Исторический детектив, не претендующий на документальную достоверность. Имена, характеры, места действия вымышлены или творчески переосмыслены. Все аналогии с действительными персонажами или событиями случайны.
Глава 1
Прелестная фарфоровая балерина, стоя на одной ноге и изящно откинув назад другую, со скорбью в глазах взирала на стройное, облаченное в длинное шелковое платье тело, лежавшее на полу в луже крови. Лицо женщины хранило следы вечернего макияжа, отчего кожа ее казалась удивительно гладкой, без единой морщинки, а с затылка красными сгустками свисала запекшаяся кровь. Ухоженные волосы каштанового цвета, казавшегося натуральным, пушистым ковром разметались по полу, кое-где спутались, а некоторые локоны приобрели багряный оттенок. Рядом с телом, на самом углу массивного мраморного камина с бронзовыми украшениями, темнело уже заметно подсохшее красное пятно неправильной формы. Словно голодные падальщики, слетевшиеся на пир, вокруг тела копошились люди в форме и погонах, слепили вспышки фотоаппаратов, чьи-то руки расставляли желтые таблички с цифрами. А она лежала на полу, одинокая и холодная, как камень, и смотрела на окружающих пустым, затуманенным взглядом из-под полуопущенных век, будто лицезря то, что не дано видеть живым. Ее земное время навсегда остановилось.
Вопрос напрашивался сам собой: была ли смерть вызвана несчастным случаем. Или это убийство, и тогда кто и, главное, за что мог убить ее?
— Гамарджоба, — внезапно раздался голос появившегося в дверях рослого осанистого мужчины в черном костюме и шляпе.
— Разрешите представиться! Лейтенант полиции Ладо Метревели, — отчеканил офицер, молниеносно вытянувшись в струнку перед начальством. — Приказано перейти в ваше подчинение на время следствия. Я так много слышал о вас, батоно Гиви. Рад знакомству.
Старший следователь управления полиции Мтацминдского района вице-полковник Давиташвили Гиви Михайлович окинул взглядом мало походившего на офицера юнца с ароматом мальчишеского пота, с подозрением оглядел его гладкую кожу, как будто по ней редко водили бритвой. Копна его непослушных темных волос выглядела так, словно готова противостоять любой расческе, которая попробует ее усмирить. И эти очки, они были в совершенно несуразной оправе, которые бы больше подошли какой-нибудь библиотекарше. «Надо же, какой молокосос», — подумал он и протянул руку, и лейтенант после нескольких мгновений растерянности пожал ее. Рукопожатие у него было теплым и крепким, как у самого Гиви Михайловича, а улыбка, по-детски простая и открытая, довершила приятное впечатление.
— Ну, что успели выяснить, Ладо? Личность погибшей установлена? Докладывайте по форме.
— Так точно! Факты таковы, — начал тот голосом произносящего речь прокурора. — Погибшая — хозяйка этой квартиры, Изабелла Дадиани, шестидесяти пяти лет, давала частные уроки французского языка. Проживала, как я понял, одна, если не считать приходящей домработницы…
Когда старший следователь коротким кивком головы дал понять, что внимательно слушает, тот продолжил:
— Эксперт-криминалист считает, что смерть наступила вчера около десяти часов вечера.
— А где он сам?
— Он осмотрел тело, потом сказал, что оставляет труп на попечение следствия, и уехал по срочному делу. Вам привет передавал. Сказал, позвонит. Только странный он какой-то, этот эксперт, батоно Гиви. Все время шутил, что в морге покойная будет более разговорчива. А от самого слегка несло спиртным…
Гиви Михайловичу не составило труда догадаться, о ком говорит лейтенант. Судмедэкспертом в управлении долгие годы служил пожилой человек по имени Анзор Георгиевич. Он был специалистом самого высокого уровня и одним из тех немногих энтузиастов, одержимых профессией, на которых держалась вся судмедэкспертиза. Поэтому Гиви Михайлович с пониманием относился к его пристрастию: работа у него не очень приятная — с трупами возиться, тут ведь без маленькой чекушки никакой душевности, сплошной цинизм. А Анзор не мог без чуткости, как-никак столько лет работает на пороге в загробный мир, куда людей с добрым напутствием провожать надо. Ну и помянуть новопреставленного на дорожку — святое дело.
— Следы остались какие-нибудь?
— Нет ничего, за что можно было бы зацепиться, батоно Гиви.
Гиви Михайлович поморщил шрам над бровью и вопросительно посмотрел на помощника.
— Что значит «нет ничего»? Запомните, Ладо: невозможно совершить преступление, не оставив хоть каких-нибудь следов. Понимаете? Потому что убийство без улик является несчастным случаем по определению… Дверь проверили? Нет следов взлома?
— Замок не поврежден, решетки на окнах — тоже.
— А как насчет отпечатков?
— Криминалист сказал: «Обрадовать ничем не могу. Всё стерто. Хотя есть пара-тройка отпечатков, которые, возможно, удастся идентифицировать через базу данных — вдруг где-нибудь да всплывут, мало ли что. А так везде только пальчики убитой и ее домработницы».
— В общем так, лейтенант. Ничего здесь не трогать, понятых отпустить. Все понятно?
— Так точно.
— Да, а кто первым обнаружил тело?
— Домработница, когда пришла сюда сегодня утром и обратила внимание на приоткрытую дверь квартиры. Она говорит, что сразу заподозрила неладное, потому что хозяйка никогда не оставляла дверь незапертой, заглянула внутрь и окликнула Изабеллу Дадиани, но та не отозвалась. Тогда она вошла в квартиру и увидела ее, неподвижно лежавшую на полу. Тело ее было холодным. Кстати, батоно Гиви, я уже ее допросил…
— Не допросил, а опросил, — сухо поправил помощника старший следователь, подняв указательный палец. — Где она?
— Кто?
— Ну, не погибшая же? Домработница!
— Она сидит в соседней комнате и плачет. Мне кажется, батоно Гиви, она тут вообще ни при чем, — ответил лейтенант. — В академии нам рассказывали о похожем случае…
— Я не спрашиваю, что вам кажется. Оставим догадки на потом, ограничимся фактами, — прервал помощника старший следователь, издав похожий на ворчание звук. — А сейчас пригласи ее сюда, пожалуйста. Да, и после этой домработницы опроси соседей. Всех до единого! Болтливые соседи бывают очень полезными свидетелями. Кто-нибудь наверняка что-то видел. Нет ничего лучше, чем свидетельство очевидца.
— А что, если никто ничего не видел, батоно Гиви?
— Значит так, — следователь неожиданно перешел на ты, — разделишь людей на три группы. На тех, кто ничего не видел. На тех, кто не видел совершенно ничего. И на тех, кто хоть ничего и не видел, но жаждет пообщаться с оперативниками. Ясно? Выясни, что они за люди. Кто выпивает? Кто жену избивает? Кто кому сколько должен? Вытащи на свет божий всю грязь, какую только можно…
По выражению лица лейтенанта было ясно, что меньше всего ему хотелось сейчас теребить соседей.
— Грязи бояться — в полиции не служить! — громогласно заявил Гиви Михайлович и улыбнулся. — Привыкай, лейтенант Метревели.
— Будет сделано.
В квартире витал неповторимый запах прошлых поколений вперемешку с запахом благовоний: пахло то ли лавандой, то ли какой-то другой смесью вроде засушенных лепестков роз и всяких других цветов, что обычно кладут в чаши и вазы для аромата. Вероятно, он исходил от комнатных растений, которые стояли в горшках на резных жардиньерках и приятно кружил голову. Пребывая в раздумьях, Гиви Михайлович прошелся вдоль стен с лепными украшениями, повел руками над креслами, принюхался к открытой бутылочке красного «Шато Ля Флер-Петрюс» и двум хрустальным бокалам, которые стояли на маленьком столике. Рядом лежали тонко нарезанный багет, небольшие кубики острого козьего сыра, черные маслины с дольками лимона и деликатесное мясное ассорти из копченостей. Вина оставалось на полбутылки, и можно было сделать вывод, что хозяйка успела выпить с кем-то по бокалу. Но вот с кем, это оставалось загадкой. Он пробежал пальцем по тисненым корешкам стоявших строго по размеру книг из встроенного в стену шкафа, взял в руки и бережно открыл потрепанный временем томик прижизненного издания «Войны и мира» Льва Толстого. А затем еще раз окинул взглядом помещение.
Из прихожей широкий коридор с выходящими в него дверями уходил в глубь квартиры так далеко, что его окончание терялось в полумраке. Жилище Изабеллы Дадиани в добротном доме постройки девятнадцатого столетия состояло из нескольких комнат и больше напоминало музей. Под потолком просторной гостиной c затейливой лепниной находились раритетный диван с креслами, а старинное фортепьяно с подсвечниками, слегка потертыми и покрытыми благородной патиной, удивительным образом гармонировало с изящным декором камина. В соседней комнате, служившей, по-видимому, столовой, стоял обеденный стол на изогнутых ножках, стулья и декоративные шкафы из красного дерева с узорами, заполненные начищенным до блеска столовым серебром. На полках сервантов можно было разглядеть дорогие сервизы с голубым клеймом «Императорский фарфоровый завод — 1744», вазы из хрусталя, статуэтки из бронзы на мраморных подставках, старинные безделушки. Каждая из этих причудливых вещичек, вероятно, имеет свою историю, подумал Гиви Михайлович, и может украсить собой витрину хорошей антикварной лавки. Какой-то герб, выгравированный на стоявшем на каминной полке серебряном блюде, ничего ему не сказал, даже несмотря на то, что повторялся в цвете на задней стороне спинок кресел с тканевой обивкой. В центре спальни стояла большая кровать, над которой был раскинут поддерживаемый четырьмя колоннами пурпурный балдахин с французскими лилиями, пол был устлан ковром, должно быть, персидским: он был настолько мягкий, что, ступая по нему, туфли почти полностью тонули в ворсе. От полок туалетного столика исходил запах пудры для лица. Он подошел к платяному шкафу, на полированной поверхности которого виднелись следы порошка для снятия отпечатков, и открыл дверцы. Здесь теснились платья и пальто, аккуратно висевшие на плечиках, на одних полках находились стопки чистых полотенец, другие были заняты бельем, перчатками и чулками. Высокие окна спальни, полукруглые сверху, были оформлены белым шелковым тюлем и плотной, темно-зеленой шторой. Он потянул ажурную веревку сбоку окна и тяжелые бархатные шторы отступили перед солнечным светом. Блуждающим лучом по Тбилиси скользило утро, задевая купола церкви и наполняя улицы щедрым сиянием. Старый вагончик фуникулера старательно карабкался к вершине Святой Горы, оттуда дул теплый ветер, открывший розовые цветы абрикосов и распустивший вербу.
Вздохнув, Гиви Михайлович отошел от окна и ненароком заглянул в старинное, слегка потемневшее от времени зеркало в позолоченной рамке, из которого в мягком освещении хрустальной люстры на него смотрел усталый мужчина с большими носом, темными мешками под глазами, глубокими морщинами на лбу и щеках, поредевшими седыми волосами и слегка заросшим щетиной тяжелым подбородком. Да, подумал он, вид не очень, будто не спал тысячу лет.
У него и раньше пошаливало сердце, и как ни старался он не выказывать признаков нездоровья, все же не раз хватался за него рукой на службе. А она у него была ответственная и, как он сам считал, важная, а потому, нервная. Он давно тешил себя мечтой о том, чтобы выйти на заветный покой и начать новую жизнь — жизнь рядового пенсионера. Быть может, тогда он позабудет про все свои болячки и таблетки, прописанные нечитабельным почерком доктора: хватит с него преступников, на которых он растратил свои лучшие годы. Да и с «мотором» шутки плохи: вот раньше он соколом взлетал на четвертый этаж их «сталинского» дома, а сейчас приходится останавливаться чуть ли не на каждой лестничной площадке и, прислонившись к исцарапанной различными надписями стенке, ждать, когда восстановится дыхание. Да и то, если стена не холодная. Потому что теперь всякая дрянь цепляется — от насморка до радикулита, стоит сквозняку его обнять. Эх, Гиви, постарел ты совсем, размышлял он. Вот было бы замечательно перебраться с любимой женой Мананой на их старенькую, ничем не примечательную дачу в Кахетии, и ухаживать там за разросшимся садом с вишневыми и яблочными деревьями, корпеть над аккуратными помидорными грядками, меж которых бегают два десятка исправно несущих яйца лохмоногих пестрых кур с мясистыми розовыми гребнями, скошенными набок. Там, в кругу веселых и шумных соседей, собравшихся в беседке двора, под свисающими на головы листьями янтарного винограда, он позволит себе медленно потягивать бархатистую домашнюю «Хванчкару» со вкусом малины и горной фиалки и закусывать блюдами, умело состряпанными хлебосольной Мананой, чьи радушие и хозяйское гостеприимство не ведают границ. И, конечно же, будут они с женой нянчить неугомонного ребенка единственного сына, который станет смыслом их жизни в поздние годы. Однако, как говорится, «человек предполагает, а бог располагает»: вовремя выйти на пенсию не получилось, начальство просило немного задержаться. Так Гиви Михайлович проработал ещё около трех лет, но и в этом году управление полиции Мтацминдского района Тбилиси «не нашло достойную замену его профессионализму, острому уму и удивительным способностям к сыску, которыми он, несомненно, обладал», и просто предложило ему уйти в отпуск.
Нынче шел тот самый первый день его отпуска, и он собирался как следует отоспаться первые три, хотя и не был уверен, что ему дадут отгулять законные четыре недели: в любой момент могли позвонить и потребовать срочно выйти на работу, если вдруг происходило какое-то особо тяжкое или громкое преступление. Разумеется, Гиви Михайлович мог отказаться, однако никогда этого не делал, потому что работу свою любил и относился к ней ответственно, зная, что все равно не сможет спокойно спать, пока не будет пойман преступник. Поэтому всегда, лишь услышав голос начальства в телефонной трубке, звучавший казенно и в то же время виновато, он кратко отвечал: «Выезжаю». Так случилось и в этот раз. Неожиданное дело об убитой Изабелле Дадиани нарушило все его планы на спокойную жизнь.
Голос вошедшей в комнату домработницы Лали вернул его к действительности.
— Все, что могла, я уже рассказала полиции. Что вам еще нужно? — молвила особа с неестественно большими карими глазами, сочными красными губами и пышной копной темных волос, усаживаясь на краешек кожаного дивана и источая тонкий аромат духов с запахом лаванды. По лицу этой женщины, белому как простыня, трудно было определить ее годы: ей могло быть лет двадцать пять, могло быть и десятью годами больше. Одним словом, это было одно из таких лиц, которые долго не стареют. Среди произведений искусства, окружавших ее, она выделялась удивительной простотой своего наряда, состоявшего из розовой блузки и джинсовых брюк, которые, похоже, становились ей тесноваты. И лишь нить фальшивого жемчуга на шее была единственным ее украшением.
— Я не знаю, что вы рассказали моему помощнику, но это дело веду я, и мне нужно записать ваши показания, — произнес Гиви Михайлович и, усаживаясь в кресло, достал из своей черной кожаной папки большой потертый блокнот и ручку. — Давайте начнем с самого начала и поподробнее. Вы, как я понял, давно работаете здесь?
— Что? — севшим голосом переспросила она. — Извините, я сейчас плохо соображаю.
— Я спрашиваю, как давно вы работаете в этом доме.
— Уже почти пять лет.
— И в чем же состоят ваши обязанности?
— Что за вопрос? В чем могут состоять обязанности домашней прислуги? — грустно усмехнулась она. — Готовка, стирка, глажка, уборка, поливка цветов. Ровно в полдень я подаю хозяйке черный кофе с лимонными меренгами, в обед…
Внезапно она остановилась, вынула из кармана тряпочку и, нахмурившись, подскочила к полированному шкафу и тщательно потерла его планку — сразу после того, как о нее оперся лейтенант. Похоже на то, что любое пятнышко в этом доме она воспринимала как личную обиду.
— Я прихожу сюда каждый день, кроме воскресенья, — продолжила она. — Что мне остается делать, ведь я ничего другого не умею, а нужно как-то выживать в этом мире. У меня сын шести лет, его кормить надо, одевать, в сентябре вот в школу пойдет. А работы здесь много. Квартира, сами видите, вот какая хорошая, большая, даже слишком большая. Тут раньше, до революции, вроде бы, консул турецкий жил. Говорят, что он…
— Про консула мы поговорим позже, сейчас это к делу не относится, — оборвал домработницу старший следователь. — Лучше скажите, у вас ведь есть ключи от этой квартиры?
— Ну, конечно, а как же по-другому! Вот они. Я их никому не давала, если вы это имеете в виду. У Беллы было немного друзей, точнее, их вообще не было. Но были знакомые, ученики. Она могла сама открыть дверь. Правда, ученики сейчас не ходят, у них каникулы…
— О каких знакомых вы говорите?
— О разных. Подруга у нее есть одна, то есть, была… Или этот, Соломон, хозяин антикварной лавки с Плеханова. Он сюда иногда приходил, они какие-то дела обсуждали, но всегда за закрытыми дверями.
— Что за дела?
— Не знаю. Я только однажды услышала, как Соломон сказал Белле: «Если вы еще что-нибудь захотите продать, вы только позвоните, и я буду у вас в течение часа в любое время дня или ночи».
— А могла ли она распивать с этим человеком дорогое вино? — спросил старший следователь.
— С кем? С Соломоном, что ли? Нет! Это исключено. К тому же, она недолюбливала его и называла старым пройдохой…
— Какие у вас были отношения с погибшей? Она вас не обижала?
— Нет, что вы. Мы прекрасно ладили, — торопливо проговорила она. — А почему вы спрашиваете?
— Когда вы последний раз видели Изабеллу Дадиани?
— Вчера вечером, в шесть часов, я как раз закончила влажную уборку…
— Закончили влажную уборку? Покажите, где вы убирались?
— Как это где? Везде! Отдраила как следует кухню, протерла косяки и подоконники, вымыла ванную с туалетом, вымела пыль изо всех углов и дважды перемыла полы.
— Значит, говорите, что закончили уборку в шесть часов вечера и стали собираться домой. Вас ничего не насторожило в ее поведении?
— Нет. Говорю же, все было как всегда. Белла с кем-то разговаривала по телефону, когда я уходила.
— По мобильному телефону?
— Нет, что вы, Белла никогда не пользовалась мобильным телефоном, говорила, что от него случаются опухоли в мозгу. Она разговаривала по домашнему телефону, — домработница безразлично пожала плечами и кивнула на прикрепленный к стене старинный телефон цвета слоновой кости с вращающимся диском и трубкой на рычаге.
— Она не упоминала, что к ней кто-то должен прийти? Может, была встревожена?
— Нет-нет, ничего такого не было. Я бы заметила.
— У вас есть какие-то версии случившегося? Ну, может, кого-нибудь подозреваете, кто бы мог, например, толкнуть ее? — голос следователя звучал бесстрастно. Все это время он не сводил с домработницы пристального взгляда, если только не считать тех моментов, когда что-то быстро записывал в блокнот своим крупным размашистым почерком. От его внимания не укрылись темные тени под ее глазами и слегка напряженные плечи. Да, подумал он, жизнь не оставляет без внимания подобных женщин — они всегда связаны с какими-то историями…
— Нет, я не знаю. Я ничего не знаю.
На щеках ее играл легкий румянец, а сама она заметно нервничала.
— А скажите, не угрожал ли ей кто-нибудь? Не ссорилась ли погибшая с кем-нибудь недавно? Или давно? И были ли у нее недоброжелатели или враги?
Женщина вздрогнула, словно ее ударили.
— Да, враги у нее были, — прошептала она, сцепив руки в замок. — Слишком много врагов.
— А вот это уже интересно, — моментально оживился Гиви Михайлович и взгляд его, обычно ясный и спокойный, засверкал неестественным блеском. — И кто же они, ее враги?
— Да все, абсолютно все вокруг терпеть ее не могли: соседи сверху, соседи снизу, соседи напротив. Исходили черной завистью от ее богатства, образованности, интеллигентности, потому что мечтали оказаться на ее месте… — она замолчала, и ее не лишенные чувственности губы горько искривились. — Вы ведь поймаете его, не так ли? — спросила она, запинаясь.
— Кого его?
— Убийцу!
Гиви Михайлович разгладил складки на брюках. Внимательно посмотрел на плинтус, как будто там мог быть ответ, и кивнул.
— Не волнуйтесь. Все обязательно выяснится. В свое время, — сказал он. — Всех найдем, поймаем и посадим. Кстати, я заметил, что в доме много дорогих вещей. Откуда они?
— Как откуда? Белле они достались по наследству. Она была из знатного рода. Ну вы ведь, наверное, и сами догадались, судя по ее княжеской фамилии Дадиани. Белла страшно дорожила всем этим, — домработница обвела комнату блуждающим взглядом, — можно сказать, больше всего на свете она любила красивые вещи и знала в них толк. Не знаю, насколько это правда, но она утверждала, что вещи благодарно служат только тем, кого любят. И непременно приносят им счастье. А что ей еще оставалось делать, кого любить? Из родственников у Беллы никого нет… А теперь нет и ее самой… Боже, как это ужасно! Ужасно!
Облокотившись на низкий мраморный столик и закрыв лицо руками, Лили заплакала.
— С вами все в порядке? Ну, успокойтесь, не надо плакать, не надо, — Гиви Михайлович уперся руками в подлокотники кресла, откинулся на его спинку и оно жалобно скрипнуло под его весом. — Лейтенант, принеси девушке воды. И раздвиньте же кто-нибудь, наконец, эти шторы…
Поток света хлынул внутрь мгновенно преобразившейся комнаты.
— Белла избегала солнечных лучей, — со слезами на глазах сообщила домработница. — Она твердила, что из-за них кожа быстро стареет и покрывается пигментными пятнами.
В дверях появился Ладо со стаканом воды.
— Простите меня, я совсем не выношу вида крови, — тихим голосом произнесла женщина после того, как сделала пару глотков. — Я ее боюсь. Мне плохо даже от одной капли. Знаете, когда мой сынишка разбил коленку, я чуть не упала в обморок…
Женщина задрала голову, пытаясь показать, как она лишалась чувств, и следователь успел заметить, что в носу у нее растут черные завитушки волос. Черт, подумал он, ну почему я обращаю внимание на всякую ерунду, когда нужно сосредоточиться на более важных вещах? Внезапно кресло показалось ему слишком жестким и неудобным, он поерзал, кашлянул и, насупившись, буркнул:
— Что-нибудь ценное пропало? Вы успели посмотреть?
— Мне кажется, все на месте. Хотя, знаете что, я почему-то не вижу картину. Она висела вон там, — домработница указала пальцем на стену — над камином, в маленькой рамке под стеклом…
— А что-за картина? — настороженно прищурился Гиви Михайлович и морщины разбежались по его лицу.
— Обычная картина! Ничего в ней не было такого особенного… Но Белла говорила, что это портрет ее прабабушки, которую, вроде бы, нарисовал какой-то знаменитый художник.
— Какой художник?
— Я не запомнила фамилию. Я вообще не запоминаю незнакомые фамилии…
Тут она вскочила и, бросившись в сторону, легким движением смахнула пылинку с одного из настенных светильников, освещавших коридор.
Глава 2
Небольшого роста сухощавый человек, чей возраст выдавала разве что седина, с острой бородкой и волосами довольно длинными, слегка вьющимися, быстрой походкой пересекал татарский Мейдан. Был полдень, солнце застыло в зените, и от жары и духоты не спасала даже тень платанов, раскинувших свои могучие кроны. Блуждающий взгляд нашего героя ловил разгоряченные и лукавые глаза купцов и торговцев, в подвижной выразительности следивших за своим товаром и жадно выискивавших новых «муштари» на этой небольшой площади, сжатой со всех сторон кривыми и косыми «карточными» домиками. Не жалея ни своего горла, ни чужого слуха, продавцы стучали железными весами, звенели привешенными к потолку лавки колокольчиками, зазывая покупателей пронзительными криками: «ай яблук, ай виноград, ай персик», или: «дошов отдам, пожалуй барин», «ай книаз-джан, здесь хороши тавар!».
Жизнь тут начиналась задолго до рассвета, шумно кипела и была наполнена запахами плова и чурека, стуками молотков, звуками дудуки и зурны, песнями бродячих музыкантов, жалобными хрипами шарманок, перебранками торговцев с покупателями, свистками городовых, криками разносчиков, воплями извозчиков скрипучих фаэтонов, танцами кинто и болтовней зевак, что толкались на перекрестках. На пути среди пестрого изобилия встречались нашему герою и персы в аршинных остроконечных папахах, постукивающие коваными каблуками, и лезгины в мохнатых бурках, невзирая на жару, и курды, и татары, и турки в разноцветных чалмах, подпоясанные шерстяными платками: они продают свои пряности, заморские специи и фрукты из Азии. Здесь бродят горцы в чохе с закинутыми на плечи рукавами, в шелковом архалухе, обшитом позументами, в широких шальварах, шумящих при каждом движении, в сапогах с загнутыми носками, держась одной рукой за большой в серебре кинжал и покручивая другой черные длинные усы. А посмотрите-ка на этого идеальной красоты интеллигентного кабардинца-князя с орлиным взором, на тысячном коне, с револьверами и дамасскими клинками шашки и кинжала!
А эти вечно траурные грузинки и армянки: черный цвет, как всегда, украшает их и без того красивые и очень выразительные лица. Никогда раньше не видел я столько писаных красавиц, как в Тифлисе: острая чернота глаза, картинный взмах бровей, это-то и поражает, думал он. Глазам не веришь. И какая статность! Какой рост! И мужчины есть — просто идеальных форм! В целом, эта нация очень щедро одарена природой по части изящества фигур. А посмотрите, как хорош этот черкес с черной бородкой, в круглой меховой шапке, подтянутый ремнем, за которым торчит пара красивых пистолетов, как легки все его движения, как все изобличает лихого наездника! Или этот букинист в ободранном солдатском мундире, приобретенном, верно, за несколько копеек на толкучке, с грудой книг, сложенных пирамидой и крепко перетянутой длинным ремнем. А тут навстречу понурый тулухчи, ведущий лошадь, навьюченную двумя огромными бурдюками, выделанными из шкуры быка или буйвола, в которых он развозит воду с берегов Куры. Повсюду снуют седые «муши» в мягких чувяках, согнувшиеся под грузом огромного шкафа или непомерной длины мешка с хлопчатой бумагой, так что, глядя сзади, кажется, будто шкаф движется сам собой: они готовы за ничтожную плату нести тяжести на своих «горбах» во все части Тифлиса, растянувшегося вдоль берегов Куры и затиснутого в щель между гор и зеленью цветущих садов вечного города Кавказа. И все это перемешано, все движется, толкается, шумит на разных наречиях, дрожки скачут взад и вперед, гремя по булыжной мостовой.
С громады Сололакского хребта глядят вниз развалины древней крепости Нарикала, а справа, на отвесной скале над мутной рекой, угрюмо возвышается Метехская крепость, окруженная какими-то постройками: она молчаливо пялится по сторонам своими окнами-бойницами и решётками. Это страшное место — царская тюрьма. Рядом с ней — как спичечный коробок — расположилась полосатая будка, в ней часовой — точно оловянный солдатик, стоит с винтовкой и штыком. Наш герой втянул голову в плечи — от мрачной крепости веяло холодом. Здесь, на воле, свет и свободный ветер. А там, в темноте, в душных и сырых застенках томятся арестанты: одних ждет суровое наказание, солдатчина или даже казнь, другие же в тяжёлых оковах и под конвоем будут отправлены в Сибирь. «Боже, будь милостив к узникам!» — попросил он и, оставив за собой мрачную возвышенность, под всхлипывающее пение муэдзина с минарета незабвенной лазурной мечети зашагал дальше, в сторону шумного Армянского базара.
Эта улица, узенькая настолько, что двум дрожкам едва разминуться, начиналась с самого Мейдана — сердца Тифлиса с полуторатысячелетней историей, — и шла вверх, заканчиваясь на Эриванской площади. Путь нашего героя пролегал мимо развалин, на которых всесокрушающее время нарисовало узоры глубоких трещин, и мимо домов новой архитектуры с прекрасной лепниной в причудливом восточном вкусе. В одном месте дорогу ему преградило множество арб, ведомых нерасторопными, вечно жующими буйволами, а затем — караван из нескольких десятков верблюдов, навьюченных белыми кожаными тюками. Они, мерно покачиваясь и гремя бесчисленным множеством бубенчиков, несли на своих горбах пестрые ковры Персии и богатые шали Индии.
Пробираясь взглядом по закоулкам, он на каждом шагу встречал ремесленников, работающих не в мастерских, а под открытым небом, на солнце, раскаляющем своими прожигающими насквозь лучами груды камней, сложенных в дома и сакли. Все самое лучшее, что производил Восток, было собрано здесь, на этой улице: различных оттенков сукно, кожаные ремни, косматые черные бурки, оружие горцев. И персидские узорные ковры, шелковые ткани и расписной фарфор из самого Китая…
Ослепленный пестротой товаров, разнообразием лиц и одежды, оглушенный суетливой деятельностью торговцев, он и не заметил, как, приблизился к древней святыне, стоявшей среди шумного сборища разноплеменных народов, к Сионскому собору. Он хотел увидеть крест Святой Нины, сложенный из двух кусков виноградного дерева и перевитый волосами святой. Оглушительные крики раздавались вокруг — здесь торговцы предлагали прохожим купить у них восковые свечи, ладан и другие предметы для спасения души. Молчаливая толпа в полутьме собора согрела его своей теплотой. Священник певуче читал псалтырь, запах ладана в таинственном, сладостном покое лежал на воздухе и щекотал ноздри, шелестело пламя свечей, успокаивая неприкаянное сердце. Темные лики многозначительно смотрели на него с древних фресок. Эх, знать бы, о чём они желают поведать? Увы, этого умения ему не дано свыше. Но как же любил он созерцать стенную церковную роспись древних мастеров! Никогда не уставал глядеть, запоминать и учиться у них, давно ушедших в мир иной художников и иконописцев! Напоследок, глубоко вдохнув в себя сладковатый дым мирры, он покинул храм и вошёл в прекрасный и массивный караван-сарай, с его внутренним двором и бассейном посередине.
Наконец, миновав Армянский Базар, он оказался на Эриванской площади. Здесь брал свое начало новый Тифлис. Совершенно европейский, расположенный в равнинной части города, он продолжался широким, в целых двадцать саженей, и правильным Головинским проспектом, с построенным в стиле эпохи Ренессанса величественным и изящным Дворцом Наместника русского императора на Кавказе, в саду которого растут два чинара, посаженные еще Ермоловым, и Штабом командования войск Кавказского военного округа. А неподалеку, на Гунибской площади, вырос громадный Александро-Невский Военный собор в византийском стиле. В собор ведут массивные двери темного резного дуба с бронзовыми украшениями, а сам он обильно освещается через 81 окно. Стены его покрыты живописными изображениями и орнаментом, а внутри — щиты с перечислением полков, участвовавших в покорении Кавказа. Вокруг собора красивыми группами стоят пушки, отбитые разновременно у персиян, турок и Шамиля. Параллельно Головинскому проспекту двинулись и другие улицы, вверх, на Мтацминда, и вниз — к Куре, где на Михайловской, Елисаветинской, Александровской и Воронцовской улицах возвышались ампирные или ренессансные постройки двух и трехэтажных зданий, которые вполне могли бы украсить и перспективу Невского проспекта в Петербурге. Здесь находились новенькие магазины, музеи, всевозможные учебные заведения, банки, конторы деловых людей и доходные дома, а также — редакции газет и журналов, что выходят на грузинском, русском, армянском и других языках. И если в старом городе карачохели запивают свою печаль кахетинским вином, то здесь аристократия потягивает французский коньяк под звуки французского шансона. Господа, гуляющие по Головинскому, ничем не отличаются от живущих в Париже или Петербурге, холодно демонстрируя модные европейские новинки. Вот, к примеру, эта изысканно одетая пара, что привлекла внимание нашего героя: молодая женщина в бархатном платье, из-под которого то и дело легкомысленно мелькают туфельки, держит в одной руке кружевную парасоль, обильно украшенную лентами, в другой — руку мужа. На нем не менее щегольской наряд в комплекте с навощенными усами.
Внезапно откуда-то издали донеслась быстрая дробь копыт. Извозчик кричал во все горло: «Ха-бар-да!», то есть посторонись! Пара превосходных жеребцов, запряженная в старинный экипаж, галопом промчалась по Головинскому, и, осаженная туго натянутыми вожжами, остановилась на тенистой аллее у самого Дворца Наместника, у входа в который несут караул два жандарма в голубых мундирах. Похоже, нынче главноначальствующий Кавказской администрации изволит принимать высоких гостей… Он пошел дальше, встречая на своем пути франтов с тросточками, в модных пальто «а-ля полька», гуляющих под ручку с дамами в парижских шляпках с густыми перьями…
Два дня назад из Владикавказа он прибыл в Тифлис, и не просто так, а с важной миссией: открыть в помещении Кавказского Общества Поощрения Изящных Искусств новую школу по образцу московского училища живописи и ваяния. Он уже давно считал необходимым обустроить в Тифлисе местную художественную школу живописи, скульптуры и архитектуры, ведь и сам город оказался очень восприимчив к искусству. Надо пожелать им, впоследствии напишет он, побольше самобытности и смелости… Пусть каждый край вырабатывает свой стиль и воспроизводит свои излюбленные идеи в искусстве по-своему, уверенно и искренно, без колебаний, без погони за выработанными чужими вкусами…
Проезжая по Военно-Грузинской дороге, он, задрав голову, смотрел, как величественно вздымаются между мглой долин и синевой неба уходящие своими пиками в облака высокие вершины Кавказского хребта, покрытые шапкой из вечных снегов и ледников, на которые не ступала доселе нога человеческая. Скажите пожалуйста, подумал он, вот европейцы кичатся своими Альпами, а ведь Альпы в сравнении с Кавказом — пигалица, Монблан — мальчишка и щенок в сравнении с Эльбрусом и гордым Казбеком — излюбленным детищем поэтов.
Увидев в пути много нового и грандиозного, он в письме к знаменитому критику Владимиру Стасову назвал эту поездку одной из самых интересных в своей жизни. Он слышал грохот клокочущего Терека, в мутном русле которого ревели, неистово перекатываясь в пене, камни; видел на закате солнца Дарьяльское ущелье среди диких, серо-зеленых и красноватых причудливых скал и торчащих из расщелин сосен; восторгался водопадами и горцами воинственного вида в косматой шапке и черной бурке. Не доезжая до Ларса, слева от дороги, в пойме реки, лицезрел он величественно возвышающийся огромный гранитный валун — знаменитый «Ермоловский камень», изумивший когда-то Пушкина и Лермонтова. Говорят, по размерам этому монолиту нет равного во всей Российской империи и Европе. Затем был долгий спуск в долину Арагви, когда через окно кареты открывался вид на цветущие луга, откуда отчетливо доносились ароматы полевых цветов, и пашни, и едва заметные стада овец и рогатого скота, а убогие строения указывали на существование людей. Здесь царила поздняя весна, стояло блаженное тепло, и природа представала во всей своей пробужденной красе.
Проехав еще несколько верст пути, взору его предстали небольшие городки с их беспечно-веселым населением; навстречу катились тяжелые, неуклюжие двухколесные арбы, запряженные парой буйволов, еле-еле переставляющих ноги; и загорелый, в расстегнутой красной рубахе, с черными кудрявыми волосами погонщик, распевающий во всю здоровую глотку какую-то неуловимую мелодию, прерываемую гиком на животных и хлопаньем кнута. Далее пошли виноградные сады, фиговые, персиковые деревья. Становилось невыносимо жарко: солнце палило, обливая золотистыми лучами твердую землю, воздух был сух, а тряска и пыль невыносимы. Карета миновала Мцхету, древнюю столицу грузинских царей, переехала по прекрасному мосту реку Куру у слияния ее с Арагвой; духаны стали умножаться, ослы, навьюченные корзинами с зеленью, с углем, все более и более стесняли дорогу. Чувствовалась близость большого города, конечной цели его долгого путешествия.
Когда, наконец, карета поднялась на небольшой холм, глазам открылась огромная котловина со множеством сидящих друг на друге строений, с быстрой рекой, разрезающей эту картину; вдали, на высоком левом берегу, большие белые здания, далее неизмеримая равнина, сливающаяся на горизонте с полосой высокого хребта гор. Потом был спуск мимо памятника в виде креста, установленного в том самом месте, где государь император Николай Павлович, пожелавший в 1837 посетить свою южную окраину, дабы лично убедиться в положении дел на Кавказе, чуть не расшибся, вылетев из опрокинутого обезумевшими лошадьми экипажа, остановившегося в дюйме от бездонной пропасти, в которую он неминуемо бы свалился. Карета с нашим героем совершила переезд через речку Веру, и опять подъем, и — «пожалуйте подорожную», забасил унтер в фуражке с белым чехлом, выйдя из караульного дома, а ямщик в это время подвязывал колокольчик.
«Итак, я очутился в Тифлисе. Эта дорога, как сон, на всю жизнь останется в моей памяти, — восторженно писал он Стасову. — Величественное и впечатляющее зрелище!»
В Тифлисе за пять рублей в сутки заезжий гость снял дорогой номер в гостинице «Кавказъ», устроенной в доме Мирзоева на Эриванской площади — она считалась одной из лучших в городе после роскошного «Мажестика», принадлежащего Микаэлу Арамянцу. На первом этаже заведения располагались магазины тканей купца первой гильдии и председателя Тифлисской городской думы Александра Манташева, который впоследствии станет нефтяным магнатом и одним из богатейших людей империи. На столике в его комнате лежала открытка с видом на Метехский замок, со сделанной от руки надписью:
«Дорогой господин Репин, милости просим в солнечный Тифлис, в первоклассную гостиницу Кавказъ. Обстановка комфортабельная. Кухнею заведуетъ опытный кулинаръ. Кушанья европейские и азиатские. Обеды из 4-х блюд 1 р. Электрическое освещение и расторопность и вежливость прислуги».
Спровадив услужливого портье чаевыми, Репин не сдержал улыбку: давно он мечтал пожить вот так — в неге и роскоши, но неустанная работа уводила мечту все дальше. Да и жизнь его за последние месяцы решительно изменилась.
Его первый брак с сестрой приятеля, Верочкой Шевцовой, оказался не слишком удачливым: поначалу худенькая смугляночка с длинной косой, задумчивыми карими глазами и тоненьким носиком была внимательной слушательницей его разговоров с товарищами и благодарной зрительницей его картин. После венчания они уехали за границу и провели там два года, побывав за это время в Вене, Венеции, Флоренции, Риме, Неаполе, Париже и Лондоне. Верочка родила ему четверых детей. Вскоре о его работах узнают по всей империи, у него проходят многочисленные выставки, его картины покупают не только известные меценаты, но и сам император. Разумеется, в его доме собиралась весьма пестрая публика — это и художники, и литераторы, и искусствоведы. И многие из них от нечего делать занялись злословием, ворчали, что, мол, блеклая и неинтересная Вера Алексеевна не соответствует статусу жены великого мастера. Ее упрекали в ограниченности и необразованности, говорили, что она не в силах понять гениальности своего мужа. Но ей, обремененной домашними хлопотами, не нравились все эти сборища. Не жаловала она и его многочисленных поклонниц, в числе которых были натурщицы и дамы полусвета.
А он, страстный художник, не умел устоять перед такой волной женского обожания, и у него вспыхивал один роман за другим. Одно время был он увлечен своей талантливой ученицей Верой Веревкиной, затем влюбился в молодую художницу Лизу Званцеву и писал ей длинные страстные письма, такие же, какие когда-то адресовал жене.
«Как я вас люблю! Боже мой, боже, я никогда не воображал, что чувство мое к вам вырастет до такой страсти. Я начинаю бояться за себя… Право, еще никогда в моей жизни, никогда никого я не любил так непозволительно, с таким самозабвением… Даже искусство отошло куда-то и Вы, Вы — всякую секунду у меня на уме и в сердце. Везде Ваш образ. Ваш чудный, восхитительный облик, ваша дивная фигура с божественно-тонкими, грациозными линиями и изящнейшими движениями!» — писал он Званцевой.
А Вере он объяснял, что искусство он любит больше добродетели, больше, чем близких, чем всякое счастье жизни, любит тайно, ревниво, как старый пьяница — неизлечимо… В попытке спасти брак, они прожили вместе еще несколько лет. Однажды в пылу ссоры Вера припомнила ему измены, и настоящие, и надуманные, а он, погорячившись, жестко сказал в ответ, что женщина с «таким лицом» должна быть благодарна удачливым соперницам. Тогда жена запустила в него тарелкой с супом и еле увернулась от летевшей ей в голову масленки вкупе с непотребными изречениями…. С ее губ сорвалось проклятье: «Дождешься… Один останешься. Стакан воды будет некому подать!». Но до пресловутого «стакана воды» было далеко: он, Репин, был еще молод, богат, знаменит, нравился женщинам и к тому же являлся отцом трех дочерей и сына. Вот уж точно одинокой старости у него не должно быть…
Последней каплей в их отношениях стала внезапная попытка Веры пофлиртовать с сыном художника Василия Перова. Пожелала она, значит, увлечь себя свободой действий, самостоятельной, так сказать, эмансипацией, что вызвало приступ его ревности и злости. Разрыв оказался неизбежен. Пропала семья! Они разъехались после пятнадцати лет брака, поделив детей: старшие остались с ним, а младшие — с матерью. Расставание было настолько болезненным и тяжелым, что он еще долго жаловался друзьям и с содроганием передавал им подробности многих своих ссор с супругой.
В дальнейшем в его жизни было несколько романов и безответных увлечений. Многие из женщин, с которыми он заводил знакомства, на первых порах как будто бы соответствовали его идеалу. Но по прошествии времени он начинал понимать: нет, им не хватает по-настоящему чуткого восприятия жизни. Если они и способны на что, так это идти только за признанными художественными вкусами, без каких-либо попыток опровергнуть или хотя бы усомниться в них. А чeлoвeк бeз yбeждeний — пycтeльгa, бeз пpинципoв — он ничтoжнaя никчeмнocть. И вот, наконец, пару лет назад он женился. Его избранницей стала глыба мыслей и фантазии — высокая, статная, румяная и цветущая сочинительница декадентских романов Наталья Нордман, покорившая его своей образованностью: помимо того, что она знает шесть иностранных языков и на все имеет свое мнение, которое готова рьяно отстаивать, она разбирается в искусстве, пишет повести для «Нивы» под псевдонимом Северова и, надо сказать, является одной из первых женщин, овладевших искусством фотографии. На фоне нелюдимой и часто тяжелой в общении Веры она показалась ему поистине ангелом. Когда он, Репин, отправился на юг, Наталья сопровождала его. В той поездке она забеременела — они так мечтали о совместном ребенке, — но, прожив на этом свете лишь два месяца, их дочь умерла.
Для жены, нуждавшейся в утешении, он за большие деньги приобрел два гектара поросшей кустарником и соснами земли с летней дачей в финском местечке Куоккале, в сорока верстах от Петербурга. В свое время через поселок провели свет и железную дорогу, построили почту, и поэтому в летнюю пору это место с удовольствием облюбовывали приезжавшие из столицы дачники — люди среднего достатка, степенные дамы, бонны с детьми. Они неспешно перемещались во время вечерних променадов по окрестным дорожкам, заглядывали в здешние кафе и ресторанчики и ощущали упоительное состояние покоя и мира. Вот и ему, Репину, казалось, что в этом задушевном месте, под шум волн Балтийского моря, он непременно оторвется от раздражавшей его столичной суеты. Они снесли старые постройки и возвели большой дом под стеклянной крышей, назвав его «Пенаты» — в честь древнеримских божественных охранителей домашнего очага. А потом он прикрепил этих деревянных божков к воротам усадьбы, которые сам и расписал. И был необычайно доволен полученным результатом. Перед домом разбили пруд. Веранда превратилась в мастерскую. И отныне по средам они с женой принимают гостей, знакомых и незнакомых им людей, желающих повидать его на дому в его необыкновенной обстановке. На станции уже с утра поджидают извозчики и, не спрашивая, куда везти, катят на санках прямо к «Пенатам», расположенным верстах в двух от пограничной станции в Белоострове.
У ворот гостей никто не встречает, зато по пути их следования развешаны таблички: «Извозчикам платите при отъезде с дачи», «Самопомощь! Весело ударяйте в гонг, входите, раздевайтесь в передней и заходите!», «Не ждите прислуги, ее нет». Ошарашенным гостям он всегда разъясняет: «Наталья Борисовна считает унизительным эксплуатировать чужой труд». Уже в коридоре каждого встречает напутствие: «Идите прямо!», оттуда гости попадают в столовую, посредине которой стоит огромный круглый стол, уставленный тарелками. Середина стола — большой круг — вращается на роликах: на нее ставят разные кушанья, сразу все, какие полагаются к обеду. Потянув за одну из ручек, можно повернуть середину стола — и нужное блюдо оказывается перед тобой. Да только вот гости все никак к этому новшеству не приспособятся и с ними происходят всякие недоразумения: только занесут половник над супницей, желая налить себе суп, как чья-то проворная рука повернет стол, суп уедет, а пустой половник зависнет в воздухе самым дурацким образом. Забавно смотреть! Но, вконец приноровившись, гости уже могут обслужить себя сами.
Проповедуя вегетарианство, Наташенька изобрела для гостей специальное меню: картофель в разных видах с постным маслом, капустные котлеты с брусничной подливой, овощные супы, биточки из клюквы, травяные отвары, рисовые котлеты, огурцы, зелень, свежая капуста, фрукты. И много вина, до которого она большая охотница, называя его «жизненным эликсиром». Сам же он при этом чуть ли не скрипел зубами, но и избавить ни себя, ни гостей от воли жены не мог. Пусть уж поступает как хочет!
— Ты вот, Алеша, как считаешь, есть от всего этого прок? — как-то спросил он Горького после обеда.
— Ну прок-то от всего есть, — усмехаясь в свои густые усы, ответил Горький «колоссу русской живописи». — Можно попробовать одно сено жевать. Лошадушками будем, не иначе.
И весело посмотрел на Репина. А Илья Ефимович ощущал в душе какую-то безнадегу. Будто он один дурак на всем белом свете. Сидел в доме нахохлившись. Не до любви ему совсем стало.
А Наташенька… Чувствуя себя единовластной хозяйкой, которой пристало быть в центре внимания, за обедом больше всех и громче всех говорит она, заставляя его порой испытывать неловкость перед знакомыми и легкое головокружение от ее несмолкаемого щебетания. Вот, давеча она объявила, что выпустила поваренную книгу для голодающих — с рецептами кушаний из сена и подорожника, а гости — он это заметил! — не знали: плакать им или смеяться… Уж постыдились бы, что ли, насмешники неблагодарные! Вместо того чтобы отзываться о нем как о талантливом художнике, они непрестанно злословят за глаза и кажуть: «Репин? Не тот ли это чудак, который сеном питается?». Вот и извозчики наушничают, что после «таких» обедов гости его прямиком мчат на станцию и сметают там все подчистую в буфете: здоровьице свое поправляют чаркой водки и бифштексом.
А ведь и он любит вкусно поесть, чего там греха таить. И вынужден, порой, сбегать из дома, чаще всего — в гости, чтобы наесться там до пуза. А когда бывает в Северной Пальмире, то опять же пренепременно заходит в ресторан на Невском или в кабак на Васильевском, чтоб разгуляться уж так, как привык в последние годы, без Натальиных глаз. И заказывает там все самое вкусное, запретное, а потом, воротившись, кается супружнице в грехопадении. Вот ведь и его друг Стасов считает, что он, Репин, словно пришит у ней к юбке, что поглотила она его целиком. Но, кто бы что ни говорил, а Наталья — баба хорошая, хоть и взбалмошная, и нужна ему, ибо соответствует его неуемному темпераменту. Хотя в тайных глубинах души, и никому более, он признает, что слишком ценит женскую красоту, чтобы отдать себя целиком одной ее представительнице. Попросту говоря, он влюбчив: а бурно влюбляясь, по прошествии времени он остывает и, не в силах врать, огорчает очередную любовь свою окончательным расставанием. Неужто же он делает это по собственному произволу?! Нет! Всему виной проклятая тяга к другой половине рода человеческого, он борется с нею, как умеет, но всякий раз проигрывает битву.
Вот так и сейчас, прибыв в Тифлис на пороге лета и тем самым обретя счастливую возможность уйти от холода жизни, ее мучительных сомнений и вопросов, то и дело всплывавших в его голове во всех мельчайших подробностях, он сызнова ощутил, что сердце и мысли его свободны. Хотя бы на время.
Хозяйской поступью пройдясь по номеру и весело насвистывая под нос, Илья Ефимович выглянул в окно: в самом центре площади высится окруженное широкими каменными тротуарами необычайной красоты здание караван-сарая благотворителя и купца первой гильдии Габриэла Тамамшева, построенное итальянцем Скудиери по мотивам базилики в городе Винченце. Скульптуры зорких грифонов охраняют вход в сей караван-сарай. Еще совсем недавно здесь располагался театр, о котором Александр Дюма, посетивший Тифлис в 1858 году, писал: «Зал — это дворец волшебниц, без зазрения совести скажу, что зал тифлисского театра — один из самых прелестных залов, какие я когда-либо видел за мою жизнь». В исполнении итальянских артистов на его сцене впервые прозвучала опера Г. Доницетти «Лючия ли Ламмермур», а также «Севильский цирюльник». Успех был огромный! Более двух десятков лет театр радовал поклонников своими постановками, но случилась беда: на первом этаже здания, где располагались торговые ряды, возник пожар, уничтоживший театр. Восстановить его уже не представилось возможным, но само здание оставили — реконструировали как Торговый пассаж.
Повернув голову влево, взгляд Ильи Ефимовича остановился на Православной Духовной семинарии, упиравшейся в небольшой, разросшийся зеленью сквер, в котором на пьедестале из красного камня стоит бронзовый бюст Пушкина. Он слышал, что деньги на памятник собирал весь Тифлис в память о великом русском поэте, который останавливался на этой улице. Вплотную к гостинице «Кавказъ» примыкал Штаб кавказских войск с башенкой и часами. А сразу за зданием Штаба брала свое начало Дворцовая улица.
В прекрасном расположении духа спустился он в ресторан, где его уже ждал стол, накрытый изумительными закусками и разнообразными графинчиками, которые так и манили их испытать. Он знал, что развлечений в Тифлисе в избытке. Здесь было где погулять — не меньше ста пятидесяти трактиров, более двухсот винных погребов, около двухсот кафешантанов и духанов, а среди них известные «Загляни, дорогой», «Сам пришел», «Сухой не уезжай», «Войди и посмотри», «Симпатия», «Хлебосольство Грузии», «Зайдешь — отдохнешь у берегов Алазани», «Золотые гости», «Вершина Эльбруса» и, конечно же, знаменитый духан «Не уезжай, голубчик мой». Выбирай любой! Кто только не пьянеет и не теряет здесь своего рассудка! А после кутежного веселья гуляки берут извозчика в армяке с яркими пуговицами и, удобно устроившись в фаэтоне на широких сиденьях из темно-красного бархата, несутся по ночному Тифлису, где после удушливого дневного зноя и сутолоки уже не слышны выкрики продавцов, закрыты все магазины и лотки. В такое-то время натруженный город отдыхает от забот. На кровлях некоторых домов сидят люди, наслаждаясь свежим западным ветерком, веющим с горы Мтацминда и со стороны садов Ортачалы, где в этот час вовсю гуляет дворянство и купечество. Гладкие, покрытые глиной и пылающие жаром плоские кровли охлаждают водой из чанов и кувшинов. Некоторые стелят ковры. Выносятся мутаки — цветастые подушки продолговатой формы. Где-то гудят общие увеселения, восхитительно пляшут лезгинку. А беззаботные гуляки, добравшись до квартала серных бань, бреются и моются в их бассейнах, а потом, свежие и обновленные, едут дальше, их фаэтоны катятся сквозь узкие улочки, обгоняя коляски-одиночки и другие фаэтоны, что понаряднее, явно петербургской работы, со спешащими в Ортачальские увеселительные сады князьями, сопровождающими своих разодетых дам и уже изрядно подвыпивших гостей. Любители пиров — кто быстрее, а кто не спеша — съезжаются сюда со всех районов Тифлиса: из Авлабара, Сололаков, Воронцова, Харпуха, с Хлебной площади и Шейтан-базара. И с радостью и нетерпением предвкушают покутить здесь как следует, пообщаться, на людей посмотреть и себя показать, послушать звонкий голос восторженного певца, ободряемого возгласами пирующих дардымандов, насладиться баятами и мухамбазами ашугов, увидеть веселые танцы кинто и другие забавные зрелища. Из приоткрытых окон и распахнутых дверей духанов слышатся песни, звуки зурны и саламури, мелодия шарманки. И носятся в воздухе волнительные и дурманящие запахи пряностей, которыми обильно приправлены грузинские блюда. У входа на мангалах поджариваются шашлыки из нежного мяса, бадриджанов и сочных помидоров, вокруг них пританцовывают краснощекие мангальщики, ловко совершая необъяснимый, почти магический ритуал над громко шипящими углями и исходящим от них одуряющим дымком. Рядом, в тонэ, пекут хлеб «шотиспури» и предлагают добрые кахетинские вина: Цинандали, Саперави, Телиани, Карданахи. «Эй, микитан, шевелись, тащи сюда весь бурдюк! И свежий шашлык из барашка, что еще утром бегал, травку щипал!». Гулять так гулять! До глубокой ночи! До следующего утра!
Купив по дороге букет белых роз, Репин подошел к дому княгини Дадиани-Шаховской за несколько минут до того, как башенные часы над Думой на Эриванской площади пробили трижды. Намедни он получил с посыльным ее приглашение, разбудившее в его душе томительно сладкие воспоминания давно минувших дней:
«Илья Ефимович, дорогой мой друг,
С радостью узнала из газет о Вашем приезде. Свидетельствуя свое почтение, надеюсь видеть Вас у себя на обеде в числе близких друзей. Жду с нетерпением в эту среду, в три часа пополудни. Прошу не отказать.
Княгиня Софья Дмитриевна Дадиани-Шаховская».
— Конечно, не откажусь! — тотчас подумал он, прижимая к губам почтовую открытку и с наслаждением вдыхая дорогой запах парфюма.
Остановившись перед украшенным пилястрами величественным фасадом доходного дома в три этажа, он вскинул голову и взглянул на балкон с красивой чугунной решеткой: весь второй этаж занимала роскошная квартира той, кого он давно потерял из виду. Здесь, в Сололаках, многие дома застроены армянскими богачами. Все они каменные, в стиле ампир, с маскаронами на фасадах: их театральные лики улыбаются и гримасничают, хохочут и страдают, останавливая на себе взгляд любопытных прохожих. Дома эти имеют аккуратные железные балкончики и нарядные, порой помпезные, парадные, где на столбах, рядом с ажурной лестницей, установлены фонари, которые торжественно освещают внутреннее убранство, украшенное лепными карнизами и пилястрами. Толкнув резную дверь, он вошел в парадную и, едва касаясь кованых перил, стал быстрым шагом подниматься по мраморной лестнице, восхищаясь удивительной росписью стен и потолка.
Нет-нет, в юности он не был балетоманом, наоборот, он был совершенный профан в этом искусстве. И при виде милых барышень, семенящих на носках и, вытягивая высоко ногу, ставящих прямой угол к своему торсу, ему делалось скучно. Однако же, он хорошо знал, что самые красивые женщины в Петербурге встречались именно в балетной труппе. Софья Шаховская танцевала партию волшебницы Золмиры в спектакле «Руслан и Людмила». Она — воплощение грации и женственности — взрывала зал овациями, стоило ей ступить на сцену. Со всех сторон к ее ногам летели букеты, поэтому свою партию она танцевала на цветах, устилавших сцену. Только когда балерина вышла на поклон, тишину зала взорвали овации. В такую женщину нельзя было не влюбиться. В тот холодный и снежный вечер, купив букет роз, он направился к подъезду выкрашенного в бледно-зеленый цвет Мариинского императорского театра. На Театральной площади, тускло освещенной газовыми фонарями, стекла которых были запушены густым инеем, уже стояло немало мужчин. Держались они важно, расправив грудь, и по-деловому посматривали на часы, давая понять окружающим, что к столь долгому ожиданию они не привыкли. Среди них было несколько молодых людей, в основном юнкера и корнеты, появившиеся здесь впервые, также рассчитывающие вырвать у судьбы счастливый шанс заполучить в возлюбленные балерину. Мороз крепчал. Прохожие брели сквозь пургу, пряча лица за воротниками. Дамы кутали щеки в шали, часто стряхивая налипшие снежинки с ресниц. Пролетки с побелевшими спинами извозчиков тащились смутными тенями по белым рекам улиц. И не было конца шторму, налетевшему на прибрежную столицу с ледяного простора Балтики. Кучера топтались около карет и саней, хлопали рукавицами и перекидывались между собою замечаниями об адской погоде. Несчастный городовой переминался с ноги на ногу у побелевшего столбика.
— Господа, они выходят! — наконец-то выкрикнул юноша в студенческой шинели. — Богини!
Поклонники, прервав разговоры, в едином порыве устремились к распахнутым дверям, откуда в это время выходили танцовщицы…
Когда большая часть балерин разъехалась со своими воздыхателями, из театрального подъезда выплыла Софья.
— Куда изволите ехать, барышня? Я отвезу вас, куда пожелаете, — подошел крупный мужчина с золотой цепью на бархатном фраке.
— Спасибо, — ответила балерина с холодной учтивой улыбкой, — но меня должны встретить.
— Ежели позволите, я вас доставлю куда угодно! — вышел вперед высокий молодой человек с охапкой красных роз.
Он хорошо помнил, как в тот вечер, развернувшись к напирающим поклонникам, громко проговорил:
— Господа, прошу потесниться, — и заметил, что стоит в центре круга вместе с прижавшейся к его руке балериной.
— Это вам, — сказал он и протянул букет.
— Какая прелесть, — тихо проговорила балерина. — Букет просто великолепен!
Таковым было их знакомство, переросшее в бурный, но очень короткий роман, яркий, как вспышка звезды на ночном небосклоне. Да, он умел притягивать женщин как магнитом, — с его обаянием это было нетрудно. Они летели на него, как мухи на мед. Впрочем, он был сосредоточен на живописи, и все его отношения довольно быстро сходили на нет. Замечательно, что он был так мягок, смиренно-учтив, уважителен к людям лишь до тех пор, покуда дело не касалось заветных его убеждений, отстаивая которые он всегда становился до грубости прям и высказывался в самой резкой, решительной форме. Так, разойдясь однажды с Софьей в оценке манеры современного европейского искусства, поскольку находил в нем принципиальное расхождение со своим художественным восприятием, он написал ей такие слова:
«…Прошу не думать, что я к Вам подделываюсь, ищу опять Вашего общества — нет и тысячу раз нет! Прошу Вас даже — я всегда Вам говорю правду в глаза — не докучать мне больше Вашими письмами. Надеюсь больше с Вами не увидеться никогда; незачем больше… Искренно и глубоко уважающий Вас И. Репин»
Очередная влюбленность отвлекла его от сердечных переживаний и помогла вмиг забыть молодую княжну Шаховскую. Спустя время до него ненароком дошло, что балерину увлек какой-то красавец-грузин по фамилии Дадиани и увез невесту в солнечный Тифлис. Да и сам он скоро женился. А сейчас, через долгие годы оказавшись в Грузии, он тешил себя надеждой повидать Софью Дмитриевну и, надо сказать, был горазд на любую шалость. Он слышал, что смерть супруга не сильно опечалила княгиню. Оплакав сурового мужа горячими слезами, вдова вырвалась из-под его зоркого ока и, наконец-то, добилась того, о чем мечтала: с головой погрузилась в жизнь высшего общества, для которой была буквально создана, а ее организаторский талант нашел применение в попечительстве различных тифлисских обществ. Сильный характер, острый ум и умение подать себя надолго сделали Софью Дмитриевну царицей светских салонов, — хотя она и уступала в этом мадам Бозарджянц, за коей в Тифлисе сохранялась пальма первенства, — и вскоре казалось, что супруга у нее как бы и не было никогда: его образ отходил от нее все дальше и дальше и, наконец, совершенно скрылся из виду. Говорили, она обожает суету, сплетни и разного рода тайны, и куролесит по жизни в свое удовольствие, окружив себя чиновниками и творческими личностями: художниками, композиторами, писателями, артистами, и радуясь, когда может завладеть на вечер какой-нибудь знаменитостью. За каждым чайным столом с равной свободой и беглостью рассуждает она о филантропии, философии и политике. И не раз вокруг стола затевались бурные, часто наивные споры о Пушкине, о Достоевском, о журнальных новинках, читались стихи или отрывки из только что вышедших книг. Премьера нового спектакля, возвращение какого-либо путешественника, отъезд дипломата, очередной вернисаж, обсуждение модных туалетов, драгоценностей и украшений барышень и манеры потенциальных кавалеров — все служило поводом для подобных сборищ в этом пристанище богемы.
Глава 3
На диванчике в очаровательном салоне Софьи Дмитриевны сидели подающие надежды молодые барышни: княжны Ахвледиани и Чиковани, начинающие писательницы Диасамидзе, Микеладзе и Накашидзе — она бывали лихорадочно активны, все порывались что-то делать — рисовать, писать стихи, сочинять музыку. Пышно разряженные и надушенные так обильно и резко, что у некоторых с непривычки может закружится голова, они медленно потягивали кофе с бенедиктином с цитрусовым оттенком и нотками розмарина. В другом углу залы за овальным столом мило беседовали княгиня Эристави, урожденная Тамамшева, та, что, как сообщали газеты, недавно отписала большую сумму на поддержание малоимущих тифлисских писателей, и княгиня Туманова, передавшая в дар городу здание на Авлабаре для устройства бесплатной столовой для сирот. Еще два господина стояли у балконной двери, сияя своими лысинами, и курили сигары. Ни один из них ни в чем не уступал другому. Они были хороши собой, одеты в новенькие костюмы, пошитые у модного тифлисского портного, и пользовались определенной известностью. Оба носили усы в тонкую щеголеватую ниточку и занимали достаточно высокое общественное положение. Если послушать в некотором отдалении, то можно было уловить обрывки их негромких речей: «Известно, хороший чиновник должен быть слегка глуповат, чтобы не мешать начальству беззаботно собой руководить», «Да уж, люди любят, чтобы за ними повторяли их слова и восхищались их остроумием», «Не по силам единственной воле справиться с ленью миллионов подданных». Усталый тапер во фраке, засыпанном пеплом, ударял по клавишам рояля и, морща глаз от дыма папироски, напевал надтреснутым голосом:
«…Не для меня красы твоей блистанье,
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость, и молодость погибшую мою…»
Салон был обставлен роскошно: мягкие персидские и европейские ковры, бархатные драпировки, картины в старинных золоченых рамах, всюду венецианская майолика. В приятном полумраке загадочно поблескивали брильянты, белели обнаженные женские плечи. В воздухе витал аромат дорогих духов. Софья Дмитриевна, одетая в бархатное малахитовое платье, с розой в красиво уложенных завитых волосах каштанового цвета, была навеселе. Она то смеялась волнующим грудным смехом, одинаково опасным для всех мужчин, но в особенности для совсем юных или уже стареющих, то ложилась на кушетку с мутаками, к свету спиной, закинув голые руки, и тогда туфелька покачивалась на пальце ее ножки, туго обтянутой прозрачным чулком. Она любила наряжаться, покупала очень много по магазинам, а когда ей нравились какие-нибудь материи, то брала их целыми отрезами, порой и без всякого намерения шить из них, но чтобы у других не было подобных. Полузакрыв глаза, нынче вспоминала она о счастливых днях юности: картины, одна за другой, чередой проходили перед ее мысленным взором. Она, представительница княжеского рода Шаховских, ведших свое колено от самого Рюрика, отучилась в балетной школе при Петербургском театральном училище, сроднившись там с зеркальной стеной и перекладиной балетного станка, у которого на весь класс раздавался командный голос мисс Дюбуа: «Деми плие, батман тандю, деми плие!». Учительница хореографии расхаживала между юными прелестницами с собранными в пучок волосами и тонким станом, затянутым в суровый корсет, время от времени поправляя кому-то положение рук, кому-то ног: «Ан, де, труа, гран батман выше, легче, легче, спину держать»…
Окончив балетную школу, она была принята в театр: и не абы какой статисточкой из кордебалета, которая за все время спектакля один-единственный разок окажется на виду, и то не одна, а вместе со своим четвертым или шестым рядом, где ее даже и в бинокль среди прочих не различишь. Ее взяли хоть и не ведущей балериной — примой, — но солисткой в труппу петербургского Большого театра. Да, она не была красавицей, но брала сложением и посадкой. И до чего ж была талантлива! Какой обладала прелестной фигуркой! Недаром чувства ее и замечательная легкость в танцах увлекали самого бесстрастного зрителя! Однако злые языки за спиной неустанно твердили, что мол она, Софья, пользуется расположением закулисного начальства лишь благодаря ее родственным связям с князем Александром Александровичем Шаховским, который долгие годы служил в Петербургской дирекции императорских театров и фактически руководил всеми театрами столицы. Но ежели это так, тогда откуда была эта масса осаждавших ее настойчивых воздыхателей? Вот раньше говорили, что балет существует для возбуждения потухших страстей у сановных старцев. Ну, уж нет, отнюдь не одни лишь старцы числились в ее обожателях и оказывали ей столь усердные знаки внимания в надежде на то, что однажды обратят ее в наложницу и будут держать взаперти со всем усердием своей маниакальной ревности. Нет, она знает себе цену и никогда бы не стала содержанкой престарелых любовников! Совсем другое дело — молодые люди, пусть даже и не титулованные: вот их то уж всегда окутывает волнительная аура неизбежных приключений, а в груди кровь кипит — обильна и неистощима животворная струя юности! — и оттого жизнь и энергия бьет в них ключом…
В один из таких вечеров — в теплую ночь на Ивана Купалу — когда зрители, затаив дыхание, следили за тем, как она парит на сцене, встает на пальцы в атласных пуантах и крутит бесподобное фуэте, на одном из кресел партера она заметила статного молодого человека в форме гвардейского офицера, на вид не более тридцати лет. Высокого роста, с выразительными карими глазами, оттененными черными густыми бровями, с волнистыми волосами на голове и с аристократическими чертами лица, он невольно обращал на себя взгляды мужчин и женщин: во взглядах первых проглядывало беспокойство, у вторых же они загорались желанием. По выражению его лица ей не трудно было догадаться, что он готов сейчас же пасть к ее грациозным ножкам, заключить ее в объятия и голосом страсти сказать ей, что жил только для нее. Несколько раз их взгляды встречались, а когда офицеру показалось, что она чуть-чуть кивнула ему, на его красивом, точно выточенном, высоком лбу выступили от волнения капли пота. Неужели эта тонкая улыбка предназначена ему? Неужели это он вызвал беглое и мимолетное движение мечтательных глаз? Кровь бросилась в голову молодому офицеру. Сначала, впрочем, он этому не особо поверил, потом невольно поддался мысли о возможности такого внимания. Самолюбивое чувство укреплялось в его сердце, и, когда к концу второго акта тот же кивок был сделан в третий раз, он, чье воображение было польщено и очаровано, уже храбро отвечал на него таким же кивком и улыбкой. Но вот ею сделано последнее па, и гром аплодисментов огласили театр. Букеты, венки и корзины с цветами, футляры и ящики одни за другими показывались из оркестра, как из волшебного ларца чародея. Она принимала их, хотя и с очаровательной улыбкой, но с достоинством уже избалованной публикой любимицы, а сама все поглядывала на офицера. В тот вечер они познакомились.
Оказалось, что молодой человек, беззаветно храбрый и чуткий до щепетильности в вопросах чести и долга, принадлежал к известному грузинскому княжескому роду Дадиани, и это было более чем удивительно, ибо княжна Софья Шаховская еще с младых лет обладала уверенностью, что ее суженым станет не кто иной, как грузинский князь. Да, это была лишь детская мечта, когда она еще играла в куклы, но, порой даже такое невинное детское воображение оказывает свое воздействие на судьбу человека. Неизведанный ею пыл страсти, свежая струя юности, бешеное увлечение дохнули на нее и очаровали ее. Не минуло и года после их знакомства, как горячий князь предложил ей руку и сердце и, обвенчавшись, увез с собой в Грузию, в родовое имение в Мегрелии. Но, — увы и ах! — вышло так, что ей не удалось поладить с новоявленной свекровью: та оказалась женщиной волевой и властной, и считала выбор сына ошибочным.
— Сколько раз твердить тебе, что твоей Софико больше хлеба надо есть, — упрекала она сына на первых порах, — а то тощая она, как кляча. Ну что за жена выйдет из этой балерины? Ты, поди, весь исцарапался о ее острые коленки, бедненький…
— Мама, не надо, прошу тебя! — укоризненно произносил он.
— Боже мой, у других жены, как жены, а у нас в доме что? — позднее причитала свекровь, не переставая. — У нее ни кожи, ни рожи, одни ноги торчат, и в голове ветер свистит. Тебе не нужна такая легкомысленная финтифлюшка, сынок. Ступай к ней прямо сейчас и скажи, пускай едет обратно в свой Петербург, в свои снега, и забудет о тебе. А ты не горюй! Другую тебе сосватаю — красивую и воспитанную девушку наших кровей. Вот у Гардабхадзе две дочери, и обе на выданье…
— Что она тебе сделала, мама, что ты ее так невзлюбила? Софико — достойная девушка! И тоже княжна, к слову сказать.
— Княжна-то, княжна, да вот только знаю я, что замучает она тебя, сынок, жизни не даст! Женщина по натуре своей или раба, или деспот, смотря с кем столкнет ее судьба — с палачом или с жертвой. Эта балерина очень быстро тебя раскусила, поняла твою слабую струну и уже играет тобой, как игрушкой. А ты, наивная, добрая душа, слишком беспомощен перед ней, терпеливо сносишь ее господство и безропотно исполняешь ее прихоти, ожидая ласки, как награду за свое рабство. Боже, что это она с тобой сделала? Где твоя гордость, сынок? Где мужское достоинство?
— Я люблю ее, мама, и не позволю обижать! Сам вправе решать, как жить! — вспыхивал он. — А ты, ты ничего не понимаешь…
— Где уж мне понять, из ума старуха выжила… Вай-ме, господи, что мне делать? Не нужна я больше сыну! Принесло же эту чертову танцорку на нашу голову. Не переживу я этого — это же стыд и срам на весь наш род! Хорошо, что твой бедный отец, царство ему небесное, не видит все это…
К счастью, молодым повезло: вскорости они перебрались в Тифлис по делам службы. Князю, при некотором содействии родственников, не стоило большого труда попасть в число людей, отличаемых Кавказским Наместником графом Воронцовым, благо, помимо древнего княжеского имени, обладал он и природным умом, и смекалкой. А молодая супруга его, Софья Шаховская-Дадиани, избалованная в Петербурге светскими удовольствиями и ролью, играемой ею в театральном обществе, окруженная там толпой раболепных поклонников и немых обожателей, оказавшись на чужбине, осталась верна долгу жены. Не минуло и года, как она подарила супругу единственного наследника, назвав его Вахтангом, и всецело посвятила свою жизнь его воспитанию, находя, однако же, время для блистательных вечеров, балов и приемов у графини Воронцовой. Сына с едва пробивающимся на верхней губе пушком отправили в Императора Александра II кадетский корпус в Петербурге: князь искренне верил, что только дисциплина и военная выправка смогут сделать из него достойного и благородного человека. С божьей помощью все так и вышло: Вахтанг своими талантами быстро дослужился до чинов — сам великий князь привязал ему Георгиевский крест в петлицу и Анну на шею повесил — и состоит он нынче на особой службе Его Императорского Величества. Ну а князем ее благоверным овладел сердечный недуг. С каждым днем он гас все более и более и, наконец, погас, как огонь в лампаде, переставший питать поддерживающий его елей, оставив супруге по завещанию все свое состояние, что, в соединении с ее приданым, и составило то богатство, которое считалось далеко не последним в Тифлисе…
Неожиданное появление в зале прислуги отвлекло княгиню от воспоминаний: ей доложили о прибытии нового гостя. «Пора, давно пора! — подумала она, — хотя мало ли что могло помешать!»
Быстро встав с кушетки, Софья Дмитриевна, цыкнула на тапера, и тот замолчал, боязливо оглянувшись по сторонам, приблизилась к высокому зеркалу венецианской работы, высотой чуть ли не в два аршина, выпрямила спину, привела в порядок волосы, попудрилась и положила на щеки немного румян. Глядя на свои обнаженные плечи и руки, княгиня подумала, что, несмотря на годы, она все еще хороша. Холодно подняв голову, она плотоядно усмехнулась, а затем, полная надежд, стремительно вышла в парадную.
— Батюшки, вы ли это, Илья Ефимыч? — молвила она, театрально всплеснув руками, чтобы показать, как приятно удивлена оному визиту. И изобразила на лице одно из тех выражений глубокой задумчивости, какие всегда имели успех.
Он склонился и припал долгим почтительным поцелуем к ее протянутым пальчикам с накрашенными ногтями. Принимая букет цветов, она сделала ему грациозный книксен:
— Ну наконец-то-с! Радость-то какая! Вы теперь важная персона. Тут, в Тифлисе, у нас только и разговоров, что о ваших успехах. Что же вы робеете, как влюбленный мальчик? Ну проходите же, Илья Ефимыч, милости просим от всего сердца! Чувствуйте себя как дома! Нечего на пороге стоять, прошу, прошу! Осторожней, ступенечки, сюда… сюда… — и, суетливо повернувшись по направлению к зале, громко воскликнула:
— Господа дорогие! Прошу внимания! Вы только поглядите, кто к нам пожаловал! Сам Репин! Да-да, тот самый Репин Илья Ефимыч!
Глава 4
В бархатном малахитовом платье, сверкавшем сине-зеленым блеском, который пленяет художников и эстетов, и отделанном по последней моде так, что могло бы выдержать какую угодно женскую критику, Софья Дмитриевна держалась прямо, как стрела, и во всей ее осанке виднелась гордость древнего рода Рюриковичей. У художника взгляд цепкий и быстрый, нежный и мечтательный, оценивающий и глубокий, — он проникает в самую суть предмета или явления, даже самого тривиального. Он видит прекрасное. Да и уродливое он тоже видит, без этого не обойтись. Так, сквозь кисею покрывала, спускавшегося на лоб княгини, Илья Ефимович разглядел множество светлых нитей в волнистых темных волосах, а на лице ее, сквозь толстый слой крема пробивались наружу признаки неизбежного увядания: это были и едва заметные бороздки под веками после дурно проведенной ночи, и дряблые складочки на шее, искусно спрятанные под широкую бархатку медальона, и надменные морщины вокруг большого рта. Все указывало на то, что женский век Софьи Дмитриевны подходит к концу. Он замешкался на мгновение: хозяйка дома подметила это и слабый румянец покрыл ее бледные щеки. Каждое утро, едва проснувшись, она становилась перед зеркалом и с отвращением взирала на свое усталое, бескровное лицо: ах, как же сильно ей хотелось, чтобы это лицо было таким же восхитительным для нее, каким оно было для публики вперемешку с кремами, помадой и тушью…
— Вы удивились, друг мой, увидев меня такой? Ужель вы находите меня постаревшей? — дрожащим от волнения голосом произнесла она и приложила лорнет к своим близоруким глазам. Несмотря на жару, Репина обдало холодом, однако он сумел ничем не выдать охватившего его разочарования. Он хотел ответить, что для него она не может быть старой, но только взглянул на нее глазами, полными такой нежности, что она все поняла и лицо у нее загорелось лучами торжества.
— Ну проходите же, дорогой Илья Ефимыч, покорнейше просим от всего сердца! — продолжала суетиться княгиня, открывая гостю свои объятия. — Господа, минуточку внимания! Пред вами тот, чье признание простирается далеко за пределы империи. Художник редкостного таланта — Илья Ефимович Репин! Прошу любить и жаловать!
Маленькая неловкость первой минуты скоро рассеялась. Стреляли пробки в потолок, и нежное, необременительное для желудка холодное шампанское лилось в широкие бокалы, искрясь и пенясь в свете зажженных для красоты шандалов. Навсегда прославивший свое имя создатель бессмертных шедевров был представлен почтенной публике. Та в слепом восторге привечала его кивками и улыбками, чокалась бокалами, рассыпаясь в любезностях, пялилась, как на диковинку, и не переставала безмерно дивиться его виду: их гость — небольшого роста сухощавый человек в простом светло-сером костюме, со слегка вьющимися волосами, бородкой и рыжими усами, на лице — постоянная приветливая улыбка, а в движениях — особые, поразительно живые манеры, не такие, как у других. Так вот он каков, Репин! Казалось невероятным, что знаменитый художник, самое имя которого для множества людей считается ныне синонимом гения, может так легко и свободно, с такой обаятельной скромностью сбросить с себя всю свою славу и, будто и не знает, что он — Репин, как равный к равным, взять да и завернуть на это собрание к еще безвестным миру персоналиям.
Сам же он в тот день чувствовал себя то ли великим князем, принимающим поклоны от подданных, то ли слоном из басни Крылова, которого «по улицам водили, как будто напоказ». Ему приходилось ласково отвечать на обращаемые со всех сторон к нему почтительные поклоны, пожимать направо и налево руки, пить, благодарить за внимание и опять пить: за его приезд, за дружбу, за искусство, за любовь. Молодые барышни пили и не пьянели, а только раскраснелись. И только тапер, опрокинувший в себя бокалов шесть или семь, не мог удержаться, чтобы не болтать чего-нибудь лишнего, непристойного: то примется дразнить кого-нибудь рифмой и приговорочкой, нисколько не замечая цыканья хозяйки дома, то расскажет глупый анекдот или шутку, отчего молоденькая княжна Чиковани хихикает без причины, точно бог весть какую умную фразу изрек музыкант, а княгиня Эристави, урожденная Тамамшева, и княгиня Туманова недоуменно переглядываются между собой и пожимают плечами. Сама же хозяйка салона все это время цедила по капле в рот шампанское, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером и, словно строгая матрона, сердито поглядывала на своих завсегдатаев, которые на ее глазах отважились беспардонно фамильярничать с ее гостем. Главным образом это касалось одной заносчивой кисейной барышни в голубом платье с нешироким кринолином, перчатках, туфельках и миленькой изящной шляпчонке, слишком многое о себе возомнившей и оттого, должно быть, позабывшей, что у нее пять поколений мещанских родственников на лбу нарисованы. Ну, право же, думала она, Илья Ефимович не должен давать права над собою смеяться людям, которые не стоят его мизинца!..
— Dansons! — в какой-то момент провозгласила она по-французски, умея свободно справляться с этим языком, — и замерла в победоносной позе, с горделиво приподнятой головой, окидывая быстрым взглядом блестящее сообщество. — Будем танцевать!
Тапер, подняв свое тело, нехотя потащил его к инструменту. В танцах заезжий гость принял самое оживленное участие — до них он страсть как был охоч! — и смешил всех своей непоседливостью, когда, оставив свою даму на одном конце залы, ловко скакал вокруг самого себя, или, живописно изогнувшись, выделывал, щелкая по зеркальному паркету каблуками, соло, и, раскрасневшись, встряхивал плечами в такт музыке; и как, геройски полуобернувшись к Софье Дмитриевне, наступал на чужие каблуки и платья; как потом он стремительно мчался, весело кружась и толкая других танцоров, к покинутой даме, и та, приподняв свою тонкую руку, скользнувшую по рукаву его пиджака, со счастливой улыбкой склонила голову почти к самому его плечу и, легкая, как птичка, помчалась с ним по паркету громадной залы. За ними мчались длинной вереницей другие пары. Усталый тапер ударял по клавишам как в бреду, по механической привычке, но ни разу не сбился с такта. Плясали мазурку, краковяк, трепак, сальтореллу, приседали гопак и чеканили бойкую лезгинку. Затем красивым басом петербургский гость затянул украинскую песню. После шампанского и танцевальных оргий у него сильно кружилась голова.
Наконец вошла прислуга и что-то шепнула княгине на ухо.
— Друзья мои, обед готов! — провозгласила Софья Дмитриевна, захлопав в ладоши, — пожалуйте в гостиную! Илья Ефимыч, дорогой, пойдемте со мной. Не взыщите только: чем богаты, тем и рады… Вот сюда, родимый, прошу вас, усаживайтесь-ка вы подле меня. Вам здесь удобно?
— Ах, боже мой, Софья Дмитриевна, да сажайте меня куда угодно, мне везде будет хорошо под этим кровом! Вы помните, я не привередник…
Ну и задала же княгиня обед на славу всему Тифлису, аж стол трещал! Тут и редкой величины форели, и осетрина заливная, и индейка в орехах, и голубчики фаршированные, и шашлычок бараний с лучком и перцем, и запеченные с сыром грибочки, способные возбудить аппетит даже в сытом человеке, и травки разные в специях острых, и другие кушанья: да так все настряпано, что, как говорится, не жуй, не глотай, только с диву брови подымай, иначе помрешь от объедения…
— Винца-то, винца, гости дорогие, — потчевала хозяйка, наливая рюмки. — Хвалиться не стану: добро не свое, покупное, знакомый духанщик нацедил в кувшины из огромного бурдюка. Каково — не знаю, а люди пили, так хвалили. Не знаю, как вам по вкусу придется. Настоящее кахетинское!
— А вино, как я погляжу, красное! — воскликнул Репин, потирая руки.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.