18+
Познавание ведьм

Бесплатный фрагмент - Познавание ведьм

Москва ушедшая

Объем: 188 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

I. Некогда

В путь

Вика, активно участвовавшая в жизни школы и победившая в смотре-конкурсе «Ставрополье, мой край родной», получила в году 198-каком-то путёвку в Артек. Девятнадцатого сентября она села в поезд и покатила. «Вот, едет — а прочие учатся, учатся, учатся…» — часто выстукивали колёса. Вика тогда, приколов комсомольский значок, подходила к окну, чтобы с улицы её видели школьники и завидовали. Ей тогда было бы очень приятно. Весь вагон ехал весёлый и говорил про таинственные Геленджик, Ялту, Мисхор и Анапу, где пляжи песчаные и каменистые, про медуз, пальмы и чудо-плоды фейхоа с удивительным запахом.

Делалось всё теплей и теплей, и всё больше старушек бегало по перрону с корзинами слив, винограда и яблок. За Мелитополем далеко заблестели морские заливы.

И вдруг ночью поезд остановился. Сначала все спали, потом стали спрашивать, где стоим; наконец, вспыхнул свет, поднялись гвалт и гомон. Проводники говорили, что впереди стоит поезд, перед которым ещё один поезд. Смелые пассажиры и Вика, спрыгнув на насыпь, отправились разузнать, что и как, предводительствовал же моряк из Дудинки. Ночь была душная. За передники поездами гудела толпа и подпрыгивала, чтобы что-нибудь впереди углядеть. Бегали возбуждённые машинисты и милицейский сержант.

— Дать фарватер специалисту! — гаркнул моряк из Дудинки и двинулся сквозь толпу, как таран. Вика влезла на крышу вагона (такая уж смелая) и рассмотрела вдали ещё поезд, оставленный пассажирами и как бы съехавший в яму. Луна серебрила окрестности небывалым загадочным светом.

— Что? Что? — бросились все к возвратившемуся моряку из Дудинки.

— Вертаемся, значит, домой.

— Поезд, никак, опрокинулся?

Но моряк из Дудинки ответил не прежде, чем раздавил на лице своём комара. — Нет теперь у нас Чёрного моря и полуострова Крым. Вакуум вместо них.

— Заливает-то!

— Северный флот попусту байки не травит. У самого в Севастополе мать-старушка.

Вика разволновалась и громко сказала: — Азовское море есть, Чёрного с Крымом нету?

— Одна Арабатская стрелка от Крыма осталась, сестрёнка.

— А как же Атрек? — от волнения переставила буквы Вика и чуть не заплакала.

— Я тебе врать не буду. Пойдём. — И моряк из Дудинки сходил с ней вперёд, где было видно Азовское море, плескавшее в Арабатскую стрелку, и никакой воды более.

Постояв, посердившись, подумав, народ сел в вагоны, и поезда дали задний ход, кроме самого первого, провалившегося в яму. Многие в Мелитополе вышли, чтобы отправиться отдыхать на Азов. Вика поехала восвояси и не вставала от огорчения с верхней полки своей. «Делу время — час потехе, час потехе, час потехе…» — дразнились колёса.

Вика вернулась в степное своё Ставрополье и пошла в школу. Учиться уже не хотелось, зато она часто слушала радио, отыскалось ли Чёрное море. Дикторы говорили, что как воды сгинули вместе с курортами и побережьем, так до сих пор не находятся. Вика вздыхала, усаживалась на крыльцо перед домом, грустила. Кругом были степь, да отары овец, да холодное солнце. Ветры в ту осень исчезли, перекати поле (они же кермеки, качимы и прочая) позастревали кто где. Один из них, с Вику ростом, уткнулся в крыльцо и мешал проходить. Чтобы не наколоться, Вика надела перчатки и потащила его на помойку. Когда они удалились от дома и их никто не мог слышать, перекати-поле вдруг заорал:

— Что я тебе сделал, что ты меня тянешь в негодное место?!

Вика его отпустила и отскочила опасливо. — Ты… ты лежал и мешал проходить, бесполезный кермек. Вот поэтому.

— Я?! Кермек?! Бесполезный?! Ладно же, злая девчонка. Подымется ветер, я укачусь от тебя с удовольствием!

— Ветра не будет. — Вика, вздохнув, принялась ковырять носком землю. — Чёрное море пропало, и по законам физической географии ветер не подымается.

— Да, дела… — сразу поник и приплюснулся в скорби крикун. — Что ж, тогда оттащи меня под стог сена, чтобы я умер, как благородная флора. Ибо, сама рассуди, хорошо ли лежать среди мусора, дожидаясь конца? Когда нет ветров, мы, катающиеся шары, умираем. — И он всплакнул.

— Тебя спрятать в сарай, может быть? — предложила смышлёная Вика.

— В сарай?! Не желаю в сарай! Ты сама поживи в пыльном тёмном сарае! А ведь могла бы помочь мне по-настоящему: покатала б меня вместо ветра, такая здоровая девка!

— Тогда я бы стала не человеком, а двигателем, — возразила, обидевшись, Вика и захотела уйти, но обидчик вцепился в неё, потащился за нею с отчаянным воплем.

— Постой! Погоди! Я придумал! Иди искать Чёрное море, а я с тобой. Ведь тебя — а я знаю, я наблюдал за тобой с первого сентября! — погрозил он ей каждой колючкой, — приняли в сентябре в комсомолки. Где, спрашивается, комсомольский задор и активность? инициатива, в конце концов где комсомольская?! Или не совестно?

Вика и возразить не могла, только светила голову, потому что огромный колючий кермек говорил совершенную правду.

Утром она притворилась, будто она идёт в школу, а за овчарней она повернула и побежала, таясь, к Перекати-Полю. Они поздоровались.

— Я согласна.

— Давай тогда… Живо, живо, чтоб не заметили твои злые родители, что пинают меня каждый день!

Вика надела перчатки и побежала, подталкивая товарища, по дороге, ведущей в холмы, но на первой вершине упала без сил.

— Ранец скинь! Ранец! — советовал Перекати-Поле. — Отец твой сядет на мотоцикл и догонит нас, если будешь ползти черепахой!

— Нет, — задыхаясь, отнекивалась Вика. — В ранце нужные для путешествия вещи. И комсомольские книжки, чтобы читать и воспитываться.

Перекати-Поле раздумывал миг. — Полезай в меня и, если покатимся в гору, беги во мне, будто белка в колесе, а когда под гору — ты садись на свой ранец, который повесишь на палку, которую пропусти через центр моей шаровидности.

Вика влезла в него, и с вершины холма она ехала, сидя на ранце, только ей было тряско, так как она геометрию знала неважно и центр вычислила неточно. Вечером проезжали отару баранов, вдруг окруживших их и мешающих следовать далее.

Мудрый старый вожак заявил: — Бе-е-е! Все травяные шары неподвижны, этот подвижный. Надобно съесть его, очень вкусный, коне-е-е-чно! Я уверен. — И он решительно подступил.

Вика, раздвинув колючки трясущегося в страхе спутника, крикнула: — Убирайтесь отсюда! Дорогу мне! Разве не видите, я человек! — Кто б удивился таким говорящим баранам, только не Вика, видевшая несравненные чудеса: да хоть вакуум вместо Чёрного моря, — поэтому не удивлялась.

— Ты человек? Бе-е-е! — засмеялся Вожак. — Человек — это тот, кто стрижёт нас огромными ножницами. Верно я говорю?

— Ве-е-ерно! — вскричали бараны. — А это не человек, потому что не ходит с ножницами.

Тут подъехал пастух, что сидел необычно — у лошади на боку. — Ты не спорь с ними, девочка, — произнёс он. — Что им взбредёт в головы, то и делают. Выдумали, что пастух — это тот, кто сидит на лошадном боку, и я вынужден этак ездить, чтобы они меня слушались. Я измучился от такой безобразной езды и, наверно, уйду скоро на пенсию.

— Бе! Ты хороший пастух, — рассудили бараны. — Давайте же есть эту штуку, которая к нас прикатилась!

— Постойте! — воскликнула Вика, вынув из ранца маленькие маникюрные ножницы, так как ей было четырнадцать лет и она была почти девушка.

А бараны, перепугавшись, выстроились рядами. — Пришёл челове-е-ек! сразу видно!

Она подошла к Вожаку и остригла, оставив ему небольшие подштанники, после чего объявила: — Пастух — это тот, кто сидит у коня на спине.

И бараны испуганно повторили.

Обрадованный пастух поместил седло лошади на спину. — Ты помогла мне, и я хочу отблагодарить тебя, — начал он. — Говори, в чём нужда?

— Мы разыскиваем пропавшее Чёрное море и Крым, а куда ехать — не знаем, — поведала Вика.

Пастух осмотрелся и наклонился к ней. — Я скажу тебе тайну, которую никому не скажу, чтобы меня не назвали лгуном. Слушай. Я пас отару близ Каспия и услышал, как Каспий захохотал и изрек, он-де теперь самый модный в Союзе. Кати-ка ты к Каспию и спроси у него. Он что-то знает.

Уже в холода подкатили они к побережью и обнаружили только лёд.

— Опоздали! — орал Перекати-Поле. — Из-за того, что ты каждый день отдыхаешь помногу и перечитываешь свои книжки, чтобы воспитываться по-комсомольски. А следовало бы спешить!

— Море не замерзает ниже Махачкалы, — усмехнулась начитанная Вика, — и никуда от нас не уйдёт. — После чего, как обычно, вынула из ранца книжку и стала читать, да увлеклась до такой степени, что, вскочив, погрозила невидимому врагу кулаком.

В Махачкале рыбаки переучивались на водителей и рассказывали, что Каспий заледенел до Баку. Из Баку пришлось мчаться до Ленкорани, где слышались страшный треск и ворчание: это Каспий натягивал на себя ледяную попону с вмёрзшими кораблями и был недоволен. Только у Астары, на иранской границе, Вика увидела зыбкие его волосы и глаза под бровями из пены и закричала:

— Скажите, где Чёрное море?

Каспий метнул в неё вал проревев: — Кыш! Голову я упру в Бендер-Шах, а ступни — в Астрахань. Я усну до июля, и мы посмотрим, как вы попрыгаете без меня!

Тужась, он вновь потянул на себя лёд.

Перекати-Поле с воплями уколол его злыми колючками. — Это ты украл Чёрное море и по законам физической географии погубил ветра, и мои братья-кермеки не могут кататься по свету!

Каспий валом достал путешественников и подкинул их в небо.

— Делаю, что хочу, и допросчиков мне не надо! Любили вы Чёрное море с гаграми и магаграми, а теперь уважайте меня и зовите меня по старинному: Понт Гирканский. Не то пролежу подо льдом тыщу лет, так негде вам будет курортничать, разве что заграницей, да вас туда и не выпустят, ха-ха-ха! Чтоб к июлю меня окружили пансионатами в два ряда, а не то… Я волшбе обучался у древних халдеев. Я вам не только… Я вас вообще!! — размахнулся он и зашвырнул их под самый экватор.

Кунцевский Прохиндей дома и на работе

Прохиндей встал в три ночи, вынул из холодильника ящик-посылку и, пройдя в спальню, сел под лампой. Слышался шум прибоя. Он приложил ухо к фанере и спел: «Утомлённое солнце! тихо с морем прощалось! в этот час ты призналась! что нет любви!» Он отстранился и прочитал адрес на крышке: МОСКВА КУНЦЕВО ПРОХИНДЕЮ ОТ ПОНТА ГИРКАНСКОГО, — после чего убрал крышку и, вдохнув запах магнолий и пальм, переместил ящик к свету. Блеснуло раскинувшееся в своих берегах Чёрное море. «Мисхор… — бормотнул Прохиндей, вглядываясь в южную часть Крыма. — Здесь я бывал ещё мальчиком. Мы много пили и ели, и папа учил меня жить. А, Пицунда, где я бывал с друзьями. Мы много пили и ели и спорили, кто из нас станет большим человеком… Одесса! Мы пили и ели с любимой на Дерибасовской, но не так много, как человек за соседним столом, и любимая с ним ушла. Глупая и неверная Соня!» Он прослезился.

Дверь отворилась, вошла девочка, пухлая, в модном халатике.

Он моментально убрал ящик за спину. Слышался только шумящий прибой.

— Что у тебя там, папуля? — Девочка медленно подошла.

— Эллочка, живо спать, ничего у папули того, что тебе нужно, — отнекивался Прохиндей пятясь. — Папуля сейчас будет спать…

— Атас! Спать, говоришь? — девочка стала щипать Прохиндея, чтобы он развернулся. — Если не скажешь, что у тебя, я устрою истерику. Упаду, буду визжать, буду дрыгаться и кусаться, буду визжать до утра.

— Ты уже в восьмом классе, не совестно!

Эллочка отскочила и взвизгнула на весь дом. Прохиндей дёрнулся, перепуганный, и она, увидав, прыгнула к ящику.

— Па, атас!

— Тс-с-с!! — зашипел Прохиндей морщась. — Узнают — конец мне!

— Папуля, ты прелесть! Это ты мне купил? — Эллочка отошла к лампе. — Атасный душок! Вроде как Карадаг, папуль?.. Это Чёрное море? Которое делось куда-то? Атасная копия! Теперь Аське нечего хвастать своей новой шубой, а Греку своим мотоциклом-харлеем, который ему предки сделали. Я им счас позвоню, пусть попрыгают…

— Ни за что! — Прохиндей заслонил телефон. — Ни за что! Стыдно слушать! Как можно сравнивать… Потому что не копия, Эллочка. Настоящее море-то. Миллион, миллиард этих шуб, этих харлеев, даже и мерседесов.

— Атас!! — взвизгнула от такой новости Эллочка, хлопнув в ладоши.

— Да, миллиард. Потому что… традиции, наконец… — И, подыскивая слова, Прохиндей сделал паузу. Кончил он институт, но давно отвык мыслить развёрнуто и формулировать мысли, так как работал официантом в большом ресторане. — Славная, так сказать, у сего водоёма история, — продолжал он. — В Ялте, ты знаешь, жил Чехов… Грин где-то там ещё жил, скифы… Ну, Айвазовский, естественно… Лермонтов про Тамань писал, вы изучать должны в школе Также татары там крымские, хан Гирей… Ушаков разбил турок, а в годы Великой Отечественной там советские воины проявили невиданный героизм, подвиги, отчего оно, Чёрное море, сейчас в твоих, Эллочка, ручках, а не какое-то зарубежное. Символ русского духа, так скажем.

Эллочка опустила концы пухлых пальчиков в воду, побрызгала на себя ароматными каплями и заявила: — Папуля, про Лермонтова я без тебя выучу, а этот ящик пусть у меня на трюмо, это будут духи. А не то я сейчас завизжу.

— Ту-ту-ту! — замахал на неё Прохиндей. А когда дочь уснула, он перенёс ящик тихонечко в холодильник, бурча под нос: — Духи, милая, купим французские. Эта водичка нам для других планов надобна. Твой папуля так сделает, что окажется очень большим человеком. Таким большим, как… — Моментально закрыв холодильник, он выскочил из квартиры на лестничную площадку, открыл мусоропровод и прокричал в трубу: — Как Рокфеллер и Крёз, будет этот пронырливый человек Виктор Иванович Прохиндей, кой ужасно умён и которого бросила Соня, которая пожалеет и даже вернётся к которому!

Он в трубу вопил часто от преизбытка чувств.

Утром он выехал на работу, машину оставил у МИДа, будто он дипломат, и отправился по Арбату серьёзный и деловитый; только вошёл в ресторан под названием «Прага», как раздалось: «Интуристы пришли! Ну-ка, мальчики, мухами!» Он влез в свой фрак и, тряся фалдами, полетел в зал обслуживать. Жирный попался ему интурист: на двух стульях сидел, пожирал блюда, как пончики и на груди имел карточку: Vorotila Finansovich, businessmen from America (Воротила Финансович, бизнесмен из Америки). Прохиндей, трепеща от волнения, подал десерт и шепнул:

— Вери гуд, сё. Есть большой бизнес. Очень большой.

Воротила Финансович вскинул глаза. — Я есть из Штатов не шутки шутить! Сколько ваш бизнес — два, сто рублей, тысяча? Фуй!

Прохиндей, заставляя поднос грязной посудой, выдавил из себя: — Тысяча миллиардов! — и убежал. Потому что на них уже стали коситься. А лучше иметь вещь непроданную, чем не иметь что продать. Всюду были коварные кагэбэшники, жуткие были тогда времена при Андропове, и за связь с иностранцами получали порядочный срок. В полночь он покидал ресторан возбуждённый и, проходя мимо длинного линкольна, услыхал:

— Какой сделка-бизнес?

Его манил Воротила Финансович.

Только сунулся Прохиндей к дверце, заголосил милицейский свисток. Он отпрянул и, взмокнув от страха, пошёл по пустынному тротуару сквозь ветер и снег, освещаемый яркими фонарями. Линкольн незамедлительно тронулся следом, и Воротила Финансович, высунувшись, закричал:

— Вы есть обманщик! Я жалуйся в МИД!

Остановилась какая-то пара прохожих, а милицейский патруль обернулся на крики.

— Здесь не могу! Это тайна! — хрипел Прохиндей, ускоряя шаг.

— Так. О кей! — Воротила Финансович Трамп думал быстро. — Я на проспекте Калинин бежать разгоняйся и превращайся в ворону. Вы разгоняйся за мной, тоже так превращайся. Я эти все магнифиции очень просто могу. Мы летим тихий место беседовайт бизнес. — И он умчался.

А на Калининском было светлей и чуть-чуть оживлённее, несмотря на осеннюю ночь, и блестел, отражая бегущие автомобили, асфальт. Перепуганный Прохиндей, услыхав свист, на другой стороне различил Воротилу Финансовича, каковой, помахав ему, побежал вдруг от белого линкольна, путаясь в полах чёрной шикарнейшей и мерцающей призрачно шубы. У ювелирного магазина он заплескал вдруг руками, потом подлетел и — ворона вороной — начал кружить над проспектом покаркивая. Прохиндей, оглядевшись, стащил с себя шапку и побежал, но тотчас поскользнулся и шлёпнулся, извозив в слякоти брюки и плащ. Рассмеялись фланирующие юнцы. «Дядька в винный торопится!» Прохиндей затрусил тогда медленно и прилично, краснея и думая, что вот в сорок лет психа послушал и собирается бегать, чтоб… превратится в ворону! и, может быть, заберут его в психдиспансер. Пару раз всё-таки прыгнув и размахавшись руками, он застыдился совсем и свернул в переулок, делая вид, что не его нагоняет жирнющая злая ворона, которую стали ловить проходившие тут забулдыги. Во тьме меж домами ворона напала опять и ругалась так грубо, что Прохиндей, заткнув уши, пустился бегом и ударился вдруг о метлу, на которой неслась по своим делам ведьма по имени Алгаритма, так что другой конец навернул Воротилу Финансовича. Эта ведьма… Впрочем, чудес тогда было вдосталь в то славное сказочное советское время, чтобы на них останавливаться. Все трое, коротко говоря, грохнулись об асфальт, поползли кто куда. Подоспевшие забулдыги схватили ворону и, только хотели идти, как заметили остальных.

— Тут весёлая шобла, мля, гляньте-ка! В стельку пьяные да какая-то голая девка! Девка, ату! Подь сюда! Мля, лови её!!

Первая вскинулась и помчалась прочь, кутаясь в простыню, Алгаритма, по-женски на миг растерявшаяся, а за ней — Прохиндей. На Арбате сквозь суматошный заснеженный свет разглядели они незакрытую форточку, пропихнулись в неё и притихли. Выскочившие из-за угла забулдыги переговаривались сквернословя: «Где они? Здесь быть должны… Девка-то голая в простыне, сиськи свешивались, мля… А другой вроде бы иностранец…»

— Он нет. Иностранец есть я! — высунулась из сумки, куда её сунули, злая взъерошенная ворона. — Я буду жаловайт МИД! Дрянной русский бизнес! Я забывайт от удара слова превращаться обратно. Вы нужно нести меня на Калинина в линкольн, где есть мой водитель!»

И, ухахатываясь и поддразнивая Воротилу Финансовича, забулдыги ушли, помышляя при том, что в каком-нибудь цирке за говорящую птицу им дадут рублей сто… или двести: хватит на очень хорошую выпивку.

Прохиндей, застонав, рухнул в кресло, что было здесь в комнате. — Международный скандал! Я соучастник… Матушки-светы!

— Молчите, — заметила ведьма, пришедшая в колдовское своё состояние, и Прохиндей, посмотрев, увидал белый ком в прядях чёрных волос. — Продадут вашу птицу — вы слышали — в цирк, ничего с ней не сделают.

— Я наслышан о вас… я пошёл. — Прохиндей вспрыгнул на подоконник, влез в форточку первой рамы, застрял и стал звать громко милицию. Алгаритма немедленно отвела створку рамы вовнутрь, захлопнула внешнюю форточку, через которую они оба пролезли минут пять назад без труда. Прохиндей, осознав, что старается зря, замолчал.

— Молодец. Что кричать? — подытожила Алгаритма. — Я ведь могу вылезти в скважину и уйти, а вот вас здесь застанут — инкриминируют ограбление. До семи лет по статье сто шестьдесят, кажется.

— Боже мой!.. У меня планы! Вытащите меня отсюда! Пожалуйста!

— Вы там крепко засели. Без колдовства я вас не вытащу, только ногти сломаю. — Она показала их, длинные, синие, и Прохиндей содрогнулся от ужаса. — Вам же лучше висеть там до завтра, а завтра хозяева этой комнаты посмеются и выпустят вас.

— Где мы? — залопотал Прохиндей и подрыгал ногами.

— Мы? Впрочем, я лишь пока. Но, возможно, останусь, я всё равно опоздала на шабаш… Мы в альманахе «Ква-ква», а конкретно в отделе поэзии.

— Угодил-то! — вскричал Прохиндей и забился всем телом. Потом он обмяк и заплакал. — В мои сорок лет здесь… торчать! Как затычка! И дожидаться, когда придут эти писаки и пропечатают!

— Не пропечатает вас никто. — Алгаритма, пройдя, вытащила из шкафа папку-вторую и кинула их на стол говоря: — И берёзонька вó поле… Гуденье завода с душой в унисон… Помнится время суровой годины… — Папки всё плюхались и выплёскивали в Прохиндея здоровый и действенный оптимизм, временами по-рыцарски уступающий место восторгам, печалям, а также волнениям ищущих настоящей любви дам и терзаниям молодых и талантливых заместителей очень отсталых начальников. Грохотали заводы, пахались поля, и наполненные метро уносили людей на работы, отмеченные борьбой мнений, конфликтами и страстями на почве отстаивания идеалов марксизма и ленинизма. А чтоб торчал человек в форточке или какой-нибудь там нач. Бюро потерял нос — этого не было.

— Это ведь не реальность, следовательно, не возбуждает эмоций, следовательно, и не нужно, — закончила Алгаритма.

— Хватит в меня этим брызгать! — вскричал Прохиндей. — Я с вороной и с вами страхов перетерпел, а оказывается, это всё не реальность! Тогда почему я торчу в этой форточке, а вы брызгаете в меня чем-то из этих папок, не знаю как звать вас.

— Ивановна. Алгаритма Ивановна.

— Так по мне, — продолжал Прохиндей, — лучше жить в той их реальности и не терпеть всяких ужасов, чем вот так мучиться в нереальности, о какой, слава богу, не пишут. Я скромный официант и…

— Ах, вот оно что! — прервала ведьма, складывая папки в шкаф. — Вот оно что. Мы до бога уже добрались, скромный официант? Думаешь, тебя трудно понять? Ты не скромный официант, а вонючий неосвежёванный хряк, и сейчас я тебя подпалю на хорошем огне.

Прохиндей ощутил дурноту и подвигал ботинками. — А… Алгаритма Ивановна, да вы что? У меня паспорт есть…

— Одним брюхом живёт, а туда же, на бога замахивается. — Она рухнула, раздражённая, в кресло и закурила. — А ну, скромник, хрюкни.

— Пожалуйста. Хрю! — произнёс Прохиндей. — Хрю, Алгаритма Ивановна. Люди разные. Вы вот летаете на метле, кто-то там на заводе работает, я по способностям официант, хрю и хрю… — Говорил он ещё полчаса, полагая, что доводы выставляет в защиту свою убедительные. Вдруг она, странно вытянувшись, отвела створку рамы. Он, ткнувшись в стекло внешней форточки, замолчал.

Ведьма быстро заснула, а утром, серым, туманным и зябким, с первым щёлком замка пробудилась и молча рассматривала человека, кой вдруг вошёл. Плотно сбитый, живой, тот, должно быть, держал свою руку на пульсе эпохи и, по всему, мог рассказывать популярнейшую поэму «Гул времени» наизусть и в обратном порядке, выбрасывая на ударных словах кулак вверх, оттого, видно, был на виду у начальства и вид имел бодрый, уверенный. И ещё — он всех видел насквозь.

— Пам-пара… — спел он, снимая пальто. — Поэтесса?

— Ага, — дурой представилась Алгаритма.

— Ваш почитатель? — кивнул человек на окно, начиная копаться в бумагах, наваленных на столе.

— Хрю, — сказал Прохиндей. — Хрю и хрю!

— Он будет там сами знаете до каких пор, — вставила ведьма. — Пока меня не напечатаете.

— Простыню нацепили, чтоб выделяться? — спросил человек, отходя покопаться в шкафу. — И, конечно же, пишете про любовь.

— Про любовь страшно много стихов, — запищала она, предъявляя огромную папку. — Есть про природу и производственная тематика. Вы без меня не поймёте, так как моя стилевая манера своеобычна, Фёдор Иванович.

— Я На-Горá Александр Матвеевич, — он поправил не оборачиваясь. — Вы оставьте ваш адрес, я позвоню. Да велите ему вылезать.

— Хрю! — вскричал Прохиндей и поёрзал.

— Только звоните мне ночью, — жеманничала Алгаритма. — Днём я творю, понимаете? А живу я здесь рядом, в проулке. В Среднениколопесковском поблизости. Маленькая мансардочка в стиле ретро… Ах! Я от ретро тащусь! Сядем под абажуром и будем беседовать о по-эзии и искус-стве. Московские дворики снегом покрыты… Свежесть и сила, свежесть и сила! Хоть до утра. Понимаете?

— Понимаю, — оценивающе посмотрел На-Горá.

— Хрю же!

— Можно надеяться?

— В следующем ноябрьском номере — нет, — честно сказал На-Горá, описав взором кривую по простыне, в кою пряталась гостья. — Никак. Полный шкаф рукописей. Очерёдность. Может, я нынче же вам звякну.

— Я не прощаюсь тогда, не прощаюсь, — тянула кокетливо Алгаритма вставая. — В шкафе мне нет конкурентов. Вы понимаете?

— Понимаю, — галантно кивнул На-Горá, и в мгновение Алгаритма протиснулась в скважину, оставляя одну простыню к возбуждению На-Горы, подошедшего и помявшего край руками. — Дура. По-эзии и искус-стве… — передразнил едва слышно всезнающий человек. — Но смазлива и обитает поблизости. — Волосы у него поднялись возбуждённо. Он отошёл взять оставленную ею папку, чтобы узнать её имя и позвонить через часик. — Цветаева. Из неизданного. — Усмехнувшись, он потянул за тесёмку. Зашелестели переворачиваемые толстым пальцем страницы.

Заголосил телефон: «Саша? Эт Перекриков». — «А-а, заходи твою вёрстку сдаём. Звонко, знаешь, написано, по-боевому, как любят». — «Лады. Ну, бегу». На-Горá бросил трубку, стал лихорадочно вспоминать, кто бы сделал ему фотокопию этой рукописи, потому что Цветаеву не издавали тогда и стихи её были тогда дефицитом.

— Да хрю!

Дз-з-з!! «Слушаю». — «Александр Матвеевич? Я от Ухерина. Пётр Петрович просил доложить…» — «О, догадываюсь, о чём вы. Сильная, искренняя поэзия! Весь отдел упоённо читал. Передайте Петру Ильичу, что в ближайшем же номере… Нет, я сам забегу, будет вёрстка. Я поражён! Человек, поглощённый, можно сказать, государственными масштабами, с таким гением выразил себя в слове. Моё совершеннейшее почтение от меня, На-Горы, уважаемому Петру Ильичу».

Он бросил папку с Цветаевой в стол и отбежал к шкафу за злободневной текучкой, где и застыл на мгновение, а потом стал вытаскивать папки по очереди бормоча: — Данте, неизданное, из неизданного Хлебникова… Блок, неизданное… Что за бред?! А где Риммы Синичкиной Слушаю душу? Трубы на Енисее Песчинкина? Пётр Ильич где с Записками…?

Он метнулся по комнате, переворачивая в шкафах и на полках бумажные стопы рукописей.

— Да вы хрю!

— А, вы здесь? — Подскочив, На-Горá выкорчевал Прохиндея из форточки и схватил за грудки. — Хватит валять дурака! Быстро, рукописи дел куда?

— Видимо, хрю-хрю-хрю…

— Хрюкать я тоже могу, чёрт вас побрал! Что прикажете мне печатать?! Этого вашего Хле… хлам этот ваш?! Ваша фамилия не Подсиделов, хрю?! А давайте в милицию, разберёмся, что вы тут ночью делали! — Он поволок было хрюкавшего Прохиндея, но, озарённый, вдруг отскочил, набрал номер ведьмы, услышал: «Але, комитет безопасности слушает», — чертыхнулся и потащил Прохиндея с утроенной яростью. Так как в милиции оказалось, что оба — истец и ответчик — визжат по свинячьи, их попросили дохнуть в алкогольные трубки и, убедившись в их трезвости, выпроводили на улицу. На работе по этой же самой причине и Прохиндею, и На-Гор дали отпуск. Несчастные зачастили в инстанции с жалобами, но поскольку им явственно чудилось, что они говорят, а внимавшим — что хрюкают, объяснений не вышло. Больше того: скоро многие по Москве тоже хрюкали, сами о том не догадываясь. От хрюистов спасались, чтобы не расхохотаться в лицо ненароком и не обидеть, а отвечали, когда приходилось, уклончиво и наугад; все хотели общаться с нехрюкавшими, чьё число сокращалось стремительно, день за днём, так что в конце концов не затронуты эпидемией оказались всякие маргиналы и дети. Старые телефоны стирались за невозможностью общения, новые же — записывались… и опять очень скоро стирались.

Только что Прохиндей в раздражении надавил кнопку лифта и полетел от квартиры недавнего друга, коему битый час изливал свою душу, взамен удостаиваясь скотских звуков и вида смущённо опущенных глаз. «Господи! надо срочно продать товар и бежать из свинарника!» — произвёл он подобие мысли и вспомнил, что ведьма указывала на цирк как на место, куда попадёт Воротила Финансович.

Верно, не так давно цирк приобрёл говорящую птицу, ворону, Corvus corax L., но такую скандальную, что был вынужден, вслед за тем как означенная Corvus corax L. провалила упорным молчанием номер, сдать саботажника в зоопарк. Прохиндей срочно отбыл по новому адресу. Прочь, слоны и жирафы, киты, львы и грифы с томящимися подле вас почитателями царей! К сетке, запершей нескольких чёрных каркуш на ветвях старой липы, всегда одиноких.

— Хрю!

Воротила Финансович высунулся из пожухлой листвы, присмотрелся и подлетел к посетителю.

— У меня Чёрное море! Я хрю! — выпалил Прохиндей, но тотчас испугался и оглянулся.

— О, я вам верь! — поклонилась ворона. — Однако желайт убеждаться, чэм обсуждайт сразу бизнес. Ночью рви сетка, вместе идём вам домой. Йес?

— Я сóхрю, я сóхрю… — болтал Прохиндей, оскалясь, ибо на человеческом языке это значило: я согласен, приду где-то в полночь.

— Вы насмехаться? — спросил Воротила Финансович и заметался вдоль сетки с противными криками, привлекая народ. — Отвечайт прямо: да — нет. Что вы хрю? Вы двойной игра, может быть?

— Хрюнн! — бормотнул Прохиндей убегая и мысля, что с Воротилой Финансовичем дел вести невозможно из-за врождённой наклонности к саморекламе и грубой неосмотрительности буржуазного толка, которые привлекают чреватое Магаданом внимание.

В полночь он всё же явился, дрожащий, перекусил проволоку щипцами, сунул крылатого компаньона за пазуху и пустился по тёмным аллеям к выходу. Но, поскольку на деловые вопросы он отвечал неохотным и сдавленным хрюканьем, то ворона, обидевшись, вырвалась, разодрав ему плащ, и раскаркалась скандалёзно! Мелькнули огни сторожей, и послышался топот. Огрев Воротилу Финансовича кулаком, Прохиндей проскользнул между прутьев ограды, влез в жигули и немедленно газанул бормоча: «К чёрту идёт он, хрю, бешеный!»

Распространялась ужасная эпидемия, и о встрече Актрисы и Скептика

Скептик, которому жить было тошно, начал свой путь с Красной площади, а до этого отсидел каждодневную норму часов в неком обществе, побуждавшем людей любить книгу. Топая по брусчатке, он не без помощи чувственного восприятия разлагал встречные нравы на атомы, благо, сумерки и позёмка ему не мешали, ладно одетому и наблюдательному. Ишь: к огненным окнам ГУМа стремятся заштатные модники в долгополых дублёнках, хотя лбы в испарине; через час самолёт унесёт их в Сургут или Ямбург с бутылкой «Московской» и с диском шлягеров, каковыми затуркают они сами себя до того, что, спустя сорок лет «Встреча с песней», буде она будет быть, проникновенно начнёт: «М-м-м… нефтяники из Сургута, товарищи Разудалов и Удалоев, просят, м-м-м… передать для них песню восьмидесятых годов Позвони-позвони, что напомнит им молодость и поездку в столицу, м-м-м… нашей Родины». И седые Удалов и Удалоев размажут скупые невольные слёзы. Скептик язвительно оттянул уголок рта и сошёл в свет подземного перехода. Куда поспешают малёванные красотки, занятые визгливым чириканьем? В бар спешат, где усядутся на вращающиеся седалища, если им повезёт, и, воткнув в пищеводы по винному шлангу, начнут себя тихо накачивать в предвкушении фирменных встреч. А всходя по ступеням на улицу Горького, Скептик взглядом упёрся в обутые с шиком ножки и пропустил иностранку годов двадцати, впечатляющую настолько, что, поглупев, он проследовал вслед за ней безотчётно. Только когда иностранка исчезла за дверью отеля, он образумился, покраснел, усмехнулся и притворился, будто ему не за нею. Малость спустя у театра Ермоловой ему встретился давший знакомец, выглядевший хлыщом и имевший доходное место, кой с хрюканьем потащил его в кафе «Марс», где, усевшись, надолго оптимистично захрюкал о чём-то.

— Да ничего, поживаю, — Скептик сказал наконец, догадавшись, что надобно что-то сказать. — И работаю там же.

— Ты хрюся? — подначил его Хлыщ подмигивая.

Не поняв, разве что по ужимкам и тону предположив деликатное, Скептик высказался отвлечённо: — Я огорчаюсь и радуюсь не тому, что другие. Видишь ли, для меня все повапленные гробы, редко-редко мелькнёт человек. Вслушайся: ведь все хрюкают!

Оглядев снисходительно столики по соседству, Хлыщ живо захрюкал о том, что действительно всё сплошь жалкие недоделки, а настоящих людей недостача, то есть у этого, например, ткань на брюках не та, а у той причесон не по фирме. Сам он — Хлыщ — гляньте-ка: туфли, носки соответственно, безупречный прикид, стиль ремня, воротник… нет, ты можешь назвать в нём какой-нибудь недотяг? Он перехрюкнулся с официантом; принесены были вина, последовали откровения вроде того, что тоска наступила страшенная, все визжат: вот друзья на работе, по внешности — фирма, а законтачишься в разговор — свиньи свиньями; у начальника выхлопатываешь отгул, а он, боров, отхрюкивается. Да хотя бы с женой посоветоваться — хрю да хрю в ответ. Скептик, облокотившись на стол, затыкал уши пальцами, чтоб не резало слух, сильно морщился; наконец, подскочив, оборвал:

— Хватит. Я, повторяю, далёк от людей. Мне их дрязги противны. Я подчиняюсь особым законам и не желаю мешаться, хрю, с… — Он умолк и, взглянув на Хлыща, побледнел. А потом, не прощаясь, выбежал из кафе.

В переулке валил густо снег. Скептик так поражён был случившимся, что забыл свой обычай поглядывать в окна и подвергать там увиденное скептическому анализу. Он захрюкал. Он хрюкает! Он такой же, как все! Усмехнись он с критическим превосходством, а его доводы прозвучат: хрю-хрю-хрю. Он стащил с себя шапку и участил шаги, чтобы ветер и непогода утишили пламя, коим он сделался. В сквере группа молоденьких хрюкачей перетаптывалась под музыку и выпивала. Скептик судорожно подавился слезами при мысли, что он — как они, никакого различия, ни на йоту наглядного приоритета. «Я тоже свинья, как они!» Вдруг старый тополь, каких в Москве уйма, сдвинулся с места и дал ему больно пинка. Дома Скептик свалил философские свои книги в мешок: Лейбница, Н. Кузанского, Франка, Бердяева, Бергсона и Пиррона, — начал читать детективы сквозь слёзы, подготовляя себя к незатейливому расхожему состоянию.

Он на работу пришёл раньше всех, проскользнул в свой отдел и уселся за стол. Прибежала Трещи Какпредписовна, журналистка, писавшая для правления общества тексты докладов и тексты отчётов. Прямо с порога она оживлённо расхрюкалась. Скептик приветствовал её вымученной улыбкой и жестом.

— Хрюйя! — отвечала она, одновременно спрашивая.

Он сделал вид, что не слышит.

— Хрюй! — И она перекинула на его стол пачку листов: это значило, что она написала и просит проверить, прежде чем отнести руководству. Навстречу большому событию, — прочитал он заглавие, далее следовало такое: «В преддвехрю знамехрю-хрю дахрю Великой Октябрьхрю нахрю хрюпринехрю хрюва…» — на протяжении сорока трёх страниц, исключая пассажи фактических данных. Вытерев выступивший на лбу пот, Скептик вымарал всю бессмыслицу. Журналистка, обидевшись, стёрла критический карандаш и пошла к кабинет завотделом. Скептик, услышав звонок телефона, взял трубку и кашлянул, так как боялся, что вместо «я слушаю» или «алло» скажет чушь.

— Хрёу-хрю-о?

— Хрю-хрю! — гневно выпалил он, швырнул трубку и сразу подумал, что если осознаёт, что притворился свиньёй, может и не притворяться. Опять телефон. Опознав тот же голос, он медленно произнёс фразу, которую повторял ежедневно: — Общество, адрес Звонкая, дом пятнадцать.

Вроде не хрюкает, но, возможно, ему только кажется.

Из кабинета раздался настойчивый визг Трещи Капредписавны. Скептика пригласили войти. Фукая, как обозлённый кабан, завотдела потряс пачкой листов и признался, что если сотрудники и в дальнейшем намерены предъявлять ему свинский бред, то последуют соответственные оргвыводы, после чего злополучный доклад ввергся в мусорную корзину. То есть, по правде, он, завотделом, считал, что высказывается определённо, на деле же только хрюкал.

— Хэ-хрю?! — начала журналистка, что значило: мало того, что терплю ваше свинское хрюканье и из пальца высасываю вам отчёты, вы, ко всему, возмущаетесь?! Увольняюсь и посмотрю, как отхрюкаетесь у начальства, боров вы этакий! — И она убежала в слезах.

Завотделом, сцепив пальцы и глядя в окно, деловито профукал, что, мол, хорошего отношения кое-кто не заслуживает, и, вместо того, чтоб отправить её в психдиспансер с её гадостной свиноманией, с ней возились; но вот дошло до того, что болезнь сказывается на итогах работы; вы не откажетесь подтвердить инцидент у начальства, куда я сейчас понесу эту свинскую компиляцию; вы же займитесь-таки крайне важным докладом, вот вам начало, какое бы ожидалось увидеть. Он указал на зачин одного из докладов предшествующих пятилеток; Скептик понял, что требуется.

Он вернулся за стол, положил чистый лист, вынул ручку и ознакомился с образцом: «В преддверии знаменательной даты и в свете постановлений последнего пленума общества наш отдел, вдохновлённый примерами, принял повышенные обязательства, активизировал и повысил… невиданный энтузиазм…» и т. д. и т. п. Усмехнувшись скептически, он прилежно списал первый слог, и второй, но, едва потянул черту к третьему, как она изогнулась и выписала окаянное «хрю». Его бросило в жар; лист был смят и откинут; он вытянул новый и начал стремительно — и опять получилось: « В преддвехрю знамехрю…» Он выскочил в коридор, зашагал мимо многих дверей, за которыми хрюкали и несли околесицу заражённые эпидемией люди, стучали машинки, трезвонили телефоны. Встретилась Активистка-Арина и завизжала о том, чтобы он написал что-нибудь «знахрю, призывхрю и вдохновляхрю, типа: повысихрю, активизихрю, улучшихрю…» — «Да, конехню, конехрю!» — хотел он сказать, но скептический склад ума ужаснулся уже выговариваемому. Он смолчал и нырнул в туалетную комнату, где умылся холодной водой и решил покурить. Пальцы, державшие сигарету, подрагивали. Заразился, но странно: осознаёт болезнь. Хлопнула дверь, тут как тут Балабол: ещё тычет свою сигаретку прикуривать, а уже хрюкает и подмигивает доверительно: дескать, что, загнала работёнка в сортир? хы, это терпихрю, а вот погоди, и сюда стол поставят, чтоб и нуждишку справлять, и строчить им бумаги; а я уже заколебался хреновину всякую им выдумывать, хрю, я им не конь, этот сбагрю доклад — и адью, хрю, уездили сивку! а на носу годовые отчёты; хрю, жизнь у нас — мертвецу позавидухрю, да? Ноги делать пора с этого сучьего общества, мягко сказать, хрю, пусть сами пишут; концовочку не подскажешь, чтоб, значит, влёт било: активизихю, посихрю, хы!.. Скептик выбежал на холодную улицу, чувствуя, что он сходит с ума. С ветром сыпался снег. У поворота автомобили, предотвращая занос, тормозили и сразу сигналили, так как на середине дороги на крышках канализации отогревались собаки коих обкаркивала со столба злая взъерошенная ворона. За деревянным забором плыл с гудом кран, верещали лебёдки, постукивали мастерки.

— Мать моя, ты раствор нам подашь? — кто-то ругался со строившегося дома. — Ивлев приехал ведь!

— Что ты мне: Ивлев. Пень он, твой Ивлев! — открикивался кто-то снизу. — Заказывали ему пять кузовов, а он — два привёз.

Скептик проследовал через ворота, приблизился к группе людей, попросил закурить, потому что забыл сигареты, спасаясь от Балабола, на раковине в туалетной комнате.

— Корреспондент, что ли? — спросил, кто открикивался.

— Нет. Тут рядом общество. Я оттуда, — затягиваясь, сообщил Скептик.

— А, хрюкачи! Знаю-знаю. Ну, сколько в обществе зарабатываешь?

— Сто семьдесят в месяц.

— Тю, Москва, ты больной, что ли?

— Я не врубился.

— Как сéмью содержишь?

— Я не женат.

— А то к нам давай, если, правда, не пьёшь. Через месяц платить буду двести, а там — по работе. Я здесь прораб. В людях нужда. Командировки у нас денежные бывают, на Север, на Дальний Восток. Интеллигент у нас есть, в каменщиках. Вот как ты раз пришёл посмотреть и остался. Что я болтать, говорит, буду почём зря. Вкалывает теперь дай боже.

— Не хрюкают здесь у вас?

— Времени нет. Станешь хрюкать, тебе кран бадью спустит на голову. Слово — дело, хрюкать опасно. — Прораб покривился и почесал висок. — После работы, конечно, бывает. У телевизора или газетку читаешь, а там хрюканье, ну, и сам… Мы писали, запрашивали, что, мол, такое творится, а нам объяснительная директива с этими самыми хрюероглифами. Сам Ухерин — слыхал? — приезжал к нам проветривать нам мозги. Эпидемия с запада, говорит, говорит, а потом и давай как обычно: в преддвехрю знамехрю… А, вон Ивлев. Сейчас я его! — И Прораб убежал.

Скептик понаблюдал, как высоко на стене каменщики кладут кирпичи, и направился к зданию общества.

На повороте проезжей части у крышек канализации происходило сражение. Псы терзали ворону, которая опустилась в их тёплый оазис погреться и громко скандалила: — Зверь проклятый! Я обдирайт вас на шкуры, сразу как человек! Дай крыло из зубов!

Скептик палкою разогнал драчунов, и ворона, запрыгнув ему на плечо, показала крылом вдаль. — Быстро, друг! Быстро отель Насьональ.

Перья этой вороны торчали, как иглы дикобраза; в волнении перебирала она, поудобней устраиваясь, синюшными лапами, до когтей скрытых чёрными перьевыми штанишками. Рассмеявшись, Скептик тронулся дальше.

Пока он писал заявление об увольнении, птица расхаживала взад-вперёд по столу и ворчала:

— Русский традиция волокитство… Как можно такой темп выходить мировой лидер? — Походя она стала скидывать на пол бумаги, имевшиеся на столе в изобилии. — Кой чёрт это нужно? Бизнес не надо доказывайт, бизнес доказывайт сам себя!

— Не из Кремлёвского ли зверинца? — подкалывал Скептик. — Славно подкована по политической части.

— Не понимай ваш ирония. И не желайт шутить!

— Хрюйя-хрю? — залетела в дверь журналистка Трещи Какпредписавна, спрашивая таким образом бог весть что.

— Хрюки, — ответил ей Скептик и, встав, вежливо указал птице в сторону двери. — Прошу.

Были московские ранние сумерки, когда вышли они из метро на Кузнецком мосту и в потоках людей двинулись вниз на Неглинную. Так как птица сидела за пазухой, возле Лавки Писателей Скептика обстреляли сдавленными вопросами: «Что сдаёте?» — «Историю государства Российского», — пошутил он с намёком и продолжал путь, а на троллейбусной остановке, остановившись, был окружён молчаливыми ожидающими фигурами. Он отошёл к милицейскому лейтенанту, случившемуся поблизости, и спекулянты немедленно разошлись не оглядываясь.

За Садовым кольцом Скептик вышел и двинулся по бульвару, держась фонарей. Птица влезла ему на плечо.

— Быть знакомится: Воротила Финансович.

— Скептик.

— О, русский философ! Во-первый, куда мы идти? Во-второй, у вас мало история, ибо люди за нами бежал целый куча, когда вы сказал?

— Предостаточная история, но чужая, навязанная извне. Потому вроде как не история государства Российского, а история всяких варягов, татар, немцев и прочая. Вскорости будет американский период, чувствуется.

— Понимайт, понимайт. — Воротила Финансович сунул клюв к его уху. — Идеологическая борьба, йес? Западный дух есть отрава, да-да. Но мой фирм поставляет в Союз миллион виски. Горький, Калинин-стрит — есть в любой магазин! Я повышайт бескорыстно ваш дух, я вам очень содействуй, так как русский философ фамилия Солофьёф говорил, что вино повышайт нервный энергия и психический жизнь, также крепко усиливайт действия духа и отчень прямо полезно, страница семь восемь, том восемь собрания сочинений означенный Солофьёф, как цитировал я на мои этикетки для виски на экспорт в Россия. Акрррахх! — Воротила Финансович расхохотался, но замолчал оглядевшись. — Отчень знакомый места… Это есть нет путь к отель! — Он взлетел, вырвавшись, и уселся на нижнюю ветку дерева. — Твой американский друг требовайт объяснений!

— Мы в уголок Дурова.

Птица перепорхнула повыше и заскандалила: — Я был там! Я был продан туда, как давным-давно ниггер! Я был потом в зоопарк! Я не есть натуральный ворона, я есть ваш дружеский гость, позабывши слова превращайся обратно! Измена, кррахх!!

Весь бульвар отозвался другими воронами, налетевшими тучами. Воротила Финансович круто спикировал в гущу кустарника и оттуда молчком поскакал к Скептику. Вражеские перехватчики брызнули наперерез. С жалким карканьем он порхнул в сторону, пересёк неширокий газон и залез в сумку девушки, шедшей откуда-то и куда-то.

Девушка ахнула, остановилась, раскрыв сумку, кшыкнула. Воротила Финансович блеснул глазом на каркавших на деревьях врагов и забрался поглубже в какие-то тряпки под пачкой масла и пучком зелени. Девушка повернула к скамейке, стала опорожнять сумку, после чего так встряхнула её, что несчастный, чтобы не выпасть, впился когтями в ткань и бил крыльями, а когда девушка попыталась извлечь его непосредственно за трепещущий хвост, он её клюнул в перчатку и завопил:

— Русский гостеприимств! Вы не трогайт меня, добрый мисс, ради ваш русский бог!

— Эта птица — учёная, — начал Скептик приблизившись. — Я доставлял её в уголок Дурова, у нас вышла размолвка.

— Нету учёный птиц! — яростно протестовал Воротила Финансович. — Есть бизнесмен из Америки, терпевающий временный затруднения! чёрт!

Местные corvus cornix L., обнаружив его, разлетались в воинственном возбуждении, оглушительно гомоня, ибо он был не cornix, а corvax, да ко всему и чужак.

Девушка, хмыкнув, задумалась, а потом предложила: — Пожалуйста, полезайте, где были. — Наполнила сумку, стараясь не задевать согласившегося иностранца, и досказала: — Идёмте, а по пути объяснимся.

Она была стройная, как стилет, говорила спокойно и ясно. Снег, вновь посыпав, искрился на её чёрном пальто и её чёрной шляпке, на оперении Воротилы Финансовича, на плечах Скептика.

— У вас под глазами тени, — сказал он. — С вами всё хорошо?

— У мисс тени то время как я есть весь чёрный совсем! — возмутился американец. — Как я себя чувствуй, кто спрашивайт?! — И он выкаркал повесть собственных бедствий, утаивая, конечно, детали: — Я шёл по Калинин-стрит, вдруг сильный ветер, и я летел вверх как ворона! Два месяца как ворона! Происки кагабе, я бы жалуйся мой правительство, крррах!

— Эту птицу сто лет обучали, — предположил Скептик, — в качестве агитплаката, рисующего ужасы капитализма. Ленин, наверное, первый стал обучать.

— Мне один человек говорил, что, когда говорят, нужно слышать, что говорят, — произнесла девушка.

— То-то сейчас в высшей степени содержательные разговоры вокруг, — взъелся Скептик. — Вы, слава богу, не хрюкаете.

— Нам не надо бы отвлекаться сейчас, потому что сейчас, — подчеркнула она, — важно помочь оказавшемуся в беде.

— Что… — Скептик замер. — Вы верите? Верите этому в перьях?! — Скептик в силу скептической философии был обязан не верить.

— После ваш злой русский спор! Я доказывайт! Вон телефон-аппарат, я оттуда звонить секретарь, вы убеждайся. — И Воротила Финансович, вывалившись из сумки, в два счёта перелетел в телефонную дальнюю будку перед фасадом неосвещённого здания.

Скептик и девушка побежали к нему через снежный газон, и она так легко перескочила витую оградку, которая окружала бульвар, что он тут же спросил:

— Вы циркачка?

— Актриса, танцовщица.

Пересёкши проезжую часть, шумную, грязную от машин, они выбрались на тротуар, вошли в будку тоже, и Воротила Финансович попросил набрать номер, после чего продолжал на английском, какой знали оба его покровителя. «Мистер Смит?» — «Мистер Во… Сэр?! Я не верю своим ушам, сэр!! Ваше исчезновение…» — «Смит, Смит, довольно. Просто сейчас же поставьте в известность посольство и убедите не подымать шум… Да, без политики… Да, намекните: коммерческие и личные интересы его, то есть мои, вынуждают его делать так, как он делает. Да… да…»

— Теперь к мисс, — заявил Воротила Финансович, когда трубку повесили. — Я есть временно проживайт с мисс.

— Почему у неё? — начал Скептик. — А не у Дурова?

— Кррррах!!

— Хорошо, — согласилась Актриса, открыв свою сумку, куда птица живо впорхнула, задев крылом Скептика. — Я живу далеко, в Ясенево, — уточнила Актриса.

— Мне наплевайт, — отвечал Воротила Финансович. — Только бы с уважающий в тебе личность камрад. Ибо мне очень надо свобода и помочь для важный, весьма важный бизнес! — Закончил он и, исчезнув, уснул, положив свою голову на пучок зелени.

Скептик взялся нести отяжелевшую сумку и на платформе метро вспомнил: — Он мужчина.

— Если так, он уже стал для вас не ворона?

— Мне всё равно. Мне безразлично обычное и необычное.

Поезд затормозил, так что он вдруг упал на неё, то тотчас ухватился за поручень и отстранился. Она, помолчав, вымолвила:

— Ваш образчик, наверное, Пиррон-скептик, который прошёл мимо тонущего наставника своего, демонстрируя равнодушие.

— В чёт-то — да. У вас странный тип лица. Затрудняюсь определить его расовую принадлежность.

— Ну, вот. Вы не слушаете. — Она отвернулась. — Для вас окружающие — вещи.

— Хрюкающие вещи, если не возражаете.

— Что ж, тем более, — обронила она.

И он выдумал несколько вариантов развития её мысли, благоприятных для себя.

На автобусной остановке девушка, протянув руку к сумке, сказала: — Благодарю, дальше сама справлюсь.

— Вы ещё не раскрыли мне тайну лица, и вдобавок я отвечаю за монстра в перьях. Не отрицайте, я его первый призрел и приветил.

В автобусе он купил три билета.

Актриса жила в небоскрёбе по улице Вильнюсская, а быть может — Тарусская. Выпущенный Воротила Финансович неторопливо прошёлся по комнате, полной книг и пластинок, медленно возвратился в прихожую, где осматривал стены в афишах, и, наконец, влетев в кухню, расположился на подлокотнике кресла перед столом с чашкой чая. Третьей уселась хозяйка.

— Смородиновое варенье. Берите, пожалуйста. Мистер Во, положить вам?

— Да. Я желайт после ужина принять ванна ещё и сигар в чистый постель. — Он, сунув клюв в чашку, хлебнул. — И пожалуйста, туалет пусть открыт для мои всякий надобность. — Он опять отхлебнул. — В ваш спокойный гуманный условия я вспоминайт колдовские слова превращаться обратно, крррах! Временно, к пользе бизнес, вы оба мой секретарь, двести долларов месяц. Мисс писать письма, звонить мистер Смит. Вы — искать негодяй продавать ценный вещь. Нет, триста семьдесят долларов каждый. Я вам платить много в месяц! — Быстро склевав потом хлебную корку, он улетел в ванную и заплескался в воде.

Скептик подлил себе чаю и потянулся к варенью.

— Наверное, вам пора идти, — предложила Актриса. — Поздно, скоро автобусы перестанут ходить. — Она грела ладони о свою чашку и не подымала глаз.

— Останутся у вас на ночь один или двое, не всё вам равно?

— Кажется, я не оставляю у себя никого.

— Он может вспомнить свои заклинания превращаться обратно в любой миг. Что вы сказали?

Актриса вскинула на него глаза. — Я ничего не сказала. Но, признаюсь, я не продумала эту возможность, — После чего собрала нужные вещи, оделась и, когда Воротила Финансович, волоча на себе полотенце, выбрел из ванной враскачку, произнесла: — Вы, мистер Во, оставайтесь, устраивайтесь, где вам удобно. Рыба и хлеб для вас на подоконнике. Завтра я после спектакля приду и напишу нужные письма.

— Сигар у нас нету, вот сигареты, — со скуки съязвил Скептик.

Пыхая дымом и благодушно кивая, американец их проводил, а когда дверь за ними захлопнулась, перебрался к окну любоваться ночными огнями.

Скептик же проводил девушку через квартал до какого-то дома.

— Здесь моя подруга, я пока у неё поживу, — объяснила она.

Скептик молча поцеловал её руку и зашагал в снегопад.

Превращение близ экватора

Без остановки носило друзей по пустыне Сахара, и, только они вкатывались в Атлантику, ветер менялся и гнал их до Красного моря в завесе песка с такой скоростью, что ремни, на который висел ранец вроде качелей, тёрлись о палку, пропущенную через центр, дымились и раскалялись.

— Эй ты, — орал Перекати-Поле. — Придумай что-нибудь, если ты настоящая комсомолка.

Вика, скрючившаяся на ранце, помалкивала и порой дёргалась изо всех сил, оттого направление их отчаянных гонок менялось мало помалу. Травяной шар считал, что она это делает, чтоб ему досадить, и скандалил неистово. Вика же, обнаружив, что на подъёмах качение замедляется, норовила свернуть к исполинской горе впереди и после серии мощных рывков преуспела. Ветер, свистя, покатил их к вершине, ослабевая, юля и увиливая. Наконец, он бежал прочь, унося с собой пыльную бурю. Небо очистилось, запылало ужасное солнце; парочка скрылась в тень под скалой и печально смотрела на мёртвые обожжённые камни.

— Что делать? Как быть? — высказался Перекати-Поле. — Здесь от нас скоро рожки да ножки останутся.

И они мучались и томились.

К вечеру жара спала немного. Скатившись с горы, они двинулись по пескам и щебёнке, отбрасывая невероятные тени. Вдруг за скалистой грядой раздались голоса. Вика туда побежала и обнаружила странных людей в небывалых одеждах, толпившихся у пьедестала.

— Мы собрались! — восклицали они. — Так начнём говорить, любомудрствовать! Просим, просим, Солон! Ты всех старее, говори первым!

— Я не хочу говорить, потому что есть тот, кто вмещает в себя мои знания, а я — жалкий должник его.

Все настаивали тем не менее, и он начал:

— Прекрасным и добрым верь более, чем поклявшимся. Заводить друзей не спеши; заведя, не бросай. Не советуй дурное, советуй лучшее. Ум твой вожатый. Душа бессмертна.

— Слава! Вскричали все и, увенчав его, возвели на пьедестал. — Говори!

— Я воспретил ставить в Афинах трагедии, потому что они научают притворству, которое пагубно. Слово есть образ дела…

Странный толстяк между тем вылез из бочки и показал всем солёную рыбу.

— Я вычислил пути солнца от солнцестояния до солнцестояния, определив земной год, — продолжал Солон.

Но никто уж не слушал его, все смотрели уже на солёную рыбу, поэтому он умолк сбившись.

— Вот! — начал победно толстяк. — Эта грошовая вобла остановила Солона в его рассуждениях. Помнишь, Солон, как ты шёл смотреть звёзды, которые якобы ты постиг, но упал в яму и как старуха тебя укорила. Тот, кто не видит под своим носом, — сказала она, — посягает на небеса.

Все рассмеялись, стащили Солона невежливо вниз и, крича: — Слава тебе, Диоген! Подымайся! — стали указывать на пьедестал.

— Чтоб вы тоже столкнули меня? — рассмеялся толстяк. — Вы состязаетесь, кто кому вставит палки в колёса, — только не в истине. Вы изучаете бедствия Одиссея, а собственных недостатков не видите, как арфист, что справляется с арфой, а со своим нравом сладить не может.

Все начали отворачиваться, и тогда Диоген закричал петухом, привлекая внимание.

— Истины вы чураетесь, а безделицы вас привлекают. Вот что хотел я сказать напоследок. — Он замолчал и влез в бочку.

Люди в странных одеждах рукоплескали ему, но внезапно прервал их муж быстрый и резкоречивый, облокотившийся на пьедестал.

— Хватит витийствовать, — приказал он. — Слушать меня. Итак, первопричина всего — бог, а материя — неоформленная и пассивная масса. Стихий существует четыре, а кроме них есть и пятая, заключающая тела из эфира; движется эта пятая кругообразно.

— Хвала, Аристотель! — последовали отдельные крики.

— Я продолжаю. Счастье — совместная полнота благ: душевных, телесных и внешних. Одной добродетели недостанет для счастья, надобны красота и здоровье телесности и богатство и знатность от внешнего. Потому на вопрос: почему нам приятно водится с красивыми? — я ответил: кто спрашивает такое, тот слеп, и назвал красоту божьим даром, в отличие от Карнеада, кой высказывался о ней как о владычестве без охраны, и Феокрита, оценивающего её пагубой под слоновою костью, и Феофраста, коему это лишь молчаливый обман, и Сократа, изрекшего: недолговечное царство.

Последовала нескончаемая овация. Неслись возгласы: — Красота — божий дар!.. А материя есть пассивная масса… Чудно! Стихий лишь четыре… Отныне мы знаем, как жить!.. Да к тому же есть пятая, кругообразная! Изумительно!!

Кто-то связывал уже лавры в венок, кто-то цитировал сказанное, кто-то тихо зубрил, бормоча под нос: «Первопричина всего будет бог… но потребны богатство и знатность…»

Вдруг сумрачный муж в стороне заявил: — Я считаю иначе.

— Ну-ка! — воскликнули все. — Говори, Пиррон-скептик!

— А ничего я не знаю и ни во что я не верю. Всякому слову найдётся обратное. Нет добра, нет и зла. Будь они — они были бы одинаковыми для всех. Мы же видим обратное, потому что их нет. Повар великого Александра отогревался в тени, мёрз на солнце. Нашему Диогену за благо казалось тому же великому Александру сказать, чтобы тот, заслоняющий солнце, посторонился. А Аристотель служил при дворе Александра.

— Хвала, Пиррон! Слава!

— Благо ли некий поступок или он зло, я не знаю, и потому что добра и зла нет, и по многим ещё основаниям. Ничего я не знаю. Даже не знаю, знаю я или нет в самом деле. Впрочем, хоть говорю, что не знаю, но не возьмусь утверждать, что не знаю действительно.

— Аристотель, сойди! Подымайся, Пиррон!

— Вы находите разницу, быть вам над или под. Мне без разницы, быть над вами или под вами, — вёл речь Пиррон, тем не менее восходя по ступеням. Некогда Анаксарх, мой учитель по философии, оказался в болоте. Я прошёл мимо, даже не слушая его криков о помощи, вот оно как.

— Восхитительно!

— Раз нет добра или зла, нет вообще ничего, стало быть, то зачем, я подумал, ему моя помощь, если нет жизни и смерти. Смерть, может, есть жизнь, а жизнь — смерть. Эпикур, ценя жизнь, учит, что смерть есть бесчувствие. А Сенека зовёт эту жизнь смертью в преддверии истинной жизни. Он бы обрадовался покойнику, причастившемуся к посмертному благу жизни, а Эпикур опечалился бы, что покойник утратил со смертью все блага жизни. А я? — молвил тихо Пиррон. — Я не знаю, есть я или нет. Если чувствовать — значит жить, то тогда не Гомер ли живописал нам Аид, где умершие чувствуют многократно острее? Я чувствую, что я есть, но наличествует ли природа моя — или же отражается в этой жизни, как утка в воде, я не ведаю.

— О, божественно!!! — закричало собрание.

— Я сейчас буду стукаться головой обо что-нибудь, потому что не знаю, нужно ль это или не нужно, выгодно или невыгодно. — И действительно, застучался, да сильно; кровь залила пьедестал. В рукоплесканиях, в воплях полного восхищения лишь один человек подбежал и подставил под лоб мудреца свою руку.

— Прочь, безымянный! — остервенилась толпа. — Лавры, лавры Пиррону!

Глас безымянного был неслышен: — Остановись, Пиррон! Ты не знаешь, как быть, и не знай, это вовсе не главное. И пойдём прочь отсюда. Я накормлю тебя фигами. Ну, пойдём!

— Я не знаю, как угодить им, — рыдал Пиррон, позволяя себя увести. — Их ничем не насытишь.

Вика поддерживала мудреца тоже, слушая, что говорит, отстраняя мешающих, безымянный: — В каждом из вас царство истины! Слушайте дух, что внутри вас. Не пожирайте друг друга. И полюбите друг друга!

— Дай нам Пиррона, болтун! — бесновалась толпа. — Пусть убьёт себя и докажет себя! Убирайся от нас и болтай свой чувствительный вздор дуракам!

— Отряхните с себя ваши знания. Лучше б вы были дети! — Он продолжал, но чем больше он говорил, тем сильней раздражалась толпа.

Вдруг внимание всех привлёк стук. На пьедестале стучал в мрамор камнем очередной краснобай, самовольно поднявшийся, пока все отвлеклись на Пиррона и безымянного. Он чуть грассировал и, казалось, был Вике знаком.

— Заявляю: учение повегяется делом. Пусть бы газбил себе лоб Пиггон — вот и вся философия этих пиггонов. И философия многих и многих словесных газвгатников. До сих они миг объясняли, путаясь и иггаясь в словах, а миг нужно менять!

— Ну же, дальше!! — стонали все в предощущении грандиозных открытий.

— Я повтогяю: менять — и никаких колебаний. Пегефгазигуя безымянного: кто не снами — тот пготив нас. Пегевегнуть нужно миг — с головы на ноги. Словоблудием гогу не сдвинуть. Эга словесных дебатов и кгаснобайства пгошла. Достоянием настоящего стала пгактика и ещё газ она!

— А-а-а!! Как лучезарно, как ясно!!

— Поэтому, исходя из потгебностей нынешнего момента идеалистов пгошу отойти, матегалистам же сплачиваться под моим пьедесталом. Лозунг момента: миг есть матегия, наше дело её изменять! Лейбниц, Платон и вы, Каутский, что такое? Назад! Газмежёвываемся бесповоготно!

Сборище разделилось; взявшие верх аплодировали, свистели и сквернословили, угрожая противникам; длинные тени вытягивались на восток, и по ним кралась тьма.

— Лучше меньше, да лучше. Но пгиступаем к богьбе, к выкогчёвыванию софистических домыслов и гностической тагабагщины. Наши цели ясны, наш путь пгям, и пгиступим.

В сумраке раздались стоны и стуки, и восклицания боли и ярости. Освещённый последним лучом пьедестал руководствовал битвой.

— Лучше отсюда уйти, — озадачилась Вика. — Что ж такое знакомое?

— Я не знаю, знаю ли я, что случилось, но я хочу поучаствовать, — прокричал вдруг Пиррон, вырвался и вбежал в гущу побоища.

Идеалистов побили, заткнули им кляпами рты и заставили в тачках перевозить на условное место песок. Победители воздымали плакаты и лозунги. Месяц тех и других освещал. «Дураки были мы, что всё спорили, мудрствовали, — говорил Аристотель. «Истинно, что теперь всё нам ясно», — твердил Гераклит. Диоген, задержавшись, вытащил изо рта кляп и спросил: «Пифагор, постиг истину?» — «Вынужден был постичь». — «А тогда разговаривать не о чем. — Диоген вновь вставил в рот кляп и продолжил трудиться, внушая себе: — Значит, так: мир есть материя, а моё дело эту материю в тачке возить и её этим самым менять». Временами то Гераклит, то другой какой из надсмотрщиков восклицал:

— Хорошо! В голове ясность, вопросы отсутствуют, жизнь, между тем, улучшается как бы сама по себе.

И умолкал, погружаясь в счастливые думы. Кто-то из победителей догадался воткнуть палки с лозунгами и плакатами в землю, чтобы освободиться для бóльших приятностей. Они сели в кружок и, счастливые, выпили. Анаксагор предложил тост со словами:

— Всю жизнь я мудрил, напрягал интеллект, разбираясь в строениях мироздания, и всего-то додумался, что началом-основой является беспредельное. Много тайн собирался ещё я открыть и мучительно думать. Но вдруг этот цельный мудрец, выговаривающий столь пленительно мягко звук «р», разъяснил мне все тайны. Надо, оказывается, не думать, а действовать. Так спасибо огромное тем, кто за меня всё решил и меня осчастливил! Мы вот счастливые с вами сидим и вино попиваем, столь же счастливые наши друзья-оппоненты возят песок и работают. Всем всё ясно, все счастливы! Так поднимем же за картавого мудреца наши кубки!

Пир стих к утру. Только слышалась заунывная песня Конфуция да стучали орудиями труда побеждённые.

И в рассветных лучах протрезвевший Пиррон вдруг сказал: — Все меня знают. Я одолел накануне Платона. Но мне взбрело на ум вот что: я его одолел или он меня? Я вообще сомневаюсь, что мир есть материя, потому что песку навезли, а что толку? Может, материя и есть дух и идея, ибо зачем тогда лозунги тем, кто считает первичной материю? Почему без идей, только силой материи, они справиться с этой материей не в состоянии? Идеалисты, напротив, пассивная масса, материя, потому что хотя и выдумывают чего нет, но работают почему-то они. А должны бы — материалисты, по честному, кто так любит материю. Получается ложь и картавый мудрец всем наврал. Я не знаю, знаю ли я, что я прав, но я знаю, что недоволен я тем, что я знаю.

— Хвала, Пиррон! — завопили все подбегая и затирая картавого мудреца. — Где пьедестал?

— Меня слушайте, — встрял сердитый мудрец. — Всё, конечно, материя. Но мне кажется, всё из атомов. Земля видом, как бубен, круг солнца всех далее, лунный круг самый ближний, прочие между ними, к тому же земля наклоняется к югу; солнце, вдобавок, воспламеняется и от звёзд, а другие светила горят от движения, обо что-то там трутся, как ось в колесе…

— А давно ты слез с неба, Левкипп, что всё знаешь? — спросил Диоген, наблюдая из бочки.

Мужи зашлись хохотом.

Вика взглянула на них скосоротившись и обернулась опять к Безымянному.

— Не послушали умного человека, вновь начинают свою болтовню, а как ловко возили песок. Вот-вот выстроили бы хорошую жизнь!

Безымянный смолчал и направился вглубь пустыни. Вика с Перекати-Полем двинулись следом. Пятки у безымянного были светлые, жёсткие, волосы же не длинные и не короткие, как у Сенеки. Шаг у него получался широкий. Чтоб не отстать, Вика часто бежала и падала спотыкаясь. Воздух разогревался, делался нестерпим. Наконец, обессилев, Вика рухнула в раскалённый песок и заныла:

— Я не могу поспеть! — А когда безымянный приблизился, то добавила: — Я хочу есть. — И подумала, что в родном краю взрослый давно бы её накормил и понёс на руках, как боец раненного товарища. Мстительно она выговорила: — Все философы спорят, а до людей им нет дела!

Перекати-Поле фыркнул не вмешиваясь.

— А кому дело есть? — подавая ей руку, спросил безымянный.

— У нас, например, Ленин был, и он думал про всех.

— Ну, и что?

— Он сказал, как нам жить, и у нас и прекрасно живут, и друг другу всегда помогают.

— Ты тоже знаешь, как жить?

— Знаю тоже.

— Тогда тебе незачем голова, без неё будет легче. Пусть знающая голова пребывает сама по себе. Можешь снять её.

— Что вы сказали? Она ж не снимается, — млела Вика, схватившись за голову, каковая снялась моментально и шлёпнулась раздражённо в песок.

Безымянный тянул безголовую теперь Вику за руку, они шли; голова с изумлённым Перекати-Полем медленно перекатывались за ними. Двигаться стало легче, Вика чувствовала, что ей легко, замурлыкала даже песенку, а в огромном оазисе с финиковыми пальмами даже распрыгалась, словно как антилопа, но голова вдруг захныкала, объявив, что голодная. В поселении из песчаных домов безымянный спросил у какого-то старого жителя подаяния, пожелав прежде мира и счастья.

— Мира и счастья тебе тоже, путник, — старик отвечал. — Что за беда побуждает тебя странствовать?

— Я учу вечной жизни, поэтому и хожу, чтоб учить многих.

Вика без головы была рядом и, странным образом, слышала всей своей кожей, а голова её с травяным шаром шептались в сторонке.

— Доля твоя не простая, — старик рассуждал. — Что, однако, ты скажешь тому, кто устал жить и не имеет надежд на жизнь вечную? Сын мой погиб на войне, дочки ищут красивой судьбы в городе, а самому мне недуги уже не дают обрабатывать землю. Если не выплачу я налогов, буду бездомный, как ты, и ненужный. Что с меня взять, неучёного и бессильного человека, отжившего свой век. А учиться жить вечно во мне недостало бы сил. Неужели я пропаду, не наученный вечной жизни? Ответь.

Безымянный ему поклонился. — Тебя, стойкий дух, и не нужно учить. Ты заслужил её, вечную жизнь, и идёшь к свету. Исполнится, как обещано, и, когда ты начнёшь умирать, знай, что только рождаешься в вечность. Тебе она будет лёгкой. И мне стало легче, когда я увидел того, с кем я встречусь в краю, где не всякий окажется. Я пойду. Мир тебе.

— Погоди. — Старик скрылся и вынес лепёшку. — Возьми на дорогу. И заходи, если рок приведёт тебя сюда снова.

Они распрощались, и безымянный увёл своих путников в переулок, где были тени, сел у стены, преломил хлеб натрое и себе взял кусок меньший. Вика без головы ухватила большой, голова же, насупившись, отвернулась.

— Бери.

— Не хочу.

— Ты сама жаловалась на голод.

— Да, голодна, но обманный хлеб есть не буду!

— Как так обманный?

— Вы не работаете, а попрошайничаете.

— А учить вечной жизни, ты думаешь, не работа?

— Нет, не работа, нет никакой вечной жизни, нам говорили, — отрезала голова и опять отвернулась.

— И я говорю. А тому, кто у вас говорит, хлеб дают?

— Им зарплату дают за работу.

— Их награждают за то, что они отговаривают от вечной жизни? Им дают хлеб за то, что они вам советуют жить, а потом — умирать. Я учу жить, а они убивают. Что лучше?

— Лучше они. Они учат истории и математике, например, и другим настоящим вещам, а вы учите фальши. Фи, вечная жизнь…

— А зачем тебе математика и история, если не для того, чтобы вечно жить? Или ты непохожая на других и желаешь, прожив, умереть? Хочешь смерти?

— Нет… — Голова чуть смутилась. — Я, например, когда вырасту… ну, скажем, выстрою дом, люди будут в нём жить и меня вспоминать.

— А если выстроишь два дома, будут ли вспоминать тебя лучше?

— Да, будут. Конечно!

— А если сто домов?

— Сто домов я не выстрою. Очень много.

— Ты слабая и ленивая, — заключил безымянный. — Сто домов ты не выстроишь, потому что ты чувствуешь, что потребуется усердно трудиться, а тебе хочется лишний раз сбегать в кино и поесть сладостей. Ты вообще бы хотела лишь бегать в кино и есть сладости, или вечно в Артеке у моря позёвывать, но тебя учат, что, кроме этого, нужно выстроить пару домов, и тебе хорошо, потому что работы так мало. Я учу по другому. Жизнь вечную приближают земными делами, и сто домов выстроить мало. Душу нужно трудить, а не руки. Нужно в душе миллион домов выстроить. Ты стремишься не верить, чтоб не трудиться так много в душе. В вашей школе ленивые учат ленивых, а мёртвые мёртвых.

— А… а у нас с детьми так не разговаривают! — ляпнула голова. — Я… Не хочу слушать про мёртвых! Я ещё маленькая.

— И будь маленькая, если нравится, — произнёс безымянный и обратился к другой Вике, без головы. — А ты хочешь быть вечной?

Та потянулась вдруг к небу руками, точно взлетая, но шлёпнулась, вновь, трепеща, поднялась и в кружении заметалась, ища телом выси; кажется, что мелькали порой серебристые крылья, так были плавны и жаждали высоты её руки; стало угадываться лицо, вдохновенное и прекрасное, вихрь волос захлестнул вдруг его, обозначив и выявив совершенно. Новая девочка вдруг упала без сил, а потом поднялась со слезами в глазах, необычно глубоких и новых, знающих что-то важное, потому что ей хлопали и хвалили её поселяне, собравшиеся посмотреть удивительный танец. Ей даже дали монетки и попросили:

— Скажи что-нибудь, девочка! Ты заставила наши души летать, и нам хочется слышать твой голос. Так же он светел, как ты?

— Я знаю мало, добрые люди, — на незнакомом её до того языке Вика ответила, — и боюсь своей речью расстроить вас. — Затрепетав, она бросилась к безымянному и уткнулась лицом ему в грудь.

— Скромный ответ и прекрасная девочка! Счастлив ты, добрый путник, имеющий столь прекрасную дочь! — восклицали растроганно люди и расходились.

А голова кипятилась в тени: «Попрошайка! танцует за деньги почти голышом! Ну, попасть бы скорей в нашу школу, я посмотрела бы, как она там попляшет такая!»

В этот момент безымянный спросил: — Хочешь занять своё место? Поговори с Викой, Вика тебе разрешит.

— Я с такой… ни за что! — выпалила голова отвернувшись. — Пусть с фальшивой своей головой ходит-пляшет. А я… я голова настоящая!

Безымянный поднялся и тронулся в путь. Когда Вика пустилась за ним, голова осмотрелась и цапнула свою порцию хлеба корявою пятернёй, вдруг у неё появившейся.

Безымянный учил вечной жизни. Вика показывала танцы. Перекати-Поле радовался путешествию через оазисы, а Голова возмущалась. Шла она вроде со всеми, но в отдалении, словно нехотя и таясь, отчего её ноги, которые отросли, получились короткие, годные для подкрадываний, перебежек и юрканий, а её руки — кривые, коротенькие и хваткие, так как она делала ими всё воровато. Спина её горбилась по-черепашьи, чтобы удобнее было прятаться от всего, что её возмущало. Нечто одно, составлявшее юную комсомолку из Ставрополья, раздвоилось. Образовались две девочки, из которых одна точно «розы на пальцах моих расцвели!», а другая — «бросьте и плюньте на розовый куст и на прочие мелехлюндии из арсеналов искусств», этакая убеждённая комсомолка, перерастающая на глазах в озлобленную партийку с вековым стажем. Люди не обращали внимания на последнюю, а когда обращались, то называли «Короткоручка». Однажды она, когда Вика-танцовщица завершила своё представление, завопила:

— Они вас обманывают, чтобы вы позабыли про вашу тяжёлую жизнь и жили в дурмане! Вы за обман им даёте на хлеб, а вам надо расправиться с угнетателями и жито счастливо. Свергли б гнёт и культурно бы отдыхали у телевизоров или в клубе смотрели бы самодеятельность!

— Труд у нас, девочка-короткоручка, истинно тяжкий, — кто-то признал. — Но на то воля божья, чтобы одни пострадали сейчас, но сполна отдохнули потом.

— Ха-ха-ха! — засмеялась, кривясь, голова. — Воля не бога, а богатеев! Они угнетают, если их свергнуть, жизнь переменится.

Так как народ повернулся к ней, оттеснив безымянного и танцовщицу, Голова воодушевилась: — Не пожелают добром, надо силой отнять у них власть!

— Что такое?!

— Ничто! Где у вас самый богатый?

Ей показали.

Она прошагала решительно, непричёсанная и хмурая, и, едва старый богач показался в воротах, пролаяла: — Хватит вам угнетать! Будет наша власть! Можете уезжать за границу, если не нравится!

— Кто эта девочка? — старый богач изумился.

— Ходит за проповедником, — выкрикнул кто-то в толпе, что пришла с головой.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.