным; она невольно оказалась вынужденной расплачиваться за почти полвека моих раздумий моим несправедливым и неоправданным неучастием в ней, но к её чести она вынесла эту ношу не только с достоинством, но и с пониманием, стимулировавшим меня на эту деятельность.

I
ВЗГЛЯД СВЕРХУ

1. Александр Освободитель

Общество, как утверждается, может достичь благополучия и равновесия только в те периоды, когда консервативные силы достаточны, чтобы создавать и поддерживать разумные тенденции человечества.

Непонятно, даёт ли историческая наука какое-либо обоснование для этого утверждения, но что-то похожее на подобную ситуацию характеризует период в русской истории, который начался с подавления декабрьского восстания в 1825 году и завершился смертью Николая I тридцать лет спустя. Царь достиг относительного равновесия, хотя, конечно, не благосостояния, превратив Россию в военную казарму, в которой, по словам юного Сперанского, советника Александра I, было всего два класса, «рабы самодержца и рабы землевладельцев», из которых, по его словам, «первые свободны просто для сравнения». «На самом деле в России нет свободных людей, кроме нищих и философов». Но несмотря на то, что Николай был самый жесткий из автократов, его режим вряд ли можно назвать эффективным. Монолитная система, с её пресловутым террором, не смогла проникнуть с необходимой энергией и постоянством во всю Российскую империю, в её патриархальные и религиозные чувства, реальные или воображаемые русским народом, который был призван на помощь.

Лояльность была так же неадекватна для поддержки социальной структуры, как и официальные проекты и полицейский произвол. Длительные попытки создать порядок прорвались сквозь собственную бюрократическую верхушку, показав в катастрофе Крымской войны политическую и экономическую пустоту системы.

Когда Александр II в 1855 году взошел на трон, ему пришлось столкнуться с кризисом, который требовал фундаментальных изменений и который был призван придать его царствованию решающую роль в русской истории.

Действительно, между Петром I и Лениным не было другого момента — даже в период революционных событий начала XX века — более беременного возможностями развития или более отягощенного напряженностью и обстановкой, чем царствование Александра. Сам царь лишь смутно осознавал ситуацию, не сомневаясь в бюрократических и автократических идеях своего предшественника. Тем не менее, он колебался в своих решениях, и эти сомнения, в частности, подогревались ещё отцовского времени министром образования Уваровым, писавшим, что «политическая религия имеет свои догмы, вечные, как христианство — это самодержавие и крепостничество. Зачем трогать их, когда они дают России такую силу?»

Александр, более по контрасту с предшественником, чем по реальным делам, называется «Царь освободитель» или «Великий реформатор» и эти ярлыки прочно закрепились в исторических текстах. Как человек и государственный муж, он явно не был достаточно экипирован для того, чтобы быть реформатором или освободителем. И всё его автократическое правление прошло под влияем его социального и политического наследия.

Александр был ласковым, снисходительным и даже гуманным. Эти качества благосклонно отделяли его от отца, квадратно-линейного в своих пристрастиях, и, возможно, и от Петра I, так восхваляемого в его официальной биографии. Его нежные чувства выражались не только в публичной плаксивости, (у Александра была привычка плакать на людях), но и в полнейшем безволии и отсутствии понимания своего пути. Были случаи, когда он вмешивался в некие дела, но у него при этом никогда не было действительного желания или решимости сделать вмешательство полноценным и результативным, и этим он показывал свою несостоятельность.

Он демонстрировал замечательную способность отклоняться от обычного провозглашения высоких принципов с помощью различных компромиссов (часто выбирая в советчики министров, точки зрения которых настолько разнились, что нейтрализовали друг друга). В целом, в этом и есть суть обвинения, выдвинутого против него Герценом.

«Преемник Николая», — писал Герцен — «получил обременительное наследие: тщетная и бесславная война, разбитые финансы, всеобщее казнокрадство, недовольство, недоверие и прожектёрство. Он стоял, как в сказке, на развилке трёх дорог: дать реальные права и с их помощью достичь реальных свобод и представить силу правительству; освободить крестьян и открыть новую эру экономического оздоровления; либо ни то ни другое, а продолжать подавлять каждое проявление жизни, пока мышцы не лопнут. Какую дорогу ты выберешь, сказочный принц? Он выбрал все три».

Эта шаткая, неуверенная поза человека, который только наполовину очнулся, стала отличительной чертой нового царствования. Это было нечто безликое, безвольное, неубедительное, с уступками всем и ловушками для всех.

Некоторые из наиболее фанатичных представителей доминирующей реакции (Михаил Катов, митрополит Филарет (Дроздов), Виктор Панин, Константин Победоносцев, Пётр Шувалов, Дмитрий Толстой) считали, что царь терял контроль над страной, бросая вызов традициям, капитулируя перед врагами самодержавия и аристократии, и что его неудачи во многом были вызваны немощью самой цели. Ибо всякий раз, когда Александр шел на уступки большей свободе, он поспешно ретировался, сдаваясь своим советникам. Он боялся уступить дорогу, поставив под угрозу принципы самодержавия и страшась социальных беспорядков. Порождаемое этим чувство незащищённости подрывало всякое доверие между правительством и народом, и навязало последнему двойной стандарт морали. Из этого также вытекает элемент трагедии, которая характеризует личную судьбу Александра. За первым покушением на его жизнь в 1866 году последовало множество других, которые становились все более отчаянными по мере того, как его царствование становилось все более и более обманчивым и деспотичным, пока его курс не был жестоко остановлен его убийством в 1881 году. «Что эти негодяи имеют против меня?» — воскликнул он — «Почему они охотятся на меня, как на дикого зверя?» Александр был склонен принимать линию наименьшего сопротивления с видом курьёзной, патетической, мечтательной и обидчивой отваги. Он верил, что его жизнь и работа находятся в руках Божьих, и что ни одна человеческая организация не может воспользоваться божественной помощью. Он был непоколебимо замкнут в себе, прозаично и зловеще. Всё это свело активность правительства во время правления Александра к простому притворству и игре теней. И не удивительно, что случившееся даёт историку повод для красноречивого описания реальности, скрывающейся за мифом. И хотя историк беспокоится о формальных фактах, он может игнорировать, каковы они были на самом деле в конкретный исторический момент. Священной Римской империи не хватало святости и это привело к её историческому провалу.

Намерение, умышленное или навязанное обстоятельствами, было огнём, который светит, но не греет, не меняя ничего. Всё это послужило катализатором, который коснулся многого и, в целом, при всей сложности, проявил истинное лицо России.

Эффект был равно психологическим, как и политическим и экономическим. Изменение впечатлило характерный дух периода, грубо говоря, между 1856 годом (когда Александр впервые поднял вопрос об отмене крепостного права) и 1866 годом (когда случилось первое покушение на жизнь царя) — шестидесятые годы, в соответствии с мифологией деления исторических периодов, сконцентрировавшие столетия западноевропейского развития, длившегося годы и годы, в один день.

После скучной однородности, навязанной системой Николая I, Русь внезапно начала пульсировать от лжи. Это была своеобразная оттепель, явление в русской истории, после которого всё пропитывается новым морозом. «Кто бы ни жил в России в 1856 году», писал Лев Толстой, «не знал, что такое жизнь». Новая эра была изображена в смутных тонах в романе Тургенева «Накануне» (1860), и у Чернышевского в новелле «Пролог» (1868), где «обветшал Петербург в своей яркой новой весне». Люди начали дышать, говорить, и даже путешествовать свободнее. Действительно, писатели в первые годы правления Александра наслаждались большей свободой, чем когда-либо прежде или после (вплоть до революции 1905 года). Реформы или слухи о реформах стимулировали рост общественного мнения по социальным вопросам, что на некоторое время сделало обсуждение почти необходимым для правительства.

Радикализм, сдерживаемый реакционерами в течение предшествующих тридцати лет, заполонил умы. Писатели, мыслители, журналисты, хотя все еще лишенные головокружения от политической активности, стали выкристаллизовываться в отдельные группы радикальной, либеральной или реакционной лояльности. Несмотря на всё более изменчивую и легковерную цензуру, появилось значительное количество книг, газет и журналов. «Колокол» Герцена, с его девизом «Vivos voco», и «Современник» Чернышевского кричали об «освобождении народа», став признанной совестью России. Эти выражения нового настроения совпали с большими экономическими переменами, с появлением новых социальных моделей и даже с изменением социальных привычек, особенно среди тех слоев общества, в которых традиционные ценности износились под давлением новых интересов.

2. Освободители и Освобожденные

В этом новом климате множество проблем, не считая крепостничества, требовали срочного решения. Уже в XVIII веке они глубоко волновали всех тех, кто был серьезно обеспокоен состоянием российского общества, а теперь это стало прототипом морального и социального выживания.

Время от времени возникают явления, которые обсуждаются и сталкиваются друг с другом, и чьё значение выходит за рамки их первоначальности, так как они заставляют людей смотреть на реальность под другим углом. Фундаментальное равенство людей было очевидным: это была не просто битва рабов и наёмников, это также перекликалось с голосом возмущённой человеческой природы. Это был продукт Французской революции, и стало очевидным для всех людей и навсегда, и, возможно, это породило фальсификацию понятий в последующей истории. По иронии Александр II стал инструментом, с помощью которого важная истина Французской революции запоздало (через семьдесят два года после отмены крепостничества во Франции, но за четыре года до отмены рабства в Америке) стала применяться в России. В какой-то степени это подтверждает мнение некоторых, которые называют шестидесятые «нашим сокращённым восемнадцатым веком» (Лев Троцкий). Попытка Александра, пусть и не совсем искренняя, перенести проблему крепостничества в открытое обсуждение, сама по себе была похожа на революцию, которая вызывала качественные изменения в характере и направленности русского исторического развития, а также послужившая облегчению судьбы крестьянина, немало заботившей многих русских мыслителей.

Крестьяне в конечном итоге проиграли землевладельцам (и через них государству) ещё в семнадцатом веке. И хотя формально они не были рабами, но могли быть проданы одним помещиком другому, то есть обладали всеми признаками товара. Этот аромат безнравственности витал плотным слоем над всей Россией. Два крупнейших русских реформатора — Пётр I и Екатерина II — сделали главное: они смогли дефрагментировать общество, сильно раздробленное в XVII веке. Крестьянство с этого момента стало представлять отдельный класс, правда без официального статуса и без прав. Но также благодаря этим реформатором стало возможным и появление «обязанных крестьян», как они были определены в законе от 1842 года. Эти крестьяне были обязаны платить своему владельцу, помимо государственных налогов, оброк, в денежном или товарном выражении, или же отрабатывать этот оброк в форме барщины. Деревенская община, в которой они состояли, периодически пересматривала пропорции земельных наделов. И несмотря на то, что Александр I запретил помещикам заставлять крестьян работать по воскресеньям, практика семидневной рабочей недели сохранилась вплоть до отмены крепостного права. Многие из равных им по положению крестьян были домашними работниками (дворовыми), а также использовались на любых других работах по усмотрению помещика. По сути, часть крестьян была своеобразным сельским пролетариатом. Хозяин имел все возможности практически уничтожить крестьянина, например, отдав его в солдаты или сослав в Сибирь. Поводом могла послужить любая незначительная мелочь.

Система крепостного права со временем начала проявлять экономические ошибки, но обеспечивала доминирующее положение дворянства, и даже сам царь назвал крепостничество «основной опорой трона». Екатерина Великая бросила упрёком Французской революции «je suis aristocrate, fest mon métier»

Но доминирующая часть мелкопоместного дворянства на всей территории России, находясь под угрозой со стороны непредвиденного противника, крестьян, часто подумывала о том, чтобы жить в соответствии с принятыми консервативными правилами. Общность крестьян делала возможность их объединения в протестующие группы, что составляло если не основную, то значимую опасность для дворянства.

Крестьянские восстания стали повторяющимся феноменом начиная с XVII века: Иван Болотников (умер в 1608 году), Степан Разин (умер в 1771 году), Кондратий Булавин (1660—1708), Емельян Пугачёв (1742—1775) — это известные и легендарные имена крестьянских мятежников. Сопротивление ослабевало одновременно с укреплением государственности и с развитием аппарата подавления. Ситуация стала тревожной в правление Николая I (когда в разных частях России по неточным данным было 674 крестьянских восстания). Следующее подобное сопротивление государству случилось лишь в 1905 году.

В условиях господствующей цензуры невозможно было изучать, обсуждать или даже публично упоминать эти революционные события, но в архивах Третьего отделения Собственной канцелярии Его Императорского Величества (так называлась тайная полиция) и в министерстве внутренних дел хранились записи подробностей о подобных вспышках. Эта угроза был в некоторой степени более тревожной, чем провокационный либерализм просвещённого класса, «безвредные злоречья», как это называл сам Николай, который в любом случае был под надзором всевидящего Аргуса Третьего отделения. Герцен, Бакунин и другие опасные радикалы были за границей, но «бунт бессмысленный и беспощадный» крепостных зловеще и непредсказуемо маячил на горизонте.

Не так-то просто сформировать точную картину революционных настроений среди крестьян до отмены крепостного права. Архивы предоставляют некоторый освещающий материал, но это не даёт ясного представления о характере крестьян. Правильнее обращаться к мемуарам и переписке тех, у кого был личный опыт сельской жизни. Свидетельства славянофилов могут считаться особенно важными и лишены обвинения в любой радикальной предвзятости, несмотря на их убежденность в том, что дворянство отделило народ от царя. Юрий Самарин был совершенно не в себе, когда говорил о преобладающем революционном настроении среди крестьян, а выдающийся консервативный историк Михаил Погодин во время Крымской войны писал, что «мы не боимся Мирабо, но мы боимся Емельки Пугачёва; никто не встанет на сторону Мадзини, но Стенке Разину нужно только сказать слово! Вот где скрывается наша революция, вот где наша опасность. И хотя сейчас не убивают по тридцать землевладельцев ежегодно — злобных жертв права на тиранию по отношению к другим — это и есть местные революции, которым не хватает только координации, чтобы приобрести особое значение».

Как обычно, рабство служило для того, чтобы одурманить разум и превращать людей в непримиримых жертв тех, кто поработил их. Несколько отдельных крестьян смогли купить свободу, несмотря на огромную плату за выкуп, или оказывая хорошие услуги, управляя делами их хозяев, играя в их оркестрах и театрах. Некоторые даже умудрились разбогатеть сами, и в свою очередь эксплуатировали подневольный труд (например, знаменитый крестьянский завод во Владимирской губернии, который платил своему хозяину — графу Шереметьеву — 20 000 рублей в год).

В условиях нарастающего недовольства правительство временно усомнилось в эффективности политики палки, которая привела к таким отчаянным провалам во время Крымской войны. Поражение в войне было как экономическим и финансовым, так и военным.

В интересах как правительства, так и правящего класса, стало создание новой производительной силы, и крепостное право сильно затрудняло эту задачу. Не только российская промышленность, но и сельское хозяйство в XVII и XVIII веках полагались на рабское сельское население, то есть бесплатную, дешевую и мобильную рабочую силу. Некоторые историки, будучи удовлетворены тем, что это дает единственное адекватное объяснение реформ, инициированных Александром II, утверждают, что они (реформы), соответствовали логике социального и исторического развития и были простой функцией изменения цены на зерно (Михаил Покровский); что изменения произошли бы и без какого-либо давления сверху или снизу, если бы русское дворянство было способно интерпретировать свои собственные интересы в то время, и что обнищание некоторых землевладельцев, вызванное реформами, не повлияло на конечный результат, а именно на выживание и даже возрождение русского дворянства в его переходном периоде от феодализма к капитализму.

Это сразу приводит нас к аргументу тех, кто верит в историческую неизбежность, которая неумолимо разворачивается, двигая все вещи и всех людей в предопределенном направлении к неизбежному концу. Кроме того, голос неприглядного «адвоката дьявола» нашёптывает нам, что человек лишь маскирует себя доброжелательностью, и что он имеет в виду «ложь», когда говорит «правда». Сомнительно, может ли честный историк избегать быть в какой-то мере адвокатом дьявола, хотя нет причин, по которой он должен рассматривать экономическую связь как единственный источник мотивации, позволяющий людям затуманивать правду и делать парад теней главенствующим. История — это продукт не логики, а людей. Они обеспечивают вариативность, которая отсутствует в предопределенных схемах, контрасты между намерениями и достижениями, усилиями и неудачами, надеждами и разочарованиями, решениями и политикой. Действительно, сама «логика» судьбы и несчастья истории проявляется как результат действий людей. И поэтому трудно оценить человеческое впечатление от последствий таких действий. История изобилует неразрешимыми, на первый взгляд, конфликтами между свободой и необходимостью: это сфера действий и ответственности человека, и, тем не менее, она сама по себе не преследует задачи конца. Человек покалечен самим собой и погибает в себе. Достижения человека, но также и его дела, увеличивают ограничения его свободы; цели, которые когда-то реализованы, отступают перед ним и иллюзии превращаются в жесткую и навязчивую реальность. Никаких объективных «детерминизмов» не может быть найдено против исторических объяснений, которые обнаруживают специфическую логику, мрачный импульс в ходе и последствиях человеческой деятельности.

В любом случае, в настоящее время уже невозможно занять позицию традиционных русских историков, которые приписывают упразднение крепостничества к гениальным прозрениям Александра в сторону всеобщего блага и к его милосердному расположению: они могли быть достаточно реальными, но они никогда не заставляли его делать что-либо, чтобы предвосхищать систему, которая так явно уравнивает собственный консерватизм с моральными ценностями. Это также не может быть приписано всплеску общественного сознания, которое привело дворян к тому, чтобы посвятить себя улучшению положения крестьян; на самом деле они действовали не столько от полноты их сердец, как от пустоты их карманов; они были готовы отпустить крестьянина, но сохранить его труд и свою землю исключительно для своих целей.

Тем не менее, сверху было давление, и важно проанализировать его стимулы и последствия, чтобы понять положение русского общества в шестидесятые годы XIX века. В Манифесте о заключении Парижского мира в 1856 г. Александр II пообещал русскому народу возможность «наслаждаться плодами своего труда», а вскоре после этого, в его знаменитом выступлении перед представителями дворянства Москвы, он сказал, перекликаясь с Радищевым и Герценом, что «лучше отменить крепостное право сверху, чем ждать, пока оно начнет уничтожить себя снизу». «Господа, я слышал, что среди вас циркулируют слухи о том. что я намерен отменить крепостное право: это неправда, и вы можете сообщить это всем и вся. Но, к сожалению, вражда между крестьянами и их землевладельцами существует, и это причина уже уже случавшихся неповиновений землевладельцам. Я убежден, что рано или поздно мы должны это сделать. Я думаю, что вы согласны со мной».

Первой реакцией на инициативу царя, однако, было лишь оцепенение, даже у того дворянства, которое предпочитало ужас реформ, как сказал Юрий Самарин в минуту откровенности, «преждевременные действия правительства, а также людской гнев», в то время как другие предположили, что «вся проблема была придуман людьми, у которых нет недвижимого имущества: ученые, теоретики и сыновья духовенства» (Муравьёв).

Действительно, из документов, сопровождающих процесс подготовки окончательного урегулирования, следует, что смесь из страха и беспокойства захватила умы дворянства. Они знали, что реформа будет азартной игрой, но надеялись, что это будет игра, которая принесёт богатым дивиденды. Страх, как мы увидим, скоро распространится на правительство, которое, когда дело доходило до практического решения, никогда не ставило под сомнение важнейшие интересы дворянства. Однако правительство, в частности, министр внутренних дел Сергей Ланской и его ассистент Дмитрий Милютин, вместе с такими откровенными защитниками освобождения крестьян, как брат и тётка царя, само по себе было инициатором реформы.

Способ, которым всё урегулировалось был прост. После неоднократных напоминаний и увещеваний правительства, дворянством различных губерний были сформированным комитеты по подготовке проектов документов об освобождении крестьян. Проекты были переданы центральному комитету, заседающему в Санкт-Петербурге, состоящему по большей части из чиновников, чьей обязанностью было сравнить эти проекты и разработать окончательную схему, которая была бы представлена на утверждение в Государственный совет, верховный законодательный орган царя. Затем это утверждалось царём и его манифестом, который публиковался сразу же.

История провинциальных комитетов очень поучительна, так как она показывает как трагическое отсутствие солидарности с людьми, которых дворянство лишало свободы, так и поразительное несоответствие между тем, что дворянство исповедовало и что делало на самом деле. Это очень характерно для режима Александр II, любое действие которого вязло в песке неэффективности и увиливания.

Было бы совершенно неправильным представлять, что никто не действовал по убеждению, и что все комитеты состояли из жадных сторонников старой экономики. Был естественный всплеск разговоров и споров; не было напряженности только между комитетами и правительством, а также между различными комитетами и между членами внутри комитетов. Были «либеральные» и «консервативные» тенденции. Сам факт того, что такой важный вопрос был поднят на открытой и свободно обсуждаемой основе создал интеллектуальное брожение. Этот фермент затронул многие слои общества, обладающие здравым смыслом нового сознания. Это было понятнее и весомее по сравнению с захлестнувшей всю страну показухой. Но при всём этом, даже самым осторожный исследователь не может избежать грубого и обескураживающего факта, что старый социальный уклад утвердился, представляя собой острый вопрос о влиянии социальной детерминации на характер человеческих идей и поведения.

«В прошлом, как правило, две партии боролись в наших провинциях», писал Салтыков-Щедрин в своей «Сатирической прозе» как своё собственное наблюдение в качестве активного члена провинциального бюрократического слоя, «партия отставного предводителя дворянства и его преемника; обе стороны занимались исключительно застольями с выпивкой в домах соответствующих покровителей. Их борьба не была политической вообще. Сегодня говорят все и обо всём, иногда кажется, что мир утонет в потоке слов, стонов и шума. Мы теперь все реакционеры, у нас есть ярые либералы и умеренные либералы; у нас даже есть люди, которые согласны со всеми и надеются как-то проскользнуть посредине. Теперь у нас есть два основные партии; реакционеры и либералы (естественно, умеренные). Трудно судить о том, чего хотят реакционеры или что хотят либералы. Но если настаивать на определениях, то это такая же хорошая догадка, как и в любое другое: первое — реакционно- либерально, а второе — либерально-реакционное». Менее сатирический взгляд покажет, что расхождения в рекомендациях провинциальных комитетов были обусловлены лишь разными экономическими условиями в различных регионах.

Ни один крестьянин не участвовал в работе комитета и ни один не был консультантом по вопросу его предполагаемой свободы. Крестьянство в каждом регионе был якобы представлено двумя делегатами. Они были назначены губернатором, высшим местным органом правительства, и были набраны из рядов землевладельческого дворянства, как и председатели комитетов (провинциальные предводители дворянства) и другие делегаты, собранные уездными дворянскими собраниями. Дело в том, что работа комитетов сопровождалась оргиями, гала-ужинами с тостами за Александра и речи в честь «славного русского дворянства», — все это была плохая подготовка к тому, что один из ораторов назвал «нашей высшей жертвой на алтарь общего блага». «Масса самовосхвалений и патриотических выступлений, произнесенных делегатами в ходе эти действия оставляют болезненное впечатление; а просветленный либерал Константин Кавелин назвал всё это таким «памятником неискренности».

Кроме того, всегда была горстка недовольных обедневших землевладельцев, живущих на нескольких дюжинах душ, которая чувствовала себя уверенно, что бы ни случилось, и, понимая, что несмотря на все тревоги, система будет продолжать действовать от их имени; и они были поддержаны в этом самим царем, который, не смотря ни на что, готов был пойти на любые политические уступки дворянам, и торжественно объявил в 1859 году и, повторно, в 1861 году о своей решимости защищать их экономические интересы. В данных обстоятельствах не удивительно, что ни один из 1377 местных членов комитетов, какими бы ни были их предрассудки, не выступал против старого порядка во всей его полноте. В XVIII и в начале XIX века представление о том, что «души» могут быть легко и выгодно обменяны на породистых собак, конечно же, было кивком в сторону нелепого и неэкономичного анахронизма. Дворянству нужна была реальная прибыль от их поместий, или, как выразился Юрий Самарин: «дворянство пришло к пониманию необходимости более внимательно относиться к своим делам, увеличивающим их доходы». Менее прогрессивные считали такие доходы зависимыми от удержания как можно большего количества земли и увековечивания барщины в той или иной форме. Они полагались на «натуральную» аграрную экономику, которая, говоря словами Павла Киселёва, «работала сама по себе» без помощи какого-либо центрального органа власти. Эти идеи доминировали в некоторых самых важных комитетах (например, Санкт-Петербурга и Москвы), и одним из их главных и самых благородных представителей был Юрий Самарин, аферист и убеждённый противник крепостного права, но и столь же убеждённый защитник барщины. Он, вместе с другими славянофилами или близкими к славянофилам членам дворянства центральной России, был очень подозрителен в отношении всего, что могло бы способствовать усилению дифференциации и индустриализации российского общества, потому что такая тенденция выкорчевывала крестьянство, уничтожало примитивную простоту и разрывала органичные узы традиций, почтения и долга.

Оброк, в отличие от барщины, по мнению Самарина, стимулировал расслоение крестьянского общества, внедряя квази-капиталистические отношения денежной экономики. Поддержание органичных отношений между землевладельцем и крестьянином (в том числе под надзором полиции) способствовало сохранению русской души от испорченности подрывным, мошенническим, стригущим и формализующим дух буржуазным обществом Западной Европы. Более внимательное изучение фактов, однако, показывает, что в патерналистских настроениях русских землевладельцев было очень мало естественной близости к людям, которыми они правили, даже когда у них были благие намерения. Они могли возводить поместья, как, например, Алексей Хомяков, друг и учитель Самарина, по выгодной цене, используя по его собственным словам, «неумолимые подати и повинности», но они не смогли создать органичное общество, что бы это ни означало. Никто, наверное, не чувствовал этого более остро и больно, чем Лев Толстой, который был полон решимости «установить человеческие отношения с крестьянами», но должен был признать (в своем дневнике и в «Утре хозяев») непреодолимое отчуждение и отсутствие взаимопонимания между землевладельцами и «народом».

Более прогрессивные комитеты (Тверь, Калуга, Харьков), которые были в меньшинстве, настаивали на удалении феодальных ограничений и необходимости капитальных вложения в сельское хозяйство. Многие из них бедные, но доброжелательные землевладельцы, желавшие капитулировать в обмен на большую компенсацию, которая бы основывалась не столько на стоимости земли, сколько на стоимости услуг крестьян, живущих на земле, или их способности платить арендную плату. Но большинство землевладельцев были единодушны в отношении освобождении крестьян как меры, которая превратила бы крестьянина в работника, либо в сельском хозяйстве, либо в промышленности, без предоставления ему любого права собственности на любую часть земли. В то время как крестьянин выражал свое отношение в часто цитируемой фразе «Я принадлежу тебе, но земля принадлежит мне», ответ его хозяина звучал примерно так: «Когда ты больше не принадлежишь мне земля, на которой ты будешь жить, больше не будет твоей».

На протяжении всех этих обсуждений вопрос о качестве земли оказался не менее важен для влияния на рекомендации комитетов. Неудивительно, что те землевладельцы, чьи поместья лежали в богатом чернозёмном поясе (Воронежская, Тамбовская, Курская, Орловская губернии, Полтава, Екатеринослав, Херсон, Таврида и часть Рязани и Симбирск) почти без исключения поддерживали освобождение крепостных без земли. Их поля мало страдали от эрозии, возделывание было дешевым и требовало мало инвестиций. «Наш ценный товар», заявил князь Черкасский, член группы Самарина, «не должен отчуждаться». Эти землевладельцы даже не возражали против предоставления крестьянам полной личной свободы без выплаты компенсаций, пока они (землевладельцы) могли бы держать всё в руках и получить высокие надбавки за те участки земли, которые до сих пор использовались крестьянами; в то время как землевладельцы из бедных или промышленных регионов, ожидали возмещения, прежде всего, за потерю ценной бесплатной рабочей силы.

Менталитет дворянства из богатых провинций изящно проиллюстрирован Погодиным: «Можно было бы легко дать крестьянам серебряный рубль», — писал он — «обеспечивающий их водкой и добавить к этому исполнение „Тебе Бога хвалим“. Посчитано, что обработка земли с помощью наемных людей несравнимо более выгодна, так как этих людей нужно кормить только во время работы, а в остальное время они вполне могут и попрошайничать. Но если они принадлежат тебе, ты должен кормить их круглый год, всю сволочь, и стар, и млад». Но такое мнение кажется слишком нескромно циничным, чтобы его можно было принять всерьёз, как бы оно ни было близко к аргументам респектабельного среднего класса Англии, посвятившего себя идее взаимопомощи и христианской доброжелательности, но выступавшего против Фабричных Актов (Factory Acts), препятствовавших «свободе труда».

Один из самых активных и интересных персонажей прогрессивной группы был Алексей Унковский, предводитель дворянства и председатель Тверского комитета. Для него вопрос об освобождении крестьян был лишь одним из аспектов политики и экономического оздоровления России в целом, и он резонно противопоставил то, что он назвал «огромной системой злонамеренных действий, которая возвышается в России до достоинства государственного управления». Он представлял собой новый тип российского землевладельца, далекого не только от толпы обывательских провинциалов, но и от просвещённых славянофильских землевладельцев, которые сыграли важную роль в подготовке земельной реформы.

Рыцарь фермерства, для которого земля была священной и наделявшей жизнь каким-то волшебным качеством правды. Действительно, это было более чем причудливо — приписывать такие свойства эродированной, обедненной почве. Точно так же, как и идеализировать крестьянство, живущее на грани голодной смерти в вечной борьбе с голодом и засухой. Но Тверь была коммерческим центром и местом расположения важных предприятий текстильной промышленности, и дворянство провинции могло бы повысить свое благосостояние за счет рационализации промышленности и сельского хозяйства, используя для этого дешевую рабочую силу. Тем не менее, хотя в конце концов он полностью уступил официальной позиции, шестидесятилетний Унковский проявил мужество, которое было редким среди современных ему землевладельцев и среди лизоблюдцев монархии. Более того, это было сочетание общественного духа с чувством долга, которым не повезло с их владельцем, так как он был помещен под наблюдение полиции и изгнан на короткий срок в отдаленные провинции. Он сражался на двух фронтах: против государственной опеки (несмотря на поддержку государства) и компенсаций за любые убытки, которые может понести дворянство, сдавая в аренду крестьянам землю; и против того, что он назвал «иллюзорной вольностью» крестьянского господства, т.е. свободы без земли, за которую выступают «наши феодальные землевладельцы намеренные увековечить самодовольство и беспорядочность во главе господствующего и нелепого иерархического порядка».

Унковский и его либеральная группа предпочитали свободу крестьянства как более благоприятное условие для развития эффективного и прибыльного сельского хозяйства. Но, несмотря на то, что они были вовлечены в новую социальную жизнь и экономические неизбежности, им было трудно приспособиться к буржуазному образу жизни и мыслей. До конца века, а в некоторых случаях и позже, им удавалось, как и декабристам и радикалам во время царствование Екатерины II, ощущение относительной свободы от давления времени и событий, неумолимых для людей занятых. Это касалось многих членов идеалистически образованного «среднего дворянства», которое Иван Тургенев и Лев Толстой сделали таким узнаваемым и очаровательным в своих романах, и даже мрачная картина Михаила Салтыкова-Щедрина совсем не преуспела в развенчивании. Возможно, будучи ленивыми, чувственными и снисходительными к себе, они, тем не менее, были относительно свободны от тягот зависти и личных амбиций. И все же даже Унковский колебался между идеей дворянства, осуществляющим естественную власть над лояльным крестьянством и «абсолютными правами сторонников частной собственности», независимо от социального происхождения владельца. Он в какой-то степени проявил себя как растущий покупатель буржуазного общества в России в шестидесятых годах, и это случилось под давлением Тверского дворянства по случаю его первой попытки изменить закон об освобождении, когда он отказался от «всех привилегий на своё имущество».

В конце 1859 года работа комитетов была завершена под аккомпанемент «Тебе Бога хвалим» перед чудотворными иконами и речей в честь дворянства и Императора, в которых, насколько известно, ни слова не прозвучало о крестьянине, чью судьбу решали эти комитеты. Только члены Тверского комитета наградили своего председателя Унковского золотой чашкой с выгравированным изображением помещика, склонившегося перед крестьянином, держащим поднос с традиционным хлебом и солью в знак благодарности за свободу и землю. Харьковский комитет выполнил свою задачу в христианской манере — всё было завершено молитвами и прошениями от имени своего монарха. За молитвами последовал праздничный вечер ужин и танцы для местного дворянства.

Согласно первоначальному плану, встреча должна была состояться между представителями дворянства и правительства. Для дворянства это был неловкий момент, и почти вплоть до кануна Революции они придирчиво отшатнулись от сотрудничества с бюрократией. Это, безусловно, касалось отношения с представителями центрального правительства в провинции, где любое самоуважающее и разумное дворянство, за исключением необходимости, воздерживалось от взаимодействия с губернаторами провинций, хотя, по выражению одного из членов Сената (Юрия Соловьева), «землевладельцы ожидают увидеть в губернаторах достойных людей, богатых и доброжелательных, готовых исполнить желания дворянства, особенно тех из них, кто имеет влияние». Но это также было в некоторой степени верно и в отношениях с высоко сидящими в столице функционерами, которых они, как правило, считали выскочками. Однако любое пренебрежение здесь было неуместно, так как большинство из этих функционеров сами были частью дворянства или аристократии. Во всяком случае, центральный комитет, занимавшийся разработкой проектов освобождения крестьян, а точнее, редакционные комиссии, которые подготовили работу комитета, состоящего из грозного контингента состоятельных землевладельцев, некоторые из которых (князь Паскевич и граф Шувалов) были заклятыми противниками земельной реформы. Другие (Самарин и князь Черкасский) выступали за реформу, но едва ли могут рассматриваться в качестве агентов бюрократии. Председатель, генерал Ростовцев, правда был простолюдином с большим здравым смыслом, лояльностью и с отсутствием такта или культуры, но он умер в начале 1860 года, когда его сменил министр юстиции, граф. Панин, для которого реакция была не просто политикой, но душевным состоянием, поведением, как воплощение власти кнута. Он признался по известному случаю, что «как крупный землевладелец я считаю, что вопрос освобождения крестьян это частное, семейное дело землевладельцев».

Русская бюрократия, творение Петра I, преобразовалась в соответствии с более современными требованиями Александра I и расширена в огромных пропорциях Николаем I, и была пропастью, известной как béte noire и посмешище русской литературы и политической мысли, её члены жили в автономном, раздутом собственном мире, и они покорно зависели от власти; неизбежно, они были вне контакта с крестьянами не менее, чем с либеральной частью образованного меньшинства, Система, как и всё, имела тенденцию воспроизводить бюрократию, создавая единообразный тип и отбивая охоту всех форм оригинальности и экспериментальности. Губернаторы провинций и администрация центрального аппарата правительства были стабильными, безопасными, а порой и недобросовестными людьми, которые были одержимы удовлетворением самых низменных страстей и желаний. Сенатор Дмитрий Хрущёв, чья позиция была упомянута в документах, касающиеся земельной реформы, считал, что в конце пятидесятых годов «24 из 45 губернаторов должны были быть уволены: из них 12 был известные „жулики“, ещё 12 обладали сомнительной честностью и полной неумелостью; из оставшихся 21, 10 можно было бы и потерпеть, 9 были довольно хорошими людьми, и только 2 можно считать образцовым. Такие выдающиеся люди, как князь Михаил Воронцов, губернатор Новороссии, были почти аномалия. У министров, как правило, не было мозгов и когда, в исключительных случаях, они превосходили традиционные стандарты, министерская разведка устраивала им серьезные неприятности». С другой стороны, государственные должности старших и средних чинов часто занимали люди с необычайными способностями и энергией, и по крайней мере один член крестьянской комиссии, Николай Милютин, помощник министра внутренних дел, принадлежал к этому слою.

Милютин был выдающейся фигурой в российской истории, потому что он представлял, во всяком случае, в своей публичной деятельности, тип беспристрастного администратора, сочетающий в себе огромные знания, уступчивость, бюрократическое мастерство, достоинство и искреннюю убежденность. В отличие от Ростовцева, который добросовестно исполнял свой долг в подготовке реформы и следовал любым другим приказам Императора, Милютин делал это из чувства долга и доверия к делу. Александр и слушал его, и не доверял ему; люди, близкие к царю, считали его «крипто-красным» или якобинцем, и дворяне открыто обвиняли его в «коммунизме». Позже он стал любимцем либералов. На самом деле, похоже, только одно из этих обвинений остается в силе. Милютин был что-то вроде монархического якобинца. Он верил в необходимость «поднять угнетенную массу народа и поставить их на ноги», но он полагался на неограниченную власть царского государства, способного выполнить задачу беспрепятственно, среди прочего, в соответствии с требованиями дворянства. Как сказал марксистский историк Покровский, «надеждой Милютина была замена государственного рабства феодальной „зависимостью“. Он мечтал о бесклассовой государственной власти, бесстрастной и неумолимой, как сама судьба». Ему не нравилось дворянство и за свою долгую бюрократическую карьеру в экономическом департаменте министерства внутренних дел, он ознакомился в полной мере с тем, что он назвал «помещичьими безобразиями», хотя он был достаточно реалистичен, чтобы увидеть, что они неизбежны. Неудивительно также, что дворянство в свою очередь ненавидело его.

Милютин был не один в своем противостоянии дворянам. Ланской, его начальник в МВД, человек гораздо меньших способностей и характера, был столь же откровенен. По поводу известного меморандума Александра «Взгляд на положение крестьянского вопроса в настоящее время» он выразил опасение, что дворянство может оказаться грозным препятствием для планов правительства и изобразил провинциальные комитеты как банды тупых и невежественных деятелей, стремящихся обмануть правительство в собственных интересах. Александр с характерной для него робостью, уступил кампании против «первенца земли российской». Он был напуган не только бунтарством крестьян, но также и неожиданным стремлением к независимости среди дворянства, чьи «конституционные желания», он описал как «вульгарные подражания иностранным памфлетистам, отличающиеся полным незнанием наших родных обычаев и крайней незрелостью мысли».

Следует отметить, что ожидание неминуемой земельной реформы привело к кратковременному снижению крестьянских волнений, и в течение некоторого времени само правительство чувствовало себя вынужденным защищать интересы крестьян — не из-за каких-то мистических связей между царем и «народом», но для того, чтобы компенсировать предательские олигархические пристрастия дворянства. Ситуация представляла некоторую аналогию с известным альянсом между Короной и Палатой Общин против аристократии в Англии. Для достижения своей цели и укрепления своих позиций, губернаторы взяли на себя роль благотворителей и выступали за владение небольшими земельными участками, принадлежащими свободному, но послушному крестьянству, хотя события показали, как это обычно бывает в таких случаях, мнения благотворителя и бенефициаров в отношении сущности блага могут различаться. Впервые с тех пор, как декабристы создали брожение в высшем обществе, которое было бы немыслимо в рамках навязанного единообразия системы Николая I и которое обретало силу (с перерывами) на протяжении всего царствования Александра и его преемников, особенно в связи с землёй или деятельности правительства на местах.

На этом фоне первая встреча пресс-секретарей провинциальных комитетов и членов Правительства не предвещала ничего хорошего, тем более что комитеты представляли в основном черноземные регионы. Ходили слухи среди землевладельцев, вовлечённых в «бюрократические интриги» что и царь, и правительство поняли, что дворянство было дважды обмануто и оказалось правым в какой-то мере. Как пожаловалась одна группа землевладельцев, «мы оказались в унизительном, действительно нелепом положении». Унижения, по общему признанию, превысили все пределы, даже если принять во внимание, что многие из благородных делегатов вели себя высокомерно и бестактно, но они были вынуждены зависнуть в прихожих; им было запрещено вступать в общение между собой или встречаться в группах; они не были приглашены для обсуждения чего угодно, и их основная роль заключалась в том, чтобы докладывать местные условия.

Однако обнаружилось, что этот конфликт, с его многообещающими драматическими последствиями, превратился не более чем в бурю в стакане воды. Ланской, несмотря на на Милютина, и окружение Александра, известное в просвещенных кругах, как «аристократическая камарилья», вскоре поняли, что дворяне были не мятежными священниками, а принадлежали к их собственной нации, и были частью одного и того же порядка. «А ты действительно веришь, что мы позволим тебе закончить это дело?», один член губернского комитета (граф Бобринский), заметил Милютину, «меньше месяца пройдет, прежде чем вы вылетите в трубу и мы будем на твоем месте». События, и прежде всего, сам Акт об освобождении, доказал правоту Бобринского. Вскоре Александр торжественно подтвердил, что считает себя в первую очередь частью дворянства и что, по его собственным словам, «все, что можно сделать, чтобы защитить прибыль землевладельцев было сделано», хотя он и продолжал сопротивляться идее ограничения его абсолютной политической власти.

В результате, было много споров о средствах уменьшения площади земель, отведенных крестьянам; но, когда Панин унаследовал Ростовцеву, гармония между дворянством и правительством была восстановлена, и за ним последовали ужины с дружескими речами с обеих сторон о священных и нерушимых правах частной собственности. Даже Милютин и Кавелин предложили это дворянству: они договорились, что землевладельцы должны получить компенсацию не только за землю, на которой жили крепостные, но и за самих крепостных «в соответствии с местными текущими ценами» (Кавелин), и Кавелин писал, что «классовые различия — это феномен, общий для всего человечества с самого сотворения по наши дни. Очевидно, что неравенство классов устанавливается не по обстоятельствам, а по самой природе человека и человеческой натуры». «Прискорбно», продолжил Кавелин, что люди «придумывают либертарианские теории равенства, которые наполняют историю слезами и кровью, и безоговорочно отрицают всё неравенство, которое является основным законом человеческой натуры». И он пришел к выводу, что земельная реформа освободит российское общество «от мечтательных теорий равенства, от отвратительной зависти и ненависти к высшим слоям общества и вытекающей из них социальной революции».

Редакционные комиссии, центральный комитет и, наконец, Государственный совет, перед которым была поставлена задача сформулировать принципы и методы проведения земельной реформы, постепенно вносили изменения в пользу землевладельцев. Единственный вывод, который можно сделать из законов об освобождении в последней редакции, что всё задумывалось не для крестьян, а для землевладельцев, и, в частности, для тех, чьи поместья лежат в чернозёмном поясе или других плодородных районах, и кто составлял большинство. Так проявились все неясности и неопределенности Александра как политика. В каком-то смысле, они положили конец деградации крестьянства в России, и крестьянин стал теоретически подотчетен только закону, Его больше нельзя было ни купить, ни продать, но сам он мог покупать и продавать, и владеть собственностью, даже если ограничения права собственности были связаны с его принадлежностью к деревенской общине, которые теоретически исключали возможность распоряжения землевладением на частной основе. Он лишил хозяина власти заставить его работать, не платя ему зарплату; но в теории было признано, что он не может быть свободным, если у него нет средств к существованию. На первый взгляд все это, похоже, бросало вызов принципу рабства. Но, перестав быть «субъектом» землевладельца, он стал для всех естественным, платящим налоги, чудовищем, несущим бремя в человеческой форме, или «рабочим скотом», используя термин, под которым Нижегородский областной комитет решил определить безземельное крестьянство. Реформа не смогла решить проблему, которая должна была быть решена, как было признано в знаменитой «Тверской резолюции» 1862 года, а до этого сам Милютина был один из главных архитекторов освобождения крестьян: «Я убеждён», — писал он, — «что в настоящее время люди не могут не только выполнить задачу, которая лежит перед ними, но даже понять её». Даже намного позже, официальная комиссия под руководством экс-министра внутренних дел Валуева признала в служебной записке 1873 года, что положение подавляющего большинства крестьян «остается после освобождения либо тем же самым, либо значительно ухудшилось», крестьянин остался в подчинении системы принудительных контрактов, которая оказалась не менее фатальным источником кабалы, чем его предыдущее состояние. Вместо обретения того, что они считали своей свободой, он просто были спровоцированы требовать её. Едва ли есть более поразительный пример доминирующей роли экономики в российской истории порабощения человека, чем эта замена экономической зависимости правовым принуждением. Это неудивительно, что марксистские историки сочли этот период столь продуктивным для своих рассуждений.

Поскольку правительство в основном заботилось об интересах землевладельцев (а где была задействована промышленность, там предпринимателей), оно не смогло, без возмещения ущерба землевладельцем, передать крестьянам землю, на которой они живут; но оно также боялось лишить крестьян их наследственных домов, садов и полей, чтобы дать им только «свободу птиц». Поэтому прибегнуло к неудачной уловке: притворяясь, что освобождает, оно объявило крепостного «временно обязанным» продолжать его барщину вплоть до трех дней в неделю или осуществлять платежи в течение двух лет, в первую очередь, вплоть до выделения ему земли, то есть его обязательства перед землевладельцем были явно определены. Платежи должны были продолжаться до тех пор, пока он не окупит стоимость отведенной земли (дома и поля), на которой он работал на протяжении поколений и которую он считал своей по праву. Другими словами, он, как и прежде, подчинялся своему землевладельцу и продолжал выполнять свои обычные «обязательства», выкупные платежи государству, которое, в свою очередь, выплатило компенсацию землевладельцу, и это продолжалось бы до середины двадцатого века, если бы не вмешались более катастрофические события и не одержали победу над плохо продуманной программой.

Крепостные, со своей стороны, несведущие в экономике, несмотря на то, что они имели традиционное отношение к освобождению, которое заставило их рассчитывать на то, что оно займет в России то же место, что и в Пруссии, в Польше, в Венгрия, и в целом в Австрии, считали, что их «обязательство» временное и уменьшающееся, в то время как не было уменьшения площади земли, предназначенной для их использования. Барщина и принудительные выплаты могли и действительно должны были быть отменены, в то время как крестьянская земля оставалась ненарушенной, все, что они знали, что земля принадлежала им, и что они принадлежали себе, хотя и знали, что они не должны принадлежать хозяину исходя из религии, что земля принадлежит Богу и право использования принадлежит тому, кто её обрабатывает. Собственность состояла не в том, с их точки зрения, чтобы владеть, а в том, чтобы работать на ней: они увидели источник своих перспектив.

Фактически, земля, выделенная крестьянам Актом об освобождении, хотя и варьировалась в размерах от района к району, оказалась в целом намного меньше, чем земля, которую они обрабатывали до реформы. Устав не только гарантировал землевладельцу неприкосновенность своего права на всю землю, но и позволил ему «порционировать» для себя от одной до двух пятых от земли, ранее занимаемой крестьянами, которые, естественно, рассматривая это как конфискацию. Кроме того, топографическая съемка была проведена таким образом, что крестьянам неизменно присваивались земли ненадлежащего качества, и так как часто они были лишены необходимого приложения (леса, луга, права на воду и т.д.), выкупные платежи превысили реальную стоимость земли на 50—75 процентов. Кроме того, доход, получаемый с отведённой земли, не покрывал того, чтобы обеспечить наложенные на крестьян финансовые обязательства, поэтому de facto, и даже de jure, крестьянин платил не только за землю, но и за свою личную свободу. Тщательное изучение работы провинциальных комитетов и редакционных комиссий показывает, что решение ни в коем случае не было универсальным, несоответствие между тем, что землевладельцы декларировали, и тем, что они на самом деле сделали, было реальным. Многие из них также открыто требовали и получали пенсию за потерю крестьянских услуг, а также за землю, даже хотя правительство сопротивлялось открытому обсуждению этого вопроса.

Кроме катастрофического морального эффекта, это привело к экономической катастрофе, к задолженности за выкупным платежам, которые накапливались регулярно, и которые приводили к разорению крестьянского хозяйства, обнищанию и пролетаризация сельской жизни. Даже Крестьянский банк, основанный в середине восьмидесятых годов и предназначенный для того, чтобы поддерживать тех, кто хотел занять больше земли, не смог обуздать процесс, и фактически стимулировал его. Тяготы «обязательств» были наравне с государственными налогами, и, хотя задолженности иногда списывались (например, в связи с коронациями), но при неуплате они наказывались конфискацией имущества или поркой, а также крестьянин мог быть подвержен принудительному труду. Правда, революция 1905 вынудила правительство списать долг целиком, но к тому времени у крестьян было собрано (без учета государственных крестьян государства и крестьян царя) 1.9 миллиардов рублей в выкупных взносах и процентах, что, с учётом девальвации рубля в ходе этих сорока четырех лет, превысило рыночную стоимость земли почти на три раза.

Для крестьянина несправедливость этой колоссальной операции заключалась в том, что вопреки кавелинскому прогнозу, эта схема должна была доказать, что она является плодородной почвой для классовой борьбы, но помимо того, что она морально несостоятельна на практике, операция провалилась.

Что касается этих больших достижений, надо признать, что дворянство не получило от освобождения столько пользы, сколько оно могло бы получить; даже крупномасштабное сельское хозяйство в России оставалось относительно отсталыми и большинство землевладельцев не справились, во всяком случае до конца века, и не стали вкладывать деньги в улучшение сельского хозяйства. Значительные суммы, полученные в качестве компенсации, вернулись правительству в урегулировании задолженности по ипотечным кредитам, и многое было потрачено тогда или там, или в новых доступных столицах и курортах Западной Европы, на более приятные занятия. Растущая практика лизинга земли для крестьян, возможно, преобразовала помещиков, иногда претендующих на «аграрных капиталистов» или даже на «земельных ростовщиков», но это само по себе не могло способствовать улучшению в сельском хозяйстве, которое само по себе эффективно послужило бы интересам дворянства, так соблазнительно поддерживаемых архитекторами земельной реформы.

Как в экономическом, так и в административном плане, крестьяне продолжали, как и до освобождения, жить деревенскими общинами, а не отдельными хозяйствами или полноправными гражданами. Какими бы ни были присущие им социальные и моральные ценности, коммунальная система была предметом самой горячей дискуссия в России XIX века. Правительство и большинство землевладельцев имели сомнительную заинтересованность в её сохранении, несмотря на то что славофильская секция привела известные эзотерические причины в её пользу. По словам Ростовцева, чьи взгляды на этот вопрос были в целом приняты редакционными комиссиями, сельская община и ее административный орган, «мир», должна была служить «необходимой заменой сильного авторитета землевладельцев»; и «без общины — землевладельцы никогда не получат причитающиеся платежи и услуги и правительство не будет собирать налоги». Чтобы обеспечить надлежащее осуществление таких полномочий и скорейшее выполнение всех обязательств, деревенская община была передана под новую юрисдикцию района, в котором доминируют «арбитры» (мировые посредники), взятые из местного дворянства. Эти арбитры не обладали индивидуальной властью, какая была ранее у землевладельцев, но были узаконенными представителями землевладельческого «поместья». Таким образом, их влияние оказалось более распространенным, чем частный произвол феодальных отношений, и время от времени они даже вставали смелым фронтом к более реакционным позициям и феодалам своих собратьев-землевладельцев, а также правительства. Энгельгардт, известный русский земледелец и писатель-популист, чьё эссе «Из деревни» предоставляет важный исходный материал для изучения сельской жизни в России после освобождения, свидетельствует о неустанности «арбитров». Их деятельность нейтрализована в значительной степени новыми рудиментарные формы крестьянского самоуправления, предназначенными для выполнения некоторых административных функций, ранее принадлежавшие землевладельцам,

«Арбитр — это всё:» — пишет Энгельгардт, — «открытие школы, закрытие горшечных, сбор пожертвований — все исходит от арбитра. Если арбитр примет такое решение, то крестьяне будут объявлять о своем намерении иметь в каждом округе не только школу, но и университет, если арбитр так решит, то будет принята резолюция о том, что крестьяне определенного уезда, признавая преимущество садоводства, решили внести столько-то копеек в какое-то общество в Гарлеме на культивирование гиацинтовых луковиц; если арбитр примет такое решение, то крестьяне любой деревни будут пить водку в одном доме и не пить в другом».

Как следствие, крестьяне смотрели на арбитра с ужасом, так же как у них вызывала отвращение вся экономическая и административная система, якобы новая, но, по крайней мере для них, неотличимая от старой. Обманувшись в своих надеждах, они ответили реформе новой, почти беспрецедентной волной массовых восстаний. Но, прежде чем иметь дело с этим трагическим исходом освободительной деятельности Александра II, важно сказать о самом Акте об освобождении и о его приеме городским населением.

Высочайший Манифест был провозглашён 19 февраля 1861 года (старого стиля), но «революция сверху» была провозглашена публикацией во всех газетах, провозглашением в всех церквях, вывешиванием на стенах домов столиц и провинциальных городов, и зачитываема во всех деревнях. Примечательно, что Акт избегал термина «освобождение», заменяя его эвфемизмом «улучшение условий крестьян» или «новая организация крестьянского образа жизни». Документ изобилует напоминаниями о евангельских наставлениях и обязанностях верности. Толстой в письме Герцену написал об указе, что «мужики не поймут ни слова из этого: и мы не должны верить ни одному слову».

Была проведена тщательная подготовка, чтобы превратить освобождение в великое национальное событие, и с самого начала он стал обрастать богатой мифологией. 28 февраля Погодин написал о предстоящем акте в петербургской газете «Северная пчела»: «Есть ли в истории Европы — нет, мира — событие, более чистое, возвышенное, благородное, чем это событие, равное или сравнимое с этим? Найди его, покажи мне! Русские люди! Русские люди! На колени! Слава Богу, за это возвышенное, несравненное счастье! За эту славную страницу, украшающую наша родная история!» «В назначенный день», пророчествовал Погодин, — «крестьяне выйдут в своих кафтанах, и пойдут со своими женами и детьми в воскресной одежде, чтобы поклониться Богу. Из церкви крестьяне пойдут крестным ходом к их землевладельцам, предложат им хлеб и соль, глубоко поклонятся и скажут: «Спасибо, Ваша честь, за щедрость, которую Вы подарили нам, нашим отцам и нашим праотцам; да пребудет Твоё милосердие и не оставляет нас в будущем, пока мы будем Твоими навеки слугами и работниками».

Другой писатель, консервативный журналист Ермолов, восклицал о «восторге», который реформа вызвала «у лучших русских», о «трепете благороднейших русских сердец» и о «прекрасных плодах поэтического гения», которые появятся «от вновь обретенной народной свободы».

Эти прогнозы не могут быть оценены отдельно от одновременно неуклюжих мер, принятых правительством за кулисами основного процесса. Как и в 1858 году Александр выразил Ланскому свой страх, что «когда новый устав будет введен в действие, люди осознают, что их ожидание, т.е. свобода, как они её понимают, не было выполнено: не будет ли это моментом разочарования?» Чтобы предотвратить революционный взрыв, в рамках Центрального комитета по разработке проекта устава в январе 1859 года, в присутствии царя, было принято решение отправить «доверенных лиц» в различные части страны «для руководства и сохранение общественного порядка». Им должны были быть даны «широкие полномочия действовать в определённом деле от имени Государя», Позже, накануне провозглашения, Александр приказал «отправить в каждую губернию генерал-майора или aides-de-camp из эскорта Его Императорского Величества», чьим долгом было бы «сотрудничать с губернаторами провинций для поддержания мира и порядка». В то же время срочная «передислокация войск» проводилась по всей стране для оказания помощи властям в деле подавление возможных крестьянских беспорядков. Эти меры не были завершены до 19 февраля, что, в числе других причин, привело к задержке публикации Акта до 5 марта. Короче говоря, правительство видело инаугурацию своего реформирования как своего рода военную операцию. Это сподвигло Герцена высказаться против «освобождения плетью опричниками „Освободителя“ и импровизированными палачами». Сильная реакция Герцена и еще более бескомпромиссное отношение, принятое его союзниками или преемниками внутри России — людьми, которым посвящена основная часть этой книги — может быть лучше оценена, если мы внимательнее рассмотрим преобладающую атмосферу в стране в это время.

Хотя многие очевидцы оставили ценные записи о днях до и после 19 февраля, они в основном являются политическими мемуарами, написанными спустя годы после событий, с неизбежными рационализациями, позитивными или негативными оценками, возникшими post factum. Но есть важный документ, который передает преобладающее настроение, и рассказывает со всей прямотой и откровенностью о том, что на самом деле произошло и как люди реагировали, документ не публиковавшийся до революции, так как был изъят и хранился в архиве Третьего отделения, и был озаглавлен «Записки современника о 1867 г». Автор, Эраст Перцов, был процветающим землевладельцем и виноторговцем, сплетником и острословом с любопытным нравом, некоторым литературным мастерством и значительным даром наблюдения. Похоже, у него были широкие связи в среде правительства и чиновников, представителей дворянства, генералов, владельцев заводов и торговцев. Более того, у него была привычка смешиваться с толпой, чтобы погрузиться в самую середину людских настроений. Он выражал довольно сильное неодобрение политических взглядов Герцена, определённую привязанность к царствующему монарху, несмотря на некоторые злобные замечания о «пустоте головы» Александра и его чрезмерной увлеченностью охотой и «разводом» (отсыл, возможно, к одному из поздних увлечений Александра княгиней Екатериной Долгорукой, что привело его к окончательному отчуждению от императрицы Марии Александровны, жесткой и фанатичной женщине, чья чрезмерная религиозная набожность была либо последствия, либо способствующей причиной того, что её муж заводил любовниц). Но Перцов пишет массу лестного лизоблюдства о царе, в котором «аристократы, купцы, чиновники и солдаты соперничают друг с другом». Он, величайший «скандалист», считает генералов ответственными за осуществление крестьянских реформ и за защиту «величественной персоны самого императора». «Эти храбрые солдаты», говорит Перцов в одном. из своих более мягких памфлетов, «носят военную форму, но никогда не нюхали пороха и свежий воздух морали раздражает их ноздри. Они видели всю свою службу сквозь чернильницы на своих столах, участвуя в военных кампаниях против здравого смысла, просвещения и русской орфографии».

Перцов рассказывает о том, как в канун 19 февраля члены правительства «почувствовали холодную дрожь между лопатками и ещё до восхода солнца приняли поспешные, скрытые меры, чтобы встретить ожидаемое крестьянское восстание. Кроме виртуальной мобилизации армии и полиции, мастерские получили специальные заказы на прутья для порки, которые были срочно отправлены в беспрецедентном количестве в различные части столицы и ее окрестностей. Владельцам фабрик в Санкт-Петербурге полиция дала специальную инструкцию, чтобы увеличить рабочее время так, чтобы рабочие были слишком утомлены для обдумывания любых опасных действий. Некоторые уважаемые источники рассказывают, как в ту ночь в Зимнем Дворце слонялась бледная, испуганная, беспокойная фигура Императора. Также рассказывали, как сразу после прокламации высшие чиновники приказали всем купцам поблагодарить Александра за новоиспеченную свободу и то, как владельцы фабрик, с помощью полиции, арестовывали рабочих, если они не выражали свои чувства лояльности к царю».

Загадочная «она» стала общепринятым синонимом «свободы» среди обычных людей.

Генералы и адъютанты, ответственные за контроль осуществления устава, осуществляли свою деятельность с помощью огромных сундуков, наполненные копиями Акта и огнестрельного оружия для личного пользования «по своему усмотрению и с целью морального убеждения и стимулирования ментального соответствия». Трусость бюрократов видела зарождающееся восстание в каждой бедной крестьянской девушке, стоящей в одиночестве в степи.

В главном Перцов не мог проявить ничего, кроме апатии среди людей в столице. Их ответы были уклончивыми: «Я неграмотный, я не читал эту штуку, но я слышал вчера, что для домашних крепостных (дворовых) будет свобода через два года, но для крестьян не будет никакой на долгое время». Или: «Я ходил на литургию, что-то вроде Указа был зачитано, но я мало что слышал: они сказали, что мы должны все ещё ждать „ее“, а пока как есть». Или: «Конечно, я начал читать, но в толк ничего не взял; это все написано для господ, а не для нас». «Не знаю, правду ли люди говорят, но кажется, что нет никакой свободы» «Это все, что я мог услышать 5 марта из запечатанных губ народа», — заключает Перцов.

Один землевладелец объявил: «Гора породила мышь»; в то время как высокопоставленный чиновник, будучи информированным о народном молчании, воскликнул: «Черт возьми! Эти скифы — все еще живы, или они мертвы исторически?»

Тем временем Император, «в счастливом настроении после его паники позапрошлой ночью», показывался своему народу и ездил целыми днями в тройке по Невскому со всей семьей, в сопровождении сильной военной охраны. Люди останавливались, снимали шапки, крестились и шли дальше молча. Полиция продолжала вызывать дворников для новых инструкций о том, как они должны вести себя, когда Его Величество проходил перед домами, находящимися в их ведении: они должны были выйти на улицу и кричать «Ура!» Кроме того, им было приказано“ подстрекать других к выражениям. благодарного чувства. Но Перцов замечает, что „с тех пор как народ уже давно искоренил привычку публичного самовыражения, планы полиции полностью провалились. Только самые лучшие из лучших и напуганные носильщики кричали «ура!»

Петербургские газеты и другие официальные источники содержат рассказы о знаменитом событии, когда крестьянские рабочие большого металлургического завода в Петербургском районе массово вышли на спонтанное представление царю хлеба и соли («на золотом подносе!») в знак благодарности за свободу. Перцов был очевидцем того, что на самом деле произошло, и его версия подтверждается другими независимыми доказательствами.

Любой, кто знаком с политическими условиями девятнадцатого века России, должен знать, что никакого спонтанного массового проявления любого рода невозможно было представить себе при наличии царя: если бы это произошло, это привело бы к массовым арестам и избиениям. Фактически, инициатива пришла от самого царя, и были проведены подготовительные работы генерал-губернатором Санкт-Петербурга Игнатьевым и директором фабрики (Василий Полетика, фигура достаточно известная среди русских промышленников XIX века), который решил устроить демонстрацию и пригласил других промышленников присоединиться к нему, написав обращение, которое один рабочий должен был прочитать царю и которое должны были подписать все рабочие. Большинство из них были, конечно, неграмотные и при подписании документа умоляли своего хозяина не обманывать их, потому что они считали, что это какая-то ловушка, втягивающая их в неприятности. («Батюшка, не подведи нас под что-нибудь худое, не погуби!»). Чтобы успокоить их страхи, Полетика направил демонстрантов в Невский монастырь, где они нашли «случайное собрание священнослужителей» в праздничных одеяниях. Кто-то слышал, как в толпе говорили: «Если бы только сегодня они бы перестали бить мужиков! В конце концов, они пришли сюда, чтобы отблагодарить Государя». Когда появился царь, Перцов услышал крики «ура!», а хлеб и соль на золотом подносе был должным образом преподнесен, на что Александр ответил: «Спасибо, что не забыли меня», а потом добавил известную фразу: «В радость или не в радость вам вы были освобождены: это не мой поступок, но дворян, ваших хозяев. Молитесь Богу, чтобы все закончилось счастливо!» Когда в толпе Перцов спросил нескольких демонстрантов, почему они пришли, услышал в ответ: «Если хозяева приказывают, как ты можешь не пойти?»

За примером Полетики последовали другие. «Преувеличения», — продолжает Перцов, — «имеют заразное качество в России, где они распространяются от человека к человеку со скоростью молнии, увеличиваясь в процессе как в отношении объема деградации человеческого достоинства и числа тех, кто разлагается». Другим удалось собрать не только мужиков, но и крестьянских женщин и детей из различных деревень. Мальчики несли хлеб и соль, а девочки дарили цветы императрице. Перцов подслушал чьё-то замечание в известном петербургском салоне, «что было почти невозможно без смеха смотреть на этих мужикообразных белых негритянок, которые ехали впервые в жизни по Невскому проспекту в нанятых экипажах, торжественно держа перед собой изысканные диковинные цветы, названия которых они даже никогда не слышали». Перцов говорит, что в конце концов все это приобрело такой явно меркантильный и фарсовый характер что Александр, к его чести, положил конец суматохе. И когда редакторы газет спроектировали серию банкетов в честь освобождения, царь отказался от участия, хотя Перцов предполагает, что это было связано с чрезмерно затяжным и изнурительным характером этих мероприятий, которые «отвлекали его от охоты и разводов». Чтобы компенсировать их разочарованное желание выразить свое «холопство и ноголизание», патриотические редакторы перешли к следующему этапу царепоклонения, с новыми силами и усердием в их статьях, которые Александр, как известно, почти никогда не читал.

Свидетельства показывают, что ситуация в Москве не отличалась от столичной, хотя Погодин писал в своей манере в «Санкт-Петербургских новостях» о «неслыханном восторге среди жителей Москвы на церемонии провозглашения манифеста». Генерал-губернатор Москвы Тучков дал более трезвый отчёт в официальной телеграмме императору, которая содержала решающую фразу: «Приняв необходимые меры, мир и порядок в городе не был нарушен». А Ланской сообщил Александру следующее: «ситуация поразила всех своим зловещим значением. Все ожидали, что в винные магазины будут осаждаться от радости. Торговцы заказали двойные поставки вина, но, однако, не только не было увеличения пьянства, но потребление напитка на самом деле уменьшилось, несмотря на то что манифест был опубликован в последний день перед масленицей».

Il
ВЗГЛЯД СНИЗУ
1. Крестьянские восстания

Большинство бывших крепостных в больших городах сразу после освобождения, похоже, оказались совсем не удел. В своих попытках выжить, каждый старался делать то, что умел: кто-то жульничал, кто-то занялся торговлей, чтобы хоть как-то скрасить свою долю. Самыми несчастными оказались дворовые, домашние крепостные: их полчища (около 80 000 только в Москве), лишённые крова и средств к существованию, были брошены на рынок труда. При этом, как жаловалась одна благородная дама, двенадцать ее русских служанок не справлялись с работой одной французской горничной, но теперь нужно был платить за их услуги и они стали не нужны. Поэтому большинство прежних владельцев предпочли отпустить их, хотя случалось, некоторые держали их как доверенных слуг или даже друзей. К безработным домашними работниками присоединилась армия безработных крестьян из деревень, тоже сильно пострадавших от освобождения. И хотя потребность в рабочей силе на фабриках и заводах росла, но не столь быстро, чтобы поглощать поток новой рабочей силы, и, таким образом, появился городской низкооплачиваемый пролетариат.

Однако реакция в стране была иной. После Акта об освобождении Россия прошла через фазу бунтов крестьян-неудачников, своеобразной жакерии XIX века, что доказало утверждение Токвиля о том, что самый опасный момент для плохого правительства наступает когда оно начинает само реформироваться. «Политическая ситуация в стране накалена до предела», докладывал царю начальник Третьего отделения. Традиционная пресловутая доктрина русского крестьянства доказала ненадежность и противоречия его характера, колеблющимся между упрямой независимостью и дикостью. Поскольку революционный менталитет был направлен против дворянства, они выступали не против какой-то специфической феодальной привилегии, как во Франции конца XVIII века, а против принципа монополии на земельную собственность, гарантированную Акт об освобождении и предоставления дворянству возможности не эксплуатировать столько земли, сколько им принадлежит.

Крестьянин начал ясно и отчётливо понимать, что его просто заманили нереальными и несуществующими видениями. Недовольство царило повсюду и становилось заразным в результате спонтанной волны восстаний, которая охватила практически всю Центральную Россию, Среднее Поволжье (где оно имело особо серьезный характер), Литву, Белоруссию, Украину, Новороссию, Европейский Уральский регион и другие части страны, традиционно не имеющие активной оппозиции. Движение распространилось из сёл в поместья, принадлежащие индивидуальным землевладельцам, государству и Короне. Между 1861 и 1863 годами случилось более 2000 восстаний, а в течение первого года после освобождения восстания произошли в 1176 поместьях. Крестьяне отвергали все указы, часто на том основании, что это были поддельные документы, которые, как выразилась одна группа крестьян, «сделает жребий мужика труднее, чем раньше, и через два года землевладельцы погубят нас совсем», они требовали «настоящую волю»; они захватывали земли их хозяев, они поджигали хозяйскую собственность, они отказывались выполнять свои «обязательства» перед землевладельцами, оставляя не засеянные земли или гнилые посевы, чтобы разрушить сельское хозяйство. Некоторые землевладельцы были разорены, и это было более всего своеобразным возмездием за неудовлетворённые чувства недовольства.

Согласно общепринятой точке зрения, эти восстания, как и их многочисленные предшественники, были направлены против дворянства и «рабов царя», а не против самого царя, и призыв Стенки Разина «твердо стоять за нашего Суверенного Владыку» и избавиться от предателей (т.е. землевладельцев и правительственных чиновники) в шестидесятых годах XIX века, как утверждается, был столь же релевантен. как это было в семидесятых XVII века. Это правда, что восстания после освобождения были безоружными, за исключением эпизодических вил и дубин, и не имели политической программы. Также верно, что удаленность царя имела тенденцию создавать отношение смутного почитания среди крестьян. Быть может, тут была и своя доля довольно хрупкого мистицизма, который не распространялся на землевладельцев, представителей Церкви и местных чиновников, чья привычная несправедливость была их непосредственным опытом. Действительно, центральное правительство, хотя и не вызывало недовольства у крестьян, но землевладельцы время от времени выражали неуместные опасения, что может быть установлена дружелюбность и взаимная заинтересованность между дворянством и крестьянами.

Тем не менее, преданность крестьян царю, или утверждения хитрых советников о разочаровании «народа», были не столь трагичны, как в излагалось в некоторых отчетах. Только самые раздавленные и покорные крестьяне продолжали лелеять надежды на милосердное распределение земли благодаря Царю. Всякий раз, когда крестьяне узнавали правду о состоянии дел, их лояльность превращалась в сильное недовольство. Всякий раз, когда деревенским общинам приходилось посылать ходоков к царю с жалобами на их страдания — частая, хотя и довольно бесполезная практика, не предполагающая ничего, кроме расходов и унижения — крестьяне с неприкрытым гневом реагировали на любые слухи о милосердии царя. Даже Самарин согласился (в апреле 1861 года), что для крестьян указы, мундиры, государственные служащие, генерал-губернаторы, священники с крестами есть ни что иное, как ложь, обман и подделка. Люди подчиняются этим вещам, как они подчиняются сильным морозам, метелям, засухе; но они ни во что не верят, не признают ничего, не поддаются ничему. Признаю, образ далекого царя мерцал перед их глазами, но не тот царь живёт в Санкт-Петербурге, который назначает губернаторов, издает декреты и армейские приказы: это совершенно другой, первобытный, наполовину мифический царь, который может внезапно подняться из ниоткуда в форме пьяного дьякона или крестьянского солдата в непрекращающемся увольнении.

Многие крестьяне говорили: «Для царя было бы лучше не обещать свободу, если он не может командовать землевладельцами»; или они открыто заявили, что «корень зла находится в монархии», понимая, что им придется полагаться на себя, а не на высшую доброжелательность.

Как было отмечено, правительство было полностью готово к тому, чтобы подавить беспорядки с ужасающей жестокостью. Были отправлены карательные экспедиции; были массовые наказания, порки, депортации на принудительные работы в Сибирь и поголовное сжигание деревень, Подробные новости об этом добрались до Герцена в Лондоне. «Бедные, бедные крестьяне!», — писал он. — «Люди в Европе не подозревают, как правительство, поддержанное штыками и погодинскими статьями вкусив польскую кровь, теперь спускается вниз: кровь скользкая».

Поразительный инцидент произошел в деревне Бездна, в усадьбе графа Мусина-Пушкина, захватывающей часть Казани, Самарскую и Симбирскую губернии, где память о Пугачёве был еще жива. Он вызвал сенсацию среди русской общественности: даже правительство, которое обычно скрывало новости о таких революционных событиях, сочло обязанным дать свою собственную версию инцидента (в «Петербургской газете» в мае 1861 г.), учитывая сообщения, появившиеся в иностранной прессе, а также в «Колоколе» Герцена. Рассказ о том, что случилось, поможет понять, какое глубокое впечатление производят такие инциденты на формирование радикальных настроений.

Указ был зачитан в Симбирске 9 марта, в рыночный день, а рекламные листовки с выдержками из устава были были распространены между крестьянами. Новости распространялись с большой скоростью по всему району. Народ, собравшись и посоветовавшись друг с другом, решил, что заявленные положения устава это «пустяки». Испуганные местные власти тогда запретили читать указ частным лицам, и он был доверен священникам и чиновникам. К несчастью, это послужило только увеличению крестьянских подозрений и поощрило слухи. Тихий, упрямый, спокойный крестьянин по имени Антон Петров в Бездне стал центральной фигурой этих тайных обсуждений. Через несколько дней его собратья крестьяне сделали из него «пророка новой свободы»: отовсюду пришли люди, чтобы услышать его взгляды на указ и пророчества.

Бездны, в свою очередь, разослали посыльных, чтобы объяснить природу настоящей свободы. Крестьяне перестали выполнять свои «обязательства» и продолжили делить леса землевладельцев. Все местные власти покинули присутствия, и когда генерал граф Апраксин прибыл на место происшествия с карательной экспедицией, «крестьянская независимость уже бурлила». Петров призвал крестьян взять землю и «пообещал свободу тридцати четырём провинциям». Когда Апраксин выдал приказ об аресте Петрова, люди отказали ему в его выдаче. К этому времени около 5000 крестьян собрались в Бездне чтобы защитить своего лидера. Постоянные часовые были выставлены у дома Петрова. Старики, женщины и дети были эвакуированы в соседние деревни, хотя все, казалось, были убеждены в том, что солдаты не посмеют стрелять, или «в крайнем случае» дадут три залпа в воздух, и никто не пострадает.

12 апреля Апраксин снова появился в округе деревни в сопровождении 250 казаков. Крестьяне делегировали двух стариков предстать перед генералом с традиционным хлебом и объяснить точку зрения крестьян, но генерал отказался вступать в какие-либо переговоры и объявил через священника в полном литургическом облачении, в присутствии солдат и двух офицеров, что он отдаст приказ открыть огонь, если крестьяне не разойдутся. Затем он появился лично и снова приказал немедленно собрать крестьян, из которых никто не был вооружен, и они стояли в тишине, и когда Апраксин начал проклинать их, они многократно скандировали «свобода», после чего он отдал приказ стрелять.

«Тысячи и тысячи крестьян (по данным неизвестного наблюдателя) в густой толпе вокруг дома Петрова, на телегах, на заборах, на крышах соседних домов, образуя огромное море человеческих голов, все повернулись к солдатам. Первые три залпа оставили толпу без движения. Крестьяне продолжали кричать «Свобода!» и только прикрывали лица руками. В доме Петрова кто-то плакал: «Они хотят напугать тебя, не надо». «Разойтись!», «Стоять на месте!», «они стреляют не больше трех раз». Но стрельба не прекращалась, нарастая, и, наконец, толпа была охвачена паникой. Ужасный случился переполох в общем беспорядке, среди стенаний, завываний, топота и криков казак. Выстрелы останавливали крестьян, которые бросались в бешенстве, падали, накрывали собой других и другие падали в лужи крови; иные разбегались в соседние сады, поля, деревенские улочки. Наконец, Антон Петров вышел из дома, в длинной рубашке и пальто, как и у сектантов перед молитвой, с копией устава об освобождения, держа его над головой и повторял в тишине: «свобода и перемирие, свобода и перемирие». Он был мгновенно арестован и отправлен в тюрьму в Спасске.

Согласно первому официальному сообщению, присланному Апраксиным, были убито 57 и ранено 77 человек. Фактически, количество убитых и раненых были ближе к 500, что неудивительно, учитывая плотность толпы и интенсивность стрельбы. Апраксин яростно заметил: «Тьфу, сколько их! Неважно, мы будем сообщать меньше, обычно это делается». После боя генерал поставил две пушки перед деревенской ратушей и стал вылавливать напуганных крестьян. Он заставил их стоять на колени и часами ругался на них.

По приказу императорского командования Петров предстал перед военными. и был расстрелян в самой Бездне через неделю после события, в присутствие его товарищей, которых заставили наблюдать казнь. Похоже, это б почти так же ужасно повлияло на крестьян, как сама стрельба, и даже некоторые из них сбежали. «Двенадцать выстрелов», — доложил «Колокол», — «были настолько плохо нацелены, что они не расстреляли Петрова, а поставили власть в тупик».

Местное дворянство организовало ужин в честь и в благодарность Апраксину, с речами слишком елейными, чтобы воспринимать их всерьёз.

В то же время, однако, несколько членов казанской интеллигенции, в основном студенты университета и духовной Академии, оказались достаточно смелыми, чтобы устроить панихиду «по рабам Божьим, погибшим за свободу и любовь к Отечеству». Реквием отслужили два молодых священника-студента из Академии. После службы выступил Щапов, известный популист, историк и профессор Казанского университета, копии выступления позднее были тайно распространены по всей территории города. В официальном отчете выступление было названо «дерзким и в высшей степени неблагоприятным для ситуации власти». Александр был сильно раздражен, особенно из-за беспрецедентного смущающего религиозного контекста, и сам написал, что «Щапов должен быть арестован, а студенты посланы в тюрьму на Соловки». Команда была выполнена, шестнадцать студентов, кроме того, были исключены из университета, и Апраксин получил орден Святого Владимира за «выдающееся гражданское и военное служение». «Я не могу не одобрить действия графа Апраксина» — это вердикт Александра по делу.

Только «Колокол» Герцена мог свободно комментировать то, что случилось в Бездне, да и в целом в России: «Да, спящий „Северный Колосс“, „Исполин, царю послушный“, просыпается, и вовсе не таким послушным, как во времена Гавриила Романовича Державина. Доброго утра тебе — пора, пора! Богатырский был твой сон — ну и проснись богатырем! Потянись во всю длину молодецкую, вздохни свежим, утренним воздухом, да и чихни — чтоб спугнуть всю эту стаю сов, ворон, вампиров, Путятиных, Муравьевых, Игнатьевых и других нетопырей; ты просыпаешься — пора им на покой. Есть нечистота движущаяся — все эти прусаки, богомокрицы, насекомые, лишенные крыл, но не лишенные аппетита, не совместные с дневным светом. Чихни, исполин, — и от них следа не останется, кроме несмываемых пятен польской и крестьянской крови! Господи, какой жалкий и смешной вид у этого грозного правительства! Куда делась его вахмистрская наружность, его фельдфебельская выправка, где его сипло-армейский голос, которым оно тридцать лет кричало: „В гроб заколочу Демосфена!“ Что, служивый, видно, не те времена, да и не те силы, широк тебе стал мундир, насунулась каска на глаза… Ступай, кавалер, в больницу, не то в инвалид!» «Прислушайтесь — благо тьма не мешает слушать: со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра, растет стон, поднимается ропот — это начальный рев морской волны, которая закипает, чреватая бурями, после страшно утомительного штиля. В народ! к народу! — вот ваше место, изгнанники науки, покажите этим Бистромам, что из вас выйдут не подьячие, а воины, но не безродные наемники, а воины народа русского!»

Царь не был совсем безразличен к распространяющейся оппозиции. Его бесило то, что его добрые намерения не были оценены. Он обвинил крестьян в неблагодарности; он искал козлов отпущения; он следовал привычному курсу, приписывая другим недостойные мотивы и отказываясь считаться с тревожными фактами, которые были ничто иное, как подрывные действия. И он проявлял все больше признаков раздражительности и обидчивости, что делало его всё значительнее склонным к большинству его бескомпромиссных советников. С точки зрения Александра, судьба крестьян была решена раз и навсегда: «Слухи дошли до меня», — сказал он в обращении к группе крестьянских старейшин в Полтаве в августе 1861 года, «что вы ожидаете каких-то других свобод, но не будет никакой другой свободы, кроме той, что мною вам дарована! Выполните то, что требует закон и устав! Выполняйте свои обязанности и трудитесь! Будьте послушны землевладельцам!»

Тем не менее, дух реформ все еще витал в правительстве. За реформами и подготовкой к реформам последовали друг друга быстро сменяющими: финансовая реформа 1862 года, Университетский устав 1863 года, школьное право 1864 года, земство, или Устав местного самоуправления 1865 года, закон о призыве на военную службу 1874 года. И все же удивительно, как мало что было изменено всеми этими, по-видимому, перспективными мерами, разработанными бюрократической машиной. Очевидно, что попытки применить передовые идеи к общественно-политической структуре российского государства не могли быть успешными, потому что в процессе реформ оказалось невозможным рационализировать или либерализовать самодержавие без разрушения его основ. В результате, проекты реформ были подвергнуты на каждом этапе модификациям, которые служили для сохранения первостепенных экономических и политических интересов установившегося порядка. И важно, что они не произвели ни малейшего впечатление на те слои населения, мнение которых касалось самых неотложных человеческих проблем, стоящих перед современным российским обществом: грустная судьба крестьянина, который был наименее впечатлен из всех.

Финансовая реформа привела к важным техническим улучшениям (таким, как стабилизация рубля, введение соответствующих бюджетов, а также централизация всех Государственных счетов в Министерстве финансов), вызывших волну иностранных инвестиций, рост компаний, оживление рынка акций и рост ценных бумаг. Но реформа никак не смягчила то, что один российский экономист (Леонид Ходский) назвал «обезображивающим чрезмерным оптимизмом» российской финансовой политики, и не изменила их хроническую бюрократизацию, которая, по словам российского министра финансов (Самуила Грейга), сделала русское правительство и финансовую администрацию «колоссом на глиняных ногах»: она была одной из самых дорогих в мире, и это было основано, как и прежде, на системе налогообложения, бремя которой несли почти исключительно крестьяне,

Университетский устав, который теоретически предоставлял относительную автономию университетам, на практике не имел смысла в связи с назначением графа Дмитрия Толстого, врага академической и любой другой свободы, министром образования. Толстой был полон решимости подавить каждое проявление самостоятельности в университетской жизни и учёбе, продолжая с поразительным успехом и мошенничеством систему обмана студентов, хорошо зарекомендовавшую себя в России. Школьный закон, который, помимо прочего, отменил дискриминацию нижних чинов, оказалось «слишком либеральным» для Толстого. Он был должным образом кастрирован в соответствии с принципом провозглашенным самим Толстым, что повышение квалификации должны быть оставлены «для высшего класса, который решает судьбу нации и выбирает свой будущий курс»; и что все предметы (например, литература, история и география), которые являются поводом для того, чтобы учителя «потакали обобщениям», не только бесполезны, но и часто вредны, и должны уступить место богословию, церковнославянскому и классическим языкам.

Земский устав, самая важная мера после земельной реформы, отвечал за создание полезного инструмента местной администрации и средства для продвижения образования и социального обеспечения в сельской местности. Но это было обречено на неудачу, как и хартия самоуправления. Ее заявленная цель (явно отвергнутая в 1884 году как подрывающий «традиционную классовую структуру России» и как «ставящая под угрозу само существование национального государства») должна была объединить все поместья во всесословные земства. Но эта цель с самого начала была опровергнута преобладающей ролью дворянства в пределах земского перевеса, который был весьма невелик пропорционально их количеству и финансовым обязательствам. Представительство, по сути, сводилось к принципу «ему дано будет, и от него, что не дано было, забрано». Дополнительным источником разочарования был железный контроль, осуществляемый во всех земствах, которым правительство, ревнивое к себе, лишило кого-либо права на политические высказывания. С политической точки зрения, это дало России имитацию старой австрийской «конституции», со сниженной ролью рейхсрата: как и провинциальные земли Австрии, земства встретились и поблагодарили Императора за то, что разрешил им встретиться. Именно это заставило последующего министра финансов России Витте заметить, что земские учреждения «не выполнили требования принципа самоуправления» и позже вызвало едкое замечание Ленина о «седельно-сцепном устройстве российской государственной администрации».

Самой эзотерической мерой была вполне неоспоримая правовая реформа, которая, по-видимому, вошла в российскую юриспруденцию дабы осквернить принципы верховенства закона, независимость судов и равенство всех перед законом. Но это ни в коей мере не противоречит прагматическим основам традиционного Российского правового положения, а именно, что закон — это эманация и инструмент царской воли. Это во всех смыслах противоречит тому, что Александр I отвечал генералу в «Войне и мире» Толстого: «Я не могу», генерал, я не могу, потому что закон сильнее меня». И когда граф Пален, враг реформы, стал министром правосудия, он позаботился о том, чтобы никакие юридические абстракции не мешали с «исполнительной власти, (гарантированной положениями устава 1864 года) принять меры для предотвращения политического преступления и незаконной деятельности»

Закон о цензуре (а точнее, «временные правила» цензуры) в какой-то степени подменил административные меры по борьбе с литературными и журналистскими отклонениями, и заменил предварительную цензуру на систему «предупреждений», возможностью изъятия книг и периодических изданий после факта публикации. Но история издательского дела в царствование Александр II и его преемников продолжали подтверждать мнение Талейрана о том, что дар слова дается человеку для того, чтобы он мог скрывать свои мысли. Интересно, что официально власти утверждали полную независимость прессы на том основании, что Россия свободна от партий, в отличие от «так называемых конституционных государств», где пресса была не «выражением общественного сознания», а инструментом интересов государства. Цензура интерпретировалась как средство защита общественной безопасности. По словам Каткова, «то, что не противоречит закону и институтам страны, что не оскорбляет общественную нравственность, что не является обманом и подстрекательством к насилию — может быть выражено в прессе с абсолютной независимостью».

Только более поздняя реформа армии, сработанная одним из самых благородных и гуманных русских солдат, генералом Дмитрием Милютиным, братом помощника министра внутренних дел, была восхитительна. Представляя всеобщую военную службу, с некоторыми оправданными и обоснованные исключениями, и, в частности, гуманизацию всей системы, реформа превратила русскую армию, (во всяком случае, до тех пор, пока преемник Милютина, Ванновский, не отменил большую часть работы своего предшественника), из исправительного учреждения в одно из самые просвещенных учреждений европейской военной истории XIX века.

Акт 1874 года был последней мерой Александровского царствования. Упрямая реакция стала официальной политикой с 1866 года, продолжавшаяся с несколькими короткими антрактами до конца Романовых. Возобновление преследования интеллигенции и студенчества, начавшееся еще в 1861 году, с ареста доктора Михаила Михайлова, автора тайных революционных прокламаций. За этим последовало в 1862 году подавление двух единственных радикальных журналов, «Современник» и «Русское слово», и закрытие всех добровольных учреждений и клубов, связанных с народным образованием. 1862 год также ознаменовался арестом ведущих радикалов, Чернышевского и Писарева. Были приняты меры по ограничению числа студентов, не имеющих права голоса. Все типографии были помещены под прямой контроль Министерства внутренних дел; все публичные лекции, конференции и совещания, не санкционированные тем же министерством и Третьим отделением, были запрещены; и была создана особая Постоянная комиссия для расследования того, что «означает, что злонамеренные люди ослабляют доверие» к правительству и уважение к нему со стороны народа.

Неудивительно, что Герцен написал в настроении отчаянного сарказма: «Где свободные учреждения сверху вниз, где революция вверх ногами, где демагоги-абсолютисты министерства? Видно, не удивим мы Европу в тысячелетие, видно, николаевщина была схоронена заживо и теперь встает из-под сырой земли в форменном саване, застегнутом на все пуговицы — и Государственный совет, и протодиакон Панин, и Анненков-Тверской, и Павел Гагарин, и Филарет с розгой спеваются за углом, чтоб грянуть: „Николай воскресе!“ „Воистину воскресе!“ — скажем и мы этим неумершим мёртвым; праздник на вашей улице, только улица ваша идёт не из гроба, а в гроб».

2. Новые классы

Спекулировать на возможном развитии истории и теории о том, что могло случиться или как старые порядки мог бы выжить, если бы реформы были другими, или если бы некоторые русские умы были менее непокорны и менее возмущены ими, это тщетное предприятие. Единственный вывод оправданно свидетельствует о том, что реформаторская деятельность Александра была своего рода урезание, переделывание, расширение и разработка того, что, по сути, не лечило больного российского общества, но само по себе было в значительной степени симптомом его болезни. Но в то же время, каковы бы ни были природа и ближайший эффект от реформ, они и силы, которые были косвенно стимулированы ими, создали, как уже было отмечено, новую атмосферу в стране. Это была атмосфера не столько освобождения, сколько расширения дифференциации, как будто центральная и объединяющая власть, которая держала тело в руках. потеряла свой импульс — изменение, которое не может быть отделено от краткого изложения простых фактов, как это было ясно почувствовано с помощью современников. Изменения во многом обусловлены тем, что самодержавие должно быть сделано из более суровых вещей, чем манера Александра. Александр пытался закрепить автократическую структуру в изменившихся условиях путем предоставления поддержки деспотичной политики его более жестким министрам, поощряя безжалостные полицейские меры. Он мрачно отступал перед новыми идеями и обязательствами — он не смог обуздать центробежную тенденцию — и, действительно, спровоцировал подпольное сопротивление.

В одной сфере заметна тенденция к дифференциации и к тому, чтобы расширение было внезапным и сразу же заметным; ибо в период между 1861 и 1914 годами русское общество начало соотносить себя в большом масштабе с проблемами того, что обычно называется промышленной революцией. Промышленное развитие в России началось в начале восемнадцатого века. Оно в значительной степени служило требованиям государственной власти; и оно, конечно же, поддерживалось подневольным состоянием труда. Частные промышленные предприятия играли относительно незначительную роль даже в первой половине девятнадцатого. столетия, и продолжали в значительной степени зависеть от государства, от государственных субсидий, государственных заказов и государственных тарифов. Потребности подавляющего большинства населения в промышленном производстве товаров в основном удовлетворялись крепостными мастерами, многие из которых организовались в артели, т.е. в постоянные или сезонные кооперативы, не имеющие юридического статуса, производящие домашнюю утварь или продающие свой коллективный труд за пределами деревни (в виде плотников, лесорубов, и т.д.). Хотя Николай I оказал определенную поддержку отдельным торговцам и фабрикантам, в частности, производителям текстиля, они осуществляли свою деятельность на фоне сильно преобладающего права дворянства на собственных крепостных, ограниченного предложения бесплатного труда, примитивных деловых связей и низкого уровня внутреннего потребления.

Реформы устранили эти препятствия. Промышленность, торговля, и строительство железных дорог сделало быстрый шаг, и pari passu родился новый коммерческий и промышленный класс, появление которого было источником недоумения, жалости или разочарования всем тем, кому явилась Россия, освобожденная от жесткости и конфликтов социального развития, состоявшая, в первую очередь, из старомодных купцов, ставших коммерческими предпринимателями-оптовиками, зерноброкеров, молокозаводчиков, сахарозаводчиков, производителей текстиля и кулачества, с растущей необходимостью и возможностью для внешней торговли. Они делали важное дело, вписывающееся в государственную политику обязательного экспорта, пшеницы и других сырьевых товаров, при том, что голод часто бушевал по соседству с регионами-экспортерами. У них не было причин быть недовольными реформами, и они их принимали безоговорочно. У них были экономические, но отсутствовали культурные амбиции, хотя и к концу века некоторые из них стали крупными меценатами искусства и литературы. Они были душными, узко мыслящими, показными и экстравагантными.

Симптомы распада сельского общества, где старый, «органический» порядок должен был выжить лучше всего, были источником особой тревоги с большим количеством дебатов, Даже ведущие статьи в таких полуофициальных органах, как Санкт-Петербургский «Голос», под редакцией Краевского, были полны ссылками на эту новую разработку. Дифференциация в деревне была простимулирована прежде всего тем, что новые и тяжёлые финансовые требования заставляли крестьян устраивать заговоры, и тем, что наиболее обеспеченные слои крестьянского меньшинства начали процветать ценой обнищания большинства. Участки, изначально назначенные, различались по размеру и, в то время как более обеспеченные крестьяне покупали землю у землевладельцев, крестьян, которые не смогли выжить на своей урезанной земле, нанимали в рабочие. При естественном росте сельского населения, это привело к постоянному оттоку крестьян в города и в новые промышленные и транспортные регионы, которые не имели ни паспортных проблем, ни необходимой связи с деревней. Все эти факторы способствовали дезинтеграции деревенской жизни и усилили экономические контрасты. Они также усложняли сбор статистики средних показателей к распределению богатства в деревне. Энгельгардт писал в семидесятых, что «идеалы кулаков правят в селах».

Правда, в репаративных крестьянских общинах, где периодическое перераспределение земель между членами, имеющими тенденцию к сохранению эгалитарной системы, было меньше дифференциации: отсюда и популистская вера в некапиталистические пути России. Но и здесь более богатые, «твердые» крестьяне были в преимущественном положении; и, как хорошо известно, именно у них Столыпин, проводивший аграрную реформу при Николае II, искал поддержки. Они поощряли несправедливое перераспределение: они использовали свое влияние, заставив крестьянскую общину («мир») допустить земельный передел, и они даже умудрялись покупать землю от их имени с тайного или явного согласия власти. Все это побудило некоторых историков утверждать, возможно, с преувеличением, что это было крестьянское меньшинство, а не городская буржуазия, которая осуществила «буржуазную революцию» в России, и что это представляло собой фундаментальную разницу между русской «буржуазной революцией» и Западной Европой.

Но новый класс пост-освобождения также включал в себя буржуазию в строгом смысле слова: банкиры, крупные промышленники, менеджеры, администраторы, многие из которых были исконными дворянами. Они были более самосознательными и осознанными в своем социальном и экономическом эксперименте. Они стремились создать институциональную форму, в которую их энергия и самоутверждение могли быть применены. Они полагались на поддержку более прогрессивных элементов бюрократии, с которыми они были тесно связаны. Один из самых типичных представителей этого класса был невероятно способный и энергичный Сергей Витте. Он начал с младшей должности в провинциальной администрации железных дорог, чтобы в конечном итоге стать министром транспорта, торговли, финансов, а в 1905 году — Председателем Совета министров.

Так же, как и зарождающийся средний класс, промышленная и коммерческая революция породила сельский и городской пролетариат. Что же касается крестьян, то в любом случае, будь экономика свободной или привилегированной — они лежали в основе законопроекта. Но, конечно, это была «свободная» система, которая была лучше адаптирована. к развитию капитализма. Как было отмечено, земельная реформа во многом обязана тому, что землевладелец отдал предпочтение работе свободного, но безземельного сельского населения. Новый предприниматель был более остроумен, имея в своём распоряжении землю, так как многие фабрики и шахты возникали в загородных районах, неквалифицированные рабочие и даже квалифицированные, сохранили свои связи с сельским крестьянством, из которого они вышли, и «текучесть рабочей силы» или сезонный труд (отхожий промысел) оставались неизменной чертой индустриальной системы. Но анализ статистики временной и постоянной занятости работников-мужчин (около половины в 1884 году) говорит о том, что «связь с землёй» была во многом обусловлена завышенной оценкой и она быстро уменьшалась с ростом промышленности и торговли.

С другой стороны, по уже приведенным причинам, освобождение в сельскохозяйственных районах привело к такому количеству увольнений, что «резервная армия» рабочей силы, доступной для промышленности, была в два раза больше (около пяти миллионов) «полевой армии» (около двух с половиной миллионов). В этих условиях работодатель считал себя, а деревенские пролетарии в поисках работы считали его, благодетелем в том, что он соглашался платить вообще хоть какую-то зарплату. Время шло, но зарплаты не росли, так как в какой-то степени вписывались в современное западноевропейское индустриальное общество, и даже снижались, за исключением тех случаев, когда работник обладал мастерством премиум-класса. Российские рабочие в первые годы после освобождения были, на самом деле, самой опустошенной, эксплуатируемой и непоколебимой частью крестьянства.

Даже в девятнадцатом веке в Англии, в относительно открытом обществе, с парламентскими учреждениями, процесс пролетаризации был достаточно жесток. В России он был неприкрыто жестоким. Основой всей системы занятости в промышленности была, или скорее оставалась, как под крепостным правом, тюремная модель. Это было знакомое явление, конечно же, не свойственное исключительно России, и любое предложение об улучшении условий рабочих (до 1882 года не было никаких реальных предложений, кроме скромных и неэффективных первичных проверках на фабриках) сталкивалось с сильным сопротивлением со стороны частных работодателей и их сторонников в правительстве.

Россия была на пути к тому, чтобы стать тем социальным зрелищем современной истории в целом, которая проектирует и воплощает в себе человеческую скупость, жадность и жажду власти, его одержимость бессмысленностью слов, его поклонение бессмысленным ценностям. В соответствии с этим, официальные и полуофициальные русские мнения продолжали отрицать или объяснять реальность любых социальных антагонизмов и даже само существование пролетариата в России, а позиция правительства была изложена наиболее четко в длинном меморандуме — что-то вроде официальной «книги утешений» — по поводу социалистического движения семидесятых и восьмидесятых годов в России, составленном генералом Шебеко, помощником министра иностранных дел под графом Дмитрием Толстым: «Россия», — писал он, — «самая неблагоприятная почва для развития менталитета социализма и анархизма, для организации забастовок, для воспитания общих вопросов, касающихся организации труда, или для пропаганды революционных идей. К счастью, ни бедняки, ни пролетарии не слышны в России. Россия занимает огромную территорию, содержащую достаточно богатства, чтобы гарантировать средства существования для огромного количества людей. По этой причине русский народ не прислушивается к далеким мечтам и химерам социалистов. Дерзкие агитаторы забыли принять во внимание историческую преданность русского народа монарху, который занимает следующее место после Бога в сознании народа. Русский народ по праву может видеть в будущем светлые, спокойные и счастливые перспективы, без страха перед социальными кризисами и потрясениями. Сильная в вере предков, сознающая национальную власть и объединённая в своей нежной любви к монарху, далекая от раздоров. и штормов, мирная, но твердая в международных отношениях Россия, может спокойно и уверенно ожидать великой судьбы, которую ей предначертало Провидение»

Тем не менее, документ подробно описывает деятельность «маленькой группы людей, которые пытаются посеять раскол», но которые могут быть легко устранены, в то время как люди знают, что «все, что им нужно, предоставлено правительством».

Либеральная и консервативная российская пресса, («Вестник Европы», «Санкт-Петербургские ведомости», «Московские ведомости» и многие другие) другие была единодушна в отношении вопроса о благосостоянии рабочих как «экономической фантазии, порождённой принципом грубой зависти», вопрос «необузданных страстей», «бессмысленных и аморальных посягательств на священный принцип частной собственности» («Вестник Европы»). Время от времени, допускались злоупотребления, в частности в либеральной прессе, посвящённые исчезновению выживших в дореформенных условиях, или бюрократическим элементам, препятствующих бесперебойной работе формирующегося здорового конкурентного порядка. «Это не сложно», — писали «Санкт-Петербургские ведомости», — «убедить себя в том, что наше общество не подвержено опасности от „общественных движений“ западного типа, что нет никаких следов классовой вражды между русскими собственниками и рабочими, и что мы должны стремиться избегать его искусственного воспитания только с отдавая предпочтение одной группе за счет другой».

Такие ведущие общественные деятели, как Катков и Победоносцев, даже отказались обсуждать этот вопрос на том основании, что в России проблема пролетариата и монополии капитала «не имеет отношения к делу». Консервативная «Московская газета» обвинила в «анти-национализме группы в отдаленных районах страны» (в частности, в Польше) в определении общественных беспорядков «проблемой рабочих». Она признала существование «некоторых недоразумений между рабочими и собственниками», но отнесла их к «чисто экстравагантным причинам», чья исключительность не определена, но сказано, что она «препятствует нормальному развитию свободного труда».

Умеренные популисты приняли другую, но сопоставимую позицию. Они предполагали фундаментальное различие в социальном и экономическом развитии между Западной Европой и Россией. «Благодаря деревенской общине, которая была потеряна на западе, но, к счастью, сохранился в России», — писала популистская «Неделя», — «наш работник — землевладелец: он может, следовательно, получать прибыль от значительной части его труда без вмешательства работодателя — ситуация, которая вышла из-под контроля на западе». Тем не менее, популисты считали, что обязательства ослабляют, в соответствии с Актом об освобождении (выкупные платежи, налоговые сборы, земельные налоги, и другие платежи) преимущества, в частности, предполагаемой независимости крестьянских работников, которые должны были извлечь прибыль из их землевладений. Немногие популисты в шестидесятых или даже семидесятых годах ожидали, что правительство или землевладельцы отменят эти обременительные обязательства и тем самым оправдывали свою популистскую веру.

Другие, например, Ткачёв, пошли еще дальше и признали существование конфликтов внутри деревенской общины, предвидев её последующую постепенную дезинтеграцию. Действительно, одна из самых важных мыслей в том, что популисты проявили иллюзорный характер политики российского правительства, придерживающегося убеждения, что «естественная гармония классов» могла стать мифом и лозунгом, но это не дает оснований предполагать. что конфликты интересов и амбиций между людьми или группы людей иллюзорны. И все доказательства показывают, что Россия ни в коем случае не была освобождена от этого бесчеловечного состояние.

3. Раскольники и верующие
а) Консервативная Россия

Рост индустриальности, новые классы, новые формы и отношения в производстве сформировали только один аспект более крупного движения духовных и психологических изменений, в котором философская мысль, религия и литература сыграли свою роль. Против желаний царей, которые продолжали управлять империей как патерналистские землевладельцы, они невольно подменили концепцию общества девятнадцатого века как поля битвы за конфликтующие силы, за идею гармоничного механизма, построенную и управляемую всемогущим Провидением. Последняя идея уже была поколеблена в России Петром I, чья вихревая энергия привела к мучительной, но во многом поверхностной медикаментозной трансформации теократической России; был также брошен вызов декабристам и одиноким повстанцем «замечательного десятилетия» сороковых годов XIX века. Но теперь общество в целом распалось и разоблачило глубоко сидящие проблемы и дилеммы.

По-прежнему не было партий и почти не было политических организаций: только движения и индивидуумы. Бок о бок с новыми экономическими процессами, ключом к этому периоду является развитие идей и людей, которые заполнили переполненный холст, каждый из которых олицетворял разные темпераменты и работал исходя из новизны ситуации.

Можно выделить, грубо говоря, три группы людей и мнений: консервативная, либеральная и радикальная, хотя каждая из этих групп оттеняет соседние, пересекаясь с другими верноподданцами и даже порой восставая против самих себя.

Каким бы сильным ни был правящий, консервативный класс в России, он жил в страхе перед насильственной революцией изнутри и влияние извне отсутствовало, ему не хватало интеллектуального источника, чтобы сформулировать свои убеждения, как это сделал Эдмунд Бёрк для англичан или Жозеф де Местр для французской аристократии, чтобы опровергнуть идеалы Французской революции. Это правда, что Иван Аксаков, Катков и даже Победоносцев по-разному предлагали себя в качестве истцов проблемы рабочих. Они могли бы претендовать на титул русского Бёрка, но это определенно несправедливо по отношению к настоящему Бёрку, за исключением того, возможно, что они разделяли его несогласие с вторжением рациональных принципов в политическую жизнь и его презрение к «звездному идеализму». Так называемый «официальный национализм» с его трехсторонней формулой «православие, самодержавие, народность», сделанной в качестве девиза для режима Николая I, продолжал быть превознесённым в официальных заявлениях и консервативной прессе. Но в нём не было ни интеллектуальных, ни моральных, ни культурных признаков содержания, и он ни на что полагался, кроме как на вооруженную охрану государства. Интеллигенция была рассеяна в разное время в неожиданные места, и иногда её находили и под Короной. Но немногие монархи там мало уважали интеллект, или были настолько стерильны в интеллектуальных и культурных отношениях. как последние четыре Романовых. Государственная мудрость для них и их прямых сторонников заключалась в том, чтобы вести войны или заключать мир за границей, и политике сохранения власти у себя дома. Идеи рассматривались в лучшем случае как полезное оружие политической войны, но в основном как подрывные доктрины, которые представляют угрозу стабильности, в то время, как имеющиеся интеллигентные люди использовались в качестве инструментов и бывали выброшены, когда их полезность притуплялась, или когда их интеллект был слишком очевиден и откровенен.

Погодин и Шевирев продолжали проповедовать, что, говоря словами знаменитого замечания Бенкендорфа Чаадаеву (сделанного по-французски), «le passé de la Russie a été étonnant, son présent plus que splendide, et son avenir dépasse tout ce qu’une imagination audacieuse peut imaginer». Теперь к ним присоединился чрезвычайно влиятельный и способный политический журналист Катков, который, после 1862 года, под влиянием растущего революционного движения и польского восстания 1863 года, был призван экстремальной реакцией и завоевал заслуженный титул «диктатора русской прессы». Им также помогали такие люди, как биограф Каткова Николай Любимов, историк Устрялов, популярные писатели Болеслав Маркевич и Дмитрий Аверкиев, и прежде всего самый зловещий триумвират русской реакции: Победоносцев, Дмитрий Толстой и князь Владимир Мещерский. Туманный, экстравагантный национализм Погодина в их руках превратился в бесстыдный jingoism, в племенной, религиозный шовинизм, и в антисемитизм. Они выразили широко распространенные и официально поощряемые страх или недоверие к общественному мнению, хотя они и платили время от времени пустословием. Им не нравились споры, и они никогда не спрашивали и не допускали вопросов, когда было известно, что ответы могут быть неприятными. Они были авторитарны и утверждали, что они ответственны перед Богом за существующий социальный и политический порядок, хотя они и не проявляли терпения к мистические рассуждениям о вечной судьбе России. Консервативная пресса, официальные и полуофициальные сообщения, меморандумы и переписка изобилуют морализаторством, любимыми лозунгами и фразами, такими как «священное самодержавие», «любящий христианин», «монарх и армия», «незыблемость религиозные веры», связанных с «бережливостью и богатством», «утратой традиций», «опасным подчинением низших сословий мыслям и высказываниям, неслыханным среди простых людей всего несколько лет назад», и так далее. Последние преступления обычно приписывали недостойным мотивам, и считалось, что враг существующего порядка был либо бесчестным, либо сумасшедшим.

Есть все основания полагать, что многие представители официального консерватизма были искренними, правдивыми и верными людьми. В злодеев их превратили не их индивидуальные качества, но рабство их собственных убеждений — вся иерархия существующего порядка, от которого они зависели, с которыми они идентифицировали себя и для обслуживания которого были задействованы все средства и силы. Таким образом, они воплотили в себе все атавистические предрассудки, которые обезобразили социальную и духовную сцену России до конца монархии. Они были консерваторами, но только одной частью консерваторов атрофированной России, не имеющей моральных и интеллектуальных рефлексов, от неспособности или нежелания распознать реальные источники разочарования.

Другая консервативная Россия была представлена еще двумя менее отчетливыми, но взаимозависимыми группами: славянофилы и почвенники. Судьба ранних славянофилов не вписывается в рамки этого повествования. Хомяков, братья Киреевские, и Константин Аксаков не пережили освобождения. Их влиятельные последователи и союзники включали в себя Ивана Аксакова (1823—86), Александра Кошелева (1806—83), и редактора наиболее значимого журнала славянофилов, «Русская беседа», Юрия Самарина (1819—76), князя Владимира Черкасского (1824—78) и Александра Гильфердинга (1831—72). Они продолжали поддерживать основу славянофильской веры, и в целом не потеряли естественную порядочность и энтузиазм, которыми отличались их более выдающиеся предшественники. Но они были менее идеалистичны, менее щедры, и менее отданны утешениям патриархата, любви и романтической ностальгии, хотя и продолжали считать греховным все, что разделяло русский народ. Основа славянофильского представления в том, что общественная жизнь и культура нации могут существуют как чистая сущность, развивающаяся в соответствии с установленной схемой, божественно задуманным национальным гением, и отступление от этой модели сопровождается нежелательными социальными изменениями и является результатом коварно развращающего влияния извне; это понятие все больше становится устройством для отвлечения внимания от внутренних источников конфликтов и изменений. Хомяков в целом был культурным европейцем, без презрения к человечеству и порой даже мог видеть. обе стороны проблемы. Он и его товарищи-славянофилы были менее всего осведомлены о некоторых трудностях, связанных с отношением их мифов к реалиям истории, их безвестность и рассеянность в основном встречается в тех частях их доктрины, которые идут от воображаемых ими нравственных и социальных миров; их преемники ничего не знали о таких трудностях, и они легко и беспрепятственно использовали славянофильскую мифологию, как замену светским целям.

Правда, Иван Аксаков с Самариным и Кошелевым, защищали право на свободу слова. Но они также отображали большинство узких политических и националистических предрассудков, которые выдавали современный официальный консерватизм. Это стало особенно ясно в случае с Аксаковым, когда он добрался до высоты его политического влияния. История с поддержкой движения за освобождение балканских славян стимулировала распространение великого русского национализма и панславизма. «Славянофильство без всяких фантазий, но и без всякого стыда», как это описал Владимир Соловьев. В отличие от многих другие русских, Аксаков стал панславистом не потому, что он почувствовал «желание сделать что-то, чтобы избежать невыносимой апатии и скуки» (Пипин), но от глубокой и страстной убеждённости. Политика России на Балканах была для него «реализацией нашей священной миссии», которую ни Русское Княжеское министерство, ни даже царь не разделяли, но которыми они умели пользоваться до тех пор, пока не стало ясно. что интересам России лучше служить, отказавшись от дальнейших приключений на Балканах. У Аксакова было разбито сердце, когда он оказался преданным богами собственного творения.

Процесс, который сделал славянофилов глашатаями реакции, может быть рассмотрен в дальнейшем в карьере Аксакова как журналиста. Он начал редактирование «Дня» со смелых призывов к свободе. Но вскоре голос Аксакова стал почти неразличимым среди официальной прессы по основным вопросам дня, в частности, отношению правительства к крестьянскому вопросу, репрессивным мерам против университетов и радикальной интеллигенции, гнёт в Польше и политику России на Балканах и на Востоке. «День» перестал публиковаться главным образом потому, что он стал убыточным и, как откровенно признался сам Аксаков, его преемники, газеты «Москва» и «Россия» существовали только до тех пор, пока они отражали правительственную линию.

Аналогичное развитие событий можно наблюдать и в отношении еврейского вопроса в России. За пределами церковных кругов антисемитизм был зажжён ещё Николаем I. Антисемитские идеи стали всё более и более заметными во второй половине девятнадцатого века, и эпигоны славянофильства сыграли заметную роль в этом. Хомяков не был замечен в антисемитизме. Иван Киреевский не любил евреев, но не декларировал это. Самарин, как видно из его переписки, несомненно был антисемитом, и газеты Аксакова «Москва» и «Россия» показывают роль врея-официанта, одного из первых в России, пропагандирующего кошмар Скрытой Еврейской Руки — дьявольского заговора разрушения христианства и Святой Руси. На самом деле он не поощрял иудейские погромы, которые стали постоянными во время и после царствования Александра III, но он сделал все, чтобы оправдать их или объяснить. В этом смысле была установлена прямая связь между славянофилами и «Союзом русского народа», который вместе с «Чёрной сотней», был главным неофициальным государственным агентством по еврейским погромам.

Можно сказать, что ни одна из групп в русской история, сознательно или неосознанно, не добивалась такого же положения, как славянофилы во второй половине девятнадцатого века. Они отдалились инстинктивно от «официальной» России; они традиционно считали всю политическую власть и весь государственный аппарат в своей основе злокачественным наростом на теле политики; вместо этого они верили в семью, в естественные, спонтанные законы социальной эволюции, в органическое царство и в неизбежность конфликта между централизацией и свободой. Но они никогда не преуспевали, объясняя, почему семьи, естественная эволюция или органическое царство должно с меньшей вероятностью, чем светские государства, посягать на свободу своих подданных. Эта фундаментальная неясность вовлекает славянофилов в своего рода цепь социальных реакций, в конце которых они оказались сидящими со столпами бюрократии в важных правительственных комитетах, решая судьбу крестьян, местного самоуправления и Польши (Кошелин, Самарин, Черкасский), становясь суровыми гражданскими губернаторами (Черкасский), выступающие за военную диктатуру в Польше (Самарин) и порку крестьян в России. (Черкасский, Самарин), фактически продвигая и одобряя слова Черкасского: «Интересы правительства посредством умеренных уступок, сделанных своевременно и с помощью проявления искренней доброй воли».

Новой и более интересной версией славянофильства было почвенничество, апологетами которого были Аполлоны Григорьев (1822—64), Достоевский, философ и критик Николай Страхов (1828—96). Их главным органом сначала был «Москвитянин», где Григорьев, драматург Островский и их друзья были известны как «юные москвичи», а затем и Санкт-Петербургское «Время», возродившееся после того, как была закрыта в 1863 году «Эпоха» под редакцией Федора Достоевского и его брата Михаила.

Григорьев, который называл себя последним из романтиков, был одним из самых замечательных и страстных фигур среди людей шестидесятых годов девятнадцатого века, достаточно значимый поэт, оказавший значительное влияние на русских символисты. Его работа, не меньше, чем его жизнь, страдала от последствий его долгов (в результате чего он провел последние годы своей жизни в долговой тюрьме), от привычной наглости и дикого разврата. Но этому противостояли удивительные чувствительность и воображение, и честность, которая сделала его неприемлемым для редакторов, для которых он пытался работать на протяжении всей своей литературной карьеры. Только Достоевский, который использовал его как прототип. для одного из своих любимых персонажей, Дмитрия Карамазова, казалось, смог его понять и оценить.

Главная забота почвенников и Григорьева была более литературной, чем социально-политической. Они постулировали своего рода обезличенный, недифференцированный volksgeist, который находит свой выход через некоторых писателей, таких как Островский и, даже, хоть и замысловато, через Пушкина. Только те, кто выражает спонтанно первобытную почву, отстаивая законченность человека и бесспорную гармонию с узором жизни, в котором он родился, заслуживают имя настоящих художников. Важность к жизни отдельных людей и общин давал их «земной вес», почва была единственной верной и священной ценностью. Те, кто бросил ее, автоматически присоединились к классу бесполезных людей, которые сеют смерть и разрушение, отчасти неожидаемая аналогия с противоположной школой радикальной литературной критики, где литература существовала не для того, чтобы радовать читателя или даже изображать жизнь, но для установления общения.

Их положительные герои (пушкинский Белкин, лермонтовский Максим Максимыч, Мышкин Достоевского, Шатов и прежде всего странная, загадочная фигура калекой идиотки Марии Тимофеевны в «Бесах») были приняты, унижены и оскорблены, в единстве с землей и Богом, а не с теми, независимыми, сознательными и утончёнными. «Кроткие» и «хищные» составляли «парадоксы органической критики»: так называлась главный критическая работа Григорьева.

Как и у славянофилов, такие слова, как «органический», «природа», «земля», приобрели мистическое значение, на котором стоит большая часть аргументов почвенников. Всё, что привело к разлуке со священным лоном земли было современным грехом, индивидуалистической самодостаточностью Западной Европы, выкорчеванной в пыльник, класс радикальной интеллигенции, падшие люди, виновные в ненависти к Великой Матери и России. Будь то от преувеличенной гордости за смирение или от неспособности переварить историю, почвенники, не меньше, а, возможно, и больше, чем славянофилы, вечно были русскими, всегда пытаясь определить Россию, всегда доказывая, что ты прав и воссоздаешь свою страну, личность, но в отличие от славянофилов, они думали в психологических, а не исторических терминах, и им не хватало славянофильского центра для разработки широких и синтетических взглядов на историю.

Именно Достоевский и Григорьев в значительной степени ответственны за открытие «русской души» — той любопытной, неразумной и нелепой грани славянофильского осуждения во спасение, как духовного, так и мирского, приходящего в Россию.

Россия, для почвенников, означала, в первую очередь, «простой народ»: его страдания и отставка, его «кротость», мудрость и эксцентричность; его жизнь в круглогодичном неослабевающем труде, его верования, обычаи, праздники и суеверия. Когда Григорьев говорил о русской культуре, он имел в виду мир драм Островского, с их домашней тиранией, с. их жестокими и издевательскими отцами, матерями, дядями и тётями рядом с беспомощными и невинными провинциалами; или это означало бездыханно ускоряющиеся тройки и опьяняющие цыганские напевы; или, опять же, это означало, что культура, которая породила или отразила фольклор есть культура живописи, пышное деревенское зрелище, крестьянских ремесленников и крестьянское духовенство, которое Лесков описывал и восхвалял, но в котором не жил. Это была Россия, далекая от официального консерватизма, от бюрократии, от либерализма или даже от популизма, но это предоставляло убежище тем, кто не смог или не захотел увидеть, что настоящие крестьяне все чаще предпочитают выживание и водку.

Однако, почвенники были отягощены многими противоречиями, которые остались совершенно чужими для психологического и социально гораздо более последовательного отношения славянофилов. Они видели дом человека в мире органической природы, но они сами и их литературные герои были убедительны только тем, что они страдали от разделения, и отчуждения. Ни сострадания Достоевского к пораженным, ни блудное человечество, ни одинокий Прометей, «хищный» герой, которым Григорьев боязливо прикрывался, несмотря ни на что, ни даже более отстранённая философская похвала Страхова, желание человека «вырваться из всей совокупности вещей и разорвать его связи с миром» на самом деле не совместимы с идеалом немой буколической ценности. И правда, почвенники отражали все духовные и социальные конфликты пост-реформенного периода Россия и выставили на обозрение многие особенности выкорчеванной, огнеупорно-бунтарской интеллигенции, которая вызвала их величайшее неодобрение, но которую, тем не менее, сам Достоевский превозносил в образе «русского странника».

Достоевский, правда, верил, что Слово Божье было в России, а не в Палестине, но, в то же время, он признался, что его inamorata была далеко не безупречна, и быть русским для него означало быть нравственно и интеллектуально распятым. Он жил во зле и трагической судьбе человека вопреки не только радикальным «оптимистам», но и признанным божественным и человеческим санкциям за более жестокие размышления об истории. Он был традиционалистом, который верил в революцию, или, наоборот, революционером, который искал скрепы в традициях среди неопределенности и беспокойства, связанными с революционным опытом. Эти двусмысленности, несомненно, политического аспекта, но они были вызваны не столько отсутствием смелости обвинить страну, которую он любил, в том, что характерная черта неспособности сочетать две или более разрозненные стороны своей природы и вера в то, что может быть только вымышленным целым. Когда он пытался это сделать, (как, например, в статьях, публиковавшихся в журналах «Время» и «Эпоха», и до крайнего реакционного «Гражданина», или даже в более позднем «Дневнике писателя») он упал намного ниже того, как он думал, чего он достиг. Справедливо сказано, что расхождения, которые возникают между его романами и его почвенной журналистикой — это, как правило, фальшивка.

Вера почвенников была средством понимания всего и прощающая всех, что так часто превращается в «новое платье короля», которое на самом деле является наготой. Они представляли слишком много того, что было самодовольным, удушающим и претенциозным, и от того в них возникла философия управления самоудовлетворённым национализмом и могильными идолами установленного порядка в России. Действительно, немногие идеи так легко поддавались эксплуатации со стороны и были настолько во власти деспотичного общества и политического климата, как и идеи славянофилов и почвенников, особенно во времена правления двух последних Романовых. Достоевскому есть что ответить в этом отношении; и его колоссальный талант совсем не оправдывает его. Но в шестидесятые годы его взгляды и его образ мышления мало влияли на официальное консервативное мнение, как и на читающую общественность.

Два других имени должны быть упомянуты при изучении типов консерватизма: Николай Данилевский (1822—95) и Константин Леонтьев (1831—91). Значение Данилевского сегодня заключается в предвкушении представления Шпенглера о сменяющих друг друга культурах как национальной персонификации, а также циклический или биологический взгляд на историю, которую он проглотил целиком и изложил в книге под названием «Россия и Европа». Его план показывал преемственность, которая привела к декадентству германо-романской или европейской цивилизации, которая вот-вот должна была увенчаться возвышением русско-славянской культуры, должной стать последним словом в человеческом развитии. Понятие близости повторяющихся закономерностей в истории нашли некоторый отклик и среди других русских мыслителей до и после Данилевского и стимулировали интересную дискуссию среди более поздних русских историографов. Но его главный тезис принадлежит сказочному миру — сказка и не заслуживает серьезного рассмотрения.

Тем не менее, Данилевский бессознательно продемонстрировал пустоту славянофильской веры в превосходство русской и славянской культуры по сравнению с «Европой», которой не хватает религиозных и идеологических атрибутов. В его книге изложены неизбежность «исторического» конфликта между славянами и Западной Европой, который, по его мнению, должен была закончиться в финале «падением Запада». Знаменательно, что «Россия и Европа» Данилевского появилась в том же году (1869), когда много говорилось о «Мнении о восточном вопросе» его друга, политического журналиста генерала Ростислава Фадеева, в котором последний постулировал вооруженный конфликт между славянами и Западной Европой как необходимое условия для выполнения исторической судьбы России. Фадеев артикулирует будущих славянофилов-генералов Драгомирова, Черняева, Скобелева и других, сыгравших выдающуюся роль в российской военной экспансии на Балканах, в Средней Азии и на Дальнем Востоке в царствование Александра II; он зашел так далеко, что заявил, что Россия обладает особой, присущей ей доктриной военной стратегии и тактики, которую они считали гарантией непобедимости России. Их героем, однако, был не бесстрастный, загадочный Кутузов, который защищал Россию против Наполеона, противник пересечения русских границ в погоне за врагом с целью «спасения Европы», но динамичный, агрессивный Суворов, возглавивший русскую армию в завоевании Польши. Имя Данилевского часто встречается рядом с Леонтьевым, о котором здесь можно упомянуть лишь мимоходом, потому что, как и у Лескова, его основные произведения относятся к более позднему периоду, но идея Леонтьева о культуре во многом обязана биологической интерпретации истории Данилевским и, как в случае со славянофилами и почвенниками, его великий и непочтительный гений жил в служении власти, традициям и реакции. Тем не менее, Леонтьев был в значительной степени аутсайдером и источником смущения его консервативных союзников и спонсоров. Его мускулистый, непримиримый ум, который так же бунтовал против идеалов совершенного эволюционного человека и «коллективной демократической посредственности», как это было против патриархального московского славянофильства и богоносного русского национализма Достоевского или любого другого идеологически подневольного состояния. «Боже правый! Я что, патриот?», — восклицал Леонтьев. — «Презираю ли я или люблю ли я страну? Я дрожу, чтобы ответить. Мне кажется, что я люблю ее как мать, но презираю её, как скучного дурака или козла».

Его мир сформировался из греха и неумолимой необходимости, и всего, что, внушало надежду или любовь, что было для него как искушение дурацкого рая. В то же время он видел мир вокруг себя местом бесконечной драмы и очарования, с его неудачами, его добротой и не менее драгоценным злодеянием. Он был замученный язычник, родившийся слишком поздно, который закончил свою жизнь монахом, в настроении кьеркегоровского «страха веры», и предвещал празднование «возвращения» части русской интеллигенции к православной церкви.

b) Церковь

Ни одна картина консервативной России не была бы полной без очертания роли Церкви. Более того, тема станет понятной, если учесть, что многие из ведущих членов радикальной интеллигенции шестидесятых были сыновьями священнослужителей, которые провели свои ранние годы в среде, в которой православие было таким же фактом, как климат и история.

Отношения, которые преобладали между Церковью и государством в России известны. Их характер не был особенным в России, ибо в той или иной форме она поставила в неловкое положение все Церкви на протяжении всей своей истории: «это старая история, которая всегда остаётся новой». В девятнадцатом веке в России эти отношения быстро свели Церковь с реакцией и ее официальной троицей «православие, самодержавие, народность». Таков был неоспоримый факт, более прискорбный на самом деле как исторический комментарий к природе Церкви или природе человека, чем неверующие заставили бы нас поверить. Однако моя задача обсудить, какая «внутренняя истина» Церкви может означать, что на фоне такого положения вещей есть обеспокоенность главным образом причинами, которые заставили людей реагировать на Церковь в том виде, как они это делали, а не с какими-то попытками замаскировать признанную или непризнанную слабость Церкви в тайне своей трансцендентной непогрешимости.

Историк русской мысли, Василий Зеньковский, показал интеллектуальное развитие России после Петра I как постепенную поляризацию в сторону либо религиозного, либо церковно-традиционного православия, с одной стороны, или, с другой стороны, радикализма различных толков. Радикалы, по словам Зенковского, сохраняя утопическую привязанность к «Царствию Божьему на земле», оставили Церкви опасные и катастрофически провалившиеся заклятия светского характера или материалистических и «имманентных» отклонений.

Эта интерпретация, разработанная другими учеными, а также Зеньковским, основана на своеобразном заблуждении. Осмыслен факт, что именно Церковь сдалась секуляризму, полагаясь на то, как это все чаще бывает с материальной мощью и с существующим социальным порядком, и определяется, как оно есть, тяжелым весом внешних обстоятельств. Быть членом Церкви для сильного изменения тех самых качеств, которые делают для секуляризация, для подчинения человека обществу с его делом, иллюзиями и притворством, в то время как разногласия и отступление от Церкви выражало отношение духовной независимости и верность правде. Секуляризация была не столько отступлением от Церкви, как процессом внутри Церкви. «Меня так тошнит от плоских Панегирик, доставляемых мне в каждом городе», — Александр I писал Прокурору Священного Синода в 1817 году, — «что я решил запретить эту практику указом Священного Синода». Но практика, с ее неисчислимыми возможностями, была возобновлена к концу царствования Александра I и продолжала неослабевающую деятельность до революции. Это был даже не случай просто добровольного отречения от морального авторитета, и не просто переход к замкнутой церковной деятельности — отношения, которые могут быть законно приняты в рамках светской не-религиозности или антирелигиозным обществом, где Церковь передает свое послание своим существованием, а не попытками принудить к признанию.

Русская Церковь жила в исповедуемом христианском обществе, в котором оно занимало важное и общепризнанное место. Она, по общему признанию, не стремилась к самостоятельному правлению, поскольку римская церковь утверждала и считала временной власть, но она стремилась править с помощью силы существующего порядка, и проповедовала особое социальное и политическое Евангелие, на котором прочно запечатлен существующий порядок.

Это Евангелие состояло, грубо говоря, в публичной защите социального неравенства, на том основании, что наш Господь сказал, что бедные всегда будут с нами, что Бог создал некоторых людей высокими и других низкими и наказал, и что чем больше страданий или несчастий, тем меньше вероятность впасть в проклятую ошибку гордости, тем самым утрачивая спасение. Одновременно не жалели усилий, поддерживая политический порядок и отбивая у всех охоту в мире, который заставил сомневаться, бороться или отступать в поисках правды. Большинство главных вопросов шестидесятых годов были освещены Церковью в таком свете.

При этом Церковь не показывала никакого понимания событий, происходящих в быстро меняющемся обществое, за исключением того, что оно может представлять собой возможную угрозу для своего собственного статуса и всего установленного порядка. Жестокое обращение не было выявлено, и никто не склонен был ставить под сомнение принципы этого порядка, не говоря уже о том, чтобы побудить к этому других. Полагаясь на мифы, привычки и слепое согласие, Церковь, хоть и не была статичной, но двигалась как медленный, неповоротливый динозавр. Только в своей невероятно богатой литургической жизни она приносила облегчение.

Отношение Филарета, митрополита Московского, к крепостному праву уже упоминалось. Этот уважаемый прелат, который, как сказал Герцен, «соединил митру епископа с погонами жандарма», защищал «справедливость крепостного состояния» с помощью библейских текстов. Когда отмена крепостного права стала делом срочной обеспокоенности, то Церковь неизменно поддерживала в крайних случаях крыло аболиционистов. Возражения Филарета против освобождения крестьян с землей выражались в следующем риторическом вопросе: «Не будут ли землевладельцы ограничены в их праве собственности и экономических возможностях, если земля будет выделена крестьянам? И не повлияет ли это неблагоприятно на их поддержку правительства?» Он также защищал сохранение порки для крестьян: в меморандуме («Христианское отношение к телесным наказаниям»), обращаясь к Дмитрию Толстому, он настаивал на том, что «христианство ни в коей мере не осуждает эту меру жестокости к крестьянам».

Аналогичные взгляды высказали знаменитый богослов и церковный историк, митрополит Макарий Булгаков (1816—82), епископ Феофан Говоров (1815—94) и архиепископ Иоанн Сергиев (1829—1908), два ведущих христианских моралиста, и многие другие, в том числе знаменитые старцы или молодые монахи-отшельники, чьё благочестие и духовность были в любом случае безукоризненны. Они все разделяли важность человеческих отношений и освобождение человека от его тягот, от рабства, невежества, от подчинения женщин, экономической эксплуатации и интеллектуального обскурантизма. Эти вещи, как правило, одобрялись публично и в частном порядке, именно теми, кто, предположительно, получил духовное освещение, которое должно было раскрыть природу зла. Часть объяснения, без сомнения, заключалось в некоторой степени парадоксально для церкви, которая утверждала неравноправие и наслаждалась им, сбрасывая со счетов политический и социальный престиж, чтобы не принимать во внимание важность мирских дел и стресс любви и бескорыстия как личностных качеств. Но не было такого же внимания к справедливости в человеческой жизни, или хотя бы какое-нибудь четкое осознание того, что такое зло, и какую роль оно играет в истории и в обществе.

Накануне освобождения Церковь, поддержанная полицией, была приведена в состояние «боевой готовности», и Филарет, а за ним епархиальные епископы всей России, издавал «наставления» в преддверии крестьянского недовольства. Каждый приходской священник был проинструктирован, под угрозой суровых наказаний, как объяснить «библейское понятие свободы», т.е. «истинная свобода заключается в полном подчинении божественной и гражданской власти». Скрупулезное соблюдение этих наставлений разоблачало несчастных священников по случаю дикости репрессии со стороны крестьян, которые обвиняли их в сокрытии «настоящей свободы». Синод был ошарашен срочными просьбами от епархиальных епископов «для защиты деревенского духовенства от тяжёлого конфликта с крестьянами».

Отношение крестьян было тем более удивительным, потому что, в целом, у Церкви были глубокие корни в сельской местности, которую нелегко разбередить провокациями. Но власти ни в коем случае не могли на это рассчитывать: помимо проявлений бунтарства, о котором упоминалось ранее, постоянно происходила интенсивная утрата религиозных элементов крестьянства, переход от церкви к инакомыслию. Согласно более поздним оценкам, количество религиозных инакомыслящих в середине девятнадцатого века приблизился к десяти миллионам. Некоторых из них привлекало видение лучшей и более свободной жизни или по учениям мессианских пророков, или по дикой природе, или эмоциональные индульгенции хлыстов и маниакальных скопцов; другие были трезвыми евангелистами (штундисты, молокане, духоборы), чьё моральное поведение было совершенно неоспоримым; иные же сохранили разрозненные связи с православной церковью, но шли своими путями и преследовали свои собственные духовные идеалы. Жизнь многочисленных инакомыслящих имеют неоценимое значение для изучения Россия. Они были воплощением России в поисках Бога, правды и справедливости, самоотверженного, мужественного, неукротимого, и иногда очень упрямого. Все сектанты (включая старообрядцев) подвергались постоянным гонениям и дискриминациям со стороны Церкви и государства, хотя и антисектантские меры не всегда могли быть полностью осуществлены, потому что движения эти были в значительной степени подпольными. Попытки Церкви разобраться и конструктивно справиться с ситуацией, посылая специально обученных миссионеров, где борьба с инакомыслием (само собой разумеется, отвергаемая всеми миссионерами деятельность) была известна как наиболее болезненная история грубого и неэффективного духовного и физического запугивания — история, в которой плохие средства предотвращали достижение плохих целей.

В то время как при Александре I, а точнее, до окончания его правления, толерантный дух одержал победу над инакомыслящими и неправославными христианами в целом, энергичная кампания против свободы совести характеризовала всё последующее царствование, с коротким перерывом в ранние годы правления Александра I. Кампания приобретала все более политический оттенок и завершилась при Александре III систематическим уничтожением всего самовыражения, религиозного, культурного, и даже языкового, со стороны национальных меньшинств в составе Империи. Основополагающим принципом было то, что все русские, включая украинцев, должны принадлежать Православной Церкви, и что все служащие правительства, включая школу и преподаватели вузов, должны практиковать, общаться в этой церкви. В то же время, разрешение, которое до сих пор давалось нерусским, в частности полякам, исповедовать свою религию было отозвано, и любая попытка обратить православного в неправославные верования и обычаи стали преследоваться наказанием, вплоть до тюремного заключения или ссылки в Сибирь. Рядом с Дмитрием Толстым и Победоносцев — éminences grises последних трёх Романовых — ведущая роль в этом расширяющемся движении религиозной и национальной нетерпимости принадлежала Церкви, которая, таким образом, похоже, окончательно отменила все нравы и авторитет, и утратила свое духовное и интеллектуальное влияние. «Свобода совести» была объявлена выдающимся иерархом (Антонием Храповицким) как «бессмысленное понятие».

Было бы неправильно заключить, что Церковь была полностью бесплодной в своей интеллектуальной деятельности. Она имела тенденцию к созданию атмосферы, в которой любой, кто был в сознании, начинал задыхаться; это едва ли ни единственная в России человеческая группа, которая была столь юмористичной и столь тяжёлой, каковыми были семинаристы и большинство их репетиторов. Учебная программа в семинарии была плохая в интеллектуальном содержании, или то, что было заложено в основном его вороватой, догматическая, невоображаемой природой. Тем не менее, она обеспечила определенную умственную подготовку, особенно в классических языках, и любой, кто был наделен природой и выжил в вынужденном умственном запоре, мог перейти в любую из четырёх духовных Академий в Киеве, Москве, Санкт-Петербурге или Казани. Здесь академические стандарты были несравнимо выше, в некоторых отношениях, даже чем в университетах. В самом деле, Академии внесли заметный вклад в обучение в некоторых областях и подготовили России некоторых из величайших российских ученых, впоследствии в этих Академиях и преподававших. Области, в которых больше всего они отличались, были история, светская и церковная (имена Ключевского, Болотова, Голубинского известны даже за пределами России), археология, литургия, и, чуть с меньшей оригинальностью, метафизика. Но церковная цензура оказалась еще большим препятствием, чем политическая. Выдающийся историк Сергей Соловьев жаловался, что «более талантливые преподаватели Московской духовной академии были мучениками. Филарет позаботился о том, чтобы из их лекций и их записей были вычеркнуты все живые мысли, чтобы люди превратились в мумий».

Каждая из четырех академий издавала свой собственный журнал, и они отличались трудолюбивыми исследованиями, представленными, как правило, в компетентной, но тяжелой и неприметной форме, которая до сих пор представляет ценный материал для специалистов. Но критические библейские исследования были обескуражены, так как Церковь традиционно считала постыдным всё, за исключением Библии. Изобразительное искусство утомительно игнорировалось, не принималась светская литература, эстетика была задушена, что приводило к обывательской хорошей обученности, но слабой в плане психологии и проницательности. Эти тенденции, характерные для канцелярской среды в целом, в некоторых случаях разделяла та часть новой интеллигенции. которая имела канцелярское происхождение.

Основные обвинения против русского богословия были выдвинуты следующими лицами. Георгий Флоровский, автор важнейшего произведения об история русской богословской мысли, писал о том, что она не смогла вернуть изначальный дух православия, что он страдал либо от схоластических интеллектуальных привычек, либо был неоправданной тягой к соглашательству, полученными из туманных тевтонских источников. Данный законная критика может также объяснить некоторую неуклюжесть, плоскостопие, даже несмотря на редкие материалы, характеризующие большую часть спекулятивной работы, производимой выпускниками духовных Академий. Работы Фроловского не упоминают об их полном бесплодии в морали и социальных науках. Отчасти из-за церковной и политической цензуры, но в основном от естественного торможения, академическая теологическая и философская мысль полностью провалилась везде, где исследовался реальный мир и человек. Малое, что было сделано в этой области, может быть утешительным для экспертов — прежде всего тех, кто хотел увидеть, что делает вера с верующими, но это было глубоко неприменимо к настоящему человеческому положению и непригодно для сомнений и сложностей девятнадцатого века. Признаемся, к шестидесятым годам уже существовала некая христианская апологетика, литература (например, обзор «Вера и разум», опубликованный в Харькове), хотя она была полна банальности, грубости, сомнительного использования научных терминов, часто непонятых и заимствованные из теорий, уже устаревших и вытесненных. Была попытка Юркевича, завидующего успеху Чернышевского (о котором будет больше сказано позже), описать то, в чем нуждалась Церковь, однако, это не стало апологетикой или даже религиозной философией для проведения стычек, но сострадательным умом, который мог бы ответить и обдумать реальное состояние человека и общества. Некоторые делали это, но их судьба действительно была грустной.

Поразительный и трагический случай был с Александром (архимандритом Федором) Бухаревым (1824—71). После обычной церковно-приходской школы, семинарии и духовной Академии Бухарев стал монахом и профессором христианской доктрины духовной Академии Казани. Человек большой чувствительности, он оказался в противоречии со своим окружением, и это привело к его досрочной отставке, а вскоре после этого (в 1860 году) он опубликовал сборник эссе под названием «О православии в отношении к современности», в котором пытался бесхитростно и искренне обсудить проблемы, которые были незнакомы и сложны для традиционного национального отношения Русской Православной Церкви. Это привело к длинной серии испытаний: его работы были запрещены, он был обвинен в вероотступничестве, ибо, говоря словами его главного недоброжелателя, «каждый, кто действует от имени ортодоксии и протягивает руку к современной цивилизации — это трус, ренегат и предатель». В конце концов, Бухарев был вынужден был отказаться от своего монашеского обета и священства, но оставался верным членом Церкви. Ему было запрещено проживание в обеих столицах, как и в любом другом городе, где он был известен как монах; он был лишен ученой степени, гражданских прав и всех средств к существованию. Он умер, обездоленный, в возрасте 47 лет. Его дело раскрывает агонию непримиримости и пыток, которыми Церковь пыталась нанести вред духу и необыкновенной нравственной целостности. В большинстве подобных случаев люди так сильно чувствовали себя за пределами Церкви, так как у них не осталось выбора, кроме полного отказа от обязательств Церкви и всего, что она отстаивала.

с) Либеральная Россия

Первоначальная трудность в обсуждении либерализма в России заключается в том, что определение это понятия стало расплывчатым в связи группой людей, которые, начиная с шестидесятых годов, занимали среднюю позиция между революционерами и сторонниками царской бюрократии как российские либералы. Говорили, что представляют собой так называемое общество или общественность, т.е. нечто как социальный или общественный дух — отношение довольно широкое, социально-сознательная доброжелательность, которая отказывается от влияния, которое, вероятно, будет беспокоить — через правительственный произвол или через революционное нетерпение — прогрессивное политическое и экономическое развитие общества.

Определение действительное точное, не заходит слишком далеко. чтобы охватить значительное разнообразие взглядов и убеждений которые идут под именем русского либерализма. Кроме того, имеет место и хронологическое заблуждение, ибо термин может быть применен к определённым тенденциям, которые были около ста лет ранее, во время правления Екатерины II, которая любила изображать либералов, или к деятельности молодого Александра I и его окружения, или к схемам реформирования царской бюрократии в рамках Сперанского и к взглядам умеренных декабристов.

Нет, пожалуй, лучшего способа оценить либеральные идеи в Россия, чем сравнивая их с ростом либерализма в Западной Европе после распада средневекового порядка (хотя и в меньшей степени в Германии и Австрии, где ситуация представляет собой некоторые аналогии с Россией). За счет значительных упрощений можно сказать, что на Западе либеральные тенденции были глубоко связаны с индивидуализмом, даже если последний ни в коем случае не был гарантией для конкретного человека. Некоторые из наиболее важных элементов европейской истории — ранние научные открытия, гуманизм, реформация, идеалистическая и картезианская философии французского Просвещения, политический радикализм, и laissez-faire экономика, совместно с развитием либерализма, и все они обозначили тенденцию от коллектива к индивидууму, от определенных моделей духовной, социальной и политической жизни к индивидуальному самовыражению. Следует признать, что эта тенденция, более легко обнаруживаемая в некоторых из своих стадий, становилась более сложной и двусмысленной, особенно с движением, возникшем у Руссо, Французской Революции и в романтизме. Но во всяком случае, до двадцатого столетие оно никогда полностью не прекращалось. Даже самое сильное разногласие, обусловленное предпосылками респектабельности партии вигов в Англии, и Якобинская революция во французском либерализме, доказали нерешительность придти к убеждению, что прогресс заключается в том, что достигается за счет работы свободного рынка и индивидуального экономического предпринимательства. Тенденция произвела влияние на образ государства, которому было отказано в претензиях на вмешательство в свободную деятельность человека, и его единственная функция состоит в том, чтобы гарантировать необходимые условия, при которых такая деятельность может иметь место. Действительно, само государство, вся организация правопорядка, по общему мнению, является результатом контракта, реального или воображаемого, между соглашающимися лицами, которые «присоединяются к нему и делают единое общество граждан» (Локк), а точнее, владение собственностью граждан, чья инициатива, обогащение и расширение стали определяющим фактором в социальной истории Западной Европы.

В России все было наоборот. Индивидуум, если только он не был готов подвергнуть сомнению всю структуру общества, склонен выражать себя в определенных рамках, и социальное развитие формировалось в целом, а не под влиянием отдельных людей, безличными силами, традициями и образом жизни. Так как у человека было какое-то определенное место в обществе, это было выведено из божественно предначертанного, иерархически созданная гармония, в которой каждая дарованная Богом способность будет выполнять необходимую функцию по отношению к остальным и в отношении которых все будут подчинены верховной власти. Государство, как следствие, приняло на себя божественный характер и власть. дарованные на определенное счастье или, как считали славянофилы, несчастные люди и их наследники, и восстание против него была признана не только изменой, но и кощунством. Не было «граждан», но только «подданные», делящиеся в правительстве только по степени их способностей к производству и военной обороне, и подчиняющиеся своему правлению потому, что не было никаких признанных способов сопротивляться этому, или потому что оно оказывало поддержку их собственным корыстным интересам (таким как фиктивная капитуляция землевладельцев перед крестьянами). Всё социальное сооружение было сознательно и, бесспорно, основано на этой иерархической концепции, согласно которой система правления и общественной жизни в общем и целом, делала человека, как индивидуально, так и в связи с другими, не агентом, а частичным инструментом, и получателем части. Таким образом, вся политическая и экономическая деятельность подчинялась Короне; вся инициатива была предпринята в соответствии с опекой над Короной; все изменения шли из центра, российский либерализм возник и развился в соответствии с этой концепцией.

Ни одна история не может, по общему признанию, быть исключительно национальным развитием: она постоянно расстраивается и не в состоянии справиться с задачей взаимодействия идей и установок, характерных для разных обществ. В этом смысле российский либерализм, хорош он или плох, несомненно, был подвержен влиянию Западной Европы, как может быть видно, например, по популярности французских, и особенно английских либеральных идей во времена правления Александр I и Александр II. Но не это сформировало специфику российского либерализма, и большая часть российских либералов думала не в терминах индивидуализма, его прав и привилегий, но, напротив, с точки зрения иерархической структуры общества, в которой социальная деятельность зависела от централизованной власти, либерализм в России был, таким образом, прежде всего, формой служения и сотрудничества с правительством. Бесколебательное одобрение российскими либералами обязательств Польши — такое важное событие в шестидесятых — было естественным и трагическим последствием такого положения вещей.

Карьера Александра II и, в частности, ироничная история его реформ дают достаточные доказательства для оценки деятельности и последствий либеральных тенденций в рамках традиционных царских учреждений. Сам Александр, его брат Константин, его тетя Елена, его министры Ланской, Валуев и Лорис-Меликов и его помощники — министры Ростовцев и Милютин, в каком-то смысле все либералы, но, как уже было замечено, их либеральная деятельность, не освобождающая никого, просто созданная или отражающая условия, которые делали освобождение все более настойчивой и отчаянной проблемой. Они были, по-разному, и в разной степени, тем, что стало известно как «консервативный либерализм», чьим основным признанным или не признанным достижением было сохранение, укрепление и маскировка существующего порядка, возглавляемого Александром II, они все могли бы безоговорочно поддержать государство его отца. Во время допроса декабриста Дмитрия Завалишина, царь сказал ему: «Зачем тебе революция? Я и есть твоя революция».

Консервативный либерализм был изучен и защищен многими русскими писателями в XIX веке, но ни одна другая работа не преподносит доктрины более умело, чем книга «История либерализма в России» Виктора Леонтовича, которая был признана на Западе как новый шаг в изучении политической истории России. Замечательная, как для света, который она бросает на развитие государственной либеральной теории и практики в России и за то, что она является сама по себе запоздалым примером такого либерализма.

Книга хорошо документирована и претендует на то, чтобы стать историей: это книга юриста, имеющего дело не с конкретной исторической ситуацией и опытом, но с юридическими абстракциями, с долгосрочными интеллектуальными схемами и маневрами бюрократических структур. Жизнь была сложена и убрана. Вместо этого здесь растягиваются десятилетия и столетия мирной, если не сказать, удовлетворённой, «объективной» административной эволюции в сторону либеральной цели. Аналогией может быть сцена в мета-исторической гегельянском Идее, которая придает ауру совершенства самым возмутительным реальностям и которые, в случае их принятия, оправдывали бы все внутренние тирании до тех пор, пока не будет зафиксирован окончательный прогресс и желаемый конец. Ни инвалидность крестьян, вызванная земельной реформой или условиями нищеты и обнищание среди освобожденных крепостных; ни столыпинское изменение избирательного закона в связи с подчинением Думы правительству, а также его пропаганда порки как «вопроса принципа»; ни активизация национализма при Николае II, ни поддержание общественного спокойствия и безопасности за счет все более широкого использования кнута и виселицы: ни одна из этих вещей не могла, в конечном счете, помешать конституционному прогрессу, упорядоченного, терпеливого, неизбежного марша к окончательному освобождению, которое, как часто бывает с неизбежностью, никогда не случается.

Книга Леонтовича, на самом деле, представляет собой отношение группы идеологов российского административного либерализма, которые были активными в шестидесятых годах XIX века: экономиста Ивана Бабста и Владимира Безобразова, редактора «Московской газеты» и позднее «Петербургской газеты», Валентина Корша, редактора «Правительственного вестника», Петра Капниста, юриста Бориса Чичерина, и других, которых Герцен с горечью называл «московскими констеблями науки и шерифами просвещения». Они, по общему признанию, стимулировали задуматься об экономическом и политическом и они сами были симптомами изменившихся условий, в которых такое размышление стало возможным. Но, прежде всего, они опирались на схемы и меры, разработанные в рамках имперской бюрократии, потому что они были уверены в «августейшей заботе Императора о благополучии русского народа». Они не знали, что это значит в конкретных человеческих и социальных условиях, каковы были реальные условия жизни среди народа, в то время как несущественные планы администрации и доброжелательность в жизни были на высоте. Они также не понимали, какое отчаяние и сильное возмущение спровоцировали эти планы.

Единственная интересная фигура среди этих консервативных либералов был Борис Чичерин (1828—1904), и он заслужил более чем мимолётное упоминание. Было в нём что-то от римлянина из покойной империи, с прикосновением, возможно, от Железной руки Бисмарка, правителя, сидящего за своим столом, в то время как стены рушатся, и варвары врываются. Он был полностью невозмутимым (за исключением эпизодических презрительных дурных предчувствий о крестьянских восстаниях), несгибаемым и самоуверенным. В своей философии, смеси гегелевской телеологии и рационализма вигов, где все ведут себя по правилам, неуверенные связи человеческого поведения исчезают, и все движется постепенно к бесконечному улучшению, он был убеждённым западником, и его интеллектуальное развитие иллюстрирует так же, как и любую другую судьбу западничества во второй половине девятнадцатого века.

Что придает значение Чичерину в современном контексте, так это то, что для него свобода существовала только в традиционных рамках деятельности сильного авторитета, и любое расширение свободы, которое ослабляет эти рамки, несомненно, приносит несчастье и неэффективность. Несмотря на то, что он был поклонником Сперанского, он не разделял намерение Сперанского ограничить самодержавие, какими бы неопределенными ни были эти намерения на самом деле. Он представлял государство как разумного человека, наделенного уникальными характеристиками, возвышенного над своими подданными и преследующего цели, что делало его облагораживающей силой, которая пробуждала человека к исполнению его высших идеалов. «Чтобы избежать этих раздражающих правительство неумеренных требований», — заявил Чичерин по поводу вступления на пост мэра Москвы, — «ожидать с уверенностью решение верховной власти, и показать себя достойный нашего высокого призвания, работая взвешенным образом для общественного блага — это, на мой взгляд, должно быть нашим отношением».

Он считал, что правда в устойчивом давлении экономических законов, и в создании рынков, которые со временем заставят правительство предоставить конституционный кабинет для лиц, накапливающих недвижимость, и, переведут крестьяне в капитализм. В этом духе он приветствовал устав 1861 года, как «величайший памятник российского законодательства». Для Чичерина, и это касается большинства российских либералов, реформы Александра означали триумф и отстаивание западных идей в социальном развитии России. Даже сильная поддержка, которую они оказали гегемонии России на Востоке и на Балканах, была основана на том, что с 1861 года она распространяла западноевропейскую цивилизация в этих частях мира. Практичным оправданием этому может быть только тот факт, что «революция сверху» была текущим феноменом в некоторых центральных европейских автократиях, и этот постепенный подход был обычным для некоторые видов либеральной теории и практики в Западной Европе. По мнению Чичерина, секрет успеха заключался в том, чтобы избежать любой чрезмерности, сидеть уверенно, в предотвращении распада традиционной власти. Поэтому неудивительно, что он протягивает руку дружбы Победоносцеву, даже и не разделяя его религиозных рационализаций неограниченной автократии. И, хотя он и ссорился с Катковым по мелким вопросам, он приветствовал его пропаганду твердого контроля со стороны правительства и дворянства над политической (земствами, в частности) и экономической жизнью страны.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.