Анна-Нина КОВАЛЕНКО
ПРИЗЕМЛЕНИЯ
ВСТУПЛЕНИЕ
(«Умный пёсик»)
— …Всю ночь шёл дождь… О, о, о, о…
Бабушка отошла от окна.
— Но…* (*да- челд.) — подтвердила её кума-соседка, сидящая на лавке и как раз у окна. — Такой был дождишша — ево бы весной…
— …Вот маленько подсохнет, тогда и пойдёшь.
Это бабушка — ко мне, на мою просьбу отпустить погулять.
— Но… — Подтведила кума-соседка. — А тебе сколько лет? Три? Дык, а ты знашь како стихотворенье?
Я взбираюсь на табуретку. На макушке у меня бантик, обхвативший пучок коротеньких волос, — похожe на перья лука, растущие из луковицы-головы. (Это я знаю по фотографиям тех лет.) Начинаю декламировать, громко, с выражением:
— Ну- ка, песик, чёрный носик, станем, брат, учиться!
Сядь прямее, будь умнее! На бок не валиться!
— Что ты, Петя? Hет охоты: я ещё щеночек.
Нагуляться, наваляться мне позволь, дружочек!
(На этом мои познания в поэзии кончаются. Что извинительно для возраста «три». )
— Ишь чо… «дружочек», — передразнивает появившаяся на пороге из горницы бабушкина младшая дочка, румяная девчонка-подросток, мне тётя. Она меня ревнует к бабушке и не любит. Её нелюбовь меня мало заботит, мне просто нравятся эти строки; нравится представлять себя пёсиком — таким толстеньким, черноносеньким, лопоухим… Я ещё не знаю, что у этих строк есть продолжение — предостережение мудрого Пети:
— Ай, мордашка, ты дурашка, много понимаешь:
Чем позднее, тем дурнее, после сам узнаешь.
Желанная пора счастливого неведения!
I
НЕОПОЗНАННЫЕ ЛЕТАЮЩИЕ ОБЪЕКТЫ
Тьма, притомившись, прилегла.
Я захлебнулась, я устала.
В подземном царстве тихо стало.
Явилась, сбросив покрывало,
Заря — свободна и светла.
(И. Баданова)
Нью-Йорк, 15 июля 1989 г.
Самолёт на Рим улетал по расписанию в 8:10 вечера. Я приехала на аэровокзал в начале девятого. Франческо нигде не было. Чёрная-пречёрная работница ворот номер двадцать девять тупо твердила:
«Туда (то-есть дальше) нельзя не-пассажирам…»
Помаячив в прихожей кампании TWA, я собралась уходить, как вдруг увидала его входящим. Оказывается, время отлёта поменяли на 10:00, он это узнал, позвонил мне предупредить, но я уже вышла из дома…
На прощанье в буфете пили горькое пиво. Вокруг звучала итальянская речь — будто всё здание TWA тронулось в сторону Рима.
Неумело закурив, а потом так и забыв сигарету в пепельнице, он говорит мне:
— Скажи только — и я останусь.
В ответ, представив, как трудно, как хлопотно было бы ему вернуть уже сданный багаж; какие эпитеты могут прислать мне из Италии его родители; а также не смея признаться в своём крайне бедственном материальном положении; подумав, рисую карточную реку, две тощие фигурки на берегу: он и я. Обозначив течение стрелкой, приказываю одной из фигурок:
— Франческо, плыви по течению.
В руках у меня подаренная им на память дорогая авторучка «Феррари». Когда он идёт к трапу своего самолёта, я прижимаю к груди авторучку и говорю вслед срывающимся голосом одно слово:
— Франческо…
* * *
Нью-Йорк, 21 июля 1989 г. Франческо улетел пятнадцатого. Ждала его телефонного звонка целых пять дней.
Двадцатого, то есть вчера, написала письмо на адрес Туринской галереи его матери. Пока шла с письмом к почтовому ящику, опускать передумала. Вернулась домой, в подробностях вспомнила написанное — ничего страшного. Вышла снова из дома, опустила. Что сделано, то сделано. Заснула спокойно, зная, что он где-то есть и всё понимает. И он не скажет ничего вроде: «Ты что, видно, пьяная писала?», — как отреагировал однажды на шутливое новогоднее поздравление один неумывающийся американец Тим. Франческо никогда не позволит такого — вот что важно в нём.
…Разбудил звонок телефона: Италия вызывала «коллект»* (*звонок за счёт ресипиента, т.е. получателя). Хрипловатый далёкой голос говорил простые и редкие слова:
«Скучаю по тебе».
«Хочу тебя видеть рядом всю мою жизнь».
***
Нью-Йорк, 11 августа 1989 г. В день своего рождения пришла в парк- принесла себя в подарок цветам. Бело-сиреневой шеренгой цветут вдоль забора лилии.
Сбегала за камерой, сфотографировала. Снимок отошлю ему; на обратной стороне напишу:
«Здесь проходил Франческо».
***
Нью-Йорк, август 1989. Далёкий звук пролетающего где-то самолёта отдаётся в душе болью расставания… На нём была темнокрасная рубашка с короткими рукавами; и я могла быть счастливой — сказать бы тогда: «Останься». Ведь кто-то, когда-то, должен же быть счастливым!
* * *
(Когда-то, давно… С… С… Но о том лучше не вспоминать. Забыть. Забыла. Почти забыла.)
***
Нью-Йорк, 2 сентября 1989 г. Сегодня Большой Праздник — утром, в 10:30, позвонил Франческо.
По Гамлету.
В детстве, заслышав отдалённый гул в небе самолета, я вместе с другими ребятишками задирала вверх сопливый нос и в хоре кричала вслед пролетающему чёрному силуэтику:
— Эроплан, эроплан,
Посади меня в карман,
А в кармане пусто,
Вырастет капуста,
А в капусте червячок,
Вот с такой вот кулачок!
При последних словах выкидывался вверх кулачок, усеянный цыпками. «Эроплан» же, терпеливо снося словесные нападки, следовал мимо…
Прошло много лет; редко вспоминаю я эту дразнилку. Когда же, повинуясь рефлексу слабослышащих, поднимаю глаза — и даже не поднимая глаз — на отдалённое ворчание самолёта в небе, то узнаю высоко в зените угрюмые тёмные очи, обращённые к роковой Планете.
Я вижу всё… В весеннем лесу, по хоженой тропинке гуляет пахнущая одеколоном человеческая особь — скальп убитого животного висит на шее украшением. Тонкая рука бездумно тянется к ветке, растущей неосмотрительно низко, и — срывает её.
— Мама! — вскрикивает та, надломленная, и роняет на землю потемневшие листья.
…И даже ваши святые традиции — не более чем живописные краски на кусках расчленённого дерева.
«Я вижу всё.
Безумные, бедные люди»
ПЕРВОЕ ПИСЬМО ОТ ФРАНЧЕСКО
Я помню тот вечер, когда даже звёзды
постылыми были.
Взгляд был вверх, дрожа, кровоточа
холодом цвета,
Полушарий, Галактик увидел я много
разинувших пасти смеха
Над про-пастью людей.
Полярной Звезды трепетание было
пронзительно-бело.
Малые звёзды Большой Белизны подражали примеру.
Предвещала недоброе утро
Лихорадка падений подобий
Белой Полярной Звезды…
Как вдруг я видел её
одинокой звездой между прочих,
Облачённою в голубоватый,
нежнобарвинковый светоцвет.
В молчанье её, в немом выраженье
отчаянья
Я угадывал то, что мне было дороже всего.
Да! Любил. Я любил этой женщины-звёздочки облик.
Как скупы её жесты и телодвиженья;
В них есть скрытая сила крестных знамений,
Что хранят и спасают —
на случай паденья — людей.
(12 августа 1989, Италия, Рим, вечер)
***
5 января 1990 г. Милан, отель «Сантомасо».
Утро вечера нисколько не мудренее. Это нужно, чтобы человек был мудрым. Тогда он утром, отдохнувши, становится ещё мудрей и принимает самые правильные решения. А немудрые — и к их числу отношусь я — все надежды возлагают на утро как на лучшего суфлёра.
В то время как утро — это всего лишь часть суток, приходящая откуда-то с Востока и уходящая куда-то на Запад.
6 января 1990 г. Милан, отель «Сантомасо».
Делать из страниц дневника стельки, чтобы спастись от холода;
Кашлять басом;
Пересчитывать монетки, боясь истратиться на чашечку кофе;
Потихоньку сморкаться в варежку (на улице) и быть в предчувствии великого счастья
— суть вещи совместные.
***
7 января 1990 г. Милан, отель «Сантомасо».
Была в Соборе — чёрный парень из Сенегала показал дорогу за тысячу лир. Этот торговец блестящими безделушками оказался единственным на Piazza Della Republika, говорящим по-английски.
На нотах, приготовленных для оркестра, написала:
«Святая Мария, сохрани жизнь и свободу всем невинно осуждённым на смерть».
Это моё партизанское, заветное пожелание. Nunc et in hora mortis nostrae* (*Ныне и в час смерти нашей — лат.)
Amen.
Аминь.
Но, кажется, освободился коммунальный телефон.
Утро 8 января 1990 г.
Улицы Милана, особенно те, что близко от железнодорожного вокзала, кишат сексуальными маньяками.
Чтобы жизнь ваша была в опасности, не нужно ни декольте, ни белокурости, достаточно просто быть женщиной и идти по улице.
***
ПОДРУГЕ, УМЕРШЕЙ В ИЗГНАНИИ
Дорогая моя Инна Моисеевна,
Инна.
Я пишу письмо в Милане, но отправить его тебе в Лондон смогу лишь из Нью-Йорка.
Да так будет и короче к получателю, учитывая трудовой энтузиазм итальянской почтовой службы.
Через полтора часа подойдёт автобус, который заберёт меня, в числе других пассажиров, в аэропорт. Там буду сидеть всю ночь и продолжать писать т-тебе.
Всё дело в том, что я ужасно, бесконечно и безнадёжно провинциальная женщина, поэтому благоговею перед интеллигентными людьми, перед образованностью, перед эрудицией.
И поэтому же мне так трудно было до сих пор перейти с тобою на «ты».
Вот, решилась. Но ты меня прости. В наших русских деревнях иногда даже мам зовут на «вы». А я тебя чувствую очень родной, но только городской.
Давно о тебе ничего не слышно. А без контакта с тобой сейчас не выжить.
Ужасно холодит зад. Сижу на цементной (о, пардон! — На мраморной!) ступеньке, и толстый слой глупой итальянской прессы за тысячу лир не спасает от простуды. Могла бы истратить оставшиеся деньги на отель — не хочу, там противно.
Буду лучше писать тебе, и таким образом согреваться.
Итак, в Милан меня пригласил один молодой человек, с которым до этого мы виделись пять раз в Нью-Йорке. Его мать (если она действительно ему мать) — владелица галереи в Турине. Она привозила в Нью-Йорк, а именно в помещение Art-54, выставку, на которой дежурил Франческо, которого я встретила, когда пришла в галерею со своими слайдами, и который меня потом пригласил в Милан.
Наши короткие встречи и беседы — а их было пять — значили для меня так много в бессловесной нью-йоркской жизни…
Встреча первая.
Я показала ему слайды.
Он предложил мне их оставить, чтобы на них взглянула его мать, она же владелица галереи; назначил день следующего визита.
Встреча вторая.
Я пришла за своими слайдами, и чтобы услышать мнение матери.
Франческо сидел, в одиночестве, писал, — как я угадала, стихи.
Заговорили о Цветаевой; потом — о Гамлете… На его предложение выпить водки (бутылка в сейфе) я отказалась — стояла жара.
Пригласила их с матерью к себе на окрошку. Слайды оставила.
Третья встреча.
Он пришёл, пришёл один, я не сочла удобным спросить, почему один… Гуляли по парку. Сидели на зелёной скамейке. Говорили о Гамлете. Где-то выпили кофе.
Встреча четвёртая.
Он позвонил и пригласил нас с моей дочкой в Лонг-Айленд* (*нью- йоркский пригород особняков). Не преодолев тупого упрямства её (дочки) переходного возраста, я отправилась в путь одна.
Он ждал в конце платформы. Целуясь при встрече, крепко стукнулись светозащитными очками.
Во дворе большого дома то ли трудились, то ли хозяйничали какие-то люди, представленные мне как рабочие. Впрочем, они скоро исчезли, бесшумно уехали на своём грузовичке.
В доме не было ни одной картины, и вообще — всё в нем, кроме холодильника, было пустым.
…Я плавала в бассейне — вода оказалась холодной и чистой.
Спустившись к берегу океана, собирала белые камушки.
Франческо всё это время лежал на траве, лицом к небу.
(Пробегая мимо него со своими камушками, невольно отметила чуть странное выражение его лица: он будто боролся с неведомым мне искушением. Впрочем, богатство всегда придает людям — хотя бы чуть, немного — странности.)
Потом мы, вместе усевшись на траве, читали его — несколько сумбурные — стихи, пили плохой кофе… Говорили о Гамлете.
Пятая встреча — прощание.
Он позвонил и спросил, и вопрос прозвучал некстати: не мог ли бы он поселиться у нас, со мной, с нами.
Удивившись, смутившись, испугавшись разоблачения истинной своей бедности и устыдившись оной, я ответила: это неудобно.
Почувствовала себя в чём-то виноватой: обещала немного подумать…
Под вечер он позвонил снова, сказал: улетает. Времени на путь к JFK* (*аэропорт в Нью-Йорке) — увидеть, проводить (оставить?) — было в обрез; денег — тоже.
* **
Между встречами. Матрёшки.
Однажды Франческо рассказал мне по телефону, как он побывал в Москве.
Ему было пять лет. Он тогда всё время проживал в лонг-айлендском доме, принадлежавшем ему с самого рождения, в том, что на B.View. При нём постоянно был его гувернёр, аккуратный англичанин Брюс. Изредка на глаза попадалась коренастая испанка со шваброй: проходила мимо в дом; исчезала, закончив уборку. Кто-то (как он думал) незримо и неслышно наводил чистоту и порядок, наполнял холодильник продуктами, бассейн — водой… Так было всё детство. Из прогулочного двора можно было спуститься к океану — берег тоже безусловно принадлежал нашему герою. Соседний, вечно пустой, дом молча взирал на мальчика безлюдными окнами. Лишь однажды в окне упомянутого дома показалось лицо девушки. Лицо рассеянно обозревало зелёное пространство с заключённым в нём мальчиком Франческо, время от времени отхлёбывая из подносимой ко рту чашки какой-то напиток, — чай или, скорей всего, кофе… Кофе кончился, девушка повернулась и ушла навсегда то ли вглубь дома, то ли вообще из живой природы особняков. Долгие годы вслед за этим событием воображение рисовало привидений, духов, инопланетян, слетавших спецрейсом в Лонг-Айленд.
Его старший брат проживал в таком же, но только другом особняке,
на С.Road, со своим гувернёром. Братья не любили друг друга.
Мать с другом жили в Париже, отец с подругой — в Риме.
…Когда Франческо исполнилось пять лет, к нему приехал отец и забрал его на время к себе в Рим, а затем в Москву, где у него, скромного итальянского миллионера Чезаре намечался выгодный контракт, а хорошеньий маленький мальчик Франческо своим присутствием мог помочь, — вернее, поспособствовать успеху мероприятия.
Улицы Москвы шестидесятых запомнились чистыми, светлыми, оживлёнными. На деловых и взрослых встречах Чезаре-Младшему больше всего хотелось пить, писать, спать, спрашивать, трогать… Однажды, улучив свободную минуту, отец привёл его в магазин «Берёзка», где было много красивых вещей. Но более всего мальчика поразили своей красотой куклы под названием «Матрёшки». Отец наотрез отказался купить «эти дорогие и бесполезные безделушки»; он нервничал, боялся куда-то «не успеть». Захваченный созерцанием «Матрёшек», малыш сам не заметил, как потерял из виду отца. Вышел на улицу — вероятно, улицу Горького. Пошёл вправо… Пошёл влево… Заревел. Его тотчас окружили люди, о чём-то спрашивали по-русски, — он не понимал и плакал всё громче и громче. Пришёл полицейский* (*конечно, милиционер), тоже говорящий на непонятном русском… Вечером в «полицейский» участок приехал отец, вызванный по телефону из отеля. Франческо в это время уже уплетал мороженое и беседовал по-английски с рыжым парнем, который пришёл в полицию (то есть в милицию) специально для контакта с «юным другом» Франческо. Несколько дней спустя оба Чезаре вернулись из Москвы: старший — в Рим, младший — на много-много лет в Лонг-Айленд, где он закончил университет, а потом путешествовал по Африке и Европе, писал стихи, скучал.
Матрёшек никогда больше не видел, лишь вспоминал во сне; и ещё — ту девушку, с чашкой в руках, за окном…
Поздней осенью 1989 года в день его тридцатилетия на адрес флорентийского пансионата «Via del Serragli» придёт посылка из Нью-Йорка. Он откроет белую картонную коробку; из снегообразной ваты-амортизатора выглянет весёлое чернобровое лицо Матрёшки.
За Первой — Вторая, за Второй — Третья, за Третьей — … … Седьмая, самая хрупкая в получившейся шеренге тёзок, и с ней маленькая голубая записка:
«Дорогой Франческо,
с днём рождения.
Матрёшки».
«Благослови Господь на жизнь и поэзию», — думала я, погружая деревянных красавиц в посылочную коробку.
* * *
Он уехал, улетел, потом писал мне отовсюду. Рим, Турин, Флоренция, Милан… Звонил — правда, «коллект», т.е. за мой счёт. Я оплачивала счета, влезая в долги, и была уже не в силах из них выбраться…
И вот мы с ним решили во что бы то ни стало увидеться. Не было денег. Не было денег всё лето. Не было осенью. Зимой один коллекционер неожиданно прислал мне чек за картину, купленную в рассрочку больше года назад…
Билет на конец декабря я не достала. Рождество прошло врозь, новогодняя ночь — врозь. Наконец, связалась я с кампанией «NowVoyager». Содрав с меня лишние пятьдесят долларов за регистрацию, ещё сто — как некий «залог», да триста пятьдесят — за «дешёвый» билет, который я на руки так и не получила, таким образом отправляли меня в качестве курьера на две недели в Милан с каким- то пакетом.
Визу удалось получить в два дня. Женщина-консул, оказавшая мне столь особое снисхождение, поверив на слово, что я не останусь в Италии, а вернусь к моей дочери и моим картинам, напутствовала фразой:
— Только будьте там осторожней…
Вечером накануне отлёта позвонил Франческо и предложил встретиться в Париже. «Вот идиот», — заметила дочка. Я стала объяснять ему, что во-первых, для таких как я, «stateless», нужно ждать визу для въезда в Париж месяцами, а не минутами; и во-вторых, невозможно отказаться теперь от поездки в качестве курьера без неприятных для себя последствий… «И в-третьих, — подумала я, — откуда же взять такие деньги?» Вообще, наша дружба всё больше напоминала спортивный поединок между зайцем и черепахой. Кажется, уговорила его: обещал встретить в аэропорту в Милане. Напевая «ла-ла-ла-ла…» на музыку Andante, Simfonia Concertante (К.364) Моцарта, уложила в сумку вещи; приготовила портфолио для показа в миланских галереях и полетела…
* * *
Мне хорошо знаком полёт,
Как ломота в уставших крыльях:
Распиливая небосвод
В мега-физических усильях,
В мета-физические сны
Лететь — влюблённым привиденьем,
Алкоголичкою Весны
На грани зимнего паденья…
…С утренней зарёй прилетела в Милан, отдала свой курьерский пакет кому надо — Франческо на аэровокзале нет.
Вместе со всеми новоприбывшими села в автобус, который шёл на центральный (железнодорожный) вокзал.
Звоню Франческо — к телефону никто не подходит.
Торчу до вечера на вокзале — голодная, грязная, с тяжеленной сумкой. (Русский издатель из Нью-Йорка просил разослать альманахи авторам, живущим в Европе: думал, так дешевле.) Положение моё осложнялось незнанием итальянского языка. Лишь в конце дня помог англоговорящий прохожий: проводил в бюро информации, и к ночи я сняла номер в самом дешёвом отеле.
(Для тех, кто будет в Милане, и в подобной ситуации: самые дешёвые гостиницы отмечены пятью звёздочками, самые дорогие — одной). Здесь я провела четыре ночи, за которые хозяйка содрала с меня (плату) как за шесть и с этим (миланским?) мародёрством ничего нельзя было поделать: плати, и всё, — а то не отдам вещи…
Комнатка была холодная, тесная — вертикальный гроб, да и называлась-то она «камера»… Простыла, мучительно кашляла. Вызванивала Франческо. Слышала в ответ частые гудки. Решила: телефон «сломался». Ещё думала: он, вероятно, не устоял перед соблазном прогуляться до Парижа в каникулы. — Говорил, работает в школе, учителем английского языка. Ходила встречать все парижские поезда, искушая окрестных сексуальных охотников, какими кишат улицы Милана.
Восьмого января — конец всем каникулам — поехала к нему по адресу на конверте. Это был, как оказалось, дорогой отель за городом. Вызвали его из номера сто пятьдесят семь. Вышел, обрадовался…
И вот снова я вижу его милое лицо с влажными, красиво очерченными губами; черно-карие глаза (чёрные зрачки — на всю коричневую роговицу; странный взгляд бессильной борьбы с неведомым мне искушением…) Вошли в номер.
Тут была не какая-нибудь тебе «камера»: цветной телевизор, светлые комнаты с выходом на балкон-лоджию, роскошная библиотека поэзии, велосипед в углу, мои матрёшки — рядком на книжной полке; белый телефон… Франческо достал из шкафчика водку; чтобы согреться с мороза, я сделала один глоток «за встречу». Запила кофе. Разливая кофе по чашкам, он бросил туда несколько крошечных таблеток — сахарина, как сказал… Отдавая по его приказу все свои деньги, потеряла сознание. Очнулась на полу ванной в луже коричневой рвоты. Отхлебнула поданного кофе и снова отключилась… Снова очнулась, теперь на полу спальни, почувствовала боль от ударов по голове, по скулам, по груди, по тазу, по ногам… Увидела над собой бешеные глаза садиста, пену в углах рта. Стиснув зубы, терпела удары, молчала, глядя прямо ему в лицо…
Очнулась, услышала собственный надрывный кашель.
Инстинкт жизни подсказал: избегать его кофе. Незаметно выплеснула поданный напиток.
Видела: наступает вечер (или утро?). При негаснущем электрическом свете повсюду — беспокойно мечется по комнате безумный тип в распахнутом халате, сверкая огромным несгибаемым красным членом; нервно перебирает книги, вещи; присаживается у телевизора — тоже, как и свет, не выключающегося; секунду смотрит в расписные лица итальянских киногероев и снова вскакивает; падает на край кровати и быстро онанирует с помощью своих рук, выплёскивая тёплую вонючую сперму на пол — прямо мне в лицо, в глаза, на волосы… Достаёт из-под кровати оранжевое полотенце и опять онанирует — теперь достается полотенцу… Уходит на кухню, готовит для себя отвратительное месиво из горячей воды, зелёного горошка и неочищенного (но порезанного) лука; не переставая молоть языком какую-то бессвязную чушь, на ходу жрёт, жрёт из кастрюли. Затем воняет…
Мои вещи разбросаны по всей комнате. Вижу залитые кофе альманахи. Звонит телефон, он снимает трубку. Слышу его нежно- каркающее итальянское «ма-а-ма», и английское «bitch», что значит «сука».
— …Да-а, ма-а-ма, она сука, bitch, но мне это нравится. (Наверняка речь идёт обо мне. Ну не мило ли с их стороны…)
— …Ма-а-ма!! Я же сказал: мне нужны деньги, кеш* (*наличные, cash). Всё, чао, ма-а-ма.
Пинок в ухо. Закрываю глаза, терплю. Кашель выдаёт. Я в сознании. Читаю про себя медитации. Тоскливо, робко подумалось: продержаться бы… До…? Сквозь смеженные веки увидела: мимо отеля проплывает в небе геометрически и спектрально божественной красоты НЛО. Зависает над окном спальни номер сто пятьдесят семь; посылает мне в утешение своё нежное желто-розово-голубое свечение…
Удар по голове. Из последних сил сдерживая кашель, не раскрывая глаз, вижу: опустела комната. Лишь у одной из стен, освещённой из окна слева, стоит стол. На нём огромная стеклянная ваза полная цветов. Лилии, много белых лилий. Возвышаясь над ними, приветливо кивают мне кудрявыми кремовыми головками сибирская скабиоза и сныть полевая… Кашка… Маки… Тюльпаны — голубые, лиловые… В их тени притаился, желтеет угрюмо вех ядовитый… Входят три женщино-тени.
***
Этот навязчивый тройственный образ Совершенства с вечно меняющимися лицами уже много лет, многократно, являлся мне во сне и наяву: одинокие вечно втроём они переходили дорогу с полными коромыслами и спешили мимо с портфелями; охраняя, следовали в городских сумерках и летним днём выводили на тропинку из тёмного леса; подхватив, втаскивали в вагон уходящего поезда и с платформы махали вслед застиранными, заплаканными платочками…
…Бабушка, давно и тихо ушедшая из жизни земной, теперь с порога посылает мне крестные знамения.
…Красавица мать (умерла вскоре вслед за бабушкой, завещая мне перовую подушку, одну горсть сибирской земли и взгляд в небо; первое я отдала соседям, второе отняли таможенники, третье храню) склонилась надо мной так низко, что её длинные чёрные косы щекочут мне лицо… Понимая, чувствуя, каких усилий стоило ей прийти ко мне, — ни о чём не спрашиваю. Она сама произносит Слово, ветром лёгким шелестит по комнате:
— Галлы…
Потом ещё, растворяясь светлым облаком:
— Десятый век…
От этих странных слов (очевидно, дающих какую-то важную информацию о моём происхождении, или, может быть, о месте во времени наших с ней будущих встреч) утихает, уходит боль в затылке и за ухом; теперь я могу повернуть голову, чтобы увидеть тебя, третьим видением стоящую около вазы с цветами. О, моя дорогая подруга, старшая по разуму сестра, не оставляй меня. С ужасом и обречённостью думаю о… собственно, я забыла и никак не вспомню его имени — помню страх, и только страх перед ним.
А вот и он, появляется из кухни в своём диком неглиже.
Ты выхватываешь из букета веточку веха и замахиваешься на него. Обернувшись чёрным гадом, трусливо и недовольно шипя, уползает он из комнаты.
— Ничего. Ещё встретится в жизни твоей настоящий Франческо.
Ты, вероятно, оговорилась, имея ввиду: «настоящий друг?» Но так ли это, не успеваю выяснить: теперь и ты исчезаешь, а прекрасный корабль НЛО за окном улетает, растворяется в небе. Нет цветов на столе… Настоящий, то есть реальный Франческо помогает подняться с пола, говорит:
— Приведи себя в порядок, я выведу тебя в аптеку.
Едва ступая разбитыми ногами, приближаюсь к зеркалу в ванной: лицо черно-синее, губы в ссадинах, за ухом — липкая горящая рана…
— Одень это! — он подаёт мне тёмные очки, и мы выходим из номера.
Иду, пошатываясь, и нужно ли говорить — вид мой страшен. Голова гудит.
Дежурный администратор сидит в холле, уткнувшись носом в чтиво.
Проходя мимо, незаметно для Франческо оставляю на барьерчике свой травелл-паспорт.
Перед входом в аптеку Франческо приказывает:
— Кашляй!
Задание лёгкое, я и так кашляю. Слышу, как он обращается к старенькому аптекарю:
— Кодеин.
Потом мы переходим в другую аптеку, и там я тоже кашляю, а он покупает кодеин — для себя.
По пути в гостиницу — лавочка, где под звук моего кашля он покупает (или крадёт) бутылку водки. Перехватив мой быстрый умоляющий жест в сторону кассирши, скручивает мне руки за спиной, и в таком виде мы возвращаемся в гостиницу… А на улице, по причине крепких морозов, в цементных цветочных посудинах расцвёл жемчужными брошками иней… Если останусь жива, напишу потом в дневнике: «нет цветения прекрасней цветущего инея…»
…Администратор сидит в прежней позе, мой травелл-документ уже лежит рядом с ключом от номера сто пятьдесят семь. Теперь я знаю: мимо него можно проносить расчленённые трупы.
…В номере — прохладно, беспокойно, тоскливо; горит свет, работает телевизор. Франческо заглатывает таблетки водкой. В позе бедной родственницы я сижу на краешке стула, украдкой смотрю в окно, думаю о красоте снежных, филигранных цветов; о том букете на столе…
Вспомнилось со стыдом, что дарила я тебе цветы два-три раза; покупая, думала больше о стоимости, чем о красоте.
Я даже не знаю, например, какие цветы — твои любимые…
Вдруг лёгкий ветер поднялся за окном, алмазно сверкнули на солнце, взлетев, снежинки.
Через времена, километры и ветер
Твой ласковый голос стихами ответил…
— Я вот поеду в Нью-Йорк и вые… твою дочку, — тем временем, прихлебывая свой кофе, ухмыляется Франческо.
Молчу. Оскорбление и угроза воспринимаются особенно зловеще оттого, что он — в чём я, как говорится, убедилась, — неспособен к обычному половому акту, ни с женщиной, ни с мужчиной.
Иногда ведь, наверное, хочется о чём-то поговорить, хотя бы и с жертвой.
***
…Увидела раз голубые тюльпаны —
диковинка, сказка, заморские страны!
Как неба глубины, ладьи голубые,
как вести из детства, где дива — любые.
Купить их, по правде сказать, не посмела,
но, кажется, знаю, чьих рук это дело.
Цветущие клумбы, высокие травы —
ах, сказочник грустный с улыбкой лукавой!
Наивный и мудрый — такой он один…
Поведал он нам, как живёт мандарин,
он мир подарил нам обыденно-странный,
где Герда и Кай, и солдат-деревянный;
где куклы, и крыса, лапландский олень,
каналы и розовый северный день;
звенят колокольчики в гуще ветвей,
а в клетке печальный сидит соловей.
Зачем же губить голубые тюльпаны?
Зачем заточать их в застоя стаканы?
Забуду; и вспомню вдруг облачным
днём…
Пусть вечно стоят они в сердце моём.
(Инна Баданова. «Голубые тюльпаны», Лондон -1988.)
***
Но вот он забывается коротким сном. Спит скрючившись на краю кровати, уткнувшись членом в оранжевое полотенце. Подбираюсь к двери, пробую открыть — не поддаётся.
Где ключи — не знаю, искать, тем более обыскивать его, не рискую. Можно было бы выйти на балкон. Выйти и крикнуть:
— Помогите!
Услышать в ответ скрип затворяемых окон?
Подхожу к телефону, снимаю трубку. Не знаю кода, и вообще не умею обращаться с местными телефонами. Но — что ты думаешь? — Божье Провидение помогает, голос дочери отвечает с другого конца света. Сообщаю адрес отеля, прошу выслать денег. Мысленная зарисовка: администратор, получив деньги, поднимается и звонит в дверь номера, а когда дверь открывается, я выскальзываю наружу и с деньгами в руках убегаю, бегу в сторону аэропорта, по длинному коридору, хоронясь за повсюду растущими спинами дежурных- администраторов…
Франческо вскакивает, проклинает мой кашель. Молниеносно кладу трубку на место, не успев больше ничего объяснить девочке и, вероятно, вызвав у неё хрестоматийные воспоминания об очаровательной мотовке Раневской из «Вишневого сада».
…Он принуждает меня открыть рот, брызгает в горло каким-то спреем.
— Что это?
— Кокаин, — шутит он.
Шутит ли? Бормочет:
— Выйдешь за меня замуж. Завтра… Нет, сегодня. Сегодня же будешь сеньорой Чезаре.
Молчу — вернее, кашляю. Для него заключение брака — излишняя предосторожность. Моим же останкам столь лестный титул «сеньоры Чезаре» не оставит никаких шансов на правосудие.
— …Где твой паспорт? Где паспорт?! — между тем злится сеньор Чезаре, роясь в моей сумке. Внимание его отвлекает телевизор. На экране репортаж из Румынии: людям, вслед за убийством сэра Чаушеску, раздают бананы — почему-то с Запада. Крупным планом — молодая женщина-румынка с ребёнком на руках, по-старушечьи повязаная платочком, с бледным и красивым лицом кинозвезды.
О чём она говорит, можно легко догадаться: до сих пор — имеется ввиду убийство Чаушеску и появление бананов с Запада — жизнь её была ужасна…
Слова ли, гармонический звук ли её низкого голоса, или кодеин от моего кашля подействовал на Франческо: глаза его наполнились слезами.
— …Я дурной человек, — всхлипывает он. — Я наркоман, вор и убийца. Я безнадёжен.
(«Безбожно убийцы начало…»)
Это было в Африке. Какой-то мальчик… А уже потом, в Турине… Нет- нет, во Флоренции… Он познакомился в кафе с девушкой, красивой девушкой Лаурой, пригласил её к себе в отель. Она хотела его — он это видел — а приняв за обыкновенного импотента, поступила неразумно, обидев его своим смехом…
— Ты не ревнуешь? — вдруг робко, даже заискивающе спрашивает меня Франческо. — Ведь я тогда был так одинок…
Как ни странно, я не ревную. Ну может быть, чуть-чуть. Ведь будь у них побольше времени — он мог бы посвятить ей превосходные стихи.
«Ма-а-ма» помогала замести мокрые следы: билет на самолёт, очередной первоклассный отель, новая просветительская миссия… Сыновья ещё не созрели для большого бизнеса.
— Загипнотизируй меня снова, — просит он, в попытке обнять извиваясь. — Я вздрагиваю. — Преврати меня опять в змея.
Я не умею гипнотизировать. Да этого, собственно, и не нужно.
***
…Продолжаю писать уже в помещении аэропорта.
Вчера утром (как выяснилось, на восьмой день описываемой встречи) он отправился побегать, одевшись для такого привилегированного занятия в отвратительно грязный наряд, отдалённо напоминающий спортивный. Прихватил с собою и велосипед, до того стоявший в углу номера.
За время их с велосипедом короткого отсутствия я собрала, как могла, свои вещи, подтащила сумку к двери, накинула плащ; и как только открылась дверь номера, впуская их — выскочила наружу и побежала (так мне, по крайней мере, казалось) по коридору, хоронясь за спиной случайно там оказавшегося китайца.
Спустившись к администратору, приклеенному к своей книжке за барьером, я, помню, сказала:
— Мне нужно с вами поговорить.
Рядом, за окошечком кассы, стояла и автоматически улыбалась молодая итальянская корова.
Притворившись, будто не понимают по-английски, мне стали совать в ответ то травелл-паспорт, то какие-то таблетки, называя их «медисин».
Подошло ещё одно — главное — действующее лицо отеля, его владелец, зеленоглазый, блестящий красавец, который вручил мне одну за другой три свои визитные карточки, что-то говоря по-итальянски, наверное приглашая ещё не раз побывать в их заведении.
Разумеется, по правилам хорошего тона мне следовало давно уйти, а по правилам простейшей динамики, хромая пешком в сторону Малпензы и делая четыре-пять километров в час, за два дня и две ночи как раз прибыть к отправлению самолёта Милан — Нью-Йорк.
Но мне так не хотелось расставаться с ними, что, в конце-концов, первые двое заговорили по-английски с приятным лондонским акцентом.
Зеленоглазый Эдуардо Брандолезе увёл меня в заднюю комнатку. Пользуясь переводом дежурного-читателя, я рассказала (вкратце, конечно — по существу) о том, что происходило и что могло ещё произойти со мной в этом их отеле.
По улыбкам в ответ догадалась: они бы не стали меня оплакивать, а скромно похоронили бы за счёт мадам Чезаре.
Вызвали-таки полицию.
Полицейские ехали долго.
Брандолезе всё это время источал улыбки — видимо, понимая, что они ему к лицу. (Да, сейчас при всем старании я не смогла бы сравниться с ним красотой…) Чтобы показать, что в моём лице могли бы они потерять — как-никак, не муху ведь чуть было не прихлопнули, а человека! — Художника! — открыла портфолио с фотографиями своих работ. Услышала вежливое, избитое:
— Very nice. (Очень мило.)
Приехали полицейские. Молодые, с лицами пухлыми, равнодушными, к тому же так похожие один на другого, что не помню, было ли их двое, трое или четверо.
— Вы уверены, что он -Чезаре — в номере? Там вон его ключ.
И уехали. Подниматься наверх не стали.
Помочь мне добраться до американского консульства, то есть транспортировать в город отказались: мол, это им дорого будет, ведь они не миланская полиция…
Упросила позвонить в консульство: там все ушли, было уже три часа пополудни. Разговаривала с дежурным офицером по имени Дэвид. Дэвид посоветовал в моей ситуации (имея ввиду отсутствие денег) остаться в отеле, снять номер и ждать помощи из Нью-Йорка. Разоблачил ложь полицейских, сообщив, что на самом деле отель располагает автобусом, который отвозит в Милан бесплатно.
Заказали разговор «коллект» с Нью-Йорком, передали моей дочке просьбу выслать денег, продиктовав адрес Миланского Центрального Почтамта, не их отеля почему-то. Дали трубку мне. Я говорила по-русски, но два слова: «садист», «онанист» были интернациональными, и кассирша отозвалась на них беззвучным смехом, показав четырежды восемь-с-половиной здоровенных зубов. Мы, можно сказать, становились подружками, а также у меня был повод подумать, глядя на неё:
«Иногда это счастье — быть толстой».
Прибежал администратор, сунул мне в руки журнал мод.
Промелькнули со страниц жёлтые, красные, чёрные, куцые наряды напрокат; затравленные взгляды манекенщиц… Через стекло, не до конца задёрнутое занавеской, вдруг увидела выходящего с вещами из отеля Франческо Чезаре.
Пошла к администратору и сказала:
— А я видела.
Он же сделал вид, что не понял, и предложил почитать итальянскую газету. Я повторила:
— А я видела, как мистер Чезаре выходил из отеля.
Он ответил:
— Да-да, он вышел.
Теперь их милость быстро менялась на гнев, и я просто не представляю, что было бы со мной дальше, если бы ещё раз не Божье Провидение: в заднем кармане джинс чудом сохранилась неотнятой скомканная пятидесятитысячелировая бумажка, которая решила судьбу предстоящей ночи.
Видела бы ты, как просияли ответственные лица при появлении свёрнутой ввосьмеро, почти истлевшей купюры! Что-то подобное можно было уловить в лице может быть только одной Рафаэлевской Мадонны, коленопреклонённой перед голеньким пухленьким младенцем, бессмысленно вцепившимся в подол её драпировки.
Выслушав длинную торжественную речь о том, какое мне оказано одолжение — девяностатысячелировый номер на восьмом этаже за полцены — отправилась туда спать. Этот номер был так же хорош, как и сто пятьдесят седьмой, но я не ощущала радости, как прежде. Закрыв за собою дверь изнутри, поняла что устала, и что вследствие побоев и таблеток «сахарина» не могу ни на чём сосредоточиться. Я очень испугалась, что такой и останусь: ведь почти всё можно преодолеть, если только не потерять рассудка… Сделала первый миланский набросок — вид из окна.
Вечером, по телефону вызвали вниз: какой-то щедрый чиновник из консульства (а может быть, сам консул) прислал два билета на метро. По возвращению в номер, буфетчик, окликнув, угостил тостом и чаем. Запомнилось его худое лицо; тёмные, грустные, всё понимающие глаза.
И вот, утром я приехала в Милан, в консульство. Пройдя, как и все, строгий досмотр на наличие, вернее, отсутствие бомбы в портфолио, приблизилась к стеклянному барьеру, откуда на меня смотрел улыбающийся голубоглазый чиновник-джентльмен. Он узнал меня по многочисленным автографам, оставленным на моём лице Франческо.
— Вы были изнасилованы? — спросил он с непонятным мне сладострастием, и глаза его, в ожидании ответа, превращались из голубых в жёлтые. Люди в очереди нетерпеливо подталкивали сзади. Я сухо попросила его выдать мне соответствующий бланк.
В конце концов, это ещё не суд.
Глядя мимо, официально разочарованно, он так же сухо поблагодарил меня за «внимание к преступным особам» и выразил сожаление по поводу того, что «консулат» (консульство) мне ничем помочь не может, так как я пока ещё не американская гражданка (а гражданства в США эмигранты ждут пять лет). Тем не менее я могла бы оставить свой «рипорт», то есть рапорт, в интернациональной, вернее, иностранной полиции.
Дал адрес, как оказалось, ложный.
Но я всё-таки нашла эту полицию: огромное одноэтажное, больше похожее на гараж, здание; а перед ним очередь за бланками для «рипортов»: многотысячная, и я не преувеличиваю, толпа — очевидно ничьих граждан.
Когда очередь приближается ко входу в полицию-гараж, её встречает группа бандитов, одетых в полицейские и в военные униформы; отгоняют людей назад, — так отгоняют скотину, — пускают в ход дубинки, при этом не говоря ни слова по-английски, и вообще ни на каком другом языке, кроме своего. Я поняла, что это глупая, бессмысленная затея: искать мистический конец очереди за мистическими бланками, в то время как нужно ещё где-то на Центральном Почтамте получить деньги из Нью-Йорка, — в консульстве дать взаймы отказались, не дали ни цента, и всё потому, что я не их гражданка. Плюнув (мысленно), отправилась пешком (дарованные два билета на метро кончились) искать почтамт… Молодая цыганка с грудным ребёнком на руках схватила за полу плаща. Вскрикнув я отшатнулась, пошла быстрее. Слышала её догоняющие шаги, страстный шёпот:
— Синьора… Манджаре…* (*поесть)…
Шла, отмечала глазами повсюду красоту готических архитектурных форм. Думалось: «памятники старины». Поднимая голову вверх, на скульптуры, видела каменные половые органы. Подсознанием робко нарисовала деревянный, православный крест на человеческой могиле; перекрестилась…
Нет выше памятника старины.
***
…Минувшей ночью, в номере за пятидесятитысячелировую бумажку, снилась старая, разваливающаяся церковь. Я шла, вернее, лезла по сгнившим деревянным лестничным ступенькам вверх, следуя за двумя священнослужителями в чёрном. На мне было длинное цветастое платье (оно на мне, я переоделась), на плечах — красная русская шаль (она в Нью-Йорке).
При восхождении наверх — под самый купол — священники прошли, легко поднялись по деревянной лестнице. Я же, едва ступив, развалила её, упала. Лежала на площадке между небом и землёй, лишенная возможности спуститься вниз или идти дальше, вверх, за моими поводырями в чёрном…
— Дорогая моя Бурный Поток* (*перевод имени «Инна»), женщина- чайка, затем — сошиал секьюрити номер такой-то.
Зачем, с какими призрачными надеждами, эмигрируя тогда из России, мы разлетелись в разные стороны?
…Во время прощального чаепития, вдруг, за окном, рухнула под корень старая берёза.
Стояла тихая весенняя погода.
***
ВТОРОЕ, ИЛИ ТУРИНСКОЕ ПИСЬМО
Я в ночном ресторане,
где циничных, насмешливых глаз
Тысячекратный салют,
да посуды гортанные звуки.
Холодок по спине:
неужели со мною начнется сей Час?…
Помоги. Огради меня, Боже,
от зоо —
логической муки…
В алкогольном угаре на память зову
дом-музей христианской любви,
Треугольник лица, взор коричнево-серый,
Монотонный показ акварельных рисунков,
темно-красное: «Спас на крови»…
Нательного крестика ржавая цепь —
как у всех староверов…
На крови не спасают. Её привидению
лучше уйти,
Призываю Единого Бога дать язычнику
акры пустынь*.
Там песок, завывание ветра, сухая трава
шелестит.
Доброй смерти, безгрешные корни.
In the name of the Father**…и сына…
et Spiritus Santa… Аминь.
(Октябрь 1989, Турин)
— — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — —
* где нет ни времени, ни места для размышлений (автор)
**во имя Отца (англ.)
ПИСЬМО ИЗ ФЛОРЕНЦИИ
С тех пор как я помню себя,
Всё лучшее было сегодня.
Разбудил воробьиной семьи разговор за окном.
Автомобили, скрипя, тормозили…
Откидной календарь подмигнул
исторически скромною датой…
Пришёл очистительный, обворожительный снег.
Я побрёл по нему тридцатилетним,
слегка сумасшедшим поэтом,
Бормоча все известные русские фразы:
«Достоевский… Раскольников… Пушкин…
Чехов… Цветаева… Нина… Москва…»
Моё сердце бешено билось,
Дорогая, amore mia,
Я хотел тебя видеть рядом
…Я пишу из города Данте.
С тех пор как я помню себя,
Всё лучшее было сегодня
(Ноябрь 1989, Флоренция)
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО ОТ ФРАНЧЕСКО
…Баланс… Невозможное, странное слово,
Ранним утром рисуя
голубую завесу железного неба,
Замечаешь на всём:
как веснушки, пустоты,
рваные дыры…
Монотонность их глазу болезненней
чем ослепленье.
Тебе
обитающей в каменном чреве
Нью-Йорка,
Сумрак улиц, зловонье предстают синтетической шкурой,
Жуткой мантией, прячущей
скверные тайны;
Лоскуты облаков перекрестят: изыдите, тени.
Этот вакуум чёрного, белого и
Голубого
Гробовою доской над прекрасными
трупами
жизни.
Полицейские правы в своем избежании
депрессий:
Ночь на службе у них,
и надежна ее чернота постоянства.
(Декабрь 1989, Милан)
***
Ночь. Посреди холодного, пустого миланского аэропорта Малпенза, мешая своим присутствием спокойной работе уборщиков, сидит худая, косматая женщина с темносиним лицом в красный горошек и — пишет, пишет, пишет… Если бы не эта отдача писанию, её можно было бы вполне принять за опустившуюся проститутку и выгнать вон… Подходит вооружённый (не знаниями) тип, просит предъявить документы. По предъявлению же просиял: «Русса? Русса!» И, салютнув, отходит.
В травелл-документе, правда, написано «украинка», но он-то отлично разбирается в международных связях…
***
«I love Nina, she shines like a thousand lights in the darkest of worlds»
(Я люблю Нину, подобно тысяче светил, она освещает темнейший из миров)
Надпись, — точнее впись, оказавшаяся на стр.110 одного из уцелевших экземпляров «Черновика».
— Когда это он успел?
***
Протянут над улицей
лазерный луч,
он прям, но сутулится,
зелен и жгуч.
Деревья давно
растеряли листву,
зелёный подарок
тот луч к Рождеству.
Он там, над домами,
— над жизнью парит,
внизу огоньками
пестрит Оксфорд-стрит.
Стихиям всем отдан
и вечно один,
на что ему мода
и буйство витрин?
Он к людям стремится
с надкрышечных круч,
он рвётся и злится,
зелён и колюч.
(Инна Баданова, «Луч». Лондон — 1988)
***
Малпенза, утро 17 января 1990 г.
Дорогая Инна Моисеевна.
Остаток ночи прошёл в общении с людьми.
…Ещё вчера вечером, спустившись откуда-то сверху, присел и затих в дальнем левом от меня углу вокзала юный хиппи из Калифорнии, Роберто.
…Вошла и спросила о чём-то — по-итальянски сначала — девушка Марни из Мичигана, со своей старой собакой, верной спутницей в путешествии, совершённом по Европе…
Всем нам трём (не считая собаки) предстояло лететь в (и через) Нью-Йорк разными рейсами.
***
РАССКАЗ МАРНИ
Зовут меня Марни,
Я камень, я остров,
Я девушка Марни,
Я каменный остров
Из штата Мичиган.
Отца я не знала:
О матери помню:
Однажды застряли
Две красные вишни
В зелёной пряди волос…
Я долго копила
Какие-то деньги:
Хотелось учиться.
Теперь мне за тридцать.
Послушайте, леди,
Вы, значит, художник?
(Могу я газету
Собаке подстелить?)
…Неверный бой-френд
Покидая, подкинул
Щенка в утешенье —
Все были довольны,
Включая Гориллу —
Разлучницу с котом.
И вот мы с собакой
Смертельно устали
Гостить у Европы
Бродить по Европе:
Подобно кроссвордам
Решать комплименты;
Просить снисхожденья
— У них, за свои же —
За потом и кровью
Добытые баксы…* (*доллары — сленг)
Казна опустела,
Кредитная карта.
Назад, к нашим швабрам,
Я тоже художник:
Я ас-сенизатор,
Русалка, и ведьма,
Я камень, я остров,
Я девушка Марни
Из штата Мичиган.
— А знаете, — сказал Роберто, — меня тут приняли за террориста. Полицейские. Я нечаянно заснул на втором этаже, на полу. Служащие разбежались, а полицейские окружили кольцом и наставили автоматы. Пока не проснулся, стояли и целились. И всё потому, что у меня рюкзак в цветочек.
(Рюкзак у него, и вправду, был в цветочек).
— Рюкзак в цветочек… Это, наверное, униформа террористов… — предположила Марни.
— О, если бы все террористы носили униформы, — вырвалось у меня.
…Закончили свою работу и подсели к нам до первого утреннего автобуса в город два уборщика: один — итальянец, другой — араб. Итальянец мечтал вслух жениться на какой-нибудь русской девушке — они красивые — и обзавестись пятнадцатью (а лучше шестнадцатью) детишками. Молчаливый араб угощал всех, деля на дольки, вкусными апельсинами. Нас было пятеро, не считая собаки, а апельсина — два.
Хорошо с обыкновенными людьми.
Проводив их, мы с Марни устроились поспать: я на стульях; она, не забыв почистить зубы перед сном, на полу, рядом с собакой. Свою единственную подушку она уступила мне.
…Появились и вскоре улетели первым рейсом мальчишки-студенты, рассказав на прощанье историю о том, как они проучили неких спесивых французов за «американцев-дураков».
…Улетела и нежная красивая девочка Ребекка, прижимая к груди мой набросок. «Это я? Это точно я, а не мальчик?» — переспрашивала она, не найдя на рисунке своего хвостика. А родители тянули и дергали её за руку…
…У Марни начинаются хлопоты с отправлением собаки, умирающей от усталости. Меня зовут к кассе номер десять, чтобы вручить пакет для Нью-Йоркских работников «Now Voyager» — я ведь лечу курьером…
…Златокудрый Роберто идёт на посадку. Его рейс на два часа раньше моего. Уже совсем было уходя, он вдруг резко поворачивается назад, подбегает ко мне, быстро, прижав к груди, целует на глазах у удивленной публики, столпившейся вокруг кассы номер десять…
Ему, им; тебе я, готовая разрыдаться, подобная горьковской Матери, посылаю вослед мысленное, сокровенное, обжигающее:
— Родные…
***
Сейчас они все уже разлетелись, а я сижу…
Взлетаю…
Лечу…
Нет цветения прекрасней цветущего инея.
Январь 1990
II
ЛЕТО И ЛЕС
…Восстановите тот тяжёлый жемчуг,
Что растворён царицею Египта,
И будь на вас касторовые шляпы,
Я вам скажу: вы можете любить!..
(Дж. Китс, «Современная любовь»)
Январь 2002.
Знаете ли вы… То есть, вы, конечно, знаете, что такое «коммивояжер». Я теперь тоже знаю. Впервые, помню, повстречала это слово в книге-сборнике драм Теннеси Уильямса: вот героиня «Лета и Дыма» по имени Альма, после многократных и многолетних неудавшихся попыток заслужить любовь друга детства, Джона, за любовь к нему, Джону, — в конце концов, то есть в конце драмы, принимает из рук незнакомого заезжего коммивояжера таблетку от головной боли, так мучившей её (а и ещё бы!) и уходит за ним, за заезжим коммивояжером, в его отель…
В «Русском Словаре» издательства «Berkley Books» нашла такое толкование «коммивояжеру»:
«commercial traveler», или «коммерческий странник».
Кстати, не встречал ли кто на улицах Нью-Йорка высокого и красивого мужчину (может быть в очках) с дорожной сумкой через правое плечо (ремень может быть потрёпан), в перехваченном в талии пояском плаще болотного цвета? (Вообще-то, на мне такой цвет назывался бы «оливковый». ) Если спросите его о чём-нибудь, например, как пройти к Вест Хаустон, и т.п., он будет отвечать всхлипывающим голосом, складывая при этом рот в некую дырочку, которой искусительно застегнуть невидимую пуговичку, — такой это рот, дизайн «петелька». От него пахнет чем-нибудь вкусным: белым вином ли, репчатым луком (чуть), женскими духами (чуть-чуть) … Это Майкл, и он — коммивояжер.
Майкл, Майкл… В начале пара светлых глаз нацелилась на меня из-за круглых очков со звёздной высоты роста. Робкий (и ещё, всхлипывающий, как я уже отметила) голос:
— I do not want to be intruder in your life, but… would you be indulgent enough to have cup of coffee with me?*
Я — сражённая столь вежливым, переходящим в церемонное, обращением к моей особе:
— Sure!**
______________
*Я не хотел бы врываться в Вашу жизнь, но… Не могли бы Вы быть столь любезны, составить мне компанию за чашечкой кофе? (англ.)
**Конечно!
Майкл, Майкл… Звонки по воскресеньям, двенадцать тридцать пополудни нью-йоркского времени; жалобы на невыносимое и безысходное одиночество, что так понимаемо — русскими особенно — художницами…
Помню, намедни услышала по ТиВи сообщение об автомобильной катастрофе в Канзас-сити, унесшей полдюжины жизней. Обеспокоенная плохой новостью, всю ночь плохо спала, а рано утром следующего дня позвонила ему в Канзас, позвонила сама: жив ли?
Ответил грубо лающий женский голос:
— Майкла? Зачем? Что надо? Кто такая?
Я:
— Ах, извините, ошиблась номером…
Почувствовала облегчение-радость: жив! — В голосе женщины не было скорби.
Майкл, Майкл… А вот и он, вернее, его звонок, воскресенье двенадцать тридцать.
— Ах, Майкл! Я так волновалась за тебя, но твоя жена меня успоко…
— Жена? Какая жена? Какая женщина? Ты, видно, ошиблась номером.
— Нет, Майкл, она сказала ясно: «Это резиденция Майкла О’Нил».
— А… Тёзка… Нет-нет, такое невозможно, ведь мой телефон, мой сел- фон, личный. Значит, стоило лишь отлучиться в туалет… Забудем это. I love you. Я не должен был этого говорить («Почему?»), но уста мои выдали сердце. I love you. Я тебя люблю.
…Приезд Майкла в Нью-Йорк, поход в ресторан на Вест Одиннадцатой. Прекрасные мгновения: перед ним жареная курица, предо мною — макароны, посыпанные сыром. Он, держа в правой руке бокал с недопитым «Шардоне», пристально смотрит на фотографию на стене над головой смешливой официантки: черно-белый городской пейзаж, а именно арка-вход в городской дворик… Реплика-оценка:
— Я сюда ещё вернусь — МНЕ ЭТО НРАВИТСЯ.
(Она: смеётся…)
По пути из ресторана небольшой театрик; он исследует глазами репертуар через плечо курящей у стены дамы в клетчатой шляпке, говорит мне:
— Как-нибудь, в следующий приезд-заезд, сходим в театр…
Прощание в вагоне метро, ему выходить раньше, тут его отель, извиняется за неприглашение:
— Мне завтра рано-рано утром вставать и улетать.
Ещё три дня спустя, по возвращению домой поздно вечером, войдя в вагон метро, натыкаюсь на… Майкла, кокетливо изогнувшего стан над сидящей подле миловидной блондинкой в чёрном берете, при этом правой рукой поддерживая и прижимая потрёпанный ремень дорожной сумки, а левой стискивая светло-коричневый бумажный пакетик, от которого аппетитно пахнуло жареным картофелем «Френч Фрайз» и недорогим, ещё теплым американским «регуляр» кофе:
— I do not want to be intruder in your life, but… Would you be indulge…* (*Я не хотел бы врываться в Вашу жизнь, но… Не могли бы Вы быть столь любез…)
Тут я трогаю его сзади за плечо:
— Майкл! Добрый вечер, Майкл!
Испуганные глаза (из-за очков) цвета морской незагрязнённой волны.
И вот его последние слова:
— Ах… А мой отлёт был отложен, потому что компания внезапно уволила нового сотрудника, и теперь я улетаю завтра рано утром, что ж, мне выходить, было приятно… ехать в одном вагоне…
— Да-да, — мужественно поддержала я разговор, — и мне тоже, было приятно… в одном вагоне. Тем более, что в разные направления…
Поезд тронулся. Он махнул рукой с платформы. Таким и запомнился.
Блондинка в чёрном берете достала из кармана пальто упаковочку из двух таблеток «Тайленола», от головной боли. Я подумала тогда:
«Некоторым коммивояжерам не обязательно уезжать из Нью-Йорка»
С той поры он не звонит мне, — тщетно ждать по воскресеньям двенадцати тридцати. Скрежет автомобиля… Противопожарная сирена… Лай потерявшейся собаки… Да мало ли, — всё, кроме его милого, чуть сопливого голоса.
Февраль. Между тем близилась выставка Салона Независимых в Париже. Полгода как мы переписывались с Йоко, японской подругой, коллегой по Салону, так же как и я не принимавшей участия в выставках последних шести-семи лет по причине финансовых затруднений. Теперь же решили, списались: примем обе участие, приедем в Париж и увидимся на открытии. Последнее письмо её кончалось фразой:
«Может быть, если мы все вместе…»
Последняя встреча с Майклом, с этим вкусно пахнущим кофе и «Френч Фрайз» пакетиком…
Что я представлю Салону? Хорошо бы «Русское Поле», но «Русское Поле» отослано Майклу в Канзас в приступе сострадания. То было ещё до общения с лающим голосом (жены?) … Мучительно хотелось повидать, хотя бы одним глазком. Прилететь в Канзас, пройти мимо окошек. Приснилось: прилетела в Канзас пройти мимо окошек, и вижу: вход в его терем-резиденцию загорожен отвратительной и нагой, шестнадцатигрудой скульптурной бабой работы Михаила Шемякина (Майкла, другими словами!), что обычно, наяву, загораживает вход в СоХовскую галерею «Мими Фёртц» (а вдруг, оно и есть Мими):
— Хто такая? Што нада?..
Март. Держу в руках старое письмо от него, точнее, открытку с образом Жанны Д'Арк, вложенную в конверт, и с припиской: «Странник — кто доверяет, кто разделяет… Спасибо, Нина» — Ответ на «Русское Поле». «Странник» — это он. (Я же говорила!) Хотя… Жанна Д'Арк на открытке ужасна, похожа на робота, в боевом неудобном костюме, с затянутой талией и с короткой ровной стрижкой под телеведущую Джоан Риверс, только лишённая её, Джоан Риверс, обаяния.
Апрель. Что я представлю Салону?
…В каждом идущем по улице Нью-Йорка высоком мужчине с сумкой через правое плечо (без сумки — тоже) отыскиваю милые черты. Как- то я преследовала шагавшего по Тридцать Четвёртой человека в перехваченном в талии пояском плаще болотного цвета, полы которого развевались при ходьбе подобно парусам. Догнать, обогнать и посмотреть в лицо! Это было непросто, догнала лишь когда тот остановился в ожидании знака «Walk» («Переходите») — добро на пересечение Восьмой Авеню. Заглянула в лицо — отпрянула: глаза не светло-зелёные, а тёмно-, и волосы не кудрявые, а… Я не учла того фактора, что у Майкла затылок особенной формы, этакой кастрюлечкой, — иначе бы не бежала зря из-за цвета плаща… Поплелась на северо-запад; пришла в Центральный Парк, присела на камень — мимо трусцой проходили запряжённые в прогулочные кареты лошади, и на каждом облучке восседало по переодетому в кучера майклу…
Май. Неужели совсем забыл? Нужно писать, живописать, но нет вдохновения. Я в классе ASL, Художественной Лиги Нью-Йорка, где скоро зазвенит звонок, и художники будут допущены к мольбертам до девяти сорока пяти вечера. Монитор* (*человек, который следит за временем и за порядком в классе, monitor) Майкл — тоже ведь Майкл! — двигает столы, стулья, мольберты с таким шумом, так неаккуратно, что ещё в понедельник захотелось спросить, перекрикивая создаваемый им грохот: «Are you deaf?» («Вы что, глухой?») Но молчу, сегодня пятница, и этот адский шум — иллюстрация к моему состоянию-решению:
«НЕТ ЛЮБВИ»
Уже июнь. «Жизнь — это цепь страданий, прерываемая (изредка) радостями (маленькими)»
С таким умозаключением хожу мимо глухих стен Нижнего Манхаттена, по которым, вижу, робко ползут побеги некультивируемых растений, чаще вьюнков, цветущих белым, реже голубым. И помышляю я, фантазирую: а что, если кто-то (вдруг Майкл!) тайно любуется нами, то есть вьюнками со мною, прячась за каменными выступами Нижнего Манхаттена? Слёзы — долой. Да-да, давайте так думать: кто-то тайно любуется нами.
Июнь же… Я бы поехала, пошла, последовала за ним не только в Канзас, а и намного дальше. На край… Но он не звал за собой, на мои же намёки отвечал обтекаемо: «Настанет день…» Ответ сей, и открытка… Открытки… Всё это было патетически-пугающе. Но что же я представлю Салону? Можно было бы… Ах, да, это тоже отосл… отдано Майклу — он ведь ещё и коллекционер — от коего получена была очередная открытка в благодарность, с изображением — кого бы вы думали? — Жанны Д'Арк, в боевом неудобном костюме, с причёской а ля Джоан Риверс. Да у него их что, вагон? Приписка на обороте гласила: «Be kind, for everyone you meet is fights a great battle» (Philo of Alexandria) То есть: «Будь добр (-а), ибо каждый, кого ты встречаешь, ведёт великую битву» (Филя (?) Александрийский). Представилась его великая битва с многогрудой женой за обладание сел-фоном… В разгаре сражения сосед по мольберту слева попросил не стучать так сильно кистью по холсту, это ему мешает.
— Извините.
Нужно следить за своими жестами.
«Лето и Дым». Это моя любимая вещь у Уильямса, это, может быть, единственная вещь у Уильямса, где автор, изменив себе, не убивает Женщину, не сжигает её живьем, и не упекает в сумасшедший дом босиком и в красном халатике, а скрещивает жизненные пути её с заезжим коммивояжером. Это было так… Как это было? … Присела на скамеечку. И тут импозантный, культурный, взрослый мужчина… в плаще болотного цвета… спросил участливо, не может ли быть полезен, вот таблетка, то есть кофе… Боль внутри? А всё-таки жива! Ищи и веруй, Альма. Боль — внутрь. Горизонтальная композиция, большущая, самая большая из всех написанных мною. (Не считая «Марины Цветаевой», оставленной когда-то в Москве.) Сосед по мольберту слева, тот самый, по завершению своего натюрморта с кукурузными (засохшими) початками отдает мне все оставшиеся на его палитре краски, соскребая и сбрасывая на мою палитру. В опрокинутом заключённом пространстве-замке у тёмной стены женщина-призрак в голубом, с сигаретой в руке (не с таблеткой — таблетка не дымит, и тем более не загорается): Дым… Летний сезон, цены на билеты астрономические, и билет куплен в один конец, — полагаясь на русско-украинское «авось», то есть на «может быть, купят (картину) «… В центре же композиции-пространства: камни-ложа, их два. Чуть позади Женщины, объединившей в себе черты Блондинки-в-чёрном берете и мои, и по чуть-чуть ещё чьих-либо, свисает, вьётся с потолка, растёт вниз головой голубой цветок вьюнок: Лето. Пусть это будет надеждой. Я дам Женщине Уильямса надежду. Время от времени для анатомической корректности поглядываю в зеркальце, позирую себе сквозь слёзы-Дым.
…Позвонила Роз, моя бразильская приятельница, коллега по нью- йоркской «ко-оп» галерее, и тоже член Салона — по моей протекции, кстати. Она собралась было поехать в Париж, да передумала: зачем ехать, если картину можно отправить со мной? Летний сезон, билеты дорогие, логично. Принесла свёрнутую в рулон работу мне в Галерею. Теперь я была просто обязана лететь, так выходило, Роз так и сказала:
— Не подведи меня.
…Пакуюсь, сняв с подрамников и свою «Л. и Д.». Воскресенье. Двенадцать тридцать… Час. Час тридцать… Два… Три… Как заживить травму души? Как-то читала в альманахе Клуба Русских Писателей (Н.-Й.) рассказ молодой писательницы, рассказ назывался «Телефон»* (*автор Лариса Матрос). Там девушка, оставленная и забытая другом, безуспешно ждёт звонка от него. Чтобы снять душевное напряжение, листает свой дневник, и находит в нём забытые рекорды тщетных ожиданий у телефона.
…Нашла по зелёной обложке дневник поза-поза-прошлого года. Так… Тут вот запись красными чернилами, без даты:
«…В. — Человек, который принимает душ (принимает ли?) всего два раза в неделю. Такой не может быть мужем/любовником и т. п.»
Кто этот В.? Не то.
«… На завтрак съедено…»
Это не имеет отношения к телефону. Дальше.
«С…»
С…
«…18 ноября. Холодно внутри и снаружи. Я почему-то лишь в носках. Человек, с которым душевное единство. Худой, русый. Целует в знак прощания, „до свидания“, уходит. Я выскакиваю наружу — догнать, сказать… Бегу по снегу. Чувствую, свалился носок с правой ноги… С левой… Проснулась»
Ах, это был сон. Дальше, вперёд:
«…В кафетерии взяла кофе; когда усаживалась за столик, Джо, сидевший по соседству в окружении дам, похлопал меня по бедру, улыбаясь при этом столь глумливо, что я поняла: это меня похлопали по бедру его семьдесят тысяч в год…»
Вперёд.
«…3 января. Внизу, после класса (то есть сеанса живописи) шли в одном направлении — соседи по шкафам — с моим давним и сильно сдавшим идолом…»
Так это же худощавый русый человек, который мне нравился много-много лет! И я приходила в кафетерий в определённый час, когда он там сидел за круглым дальним столом у окна, приходила взглянуть на него. Это он мне тогда снился! О’кей, дальше:
«…Он сказал спиной:
— Так рано уходите? (So early?..).
— Да, ну да…
— Good for you… (Хорошо Вам…).
Сопли. То есть, бросив украдкой взгляд на его прекрасный некогда профиль, я увидела длинную прозрачную соплю, стекавшую с конца носа, возможно, из правой ноздри. Отшатнулась. Удаляясь, выдавила из себя писклявое:
— Good night (Доброй ночи)»
Всё-таки, никогда не надо затягивать с объяснениями.
***
11 июня Вторник. Cамолёт прибыл утром, что было глубокой ночью в Нью-Йорке. Прохладно. Теперь вошла в автобус в сторону города, села поближе к водителю, не отрывавшему взора от зеркала. Сосед по сиденью — острый профиль, светлые пышные волосы — подал голос, пожаловался на холод. Взглянула на него ещё раз: лёгкая х/б рубашка с короткими рукавами, светлые брюки; сандалии на босу ногу. Молниеносным движением достала из сумки носки. Он надел, стало лучше (ему), теплее…
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.