18+
Повести нового света

Объем: 294 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ПЯТОЕ КОЛЕСО ПЛЕМЕНИ МАЙЯ

Два века и один год

«Луна, ветер, годы и дни —

Всё течёт, и всё умирает.

Кровь спешит к месту своего успокоения,

Подобно власти, занимающей трон».


«И проснутся непроснувшиеся —

Те, кто ещё не проснулся

В эти дни недолговечного царства,

Временного царства».


«Плотники увещевают дерево,

Гончары учат глину лгать,

Лучники подчиняют стрелы,

А мудрец — самого себя».


«Чилам-Балам», эпос майя

Первый виналь

Эй! Остановись!

Человек с головой длинноклювой птицы, раскинув руки, покачивался в каменном гамаке.

С закрытыми глазами летел он к Сердцу Небес, где зарождался в предутренней тишине новый день.

Возможно, так оно и было — птицеголовый сумел увидеть новорожденное солнце ещё до того, как первые лучи отделили море от неба и осветили храм на вершине пирамиды.

Тогда он записал чернильным клювом на длинном свитке из коры фигового дерева:

«Вчера, в год 4625 от начала Пятого солнца, в середине месяца Сака, в день кауак, что означает бурю, с восьмого неба, где живёт непогода, спустился ураган Имеш. Исполнив мою просьбу, он потопил большую пирогу на Гадючьих рифах…»

Хотел приписать — «И все пришельцы погибли».

Но вздрогнул, застигнутый внезапно чьим-то голосом, и обронил свиток.

Слова прозвучали так отчётливо, будто прямо из висевшей на его груди морской раковины, но были непостижимы.

Человек сорвал птичью маску, под которой обнаружилось широкое, как у совы, лицо — с орлиным носом, с чёрными раскосыми глазами. Странно выглядели лоб и затылок — приплюснутые и устремлённые вверх.

— О, творец нашего мира, о создатель Цаколь-Битоль! Моё сердце и душа отворены для тебя! Говори! — воскликнул он, надеясь на разъяснения.

И различил шёпот раскрывающихся под солнечными лучами диких орхидей и шорох креветок в прибрежных водах. Услышал, как саблекрылые колибри рассекают воздух. Множество тончайших звуков проникало в его уши.

Но с тринадцатого неба, на котором живёт Цаколь-Битоль, исходила лишь глухая и вязкая, словно струя каучука, тишина. Да, именно так течёт сок уле из каучукового дерева.

Не дождавшись новых слов, он громко повторил те, не разгаданные:

— Эй! Ос! Та! Но! Ви! Сь!

Однако никакого смысла так и не уловил.

— О, горе! Я, верховный жрец Эцнаб, не понял Творца и Создателя! Чем же прогневил его?!

Эцнаб выбрался из каменного гамака, упал на колени и бормотал что-то до тех пор, пока раковина на груди тихонько не запела. Сначала она только посвистывала и щёлкала, как птица, но голос её всё возрастал и множился. Раковина уже тявкала, будто койот, и рычала, точно ягуар.

И, наконец, из её маленького изогнутого чрева извергся несоразмерно мощный рёв. Именно так надрывался вчера водяной дракон — ураган Имеш! Более того, даже чёрные тучи, величиной с кулак, повалили наружу, а меж ними засверкали молнии.

Эцнаб укрыл раковину ладонями, и она сразу притихла.

Теперь жрец знал, чем провинился, — напрасно велел урагану погубить ту большую пирогу.

Хотя вот уже почти целый катун, около двадцати лет, он сдерживал нашествие пришельцев.

«Так почему же я не заметил, как изменилось время, а наш старый Цаколь-Битоль помолодел и заговорил иным, чем прежде, языком? — думал Эцнаб, — Ах, владыка Двойственности, ты непостоянен! Уже отвернулся, не слышишь своих детей, обращаясь к пришельцам!»

Жрец поднял руки к солнцу и возопил отчаянно на древнем наречии народа майя:

— Эй! Остановись!

Он умел ускорять и замедлять время, но вдруг спохватился, раскаявшись в своих словах. Далеко высунул язык и проткнул в наказание острым шипом кактуса.


День Преображения

Прошедшей ночью во время жестокого шторма испанская каравелла налетела на рифы.

Острый коралловый гребень, подобный драконьему, с ужасающим треском, слившимся с ударами грома и рёвом ветра, вспорол деревянное днище.

Беспомощный, будто бабочка на булавке, корабль разваливался, избиваемый волнами.

Трюм наполнился водой. Высокие надстройки на корме приподнялись и, сметая всё, устремились по палубе к носу. Одна за другой рухнули четыре мачты.

Белая пена клокотала вокруг, поглощая людей, криков которых не было слышно. И поэтому, несмотря на грохот бури, казалось, что нависла страшная тишина.

И время вроде бы замерло. Или, скорее, настолько растянулось, что вот-вот должно было, словно канат, лопнуть — прерваться навсегда.

Для большинства команды, включая капитана, так оно и случилось. Навеки они упокоились среди обломков каравеллы, у подножия рифов, 18 августа 1511 года от рождества Христова, как раз накануне праздника Преображения Господнего.

Однако два человека очнулись ранним утром в лодке.

Одного звали Гереро, другого — Агила.

Ну, кому как не им суждено было выжить в кораблекрушении! С такими-то именами, Гереро и Агила, которые означают в переводе с испанского — Воин и Орёл!

Впрочем, они ещё ничего не понимали — что произошло? где? почему? — настолько всё преобразилось.

Молчаливо оглядывались, щурились, потягивались. Даже позёвывали.

Восходило ясное мягкое солнце, и бирюзовое море тихо лепетало за бортом, вроде бы извиняясь за вчерашний скандал.

Лишь обрывки паруса, свисавшие с мачты, да вода в пять ладоней по дну лодки напоминали о шторме.

Агила приподнялся, и тут же что-то живое прытко охватило ладонь, словно в рукопожатии. Он покосился вниз и увидел на дне под боком небольшую пурпурную физиономию, смотревшую разумным, но усталым глазом.

Это был осьминог-подросток, — не более метра в длину, если считать со всеми ногами. Заброшенный в лодку штормовой волной, он тоже не мог сообразить, где это вдруг очутился.

Выхватив из-за голенища нож-наваху, Агила хотел было отрубить щупальца, обвившие руку, и вышвырнуть осьминога за борт.

— Эй! — хрипло крикнул Гереро. — Остановись!

И это были первые слова, прозвучавшие над морем в тот тишайший день Преображения.

Возможно, слышимость в те времена была немыслимая. Или голос Гереро имел особенную лёгкость и летучесть. А может быть, всё дело в чуткости уха жреца.

Как бы то ни было, но в пятидесяти милях к западу от одинокой лодки человек в птичьей маске, встречавший солнце в храме на вершине белокаменной пирамиды, услышал их и вздрогнул.

А через какое-то время и Гереро с Агилой и даже осьминог встрепенулись в лодке — вопль жреца пронёсся над ними, как дальний раскат грома.

Но небо было безупречно ясным, и солнце надолго замерло в зените, превращая морскую бирюзу в золото, а потом быстро-быстро покатилось к закату, словно навёрстывая упущенное время.

Хотелось надеяться, что всё самое страшное позади.

Хотя слишком часто за чудесное спасение приходится расплачиваться всю жизнь.

То есть сама жизнь изменяется до неузнаваемости. Так что начинаешь сомневаться, было ли спасение, или ты уже на другом свете. На каком-то совершенно новом.

Впрочем, и до него ещё надо добраться, поскольку вокруг ни намёка на землю. А парус разорван и вёсел нет.


Пятое солнце

Рыжебородый Гереро смотрел на жизнь легко, а лицом напоминал радостно-цветущий подсолнух.

— Неизвестно, сколько дней мотаться нам по морю, — сказал он. — Так что этот осьминог послан самим небом…

Агила мрачно поглядел в осьминожий глаз.

«Очень смышлёный этот головоногий. Кажется, догадался о своей судьбе, но не ропщет! А нам-то какая доля уготована? Можно представить!»

День они провели в молчании. Да и о чём говорить под палящим солнцем среди бесконечной солёной воды?

А думали об одном — к берегу жизни их прибьёт или к берегу смерти. Всё зависело от того, в какое течение попадут, и с какой стороны будет ветер.

То и дело они смачивали обрывки паруса и укрывали головы. На время мрачные мысли уходили. Но парусина быстро высыхала.

К вечеру, когда солнце стремительно погружалось в море, а на небе уже появился полупрозрачный, в виде ониксовой чаши, месяц, Агила, не глядя осьминогу в глаза, отсёк два щупальца.

Пока моряки жевали их, вытягивая соки, щупальца извивались — касались щёк и носа, постукивали по лбу и путались в бороде.

И ночь под странно перевёрнутыми созвездиями была беспокойна, словно тоже змеилась и петляла, унося своим потоком лодку в бесконечные дали, куда-то в сторону Млечного пути, истекавшего из лунной чаши.

И взошло второе солнце, и миновало небосвод. А за ним и третье, и четвёртое, не открывшие ничего нового взору. Зато сокрушавшие надежду.

На заре пятого дня Агила сказал, обращаясь то ли к Гереро, то ли к осьминогу, от которого осталась одна лишь безногая голова, то ли к самому солнцу, размеренно продолжавшему свой путь:

— Для чего же мы спасены, брат?! Да неужели, чтобы растянуть наши страдания?! Мы подобны этому осьминогу! Только нас поедает солнце и время! Не лучше ли сразу утопиться или перерезать горло, чем ожидать мучительной смерти без воды и пищи?!

Гереро встал на нос лодки, подняв ладони:

— Этот день отличается от прежних. Я чувствую — новый, необычный день. Прекрасный день! Ветер поменялся и не спорит с течением, а влечёт нас прямо к западу.

— Ну, что ж, — недоверчиво покачал головой Агила, — тогда на закате…

Он уже твёрдо решил, что одним махом вспорет себе горло, сидя на борту, чтобы сразу упасть в воду и захлебнуться, пока не подплыли акулы. Кровавый должен выдаться закат!

И действительно, к вечеру пятое солнце побагровело. Оно завершало этот день, поспешно отдаляясь от лодки, будто не желало видеть кровопролития.

Меж тем Агила уже достал свою наваху, и лезвие её отсверкивало красными лучами.

Гереро, смотревший вперёд, вдруг обернулся, улыбаясь:

— Погляди! — И указал рукой на горизонт.

Из моря выступала расплывчато-синеватая береговая полоса неведомой новой земли.

И пятое солнце, зависнув над ней на расстоянии ладони, словно из последних сил высвечивало прибрежные пальмы и пирамидальную скалу, под которой темнела спасительная бухта.


Новый свет

Над лодкой неторопливо проплывали пеликаны, самые молчаливые из птиц.

Они разглядывали под водой рыбу, и время от времени ухали в море, как будто навсегда.

Невероятно медленно, беззвучно приближался берег.

Уже стемнело, и он был едва различим. Только полоса песка белела в ночи, словно отдавала накопленный за день солнечный свет.

Ветер стих, и моряки заметили, что лодку относит течением вправо. Тогда, скинув одежду и сапоги, они прыгнули за борт и поплыли к бухте. Море переливалось, как живое, и при каждом взмахе руки светящиеся брызги разлетались по сторонам.

Гереро первым коснулся дна — плотного и ребристого от прибоя. Он пошёл по грудь в воде, а сзади поспешал, фыркая и отдуваясь, Агила.

Хоть вода была тепла и ласкова, а хотелось побыстрее выбраться на берег.

Они рухнули на песок, оказавшийся нежным, как пудра.

Всего-то с полмесяца назад, преодолев Атлантический океан, прибыли они из Испании в Вест-Индию, на Кубу. И ещё не успели свыкнуться с тропической влажной духотой, с москитами и внезапными ливнями, как на каравелле «СантаФе» под командованием капитана Педро де Вальтьерра вышли в Караибское море на поиски новых земель.

И вот теперь, кажется, обнаружили. Они не знали, что с Иберийского полуострова угодили на другой, меньших размеров, — можно сказать, на пятку огромного материка, который в те годы ещё не назывался Северной Америкой.

Впрочем, Гереро и Агила не думали о том, на какой земле лежат, куда ступили их ноги. Пускай ничтожный клочок тверди среди бесконечного океана!

Лишь бы найти пресную воду да что-нибудь съестное. С этими мыслями они и заснули. Два измождённых бородатых человека в драных подштанниках.

А проснулись вообще голыми и безбородыми детьми — лет десяти. Они не понимали, как такое могло приключиться. Но странно, что не очень-то удивились и совсем не напугались. Им было хорошо!

Мягко светило солнце, стоявшее в трёх пальцах над морем. Порхали огромные желтокрылые бабочки, и крохотные колибри зависали над цветами, приноравливаясь запустить туда длинные клювы. Время от времени с высоких пальм бухались кокосы, расплёскивая белый песок. Почти к самому берегу подплыло семейство дельфинов — папа, мама и малолетний, которого родители опекали с двух сторон. А на скалу, зависшую над бухтой, вышел из зарослей красный олень.

— Может, это рай, куда пускают только детей? — вроде бы спросил Гереро.

Некий длинноносый зверёк, зевая и улыбаясь, помахал ему полосатым хвостом, а потом свистнул, как знакомому.

— Наверное, это настолько новая земля, что и человек здесь сразу обновляется, — предположил Агила, дружески хлопнув Гереро по плечу.

И тут они разом проснулись. В их бородах и всклокоченных волосах запутались водоросли. А лица так обгорели под пятью солнцами, что цветом напоминали беднягу-осьминога, спасшего им жизни.

Совсем рядом, у ног, тихо плескалось море. Неподалёку со скалы сбегал ручей, оборачиваясь воркующим водопадом.

Их окружал какой-то необычный свет. По крайней мере, в то утро всё казалось невероятно ярким, будто только что сотворённым. И в то же время — почти прозрачным, едва уловимым для глаза. То ли есть, то ли всё ещё снится.

Потявкивали, как шавки, тяжёлоклювые туканы. Дынные деревца папайи еле выдерживали тяжесть оранжевых продолговатых плодов.

Чёрная обезьянка, точно монах в капюшоне, длиннорукая и длиннохвостая, спрыгнула с ветки морского винограда и, проковыляв по песку, присела в трёх метрах. Она вытягивала губы, издавая звук, подобный флейте, и добродушно вглядывалась, пытаясь разобраться, кто это тут валяется. То ли два крокодила в штанах, то ли гигантские черепахи без панцирей, собравшиеся отложить яйца в горячий песок…

А Гереро с Агилой и сами бы сейчас не ответили, кто они такие, откуда, зачем и как их звать. Они и правда стали, как дети. Напугав обезьяну, вскочили и, подпрыгивая, размахивая руками, гогоча, пустились наперегонки по берегу.

Можно было подумать, что спятили. Или вытворяют какой-то дикий колдовской обряд. Хотя они просто-напросто поняли, что чудом остались живы. А где жить, — на какой земле, на каком свете — не всё ли равно!

Агила исчез за скалой с водопадом, а Гереро вдруг остановился, ощутив на себе чей-то взгляд.

Под едва заметным дуновением с моря шевелились ветви подростковых пальм, и в их зыбкой тени кто-то скрывался.

Кажется, птицы.

Но вот вся стая вспорхнула разом, и сердце у Гереро ёкнуло, — это люди с перьями на головах!

Он приложил руки к груди и поклонился, а, подняв глаза, увидел, что окружён.

Люди были невысокими, но крепкими — в коротких, будто куриные крылья, накидках, в набедренных повязках, с копьями и щитами.

Гереро не заметил ни враждебности, ни угрозы в их смуглых лицах. Они глядели, как опытные охотники, — бесстрастно. Поймали, кого хотели, и точно знают, что с ним делать.

Гереро решил, что им не помешают хоть какие-то сомнения, — пусть задумаются, насколько правильны их замыслы.

— Чья эта земля? — спросил он, взмахнув руками. — Как называется?

— Кии — у — таан, — пропел петухом один из воинов в особенно пышных перьях. Остальные же придвинулись, нацеливаясь копьями.

Гереро попытался улыбнуться каждому в отдельности, словно друзьям, которые чего-то напутали, но сейчас обязательно разберутся и признают в нём старого приятеля.

— Как? Юкатан? Ах, Юкатан! — хлопнул он себя по затылку, вроде бы удивляясь, как это позабыл такое простое название.

— Ки — у — тан! — назидательно повторил предводитель, кивнув перьями.

И человек пять сразу набросились на Гереро.

— Юкатан! — орал он, отбиваясь изо всех сил.

Подоспели ещё десять. Скрутили и связали так, что стало тяжело дышать, почти невозможно, уткнувшись носом в песок.

Над ним склонился предводитель и ещё раз тихо сказал:

— Ки — у — тан! — будто оправдывался.

— Я тебя не понимаю! — хрипел, отплёвываясь, Гереро, — Я тебя не понимаю!

И, как ни странно, попал, наконец, в точку — неожиданно верно перевёл слова с языка майя на испанский.


Колючее божество

Агила видел всё, затаившись в расщелине у водопада. На какое-то время воины удалились, оставив одного Гереро.

Агила мог бы развязать его, однако не двинулся с места, будто прирос к скале.

«Это засада, — думал он. — Точно, засада, чтобы выманить меня!»

Дождавшись, когда Гереро повели на юг, он помчался на север.

Несколько дней брёл по берегу моря. Густые заросли деревьев и кустарников, тянувшиеся слева, пугали его. Оттуда доносились странные голоса, вскрики, шорохи. И всё же приходилось сворачивать в лес, чтобы отыскать какие-нибудь дикие фрукты.

На ночь он устраивался поближе к воде, зарываясь в прогретый солнцем песок, иначе от комаров и москитов не было спасения.

Пятым или шестым утром очнулся раскопанным. Над ним склонились полуголые черноволосые люди с заострёнными палками. Рядом лежал диковинный зверёк в чешуйчатом панцире с проломленной головой.

Агила и не думал сопротивляться. Сознание его как-то затмилось, и он начал болтать без умолку, рассказывая обо всех родственниках, о детстве в Малаге, о королевском дворе, так что, когда прервался на миг, индейцы сбились с шага и настороженно замерли.

Его привели в небольшую деревню, где ничего не радовало глаз, — убогие хижины, укрытые пальмовыми листьями, каменный столб посреди площади и здоровенный разлапистый пыльный кактус, напоминавший сидящего мужика.

«Наверное, их божество! — решил Агила и на всякий случай низко ему поклонился. — Уж коли придётся здесь пожить, почему бы не стать жрецом?! Неплохая должность для человека развитого, угодившего по воле случая к варварам».

Он хотел объясниться — мол, вы, ребята, ещё не понимаете, какое счастье привалило!

— В этой голове, — гладил себя по макушке, — Куча полезных знаний! И всё достанется вам! Всё вам!

Но, вероятно, было в его облике что-то жалкое и суетливое. Туземцы глядели на него, пересмеиваясь, как на шута горохового.

— Я научу вас строить большие дома и ветряные мельницы, — размахивал руками Агила.

Однако никого не убедил. Возможно, не понимая слов, местные жители видели его насквозь и догадывались, что он сроду ничего не построил. Их вождь-касике, грубо прервав, определил Агилу простым работником на кукурузные поля.

В тот же день ему выдали палку-копалку и показали, как проделывать лунки в земле, сколько зёрен бросать и, наконец, как ловчее присыпать ямку движением голой пятки.

Чего-чего, а такого он не ожидал — работать батраком у полудикого народа! Уж лучше бы его съели! Нет, в нём ещё не умер Орёл! И он в ярости сломал об колено палку-копалку.

Тогда его схватили и привели на деревенскую площадь. Под заунывный гул больших деревянных барабанов содрали штаны, что само по себе было унизительно. Но барабаны загудели громче, и Агила опомниться не успел, как был посажен на неимоверно колючие колени кактуса, которому ещё утром кланялся.

— Паганос! — орал он, извиваясь.- Язычники! Идолопоклонники! Людоеды!

Но, просидев минут пять в объятиях сурового божества, утих. После наказания ему вручили новую палку и погнали на поле. Копая ямки, он глотал слёзы и думал-думал:

«Как могут они помыкать крещёным человеком, у которого один великий Бог!? Нет-нет, со временем всё будет наоборот! Отольются им мучения христианина!»

О, зоркий глаз был у Агилы, поистине орлиный, — видел на много лет вперёд…


Маис и птицы

Первым словом из языка майя, которое он твёрдо усвоил, было «мильпа» — кукурузное поле. Оно, впрочем, состояло из двух. «Мильи», то есть сажать, сеять. И «па» — в. Так что, можно сказать, Агила узнал разом три слова. А больше ему и не требовалось, поскольку он только и делал, что работал на мильпе.

Когда солнце поднималось точно из-за каменного столба, торчащего посреди деревенской площади, — пора было начинать вырубку деревьев в тропическом лесу, иначе говоря, в сельве. С утра до вечера он махал каменным топором, освобождая место для посадки маиса-кукурузы.

Этому были посвящены декабрь и январь.

Март и апрель — для выжигания кустарника и пней. А в мае-июне — посев. Агила понуро ходил по взрыхлённой земле, держа в руках полую тыкву с семенами и палку-копалку.

Когда дул ветер, семена разлетались, а сухая земля забивала глаза. В пору затишья его облепляли москиты. На местных жителей они, кажется, не обращали внимания.

В сезон дождей, по колено в грязи, Агила пропалывал мильпу от сорняков.

Затем сгибал каждый кукурузный стебель, чтобы лишить початки лишней влаги и ускорить созревание. Но стебли под его руками предательски ломались.

В ноябре начинался сбор урожая, затягивавшийся иногда до марта, — столько урождалось этого чёртового маиса!

Агила всей душой возненавидел его. Мало того, что возился с ним круглый год, так ещё и кормили его одним маисом. То в виде лепёшек жареных, то печёных, то кашей, завёрнутой в пальмовые листья, или просто варёными початками, а то и сырыми — в зависимости от усердия в работе.

Он старался быть прилежным, но всё получалось как-то наперекосяк, неловко. Пожалуй, не менее одного раза в неделю заунывно гудели барабаны-туны, и его наказывали, усаживая всё на тот же проклятый кактус. Взгляд Агилы померк, и дух надломился, как кукурузный стебель.

Конечно, тогда он и представить не мог, что через какие-нибудь триста лет гербом независимой Мексики станет орёл, сидящий на кактусе, правда, со змеёй в клюве.

Словом, Агила был не просто рабом, а презираемым. На него смотрели, как на глупца, который не может выполнить самую нехитрую работу.

И, в конце концов, за двадцать бобов какао, очень дёшево, — хороший кролик стоит едва ли меньше, — касике продал его в соседнюю деревню. Там Агила молол маис тяжеленными жерновами.

«Может, я терплю всё это за то, что бросил Гереро в беде? — размышлял он, ненавидя себя за малодушие, — Беднягу, наверное, давно съели, а костями его стучат в барабаны».

Ещё дважды продавали Агилу, пока он не показал себя приличным рыбаком.

Прошли годы, или, если на местном наречии, — туны. Он сбился со счёту, сколько. Но однажды, во время урагана, ему удалось бежать из рыбацкой деревни, не зная, куда и зачем. Штормовые волны гнали его прочь с берега моря. Деревья стегали ветками и кололи шипами. Крокодилы, выпрыгивая из лагун, щёлкали зубами. О, каким жалким и потерянным чувствовал себя Агила!

Он достиг мыса Каточе — конца земли, крайней точки полуострова Юкатан. Дальше было только море. Он оказался среди бесчисленных стай розовых фламинго, маленьких белых цапель, чаек и важных пеликанов с тройными подбородками.

— Вот моё место! — воскликнул Агила.

И поселился среди птиц, построив гнездо из ила и водорослей. Рыбачил на мелководье. Подолгу замирал на одной ноге, а когда подплывала рыба, глушил её пяткой. Давно уж не был так счастлив. Хотя почти оглох от неумолчного гоготанья, кряканья, карканья и пиликанья.

Да и во время брачных танцев ему не везло. Какая-то мелкая цапелька, приняв за соперника, ударила в глаз острым клювом, так что Агила окосел.

Когда в 1519 году к мысу Каточе подошли корабли Эрнана Кортеса, он пытался улететь и отчаянно клевался. Его поймали сетью и с трудом добились, кто он и откуда. Сначала раздавался только птичий лепет:

— Чаль-чиу-тли-куэ!

Кортес подумал, что это язык майя, и назначил Агилу переводчиком. Вскоре одно индейское племя подарило испанцам в знак примирения и дружбы двадцать девушек. Тогда и Агила получил невесту, от которой у него через год родился сын, слегка похожий на розового пеликана.

К этому времени сыну Гереро уже исполнилось шесть лет.


Город Тайясаль

Гереро схватили люди из рода ица, принадлежащего к племени майя, — и повели, как бычка, на верёвке.

Спали индейские воины мало, приложив ухо к земле, чтобы не прозевать опасность. Изредка разогревали на горячих камнях кукурузные лепёшки и закусывали красным перцем.

Трудно сказать, где они шли и сколько времени.

Сначала, кажется, берегом моря. Затем по бесконечным зарослям, по едва заметным тропам. Гереро помнил только пятна света и тьмы, мелькавшие в глазах, — то ли это солнечные блики на листве деревьев, то ли дни и ночи. Вероятно, ему подмешивали какой-то дурман в воду.

Сознание его прояснилось, когда они вышли на берег огромного пресноводного озера.

— Петен-Ица, — кивнул предводитель воинов, а затем указал копьём вдаль, где виднелся остров, — Тайясаль!

В общем Гереро понял, как и что называется.

Его усадили в длинную узкую лодку с навесом из пальмовых листьев.

Это была пирога, выдолбленная из цельного ствола, с нашивными тростниковыми бортами, промазанными смолой. Управляемая двумя гребцами, она быстро заскользила по тихой прозрачной воде.

Когда подошли к острову, Гереро увидел мальчика в соломенной шляпе, волочившего за собой на верёвке небольшого крокодила.

«Эх, вот точно также и меня притащили», — подумал он.

Хотя, наверное, воздержался бы от сравнений, если бы знал, что молодой крокодил — любимая пища здешних жителей.

Неподалёку стояли деревянные, обмазанные глиной, хижины-чосы с высокими крышами из пальмовых листьев. Это были окраины города Тайясаля.

Дальше начиналась мощёная дорога, по краям которой поднимались белокаменные дома.

Встречались полуголые люди в набедренных повязках. И другие — в белых одеждах, расшитых узорами, в широкополых шляпах, в сандалиях на каблуках.

Там и сям виднелись огороды и фруктовые сады. Здесь взращивали кукурузу в обнимку с фасолью и тыквами. Сорго и манго. Грейпфруты, кокосы и бананы. Инжир и финики. Гуайяву и папайю. Лавровые, каучуковые и красные деревья. Да чего тут только не росло?! Казалось, всё само лезло из земли поближе к солнцу. Даже рамон — хлебное дерево.

В городе было шумно, как в любом месте, где собирается немало людей и животных.

Ну, по голосистости и неугомонности, с чем сравнить живой город? Разве что с птичьим базаром!

Перекрикивая друг друга, торговцы предлагали разноцветные перья и камни, сушёную рыбу и кабанчиков, кукурузные лепёшки и цветные покрывала, одежду, кораллы, морские раковины и много прочего, неизвестного Гереро, — ни по виду, ни по назначению.

У него голова кружилась от гула, а, возможно, от каких-то редких ароматов и пряностей.

«Может, это опять сон, — раздумывал он, — Впрочем, весьма любопытный. Даже если меня здесь зарежут или повесят, будет на что поглядеть перед смертью».

Как большинство людей на этом свете, Гереро не понимал своей жизни. Куда-то его влекло, чего-то ему хотелось. А почему, собственно, того, а не этого — он бы не ответил.

Но, в отличие от многих, Гереро радовался всему, что с ним происходило, и в каждом прожитом дне находил свою прелесть. Как говорится, и в ненастье для него проглядывало солнце. Он был, что называется, — лёгким человеком. И потому многие беды оборачивались для него благополучием.

Так есть деревья, которые от удара молний не расщепляются, не сохнут, а, напротив, вобрав небесную силу, становятся ветвистей и зеленеют пуще прежнего.


Косой взгляд, прямые мысли

Дорога вывела на площадь, окружённую дворцами и высокими пирамидами с деревянными храмами на вершинах.

Оштукатуренные стены были расписаны красными ягуарами и чёрными крылатыми змеями, а по камню украшены богатой резьбой. Страшные лупоглазые и клыкастые морды глядели с каждого карниза.

Гереро затащили во внутренний тенистый двор и поставили перед человеком, умостившимся с ногами на красном табурете. На плечах его лежала тёмно-бурая с белыми подпалинами шкура тапира.

Совиное лицо под высоким меховым колпаком казалось сонным, а чёрные глаза сильно косили. Невозможно понять, куда именно. Во всяком случае, далеко в сторону, мимо Гереро.

Конечно, этот пленник, опалённый пятью солнцами в море, облепленный водорослями, производил неважное впечатление.

А жрец Эцнаб хорошо знал, что благоразумнее не глядеть на таких прямо. От них легко, как блохи, перескакивают злые, необузданные духи.

Похожие люди не раз приплывали с восточных островов. Совсем дикие, голые, без юбок, кровожадные людоеды! Правда, безбородые, как и все здешние племена…

На миг глаза жреца воткнулись, как отточенные кремниевые наконечники, в лицо Гереро. А ближайший воин дёрнул его за бороду, проверяя, не морская ли это мочалка, вроде накладного украшения.

— Кретино! — воскликнул Гереро, стараясь пнуть воина, — Идиота!

И этого оказалось достаточно, чтобы жрец Эцнаб узнал голос, который слышал в храме на берегу моря.

— В помещение стражников! — распорядился он.

Гереро завели в маленькую сводчатую комнату, где на четырёх камнях покоились длинные шесты, связанные корой. Похоже, что койка. Он улёгся, пытаясь задуматься о будущем, в котором вроде бы не намечалось ничего хорошего, но сразу мирно заснул.

А Эцнаб отправился через площадь, во дворец правителя, и был угрюм по дороге.

«Пришельцы! — думал он. — Мы сдерживали их так долго, как могли. Почти двадцать лет прошло с тех пор, как их первые пироги достигли островов, отделяющих море от бесконечного океана! И до сих пор наша земля не открывалась им».

Сняв колпак, Эцнаб потёр ладонью свой вытянутый в виде мотыги череп, и услыхал слова правителя Канека.

«Уже скоро нашествие, и его не предотвратить! Эти люди принесут много бед и горя! — звучало в голове. — Не лучше ли каждого из них бросить на жертвенный камень?»

«Цаколь-Битоль говорит о другом», — отвечал жрец, проходя в дворцовые двери.

Представ перед Канеком, он поклонился и добавил вслух:

— Не будем убивать первых из них. Сделаем союзниками. Таково веление владыки Двойственности.

— Пожалуй, ты прав, — согласился правитель. — Через три туна малое сорок пятое колесо прокатится ровно половину своего пути. Начнётся время Обновления. Пора освежить и кровь нашего народа.

Так быстро, без проволочек, пока Рыжебородый безмятежно спал, определилась его судьба.

Жрец Эцнаб и Гереро на удивление быстро начали понимать друг друга.

Прислушиваясь к висящей на груди раковине, будто именно она переводила с языка на язык, Эцнаб кивал, перебирал в воздухе пальцами. В конце концов, сумел каким-то образом втолковать, что послал воинов в бухту Тулума, поскольку предвидел, — двое людей выйдут на берег из моря.

— Где же второй? — спросил он.

Гереро пожал плечами.

— О, там ему несладко придётся! — заметил жрец.

Во всяком случае, именно так уяснил для себя Гереро его певучую, почти без согласных, вроде дельфиньего щебетания, речь.

— Кальи ин ийольо! — улыбался Эцнаб. — Я вижу — добро находится в твоём сердце…

Особенно живо пошёл разговор, когда принесли кувшин крепкой браги из кактуса магея, настоянной на растении оклатли. Брага была могущественная, но проясняющая голову.

— Это пульке! Напиток жизни! В нём танцует бог опьянения — кролик Ламат, — наливал Эцнаб, и они закусывали плодами гуайявы, напоминавшими яблоки с виду и грушу по вкусу, а ещё жареными листьями кактуса нопаля.

— Запомни, — кивал Эцнаб, — сердце человека — благоухающий цветок, распускающийся в полночь.

«Хорошо сказано! — думал Гереро. — И как умно — пить кактус и закусывать кактусом. Только великий народ мог придумать такое!»

Уже взошла луна, и Эцнаб указал на неё сухим и тонким, как у птицы, пальцем.

— Видишь кролика Ламата? Там его дом!

Гереро пригляделся, и на одной из двух, — то ли на левой луне, то ли на правой, — действительно различил сидящего кролика.

— У тебя зоркий глаз, — одобрил Эцнаб. — И мудрая голова! Лишь на очень мудрой голове могут расти со всех сторон рыжие волосы — и сверху, и снизу. И вот что я решил, Рыжебородый, — ты будешь жить среди нас!

После чего раскурил и протянул трубку с табаком.

Той ночью под луной, откуда поглядывал кролик, Гереро впервые вдохнул табачный дым, и показалось, что глубоко окунулся в терпко и удушливо благоухающие цветы.

И сердце его билось спокойно, ровно, как у человека, с которым ничего дурного никогда не случится.


Советник ахава

Вокруг дворца правителя-ахава Канека над цветами лилового колокольчикового дерева порхало множество колибри.

— Души погибших воинов, — сказал Эцнаб. — Они обитают в раю, но раз в пятьдесят два года спускаются на землю, чтобы насладиться цветочным нектаром.

Этим утром Гереро и сам блаженствовал, как колибри, будто угодил в рай, нарочно для него созданный.

«Если разобраться, так оно и есть, — согласился про себя Эцнаб. — Увы, далеко не каждый и очень редко это ощущает».

Дворец ахава был невероятно пышен. Ничего подобного Гереро раньше не видывал. Комната из чистого золота обращена к востоку. Изумрудно-бирюзовая глядит на запад. Третья, выходящая к югу, облицована перламутровыми раковинами, покрытыми тончайшими серебряными нитями. Четвёртая, северная, комната из яшмы и нефрита. И всё украшено искусно сплетёнными покрывалами из перьев — жёлтых, нежно-синих, розовых, белых в крапинку, красных и зелёных.

Позже Гереро понял, что убранство дворца зависит от расположения духа ахава Канека. Когда он бывал расстроен или угнетён, все комнаты выглядели одинаково — просто покрыты расписной штукатуркой.

Но в тот день Канек радовался жизни, сидя на каменном троне, укрытом подушкой и пальмовыми листьями.

Он был в нагрудном панцире из леопардовой шкуры с раковинами по краям. В его ушах — бирюзовые диски с красными кисточками. На шее — ожерелье из раковин. А на голове — высокий плюмаж из чёрных вороньих и красных перьев попугая-гуакамайи. Рукава белой рубахи тоже затканы разноцветными птичьими перьями. На коленях — плетёный двуручный щит, в руке — жезл в виде красно-чёрной змеи. А на ногах — обсидиановые браслеты и белые сандалии.

Рядом лежала огромная собака, кофейного окраса, однако без шерсти, как будто только что наголо выбритая. Её звали Шолотль, по имени чудовищного пса, охранявшего загробный мир. Впрочем, эта голая собака была крайне любезна и ободряюще подмигивала, разве что не улыбалась.

Зато широко улыбался сам ахав Канек, показывая ровно подпиленные зубы, облицованные кое-где зелёным нефритом. Некоторое время он разглядывал рыжебородого гостя, словно вычитывал, что у того в голове и на душе, и, наконец, кивнул, чтобы Гереро присаживался.

Его угостили солёной морской щукой-пикудой с толстой репой-хикамой, странными фруктами — помидорами и агуакате. А затем и сластями, приготовленными из редкого лесного плода икаку.

Но главным десертом оказалось то, что Рыжебородый, назначен военным советником ахава.

В те времена дело до войны не доходило. Некоторые роды, или кланы, — например, ягуары и лагартихи — платили городу Тайясалю немалую дань. Каждый месяц-виналь привозили на остров хлопковые ткани, перья, драгоценные камни, плетёные циновки и щиты, выделанные шкуры и украшения из бирюзы, а также перец, соль, бумагу, домашнюю птицу, прочное волокно из листьев растения юкка, маис, мёд, воск, табак и ароматическую жёлтую смолу…

От этих кланов можно было ожидать враждебных выходок, вроде внезапных нападений. Но у них и без того сейчас забот хватало. Они отчаянно, с переменным успехом, защищались от белых пришельцев.

А город Тайясаль, скрытый посреди озера в глубинах сельвы, жил мирно, без особых тревог.

Его населяли ювелиры, ткачи, гончары и камнетёсы, воины и торговцы, музыканты и танцоры, столяры, плетёнщики корзин и циновок, водоносы, земледельцы и садовники.

Конечно, из всех этих занятий Гереро больше всего подходила должность военного советника. Но тут уж никак не обойтись без языка, на котором советы будут поняты. И Гереро для начала постарался овладеть речью майя, подобной волне, что набегает без препятствий на берег.

Слова порхали, трепетали, как колибри над цветком распустившейся орхидеи. И в конце каждого — приподнятый вздох, будто оно, взмахнув крыльями, улетает. Произнесено, и нет его, улетело. А на смену припорхнуло, щебеча, другое.

Ну, уж коли разговор о птицах, так надо помянуть, что Гереро научился сбивать их на лету, не портя драгоценных перьев. Для этого майя насаживали на стрелу твёрдый гриб, и птица падала на землю оглушённая.

Кроме того, узнал, как поймать дикую свинью и броненосца, как выследить красного оленя и тапира, что делать, если вдруг повстречаешься на тропе с ягуаром. Большую часть времени он проводил на охоте.

И всё же кое-какие советы Рыжебородый давал воинам майя. Показал, как управлять парусами на пирогах, когда идёшь против ветра или течения, как плавать морскими сажёнками, вязать особенно крепкие узлы на верёвках и весело танцевать качучу и сарабанду. Сплёл из волокон кактуса агавы прочную сеть и поставил в озере. Майя глазам не поверили, увидев, сколько попалось рыбы.

Впрочем, на свой манер они ловили не многим меньше. Перегораживали речку или ручей плотиной и бросали в воду дурманные травы, отчего рыба, засыпая, всплывала на поверхность — только собирай.

Гереро решил удивить их ещё больше и смастерил повозку на двух колёсах из деревянных чурбачков. Она катилась вполне прилично, хоть и вразвалку, с подскоками.

Однако на жителей города Тайясаля не произвела впечатления. Как будто они увидели что-то знакомое, отчего давно отказались за ненадобностью. Так ребёнок, повзрослев, отворачивается от старых игрушек.

В хозяйстве майя не было колеса. Зато в их воображении крутились колёса — небесные и временные, исчисляющие жизнь одного человека, поколений, целых народов и всей нашей Земли.

Вскоре Рыжебородый стал своим человеком на озере Петен-Ица. Расхаживал по городу в белой рубахе с красным вышитым узором на рукавах и в коротких, но широких, вроде юбки, штанах-маштле.

У него завелись кое-какие деньги, то есть бобы какао. На городском рынке за десять бобов можно было купить кролика, а за сотню — раба из пленных или сироту, без роду и племени.

Гереро приглянулась старшая дочь ахава Канека. Конечно, на неё никаких бобов не хватило бы.

Но Гереро начал оказывать ей знаки внимания — ухаживал, как мог. Подарил ожерелье из раковин. Потом дюжину красивейших перьев какой-то сказочной птицы, оказавшейся, как выяснилось, петухом местной породы. И вскоре через Эцнаба попросил её руки и сердца. Неизвестно, какие слова отыскал жрец, но Канек согласился, и Рыжебородый женился на девушке по имени Пильи.

Она была так же нежна и ласкова, как звук её имени.


Голова в дощечках

А в 4628 туне Пятого солнца, или в 1514 году от рождества Христова, у Гереро и его жены-принцессы родился сын. Настолько, видно, была сильна папина подсолнечная кровь, что он появился на свет таким же светлым и рыжим. Его так и назвали Шель, что на языке майя означает Белый.

В землю зарыли золу из очага и несколько стрел, надеясь, что мальчик станет хорошим воином. Жрец Эцнаб бережно положил пуповину в глиняный сосуд, накрыл крышкой и нарисовал какую-то закорючку.

— Лучшее лекарство от неожиданных болезней! — объяснил он папе Гереро.

Пильи с младенцем очистили паром и пахучими травами в бане.

А затем они целых два месяца-виналя, то есть сорок дней, провели в уединении. Лишь служанка ухаживала за ними, крепко пеленая Шеля, связывая по рукам и ногам, чтобы душа не сбежала.

Мама Пильи млела от восторга, глядя на голубоглазого рыжего мальчика, так похожего на отца, будто он появился в этом мире совсем без её участия.

— Мой голубок, — говорила она, — Мой попугайчик, мой совёнок, моё солнце…

И эти слова звучали у неё так складно, нараспев, как самая нежная колыбельная.

А когда они вышли к людям, Шелю подарили золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряных попугая, голубя и сову, которые остались при нём на всю жизнь. Стоило только поглядеть на них, как сразу обволакивал сладкий, безмятежный сон.

Наступило время Шипе-Тотека — бога весны. Цвели, как сумасшедшие, миндальные и кофейные, манговые и мандариновые, лимонные и апельсиновые деревья, смоковница и папайя, палевые и розовые мимозы, воздушно-лиловые хаккаранды, красные колорины и пурпурные бугамбилии.

Как раз закончилось полукружие в пятьдесят два года длиной, то есть полвека майя, и всё обновлялось.

В городе били старую посуду. Крушили древних идолов, чтобы воздвигнуть новых. Перестраивали обветшавшие дома, пирамиды и храмы. Вырывали язычки колокольчикам, отзвеневшим свой срок. Гасили огонь в очагах, а ровно в полночь, встретив созвездие Плеяд на небе, опять возжигали. И жизнь сызнова грела и потихоньку дымилась, двигаясь вперёд. Всем казалось, что как-то иначе, чем прежде. Скорее всего, лучше.

А коли так, не обойтись без праздника с музыкой! На городской площади нежно звучали флейты-чиримии, бамбуковые ксилофоны и бубенцы. Барабаны из черепашьих панцирей напоминали о неизбежных грозах. А двадцать воинов в масках орлов и ягуаров пели хором, подражая звукам сельвы.

Под этот торжественный гимн податливую ещё голову Шеля стягивали со лба и с затылка дощечками красного дерева. Жрец Эцнаб следил, чтобы прикрутили их, как следует, наилучшим образом.

Гереро ужаснулся, не понимая, что происходит. Ему так нравилась круглая, будто маленький кокос, головка сына.

— Не позволю! — воскликнул он.

Однако Эцнаб, постучав себя по расплющенному лбу, успокоил.

— В таком виде, клянусь, голова думает намного лучше.

— Эх, знать бы раньше, — притворно вздохнул Гереро. — Теперь-то мне вряд ли чего поможет.

— Ну, большинство вполне обходятся тем, что получили от природы, — улыбнулся Эцнаб. — Хотя на их головах не удержится колпак жреца или высокая корона правителя!

По гадательному календарю, определяющему судьбу человека, он вычислял, с каким животным связана жизнь Шеля.

— В час рождения любого ребёнка появляется на свет зверёк, который будет его вторым «Я» по имени Уай, — пояснил жрец, — Рано или поздно с ним придётся общаться — во сне или наяву. Поэтому в доме нужна особая комната для таких бесед.

Не слишком разобравшись в этом втором «Я», Гереро осторожно спросил:

— А о каком звере речь? Так ведь угораздит родиться вместе с каким-нибудь чудищем!

— Всё возможно, — спокойно согласился Эцнаб, — От летучей мыши до ягуара, включая змею, паука и крокодила. Но у твоего мальчика хороший спутник…

Первое, что запомнилось маленькому Шелю, — горшок в виде носатого зверька с длинным полосатым хвостом, служившим ручкой.

А ещё двенадцать небольших колокольчиков — женских фигурок с чашами на головах. Лишь одна была без чаши. Шель особенно любил и жалел её, — как же она без чаши, когда у всех других есть?!

Его купали в глиняном полированном корыте, расписанном цветами, птицами и диковинными животными. И он любил нюхать их, трогать и болтать с ними. Это был чудный мир сельвы, в который ему доведётся попасть много позже.

Когда Шель впервые увидел себя без дощечек на голове, то сперва растерялся, будто очутился голым посреди улицы.

Но голова его и правда очень хорошо видела, слышала, нюхала и отлично соображала. В неё приходили такие мысли, которых сам Шель не ожидал. Он понимал всё, что рассказывал Эцнаб, и было такое ощущение, что уже знал это раньше — стоило только напомнить. Остроконечная голова, словно кристалл, вбирала солнечные лучи и просветлялась.

— Голова может быть ясной, а человек — тёмным, если живёт одним умом, — сказал как-то Эцнаб. — Без чувств голова холодная, как камень обсидиан. Всё соображает, а к чему это, не осознаёт, не складывает в единое целое. Старайся, мальчик, понимать душой, чувствами. А голова будет помогать. Она — созидатель. Душа — творец. И они двуедины, как наш Цаколь-Битоль.


Цаколь-Битоль

Маленький Шель играл скачущими бобами. За ними можно было наблюдать целый день. Они вдруг прыгали сами по себе — от солнца в тень. В этих бобах жили шустрые гусеницы, управлявшие своими домами.

Вместе с другими детьми он отыскивал гнёзда земляных ос. Большие глиняные шары нагревали на костре, чтобы выползли осиные личинки. Это было лакомство!

Как-то Шелю подарили каучуковые фигурки людей. Эцнаб долго разглядывал их, а потом сказал:

— Как настоящие! Упругие и в тоже время податливые…

Он сам решил воспитывать этого рыжего мальчика.

Однажды ранним утром привёл Шеля в длинный приземистый дом, где помещалась школа.

Комнатки были крохотные, тесные, как соты, — здесь каялись, укрощая дух и страсти. Только под самым потолком на стенах виднелись оконца, называемые «ик». Через них проникал бог ветра, давая жизнь очагам.

Пройдя длинным, путаным лабиринтом, они очутились в особенно глухой и мрачной, как склеп, комнатушке.

Жрец долго молчал, и Шелю начало казаться, что ничего нет в мире, кроме этой темноты. Он уже забыл, что рядом с ним Эцнаб, и вздрогнул, когда раздался голос.

— Не существовало ничего, — произнёс жрец, — Не было ни человека, ни животного, ни птиц, ни рыб, ни крабов. Ни деревьев, ни камней, ни пещер и ущелий, ни трав и лесов. Ничто не двигалось и даже не дрожало. Ничто не могло произвести шума. В темноте было только лишь неподвижное молчание…

Эцнаб надолго умолк, и Шель попытался ощутить молчащую бесконечную пустоту.

— Не мучайся, — донёсся голос Эцнаба. — Ты пока не можешь этого представить, как не вообразишь и смерть.

Слова долетали издалека, но рука жреца мягко легла на голову Шеля.

И вдруг он увидел, как немая пустота содрогнулась, пришла в движение. Всё просветлилось в миг!

Вспыхнули миллиарды звёзд, и Вселенная, возникнув, начала вращаться, подобно огромному колесу, которое описать невозможно. А внутри неё потекло, закручиваясь водоворотом, время.

Но прежде в Сердце Небес было сказано магическое слово, которое Шель, увы! не расслышал.

Зато он понял, что это слово Цаколя-Битоля — Творца и Создателя — отца и матери всех богов и всех людей, который сотворил и самого себя и саму жизнь.

Невидимый Цаколь-Битоль ещё раз воскликнул, как мореход, заметивший берег, — Земля!

И она немедленно возникла. Сначала в виде тумана. Вроде серебристого облака пыли.

Шель коснулся его пальцем и почувствовал, что оно живое. Вот разделились воды неба и земли. И отвердело облако, покрывшись океаном.

Цаколь-Битоль уже создал так много — свет, и зарю, и твердь земную.

Однако не хватало вершины — смысла всего творения. Ведь каждый Создатель желает, чтобы его любили и помнили. А для этого необходимо подобное по духу существо!

И Эцнаб прошептал прямо на ухо Шелю, как великую тайну:

— Да, люди созданы потому, что Цаколь-Битоль нуждается в них. Сначала Он слепил человека из земли и глины. Но получилось неудачно. Глина расплывалась и не имела силы. Хоть тот человек и говорил, но глуповато, будто попугай.

И был создан второй — из дерева. Деревянные люди плодились — имели дочерей и сыновей, таких же деревянных, без души и разума. Они не помнили своего Создателя.

— И где же теперь эти люди? — спросил Шель.

— Да как сказать, — замялся Эцнаб. — Пожалуй, если повстречаешься, сразу поймёшь — деревянный он или глиняный…

Лучше прежних удался третий человек — из стеблей и початков маиса — потому что Цаколь-Битоль вдохнул в него частицу самого себя.

Но даже маисовый человек в ничтожных хлопотах постоянно забывал о своём Творце.

— А кто бы это вытерпел, когда его творение ведёт себя так, будто бы само себя сотворило?! — воскликнул Эцнаб, — И разве много просил Цаколь-Битоль от человека? Только любви!

Он вывел Шеля за руку из тёмной комнаты во внутренний дворик, куда, казалось, устремились разом все солнечные лучи. Так было ярко, что глаза едва видели.

— Прежде сгорели четыре солнца, — указал Эцнаб на золотое небо. — И Цаколь-Битоль сотворил это — пятое по счёту. Чудесное солнце! Да только оно не двигалось. Зачем, если на земле к той поре не осталось людей?

Тогда Цаколь-Битоль послал своего сына Кукулькана — Пернатого змея — в загробный мир, чтобы он возродил людей. Кукулькан окропил кости умерших собственной кровью, и люди воскресли, а Пятое солнце начало свой путь.

— Как говорят наши древние книги, оно светит вот уже четыре тысячи шестьсот тридцать шесть лет, и осталось ему чуть более десятой части от прошедшего времени. Если человек не поддержит его своей любовью, оно погаснет, — вздохнул Эцнаб, заканчивая рассказ, —

Помни, мальчик, что мы — люди, заслуженные Творцом. А теперь иди, да постарайся не заблудиться.

Шель растерянно двинулся по лабиринту, полному отзвуков, совершенно не понимая, куда идти, где сворачивать. Вдруг ему показалось, что стены ожили, став зеркальными, и в них отражался он сам, превращаясь то в койтота, то в ягуара, то в колибри, то в цесарку.

Напугавшись, он побежал и обернулся холодным ветром, который оставлял на зеркалах изморось. Шель замер и увидел, что превратился на сей раз в знакомый с детства горшок.

Точнее, в того зверька, в виде которого его любимый горшок был вылеплен. Носатый и длиннохвостый, он спокойно шёл, посвистывая, будто очень хорошо знал дорогу.

Шель догадался, что это отразилось в лабиринте его второе «Я» по имени Уай.

И, доверившись ему, быстро выбрался на улицу, где его поджидал Эцнаб.


Генерал и губернатор

Гереро, конечно, радовался рождению сына, любил его, но видел редко. Он проводил время в сельве с охотниками майя, и порой они возвращались через целый виналь. Хорошо ещё, что в одном винале всего двадцать кинов, то есть дней.

Отличить весну от зимы или осень от лета не так-то просто в этом Новом свете, где круглый год тепло, и деревья не роняют листьев, а плодоносят, когда им заблагорассудится. В голове Гереро немного перепутались времена года, но он уже знал, что в июле начинаются ливни, стоящие стеной, как запрокинутое море. А с октября — два месяца подряд — бродят там и сям ураганы.

Именно в начале октября один единственный раз ахав Канек получил военный совет от Гереро.

Тогда, в 1525 году, Эрнан Кортес, генерал-губернатор Новой Испании, направлялся с отрядом всадников в Гватемалу — усмирять непокорного наместника дона Альварадо, возомнившего себя полноправным правителем доверенных ему земель.

Путь Кортеса, случайно или нет, вывел к озеру Петен-Ица.

Подбиравшийся к самому лагерю испанцев разведчик в шкуре питона доложил ахаву Канеку:

— Их много! Бородатые, в сияющих панцирях! На ужасных зверях, которые смеются так, что кровь стынет в жилах!

Гереро понял — это конный отряд. На остров доходили слухи, что многие кланы майя уже покорены белым вождём, что далеко на севере разгромлена великая империя ацтеков. Он представил, что может произойти в ближайшие дни с тихим Тайясалем, если испанцы захотят его разграбить. И посоветовал Канеку принять белых пришельцев как желанных гостей, послав навстречу лодки с дарами.

Ахав так и поступил. Он встретил Эрнана Кортеса очень дружелюбно. Его воины, отложив луки, стрелы и короткие дротики, коснулись земли пальцами, а затем, поднеся к лицу, поцеловали их — в знак уважения к гостю.

Черноволосый, с белым, как гипс, лицом и седой бородой, одетый в тёмные доспехи, Кортес ступал по улицам города так мрачно, как тень предстоящих бед. Его не радовали праздничные знамёна, затканные разноцветными перьями, и бумажные флажки, шелестящие под ветром. Глаза его застилали туманы забот, тяжёлая пелена власти.

Дворцовые комнаты выглядели в тот день скромно, без привлекающей внимание пышности. Так, дерюжные коврики на стенах. И всё в каком-то мареве — то ли есть, то ли нету. Но пир Кортесу устроили славный — подали жаркое из черепахи и запечённого в глине павлина, тушёную курицу под шоколадным соусом моле, с перцем, фасолью и маринованным кактусом нопалем, паштет из крокодильей печёнки и жареные в пальмовых листьях язычки игуан. И в заключении — напитки из бобов и тыквы, а также ананасы, сердцевина которых была вырезана и заполнена брагой на меду. После чего настало время курения табака.

Суровое гипсовое лицо генерал-губернатора порозовело, как абрикос, и смягчилось. Он попросил у ахава Канека проводника до Гватемалы, и позволения оставить на время в городе свою лошадь, поранившую ногу об острые корни красного дерева.

Белого жеребца привезли с берега на плоту. Весь город Тайясаль сбежался поглядеть на это диковинное создание — огромное, с расчёсанной гривой, завитым хвостом и гордым взглядом свысока.

Насколько Канек был любезен с Кортесом, настолько почтителен с его конём. Пожалуй, лошадь произвела на ахава куда большее впечатление, чем её хозяин. Вообще-то всегда есть сомнения, кто хозяин на самом деле.

Коня звали Хенераль, и облик его был вполне генеральский, если не царственный. Так Канек и уяснил для себя, что конь, бесспорно, — генерал. А Эрнан Кортес просто губернатор. То есть пониже чином.


Млечный путь Гереро

Среди сопровождавших Кортеса людей Гереро заприметил знакомую особу.

Он сразу вспомнил пять дней и ночей в море после крушения корабля, даже вкус сырых щупалец осьминога. Конечно, это был Агила! Хотя очень раздобревший, полысевший и кривой, напоминавший теперь молчаливого пеликана с тройным подбородком.

Они обнялись. Видно было, что Агила рад, но и смущён. Не глядел прямо в глаза, когда рассказывал о своей жизни.

«Наверное, я стал похож на неотёсанного охотника-туземца», — с горечью подумал Гереро.

Но ах! — как много случилось в мире за четырнадцать пролетевших лет! Гереро будто бы проспал эти годы в каком-то уютном коконе или гамаке — на острове среди дикой сельвы. Его охватила тоска по морским ветрам, по скрипу корабельных мачт и дыханию широких парусов, по запаху пороха и протяжным командам капитана.

Когда он услышал, что Эрнан Кортес ищет проводника в Гватемалу, то сразу вызвался.

Жена его Пильи обхватила голову руками и запричитала. Сквозь слёзы говорила о дурных знамениях — о водяном драконе, пожирающем Рыжебородого. Но уже ничто не могло остановить Гереро.

— Вернусь через три виналя! — обещал он, собираясь в дорогу, но и сам-то не очень в это верил. Впрочем, честно думал, что вернётся, — ну, когда-нибудь.

Пильи повесила ему на шею зелёный камень с дырочкой. Она долго нашёптывала этому камню, чего от него требуется, чтобы хорошо запомнил и берёг её Рыжебородого.

Эцнаб стоял неподалёку. Он знал, что камень бессилен. Но как сказать об этом? Если уж подошла пора покинуть земное колесо времени, ничего не поможет.

Отец поцеловал Шеля прямо в вытянутую к солнцу макушку, сел в пирогу и оставил за спиной остров. Кажется, ни разу не обернулся…

Отряд Кортеса быстро добрался до Гватемалы, где усмирил наместника дона Альварадо.

Однако обратно, в покорённую столицу ацтеков, генерал-губернатор решил отправиться морем до Веракруза. Так оно привычней и легче, чем путь через сельву. К тому же в порту Барриос есть три каравеллы, уже готовые поднять паруса.

И, конечно, Гереро не мог устоять — как не пройти на корабле, хотя бы совсем чуть-чуть!

«Ну, до лагуны Четумаль, — думал он. — А оттуда рукой подать до озера Петен-Ица! Ещё быстрее вернусь к жене и сыну».

Сердце его ликовало, когда стоял рядом с Агилой на палубе каравеллы «Рока». Трудно сказать, сошёл ли бы он на берег у лагуны Четумаль? Вряд ли…

Но это было в месяц Мол, то есть в начале декабря, когда ураганы уходят из Караибского моря на северо-восток, умирая в Атлантическом океане. Один из них, самый последний, зацепил своим драконьим хвостом флот Эрнана Кортеса.

Больше всего перепало каравелле, на которой были Гереро и Агила. Её носило кругами по всему Гондурасскому заливу.

— Ну, брат, что же такое творится?! — усмехался Гереро. — Как только мы с тобой на одном корабле, сразу штормит!

— Видно, я притягиваю напасти! — прокричал Агила. — Прости! Я предал, бежал, когда тебя схватили индейцы!

Они поглядели, прощая всё, друг другу в глаза. Хотели обняться, да не успели. Обрушилась гигантская волна, разбив и опрокинув каравеллу, — на песчаной банке близ острова Ла Сейба.

Гереро всё же вынырнул и ухватился за обломок палубной доски. Ещё долго держался на поверхности.

Уже море угомонилось, развеялись тучи, и проглянуло закатное солнце. Веслоногие птицы фрегаты, раскинув узкие крылья, скользили над головой.

«Неужели так быстро закончится моя жизнь в Новом свете? — думал Гереро. — Не может быть!»

И он упорно плыл на запад, к берегам Юкатана, не зная, что совсем рядом, за спиной, остров Ла Сейба. Показалось, что зелёный камень тянет на дно, и он сорвал его с шеи.

Солнце скоро растворилось в море. Стемнело, как всегда, стремительно. Горизонт исчез. Появились звёзды, и Гереро вдруг понял, что последний раз видит их, именно эти созвездия. Перевернулся на спину, чтобы получше разглядеть всё небо.

Он вспомнил Пильи и Шеля, и тех, кого оставил на далёком Иберийском полуострове, от которого теперь отделяли тысячи миль. Казалось, сейчас он ближе к Млечному пути, чем к Испании. В общем-то, так оно и было, если иметь в виду, что именно по Млечному пути уходят из этого мира души погибших моряков. Уже и ворота на нём приоткрылись — между созвездиями Близнецов и Тельцом, неподалёку от Ориона.

Когда акулы начали рвать на куски его тело, Гереро смутился — всё смешалось в голове, и он не знал, к какому богу обратиться в последний миг.

— Прости, Творец, — вымолвил он, — Если за что-то меня, олуха, наказываешь, так и поделом мне. Прости, Создатель!

И захлебнулся. То ли морской водой, то ли своей кровью. Словом, солоно ему было в смертный час.

Пильи давно почувствовала, что с ним беда, но верила в силу зелёного камня до тех пор, пока он был на шее Гереро.

Она заплакала, когда его начали терзать акулы. Ей было также больно. И горько, что не смогла уберечь Рыжебородого.

— Богиня моря Уэятль забрала моего мужа! — рыдала она.

В эту же ночь умер конь Хенераль. Его смерть была лёгкой. От неправильного, слишком обильного питания — мясом, рыбой, острым перцем и пульке. Думали, что коню по душе то же, что и губернатору Кортесу. Когда же он затянулся табаком из трубки, ноги его сразу подкосились. Хенераль тихо заржал и закатил глаза.

Ахав Канек дал ему посмертное имя Циминчак, то есть Громовой тапир, и повелел воздвигнуть в одном из храмов белого идола в полный рост, чтобы поклоняться, как божеству грома и молнии.

И не то, чтобы Канек был так уж глуп или тёмен. Лошадь, во-первых, поразила его своей величиной и статью, которую хотелось сохранить в веках.

«Во-вторых, можно будет хоть как-то оправдаться, если появится вновь угрюмый губернатор Кортес, — размышлял Канек, — А то вдруг подумает, что его любимого коня просто съели. Наконец, новое божество никогда не помешает — больше надежд, упований и подношений».

И с этим даже жрец Эцнаб не мог поспорить.


Время сельвы

Шель учился считать, сидя на корточках.

Он раскладывал на песке короткие бамбуковые палочки, крупные бобы фасоли, зёрна маиса и морские раковины. Это было весёлое занятие. Одно зёрнышко маиса — единица. Палочка — пятёрка. Раковина — ноль. А фасоль шла в дело, когда счёт доходил до двадцати. Всё это легко, без заминок укладывалось в голове Шеля.

Например, две палочки составляли десять. Если над ними положить два зерна маиса, то выходило двенадцать. Из раковины и одной фасоли складывалось число двадцать. Чтобы получить сорок, надо прибавить ещё одну фасоль. А раковина и три фасоли — шестьдесят.

Именно через столько кинов обещал вернуться папа Гереро. Однако прошло в десять раз больше — почти два туна. Видимо, уже напрасно его ждать…

— Знаешь ли, для Цаколя-Битоля земной век всё равно, что мигание глаза, — сказал Эцнаб. — Есть Длительный счёт, который определяет смерть и обновление мира. Он отмеряет время Вселенной. И Рыжебородый живёт сейчас по тому времени, за пределами нашего. Там огромные величины! Их трудно вообразить, — не хватит всего маиса и всей фасоли, растущих на земле. Но в их основе лежит круглое число двадцать.

Жрец покачал головой, стукнул себя по лбу и добавил:

— Извини, я просто хотел сказать, что хоть твоего отца и нет рядом с тобой, но связь между вами существует. Отгадай-ка загадку, — подмигнул он, — Что уходит, оставаясь?

Шель промолчал, но подумал с горечью: «Да всё-всё уходит. Ничего не остаётся! И всякая связь обрывается!»

Но что касается 20-ти, так оно и вправду выглядело необычайно круглым и подвижным. Странным образом напоминало папину двухколёсную повозку. Казалось, что, оседлав его, можно плыть, лететь, катиться, куда угодно, — в несусветные дали.

А пока остров посреди озера — был для Шеля всей землёй, отдельной планетой. И мама Пильи ни за что не соглашалась отпустить его чуть дальше, в другое время.

Когда же Шель впервые очутился в сельве, то задохнулся от восторга, как будто ступил на Млечный путь.

Он сразу вспомнил то расписное корыто, в котором его купали младенцем. Конечно, сельва неизмеримо живее, просторней, непонятней.

Однако между ней и детским корытом точно были какие-то нежные отношения, пролегавшие через душу Шеля.

Те самые, наверное, что объединяют земное и вселенское время, круглое число двадцать и огромные невообразимые величины.

Переплыв озеро Петен-Ица на лёгкой пироге, Шель с Эцнабом обогнули мильпу, где шуршал, охраняя посевы, бог маиса Йум Кааш, похожий на двухметровую ящерицу-игуану с гребнем на спине.

А дальше, казалось, некуда — такая плотная стена — пальмы, кедры, кофейные, манговые и махогониевые деревья оплетены лианами и укрыты понизу цепким, колючим кустарником.

Впрочем, Эцнаб сразу нашёл едва приметную тропу и указал на трёхпалые следы.

— Здесь ходят тапиры, — шепнул он. — Очень осторожные. Для прогулок предпочитают сумерки, но в таких дебрях встречаются и днём.

Стояла особенная тишина, наполненная едва различимым гулом, который Шель принял сначала за дыхание сельвы. Но постепенно оно распалось на множество отдельных звуков.

Болтали красно-зелёные попугаи. Щебетали, как птички, и пошевеливали ушами, похожими на крылья бабочки, маленькие обезьянки Уистити. Они прыгали с ветки на ветку, держа в лапах бананы. Никак не могли решить, что интереснее, — банан или эти прохожие внизу. Серые лисы, точно поползни, взбирались на деревья, оглядываясь через плечо. Крикнул павлин резким, будто осколок кремня, голосом. Быстрая, как солнечный отблеск на влажной листве, скользнула ласка. Полутушканчик пискнул, и прошуршал питон. А где-то неподалёку взлетела перепелка.

Объевшись сладких плодов померанцевого дерева, пожилая обезьяна-капуцин развалилась на толстом суку и посвистывала так душевно, будто играла на флейте.

— Этого я давно знаю, — улыбнулся Эцнаб. — Большой любитель пульке. Только поднеси ему, запоёт на всю округу!

Чем дольше вслушивался Шель, тем громче и яснее говорила сельва. Зависнув вниз головой под пальмовыми листьями, посапывали во сне летучие мыши. Из созревших стручков акации падали на землю семена. Раскрывались, чпокая, цветы на тюльпанном дереве.

Шель сам не понимал, почему всё здесь узнаваемо. То ли старое корыто помогает вспоминать? Или возникла связь с папой Гереро? Ведь именно тут провёл он на охоте большую часть остававшегося ему времени. Наверное, и по этой тропе ходил с копьём и дротиками.

Эцнаб бесшумно увлёк Шеля за дерево и кивнул вперёд, где что-то двигалось и вздыхало — тёмно-бурое, с белыми пятнами.

Прямо перед ними, в десяти шагах, остановился тапир. Он щурился и морщил лоб, беспокойно шевеля ушами и длинным носом, величиной с коротенький хобот. Вид его был настолько конфузливый и растерянный, будто у жениха, проспавшего день свадьбы.

Уловив в воздухе нечто подозрительное, тапир опустил голову и слепо, как самоубийца, бросился напролом в чащу, так что сельва охнула и содрогнулась.

— Ему-то хоть бы что — нипочём удары сучьев и ветвей! — рассмеялся Эцнаб. — Зато таким манером спасается от любого хищника.

— Даже от ягуара? — спросил Шель.

— Напрасно, мальчик, ты произнёс его имя. Этот зверь лёгок на помине! — по лицу Эцнаба пробежала тень, и он вытащил из-за пояса деревянный обоюдоострый меч с лезвиями из пластинок обсидиана. — А когда он голоден, то хуже крокодила, — может посеять страх в твоей душе. Не стоит с ним встречаться на тропе тапира. Проложим новую…

Они углублялись в сельву, а по вершинам деревьев с шумом, напоминавшим порывы ветра, скакали вереницы чёрных длиннохвостых обезьян мириков. Ах, как им было любопытно, кто это тут рубит кусты и лианы! И некоторые смельчаки спускались так низко, что их причёсанные, словно только от парикмахера, морды выглядывали из листвы на расстоянии ладони.

Уже смеркалось, когда они вышли к огромному провалу в скале, откуда веяло холодом, как из загробного мира. Стёртые каменные ступени уходили в темноту. А далеко внизу едва слышно вздыхало, колыхалось подземное озеро — непроглядное, как беззвёздное небо.

Эцнаб достал из заплечного мешка деревянное ведёрко, положил туда камень и начал спускать на верёвке. Долго-долго путешествовало ведёрко, пока не раздался всплеск, словно удивлённый голос.

— Это Чомиха — лучшая вода, — говорил Эцнаб, вытягивая верёвку. — Есть Каха Полуна — дождевая. Цупуниха — воробьиная. И Какашаха — вода попугаев. Но Чомиха — лучшая!

Шель пил Чомиху, ощущая, как вечерняя сельва проникает в его душу.

И время здесь было иным, чем в городе на острове. Кажется, оно уходило, оставаясь.

Он лёг ничком на тёплый камень, но видел всё вокруг.

Небольшой броненосец-тепескуитли, семеня короткими когтистыми лапами, бродил у своей норы близ муравейника — мигал задумчивыми свиными глазками, изредка поглядывая на луну.

— Если нет мотыги, чтобы выкопать клад, поймай тепескуитли! — усмехнулся Эцнаб. — Лучшего копальщика не сыщешь. Такой силач! Направь, куда требуется, и через триста ударов сердца будет тебе яма — в три метра глубиной.

Уже колибри прятались в крохотные гнёзда под пальмовыми листьями. А летучие мыши, наоборот, просыпались. Они хозяева ночи. Беззвучно носятся меж деревьями. Листоносые на лету ловят рыбу в озёрах и реках. Вампиры снуют, отыскивая теплокровных, — так осторожно, ловко присасываются к лапам индюшек, что те и не чуют.

Открылось тёмно-зелёное небо — Яяуко. Затем второе, где живут звёзды. И, наконец, четвёртое, по которому восходит Венера.

Ночная сельва оглушала — цикады, кузнечики, лягушки, лагартихи, квакши и филины…

Нет-нет, филины молчали! Когда филин крикнет, умирает воин майя. Шель это точно знал. «Тла-ко-ло-тль!» — так страшно кричит филин.

Огромные светляки, подобно невиданным близким созвездиям, озаряли ночь, порхая и вдруг замирая. Бывает, среди них являются алуши. Такие же яркие, но куда больше, светлые призраки, — души умерших людей, оставшиеся жить в сельве.

Ночью Эцнаб определял время по Венере, Плеядам и Ориону.

— А вот и Мировое древо, которое поддерживает небесный свод, — указал он на Млечный путь. — Его отражение на земле — священное дерево сейба. Всё, что есть на небе, отражается на земле. Или наоборот…

Шель закрыл глаза, засыпая. И запад был красным. Юг — синим. Восток — белым. А север — чёрным, поскольку там страна временно мёртвых. Тех, что уходят, оставаясь.


Рваное ухо

Шель сражался с ягуаром. В правой руке меч, а левая обмотана шкурой тапира.

Пока ягуар, урча, драл её когтями, Шель взмахнул мечом и отсёк ему хвост.

Извиваясь, упал он на землю и тотчас превратился в гремучую красно-черную королевскую змею. А ягуар взревел от боли и завертелся на месте, старясь лизнуть обрубок.

На это было так страшно смотреть, что Шель вскочил в пирогу и, оттолкнувшись, погрёб к острову.

Но тут заметил, — это вовсе не озеро Петен-Ица. Над ним простиралось каменное небо! Он плыл в темноте под землёй неизвестно куда. Сердце билось так часто и гулко, что он боялся, как бы не случился обвал. А сзади, фыркая, догонял ягуар. Вот он уцепился лапой и поднял над бортом тяжёлую пятнистую башку с яростными жёлтыми глазами.

Шель нырнул в чёрную воду и быстро поплыл сажёнками, как учил папа Гереро, но ягуар освоился в пироге и поспевал, умело орудуя веслом. Уже толкал в спину, стараясь потопить.

— Шель! — шептал он прямо в ухо. — Шель!

Выскочив из воды, Шель открыл глаза и увидел перед собой ягуара, готового к прыжку.

Не сразу сообразил, что это пятнистая шкура на стене, — парадный плащ, который когда-то подарил отец, убив на охоте самку ягуара.

«Если повстречаешь её жениха, — сказал он тогда, — то сразу узнаешь по рваному левому уху — это след моего копья!»

Мама Пильи сидела рядом, обнимала и гладила по голове:

— Шель! Мой голубок! Моё солнце! Чего ты напугался? У нас всё хорошо!

Возможно, так оно и было, но уже не первый месяц какой-то ягуар-убийца бродил вокруг озера по сельве, уничтожая всё живое.

Он учинил настоящую бойню, нападая на оленей и тапиров, на обезьян и фазанов, на черепах и крокодилов.

Его рыканье слышали и в городе.

Более того, он приплывал на остров. Сначала задрал несколько собак и свиней, а потом старика-водоноса и двух подгулявших музыкантов. Он убивал, кусая в затылок или переламывая хребет.

На него устраивали облавы, пытались загонять в ловушки, но без успеха. Ягуар ускользал, и даже следов его не находили.

Хотя поговаривали, что левое ухо ягуара — рваное.

Конечно, он непременно видел из какого-нибудь логова, кто надевает по праздникам шкуру его невесты. И теперь наверняка охотился за Шелем.

В каждой кроне дерева, в рассеянной тени пальмовых беседок или закоулках дворца Шелю мерещилась красновато-жёлтая пятнистая шкура и мелко подрагивающий хвост.

Он давно уже не был в сельве, да и в город-то редко выходил.

Ягуар не оставлял его ни днём, ни ночью. Казалось, выслеживает, готовится для последнего прыжка.

«Ещё куда ни шло, если переломит хребет, — думал Шель, — Но укус в затылок — это слишком!»

Да, Рваное ухо умудрился-таки посеять страх в его душе.

Эцнаб говорил, что такое случается. Однако Шель не мог ему признаться, что боится какого-то кота. Пусть здоровенного, хитрого и мстительного, со зловещим рваным ухом, но в общем-то — кота.

Словом, это было наваждение!

Шель лежал в постели без сна и глядел на свой парадный плащ, который некогда был невестой Рваного уха.

И вдруг он ясно понял — если бы ягуар хотел просто сожрать его, то давно бы уже это сделал.

Рваное ухо охотился не за ним, а за его душой, желая овладеть ею, стать вторым «Я». Даже если кто-нибудь убьёт этого ягуара или тот сам сдохнет от старости, страх, посеянный им однажды, останется навсегда.

Шель поднялся, обмотал левую руку пятнистым плащом, а в правую взял меч, тот самый, которым Эцнаб прорубал в сельве новые тропы.

Он тихо выбрался из дома. Полная луна в небе, и та смахивала на шкуру ягуара. Всюду лежали густые тени, и в каждой, казалось, затаился зверь.

Но Шель точно знал, куда идти. Они будто бы заранее сговорились с Рваным ухом об этой встрече.

Миновав площадь, он прошёл вдоль мрачной, как крепость, школы, и очутился в саду, где лунный свет и лёгкий ветер, могли бы схоронить в зыбких лиственных тенях табун тапиров, а не то что ягуара.

— Я здесь, — сказал Шель, и услышал в ответ короткий рык.

Ягуар исполинским прыжком вылетел из-за деревьев и мягко опустился в метре перед Шелем, весь подобравшись и припав к траве. Взор не охватывал его разом, настолько он был огромен. Что для него этот мальчик-подросток с коротким мечом?

Шкура его блистала, хвост трепетал, а в глазищах горело безумие полной луны. Уши прижаты к голове. Однако часть левого неловко и смешно топорщилась, напоминая засохший стручок акации.

Шель улыбнулся и вонзился, не мигая, прямо в глаза Рваного уха.

На миг показалось, что облака прикрыли луну, но она, как прежде, сияла на небе. Зато померкла во взгляде ягуара. Он вдруг обмяк, потускнел и медленно, как во сне, начал пятиться, отползая на брюхе.

— Уходи! — закричал Шель высоким ломающимся голосом, — Прочь! Сгинь!

И Рваное ухо всё в точности исполнил. Сначала пошёл, поджимая хвост. Затем поскакал широким махом, так что голова болталась. И, наконец, действительно, сгинул.

Во всяком случае, его никогда больше не видали и не слыхали. Да, похоже, и другим ягуарам Рваное ухо наказал, чтобы духа их не было рядом с озером Петен-Ица.


Вопль

Иногда ахав Канек отпускал своего любимого пса Шолотля в сельву — погулять в компании Эцнаба и Шеля.

После проливных тропических ливней, когда ночами становилось прохладно, голый пёс, обладавший повышенной температурой тела, согревал их, будто бурдюк с горячей водой.

Однажды они добрались до большой реки Усумасинта, что впадает в залив Кампече. Ничто не предвещало неприятностей.

Шолотль щипал какую-то полезную травку. Эцнаб собирался расколоть здоровенный спелый кокос. А Шель впервые очутился в густых мангровых зарослях, которые тянули к нему со всех сторон надземные дыхательные корни.

Он так увлёкся, разглядывая их, что едва не наступил на пятиметрового крокодила.

Крокодил тоже зазевался или был удивлён до крайности, потому что далеко не сразу отворил пасть. Шель попытался заглянуть ему в глаза, но, кроме зубов, уже ничего не увидел.

Всё же он был уверен, что у него другая судьба — не по зубам крокодилу. Эти зубы, как говорится, не про него…

Хотя крокодил-то мог думать иначе. И уверенность Шеля пошатнулась, как араукария, подрубаемая каменным топором. Кренилась с каждым ударом сердца, уступая место сомнениям, поскольку челюсти вот-вот готовы были сомкнуться.

И тут Эцнаб, несмотря на преклонный возраст, так ловко и мощно метнул кокос, что он, подобно пушечному ядру, врезался в розовую пасть и накрепко застрял в глотке.

Только теперь Шель смог посмотреть в глаза крокодила и сразу понял, что им ничего не докажешь. Даже с кокосом в глотке крокодил был несокрушим. Он бил хвостом и кидался из стороны в сторону, как сторожевой пёс на привязи. Шолотль держался от него подальше.

— Это тебе не ягуар! — улыбнулся побледневший жрец.

Несколько потрясённые, они вышли на старинную, выложенную камнем дорогу и тут же столкнулись с отрядом испанцев — трое конных и двадцать пеших, включая индейца-проводника из враждебного клана лагартих.

Шель почти ничего не знал по-испански. Папа Гереро не успел его научить. Но теперь, заслышав речь солдат, неожиданно всё понял.

«Матаремос а эсте бьехо! Перо, крео, ке эсте ниньо де нуэстрос. Пуэде сер, робадо, и сус падрес бускан а эль. Эсперо, ке эйос пагаран бьен а носотрос, си деволвемос су ихито!»

Ему не понравилась испанская речь — ни звук её, ни, тем более, смысл. Солдаты хотели убить старика, а мальчика, которого посчитали украденным из ближайшего города, вернуть родителям, чтобы получить вознаграждение.

— Ах, старика!? — сверкнули глаза Эцнаба. — Конечно, со стариком просто разделаться! Но не со мной…

Он приказал Шелю заткнуть покрепче уши. Обхватил руками голову Шолотля.

И вдруг завопил так дико и неистово, как могла бы, наверное, взреветь вся сельва разом, если бы её очень обидели. Оцепенели змеи, пара диких кабанчиков потеряла сознание, с деревьев попадали птицы и обезьяны.

А когда стих его голос, и воцарилась первозданная, как до сотворения мира, тишина, на обезумевших испанских солдат бросился с глухим рыком Шолотль.

Эцнаб придал ему вид чудовища из преисподней. Казалось, пёс извергает пламя.

Да тут ещё упрямый крокодил с раскрытой пастью выскочил на дорогу.

Кони, сбросив всадников, умчались галопом. Отряд рассеялся по сельве и мангровым зарослям, но некоторые замерли, как в столбняке.

В городе Мерида, столице Юкатана, построенной испанцами неподалёку от побережья Мексиканского залива, долго потом говорили о каких-то обезьянах-ревунах, способных вызывать ураганы, и об ужасном звере — помеси собаки с крокодилом. Хотя многие трезво склонялись к тому, что сами солдаты объелись сдуру ядовитыми плодами или грибами, после чего и бредили до беспамятства.

А Эцнаба этот короткий вопль будто бы надорвал. С тех пор он уже не был так быстр. И чаще присаживался отдохнуть, вздыхая о прошлом и размышляя о смерти.


Ушедшие

Эцнаб научил Шеля ходить по сельве рука об руку с утренним ветерком.

— Иначе мы никуда не поспеем, а я должен многое показать, — говорил он. — Знак Пятого солнца — движение. Но погоди — не надо бежать, высунув язык! Просто пойми головой и ощути душой, что твои ноги легки, как ветер.

Когда Шелю удалось это в первый раз, то дух перехватило. Проворно и плавно, как тёплый воздушный поток, едва касаясь земли, обтекал он кусты, лианы, деревья.

Пять лиг за час одолевали они с Эцнабом. За пару дней могли достичь развалин города Тулума, в бухту которого выплыл когда-то папа Гереро.

— Эх, братец! — говорил Эцнаб. — Разве это скорость? В молодости я мчался плечо к плечу с ураганом. Да силы уже не те.

Странствуя по сельве, они то и дело натыкались на останки некогда широких дорог-сакве, мощённых белым камнем, на искусственные пруды для хранения дождевой воды, на поливные каналы.

А через каждые две-три лиги из сплетения лиан и деревьев проглядывали развалины древних городов — дома, дворцы, пирамиды, стены, покрытые снаружи резным орнаментом и головами пернатых змеев, а внутри росписями, изображавшими богов, царей, жрецов, воинов и пленных. И везде виднелись отпечатки маленьких красных ладоней.

— Чьи это? — спросил Шель, намереваясь приложить свою.

— Стой! — вскрикнул Эцнаб. — Если дотронешься, всю жизнь тебе блуждать в потёмках, как слепому. Потом я расскажу…

Огромные деревья теснили и сокрушали человеческие постройки. Ступени пирамид были плотно перевиты корнями, раздиравшими белый камень. С зелёных ветвей, качавшихся в пустых проёмах дверей и окон, свисали, словно бахрома, гнёзда птицы-портнихи.

— Как будто само время здесь всё заткало, оплело, обвило, запутало, — вздыхал Эцнаб, — Ах, как мудрено постигнуть скопление минувших лет!

Действительно, настолько всё поглотила сельва, что приходилось карабкаться, как обезьянам, на самые макушки деревьев, чтобы с них попасть на вершину пирамиды.

Оглядывая с высоты безбрежную лиственную зелень, укрывшую, будто приливной волной, большие, когда-то шумные, полные жизни города, Эцнаб воскликнул:

— Дом народа майя — страна оленя и фазана! Сердце выпрямляется, когда думаешь о прошлом! — Его чёрные раскосые глаза блестели, и даже круглое совиное лицо лучилось. — Наши мудрецы видели всё, что происходит в мире. Они любовались небосводом и ликом Земли, не двигаясь с места. Они предсказали нашествие белых людей и унижение майя.

Он присел на камни, подогнанные один к другому его далёкими предками.

— Знаешь ли, мальчик, огонь живёт за счёт смерти воздуха. Вода гасит огонь. Земля поглощает воду. Всё исчезает и возрождается. Каждый живёт за счёт других и умирает ради жизни других! Наш народ уже давно достиг расцвета и состарился. Многие поняли это ещё пятьсот лет назад, и решили уйти из колеса времени в чистый свет.

Эцнаб поднял голову к сияющему небу:

— Погляди — они и сейчас вокруг нас!


Мапаче

В те времена было легче распознавать богов. Шель уже понимал, кто они такие и за что в ответе.

Самого творца Цаколя-Битоля, жившего на тринадцатом небе, далеко не всегда дозовёшься.

Зато другие боги — помельчье — куда доступнее. Жрец Эцнаб беседовал с ними каждый день. У него сложились мягкие отношения с ближними земными богами. Ну, как с дальними родственниками.

Они обитали по-соседству. Чаак — повелитель дождя, Иш-Чель — богиня плодородия, Ик — управитель ветра, Шипе-Тотек — бог весны, Йум Кааш — охранитель маиса.

Даже с Кукульканом — Пернатым змеем — богом солнца и времени, сыном двуединого Цаколя-Битоля, можно было столковаться. Он пожертвовал собой, чтобы люди жили в эпоху Пятого солнца, и теперь восходил на небе яркой звездой Венерой.

— Ближние боги помогают в этой жизни или, наоборот, слегка вредят, по настроению, — объяснял Эцнаб, — Однако в вечной жизни одна тебе опора — Цаколь-Битоль! Он бережёт тебя. Только с его согласия можно покинуть колесо времени и уйти в свет, сделавшись частью Творца и Создателя.

Они проходили мимо цветущей оранжевой фрамбуяны. Завидев их, спустилась с ветки носуха-коати. Её длинный полосатый хвост отвешивал поклоны. Видно было, что это родственник енотов, но связанный некоторыми узами и с медведями.

Шель сразу узнал его, как будто вдруг ожил любимый носатый горшок из детства или появилось внезапно второе «Я» по кличке Уай, помогшее когда-то выбраться из лабиринта.

— Это тоже ближнее божество. Покровитель дружелюбия! — сказал Эцнаб и свистнул.

Длинноносый покровитель ответил таким же посвистом, и пошёл следом, улыбаясь. Потом залез в пирогу, и прибыл в город Тайясаль.

Шель дал ему имя Мапаче. С тех пор они не разлучались — где Шель, там и Мапаче.

Вокруг глаз и на носу у него были белые пятна, отчего он выглядел близоруким мыслителем. И невероятно дружелюбно относился ко всякой еде.

На завтрак выпивал здоровенный кувшин молока, любовно придерживая его передними лапами. Но на этом и не думал останавливаться, а сразу начинал рыть там и сям землю, отыскивая червей и личинок. Не отказывался от жуков, улиток, кузнечиков или початков кукурузы, которые закусывал на десерт бананом.

В жару Мапаче растягивался на облюбованной ветке смоковницы под окнами Шеля и дремал, дожидаясь прохлады, чтобы дружелюбно отобедать в тени. Затем вновь что-то рыл и разнюхивал, посвистывая, как соловей.

А, наевшись, заигрывал с местными петухами, индейками, голыми собачками, утками и кабанчиками. Ему даже удавалось растормошить и втянуть в свои ребячьи забавы старого пса Шолотля.

Но как веселился Мапаче, когда Шель брал его в сельву! Уж так он свистал и покрикивал, что распугивал всех на пути!

Пожалуй, лишь трёхметровые каменные люди оставались невозмутимыми.

Они полулежали, опираясь на локти, согнув колени, и неотрывно глядя куда-то вправо. Шель невольно посматривал туда же, думая увидеть что-то необычное. Но кроме Мапаче, старательно подражавшего каменным людям, ничего нового не замечал.

Эцнаб тоже прилёг отдохнуть и заговорил, будто бы сам с собой.

— Как дела, бабушка Тоси? — поглаживал он обеими руками землю. — Да, я знаю, что смерть — начало новой жизни. И у каждого есть выбор, потому что над тобой, бабушка, тринадцать небес. Под тобой девять преисподних. И рядом с тобой — четыре райских обители. А вокруг тебя — колесо Вселенной, вроде огромного дракона, кусающего свой хвост. Будь спокойна, бабушка, — его поддерживают вот эти каменные братья-бакабы. Их много по всей сельве…

Шель ещё раз взглянул направо. И ему показалось, что открылись все небеса и все преисподние. И всюду было прекрасно, как в раю, как в этой сельве, что обступала их и берегла.


Дом карлика

Шель столько времени проводил в сельве, что она стала его невестой. Он позабыл о женитьбе, хотя давно пора было. Юноши майя женятся в 16 лет, а девочки выходят замуж и того раньше.

Эцнаб и Шель выпрямляли свои сердца. То есть исповедовались в грехах, глядя на луну, где сидел, прядая ушами, кролик Ламат.

— Будет ливень, — сказал жрец, прислушавшись, — Так говорит повелитель дождя Чаак.

И они решили переночевать в полуразваленном доме, видневшемся неподалёку.

Ещё затемно маленькие помощники Чаака устроили переполох в одной из райских обителей, грохоча горшками и палками.

Конечно, они побили всю посуду, и хлынул безудержный ливень. Где-то потекло ручьём сквозь худую крышу, а где-то размеренно капало — «кау-итль, кау-итль». Хотя в комнате, где они спали на пальмовых листьях, было сухо и пахло так, как может, наверное, пахнуть колея, оставленная колёсами времени.

— Слово «кауитль» обозначает и дождь, и время. Действительно, они похожи, — усмехнулся Эцнаб, протягивая кукурузную лепёшку, — Капают, текут, убегают, всюду просачиваясь, исчезая, а затем объявляются вновь — всё те же. Уходят, оставаясь.

Под грохот грозы, шум ливня и отдельную капель они позавтракали, и Эцнаб рассказал историю приютившего их дома.

Когда-то в хижине, стоявшей на этом самом месте, жила слепая старуха, умевшая немного колдовать. Она раскрашивала красной краской перья на продажу. И тосковала без детей. Каждый вечер заворачивала в тряпочку индюшиное яйцо и укладывала возле очага. Надеялась, что вылупится сыночек. Однажды утром скорлупа треснула, и вышел мальчик, величиной с птенца. Хоть он и подрос со временем, но не более крупного индюка. Зато во всём помогал старухе и умудрился выстроить для неё этот большой каменный дом. Они зажили хорошо. Но как-то в сумерках на карлика напала дикая кошка-оселотль — только перья от него остались. Старуха покрасила их красной краской, да и ушла с горя бродить по сельве. Говорят, и по сию пору ходит всюду, ощупывая стены, стараясь отыскать свой дом. Да никак не может. Поэтому только здесь нет отпечатков её красных ладоней.

Ливень внезапно оборвался, будто кто-то утянул его за ниточку на небо. Эцнаб и Шель вышли из дома. Ветви деревьев отяжелели от воды Каха Полуна и склонились так низко, что приходилось кланяться сельве.

— Она это любит, — улыбался Эцнаб, покряхтывая при каждом поклоне.

Сквозь зелень едва проглядывало сияющее уже небо с радугой, упёршейся одним концом в дом карлика, а другим в огромное, как Млечный путь, дерево.

Это была древняя священная сейба — хлопковое дерево-кормилец, которое звали Чичуаль.

— Всё на земле не вечно, а лишь на миг один, — произнёс Эцнаб, прислонившись к древесному стволу. — Не всегда человек на земле, а лишь на ничтожное время! Вот и моё колесо завершает свой оборот…

На эти слова из дупла сейбы показались длинные изумрудно-зелёные перья, и высунулась редчайшая птица кетцаль.

— Знаешь ли, эта особа из семейства обжор — трагонов. Клюёт, что попадётся, с утра до вечера! Но увидеть её — к счастью и близкой свадьбе! — рассмеялся Эцнаб.

Птица была большая, с ярким, как радуга, блестящим оперением. Поглядела на Шеля и упорхнула, вскрикнув на прощание, — Си-гуа!

Шель обомлел — ведь именно так звали младшую дочь ахава Канека.

В последнее время это имя волновало его не меньше, чем звуки и запахи сельвы. Сигуа напоминала ему ту женскую фигурку в виде колокольчика, без чаши на голове, которую он полюбил ещё в детстве.

Сигуа! Стремительное имя, как звук улетающей с лука стрелы.

Похоже, это стрела крепко-накрепко засела в сердце Шеля. Именно так сказал он, поклонившись священному дереву майя.

И уже на другой день Эцнаб, сватавший когда-то старшую дочь ахава для Рыжебородого, просил отдать младшую за его сына. Хоть она и приходилась Шелю тётей, а была вдвое моложе — тоненькая, гибкая, проворная, будто ласка в сельве. Солнечный отблеск на влажной листве.

Ахав Канек не возражал. И так же быстро, как стрела достигает цели, Шель взял Сигуа в жёны.

А в 4661 туне у них родился сын Чанеке, имя которого означало — ручной, домашний ребёнок.


Алуши

Ровно через три туна, накануне Праздника цветов, Шелю приснился старина Мапаче.

— Мы появились на свет в один час и, найдя друг друга, хорошо прожили вместе положенное время, — посвистывал он, улыбаясь, — В мире и любви! А это так здорово, когда второе «Я» не враждует с первым!

И ушёл, виляя хвостом.

Шель проснулся до восхода солнца с растревоженной душой. К чему бы этот сон? Мапаче за последний год так одряхлел, что даже ел нехотя, а больше спал на любимой смоковнице под окнами хозяина. Вот и сейчас там дремлет! Никуда не запропал, и это хорошо…

После полудня Шеля позвал к себе жрец Эцнаб.

— Для каждого дела — свой день, — сказал он. — Один для войны, а другой для отдыха. Для поклонения богам и для наблюдений в тишине, постный день и день обжорства. А сегодня — подходящий, чтобы навестить сельву!

С ними поковылял и Мапаче, настолько седой, что едва заметны полоски на его хвосте, да и пятна вокруг глаз. С раннего утра он был взбудоражен, словно давно ожидал этого похода.

Да и не только он. Какое-то странное возбуждение переполняло всё вокруг. Горлинки-паломы ворковали, как заведённые. Длинноклювые колибри порхали всюду, вытворяя неожиданные замысловатые кульбиты. Вскрикивали то и дело попугаи, будто вопрошая о чём-то. Отвечали им обезьяны. Вмешивались, подвывая, койоты. И алуши во внеурочное время выглядывали из-за домов и деревьев, едва заметные под ярким солнцем.

В городе гремели деревянные барабаны, гудели бамбуковые флейты и дудки-уэуэтли. Раскрашенные в ярко-красный цвет дети танцевали на площади уже много часов кряду. Вообще на улицах все пели и плясали, разбрасывая цветы.

— О, сколько же цветов под ногами! — воскликнул Эцнаб. — И сколько песен! Жалко топтать и не слушать! Трудно уйти…

Когда они плыли в пироге, на озере было тихо. Уже начинался закат. Косые лучи заполнили всю сельву, струясь меж деревьями, как ручьи.

Они плыли медленно, и Эцнаб напевал что-то под нос, а Мапаче умудрился заснуть, похрапывая и повизгивая.

Как только достигли берега, поднялся ветер. Втроём они миновали мильпу, где всё так же шуршал, охраняя маис, Иум Кааш, и по тропе тапиров углубились в сельву.

Солнечные пятна, играя с тенью, скакали туда-сюда, так что подмывало отмахнуться от них, как от роя желтокрылых бабочек.

Позади, отдуваясь и вздыхая, брёл Мапаче, мечтавший, конечно, полежать на ветке смоковницы.

— Наши мудрецы всегда знали, ради чего живут люди в этом мире, — сказал Эцнаб, — Они стремились стать божествами, потому что для человека это так же естественно, как рождение, жизнь и смерть. А вот я, похоже, уже забыл, ради чего…

Он обернулся, взглянув на Шеля, и внезапно удивился:

— Надо же! Всё был ребёнком, подростком и вдруг — нате вам, — мужчина! — И протянул поющую раковину, с которой никогда не расставался. — Ты будешь жрецом, мальчик, затем и ахавом, а проживёшь до Обновления. Помни, не много есть истинного в этом мире, — лишь цветок и песня! А также всё, что их окружает…

Он шагнул вперёд и скрылся, исчез между светом и тенью.

Шель не сразу понял, что произошло. Эцнаб будто растворился в солнечном блеске и лиственном полумраке, среди цветов и птичьих песен. Так, наверное, уходит умирать ягуар — забирается в самую глушь, чтобы никто не увидел его слабым и беспомощным.

Откуда-то долетел лёгкий свист. Мапаче замер, прислушиваясь, прыгнул с тропы, и — пропал. Только скользящие свет и тени — мягкие, вечерние.

Шель поклонился на все четыре стороны, повесил раковину на шею и пошёл к берегу.

Он понимал своей вытянутой к небу головой, что так устроена жизнь на земле. Но душа его тосковала и плакала.

Шель стал жрецом храма, где хранились мощи коня Эрнана Кортеса, а на возвышении стоял белый идол Циминчак — Громовой Тапир.

Миновали, как миг, в непонятных заботах, печалях и радостях четырнадцать тунов, и, сидя на троне, тихо скончался ахав Канек.

Тело его посыпали красной краской, потому что этот цвет означает бессмертие. Положили в рот несколько нефритовых бусинок, чтобы мог расплатиться при входе в царство мрака с владыкой его Ах-Пучем.

Вместе с ним похоронили и пса Шолотля, который из кофейного давно превратился в серого, будто сама его бесшерстная кожа выцвела от старости. Он должен был перевезти хозяина через подземную реку Апоноуая.

Шель принял сан ахава. В городе Тайясаль все правители носили имя Канек. Так что Шель стал следующим по счёту. Может, двадцатым или двухсотым.

Это его не волновало. Он знал, что очень скоро выйдет из колеса времени.

А что может быть лучше, чем уйти в пору Обновления, когда расстаются со всем старым!

Завершая свой земной круг в пятьдесят два туна, Шель разглядывал золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряных голубя, сову и попугая, и незаметно заснул таким тихим детским сном, что пробудиться уже не было сил.

Правда, в далёкий свет ему не хотелось.

Он любил сельву и остался в ней, превратившись в алуши. И встретился с папой Гереро и Эцнабом.

Они живут в соседнем мире эти алуши, рядом с ближними богами.

Порой, как яркие светляки-люсьернаго, мерцают в ночной сельве среди развалин храмов и дворцов.

Вспоминают о прежней жизни? Грустят?

Впрочем, у них уже давным-давно иные храмы и дворцы — деревья, горы, кусты, озёра и моря. И если там есть грусть, то, вероятно, совсем другая.

Изредка по ночам Шель в виде светлого призрака алуши являлся в город Тайясаль, где родился в этот мир и ушёл из него через пол-оборота колеса майя.

Второй виналь

Йо-йо

Чанеке уродился здоровяком, похожим на деда Гереро. Таким крепким и налитым, как спелый лимон.

Его купали в том же глиняном корыте, расписанном растениями и животными, что и маленького Шеля. И Чанеке очень веселился, бултыхаясь в тёплой воде. Он готов был сидеть в ней целый день — нырял и пускал пузыри.

Он никогда не плакал. Даже когда его вытаскивали из корыта. Даже когда жрец Эцнаб прикручивал к его голове дощечки красного дерева.

Кто бы тогда мог заподозрить, какая плачевная судьба ему уготована?

Впрочем, Эцнаб определил, что второе «Я» Чанеке — хромой койот Некок Яотль.

— С ним держи ухо востро, — вздохнул Эцнаб. — Это опасный Уай. Не простой койот, а похищающий лица. Такое может отчебучить! Мальчику не следует жениться слишком рано — пусть сначала разберётся со своим вторым «Я».

Но о женитьбе пока никто и не думал.

Любимой игрушкой Чанеке был йо-йо — бочонок с маленькой дыркой, привязанный к заострённой палочке.

Надо изловчиться, да так направить палочку, чтобы бочонок, подлетев и кувырнувшись, прочно на неё уселся.

Не каждому хватало сноровки и терпения. А Чанеке не отступал, пока бочонок не насаживался, как следует.

— Диво дивное! — говорила служанка. — Да ты, наверное, помог себе другой рукой.

— Зачем? — удивлялся Чанеке. — Ведь так не честно и не по правилам.

Он не знал, что такое обман и хитрость. Просто не понимал, как можно солгать. У него это не укладывалось в сплющенной дощечками голове.

Он говорил только правду, глядя круглыми и зелёными, как у мамы Сигуа, глазами.

Вообще он напоминал жизнерадостный бочонок, хоть и скакавший туда-сюда, но крепко-накрепко привязанный к маме, — настолько был ручным и домашним.

В детстве его так и звали — Йо-йо. За ним приглядывали бабушка Пильи, мама Сигуа, да ещё нянька.

И вдруг, когда Чанеке едва исполнилось тринадцать, он исчез из дома, — будто оборвалась в один миг ниточка. А йо-йо сиротливо лежал на полу у дверей.

Обыскали весь город, весь остров, но Чанеке не было.

Мама Сигуа, прижимая к груди йо-йо, металась по саду, не зная, что делать. Бабушка Пильи молилась всем божествам сразу, дальним и ближним, чтобы те общими силами вернули внука.

Тогда Шель вспомнил слова Эцнаба об опасном Уайе, и понял, кто тут может быть замешан. Койоты!

Впрочем, на острове их было немного, и каждого буквально знали в лицо. Нагловатые и хитрые, они крали всё, что плохо лежало. Но вряд ли бы осмелились увести мальчика.

Койот — чувствительное и ранимое животное. Любит нежную музыку. И по ночам, собираясь в стаю, они поют хором, будто дикие гуси.

Только заговори с койотом жалобным голосом, как начнёт визжать, завывать и плакать, сопереживая. Хорошо помнит ласки и обиды. Радуется добрым словам и пугается угрожающих.

Шель выследил их вожака, да так на него гаркнул, что тот в ужасе прикрыл лапами острую морду. А, очухавшись, поклялся матерью всех койотов:

— Знать ничего не знаю о Йо-йо! Правда, слышал позавчера призывный голос какого-то чужака из сельвы. Еле-еле удержал своих братьев и сестёр на острове. А мальчик, возможно, не устоял…

Шель тут же сел в пирогу и, переплыв озеро, нашёл сына на берегу.


Дух сомнения

Чанеке очень изменился за эти три кина. Какой-то посторонний, точно узнал страшную тайну о жизни. Тихий, даже угрюмый, совсем не похожий на прежнего Йо-йо.

Он и дома не мог прийти в себя. Время от времени тявкал и подвывал. Повсюду прятал остатки еды. И ничего не рассказывал, словно всё позабыл. Помнил только, как познакомился в сельве с хромым трёхногим койотом, у которого на затылке туманное зеркальце.

А вскоре лицо Чанеке начало замещаться чужими. Они скользили одно за другим. А его собственное пропало. Ну, если проглядывало, то крайне редко.

«В него вселился дух сомнений Некок Яотль! — понял Шель. — Одна из самых цепких, хитрых и упорных бестий! Будь жив Эцнаб, он бы совладал, а мне уже не по силам. Надеюсь, мой сын справится».

Незадолго до смерти он показал Чанеке потайную комнату под пирамидой Циманчака, посреди которой стоял огромный каменный сундук, накрытый тяжёлой плитой с необъяснимыми письменами и рисунками.

«Не открывай его до тех пор, пока не найдёшь своё лицо и не одолеешь сомнения», — сказал отец.

Чанеке стал ахавом Канеком и верховным жрецом, когда ему только что исполнилось девятнадцать.

И приходилось тяжело. Лицо менялось по нескольку раз в день. То Чанеке тосклив и задумчив, то отчаянно весел, а то вдруг впадал в тихую ярость, едва удерживаясь, чтобы не зарубить первого подвернувшегося.

Он был переменчив, как погода в сезон дождей.

Прежде душа его жила в мире с телом, как, например, рука или нога. И вот наступило жуткое раздвоение. Какое-то сплошное, будто течение реки, беспокойство.

Порой Чанеке казалось, что он убил множество невинных людей, да позабыл об этом.

«Что же я за чудовище?! — ужасался он. — И вообще — я это или не я?»

Вспоминал себя до встречи с хромым койотом, и не узнавал того мальчика — совсем другой, весёлый, жизнерадостный Йо-йо. Не то что нынешний Чанеке.

Ах, трудно быть жрецом и ахавом, когда переполнен сомнениями!

Пожалуй, только целительством, которому обучил отец, Чанеке занимался уверенно. Иначе и нельзя.

От плохого воздуха или сглаза очищал травами, куриными яйцами и особыми движениями рук — сверху вниз, по кругу, а потом в стороны, будто рисовал солнце, пышущее жаркими лучами.

Простуженным давал отвар из апельсиновых листьев, чтобы втирали в тело, с макушки до пят.

Укушенного змеёй немедленно заставлял выкурить трубку крепкого табака и выпить пульке, что часто помогало.

А зубную боль утолял пеплом желтобрюхой игуаны, сожжённой на камне. Если натереть им десну, то зуб или успокоится, или сам выскочит, как кролик из норы.

Глубокие раны он лечил кровью крокодила, которая предохраняла от загнивания.

У Чанеке всегда были под рукой хорошие лекарства — птичье сало, дождевые черви, некоторые части летучих мышей и лягушек, клюв дятла, помёт тапира и мелко рубленые петушиные перья — на все случаи жизни.

Когда-то папа Шель говорил ему, что снадобья — только погремушки и колокольчики. Они отвлекают больного, пока целитель, в котором живёт дух Цаколя-Битоля, внутренней силой изгоняет хворь.

Чанеке не был уверен, чей именно в нём дух, но лечил всех подряд — и знатных, и совсем убогих. И никто вроде не умирал, не жаловался.

Да и кому пожалуешься на Чанеке, если он сам — ахав Канек.

С больными он бывал то слишком строг, то едва ли не рыдал над какой-нибудь простой занозой, то, сверкая глазами, так орал, что все немощи сразу улетучивались.

В день Сиб месяца Чо он готовил целительную воду. Проплывая в пироге по озеру, бросал за борт горсти маленьких семечек под названием «чиа». И вода на целый год обретала редкую свежесть. Становилась живой, исцелявшей большинство известных недугов. Жители города Тайясаль не вылезали из озера! Некоторые, погрузившись по шею, торчали там целыми днями, сплетничая обо всём на свете.

К сожалению, эта вода не изгоняла духа сомнений. И никакие другие средства не помогали Чанеке. Сомнений было, как песка на берегу.

Но, видно, Цаколь-Битоль жалел Чанеке и оберегал до поры, до времени от принятия важных решений, неизбежных для жреца и ахава.

Так прошло немало тунов, и в целом это были спокойные, хорошие времена.

Кукурузы в избытке. Ею, как дровами, топили бани. Тыквы вырастали такими, что на них карабкались, будто на деревья. Сеяли и собирали хлопок всех цветов — красный и жёлтый, фиолетовый и зелёный, синий и оранжевый.

Щедро плодоносили деревья какао, и денег на всех хватало, хотя народу в городе было так много, как камыша по берегам озера Петен-Ица.

А Творец и Создатель не требовал от людей ничего, кроме змей и бабочек, которых приносили ему в жертву.

И сладкоголосые птицы пели с утра до вечера.

Обширная, как озёрная гладь, простиралась мирная, тихая жизнь. Такое бывает в природе перед внезапной бурей.


Близнецы

Чанеке женился на девушке Бехуко, дочери хранителя рукописных свитков. Её имя означало — Стелящиеся по земле побеги.

Бехуко напоминала нежный початок маиса. Мирная и кроткая, как вечернее солнце предпоследнего месяца Куму.

Единственной её подругой была Чантико — богиня домашнего очага. Бехуко проводила с ней всё время, занимаясь шитьём или приготовлением изысканных блюд. Ей хотелось, так или иначе, угодить своему мужу.

Бехуко вот-вот должна была родить. Чанеке и подарок приготовил — ожерелье ветра, длинную связку поющих раковин, украшенных серебром.

Но вот уже закончились восемнадцать виналей 4704 года, и наступил короткий девятнадцатый — Майеб, состоящий из пяти несчастных кинов, в которые нельзя ничего делать, иначе навлечёшь беду на себя и своих близких.

Но с родами-то как быть? Не отложишь на следующий год!

Когда у Бехуко начались схватки, на землю среди дня упала тьма. Даже не такая, как в безлунную ночь, а какая бывает в комнате без окон, если гаснет огонь.

Затмилось солнце, будто умерло. И в этом мраке Бехуко незаметно, без стона и вскрика, ушла, — скончалась, оставив близнецов.

Рассмотрев, наконец, своих детей, Чанеке удивился, какие же они смуглые.

Братьям даже не привязали дощечки красного дерева к головам — не до того было.

Одного назвали Бошито, что означает Чёрненький, а другого Балам — Хитрая Рысь, поскольку что-то такое горело в рыжих его глазах.

Воспитывала их маленькая, худенькая бабушка Сигуа. Она их баловала.

Утром они завтракали сладкой рисовой запеканкой-атоле с дольками манго, ананаса, папайи и питайи, а бабушка Сигуа рассказывала сказки. Например, о братьях-майя, победивших великана Некока-Яотля.

— В ту пору, когда светило Третье солнце, жили два брата — Ламат и Тепескуитли. — начинала бабушка, стараясь придать своему звонкому голосу таинственно-волшебное звучание, — У них была небольшая пальмовая чоса по-соседству с их дядькой-кормильцем Чичуаль.

И хотя с виду Ламат и Тепескуитли были типичными кроликами, а их дядька Чичуаль — высоченным деревом, в те далёкие времена все, жившие на земле, составляли одно отважное племя майя. Просто ещё до рождения каждый выбирал, кем будет! Кто птицей, кто оленем, кто ягуаром, кто человеком, а некоторые предпочитали быть кроликами или деревьями.

Сам Чичуаль — дерево-кормилец, питая на небе души детей, советовал каждой, в каком облике сойти на землю.

Бывало, конечно, что некоторые не прислушивались. Например, хромой великан Некок Яотль. Он появился на земле, чтобы сеять вражду и сомнения. Лицо его раскрашено чёрными и жёлтыми полосами, а глаз и вовсе нет. Он видел только в полной тьме. С помощью зеркала на затылке.

— Злодей кромешной ночи! — восклицала бабушка Сигуа, презирая от всей души. — А на плече его сидел филин Теколотль — вестник всего дурного.

Однажды в глухую полночь Некок-Яотль подобрался с каменным топором к дереву-кормильцу. Филин уже ухнул пару раз, предвещая скорую гибель Чичуаля.

Кролики услыхали этот зловещий крик. Тепескуитли быстро надел толстые кожаные доспехи — шапку, наплечный панцирь и шесть поясов. Да ещё нацепил длинные острые когти на лапы. Так он приготовился к битве.

Однако Ламат сомневался:

— Хоть мы в душе отважные майя, но всего лишь мелкие грызуны в этой жизни, — качал он головой, — Да будь мы ягуарами, и то бы не сладили с великаном Некоком…

— Вы справитесь, братья-майя! — окликнуло их дерево Чичуаль. — Ослепите его! Он не вынесет света!

Кролики поспешили на помощь. Тепескуитли сражался, как мог. Он не был умелым воином. Старался зацепить Некока когтями, а на его кожаный панцирь обрушивались страшные удары топора. И филин зловеще ухал в беззащитные уши.

Ламат прыгал вокруг, не зная, чем помочь. В отчаянии подскочил так высоко — до самой Луны! И тогда сообразил, что делать. Выкатил Луну из земной тени. И когда она показалась на небе во всей красе — полной и яркой, — свет её ударил прямо в зеркало Некока-Яотля!

Ой, как взревел великан. Скорчился, будто сухой лист в костре, и превратился через миг в жалкого хромого койота — духа сомнений, который крадёт у человека лицо.

Тепескуитли после битвы, как ни старался, да так и не смог стянуть кожаные доспехи — носит их и поныне в память о великом сражении. Уже не кролик, а броненосец. Но вечерами он частенько поглядывает на восходящую Луну, где видит своего братца Ламата. Иной раз можно услышать, как они беседуют, вспоминая старые славные времена.

— Ну а дерево Чичуаль вскормило ещё множество отважных и добрых братьев-майя. Всегда найдутся защитники дерева-кормильца, — улыбнулась бабушка Сигуа, поглядывая на Балама и Бошито.

Они, впрочем, едва слушали. Кажется, их совсем не взволновала судьба каких-то кроликов и старого дерева.

Они были буйные с детских лет — ни в отца, ни в мать. Может быть, где-то в сельве на перекрёстке дорог злые лысые тётки колдовали в час их рождения, чтобы навести порчу и грех. Это случалось в те времена.

А родились Балам и Бошито настолько милыми, пригожими, что даже подозрительно. Такими вызывающе красивыми бывают цветы-хищники.

Но день ото дня дурнели. Чем старше, тем страшнее становились. Как будто проступали их подпорченные души.

Особенно у Балама, лицо которого к пятнадцати годам могло защитить, как говорится, его самого и его дом, настолько исказилось и было отталкивающим, — похожим на морду летучей мыши.

Если бы отец уделил детям немного времени, то, возможно, и разобрался, что с ними приключилось и когда именно это началось.

Но Чанеке бесконечно горевал о своей умершей жене, о любимой Бехуко.


Молитва с шипами

Когда Чанеке засыпал, приходила к нему Бехуко.

Она садилась рядом, но молчала, и только слёзы лились ручьём из её глаз. Даже слышно было, как они журчали, скатываясь по щёкам на грудь.

И среди белого дня этот звук, словно заунывный дождь, который проникает сквозь любую крышу, не оставлял Чанеке.

Когда Бехуко была жива, он и не понимал, насколько её любит. Или просто сомневался.

Часто совсем забывал о ней, как о домашнем очаге, который горит ровным пламенем и греет каждый день.

Да и не вспомнишь ничего особенного — ни одного странного или неожиданного поступка! Ни разу не отчебучила чего-нибудь эдакого! Просто жила рядом, будто скромное комнатное растение, так и не успевшее зацвести.

А теперь Чанеке страдал — как же не высказал свою любовь?

Иногда ему казалось, что голос её долетает из поющей раковины. Он всё время прислушивался. И нашёптывал туда, в изогнутые глубины, надеясь, что Бехуко услышит:

— Твои губы мне объяснили, что такое нежность. Твоя душа рассказала мне о любви…

Без Бехуко стало пусто, будто бы рухнули все тринадцать небес, девять преисподних и четыре райских обители. Словом, вся Вселенная.

Сама-то Бехуко уже давно должна быть в раю, куда уходят все умершие при родах.

Но Чанеке одолевали сомнения. Так ли это? Нельзя ли её вернуть?

Он искал ближнее божество, которое бы смогло помочь.

И однажды обратился к Ник-Те, возвращающей потерянную любовь.

Обыкновенно она появлялась из небесно-лиловой кроны дерева хаккаранды — крохотная старушка в платье колокольчиком.

— Я не могу вернуть то, что не потеряно, — сразу заявила Ник-Те. — Напротив, у тебя всего с избытком. Сначала потеряй, а потом приходи.

— Верни Бехуко и моё украденное лицо! — взмолился Чанеке.

Старушка покачала головой, медленно растворяясь среди цветов хаккаранды:

— Твоё лицо при тебе, — возвращённое любовью. Да и жена всё время рядом. Ты, голубь, не отпускаешь её, хотя давно бы ей пора в райскую обитель…

Может, так оно и было, как сказала Ник-Те, однако сомнения не покидали и даже множились — настолько хватким, настырным оказался дух хромого койота Некока.

— Какая собака! — возмущался Чанеке. — Вцепился, как репей!

Но тотчас одёргивал себя, думая, что мучается недаром. Всё неспроста в этом мире!

Когда близилась полночь, он надевал жреческий колпак, плащ из шкуры тапира и птичью маску с длинным клювом, а в руке держал шипы магея и острые кости орла для обрядового кровопускания.

На вершине пирамиды гулко пела раковина, призывая в храм, где начиналась служба.

Весь город просыпался и шёл к молитве. А лежебок и бездельников, пытавшихся улизнуть, наказывали, втыкая колючки кактуса в уши, в грудь и ноги.

На каждой ступени, ведущей к храму, ярко полыхали факелы. И сама ночь будто бы взмахивала крыльями, как летучая мышь-вампир.

— Кто хочет крови, пусть льёт свою, а не чужую! Боль приносит очищение! — восклицал Чанеке, пронзая себе руки шипами. — Цаколь-Битоль тосковал в одиночестве, как свет во мраке! Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш мир и человека. Он рассеялся в нас, чтобы жить! И мы, умерев, собираемся в нём для жизни. Он с нами — одно целое. Он сотворил нас верой и любовью. Его пища — это наши любовь и вера. И вот он голодает…

Чанеке убеждал, что каждый может изменить свою природу, как это делали их далёкие предки.

— Мы все преобразимся и станем чистым светом!

Впрочем, сам не был уверен в своих словах. А ещё более сомневался, понимают ли их.

Ему казалось, что даже белый идол Циминчак за спиной тихонько посмеивается над его речами.

— Чтоб ты треснул! — говорил Чанеке, оставшись с ним наедине. — Чтоб у тебя башка отвалилась!

И тут же корил себя за горячность.

В наследство от Шеля ему достались золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряные голубь, попугай и сова, глядя на которых легко забыться.

И он часто любовался ими, чтобы заснуть, избавиться на время от сомнений и, как можно скорее, увидеть Бехуко.


Разбой на пирамиде

В 1618 году, когда Чанеке уже исполнился 71 тун, в Тайясаль прибыли два монаха-францисканца из города Мерида.

В своих длинных чёрных балахонах с капюшонами они напоминали обезьян-мириков. Одного звали Хуан, другого — Бартоломео.

Монахи очень удивились, застав на острове такое тихое допотопное бытие.

Совершенно дикое, по их мнению, — как в зверинце, где не звучит слово Божье. И это в те просвещённые времена, когда почти всюду установлена власть испанских конкистадоров и католической церкви!

Чанеке хорошо принял монахов. Хотелось услышать от них слова о новом, неизвестном ему Боге.

И они рассказали о смерти на кресте, искупившей грехи всего человечества, и о воскресении Сына Божьего.

Они убеждали немедленно креститься в водах озера Петен-Ица и принять нового Бога, оставив своих в прошлом, зато обретя вечную жизнь.

Когда-то Чанеке, путешествуя с отцом по сельве, очутился на развалинах города Паленке, который просуществовал, как говорили, тысячу лет. И в одном из храмов видел лиственный крест. Шель сказал, что это источник жизни — крестообразный маис. А на нём сидела птица кетцаль. Теперь он вспомнил и о сыне Цаколя-Битоля — пернатом змее Кукулькане, который пожертвовал собой, чтобы возродить людей.

— Бог, я думаю, меняется со временем, как и человек, — сказал Чанеке.

— Большей бессмыслицы никогда не слыхал, — поморщился брат Хуан.

— А разве Творец не сомневается? — спросил Чанеке. — Если бы не сомневался, откуда в нас сомнения?

— За такую ересь сразу бы на костёр! — воскликнул пылкий Хуан.

— Да неужели ваш Бог настолько обидчив, что не терпит иных взглядов? — удивился Чанеке. — По-моему, Творец любит нас как сыновей…

Хуан с горящими глазами перебил его:

— Какие сыновья?! Все мы — рабы Божьи!

«Этот, как фрукт гуайява. С виду — яблоко, а по вкусу — груша», — подумал старик Чанеке и продолжил:

— Ещё я хотел сказать, что в основе нашего мира — двуединство. Небо и земля. Жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Люди и боги. Рабство и свобода.

— Творец един в трёх лицах, — строго заметил Бартоломео. — И никакого раздвоения!

Чанеке понял — беседа ни к чему не приведёт. Ему не убедить монахов, что люди — дети Божьи, и все на земле — братья.

Впрочем, испанцы знали это, но не хотели почитать индейцев за своих братьев. Более того, думали о них как об исчадиях ада.

Монахи прошлись по городу, недоверчиво разглядывая дома, дворцы и замки. Повсюду им чудился дьявольский дух.

А когда, поднявшись на пирамиду, вошли в храм Циминчака, — остолбенели!

Ничего подобного им не доводилось видеть. С пернатыми змеями, ягуарами и прочими клыкастыми, клювастыми и лупоглазыми идольскими мордами они уже кое-как свыклись.

А тут с высоты благосклонно взирал белый конь в натуральную величину. У ног его лежали подношения — от маисовых лепёшек до нефритовых браслетов — и дымилась ароматическая смола копаль.

Монахи воздели очи к небу, но и там не нашли утешения — с потолка храма на цветных верёвочках свешивались усохшие лошадиные мощи. А именно, две ноги и череп, окуриваемые благовонными травами.

Брат Хуан побелел, как статуя, и, не долго думая, в сердцах, ухватил тяжеленный жертвенный камень. Когда-то его поднимали на пирамиду пятеро дюжих работников.

С именем Божьим на устах Хуан метнул эту глыбу в идола.

Раздался удар, подобный грому, и всё сгинуло, окутавшись плотным белым облаком.

Услыхав голос Громового Тапира, успели собраться горожане. И теперь, потрясённые, наблюдали, как голова Циминчака, подпрыгивая и крошась, катится по ступеням пирамиды.

Когда же пыль, наконец, осела, и в храме прояснилось, все ахнули, увидев, что чёрные монахи превратились в белых, а безголовый Циминчак мерно покачивается, готовясь то ли поскакать, то ли рухнуть.

«Надо же, треснул! — изумился про себя Чанеке. — Хоть одна моя просьба услышана!»

Он с детских лет недолюбливал Циминчака, но сейчас, когда его изуродовали, пожалел и даже поддержал, не дав упасть и окончательно разбиться.

Конечно, от гостей-монахов не ожидали подобного зверства!

Их схватили и потащили на площадь, пиная и проклиная. Какой-то носильщик-тамеме, сбросив с плеч поклажу, исхитрился укусить брата Хуана за щёку.

Монахи горячо, поспешно молились, понимая, что души их в самом скором времени отлетят на небеса. Над ними уже клубились белые облачка пыли.

Чанеке смотрел с вершины пирамиды, как Хуана и Бартоломео швырнули посреди площади подле каменного столба, изрезанного письменами.

Их бы наверняка растерзали, растоптали, выдернули руки, ноги и головы, если бы не запела раковина жреца.

— Стойте! — приказал Чанеке. — Отведите их в замок воинов. Там я решу их участь!

Монахов в разорванных балахонах приволокли в замок и бросили на пол между двумя рядами тонких узорчатых колонн.


Толпа

Многие в городе были недовольны. Толпа на площади требовала смерти пришельцев.

Особенно бушевали братья Балам и Бошито. Они уже предвкушали, как натравят на монахов дикого кота-оселотля, а затем скормят их останки крокодилам.

Но Чанеке полагал, что толпу надо всегда останавливать. В этом, как в целительстве, не было сомнений. Толпа — болезнь, вроде сглаза или дурного воздуха. Если не вмешаться, она нарушит здоровое течение жизни.

«Хотя в случае с монахами её гнев понятен, — задумался Чанеке, подходя к замку воинов, — Являются незваные и учиняют погром в храме, где молятся сотни людей! Возможно, я отдам их на растерзание, но прежде поговорю»…

Монахи оказались крепки духом. В ссадинах и кровоподтёках, изодранные, а не просили пощады.

Хуан, правда, затравленно озирался, готовый огрызнуться, как загнанный волк. А Бартоломео вообще глядел спокойно, чуть ли не улыбаясь.

Казалось, ему заметен дух сомнения, терзающий Чанеке.

— Что с нами сделают, ахав? — спросил он так, будто интересовался, какие блюда подадут к обеденному столу.

— На костре вас не сожгут! — успокоил Чанеке. — Это у нас не принято. Обычно вспарывают грудь обсидиановым ножом и вырывают сердце! Хотя могут быть другие истязания… Слышите шум толпы?

— Мы станем мучениками за веру! — срывающимся шёпотом произнёс Хуан. — Что лучше такой смерти?!

— Я думаю, что лучше жизнь, — возразил Бартоломео.

Чанеке улыбнулся:

— Если попросите Цаколя-Битоля, вас помилуют!

— О, дьявольское имя! — сморщился Хуан, затыкая уши и придерживая укушенную щёку. — Противен даже звук!

— Я лишь предлагаю обратиться к Творцу, — пояснил Чанеке, — Как бы ни звучало Его имя на разных языках, Творец един для всех народов. Ведь все мы созданы по образу и подобию Его духа!

Бартоломео приподнялся с каменных плит:

— Надеюсь, не его идола разбил пылкий брат Хуан? — спросил он. — В таком случае я обращусь к Всевышнему Творцу. Как звать, по-вашему?

— Цаколь-Битоль, — подсказал Чанеке.

Бартоломео встал на колени и поклонился:

— Убереги нас, Цаколь-Битоль! Спаси от нелепой смерти на этом прекрасном острове!

— Отступник! Прельщённый сатаной! Анафема тебе! — в бешенстве заорал Хуан, подскакивая с пола, — Режьте меня, рубите — плевал я на ваше поганое божество!

Чанеке с грустью поглядел на монаха:

— Увы! Ты презираешь не его, а всех нас, живущих среди сельвы. Хотя даже не знаешь, за что! Да ты, я думаю, не знаешь и своего распятого Бога, потому что не могло быть в нём презрения и ярости. Это чувства толпы, которая буйствует в твоей голове. Я бы исцелил тебя, да не моя забота. Ступайте с миром…

И Чанеке велел перевезти монахов через озеро, снабдив пищей на семь кинов пути.

Пока Хуан и Бартоломео плыли в пироге, не перемолвились и словом. Даже не смотрели друг на друга, укрывшись капюшонами.

Издали они ещё больше напоминали двух грустных обезьян-мириков, пойманных для продажи на рынке. Известно, что на вопль о помощи собирается всё стадо этих цепкохвостых обезьян, целая шумная, воющая орава.

И Чанеке опять усомнился:

«Они ведь могут вернуться со множеством таких же, как брат Хуан, людей, у которых в головах свирепая толпа. Да и каков бы ни был бедный Циминчак, а ломать добро в храме — чистый разбой! Наверное, следовало вырвать их сердца. Впрочем, ещё не поздно послать погоню!»

Так рассуждая, Чанеке взошёл на пирамиду и долго рассматривал обезглавленного Громового Тапира.

Он выглядел не так уж плохо. Даже прекрасно выглядел, если забыть, что кое-чего ему не хватало. Ну, это быстро забудется!

«Вот настоящее божество толпы», — подумал Чанеке, смахивая щёткой пыль.

И тут же засомневался, не хватил ли он лишку в своих суждениях.

Игра пок-а-ток

Колесо времени вращалось бесшумно, и, казалось, что годы едва покачиваются на месте, шурша чуть слышно, как прибрежные камыши.

Именно в камышах на берегу озера Балам и Бошито поймали дикого котёнка оселотля. Братьям было немало лет, уже совсем не дети, а взрослые мужи. Однако целыми днями возились с оселотлем, обучая разным штукам, — ходить на задних лапах, прыгать в кольцо, ловить мяч зубами, подкрадываться к игуанам, греющимся на солнце, притворяться шкурой, лежащей в пыли, считать до двадцати и отвечать на простые вопросы, урча или мигая.

— Без этих навыков ему трудно придётся в жизни! — говорил Балам, когда бабушка Сигуа интересовалась, зачем простому оселотлю такая образованность.

Оселотль вырос здоровенным котярой. Величиной с пятилетнего мальчика, если стоял на задних лапах, и не менее смышлёный.

Его густой мех с красивыми продольными полосами на бурой спине и пятнами на светлых боках переливался под солнцем. А широкие округлые уши вмещали звуки всего города, озера и прилежащей сельвы. Он напоминал хорошо подготовленного воина, которому уже снятся близкие битвы.

И вот однажды безлунной ночью оселотль передушил ровно двадцать павлинов, индеек и цесарок, невинно дремавших на ветвях деревьев или под открытым небом на земле.

Дворцовый сторож заметил самое начало этой расправы, когда Балам что-то нашёптывал оселотлю, а Бошито показывал круглое число двадцать, складывая пальцы рук и ног.

— Никто его не науськивал, — отпирались братья. — Вообще это не наш оселотль, а пришлый. Да наверняка сам сторож передушил крикливых птиц, потому что спать не давали!

Прошла неделя, и ранним утром нашли того наблюдательного сторожа на городской площади. Он лежал навзничь, глядя в небо, — с разорванным горлом.

На каменных плитах не осталось никаких следов, а братья клялись, что их оселотль всю ночь сидел на привязи.

— Зачем придирки и подозрения? — обижался Бошито, — Может, вновь объявился ягуар!? Бабушка Сигуа ещё помнит его проделки!

— А мы дни напролёт играем в пок-а-ток! — щурился рысьими глазами Балам.

И это была почти чистая правда.

Неподалёку от пирамиды Циминчака располагалось поле, протянувшееся между массивными стенами, из которых торчали два каменных кольца. Тут-то и сражались в пок-а-ток.

В былые времена это была не столько игра, сколько священный обряд, совершавшийся по большим праздникам, когда колесо майя заканчивало полный оборот в сто четыре туна.

Надевали толстокожие шапки и грубые кожаные щитки — на плечи, бёдра и ноги, — потому что мяч из каучуковой смолы был твёрдым и тяжёлым, будто кокосовый орех.

Его отбивали, как получалось, — всем, чем могли, за исключением рук.

Каучуковый мяч носился над полем, подобно чёрной птице Кау, — со свистом и резкими вскриками, когда бил кому-нибудь в глаз. Игроки были в синяках и шишках, а иные, зазевавшись, лишались зубов.

Но если мяч пролетал сквозь каменное кольцо, что происходило не часто, все ликовали — значит, удалось пронзить само время и перейти из этого мира в лучший!

Игрок, угодивший мячом в кольцо, становился, конечно, героем.

С тех давних пор всё изменилось, и в пок-а-ток играли чуть ли не каждый день. Для развлечения и ради молодечества. Обычно две команды, по шесть человек в каждой.

Балам и Бошито подобрали себе компанию из каких-то особенно тёмных личностей.

Вообще, заслышав о веселье в городе Тайясаль, туда устремились самые странные существа. То ли ещё не люди, то ли уже не совсем. Вполне вероятно, потомки глиняных и деревянных.

Сначала братья предложили играть на интерес, то есть на изделия из птичьих перьев, на украшения из нефрита, на оружие или одежду, на бобы какао или на рабов. Словом, перед каждой игрой договаривались, что получает победитель.

Затем Балам придумал ещё одно правило.

— Если мяч попадает в кольцо, игроки раздевают зрителей! — ухмылялся он. — Чтобы те не заскучали!

Никто не обратил внимания на это новшество. Ну, пусть будет. Так редко в последнее время мяч пролетает сквозь кольцо, что и говорить-то не о чем…

Но Балам хорошо знал, о чём говорит.

На другой день братья заявили, что выходят на поле втроём против шестерых, и появились с оселотлем, выступавшим с достоинством на задних лапах, одетым, как полагается, в кожаную шапку и щитки.

— Позвольте! — стали возражать соперники. — Причём тут хищник?!

— Да-да, причём тут хищник? — кивнул Балам. — Это наш младший брат!

— Мы можем и обидеться, — сказал Бошито, почёсывая оселотля за ухом.

С ними опасались спорить и ссориться. Во-первых, дети ахава, а во-вторых, — дикие, почти хищники. Почему бы оселотлю и не быть их братом?

Однако играл он, как никто другой! Совершая немыслимые кульбиты, перехватывал все мячи. И с каждым, зажатым в зубах, проскакивал сквозь кольцо — на высоте в три человеческих роста. Недаром получил хорошее образование.

— Мяч в кольце! — орал Балам, и они втроём бросались раздевать зрителей.

А при виде оскаленной пасти оселотля кто бы не отдал одежду и все украшения? В общем, это был настоящий грабёж, хотя и по правилам.

Чанеке разгневался, узнав, что вытворяют братья. Впервые он отлупил их пальмовой метёлкой.

Но тут же усомнился, хорошо ли это, верно ли? Ведь сам виноват, что уродились такими!

«Дети затмения — они были зачаты человеком без лица, — думал Чанеке, — Дети моих сомнений!»

Глядя на Балама и Бошито, он вроде бы понимал, откуда в них неукротимая дикость, — всего сверх меры.

Сам испытывал подобное, но старался усмирять, не давать воли.

Он боролся со своим вторым «Я», с хромым койотом Некоком. Хотя не всегда успешно. Теперь с горечью, краснея, вспоминал, как бывал груб с бабушкой Пильи и мамой Сигуа, как не замечал Бехуко.

А вот Балам и Бошито жили открыто, не таясь. Какие есть лица, такие без стыда и показывали! Довольны тем, что имеют, и не мучаются.

После удачной игры в пок-а-ток и лёгкой взбучки пальмовой метёлкой они пошли в баню. Плескали воду на раскалённые камни, заваривали душистые травы и пили пульке.

— Это придумали боги, — пыхтел распаренный Балам.

— Значит, и люди должны играть и париться! — кивал Бошито. — Париться да играть!

— А у старика нашего — голова лопатой, — зло усмехнулся Балам, — Плохо соображает!

И в этом была доля правды, потому что Чанеке сомневался на каждом шагу. Чем дальше, тем больше.

Ну, а для верховного жреца и ахава — это, действительно, непосильный груз.

Поразмыслив, Чанеке решил удалиться от мирской суеты.

Он заперся в потайной комнатке, которую когда-то показал ему отец. Настоящий склеп — узкая дверь, глухие стены и только на сводчатом потолке виднелось при свете факела круглое оконце, вроде трубы, — возможно, для общения души с Творцом.

И было очень тесно от огромного каменного сундука. Хотелось его открыть, но Чанеке колебался. А коли так, — значит, время ещё не настало…

Дни и ночи он проводил в уединении, редко являясь народу. Конечно, сомневался, правильно ли поступает.

Впрочем, в том мире, что остался снаружи, Чанеке уже не находил себе места. Казалось, там ещё теснее, чем в этой темнице под пирамидой.


Золотой скорпион

В 1622 году на берег озера Петен-Ица вышел отряд испанцев под командованием сержанта, или, если по-испански, сархенто Висенте Браво.

В городе не знали, какие у них замыслы, но Балам и Бошито заранее подготовились к сражению.

Однако показалась лодка под белым флагом. Кроме двух солдат-гребцов в ней сидел монах по имени Диего Дельгадо.

Конечно, присылать его для переговоров не стоило. Сархенто Браво явно сглупил.

Во-первых, своим одеянием с капюшоном монах живо напомнил разбой четырёхлетней давности — глумление над Циминчаком.

К тому же он был на редкость худым и длинным, и выглядел настолько сиротливо, будто вокруг него, да и во всём мире — сплошная пустыня. Какое-то жалкое божество одиночества!

Словом, он сразу вызвал неприязнь и брезгливость у жителей Тайясаля.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.