16+
Прикосновение

Бесплатный фрагмент - Прикосновение

Эссе

Объем: 80 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Зов

1

«Для чего я появился на свет, куда я иду»? Начинает колоть неизвестностью на определенном жизненном рубеже. Кольнет — и отпустит: «Туда же, куда и все, куда все человечество». Но однажды со всей мучительностью осознаешь, что этой отговоркой успокаивают себя если не все, то большинство, что человечество подобно толпе бредущих в сумерках, где каждый является ведомым и ведущим, где ориентиром является плечо впереди идущего, который держится за следующее плечо — и так до бесконечности, что никто не видит всей Дороги, и если авангард и способен разглядеть ближайшие 100 метров, то — куда она ведет, и что там за горным кряжем или даже за поворотом — понятия не имеет, хотя делает вид, что это ему известно. Что для большинства увидеть землю под ногами — и то проблема, чаще всего — лишь спина впереди маячащая — ясная цель.

Как говорил один индийский мудрец: «Нелепо думать, будто бы толпа знает, куда идет — она идет потому, что каждый думает — куда все — туда и я».

Но остается дорога, и лишь орел, в синеве парящий, хорошо видит, куда она ведет на много десятков километров, и что там впереди: земля обетованная, лестница в небо или бездонная пропасть.

Но что может орел, пусть даже его увидит задравший голову, как расскажет он о далях, ему открывшихся, если человек не знает его языка, если он никогда не видел мир с высоты и не владеет понятиями в вышине парящего, если удел человека — земля под ногами, спина ведущего, рука ведомого, и дошедшие по цепочке искаженные впечатления первых рядов?

«… Я выступал впереди шествия, зная, что и другие пойдут за мной. Мы блуждали по темным лесам, прошли долины и вспаханные нивы. Шествие было длинным, как вечность.

Когда мы вывели шествие на берег тихой реки, только тогда его конец показался из-за темного бора.

— Река! — кричали мы. Те, которые были ближе, повторяли «Река, Река»! А те, кто были в поле, кричали «Поле! Поле»! Идущие сзади «Поле, река, река». «Мы видим лес», — говорили они, и не знали, что находятся в хвосте шествия (К. М. Чюрленис. Запись в альбоме).

И все же неправильно было бы обвинить человечество в том, что Великому Пути через леса, поля, горы и реки, человек обретает знание окружающего мира (правильнее — близлежащего), но не Дороги в целом: мир идущего через лес представляется ему лесом, идущего через поле — полем, из этих отрывочных впечатлений складывается картина кусочка бытия, некоторых элементов, его составляющих. Мы накапливаем опыт, делимся впечатлениями, но все равно: для идущего по лесу реальность — прежде всего лес, а остальное — абстракция, ему сообщаемая, сродни фантазиям, хотя он вполне вправе допустить, что реальность может включать в себя и нечто им неизведанное. Но если представить наше восприятие мира сузившимся до восприятия мира атомов? Тогда лишь мир атомов для нас — подлинная реальность, а макро мир становится чем-то чисто теоретическим, его можно даже изучать, пользуясь косвенными данными, как астрономы изучают космос, но не более того. И знания наши будут подобны знанию о звездном небе: оно слишком необъятно, слишком за сферой наших конкретных интересов, а весь иной уровень реальности совершенно невозможно охватить сознанием, как цельное качество. Наш мозг не в силах охватить реальность вселенной, хотя с позиций объективной истины она столь же реальна, как наш социум, биосфера, любой простой и сложный предмет. Если же мы представим себе наши космические путешествия к другим планетам, то это все равно будут путешествия в макро-мире привычной реальности, знакомых аналогий. Как раз — тот случай, когда размер имеет значение.

Большинство людей мыслящих рано или поздно начинают не удовлетворяться тем, что их окружает: служебным положением, домом, семьей, воспитанием детей, накоплением материальных благ. Иногда мучительной уверенностью пронзает: бессмысленно! Для чего весь этот круговорот? Я рождаюсь, вырастаю и старюсь только для того. Чтобы рождать и растить детей, которые, как и я будут расти и стариться, поступать сходным образом, повторять те же ошибки, что и я, хоть и с клеймом своей эпохи, чтобы в конце концов прийти к тому же мучительному рубежу: все бессмысленно. А следующее поколение ждет такая же участь.

Это ощущение начинает беспокоить все чаще и чаще, иногда его удается на время заглушить погоней за мнимыми ценностями: земным успехом, чинами, материальным благополучием, властью. Вся история человечества — это Великое бегство от Великого Зова: как знать, что влекло Александра и Юлия Цезаря на завоевание новых земель? Но оказывается, что даже самое ценное в нашей жизни — любовь: любовь мужчины и женщины, любовь матери и ребенка, любовь к родной земле оказывается чем-то зыбким и неустойчивым, постоянно разочаровывающим и ускользающим при попытке понять рациональным умом — что же это такое.

Очевидно наша беда в том, что мы привыкли к конкретности форм, нам нужно определение. Мы знаем (как нам кажется), что такое стол, дом, страна, океан, земля. Мы привыкли, что все в этом мире имеет свое место, цель, назначение. Оно должно укладываться в нашу человеческую логику, с ясным законом причинности, и если какие-то категории бытия противоречат нашим предметным представлениям, не находят оправдания и места, не увязываются с привычными понятиями, то они смущают разум, вызывают враждебность, либо тоску и ощущение собственной ничтожности. Жесткий каркас понятий о том, что есть истина начинает трещать и рушится, приходит понимание того, что наше представление о мире, как об участке пути, по которому мы сейчас бредем со своими ближними — ничтожно, что ценности логическим звеном включенные в это наше представление о действительности, казавшиеся незыблемыми, оказываются мелкими и не заслуживающими внимания.

Стоит лишь остановиться после очередной должностной победы, после нового приобретения и задуматься: зачем? — и снова вспыхивает и жжет каленым железом извечное «бессмысленно»! И мы бежим от него в новое предприятие, понимая, что остановка — это мука, надо сделать то, завоевать это — и так проходит жизнь.

Казалось бы: зачем мне знать ландшафт за лесом, ведь (как мне кажется) муравей вполне удовлетворен тем, что делает, не задумываясь о высшем назначении муравейника. Казалось бы: сыт. Обут, семья, дети, развлечения, часть желаний вполне можно удовлетворить: пусть о смысле бытия думает какой-нибудь Гаутама или Гегель! Но нет, не уйти от вопроса, не отмахнуться, как от назойливой мухи.

И однажды осознаешь, что это «нечто» — Зов Пути, зов другого представления о мире, о реальности, зов, поднявший орла в небо и позволивший увидеть мир бесконечно шире, чем видят его по дороге бредущие, что если бы ни этот Зов Пути. То люди бы не сдвинулись с места и не стали бы людьми.

Со временем возникают другие искусственные доминанты, кажется, зовет совсем другое, земное, вполне конкретное. Но нечто над нами могущественно, оно не дает окончательно погрязнуть в круговерти суеты, оно мучает, не позволяет успокоиться и однажды выводит на дорогу осмысления Великого Пути, открывая новые, невиданные горизонты, где цель — Бесконечность. Правда основное большинство до конца дней своих подавляет этот Зов все новыми и новыми рубежами, дурманом денег и власти, заливает его алкоголем, травит наркотиками.

Для чего я пишу эту книгу? Нужен ли мой голос в хоре Великих и менее великих учителей вперемешку с сумасшедшими, заблуждающимися и откровенными дезинформаторами? Разве людям не достаточно мудрости Ветхого и Нового заветов, Типитаки Упанишад или Корана? С их многочисленными комментариями? Разве можно сравнить мой голос с голосом Христа или Будды? Его же никто не услышит! Но контрвопрос: кто сегодня услышит реального Христа, человека жившего 2 тысячелетия назад и обращавшегося к своим современникам, снизошедшего до их понятий о реальности и мире, с голосом, искаженным бесчисленными домыслами, трактовками и комментариями.

Чему могу научить я, не претендующий на ступень человеко-бога и звание учителя? Но может быть обращение современника к современникам имеет самостоятельную ценность? Может быть опыт человека, наделенного от рождения средними способностями, но прошедшего сложный противоречивый отрезок Великого Пути более понятен простому смертному, чем загадки ставших легендами Будды и Христа? Может он ближе моему собеседнику, чем молчание какого-нибудь индийского йога, вроде Раманы Махарши, уже в 17 лет погружавшегося в глубочайшие трансцендентальные состояния, где исчезает «Я-личность» и проявляется «Я — Все»?

2

Когда это начинается, что это? Может быть в каждом, глубоко в подсознании живет память парящего в небе и не дает успокоиться в серой обыденности. Быть может уверенность сна «я умею летать» основана на собственном забытом опыте, на неосознанном «когда-то я летал».

Не хочу ничего утверждать, примите это, как гипотезу, но Зов слышен уже в первом крике младенца. Быть может, его постоянный плач связан не столько с внешним дискомфортом, сколько с необычностью и непривычностью его нового положения, быть может, его почти двадцатичасовой сон с короткими промежутками для кормления — это невозможность и нежелание долго находиться в таком непривычном и неудобном в мире плотных форм, быть связанным такой помехой, как еще беспомощное, но не отпускающее на свободу тело. Сон ребенка — не столько отдых, сколько попытка вернуться в привычное состояние тонкого плана, в состояние довоплощенной души. Но все больше и больше ограничений накладывает плоть, все больше и больше «Я» маленького человека связывается с его ручками, ножками, первыми примитивными, но сильными желаниями.

Все чаще и чаще он противопоставляет себя окружающему миру. Наступает видимость затухания Зова, освоение внешнего мира, укрепление сознания в его преобладающей реальности, а со временем — формирование мнения о нем, как о единственной реальности. Пугающая непонятность первоначального Зова (хотя в этом периоде — весь мир загадка) постепенно угасает, появляются новые доминанты, внешний мир, все более познаваясь еще глубже погружает в себя. Тело осваивается, оно уже не только источник мук, но и удовольствий, появляются первые обманчивые перспективы какого-то понимания новой бытности, идет обучение. Зов ослабевает, трансформируется, но никогда полностью не исчезает. Вырастающий ребенок, пытающийся все себе объяснить, одевает его в земные одежды, первоначальность Зова становится почти неуловимой и воспринимается, как нечто данное.

На каком-то этапе, когда острота проблем освоения внешнего мира притупляется и актуальность познания окружающего мира не то, что теряется, но становится обыденностью, приходит новая фаза трансформации Зова: погружение ребенка в мир фантазии (у разных детей это может проявляться по-разному): ребенок начинает воображать себя кем угодно: мышкой, зайцем, Винни пухом, помещает себя в мир сказок, в фантастический мир игры.

В некоторых случаях то, что мы называем воображением настолько сильно. Что утрачивается интерес к физическому миру, грезы принимают форму галлюцинаторности, практикуются своего рода спонтанные медитации, в исключительных случаях вводящие в трансцендентальные состояния. Один мой знакомый примерно так описывал свое «Самадхи», пережитое в возрасте 4—5 лет.

Однажды ночью, когда его сознание находилось в каком-то трансформированном состоянии, и внешний мир не столь довлел над реакциями, проснувшись, он ощутил странное, напугавшее тогда своей совершенной необычностью состояние. Он увидел звездное небо, а затем почувствовал себя растворяющимся в нем: происходило странное угасание личности, «Я», связанного с телом, умом и эмоциями, памятью и все большее проникновение его во все сущее. Не было во вселенной атома, который не был бы «им», его «Я» было во всем, и, возможно трансформируясь через какой-то оставшийся участок не выключенного детского сознания. Держалось ощущение, что теперь никуда не надо идти, чтобы завладеть каким-то предметом: он (предмет) — это я. И земное бытие бессмысленно, так как растворились рамки конечного, исчез принцип «не я» объекта.

Естественно, что это небывалое впечатление, наложившееся на неподготовленное, но одновременно достаточно утвердившееся в земном детское восприятие привело к страху, к желанию как можно скорее уйти из этого состояния, вернуться в привычный мир с отчетливостью понятий Я — он, субъект — объект.

— В дальнейшем, — говорил мой знакомый, — я все бы на свете отдал, чтобы еще раз вернуться «туда», в нечто, которое и описать-то адекватно невозможно ничем, кроме той куцей схемы, которую я привел, но, несмотря на глубокие медитации, которыми он много лет занимался, подобных состояний больше не возникало.

Разные формы может проявлять Зов в проявлениях детской психики, порой это — необычность обычного. Отблеск стекляшки, запах смолистой почки или утренняя свежесть прикосновения ветерка могут произвести переворот в сознании. Казалось бы, нет в этом ничего «небесного», однако, по-видимому, врывается в сознание не обыденное привычное земного явления, а смутное ощущение — есть нечто за этим, невообразимое, бесконечно прекрасное, неизмеримо более важное, чем видимое и слышимое.

В свое время несколько видоизменив гриновское понятие «несбывшегося». Я назвал это «несбыточным». Именно смутное и неоформленное ощущение того, что миг осознания какого-то явления, предмета, запаха, отблеска, ощущения (более придуманный, чем реальный), отгороженный непреодолимым барьером «Я» и «Оно», не дающим в себе раствориться, стать розовой зарей и благоуханным утром — именно несформированное понимание невозможности остановить прекрасное мгновение, сделать вечностью все дивно мимолетное, уносящееся, несмотря на почти не изменившуюся реальность — все то, во что облачается Зов в это мгновение, и составляет наше несбыточное, прекрасное как раз своей неопределенностью и невозможностью назвать «это», придать ему какую-то конкретную форму.

Есть и другие трансформации Зова в период раннего детства. У моей бывшей жены был достаточно редкий дар, современной науке известный, как эдейтизм. Это способность видеть внутренним взором красочные, удивительно реальные статичные и динамические изображения, столь же отчетливые, как и реальность внешнего мира. Они разворачивались независимо от ее сознания и памяти: ей как будто показывали кино: всегда новое, с незнакомым сюжетом, иногда — многосерийное, с перерывами от видений к видению. Этот мир видений обладал для нее чуть ли не большей реальностью, чем внешний. Она могла часами сидеть с остекленевшим взором (что, разумеется страшно беспокоило ничего не подозревающих родителей), погруженная в пространственно-временные путешествия. Такая спонтанная медитация была ее второй жизнью, ее она предпочитала играм и ссорам со своими сверстниками. В дальнейшем, чтобы не быть белой вороной, ей пришлось буквально насильно включить себя в круговерть внешних событий.

Именно тогда у многих детей очень развиты парапсихологические способности. Порою родителей пугает неожиданное прочтение мыслей ил угадывание ближайших событий их ребенком. Иногда это не замечается, иногда забывается, успокоенное губящим всякую необычайность словами «случайность» и «совпадение» — тем более, подобные явления встречаются не столь уж часто. Ребенку же недоумение родителей удивительно: «Разве вы сами не видите?»

Маленький человек растет, он уже полноценный гражданин внешнего мира: постепенно утрачивается интерес к играм, сказки заменяются приключениями, сказочные Иван-царевич и Василиса премудрая более реальными д, Артаньяном, Спартаком, Чингачгуком. Тогда же выкристаллизируется все сильнее звучащий зов пола, окрашивающий восприятие подростка в свой мучительно-сладостный цвет. Пол… казалось бы, такое земное понятие. Но берусь утверждать: суть зова пола — трансформированное несбыточное Великого Зова, который как бы ищет — в какую наиболее сильную эмоцию обрядиться, чтобы не дать застыть, успокоиться, удовлетвориться тем, что окружает. И чем более неизведанное стоит за возникающим новым ощущением, тем громче звучит он в самом обыденном.

Подростка начинает мучить то, что мы называем возрастными настроениями. Ставшие вдруг хорошенькими и недоступными девушки, раньше, чем он повзрослевшие, облачаются им в романтические одежды чего-то необычайного. Многие стесняются подобных идеализаций, пытаются разрушить ореол неосознанного благоговения пошлостью и цинизмом, но это лишь маска, так как в глубине души несбыточное Великого Зова звучит в полный голос, поскольку за объектом стоит тайна и недосказанность. Будучи же по своей природе тайной и недоступностью, Зов служит резонатором материальной оформленности притяжения полов. И не обязательно это реальный объект и то, что мы привыкли понимать под первой юношеской любовью: иногда это любовь к вымышленному, когда-то увиденному в кино, на сцене, либо прочитанному (очевидно подобное явление замечено издревле, что воплотилось в легенду о Пигмалионе и Галатее). Иногда это очень сильное чувство, сродни тому, что мы называем любовью. И естественно, ведь для каждого существенны лишь сами ощущения, для нас — весь мир — это лишь реакция нашего сознания на внешнее и внутреннее, поэтому любовь к конкретной женщине (особенно когда присутствует столь редко встречающееся в наше время благоговение) и любовь к какой-то выдуманной принцессе очень сходны, особенно в этом романтическом возрасте. Поскольку Великий Зов проявляет себя в нашей обыденности прежде всего в неуспокоенности, то влюбленность в выдуманное, либо в выдуманное о реально существующей, активизирует состояние внутренних и внешних поисков, столь необходимые человеку для перехода на следующую, более высокую ступень.

В качестве иллюстрации попробую рассказать о двух своих влюбленностях, чьей основой был, как я теперь понимаю, Великий Зов: это влюбленность в несуществующее а затем в то, что я сам придумал о реальной девушке. Как правило, подросток, испытывающий любовь к юному существу в случае доступности быстро привыкает к нему, как к чему-то законченному, конкретному. Его досягаемость, облаченная в застывшую форму вскоре губит это первозданное чувство, лишив подоплеки Великого Зова. Любовь и законченность формы несовместимы, да и с формой-то совместимы до тех пор, пока она в постоянном изменении, трансформации. Забегая вперед, хочется дать первый беглый штрих, намек на анализ собственной природы Великого Зова (хотя его истинную природу облечь в слова и знакомые образы невозможно, ибо он есть невыразимая Искра Божья, а также первоприрода и первопричина всякой природы). И все же, поскольку Божественное скрывает и каждый атом и каждая галактика вселенной, можно указать на определенную аналогию, вернее — ассоциацию сознания с чем-то известным — и Великим Зовом: это непредставимая космическая любовь, которую в полной мере испытали великие учителя, и которая обозначена данным термином за неимением лучшего.

Подобная схожесть самого чувства любви к женщине и Любви Божественной дает пристанище Зову в юношеских грезах и мечтах на первый взгляд рожденных притяжением полов (вернее, если быть точным, то Зов-то и порождает все настроения в том виде, в котором они в нас когда-то жили, радовали, а чаще — мучали).

Но вернемся к моему повествованию. В возрасте 12 лет я прочитал «Аэлиту» А. Толстого — и буквально заболел каким-то непонятным чувством. И дело тут даже не столько в сюжете или в каких-то особых художественных достоинствах произведения — сыграло роль многое: возраст (начало полового созревания теософ ОМ Раам Айванхов связывает с формированием тонкополевой структуры человека, его астрального тела, если выделить эмоциональную сферу не только в функциональный, но и структурный субстрат).

Кроме того, имели значение, казалось бы, не столь значитьельные факторы: построения фраз, недоговоренность во взаимоотношениях главных героев, правдоподобность нереальных, пока, событий, а также то, чему я искал и не находил объяснения: какой-то дух книги, какая-то истерика счастья перед его потерей на фоне смерти, разрушений и несбыточности любви. В дальнейшем подобную эфемерность героинь я встречал только у Эдгара По, у его Леноры, Лигейи и Береники.

Итак, в моей душе произошел переворот: все внешнее, что еще недавно казалось нужным и радостным окрасилось в серый цвет бессмысленности и никчемности, а моя вспыхнувшая яркой звездой любовь к вымышленному образу так же была мукой, поскольку не могла воплотиться. Вся космическая беспредельность врывалась в ошеломленное сердце мучительным зовом: «Где ты, где ты, сын неба?!». Врывалась — и не находила возможности реализации, воплощения, и, не найдя, куда-то звала, увлекала бурной рекой. Но ни к какому берегу не прибивал этот поток, все оставалось без изменения в окружающем мире.

Моя психика входила в противоречие с самой собой: земные условия требовали материализации всякого сильного чувства, но с другой стороны: всякая фантазия несбыточна, а если же она вдруг сбывается, то теряет качество фантазии, а смутно ощущаемый свет бесконечности Великого Зова гаснет в нашедшем форму.

Я был близок к помешательству, к самоубийству, жизнь казалась бессмысленной именно пониманием невозможности встретить все это в жизни. (Тогда я, разумеется, не занимался анализом ментально-чувственной природы человека и жаждал реализации, которая и сама по себе в этом возрасте казалась невозможной).

Но были сны, на время дававшие ощущение реальности внутреннего мира, как внешнего, были неосознанные медитации-растворения при перечитывании наиболее ранящих мест: последние встречи на четверть — полстраницы текста, и вновь погружение в ощущение любви без объекта.

Через полгода это состояние притупилось, трансформировалось в новое увлечение — так же без отклика извне. Я выдумал двух героев — юношу и девушку, выудив их из романов И. Ефремова, но придав их бытию сюжетную самостоятельность. Я стал придумывать их жизнь, чувства, приключения на фоне идеализированной любви, какой я ее мог представить в 13 лет, пытаясь как можно сильнее вжиться во все это, ощутить реальность их существования и самому туда переместиться в своем сознании. Разумеется, перемещение не удавалось — воображения не хватало (о, если бы у меня был дар эдейтизма), да и понимал, что это невозможно, в результате новый повод для каких-то мазохистских переживаний: мука и мед одновременно.

Все это были моими первыми спонтанными медитациями (хоть я не знал такого слова и понятия) и первыми шагами по великому пути познания Духа.

Теперь-то я понимаю, почему не придумал своих героев, а именно взял их из книги уже материализованными в сознании во время чтения. Очевидно, я каким-то образом подстроился к информационно-эмоциональному пласту (это понятие мы постараемся более подробно осветить позже в анализе структур пространства-сознания, а пока можно сказать о них как о бестелесных личностях-душах, существующих в каком-нибудь 5 измерении, притянутых к земному ментальному плану — если представить мышление всех людей, как интегрированную тонкоматериальную категорию, существующую в реальности, но не осознанную нами как целостность в силу нашей временной замкнутости, как субъектов). Мое сознание, возбужденное прочитанным, как бы притянулось к этим сущностям и частично, скорее больше эмоционально, чем информационно, осознало их бытие, породнилось с ним.

Я уже говорил, что для наиболее сильного ощущения нужны были именно он и она — то, что между ними возникало, а не то, что у меня возникало к ней — нужна была уже существующая любовь. Возможно это чувство, как бы пронизанное Великим Зовом было ближе к собственной природе зова в силу двукачественности, полюсности, в силу материализованности тока, который биполярен, как биполярна любая частичка во вселенной, как биполярна Монада.

Очевидно, я не столько придумывал о них, сколько наблюдал их эмоциональную игру-взаимодействие, по привычке облекая ее в земные события, так как само «чувство» в чистом виде наблюдать тогда еще не умел (позднее, научившись материализовывать свое сознание в яркие мыслеобразы, с мог выуживать из пространства образы-существа уже и без помощи резонатора — близкой по духу книги).

Следующий этап, о котором я считаю нужным рассказать, наступил примерно через 2 года, хотя, если быть точным, то первое угасало постепенно, а второе начиналось исподволь. Речь идет о моей странной любви к сверстнице из соседнего класса, которую и любовью-то назвать нельзя в нашем привычном понимании. Все это началось после выпускного вечера 8 класса и ночного гуляния, которое в Ленинграде называется «алыми парусами». Я не хочу останавливаться на конкретных событиях — они не особенно интересны, чисто внешне подобное выло, наверное, в жизни каждого: белая ночь, попытка ухаживания, первые прикосновения, беседа ни о чем, желание выглядеть старше, умнее и значительнее, чем есть на самом деле и полное отсутствие какой-то сексуальности. Итак, были вечер и ночь, объединившие две неопределенности, не имеющие формы — уходящее и не наступившее. Прошлое — детство, которое уже почти прошло, и будущее — юность, которая почти не наступила. Встретившись, эти 2 неопределенности не то, что взаимоуничтожились, но создали какое-то новое качество — подвижное равновесие между прошлым и будущим (разумеется, в психологическом смысле).

Я понял, что полюбил — и нельзя было не полюбить в этот вечер, не она, так другая бы появилась, тем более. Что девушка, о которой я рассказываю, вполне подходила для создания легенды: какая-то вся неуловимая и, кроме хрупкости и миниатюрности — ничего определенного, неуловимые черты лица, какая-то воздушность и эфемерность. Получилось так, что и моя влюбленность впоследствии, когда в памяти осталось во много раз усиленное впечатление о том вечере, как о необычайной феерии (сумеречный свет, гулкость шагов, опустевшая, только что политая мостовая Петропавловки в 3—4 утра) превратилась в сознании в какой-то необыкновенный эмоциональный сгусток, при воспоминании о котором хотелось кричать и обливаться сладкими слезами о как будто бы состоявшемся, но безвозвратно канувшем несбыточном.

Итак, в своей новой любви я постоянно балансировал между двумя чувствами — к несуществующему из детства и к вполне земной девушке из наступающей юности, а неопределенность положения подготовила почву для очередной трансформации Великого Зова, который всколыхнул мои духовные силы, дал новый толчок для развития. Да, я любил, я отчетливо это осознавал, но только когда находился наедине с самим собой, со своими фантазиями о ней, о наших будущих встречах. Когда через полгода после алых парусов у нас вышло несколько свиданий, реальность не совпала с мечтами, говорить вдруг стало не о чем, чувствовалась скованность, и ничего похожего на любовь я не ощущал. Чувство исчезало, когда на место идеализированного эфемерного образа вставала реальная девушка: не глупая, хорошенькая, но какая-то страшно конкретная и законченная.

Обреталась форма, и несбыточное Великого Зова растворялась, как растворяется красота целого при попытке его разъединить. Казалось бы, после того, как убедился в придуманности чувства, я должен был сделать соответствующие выводы — однако нет, мы расстались почти на год. И вновь вспыхнул огонек любви и захолодел ветерок какого-то замирания в груди, когда я остался вновь со своей придуманной, похожей и совсем не похожей на ту, которой эта фантазия была посвящена.

Через год наши встречи повторились, возникшие отношения стали почти взрослыми — и как знать — быть может именно это и разрушило мечту, в которую я был влюблен, и после того как мы окончательно расстались, сладостная тоска притупилась и вскоре оставила меня: к тому времени сформировался новый вид самовыражения и духовных поисков, в которых вновь. Уже в видоизмененной форме забрезжило несбыточное Великого Зова: поэзия, творчество, созидание чего-то из ничего, рождение формы, несущей за собой шлейф бесформенной эмоциональной ауры.

3

Что роднит и сближает разные виды искусства? Самовыражение? Вдохновение? Что общего в неумелых строках подростка и поэтических пиках Пушкина, Пастернака и Цветаевой?

Я не хочу касаться живописи, либо какой-то другой формы человеческого творчества, объединенных понятием «искусство», понятием, поистине всеобъемлющим, удивительно понятным каждому, но, если вдуматься, — неконкретным. Остановлюсь на том, что мне ближе, что является неотъемлемой частью моей природы — на поэзии.

Не сразу наступает время, когда начинаешь задумываться: что со мной происходит? Первое время процесс почти самопроизволен: просто это уже не помещается внутри, рвется наружу — как у Маяковского — «И чувствую — мое я для меня мало!».

Вначале выходит нечто совсем неумелое, которое даже родным и друзья не показываешь, ты еще не уверен в своем новом качестве, не чувствуешь еще внутреннего уподобления ему. Затем появляется первая гордость за свои творения, невозможно быть к ним объективным, корявые вирши кажутся вершиной совершенства, и лишь потом, оглядываясь назад, понимаешь: они, мягко говоря, оставляют желать лучшего, а восторги родни объясняются отчасти их некомпетентностью, отчасти нежеланием обидеть, отчасти тем, что: надо же, был еще вчера ребенком, а вот уже что-то творит, пытается осмыслить. Осмыслить? Осмысление ли мира кроется за нервными строками юноши и филигранным мастерством творца, отмеченного искрой Божьей?

Лично у меня это начиналось так. Вначале хотелось разложить по полочкам свои чувства, знания, развернуть веером свое представление о Пилатовском вопросе «что есть Истина?». Так я думал осмысленным сознанием, а душа и руки творили иное, независимое от моего рассудочного разума. Я заметил: нет-нет и на бумагу выливается нечто такое, чего я в то время либо не знал, либо понятие об этом имел скудное и расплывчатое. Вначале подобные явления происходили редко, но чуть позднее что-то во мне начало раскачиваться, и необъяснимости участились. Я с удивлением наблюдал: что же это такое выходит из под пера? А иногда замечалось и другое: возвращаясь к своим старым записям, вдруг обнаруживал какую-то зашифрованную мысль, которую. Когда писал, и не имел в виду — да и понятия такого в тот период не было в моем видении мира. Иногда вновь найденное, тайное содержание поворачивало произведение совсем иной стороной, по мере того, как мой внутренний мир богател и перестраивался.

Это удивляло, иногда почти пугало, так как не находило объяснения. Это удивляло, почти пугало, так как не находило объяснения. И действительно: если именно я написал нечто, то и вложить мог туда только то, что знал и имел в виду в этот момент. Не находя объяснения, я успокаивался, отсылая разгадку феномена в область случайных совпадений и надуманности, тем более не на каждом шагу встречался сей парадокс. Было и другое: я брался за перо, писал первую строчку, которая после многих отвержений почему-то казалась той, что в настоящий момент искал. Писал вторую, третью, не представляя о чем я в конечном счете пишу, и что такое получится из этой, на первый взгляд несуразицы. Иногда только к середине стиха вдруг озаряло — о чем это я — и последующие строки дописывались осмысленно. И как-то не укладывалось в голове: ведь пишу же из себя. Ведь долен же выражать то, что хочу сказать, а проявляется то, что хачу сказать только к концу произведения, большая часть которого написана бессознательно, по какому-то наитию.

И странное чувство приходило, когда возвращался к написанному: как будто и не мое, хотя до боли знакомое, как будто и не из своей головы я выудил эти мысли, и совсем не свои образы перенес на бумагу. Создавалось впечатление, что уже потом, прочтя, я сближался с этими идеями и на их основе уже строил новые представления об истине в данный момент.

Конечно, смешно говорить о том, что написанное с самого начала было совершенным по форме и по содержанию, это возникало постепенно, с опытом, но и по мере приобретения всего необходимого, наблюдая за творческим процессом, я стал обнаруживать, что мой приобретенный опыт и мастерство как бы и не являются соучастниками творческого процесса, что в высшие моменты вдохновения все личное спадает со стиха, как шелуха, и я просто подключаюсь к какому-то нечто, которое уже содержит в себе необходимую форму, и просто выявляю ее. И чем меньше личного оставалось, тем точнее и совершеннее совершалось проявление незримого. Было впечатление, что я становлюсь на время приемником, воспринимающим и записывающим устройством, и как раз в начале творческого пути, когда подстройка была несовершенна, стихи оказывались с максимальной личностной окраской, а их несовершенство было моим несовершенством.

В дальнейшем это чувство обострилось, и кода я писал философские эссе, то уже не ломал голову, о чем буду писать, просто, когда ощущал, что тема подошла, информационный пласт спустился и я как бы вошел в него, брался за перо, испытывая перед этим страх и недоумение: что же буду писать, если нет в данный момент ни мыслей, ни образов? Но преодолевалась первая строка, образ шел за образом, мысль за мыслью текли ровным потоком — я сидел с абсолютно пустой головой, переписывая то, что передо мной разворачивалось, то, что не раскрывая всего, показывало только очередную фразу — но, как только отрывался от бумаги — вновь пустота и недоумение: как же так все это написалось?!

И еще одно явление творческого процесса. Уже гораздо позже иногда происходило следующее: перед сознанием возникал смутный образ, который как бы олицетворял произведение в целом, как сложное чувство, но требовал для внешнего выражения расшифровки. Он приходил как-то извне, его мне показывали, а когда я пытался его более детально рассмотреть, то он, как целостность, исчезал, показывалась его какая-то одна грань (как при подробном разглядывании сложной картины. Эта грань иногда позволяла что-то написать и со временем мыслеораз. Не имеющий ни названия, ни конкретной формы, ни ассоциации с чем-то знакомым, преобразовывался в нечто конкретное, написанное. Он терял свою первозданность, но конкретизировался и впоследствии уже не мучал своей непонятностью и невозможностью найти аналог.

В дальнейшем, уже после осмысления того, что есть Великий Зов, пройдя сравнительно долгий путь целенаправленного духовного развития, я наблюдал еще два явления, относящиеся к моей увлеченности поэзией. Несколько раз, чаще перед сном, вдруг перед мысленным взором в области затылка (но не перед закрытыми глазами) неожиданно появлялся листок с текстом. Я видел слова, фразы, но очень трудно было сосредоточиться на определенной строке, а при попытке прочитать — текст расплывался. Иногда удавалось зафиксировать 2—3 фразы. Явление это мне описывали и другие. Некоторым удавалось прочитать все показанное (записать не удавалось), и по содержанию, а также по форме текст не был каким-то «божественным» и в общем соответствовал духовному уровню созерцателя.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.