
Любови Георгиевне Брагиной, моей подруге и спутнице
Годы любви
Бабочка
Наклоняясь над замаранной тетрадкой,
поспешаю за случайною догадкой,
словно редкостную бабочку ловлю.
В непослушном трепетании полёта
осыпаются чешуйки позолоты,
остаётся только то, что я люблю,
А любовь — она слепа, но справедлива,
словно верное пришествие прилива,
прикоснётся, перемолвит и поймёт.
Жаль, что золото не жёлто, а кроваво,
А сердца и кошельки давно дырявы,
и подделаны вино и даже мёд!
Так останься окрылённой белизною
и дыхание полуденного зноя
неоплаканной красою опечаль,
чтобы веяла счастливая прохлада,
чтобы море за вратами Цареграда
распахнуло золотистую вуаль.
И, рассеивая солнечные блики,
оплети мои колени повиликой
и одним прикосновением — прости,
чтобы тихо колыбельная звучала,
и мелодия невинного начала
замыкала совершённые пути.
Соната любви
Над колоннадами Сената,
как серый мрамор, облака,
и по-осеннему легка
любви прозрачная соната.
И алая строка заката,
и полноводная река,
и милой тонкая рука
великолепны, как цитата
о вольном ветре на просторе,
о флагах, реющих на море,
и ожидании мечты,
когда разведены мосты,
и небо — в тающем узоре
иеизъяснимой красоты.
Твоя любовь
Твоя любовь как девочка во храме,
коснувшаяся мрамора колонны,
внимающая высям, где бездонны
органные хоралы над хорами.
Твоя любовь как лепесток на шраме
израненной земли, чьи мегатонны
лежат пушинкой на руке Мадонны,
нетленной над костями и кострами.
Твоя любовь — калиновые грозди,
алеющие как бутон стигмата
в ладони мира, пригвождённой болью.
Твой белый ангел зажигает звёзды,
и, пролетая над земной юдолью,
слезу роняет на лицо солдата.
Воспоминание
Я возвращаюсь в далёкий вечер,
Где месяц молод и голос тонок,
Где лампы лучик плывет навстречу,
И тихо плачет больной ребенок.
Я припадаю к дыханью дома,
Где летний дождик стучит по крыше,
И тень родная, так невесомо
Склоняясь, шепчет, и сердце слышит
О том, что было, и что настанет,
О нашей вере и нашей доле,
О том, что счастье нас не обманет,
Но и не сможет укрыть от боли.
Выбор
Из бесконечного множества
ярких и нежных,
жарких, изысканных,
выберу те лишь соцветия,
что говорят с тобой
тонкими ароматами.
Словно мозаика, сложится
лёгкое кружево,
трепетно, искренне
заговорит оно —
солнечно встречу я
тихую речь его,
словно жатву богатую.
Из беспредельного космоса
стройных, чарующих
песен гармонии
выберу те лишь созвучия,
что достойны любимого голоса —
пусть прозвенят они
хрупкими гранями,
словно по воле случая.
Из непрерывного времени,
что сплетено любовью
в тонкое кружево,
выберу только мгновение
нашей встречи единственной,
музыку твоего имени,
и узел, соединивший
нежность и мужество,
словно ветер и камень,
силой Творения.
Во сне
Далеко на севере, в мамонтовом рае,
маки бледно-жёлтые тихо умирают,
на сыром ветру беспомощно дрожа…
Но рассветом памяти на весенних склонах
алыми кровинками плачут анемоны:
слёзы — та же кровь, соцветие — душа…
Мы с тобою брошены зёрнами на пашню,
мы уснули в будущем, отцветя вчерашним,
колыбель любви в ладонях поплыла,
и остыло в полночи пепла покрывало,
и листва багряная поутру опала,
на колючий лёд слетая догола.
Паутинки времени, от зимы до лета,
призрачными струнами, кровью бересклета,
ландышевой тенью, колосками трав
по узорам инея протянулись вязью
над осенней слякотью, над весенней грязью
наше изголовье тишиной устлав.
Спи, моя мелодия, под листвой вечерней,
в лунном озарении, серебром и чернью
на траве росистой, в зеркалах реки.
Спи, моя любимая, в соловьиных гнёздах,
в ковшике Медведицы, виноградных гроздьях,
божией коровкой в теплоте руки.
Терпение
Терпи и ни о чём не спрашивай,
пока не отворилась рана!
Не скажут ничего хорошего
пробел строки, просвет экрана,
и дело даже не в безумии
словесно-смысловых вериг,
а в том, что, как земля без семени,
безжизненны барханы книг…
Какими модными палитрами
ни полируешь лоск портрета,
за многоцветными полотнами
жизнь остаётся без ответа…
Как часто хвалятся задуманным,
расписывая красоту,
а сами падают за демоном
«в сияющую пустоту»…
Терпение! Почувствуй разницу
меж логикой и вдохновеньем!
Душа, как инок, входит в ризницу,
послушно следуя за тенью
былого, и глядится в зеркало,
ища дороги и мосты,
сокрытые от ока зоркого,
но верные крылу мечты!
И ты, любовь — что мост над водами,
летящими во мрак теснины!
Ты, неисчисленная ведами,
не знающая середины!
Десятилетия, что прожиты,
обращены тобою в день,
и, вижу, на родные пажити
вечерняя ложится тень…
И кружится летучим семечком
прощальная частица лета,
рождённая дыханьем солнечным
любовная росинка света;
и синева покоя вышнего
уходит в тучи до поры,
пока томленье ветра вешнего
не смоет снежные ковры…
Подарки
Шляпки грибов после тихого теплого дождика —
лучший подарок, милее флакона с духами,
влажно-прохладные, словно листы подорожника,
сказочные, как родник, говорящий стихами.
Лес-чародей разжигает окружности ведьмины
ало-оранжевым, в белых крупинках, дурманом —
верно, поблизости прячутся дымчато-медные,
боровики, что орехи у елей в карманах.
Ищешь его под замшелыми темными лапами,
он же, смеясь, на поляне стоит, словно гномик,
сладко вдыхая смолистые тёплые запахи, —
чуть отвернёшься — и скроется все в буреломе…
Царская свита — волнушки, маслята и рыжики,
будто монетки, сквозь мох и траву заблестели;
смотрят сквозь ветви, как в небе неслышимо движется
радужный дождь, опадающий нежной капелью.
Все для тебя — возвращенные детские радости,
гроздья упругих опят и лисичек веснушки,
солнечный смех и капустниц прощальные резвости
в позднем тепле на прозрачной осенней опушке.
Снеговик
Снег ложится мантией монаршей
в кисточках сибирских горностаев;
Питер Брейгель, по прозванью Старший,
исхудавший календарь листает;
Рождества прелюдия и фуга
вьют узор морозного венка, —
расскажи под музыку, подруга,
как лепили мы снеговика.
Мы друг друга взрослыми считали,
но зима поверить не хотела,
кутая в серебряные шали
сонных сосен солнечное тело;
и была минута, словно месяц, —
вечность рассыпала снегопад,
и узор заиндевевших лестниц
лился по холмам в Нескучный сад.
Снеговик был маленьким слонёнком, —
очень трудно вылеплялся хобот,
и в руке дрожало стрункой тонкой
сердце оживавшего сугроба;
плакала в ладонь слезою талой
смёрзшаяся варежка твоя,
а любовь ждала и обретала
память, что живее бытия.
Ноктюрн
Спросишь ли, ночи любви памятью
перелистывая,
как обрести просветленную мудрость,
и не расстраиваться
ни о том, что судьба припрятала,
да запамятовала,
ни о том, что сам разбрасывал,
не задумываясь…
Сердце наше подобно горнилу
пылающему:
сверху копоть и шлак, но под ним
златосолнечное
ядрышко, тёплая капля желтка,
плачущая
летнего вечера ясными
колокольчиками…
И невдомёк иному, что самое
радостное —
нежность полной луны ловить
бессонницами,
камешки слов на струны строчек
нанизывая,
лишь потому, что попросила ты
возлюбленная…
Тридцать лет назад
Я не забыл, с какой тоской,
когда была ты маленькой,
лил дождь холодный день-деньской
на купол Марфо-Марьинской,
а ты младенческой рукой
легко касалась клавишей,
и гаммы плыли над Москвой,
свинец и осень плавящей,
звенящей в чумовых пирах
полтинниками блёклыми,
скрывающей беззубый страх
засиженными стёклами…
а век летел на всех парах,
гудя бесовским полчищем,
и осыпался душный прах
багрового полотнища…
Но верою обретено,
и связано надеждою,
вилось любви веретено,
и паутинки нежные
удерживали полотно
наполненного паруса,
и билось тёмное вино
о белый мрамор Пароса!..
Текли по лезвию строки
миров противоречия,
и напевали родники
дворов замосквореченских,
что будет, веку вопреки,
расколотое — собрано
касанием твоей руки
и потаённым образом…
Тропа
По медвежьей тропе ты ушла
в талый сумрак ольховой чащобы,
а в росе, ледяной до озноба,
остывала ночная зола;
и просветом пронзительно-синим
открывался воздушный простор,
мир незыблемых красок и линий,
снежных гор чёрно-белый узор.
Как вода, утекала беда
из ладоней, немевших от боли,
а вдали задыхались в неволе,
и в разлуке с тобой города,
где, не помня ни роз, ни сирени,
тёмно-пыльный асфальт площадей
провожал полусонные тени
обречённо спешащих людей.
Но текли первородным вином
время ветра, пространство заката,
и река, повечерьем заклята,
догорала в котле ледяном,
отдавая осеннюю негу,
принимая любви наготу,
улыбаясь холодному небу
и распадкам в лилейном цвету.
А тропа уводила назад,
в окаймлённую чащей долину,
и выбеливал мокрую глину
провожавший тебя снегопад…
Осыпались разлуки страницы,
золотые листы в седине,
и во сне задрожали ресницы —
это вспомнила ты обо мне.
Дувр
Ah, love, let us be true
To one another! for the world, which seems
To lie before us like a land of dreams,
So various, so beautiful, so new,
Hath really neither joy, nor love, nor light,
Nor certitude, nor peace, nor help for pain;
And we are here as on a darkling plain
Swept with confused alarms of struggle and flight,
Where ignorant armies clash by night.
Mattew Arnold «Dover Beach»
Британия. Викторианский век
встречает свой закат неторопливый.
Ласкает солнце гребешки прилива
сквозь розовые щелки сонных век.
И группы отдыхающих на пляже
лежат, как экспонаты на продажу —
тряпичный хлам, серебряная нить…
Вот генерал, израненный под Агрой,
а рядом с ним измученный подагрой
любитель выпить, мастер закусить.
Спокойно море. Лёгкий ветерок
щекочет солью, торсы обдувая,
хрустит под пузом галька меловая,
спортсмен плывёт… нырок, гребок, нырок.
А молодёжь, как на варенье осы,
с биноклями влезает на утёсы
разглядывать купающихся дам.
Проносятся обрывки разговора,
и движутся песочные узоры
навстречу исчезающим следам.
Вечерний бриз уносит суету…
Пора и нам проститься с пасторалью,
любовь моя! Наедине с печалью
бежит волна строкою по листу,
оплакивая детское дыханье,
что делало пески парчовой тканью,
и яхонтами камни-голыши,
и золотой оправою сапфира
весь окоём блистающего мира,
где мы с тобой, и больше ни души!
Прости, моя любовь! Не крест, но меч,
не розы, но сухие иглы тёрна,
и не лазурь, но вал иссиня-чёрный,
и не огонь зари, но копоть свеч
по сводам катакомб! Мы одиноки
среди руин, где сон багровоокий
вещает бесконечную войну
золы со златом, духа против праха,
где сердце расщепляется, как плаха,
и кровь зовёт крылатую волну!
Дождливый май
Этот май, как осень — серый,
кисеёй дождя окутанный,
дышит угольною серой
и прощальными минутами —
дебаркадером вокзала,
полусумрачным зиянием,
где любовь осознавала
неизбежность расставания…
Этот май дробится в лужах
переменчиво, как образы
облаков, стекла и стужи,
как седеющие волосы
в горько-пепельном тумане
меж вагонами и трубами,
как дыхание тюльпанов
над заплаканными клумбами…
Этот май идёт за нами
ниспадающими ритмами,
дождевыми голосами
со струной и словом слитными,
по ветшающей печали
сокровенными рассказами
в незапамятные дали
унося смятенье разума…
Красота
Что любопытство праздного туриста,
листающего мир сквозь объектив,
отметки ради выжав и вместив
экскурсий сувенирное монисто?
Сними хоть тридцать образов, хоть триста,
венцы и нимбы вспышкой осветив, —
всё переварится в один мотив:
стандартно, популярно, неказисто…
Что красота без любящего взора?
Купавница, не знавшая пчелы!
Лишённая креста глава собора!..
Одной любви знакомы и милы
скрещенья рифм и витражей узоры,
как тетиве — касание стрелы…
Рождение лета
Пробудись и разом оборви
долгое молчанье монологом,
о неутолимом и немногом
расскажи, и разум удиви
парадоксом путаной эпохи,
где дела и судьбы наши плохи,
но сердца доверены любви.
Для чего — я не даю ответа;
только шелестит едва-едва
Троицы воздушная листва,
солнечными бликами одета,
в золотых небесных куполах
призывая щебетаньем птах
счастье наступающего лета.
Солнца переливчатый янтарь!
Это просто — поцелуй медовый!
Для кого — банально и не ново,
для меня — открытый календарь,
часослова чистая страница,
где любимый образ отразится,
только помоги мне, государь!
Сердца моего лихой наездник,
мая светозарное дитя!
Колокольным серебром летя,
как улыбка, брошенная бездне,
ты освобождаешь из глубин
кровь и пепел, уголь и рубин,
и ликуешь, вдохновенный вестник!
И тюльпанов ласковый огонь
отвечает, на ветру алея —
не ищи, где краше и милее,
только жди, любуйся и не тронь!
Только слушай — пробудилось лето,
и ложится яблоневым цветом
детство мира на твою ладонь!
Йозефов
Тонкая, терпкая, тёмная аура
тушью ложится на роскошь фасадов,
тусклые тени тревоги и траура
пеплом покрыли пожар листопада,
тесно и твердо сжимает ограда
старое кладбище; в хаосе плит
стиснутый прах испаряется ядом,
стелется, душит, палит…
В трещинах камня, по сводам намоленным
высохли слёзы серебряной солью,
сумраки спрятали голову Голема,
бледную глину, облитую болью;
сердце срывается, дышит юдолью
душный шеол замурованных душ…
мышье шуршание, шелест подполья,
горла голодная сушь.
Вижу возделанный Кафкой и Майринком
призрачный сад орхидей на могилах
и, онемев, замираю, как маленький,
слово от пепла очистить не в силах.
В муках и мраке тебя породила
горькая жажда спрессованных лет,
сажа молитв на истлевших стропилах,
едкая окись монет…
И надо всем, словно светлое озеро,
осень прозрачные кроны колышет,
льётся, лаская ладошками Йозефов,
крася кармином кораблики-крыши;
ратуши звон всё воздушней и тише
трелью струны, чуть задетой рукой,
сопровождает ниспосланный свыше
благословенный покой.
Встав над руинами скорби и ужаса,
ты просыпаешься нежным бутоном;
каждый твой камень и каждая лужица
светятся радостью неутолённой;
утренний луч припадает поклоном,
музыка улиц безгрешно проста,
мерными тактами в сердце влюблённом —
юность, надежда, мечта…
Под крыльями осени
В ясном небе стаю голубиную
удержать на миг и навсегда,
и коснуться жаркими рябинами
голубого тающего льда,
тонкий холодок осенней горечи
ощутить в росистой седине,
миновать и полчища, и сборища,
чтобы быть с тобой наедине.
А потом раскинется над городом
темный плат холодного дождя,
и машины понесутся ордами,
масляными пятнами следя,
и, расплывшись радужными лужами,
хлынет сквозь асфальтовую хмарь
неба золотеющего кружево,
солнца застывающий янтарь.
Вот когда и стерпится и слюбится —
осени шумящие крыла,
листопад, гуляющий по улицам,
проводы последнего тепла…
Падают, печалуя и радуя,
смех и слезы наших юных лет
на Москву, расцвеченную радугой,
словно швабры Зверева портрет!
На краю обрыва
Я не скажу тебе о гибели,
уже стоящей у дверей,
я умолчу, что страхом выбелен
простор до северных морей,
и ввек не захочу опомниться
и зашататься, став на край
обрыва, где слепая конница
влетает в разоренный рай…
И если значит апокалипсис
не Откровение, но смерть,
я не хочу смотреть как скалится
над нами костяная жердь!
Мы живы, и у счастья нашего
нет ни затворов, ни ворот,
но ни минуты дня вчерашнего
никто у нас не отберет.
Арбатские птицы
На Арбат прошвырнусь, пока спишь ты,
К небесам запрокину лицо,
Где нездешняя белая птица
Положила на крышу яйцо.
Андрей Вознесенский
Слышишь мир за стеной и не спишь ты,
и тоскуешь, не зная причины…
Так в Шумере не спал Утнапиштим,
слыша голос пучины.
Воспаленно трепещут ресницы,
и луна вырастает горбато,
и кружится огромная птица
над скорлупкой Арбата.
Бьется ветер в окно, и, конечно,
фонари отражаются в лужах,
и дрожишь на пороге кромешной
удушающей стужи.
Словно заперта в субмарине,
за вибрирующей переборкой
чуешь мира сороковины
так протяжно, так горько.
Прошепчу я сквозь воды и скорби,
через плиты панельных и блочных
никакому ни urbi, ни orbi,
но тебе, полуночной.
Засыпай и не слушай стихии,
и рассеются тучи и стаи,
для тебя почитаю стихи я,
так, как детям читают.
Станешь ты мне любимой сестрою,
стану я для тебя старшим братом,
а наутро мы окна откроем
и взлетим над Арбатом.
Кадаши
В Кадашах малиново-резных,
в голубином гомоне весны
заблудиться и найти друг друга,
и пойти сквозь арки и дворы
в день, когда по трещинам коры
почки раскрываются упруго.
Кадаши светлеют по весне
как узор на храмовой стене —
древний камень по кирпичной кладке.
В окнах отражается заря,
а с «Марата», или «Октября»
ощутимо пахнет шоколадкой.
Вечера
Вот жизнь моя — поэмы и проблемы,
тумана и лазури череда,
и то разнообразие труда,
что не уложишь ни в какие схемы.
Я не ищу ни образы, ни темы,
я знаю, что они со мной всегда,
лишь время утекает как вода,
и как шальные деньги у богемы.
Но в памяти — стихи и вечера
ясней зари над берегами Крыма
и ярче полуночного костра,
где ты, любовь, огнём неопалима,
и музыка, тобой и мной творима
и в сердце, и на кончике пера!
Эридан
Незаметное теченье Эридана
сквозь шуршащие седые камыши,
незаметное как все, что первозданно
прорастает в целине твоей души,
и, неузнанное, спит под покрывалом
из керамики и выцветших костей,
словно детская мечта о небывалой,
не рожденной красоте.
Тайным знанием душа твоя богата —
пеплом ярости в спартанских черепах,
тихой музыкой музейного агата,
и шипением влюбленных черепах.
Серой горлицей слетает Мнемозина
на рассыпанные крошки и кунжут,
а гетеры у кафе и магазинов
как всегда, клиентов ждут…
Будем счастливы как пчелы и цикады
в ожидании аттических медов,
будем радоваться бабочкам загадок,
где разгадкой повторяется любовь!
Где одним касаньем замысел и тема,
где гармония проста как первый снег,
и ликует повседневная Пандемос —
словно в пепле первоцвет.
Так былое прорастает, словно крокус,
в древнем прахе зарождается огонь
ясно солнечный, без дыма и порока,
нежным венчиком целующий ладонь…
Над покоем облетающих платанов,
устилающих и травы, и гранит,
льются звездные изгибы Эридана,
и душа с душою говорит.
Феакида
На руках Посейдона — покой…
Что-то нежное шепчет волна,
набегая.
Из далекого детского сна
ты выходишь на берег морской,
Навсикая.
Я пишу телеграфной строкой, —
ты прости, я опять нездоров,
запятая,
и опять непослушной рукой
шепот моря косичками строф
заплетаю.
И мечтаются буквы любви
не на жарком сыпучем песке,
а на камне,
а цикада поет вдалеке, —
улетевшую рифму лови
в анаграмме.
Слишком поздно учить языки, —
на чужом обрывается нить
золотая…
Мне бы только напев сохранить,
я цитатой прорехи тоски
залатаю.
Словно соло ведет на трубе
равнодушная бойкая речь
телегида…
Мне уже не вернуться к тебе,
на песок золотой не прилечь,
Феакида.
По золотым пескам
От острова Пи-Пи до острова Кхе-Кхе
по золотым пескам и рощам тамариска
под мерный шум валов пропрыгать налегке,
и никаких забот, и счастье близко-близко,
и бесконечна даль, и влажен горизонт,
и тени облаков, как полусон летящий
над пеной тёплых вод, и кажется всё чаще,
что учишься дышать с приливом в унисон.
Глядишь в полуприщур на белопенный риф,
где, кажется, вчера смеялись лотофаги,
и собственная жизнь, как этот сладкий миф,
рассказана волнам, и не нужна бумаге,
и ты, как Гулливер, распластан на песке,
вокруг тебя следы и норки лилипутов,
на долгие часы растянуты минуты,
и океан сокрыт в каури на руке.
Сейчас и навсегда — ты молод и влюблён,
ты дышишь и живешь бездумно и бесстрашно!
Так дети на песке возводят Вавилон,
висячие сады, ступенчатые башни,
так пляшет на волне бумажный галеон,
идя на абордаж кокосовой скорлупки,
и крабик-Одиссей в своей кирасе хрупкой
спешит, блестя клешнёй, в поход на Илион.
Прибой
И шумит, и поет, и навстречу идет, голубое,
и опять мы с тобою стоим по колени в прибое,
тихо за руки взявшись, и солнечным ветром дыша,
только море и небо в глазах, только солнце в зените,
только счастье колотится в сердце и молит — возьмите,
и взлетает, и плачет душа.
В набегающей пене закружимся вместе с тобою —
так рыбацкие лодки танцуют на гребнях прибоя,
и качаются серьги, и ветер играет косой,
Мы вернемся домой, ослепленные бликами света,
оглушенные морем и солнечным звоном браслетов,
и весенней красой.
Фламандское застолье
Отлогий праздничный поток
осеннего заката,
удары сердца между строк —
летучее стаккато…
В зарю и радость погружен,
ещё не тронут болью,
встречаю бархатный сезон,
фламандское застолье.
Здесь каждый день как сочный плод
румян и полновесен,
здесь полноцветие красот
и полнозвучность песен;
любовь играет сединой
как ветер спелой нивой,
а молодость всегда со мной —
ей без меня тоскливо!
Аксиома любви
Не свет, не мудрость и не сила,
а горе горькое одно
до неба душу возносило,
но было небо, словно дно.
Десятки лет мы привыкали
терпеть позор, не знать покой,
и видеть в костяном оскале
улыбку тайны вековой.
Теперь мы символы тасуем,
танцуем в зеркале кривом,
и злобно поминаем всуе
о грубом, и о гробовом…
Но сердце музыкой ведомо,
и в ладе с лирой и трубой,
и мир — все та же аксиома
любви — на небе и с тобой.
Рожденный дважды
Все время слышу, как вокруг твердят,
что плохо все, что жизнь не удалась,
и некто, полувыбрит и поддат,
клянет погоду, родственников, власть, —
все, что припомнит, разве только Бога
не упомянет (он же атеист),
и все никак не вырулит к итогу,
зануден, пустословен, голосист…
Угадываю жадное желание
иметь в запасе жизнь, а лучше две,
прожить одну, а дальше — знать заранее
все прикупы (и джокер в рукаве!).
Желанье знать таблицу лотереи,
листы вакансий, ценовой разброс,
исчислить все и разрешить скорее
квартирный или половой вопрос.
Но, выслушав, я снова промолчу,
и свой секрет, как робкую свечу
ладонями от сквозняка закрою.
Не по плечу мне, да и не хочу
в распивочной разыгрывать героя.
Ты знаешь, я живу не в первый раз,
я мог бы целый год плести рассказ
о людях, знаменитых и не очень,
о городах, державах и эпохах,
включая все, что льется между строчек,
все капли, растворенные в потоках
прожитой жизни. Тот бесценный опыт,
казалось мне, способен уберечь
мою судьбу от нежеланных встреч,
от всех невзгод, пожаров и потопов…
Но отчего же, помня каждый шаг,
я повторяю прежние ошибки,
шагаю неуверенно и зыбко,
смотрю не там, и делаю не так?
Я вновь теряю дорогих друзей,
и в горькой ссоре расстаюсь с родными,
и, словно варвар, заплутавший в Риме,
иду в Макдоналдс, миновав музей…
Ступаю на знакомую тропинку,
и через миг — в неведомом краю…
Произношу молитву без запинки,
а после — продаю и предаю…
И не спасает память от безвременья,
ведя по лабиринту в темноту,
но снится белокрылое парение
твоей любви, поющей на лету,
и каждый раз по-новому рождаясь,
она меня зовет издалека —
цветок сансары, строчка золотая,
туман, росинка, ручеек, река…
Радуга
Я вспоминаю давние снега —
нам детство, уходя, их подарило,
и чувствую, что память не остыла —
она светла и сердцу дорога.
И тут в полнеба радуга-дуга
семью цветами тучу озарила!
Любовь, что движет солнце и светила,
уже кропит грибным дождём луга.
Так прошлого заветное зерно
из праха к солнцу тянется проростком,
и то, что было счастьем рождено,
опять цветёт, и грубую коросту,
как пыль, смывает юное вино.
Природа всё вернёт по детски просто.
Лепесток
Ты прости, что пишу я так редко,
что во ржавой рутине погряз,
что сижу старым вороном в клетке,
что вокруг нищета без прикрас,
нищета безутешных рыданий,
маета недоделанных дел,
и сумбур неосознанных знаний,
и просроченной жизни предел.
Говорят, что судьбу надо строить,
воздвигать в самой гуще борьбы,
говорят, что немногого стоят
листья слов под утесом судьбы.
Но скажу я — мне слово дороже
многих дел и свершений людских,
и добавлю — твори то, что можешь,
из созвучий выковывай стих.
И не смей даже думать о славе,
не споткнись, вдохновением пьян,
и не бойся стихи переплавить,
если видишь и слышишь изъян.
Ни к чему фолиант многословий,
ни к чему золотой перелет —
лепесток незабвенной любови
над страницей вершит свой полет.
Одуванчики
Одуванчиков смех золотой
рассыпается в зелени юной —
то весна подмигнула звездой,
и щипнула забытые струны.
И взглянула сквозь облачный прах
сердцевина небес голубая —
так ребеночек спит на руках,
ожиданьям своим улыбаясь.
Быть Тёрнером
Быть Тёрнером. Быть солнцем в облаках,
текучим, словно огненная пена
в роскошном повечерье Карфагена,
предощущающего кровь и крах.
Быть ледяной пургой над Ганнибалом
и черным дымом над седой водой,
и в темном небе утренней звездой,
и моря переливчатым опалом.
Быть Тёрнером. Быть золотом в снегу,
когда глаза уже не различают
медовость эля и янтарность чая,
когда пора воскликнуть — не могу!
Да, не могу я видеть эту слякоть
и угольный, насквозь прокисший смог,
а счастье мне — с тобой мечтать и плакать,
не вылезая из домов-берлог,
и видеть Божий мир сквозь сотни окон
в узорчатой резьбе тяжелых рам,
как солнца свет, струящийся потоком
из многоцветных витражей во храм!
Потаенное
Как тихий снег в рождественский сочельник
твое касание, твое тепло.
Я чувствую, как сердце расцвело
и растворилось в дымке акварельной.
Пускай трещит мороз, седой отшельник,
пусть наше время лучшее ушло —
в моей душе по-прежнему светло,
как в детском полусне под колыбельной.
В природе тишина, во всем покой,
и только в подсознании тревожно,
как будто пульс больного под рукой
ты чувствуешь и держишь осторожно
нить жизни, и наполнен голос твой
сомнением и потаенной дрожью.
Наши дары
Трава нежна как перья ангелов,
уснувших в облачных перинах,
волнах дыхания органного
и воркований голубиных.
Так просто всё, и так восторженно
в росинке, родинке, Вселенной,
что постигаешь невозможное
в привычном и обыкновенном.
Нам так легко, что трудно высказать,
так радостно, что даже плачешь —
и дальний свет, и сердце близкое,
и в темноте луны калачик.
А как он спрячется за тучами,
найдём друг друга поцелуем —
дарю мгновение летучее,
а ты в ответ всю жизнь даруешь.
У двери дома
Во сне заплачешь, бедный и влюблённый,
от холода и жалости дрожа,
а ветхий сумрак, солнцем опалённый,
бежит и тает… Как свежа душа, —
она глядит доверчиво и прямо,
запоминая светы и цветы,
и чуть робеет, как у двери храма
в предчувствии любви и красоты,
и, ожиданием переполняя
всю суть свою, до края и вдвойне,
внезапно просыпается, больная,
саму себя забывшая во сне…
Где явь? Где сон? И кто ты в самом деле?
Добыча для суккубов и сирен?
Гомункул, похороненный в постели?
Денницей обронённый соверен?
Ответов нет. Флюиды и фантомы
колышутся, и тишина темна.
А ты, душа, стоишь у двери дома,
роняя на порог изнанку сна…
Солнышко
Солнышко мутовки на сосновом спиле
светом прорастает из ушедшей были.
Чем седее бревна, чем древней венец,
тем светлее золото годовых колец.
Так и мы с тобою сквозь лета и зимы
прорастем любовью, прорастем любимым.
Смолкой золотою в солнечном бору,
для тебя заплачу я, и с тобой умру.
Золотые шары
Золотые шары уходящего русского лета,
сколько помните вы о бревенчатых ветхих домах,
о земле огородов, о старых как сказки монетах,
о трубе самовара, об искрах, летящих впотьмах,
обо всем, что созрело и дышит вином и прохладой,
и как будто бы шепчет в усталой сентябрьской листве —
не лети, не спеши, нам еще почаевничать надо
на привольной Угре, на неслышной и сонной Протве.
Я хочу говорить о тебе, остающейся рядом —
даже в годы потерь, даже в черном ознобе разлук,
в перекрестья решеток согбенными кронами сада
ты шептала и пела, и теплился солнечный круг
на ладонях, на сердце, в мечте, в озарении, в слове —
золотым, настоящим, как солнце, лучистым цветком,
светозарным поклоном, закатом в огне и любови,
и горючей слезой, и прощальным осенним костром.
Комарово зимой
Как сумрачен твой сон, твой предрассветный снег,
в холодной пелене за тонкой пленкой век, —
он полон тишиной…
В мерцающем снегу на просеке пустой
крупинки белых звезд… космический покой
лежит передо мной.
Как льдинка на листе, как шепот в пустоте,
как бледная ладонь на белой бересте —
любви моей следы
по ровному пути, где небо так легко
спадает и плывет к тебе, как молоко,
над панцирем воды.
А где-то рыболов, усевшись, как баклан,
соседу прокричит, и слово сквозь туман
заклятьем зазвенит,
скользя по тишине, такой привычной нам,
раскатываясь вдаль по дюнам, валунам,
на хвою и гранит.
Георгин
Любовь, не увядай, цвети, мой георгин,
предзимью вопреки, назло зальдевшим лужам!
Ты в глубине души, там нет осенней стужи,
там солнечная даль светлей моих седин.
И даже если вдруг останусь я один,
ты прорастешь во мне сквозь полуночный ужас,
летучий образ твой из лепестковых кружев
кровиночкой зари окрасит холод льдин.
И дни мои уйдут коротким эпилогом,
к березе над крестом придет моя дорога.
Меня ты встретишь там? Не слышу я ответ.
Что станется со мной, Я ничего не знаю,
но все равно приду к тебе, моя родная,
надеясь, что во тьме увижу тихий свет.
В сочельник
Снег идет легко и густо,
как положено в сочельник
по традициям искусства,
ослепительно, метельно,
город в снежном переплете,
в белых нимбах фонари,
рассыпаются в полете
наши январи.
Ни слезами, ни ознобом
нас они не обманули, —
нашей памяти сугробы
не растают и в июле,
потому что в этой вьюге,
в колкой нежности зимы,
снова встретились друг с другом
молодые мы.
Андерсен
Ах, мой милый Андерсен,
нам ли жить в печали?
Будь со мною радостен,
светел как хрусталик —
песенки фонариков,
болтовню цветов,
как когда-то маленький,
слушать я готов.
В нашем мире муторном,
плоском как татами,
дорожа минутами,
мы сорим годами…
Пирамиды рушатся,
звёзды сочтены,
детскими игрушками
мусорки полны.
А душа всё тянется,
а душа стремится,
всё ночует, странница,
на твоей странице,
встретит зорьку раннюю,
тихо слёзы льёт,
словно в сердце раненом
тает колкий лёд.
Ах, мой милый Андерсен,
как ты стар и сгорблен…
Нам же не по адресу
сумраки и скорби,
нам бы звёзды синие,
языки костра,
нам бы соловьиные
трели до утра…
Нам травой некошеной
надышаться в поле,
неразменным грошиком
наиграться вволю…
Всё пройдет, мой Андерсен,
всё уже прошло —
тает нежным абрисом
светлое крыло.
В Сокольниках
В Сокольниках, у старой каланчи,
затерянной среди стекла и стали,
пора остановиться. Помолчи
и вспомни все, о чем тогда мечтали,
чем жили, чем томились, выживая
среди утрат, распутиц и разрух…
Теперь все это — капля восковая
да невесомый паутинный пух.
Теперь все это — солнечная даль
прозрачного осеннего пейзажа,
где каждый звук и каждая деталь
о радостях и горестях расскажут.
Вот лиственниц лимонные ресницы,
вот елочки зеленая свеча,
а где-то дальше детская больница
и наш сынок под скальпелем врача.
Душа моя, ты светишься сквозь плач,
ты смотришь благодарно и влюбленно,
а солнышко, упругое как мяч,
румянится, смеясь сквозь кроны кленов,
и жизни догорающие листья
на тротуаре радужным ковром,
а воробьи усердно перья чистят
и радостно щебечут — не умрем!
Лето красное
На электричку из Алабина в Москву
спешить просёлком сквозь берёзовую рощу,
всё узнавая — и репей, и мураву,
запоминая всё пронзительней и проще,
как в детской памяти, где счастью нет конца.
Ах, лето красное в ромашковом уборе,
смеёшься ты, не веря ни беде, ни горю.
Я узнаю в чертах любимого лица
тебя — и смотришь ты прозрачно и наивно,
как этот вечер тихий, как листва берёз,
чуть-чуть желтеющая, как приметы ливня
на травах, и тропинка, и туманный плёс,
открывшийся с моста — покоем и призывом —
приди, зажги костёр, на воду погляди,
взгляни на облака в закатных переливах;
подумай о любви, о том, что впереди,
за этой ночью, этим летом, этим счастьем,
и радуйся, и пусть неспешно и светло
душа твоя поёт, распахнутая настежь,
как в сонный сад окно, как в небе высоко
сквозь облачную темень лунная дорога…
Ах лето красное, продлись ещё немного!
Вспоминая надежду
Где некогда рядами лысых бюстов
была окаймлена абсида храма,
где пахло пылью и немного — дустом,
где тлела сажа меж стеклом и рамой,
где мокла под дождем киноафиша,
и очередь сочилась серым нервом,
где о разрядке возглашали свыше,
и о надежде пела Анна Герман…
Там детство в прятки с памятью играет,
и, подтирая худшие отметки,
вовсю хохочет, словно жизнь вторая
чирикает воробышком на ветке,
но взрослый мир панельных новостроек
так далеко от ветхой Якиманки,
и так ненатурален и нестоек,
что кажется раскрашенной обманкой…
Давным-давно все выпито и спето
до капли, до последнего куплета,
и не добавить ни чернил, ни света,
ни столика, ни вазы, ни буфета —
теперь лишь отнимать способно время,
со стариковской жадностью глодая
огрызки, выковыривая семя,
впиваясь так, что кровь течет густая.
А память скорбно собирает клочья
пергамента, папируса, бумаги,
и бродит по полям тревожной ночью,
где слепнет ум, где наши чувства наги,
и только голос далеко и нежно
возносится над колыбелью хрупкой,
и все, как в детстве, сказочно и снежно,
и счастье, и печаль — в одной скорлупке.
Миндаль
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.