12+
Политическая история французской революции, происхождение и развитие демократии (1789–1804)

Бесплатный фрагмент - Политическая история французской революции, происхождение и развитие демократии (1789–1804)

Электронная книга - 2 000 ₽

Объем: 1274 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Политическая история французской революции, происхождение и развитие демократии и республики (1789–1804). Альфонс Олар

Перевод с французского Н. Кончевской.


Издание С. Скирмунта.

Москва, 1902


Москва

Типолитография товарищества И. Н. Кушнерев и К°, Пименовская ул., 1902.

Предисловие

В этой политической истории французской революции я задаюсь целью показать, как применялись на практике принципы Декларации Прав в период с 1789 до 1804 года, как осуществлялись они в учреждениях, истолковывались в речах, в действиях различных партий, в тех или других проявлениях общественного мнения. Всего чаще, при выработке нового политического строя, делались ссылки на следующие из этих основных принципов: политическую равноправность и верховную власть народа. С исторической точки зрения, это — наиболее существенные принципы французской революции; но они различно понимались и различно применялись в различные её периоды. Рассказ об этих видоизменениях и составляет главный предмет предлагаемой книги.

Другими словами, я хочу рассказать политическую историю французской революции с точки зрения происхождения и развития демократии и республики.

Логическим последствием принципа равноправности является демократия; логическим последствием принципа верховной власти народа является республика. Оба эти последствия были выведены не сразу. Вместо демократии, люди 1789 года установили буржуазный порядок, основанный на имущественном цензе; вместо республики они организовали ограниченную монархию. Только 10 августа 1792 года, путем признания всеобщего избирательного права, французы установили у себя демократический строй; только 22 сентября 1792 года, уничтожив монархию, они установили республику. Относительно республиканской формы правления можно сказать, что она существовала до 1804 года, до тех пор, пока правительство республики не было вручено императору; что же касается демократии, то она была упразднена еще в 1795 году, при введении конституции III года; во всяком случае она потерпела тогда глубокое изменение, благодаря сочетанию всеобщего избирательного права с избирательным правом, основанном на цензе. Сначала у народа потребовали отречения от своих прав в пользу одного буржуазного класса; этот буржуазный порядок характеризует собою период Директории. Затем потребовали у народа отречения от своих прав в пользу одного человека, Наполеона Бонапарта; это был период плебисцитарной республики, период Консулата.

Таким образом история демократии и республики за все время французской революции естественно разделяется на четыре периода:

1) От 1789 до 1792 года, происхождение демократии и республики, т.е. возникновение демократической и республиканской партий при господстве избирательного ценза и конституционной монархии.

2) От 1792 до 1795 года, период демократической республики.

3) От 1795 до 1799 года, период буржуазной республики.

4) От 1799 до 1804 года, период плебисцитарной республики.

Эти перемены в политическом строе Франции проявлялись во множестве событий, совершавшихся при очень сложных обстоятельствах. «Мы прожили шесть столетий в течение шести лет», сказал Буасси д’Англа́ в 1795 году. В самом деле, так как старый порядок не мог быть преобразован мирным и медленным путем, то оказалось необходимым прибегнуть к насильственному и быстрому перевороту и произвести почти одновременно целый ряд разрушительных, реформаторских и созидательных актов, которые, при нормальном ходе вещей, более соответствующем историческому прошлому Франции и примерам других стран, потребовали бы значительного числа лет. Сложность окружающих обстоятельств еще более умножила и перепутала между собой это огромное число событий, совершившихся в такое короткое время; а эта сложность обусловилась тем, что французская революция одновременно с выработкой своей внутренней организации должна была выдерживать непрерывную внешнюю войну почти со всей Европой, войну опасную, исполненную неожиданностей и быстро сменявшихся перипетий, а затем, кроме этой внешней войны, еще и перемежавшуюся гражданскую войну. Условия внешней и внутренней войны придали развитию и применению принципов 1789 года, особенно с 1792 года, характер лихорадочной торопливости, импровизации, непоследовательности, насилия и слабости. Попытки установления демократической республики происходили в обстановке военного лагеря, под влиянием побед или поражений, среди паники, вызванной внезапным нашествием, или же в порыве восторга после совершенного завоевания. Приходилось одновременно вести рациональную законодательную работу в виду будущего, в виду мирного времени, и издавать законы эмпирическим путем в виду настоящего, в виду потребностей войны. Обе эти цели перемешивались в умах и в действительности. Не было ни единства плана, ни однообразия в методе, ни логической последовательности в различных перестройках политического здания.

Как ни перепутано, однако, между собой это огромное количество событий, а также попутных или шедших им навстречу обстоятельств, можно все-таки без большего труда заметить среди них известную хронологическую последовательность, выделить главнейшие периоды, следовавшие один за другим, наметить общий ход событий. Гораздо труднее выбрать из всей этой массы фактов такие, которые необходимо было бы рассказать. Если в самой политике деятелей революционной эпохи не было сколько-нибудь уловимого плана или метода, то тем труднее историку выработать этот план или метод для выбора тех отдельных штрихов, из которых должна составиться картина такой сложной и менявшейся действительности. Тем не менее нам все-таки легче разобраться в ней, чем было современникам, действовавшим в потемках, не знавшим грядущих результатов, дальнейшего хода драмы, и (как, без сомнения, это случается и с нами теперь) считавшим незначительные факты важными, а важные факты не имевшими значения. Правда, знание результатов еще не дает нам непогрешимого критерия для классификации событий, так как эти результаты еще не окончательные, и революция 1789 года еще продолжается до сих пор, хотя под другой формой и при других условиях; но мы по крайней мере видим частичные результаты, уже закончившиеся периоды и общий ход развития, позволяющий нам отделить эфемерное от прочного, события, оставившие следы во французской истории, от тех, которые не имели никаких последствий.

Итак, мы должны выделить и наиболее осветить те факты, которые оказали очевидное и прямое влияние на политическую эволюцию Франции. К таким фактам относятся: политические учреждения, система избирательного ценза и монархический режим, всеобщее избирательное право, конституция 1793 года, революционное правительство, конституция III года, конституция VIII года, идейное движение, подготовившее, установившее и видоизменявшее все эти учреждения; политические партии, их стремления и их распри, главнейшие течения общественного мнения, перевороты в умах общества, выборы, плебисциты, борьба нового духа с духом прошлого, новых сил с силами старого порядка, светского духа с клерикальным, рационального принципа свободного исследования с католическим принципом авторитета. Вот в чем состояла по преимуществу политическая жизнь тогдашней Франции.

Были и другие факты, также имевшие свое влияние, но уже менее непосредственное; таковы, например, войны, дипломатические и финансовые акты. Мы не должны терять их из вида, но нам достаточно знать их лишь в их общих чертах и в их результатах. Победа при Вальми, известие о которой пришло в момент установления республики, облегчила это установление, так как повела за собою отступление пруссаков. Если вам будет известно это последствие знаменитой канонады, то вы будете знать все необходимое для того, чтобы понять соответствующую часть современной политической истории, и мне пет надобности набрасывать перед вами картину военных операций Дюмурье. Базельский мир 1795 года ускорил во Франции установление нормального внутреннего порядка; и нам достаточно будет знать этот общий результат, не входя в подробности переговоров или статей трактата. Потеря доверия к ассигнациям и ажиотаж создали материальные условия и умственное настроение, породившие два народных восстания в жерминале и прериале III года; но, чтобы понять это политическое последствие, нам нет надобности углубляться в лабиринт финансов революционной эпохи.

Вследствие этого я оставляю в стороне военную, дипломатическую и финансовую историю французской революции. Я не скрываю от себя, что такая абстракция может показаться опасной и что я навлекаю на себя упрек в извращении истории путем её урезывания. Но всякая попытка написать историю неизбежно представляет собою абстракцию: ретроспективное усилие ума может охватить только часть бесконечной и сложной действительности. Говорить только об одном периоде, а в этом периоде только об одной Франции, при чем из всей революции говорить только об одной её политической стороне есть уже абстракция. Но я старался по крайней мере хорошо выяснить те события, которые необходимы для ознакомления с этой политической стороной; если бы я захотел выяснить также и те события, которые оказывали только косвенное влияние, то мне пришлось бы уменьшить место и время, которые я мог бы посвятить необходимым фактам. В области истории нет такой книги, которой одной было бы достаточно для читателя. Моя книга, как и все остальные, предполагает и требует прочтения других.

Вот каким путем я выбирал факты. Теперь несколько слов о том, в каком порядке я излагал их.

Хронологический порядок являлся обязательным, и я мог строго следовать ему почти во всей первой части этого труда. Действительно, по отношению к промежутку времени от 1789 до 1792 года мне приходилось просто рассказывать о всех проявлениях демократических и республиканских идей, по мере того как они встречались, помещая их в рамки сначала конституционной монархии, а затем буржуазного порядка. Но что касается остальных трех периодов, демократической, буржуазной и плебисцитарной республик, то было бы трудно излагать одновременно в той же самой хронологической последовательности как историю политических учреждений, так борьбу партий и все метаморфозы общественного мнения; это значило бы внести в рассказ ту же путаницу, какая существовала в самой действительности, особенно в период демократической республики. Я счел нужным излагать поочередно, одно за другим, каждое из этих проявлений той же самой политической жизни, как бы в виде нескольких параллельных хронологических серий. Я знаю хорошо, что колебания общественного мнения и видоизменения политических учреждений тесно связаны между собою и находятся в постоянном соотношении; поэтому я указываю на эту связь всякий раз, когда это представляется необходимым. Я старался показать, что все эти разнообразные явления отделены одно от другого только в моей книге, а не в действительности, что это различные стороны одной и той же эволюции. В таких случаях я не боялся повторяться и эти повторения, быть может, исправляют то, что есть обманчивого в том множестве абстракций, с которым я вынужден был примириться, потому что это необходимое условие, которое одно позволяет придать рассказу ту ясность, какой не бывает в действительности, а особенно потому, что даже для того, чтобы выяснить последовательный ход событий, необходимо рассматривать факты не отдельно, а целыми группами.

Если читатели не будут вполне удовлетворены ни моим методом, ни моим планом, то я надеюсь по крайней мере доставить им полную гарантию по отношению к тому, что касается документальной стороны моего сочинения, гарантию, обусловленную самым характером избранного мною предмета. Я хочу сказать, что в данном случае у читателя не может возникать сомнений относительно того, была ли у меня материальная возможность познакомиться со всеми главнейшими источниками. Между тем этого нельзя было бы сказать, если бы дело шло о других предметах. Так, например, экономическая и социальная сторона французской революции разбросана в таком количестве источников, что в настоящее время невозможно в течение одной человеческой жизни, познакомиться со всеми ними или даже с главнейшими из них. Тот, кто захотел бы один написать всю эту историю, мог бы основательно изучить только некоторые части её, а по отношению к целому должен был бы удовольствоваться поверхностным очерком, почерпнутым из вторых или третьих рук. Что касается политической истории, то, в рамках избранных мною фактов, возможно и для одного человека, в течение двух десятков лет, перечесть все законы революционной эпохи, все влиятельные газеты того времени, переписку, прения, политические речи, протоколы выборов и биографию лиц, игравших какую-нибудь роль. Но вот уже немного более двадцати лет, как я предпринял это чтение. Я начал его в 1879 году с изучения речей ораторов, а затем в течение пятнадцати лет, читая лекции в Сорбонне, изучал политические учреждения, политические партии и жизнь всех великих людей революционной эпохи. Таким образом я имел необходимое время для того, чтобы исследовать все источники, относящиеся к моему предмету. Хотя форма этой книги может отзываться иногда импровизацией, но мои исследования были очень медленны и, как я надеюсь, в общем полны. Я не думаю, чтобы я упустил хоть один важный источник или высказал хоть одно утверждение, не извлеченное непосредственно из документов.

Мне остается сказать об этих источниках.

Я не перечисляю их в форме библиографического указателя; но они все упомянуты мною или в тексте, или в подстрочных примечаниях.

Теперь несколько слов о их характере.

Все законы этой эпохи находятся в их подлинном, официальном тексте в сборнике Бодуэна, в Луврской коллекции, в Бюллетене законов, в протоколах законодательных собраний, а также в отдельных печатных оттисках. Эти различные сборники дополняют друг друга. Но они существуют в виде столь редких экземпляров, что невозможно иметь их под рукою у себя дома. Вследствие этого я пользовался для повседневного употребления перепечаткой их, сделанной Дювержье, удостоверившись предварительно путем огромного числа проверок, что эта перепечатка соответствует подлинному тексту. Однако, Дювержье приводит целиком только часть законов; что же касается законов, не находящихся у него, то я брал их из перечисленных мною официальных источников, хранящихся, за исключением сборника Бодуэна, в Национальной библиотеке. Я всегда остерегался заимствовать какой-либо текст закона из газет, которые все, не исключая и Moniteur, воспроизводят их неточно.

Правительственные акты, постановления Комитета общественного спасения, постановления Исполнительной Директории и консулов, министерские решения и прочее, брались мною из официальных текстов, из бумаг Комитета общественного спасения (обнародование которых я заканчиваю в настоящую минуту), из Бюллетеня Конвента, из бумаг Исполнительной Директории (неизданных, но хранящихся в национальном Архиве), из газеты le Rédacteur, органа Директории, из Moniteur’a, органа консульского правительства.

О выборах и народных голосованиях я говорю на основании протоколов, по большей части не изданных, но хранящихся в национальном Архиве.

Относительно политических учреждений и текста законов выбор источников не представлял затруднений: они намечались сами собою; но что касается истории законодательных собраний, партий и общественного мнения, то в этом случае выбор становился более затруднительным.

При изучении политических партий и мнений прибегают обыкновенно к мемуарам. Но мемуары представляют не только то неудобство, что очень немногие из них могут быть признаны вполне подлинными, а еще о меньшем числе их можно сказать, что их авторы ставили истину выше заботы о своем собственном оправдании; они неудобны еще и потому, что написанные после событий, по большей части в эпоху Реставрации, они страдают общим им всем и очень важным недостатком: я имею в виду искажение самых воспоминаний, которое портит почти каждую их страницу. Я пользовался мемуарами только в виде исключения, скорее с целью подтвердить, нежели опровергнуть другие свидетельства; а так как я никогда не пользовался мемуарами без указания на источник, то читатель в таких случаях будет предупрежден, что данные сведения или второстепенного характера, или сомнительны.

Для того чтобы свидетельство было достойно доверия, недостаточно, чтобы оно исходило от современника: необходимо еще, чтобы оно было высказано в тот самый момент, к которому относится происшествие, или очень скоро после того, при полной свежести воспоминания.

Таким образом я предпочитал мемуарам переписку и газеты. Сохранившихся писем того времени так немного, что я не мог затрудняться выбором их. Но что касается газет, то они очень многочисленны. Я выбирал по преимуществу те из них, которые пользовались видимым влиянием и служили органом партии или какой-нибудь крупной личности, как, например, Mercure national, орган нарождавшейся республиканской партии, или Défenseur de la Constitution, орган Робеспьера.

Газеты не только служили отражением общественного мнения, — они давали также отчеты о прениях в законодательных собраниях, при чем только они одни давали эти отчеты в детальной форме. Тогда еще не печаталось официальных отчетов in extenso или в сколько-нибудь подробном изложении; правда, составлялся официальный протокол, но до такой степени краткий и сухой, что он не мог бы дать никакого представления о происходившей парламентской борьбе. Я пользовался этими протоколами лишь для установления последовательности и как бы рамок прений, а затем прибегал к отчетам, печатавшимся в газетах, преимущественно в Journal des Débats et des Décrets и в Moniteur, для всей революционной эпохи, начиная с 1790 года, для некоторых же периодов — к отчетам, печатавшимся в газетах Point du Jour, Journal logographique и Républicain français. Стенографии тогда не существовало. Случалось, что журналист приводил речь по манускрипту, врученному ему оратором. Чаще всего он восстановлял высказанные мнения и дебаты по заметкам, которые набрасывал во время заседания. Смотря по обстоятельствам, я пользовался теми из этих отчетов, которые казались мне более ясными, полными и правдоподобными. Мне приходилось также иногда пользоваться несколькими из них одновременно, для одних и тех же прений, причем я указывал всякий раз на перемену источника. Когда я не делаю ссылки на источник, это значит, что я пользуюсь Moniteur’ом.

Многие из речей и докладов печатались отдельно, на средства самих ораторов, с одобрения или без одобрения законодательного собрания; такими изданиями я пользовался всякий раз, когда встречал их. Некоторые из них были перепечатаны в недавнее время в Archives parlementaires. Читатель может видеть их сам. Но я никогда не пользовался этими Archives для изложения прений, происходивших в законодательных собраниях. Рассказ о заседаниях ведется там без метода и критики и без указания на источники. Читатель не может знать, с какими источниками он имеет дело. Хотя по способу издания это — официальный сборник, но напечатанные там отчеты о прениях не носят официального характера и подлинность их ничем не гарантирована.

Я мог бы сказать еще многое об источниках, но мне не раз случалось характеризовать их несколькими словами в подстрочных примечаниях; наконец, по самому способу, каким я пользуюсь тем или другим источником, читатель, без сомнения, будет в состоянии судить о моем отношении к каждому из них.

Что касается до того настроения, в каком находился автор в то время, как писал эту книгу, то я скажу только, что желал, по мере моих сил, исполнять функцию историка, а не защищать какой-нибудь тезис. Я имею претензию думать, что на мой труд можно смотреть, как на образчик применения исторического метода к изучению эпохи, извращенной страстями и легендами.

А. Олар.

Часть первая. Происхождение демократии и республики. (1789–1792)

Глава I. Республиканская и демократическая идея до революции

I. Во Франции не существовало республиканской партии. Монархические взгляды: 1) умерших знаменитостей: Монтескье, Вольтера, д’Аржанеона, Дидро, Гольбаха, Гельвеция, Руссо, Мабли; 2) влиятельных и известных современников: Рейналя, Кондорсе, Мирабо, Сьейса д’Антрэга, Лафайетта, Камилла Демулена. II. Стремление писателей ввести в монархию республиканские учреждения. III. Ослабление монархии; оппозиция парламентов. IV. Парламенты мешают преобразованию абсолютной монархии; они препятствуют учреждению провинциальных собраний. V. Влияние Англии и Америки. VI. В какой степени писатели того времени были демократами? VII. Демократическое и республиканское настроение умов.


Десятого августа 1792 года, установив всеобщее избирательное право, Законодательное Собрание обратило Францию в демократическое государство, а 22 сентября того же года Национальный Конвент, учредив республику, дал этой демократии такую форму правительства, которая, казалось, логически соответствовала ей. Но значило ли это, чтобы двумя вышеупомянутыми актами была осуществлена заранее выработанная система? Многие думали так; часто красноречиво доказывалось в книгах и с кафедр, что демократия и республика во Франции вышли в законченном виде из философии XVIII века, из сочинений энциклопедистов, из учений предвозвестников революции. Посмотрим, насколько подобные утверждения оправдываются фактами и текстами.

I. — Первым важным фактом является в данном случае то, что в 1789 году, в момент созыва генеральных штатов, во Франции не существовало республиканской партии.

Лучшим показателем настроения и мнений французов того времени без сомнения служат те наказы, в которых они излагали свои жалобы и пожелания. У нас имеется много этих наказов различного характера и различного происхождения; но ни в одном из них мы не находим требования не только республики, но даже и перемены династии; [1] ни в одном из них (если я только хорошо читал их) не встречается ни малейшей, хотя бы и косвенной критики поведения короля. Никто не думает приписывать бедствий, на которые все жаловались, королевской власти или самому королю. Во всех наказах французы являются горячими роялистами, преданными особе Людовика XVI; особенно же в наказах первичных собраний, в более народных, приходских наказах заметно это яркое проявление доверия, любви и благодарности. Наш добрый король! Король, отец, наш! — вот как выражались работники и крестьяне. Дворянство и духовенство проявляли менее наивной восторженности, но также заявляли себя роялистами. [2]

Очень немногие французы, даже просвещенные, даже фрондировавшие, даже философы, не испытывали тогда волнения при приближении к королю и не были как бы ослепляемы видом королевской особы. Об интенсивности этого чувства можно всего лучше судить по тому, до какой степени оно было еще сильно и распространено в начале революции, когда народ уже оказался победителем, а недоброжелательство Людовика XVI уже должно было бы лишить его популярности. Пятнадцатого июля 1789 года, когда король явился в залу Национального Собрания, его присутствие возбудило бешеный энтузиазм. Один очевидец, будущий член Конвента, Тибодо, так описывает эту сцену: «Никто не владел больше собой. Экзальтация дошла до апогея. Один из наших земляков, Шокен, находившийся возле меня, вскочил на ноги, простер руки и со слезами на глазах выражал в радостных криках чувства, переполнявшие его сердце; затем он вдруг потерял сознание и опрокинулся на спину, бормоча: „Да здравствует король!“ И не один он был охвачен таким пароксизмом. Я сам, хотя противился заразительному влиянию, не мог удержаться от известного волнения. После ответа президента король вышел из залы; депутаты бросились за ним, окружили его, теснились вокруг и проводили его во дворец среди восторженной толпы, охваченной таким же энтузиазмом, как и её представители». Один из депутатов, по имени План, задохнувшись от волнения, упал мертвым в зале.

Даже в Париже, где чернь слыла за самую дерзкую, ни буржуазия, ни ремесленники, ни злосчастнейшие из поденщиков — никто не издавал того крика: «Республика!» который кардинал Рец слышал в 1649 году, в тот момент, когда она была учреждена в Англии. [3]

Но если еще соглашаются с тем, что в 1789 году французский народ не был республиканским, то уже совсем не допускают, чтобы тогда не существовало республиканской партии в салонах, клубах, ложах или академиях, в тех высших умственных сферах, где так смело обновлялась французская мысль. Между тем не существует ни одного свидетельства, ни одного признака, которые указывали бы на какое-либо согласованное или даже индивидуальное стремление установить тогда во Франции республику.

Так, например, франкмасоны, поскольку у нас имеются достоверные свидетельства о их политических идеях, были явными монархистами; они хотели реформировать, а не уничтожить монархию.

Но писатели, философы, энциклопедисты, смелость которых вряд ли была превзойдена кем-нибудь в спекулятивной области? Считал ли нужным хоть один из них установить во Франции республику?

Из тех писателей, которые не дожили до 1789 года, но относительно которых по всей справедливости следует сказать, что они еще руководили умами живых, можно ли найти хоть одного, который советовал бы заменить монархию республикой?

— Монтескьё? Но он отдавал полное предпочтение монархии на манер английской.

— Вольтер? Его идеалом является иногда добрый реформатор-деспот.

— Д’Аржансон? Он хвалил республику, но с единственною целью — внести в монархию то, что он находил хорошего в республике.

— Дидро, Гольбах, Гельвеций? Они громят королей, но прямо или косвенно устраняют мысль об установлении во Франции республики.

— Жан-Жак Руссо? Этот теоретик верховной власти народа, этот поклонник Женевской республики, требует республики только для небольших государств, мысль о французской республике кажется ему нелепой.

— Мабли, которым были так проникнуты люди 1789 года, этот пророк и советник революций, признает себя монархистом; он видит в королевской власти единственное действительное средство помешать тирании одного класса или одной партии.

Что касается Тюрго, то он думал только об организации монархии.

Ни один из этих знаменитых мертвецов, еще так всецело господствовавших тогда над умами, не предлагал французам республики для самой Франции, даже в виде отдаленного идеала. Напротив того, монархия являлась для них необходимым орудием прогресса в будущем так же, как она была им по отношению к прошлому.

Подобным же образом мыслители и писатели, жившие в 1789 году, единодушно устраняют мысль о французской республике.

Самым знаменитым из них, вызывавшим наибольшее удивление и оказывавшим наибольшее влияние, был аббат Рейналь. В своей «Философской истории обеих Индий» (1770 год) он высказывает всякого рода пожелания и ставит всякого рода вопросы, за исключением вопроса об установлении во Франции республики. Но быть может при Людовике XVI он был более республиканцем, чем при Людовике XV? Нет: в 1781 году в наделавшем большего шума сочинении об американской революции он предостерегает французов от восторга, который вызывала в них эта революция, и делает довольно пессимистические предсказания относительно молодой республики. [4]

Кондорсе, величайший (если не влиятельнейший) мыслитель того времени, сделавшийся в 1791 году теоретиком республики, Кондорсе, которого можно назвать одним из отцов и основателей французской республики, не считал до революции эту форму государственного устройства ни возможной, ни желательной во Франции. Даже в 1788 году он протестовал против жалоб на королевский деспотизм, [5] а в учреждении провинциальных штатов, при надлежащем усовершенствовании их, видел возрождение Франции.

Что касается множества памфлетистов, которые накануне или в момент созыва генеральных штатов с дерзкой смелостью выражали свои политические и социальные взгляды, то кто из них требовал республики? Не Мирабо, конечно, всегда остававшийся решительным монархистом, и не Сиейс, заявивший себя монархистом в своих теориях о правах нации и о правах третьего сословия и остававшийся таковым, пока существовала самая монархия, даже после того, как во Франции уже образовалась республиканская партия. Идеалом Черутти была очень либеральная монархия. Я знаю хорошо, что некоторые памфлетисты навлекли на себя обвинения в республиканизме, как, например, д’Антрэг, «Мемуар о генеральных штатах» которого, наделавший огромного шума, начинался такими словами: «Нет сомнения, что именно с целью создать для наиболее героических добродетелей достойное их отечество, небо пожелало, чтобы существовали республики, и возможно, что оно дозволило, чтобы возвышались великие империи, короли и повелители лишь с целью наказать людей за их честолюбие». Но за этим прекрасным вступлением следовали самые монархические выводы (вскоре после того д’Антрэг переменил фронт и сделался убежденным аристократом). Другой анонимный памфлет, «Здравый Смысл», автор которого, Керсэн, будущий член Конвента, был, однако, известен, также показался республиканским. Вот его самая смелая фраза: «Может ли, при хорошем правительстве существовать король? Да; но, если бы люди были более добродетельны, они не нуждались бы в нем». [6] Не значило ли это сказать, что в 1789 году французы еще не были созревшими для республики?

Даже люди, основавшие и организовавшие в 1792 году республику, Робеспьер, Сен-Жюст, Верньо, Дантон, Бриссо, Колло д’Эрбуа, эти наиболее знаменитые из будущих членов Конвента, были тогда монархистами.

Как на типичного французского республиканца дореволюционной эпохи, указывают на Лафайета. Без сомнения, американская революция обратила его в республиканца, и у него было смутное желание, не высказывавшееся им, впрочем, публично, [7] чтобы когда-нибудь, гораздо позднее, Франция приняла политическую систему Соединенных Штатов. Но в 1789 году, как и в 1830, он взял на себя охрану королевской власти. Возможно, что из всех французов именно Лафайет всего более замедлил провозглашение республики в нашей стране.

А Камилл Демулен? В 1793 году он писал: «Двенадцатого июля 1789 году нас было, быть может, всего десять республиканцев в Париже…» [8] Это значило то же, что сказать: «Я был республиканцем еще до взятия Бастилии и, как мне кажется, почти единственным». Однако, во время выборов в генеральные штаты Камилл Демулен сочинил оду, в которой сравнивал Людовика XVI с Траяном; отсюда видно, что в 1789 году он отложил свои республиканские мечты в сторону.

Таким образом не будет преувеличением сказать, что во Франции накануне и даже в начале революции не только не было республиканской партии, не только не было какого-нибудь обдуманного плана уничтожить тогда же монархию, но не встречалось даже отдельной личности, которая выражала бы публично подобное намерение или желание.

Почему же это?

Потому что королевская власть была или казалась тогда одновременно связью, скреплявшею возникавшее французское единство, и историческим орудием всякой реформы, направленной к общему благу; потому что король казался противником феодализма и местных тираний, охранителем общин и корпораций от всякого рода аристократий. Эта мысль выражалась в сотне различных форм; так, например, 9 июля 1789 года Мунье говорил в Учредительном Собрании от имени конституционного комитета следующее: «Во Франции никогда не переставали прибегать к власти государя в борьбе с несправедливостью, и даже во времена грубейшего невежества во всех частях империи угнетенная слабость всегда обращала взоры к трону, как к покровителю, обязанному защищать ее». Кто мог бы думать о республике в тот момент, когда король путем созыва генеральных штатов, казалось, брал на себя инициативу в осуществлении желанной революции? Предположим (безумная гипотеза!), что каким-нибудь насильственным путем трон был бы низвергнут в 1789 году; это повело бы за собою распадение народностей, составлявших французское королевство, восстановление феодализма, всемогущество местных тираний, быть может, бедственную гражданскую войну, а быть может и злополучную внешнюю войну. Можно почти сказать, не впадая в парадокс, что в 1789 году чем революционнее был человек, тем более он был монархистом, потому что окончательное объединение Франции, как одна из целей и одно из средств революции, казалось возможным только под эгидой наследственного руководителя нации.

II. Чем же объясняется в таком случае, что вопреки множеству документов и очевидных фактов впоследствии возникла уверенность в существовании во Франции республиканской партии до 1789 года и согласованного плана низвергнуть монархию?

Это объясняется тем, что у французов, не желавших республики, возникло республиканское настроение, выражавшееся в республиканских речах и манерах. [9]

Если все французы были согласны в желании удержать королевскую власть, то они не были согласны между собой в вопросе о способе её организации, и можно даже сказать, что не все они смотрели на трон одними и теми же глазами.

Народная масса в своем безотчетном роялизме, казалось, не видела и не замечала излишеств королевской власти. Вез сомнения, интенданты были непопулярны; но жалобы на «министерский деспотизм», как выражались тогда, исходили скорее из среды дворянства и буржуазии, просвещенного и богатого класса, нежели из среды крестьянства. Последние жаловались, главным образом, на «феодальный деспотизм», от которого они действительно страдали всего более. Вместо того, чтобы считать короля ответственным за поведение его чиновников, народ говорил, что эти чиновники обманывали короля, что они были истинными врагами короля, уничтожали или стесняли его власть делать добро. Популярной идеей было тогда освободить короля от этих дурных чиновников, чтобы он был хорошо осведомлен и лучше мог направлять свое всемогущество на пользу нации и борьбу с остатками феодализма. Хотя народ уже начинал до известной степени сознавать свои права, он не только не думал ограничить королевское всемогущество, но, напротив того, на него-то и возлагал все свои надежды. В одном наказе [10] говорилось, что для осуществления всех благ достаточно было бы, чтобы король сказал: «Ко мне, мой народ!»

Напротив того, просвещенные французы, зная, что такое были Людовик XIV и Людовик XV, страшились злоупотреблении королевской власти, и патриархальный характер деспотизма Людовика XVI не всех их успокаивал. Они хотели ограничить эту произвольную и капризную власть известными учреждениями, чтобы она не представляла больше опасности для свободы, но в то же время они желали оставить ей достаточно силы, чтобы она могла уничтожить аристократию и все остатки феодального режима, создав из Франции единую нацию. «Организовать монархию», значило тогда добиться того, чтобы король управлял сообразно законам.

Эта организация монархии была подготовлена писателями XVIII века.

Согласно логическому духу нашей нации, они пытались не только помешать злоупотреблениям и упорядочить осуществление королевской власти: они рассматривали самую сущность этой власти, предполагаемое божественное право, подрывали католическую религию, на которую опирался трон, искали открыто происхождения верховной власти и всякого права в разуме, в истории, в добровольном согласии людей, в народной воле.

Таким образом, они нападали на монархический принцип и ввели в моду республиканские идеи, не желая установления республики, а имея в виду лишь упорядочение монархии. Вследствие этого, хотя в 1789 году никто не хотел республики, но всякий мыслящий человек был проникнут республиканскими идеями, так что когда в 1792 году обстоятельства принудили к провозглашению республики, то нашлось достаточное число умов, подготовленных к принятию и установлению формы той системы, принципы которой уже были усвоены ими.

Несколько примеров покажут, каким путем вырабатывались и распространялись эти республиканские идеи до революции.

Республиканское направление, быть может, всегда существовало в той или другой форме в нашей стране, начиная с эпохи Возрождения. Но что касается этого направления в его новейшей форме, то можно сказать, что оно обнаружилось среди образованных французов, и не на короткое время, а на целое столетие, начиная с Регентства, в тот период реакции против абсолютизма, который наступил после смерти Людовика XIV.

В 1694 году французская академия, определив в своем словаре слово республиканец, сочло нужным прибавить: «Оно принимается иногда в дурном смысле и означает тогда мятежника, бунтовщика, человека, проникнутого чувствами, противными монархическому строю, в котором он живет». В издании 1718 года эта фраза, недоброжелательная по отношению к республиканцам, уже вычеркнута, а издание 1740 года приводит следующие почетные примеры употребления слова республиканский: республиканская душа, республиканский дух, система, республиканские принципы, и затем: это — истинный, великий республиканец. [11]

Какое же представление имелось тогда о республике?

Французская академия определила республику, как государство, управляемое многими.

Но этого-то именно и не хотели тогда, так как единодушно желали монарха.

Однако Монтескьё дал в 1748 году в «Духе Законов» другое определение республики: «Республиканским правительством, говорит он, называется такое, в котором народ во всем его составе или только часть народа обладает верховною властью». Это определение сделалось классическим. В 1765 году оно воспроизведено в статье Республика в Энциклопедии (т. XIV), в статье, всецело составленной из цитат, взятых у Монтескьё.

Но не могла ли подобная республика существовать с королем? Монтескьё не думал этого; но такова именно идея Мабли, там, например, где он мечтает о республиканской монархии; такова же была идея тех, кто в 1789 году говорил о королевской демократии.

Правда, Монтескьё высказывается против республики и думает, что в республике «законы обходятся более опасным образом, чем когда они нарушаются государем, который, будучи всегда первым гражданином государства, наиболее заинтересован в сохранении его». Но, с другой стороны, какими похвалами он осыпает республику, когда говорит, что двигателем в ней является добродетель, между тем, как монархия основана на чести, или когда, восторгаясь народными выборами, он пишет: «Народ достоин восхищения, когда избирает тех, кому он должен доверить какую-либо часть своей власти!»

Читая именно Монтескьё, французы и привыкли смотреть на республику, не желаемую ими для Франции, как на форму правительства, интересную и благородную с теоретической точки зрения.

Таким образом этот теоретик монархии лишил ее части её престижа, а своими взглядами относительно разделения трех властей он затронул самую сущность королевской власти, в которой, как предполагалось по теории божественного права, сосредоточены все виды власти.

Вот каким путем Монтескьё, так много читавшийся и вызывавший такое восхищение, содействовал зарождению республиканских идей и возникновению республиканского настроения. [12]

Что касается Вольтера, то он, конечно, не был республиканцем; он не признает даже той идеи Монтескье, что республика основана на добродетели, и пишет в 1752 году: «Республика не основана на добродетели; она основана на честолюбии окружающих, на гордости, подавляющей гордость, на желании господствовать, не терпящем, чтобы господствовал другой. Отсюда являются законы, поддерживающие равенство, насколько это возможно; это — общество, в котором гости с равным аппетитом едят за одним столом, пока не приходит прожорливый и сильный человек, захватывающий все для себя и оставляющий им только одни крошки». [13] Но с обычною широтою ума он рассматривает все стороны вопроса и в том же самом 1752 году высказывает очень лестные замечания относительно республики: «Республиканец, говорит он, всегда более привязан к своему отечеству, чем подданный к своему, по той простой причине, что всякий более любит собственное добро, чем добро своего господина». [14] В Философском Словаре, в статье «Демократия», он взвешивает за и против в этом вопросе (при чем республика и демократия кажутся ему синонимами), но все-таки скорее хвалит республику, в которой почти видит «наиболее естественное правительство». Заключение его таково: «Каждый день задают вопрос: предпочтительнее ли республиканское правительство королевского. Этот спор всегда заканчивается признанием, что очень трудно управлять людьми». В другом месте он говорит, что у него «в голове сидит мысль, что наступательная война создала первых королей, а оборонительная — первые республики». [15] И на самом деле именно оборонительная война создала республику 1792 года. Наконец, не забудем, что пьеса Вольтера «Брут» (1730) — республиканская трагедия, и, как таковая, она была с восторгом встречена при республике. Будучи таким же монархистом, как и Монтескьё, Вольтер не менее его содействовал прославлению республиканской системы, приверженцем которой он не был, когда речь заходила о Франции.

С другой стороны, главнейшее участие Вольтера в выработке республиканского образа мыслей проявилось в форме его нападок на католичество, его воинствующего рационализма, влияния, какое он имел на образованное общество того времени, влияния, доходившего до того, что он отчасти оттолкнул его от религии. Под ударом его сарказма поколебалась церковь, а вместе с церковью поколебался и трон.

Он не был демократом; весьма возможно, что провозглашение демократии привело бы его в ужас. Но никто более его не популяризовал той идеи, что люди должны руководствоваться разумом, а не мистической властью; а эта идея составляет самую сущность республики. [16]

Жан-Жак Руссо говорит в «Общественном Договоре», «что, в общем, демократическое правительство соответствует мелким государствам, аристократическое — средним, а монархическое — крупным». Он говорит также, «что нет правительства, до такой степени подверженного гражданским войнам и внутренним волнениям, как демократическое или народное», и что «если бы существовал народ богов, то он управлялся бы демократически; но такое совершенное правительство не годится для людей». Тем не менее он подготовил падение монархической системы, утверждая, что «двумя главными целями всякой системы законодательства должны быть свобода и равенство». Сдержанный и рассудительный в своих теориях, он всем своим поведением, в своих речах и романических сочинениях проповедовал восстание, во имя природы, против искусственной и порочной социальной системы того времени и, хотя в глубине был христианином, [17] заменял мистические идеи благотворительности и смирения республиканскою идеей братства.

Если Мабли монархист, то только потому, что королевская власть «мешает тирании отдельного класса или партии». Но в его глазах равенство — основной принцип общества, и он того мнения, что страсть равенства — единственная, которая не может дойти до излишества. Верховный повелитель, это — французский народ. Он думал найти в истории доказательство того, что у французов были когда-то законодательные собрания, а короли только исполняли волю этих собраний. Такая «республиканская монархия», как он называет ее, была, по его мнению, осуществлена Карлом Великим, и этот странный историк открывает Учредительное Собрание, бывшее будто бы при Карле Великом. [18] «Короли, говорит он еще, суть только администраторы, а не повелители народов». Если он признает теорию разделения властей, то не для того, чтобы взаимно уравновесить их, а с целью подчинить исполнительную власть законодательной. Он хочет ослабить эту исполнительную власть и потому именно разделяет ее на несколько департаментов, заставляя народ избирать всех чиновников. Он оставляет только призрак короля и под «королевской» этикеткой организовывает республику, которую желал бы даже видеть коммунистической. [19]

Если Дидро, Гольбах и Гальвеций не требовали республики, то они все-таки ослабили и дискредитировали королевскую власть: или нападая на нее непосредственно, или подрывая религию.

Из сочинений этих писателей вытекает та мысль, ставшая тогда почти популярной, что нация выше короля, а разве это не республиканская мысль? Если эти писатели хотели сохранения монархии, то я повторяю, что они усвоили привычку говорить с уважением о республике. Посмертная книга д’Аржансона, Considération sur le gouvernement, изданная в 1765 году, стремится укрепить монархию внесением в нее республиканских учреждений, и д’Аржансон хвалит республику, которой он не хочет для Франции, в таких сочувственных выражениях, что читатели могли быть введены им в заблуждение; таким образом эта монархическая книга, [20] встретившая сильное одобрение, содействовала прославлению республики. [21] Что же касается писателей, живших и читавшихся в 1789 году, а именно, — Рейналя, Кондорсе, Мирабо, Сиейса, д’Антрэга, Черутти и Мунье, то следует также сказать, что эти монархисты подрывали косвенным путем принцип монархии и подготовляли таким образом, не желая и не сознавая этого, республику, потому что большинство их читателей находили в их сочинениях или выносили из них ту идею, что законом может быть лишь проявление общей воли. [22]

Мысль, что король должен быть не более как гражданином, подчиненным закону и заставляющим исполнять законы, эта мысль сделалась очень распространенной, и доказательства этой распространенности бесчисленны. Когда Вольтер писал в своей трагедии Don Pèdre (1775 г.):

Король не более как человек с высоким титулом, Первый подданный законов, принужденный быть справедливым, он хорошо знал, что эти слова вызовут аплодисменты. Если мне возразят, что трагедия Don Pèdre не была поставлена на сцене и что эти стихи в действительности не были услышаны театральной публикой, то я приведу следующую фразу из «Трех Султанов» Фавара, комедии, игравшейся с большим успехом при Людовике XV 9 апреля 1761 года:

Всякий гражданин — король при короле-гражданине.


Что подобные афоризмы вызывали аплодисменты в театре почти за тридцать лет до революции и что правительство должно было терпеть их, — разве это не доказательство, что общественное мнение уже, так сказать, лишило верховную власть короля его мистического начала? И разве это единодушное одобрение идеи короля-гражданина не служило одним из самых поразительных признаков республиканского поворота в умах?

III. — Все писатели, живые и мертвые, о которых я только что говорил, были скорее выразителями, нежели творцами того умственного настроения, которое стало проявляться среди образованных людей с средины XVIII столетия. Свободная критика монархии была вызвана в руководящем общественном мнении, около 1750 года, недостатками и пороками Людовика XV. В эту именно эпоху д’Аржансон отмечает в своем дневнике заметное распространение республиканских идей. [23] Литература воспринимает эти идеи у общества и затем возвращает ему их в улучшенном виде, обставленными научной аргументацией.

Непочтительное отношение к королевской власти было вызвано зрелищем её слабости, а эта слабость особенно обнаруживалась в борьбе короны с парламентами, борьбе, которая поразила тогда умы гораздо сильнее, чем книги мыслителей.

Известно, что Людовик XIV регламентировал право парламентов представлять свои возражения так, что это право сделалось призрачным и неосуществимым. Регент отменил эту регламентацию, и парижский парламент снова стал тогда во главе оппозиции. Этот парламент, пополнявший фактически свои ряды, по своему собственному выбору или путем наследственной передачи мест, членами богатой буржуазии, являлся в конце концов представителем буржуазии, хотя он и насчитывал в своей среде известное число представителей самого высшего дворянства, входивших в него по праву. Члены парламента из буржуазии были, очевидно, христианами и монархистами, но христианами на свой собственный лад, т.е. янсеиистами или галликанцами, а монархистами также на свой собственный лад, т.е. желавшими, чтобы король управлял согласно законам, зарегистрованными ими, законам, хранителями и истолкователями которых они признавали самих себя. Они заменяли или считали себя заместителями генеральных штатов, беря на себя роль защитников нации перед королем.

Со времени выхода в свет Исторических Писем Лепэжа (1753 г.) парижский парламент признавал себя преемником народных собраний эпохи меровингов, собраний, именуемых в древних текстах parlamentum. Он вступает в федеративную связь с другими парламентами или, лучше сказать, утверждает, что существует только один парламент, состоящий из нескольких отделов, он провозглашает единство, неделимость парламента. Парламент, это — вполне организованное национальное правительство, это — национальный сенат; первый президент его любил становиться в положение главы сената, получающего свои полномочия, как говорить д’Аржансон, «не от короля, а от нации». По отношению к королевской власти он перешел от положения её агента к роли её цензора, руководителя, истолкователя общественного мнения. И действительно, поскольку парламент боролся с министерским деспотизмом, он выражал собою общественное мнение буржуазии и части дворянства, вопреки которым или без содействия которых король не мог управлять.

Вот почему эта позиция была так сильна; вот почему она беспокоит, раздражает короля и не может быть подавлена им. Людовик XV два раза, а Людовик XVI один раз, пытаются заменить парламенты другими, более послушными коллегиями; но в результате тройная неудача: королевская власть принуждена уступить, признать свою ошибку и снова призвать парламенты.

Конечно, парламент не враждебен королевской власти: он является защитником прав короны и «вольностей» галликанской церкви против римского двора; он не враждебен также и религии, которую охраняет своими постановлениями от философов. Но он вредит престижу религии тою суровостью, с какою обращается иногда с духовенством, как, например, в 1756 году, когда приказывает сжечь на Грэвской площади послание архиепископа или когда заставляет священников причащать янсенистов. [24] Он вредит престижу королевской власти, не только теми мерами, которыми борется с королевским деспотизмом, но также и тем рвением, с каким он, вопреки желанию или слабости короля, служит интересам короны, которым угрожала церковь, во всей этой истории с янсенизмом и буллою Unigenitus. Желая укрепить королевскую власть, он обнаруживает картину политической анархии.

По всем основным вопросам между короной и парламентом не существовало разногласий, и парламент не желал ни в чем изменять сущности королевской власти. Припомните, например, дело безансонского парламента [25] (1759 г.), часть членов которого подверглась высылке, и энергичные заявления, сделанные по этому поводу парижским парламентом, при чем он говорил о правах нации почти в республиканских выражениях. Это был торжественный диалог между короной и парламентом по вопросу о сущности королевской власти. Король говорит парламенту (и эти слова были напечатаны в особом выпуске официальной газеты) [26] в ремонстрациях парламента нельзя говорить о праве нации, как будто бы оно отличалось от законов, источником и началом которых является король, и как будто бы эти законы защищали граждан против того, что угодно называть неправильными путями абсолютной власти. Все подданные короля вообще и каждый из них, в частности, находятся под защитой его королевской власти, от которой, как это известно королю, неотделим дух справедливости и разума; и когда, в этом духе разума и справедливости, король прибегает, в случае надобности, к принадлежащей ему абсолютной власти, то это именно и есть тот путь, которым он в праве следовать».

Парламент, настаивая по-прежнему на своих жалобах, повторяя свои ремонстрации, т.е. свои «почтительные возражения» королю и продолжая говорить о «праве нации», заключающемся в праве на то, чтобы законы были исполняемы, отвечает, вместе с тем, королю, что он совершенно согласен с ним в определении королевской власти. Парламент, говорит он, «никогда не переставал и не перестанет заявлять вашим народам, что правительство — атрибут верховной власти, что в руке государя покоится вся повелевающая власть, что вы, государь, являетесь её принципом, источником и распределителем, что законодательная власть, это существенное, неотчуждаемое право, сосредоточена в вашей особе и что вы, государь, получаете ее только от вашей короны в силу тех же самых прав, на каких вы обладаете верховною властью во всей её всеобщности, полноте и нераздельности». [27]

Допущение и провозглашение этих принципов не помешало парламенту все с большею и большею энергией наносить поражения королевской власти, при чем эта борьба оказывала огромное влияние на умы, так как велась публично в эпоху, когда не существовало ни политической трибуны, ни политических газет. Ремонстрации парламента печатались, пускались в продажу и распространялись повсюду. Их с жадностью читали в городах и восхищались «римским» красноречием парламента; парламент становится популярным, хотя он часто бывал ретрограден, враждебен философам, эгоистически предан своим привилегиям. Когда король отсрочивал его, подвергал высылке или хотел уничтожить, города вступались за него словом и делом. Вспыхивали мятежи; пускались в дело войска. Не раз, a особенно во время истории с парламентом Мону, казалось, что готовится вспыхнуть революция.

Парламент не ограничивался одними смелыми речами; он оказывал формальное неповиновение, особенно во время своей последней ссоры с королем (1787–1788), когда он объявлял незаконными и не имеющими силы действия королевской власти или когда члены парламента, которому грозило полное упразднение, поклялись не принимать никаких должностей ни в каком другом учреждении, кроме того же парламента. Это было как бы предвосхищением клятвы в зале для игры в мяч. В тот же самый день (3 мая 1788), под предлогом определения основных принципов монархии, парламент набросал план конституции, в которой налоги вотировались генеральными штатами, а суды обладали правом проверять в каждой провинции повеления короля и приказывать регистрировать их только в том случае, если они сообразны с основными законами данной провинции, а также и с основными законами государства. [28] Мы не станем рассказывать о хорошо известных эпизодах этой ссоры, наделавшей такого шума: об аресте Гуалара и д’Эпремениля, об эдикте относительно судебных округов (grands bailliages) и о создании особого учреждения для регистрации королевских указов (cour pléniére); о заседании парламента в присутствии короля (lit de justice), о протесте парламента во имя прав нации, при чем действия короля объявились «нелепыми в их сочетании, деспотическими в их принципе и тираническими в их последствиях», о суровых мерах короля, приказах об аресте (lettres de cachet), заключениях в тюрьму и прочем. Скажем только, что королевская власть капитулировала, потому что нуждалась в деньгах, и эта последняя блестящая победа парламентов, скоро упавших в общественном мнении, благодаря тому, что они требовали для созыва генеральных штатов соблюдения феодальных форм 1614 года, [29] уменьшила в глазах буржуазии (деревенская масса народа не знала об этих событиях) престиж королевской власти, как таковой); [30] таким образом и парламенты в XVIII веке были школою республиканизма, по крайней мере аристократического. [31]

IV. — Я повторяю, что парламенты сыграли эту роль вопреки своему желанию, так как они были противниками всякой серьезной попытки реформировать старый порядок. Они желали сохранения statu дио в свою пользу. Если они подготовляли революцию и косвенным путем республику, то только тем, что умаляли королевскую власть самым фактом своего неповиновения, а также тем, что мешали ей эволюционировать и создавать новые учреждения, более соответствующие духу времени.

Так, они противились, насколько могли, учреждению провинциальных собраний.

Значение этого учреждения, хотя, быть может, и преувеличенное некоторыми писателями, в роде Леонса-де-Лавернь, было тем не менее реально.

Это была попытка преобразовать прогрессивно без насильственной революции абсолютизм в конституционную монархию.

Призывать постепенно нацию к участию в правительстве, так, чтобы в конце концов установить путем почти незаметных перемен род представительного образа правления, такова была мысль. Тюрго, не понравившаяся сначала королю, так как была представлена ему в виде общего плана, испугавшего его именно всей своею совокупностью перемен; но позже Неккер и Бриень пытались заставить его принять ее частями, как простую финансовую меру.

Когда дефицит принял серьезные размеры, то единственное возможное для правительства средство добиться новых субсидий заключалось, по-видимому, в том, чтобы даровать нации нечто в роде децентрализации и свободных учреждений в форме совещательных собраний, от которых можно было бы получить согласие на увеличение прямых налогов (vingtièmes). С этою именно целью и были учреждены в 1779 году два провинциальных собрания в Берри и в Верхней Гиенне, а в 1787 году этот опыт был применен по всем провинциям, не имевшим штатов, и был развит в целую систему, при чем в районе каждого провинциального собрания возникли следующие учреждения:

1. В каждой общине, не имевшей муниципалитета, было учреждено муниципальное собрание, состоявшее из местного помещика и священника, бывших его членами по праву, и граждан, избранных при подаче голосов, обусловленной имущественным цензом.

2. Вторичные собрания, называвшиеся окружными, избирательными или участковыми (de département); их члены выходили из среды муниципальных собрании при системе полу выборного назначения.

3. Провинциальное собрание, половина членов которого назначалась сначала королем; эти члены должны были сами выбрать другую половину полного состава собрания; затем по истечении трех лет должно было начаться ежегодное возобновление членов собрания в размере одной четверти его полного состава; эта четверть должна была избираться вторичными собраниями.

В промежутках между сессиями провинциальных собраний оставались наблюдательные комиссии, следившие за исполнением принятых собраниями решений.

Но каковы же были эти решения?

На провинциальных собраниях лежала прежде всего обязанность распределения налогов и производства общественных работ. Кроме того, они выражали свои пожелания и высказывали те или другие соображения; их права и круг их действий были обширнее, чем у нынешних генеральных советов.

Король заявил даже в эдикте 1787 года, что эта первоначальная организация могла быть улучшена; существовали надежды, что впоследствии система могла быть увенчана Национальным Собранием, члены которого назначались бы провинциальными собраниями, при чем предполагалось, что самый способ выборов сделался бы более демократическим, на что указывал уже и тот факт, что в провинциальных собраниях подача голосов была установлена не по сословиям, а паголовная.

В конце 1787 г. и в начале 1788 г. уже функционировали двадцать таких провинциальных собраний; их наблюдательные комиссии действовали вплоть до июля 1790 г., когда они передали свои полномочия директориям департаментов.

Эта попытка была с радостью встречена философами и, в частности, Кондорсе; [32] они увидели в ней зарю мирной революции. И провинциальные собрания отчасти оправдали эти надежды: они подготовили более справедливое распределение налогов; они высказали полезные пожелания, произвели ряд поучительных местных исследований и были, по-видимому, одушевлены стремлением к общему благу. [33]

Существовало, однако, сильное враждебное им общественное течение, обусловленное двумя причинами:

1) тем, что их прежде всего заставили вотировать повышение налогов (одно из собраний, Турское, наотрез отказало в этом; другие добились назначения неизменной цифры налога и уменьшения его);

2) тем, что против них высказались парламенты.

Сначала последние колебались или отказывались зарегистрировать эдикты.

Затем они прямо помешали созыву многих провинциальных собраний: в Нижней Гиенне, Онисе, Сентонже и Франш-Конте. В Дофинэ провинциальное собрание могло заседать всего несколько дней.

Тактика парламентов заключалась в том, чтобы выставить преимущества старых провинциальных штатов по сравнению с новыми собраниями, которые как бы назначались королем; провинциальные штаты оказывались при этом сравнении более независимыми, более способными добиться уменьшения налогов или помешать их повышению.

Таким образом со всех сторон стали раздаваться требования в пользу этих старых аристократических и еще недавно до такой степени непопулярных провинциальных штатов.

Королевская власть потерпела жестокую неудачу.

Она уступила безансонскому парламенту и созвала штаты во Франш-Конте (ноябрь 1788 года).

Она уступила гренобльскому парламенту; лучше сказать, в Дофинэ произошло настоящее восстание; три сословия провинции самопроизвольно, революционным путем, собрались в Визилле (июль 1788 года), при чем третье сословие оказалось в большинстве; были провозглашены права людей и нации; в то же время был потребован созыв старых штатов, но только реформированных, менее аристократических. Король согласился на это декретом королевского совета от 22 октября 1788 года.

Это событие взволновало всех французов.

Всюду стали требовать созыва провинциальных штатов, таких же, как и в Дофинэ.

В наказах 1789 года высказывалось общее пожелание в пользу этих штатов, даже в том самом Берри, где уже десять лет функционировало провинциальное собрание, послужившее образцом для всех других. [34]

Таким образом под влиянием парламентов вольности, дарованные королем, были с презрением отвергнуты. Все требовали провинциальных штатов и таким путем, не желая и не сознавая этого, стремились к федерации провинций, которые должны были образовать собою как бы отдельные республики и послать своих представителей в генеральные штаты.

Мы видим, что в 1789 году королевская власть была бессильна как добиться денег, необходимых для её существования, так и заставить принять те благодеяния, которые она предлагала с целью получить эти деньги. Ей не повиновались и ее осмеивали, но в то же время любили ее и надеялись улучшить. Деревенская масса почти повсюду находилась в полном неведении и страдала молча. В среде образованных классов, в части дворянства, буржуазии и в городском населении, происходило почти общее возмущение, и, благодаря парламенту, господствовала почти полная анархия. Все эти бунтовщики хотели сохранить королевскую власть, и все наносили ей смертельные удары. Будучи все монархистами, эти люди проникались, помимо своего желания, республиканскими идеями. [35]

V. — Англия и Америка также оказали в XVIII веке свое влияние на выработку республиканских идей во Франции.

Все образованные люди были знакомы с историей Англии и со всем, что можно было знать тогда об истории английской революции XVII века, об английской республике.

Но они видели, что, в общем, эта английская республика, с установлением которой с таким трудом примирились Кромвель и большинство англичан, поддерживалась только страхом в течение весьма непродолжительного времени, чтобы затем совершенно исчезнуть. [36] Из сочинений английских республиканцев (часто переводившихся на французский язык, при чем большинство их было переиздано в 1763 году английским радикалом Т. Холлисом) они особенно читали Локка, имевшего огромное влияние на философов XVIII века, и Сиднея, имя которого пользовалось популярностью во Франции и беспрестанно цитировалось вместе с именами героев республиканского Рима. У них французы не находили ничего такого, что побуждало бы их решительно и немедленно же отказаться от монархии; напротив, они скорее находили там совет сохранить ее, защиту компромисса между демократическими принципами народного согласия (agreement of people) и монархическим принципом. Они находили там восхваление конституционной, представительной, ограниченной монархии. Этот компромисс был аналогичен с тем, которого впоследствии многие желали для Франции, хотя английский парламентский режим в тоv виде, в каком он функционировал со времени вступления на престол Георга III, быть может, пользовался у нас меньшею популярностью.

Америка гораздо более непосредственно и осязательно, путем живого примера, содействовала распространению республиканских чувств во Франции.

Если французы проявили столько энтузиазма к войне за американскую независимость, то это объяснялось, конечно, ненавистью к Англии, но также и ненавистью к деспотизму вообще. Дело «инсургентов» казалось делом всего человечества и свободы. Без сомнения, английские колонисты боролись только за свою собственную независимость, но они восстали против короля, чтобы организоваться на республиканский лад. Они не желали более короля и предавали анафеме королевскую власть. Смелость республиканского памфлета Томаса Пэна, «Здравый Смысл», нашла отголосок во Франции. [37] В письме от мая 1777 года Франклин в таких выражениях отмечает жгучий интерес, какой вызывали у французов американские дела: «Вся Европа на нашей стороне; по крайней мере в нашу пользу все одобрения и пожелания. Люди, живущие под гнетом произвольной власти, не теряют от того любви к свободе, и все их симпатии на её стороне. Они потеряли надежду завоевать свободу в Европе; они с энтузиазмом читают конституции наших колоний, сделавшихся свободными… Здесь всеми повторяется, что наше дело — дело человечества и что, сражаясь за свою собственную свободу, мы сражаемся за свободу Европы». [38] Справедливость этих слов Франклина подтверждается числом французских изданий текста различных американских конституций. Американская война вызвала во Франции появление множества рассказов, описании, путешествий, эстампов. [39] Все восхищались этими серьезными и рассудительными республиканцами, типичным представителем которых был Франклин. Американская республика была тогда в такой же моде, как и монархическая Англия и даже более. [40]

И это не было скоропреходящим увлечением; это было прочное и глубокое влияние. Французская революция, столь отличная в некоторых отношениях от американской, была проникнута воспоминаниями об этой последней. Во Франции не забыли, что в Америке были декларации прав, национальные конвенты, комитеты общественного спасения и общественной безопасности. Часть политической терминологии нашей революции была прямо заимствована у американцев.

Особенно важно для истории республиканских идей то, что за двадцать лет до революции образованные французы уже читали в подлиннике (так как знание английского языка было очень распространено тогда у нас) или в многочисленных французских переводах текст конституций новых Соединенных Штатов.

Какое сильное впечатление должна была произвести на француза, читавшего Мабли и бывшего подданным абсолютного короля, декларация независимости 4 июля 1776 года! Припомним некоторые из её знаменитых формул:

«…Мы признаем бесспорными и очевидными по своей сущности следующие истины: что все люди были созданы равноправными; что они одарены Творцом некоторыми неотчуждаемыми правами; что среди этих прав на первом месте можно поставить жизнь, свободу и стремление к счастью; что для обеспечения пользования этими правами люди установили среди себя правительства, справедливая власть которых исходит от согласия управляемых; что всякий раз, когда форма того или другого правительства становится разрушительной для самой цели, в виду которой она установлена, народ имеет право изменить ее или уничтожить и учредить новое правительство, основывая его на тех принципах и организуя его власть в той форме, какие покажутся ему наиболее способными обеспечить его безопасность и благосостояние. Правда, благоразумие требует, чтобы издавна установленные правительства не подвергались изменениям ради легкомысленных мотивов и скоропреходящих причин; с другой стороны, опыт всех времен также показывает, что люди более расположены переносить бедствия, пока они не сделаются нестерпимыми, чем воспользоваться своим правом и разрушить привычные им формы жизни; но когда длинный ряд злоупотреблений и узурпаций, стремящихся к одной неизменной цели, с очевидностью указывает на намерение подчинить народ игу абсолютного деспотизма, этот народ имеет право и даже обязан низвергнуть подобное правительство и обеспечить свое будущее установлением новых гарантий».

Чтение этой декларации и побудило Лафайета отправиться в Америку. Его сердце было завербовано, говорит он. Сердца большинства образованных французов из среды буржуазии и дворянства также были завербованы. Мирабо писал позже в своих Lettres de cachet (1782 г.): «Вся Европа аплодировала возвышенному манифесту американских Соединенных Штатов… Я спрашиваю, не были ли свыше двух третей тридцати двух наших государей третьей династии более виновны по отношению к своим подданным, чем короли Великобритании по отношению к своим колониям?»

Этой декларации независимости предшествовала декларация прав народа в Виргинии (1 июля 1776), почти тождественная с французской декларацией прав. В ней говорилось, что всякая власть принадлежит народу и, следовательно, исходит от него, что никакое право не может быть наследственным, что три вида власти должны быть отделены один от другого, что свобода печати не может быть ограничена, что военная власть должна быть строго подчинена гражданской.

Казалось, что это было полным осуществлением французских теорий, ожившею и борящеюся мыслью Мабли. Легко представить себе энтузиазм друзей свободы, французских патриотов. С момента американской революции их идеи стали казаться осуществимыми и распространились неудержимо. [41] Лафайет назвал это американскою эрою. [42] Сам он, едва приехав в Америку, писал одному из своих друзей во Францию: «Я всегда думал, что король был по меньшей мере бесполезным существом; отсюда он представляет собою еще гораздо более печальную фигуру». [43] В 1783 году в своем парижском доме он повесил на стене американскую декларацию прав, оставил возле неё пустое место в ожидании декларации прав Франции и начал употреблять в письмах и разговорах выражение: мы, республиканцы. [44] «На военных смотрах Людовика XVI (писал он в 1799) Лафайет носил американский мундир с перевязью, украшенною, согласно довольно распространенному тогда обычаю, эмблемою, которую каждый офицер сам избирал для себя; король, пожелав узнать объяснение её, увидел, что она представляла собою дерево свободы, стоящее на короне и переломленном скипетре». [45]

Но когда Лафайет сбросил свой американский мундир, он снова сделался монархистом и, как мы уже сказали, считал невозможным установить во Франции республику. Дело в том, что даже наиболее зараженные американизмом французы хорошо видели разницу между двумя странами. [46]

В Америке не было ни феодализма, ни громоздкого прошлого; фактически эти американские колонии были республиками под управлением королевских-губернаторов. Они прогнали губернаторов [47] и заменили их выборными правителями. [48] Почти нельзя сказать об этих колониях, чтобы они обратились тогда в республики: они уже были ими. Но они сделали из своей внутренней свободы основу своей независимости. Это не была республика (говорили себе наши французы), которую приходилось бы устанавливать в большом государстве; это были маленькие государства, соединявшиеся между собою, еще не составляя одной большой нации; это было тринадцать союзных наций.

Во Франции революция уже заранее понималась, как национальное и унитарное движение; желать, чтобы она создала, скажем, тридцать союзных республик, значило бы мешать революции, поддерживать и отягчать феодализм. Федерализм сделался впоследствии антиреволюционным преступлением по преимуществу, в чем и пришлось убедиться жирондистам.

Итак, никто не думал американизировать Франции, организовать в ней федеральную республику. Но со времени американской войны во Франции наблюдается общее восхищение американскими учреждениями, которые, несомненно, явились продуктом английской мысли, вели свое начало от Локка и республиканцев 1648 года, но вместе с тем, по своей форме и своему характеру, казались детищем французской мысли. Эта республика, из которой, по словам д’Аржансона, надо было взять все, что в ней хорошо, для внедрения в монархию, уже оказывалась не химерой; она существовала в Новом Свете: французы пролили свою кровь для её защиты; она являлась союзником и другом нашей нации. Если считали невозможным установить эту форму во Франции, то могли заимствовать у неё все, что было совместимо с тогдашним положением нашей страны и с нашей историей. Когда Учредительное Собрание решило составить декларацию прав, оно прямо заявило устами бордосского архиепископа, докладчика Конституционной Комиссии (27 июля 1789 г.), что следует в этом случае примеру Америки: «Эта благородная идея, возникшая на другом полушарии, должна быть перенесена прежде всего к нам. Мы содействовали событиям, вернувшим северной Америке её свободу; она указывает нам, на какие основные принципы мы должны опереться для сохранения нашей свободы; этот Новый Свет, куда мы принесли когда-то только оковы, теперь научает нас, как нам оградить себя от несчастия самим носить их». Можно сказать, что над зданием, воздвигнутым Учредительным Собранием, рядом с английским знаменем развевалось и американское. [49]

VI. — Мы видим таким образом, что все эти различные влияния, внутренние и внешние, создали общественное течение в пользу не республики, а республиканской монархии, согласно мысли и формуле Мабли.

Но были ли эти республиканцы-монархисты демократами? Думали ли они, что весь народ должен был или мог быть призван к самоуправлению через посредство выбранных им уполномоченных?

Нет, народ казался им еще слишком невежественным, чтобы можно было призвать его во всем его составе к политической жизни.

Во Франции существовали школы и учителя; но доставляло ли народу духовенство, руководившее школьным обучением, повсюду достаточное образование? Факты показывают, что народ, особенно в своей деревенской массе, пребывал в большом невежестве. Хотя у нас нет общей статистики грамотных и неграмотных во Франции накануне революции, но отдельные статистические цифры имеются в некоторых наказах и протоколах выборов. В Немурском округе, в приходе Шаванн, 47 первых выборщиков подали свои голоса; из них 10 человек подписали свои фамилии, а 37 подписались крестом, что составляет 79% неграмотных. В Драгиньянском сенешальстве, во Флэйоске, из 460 избирателей только 89 умели подписать свои фамилии; в Вериньоне из 66 оказалось только 14 грамотных, при чем первый и второй коммерческие судьи не могли подписаться. [50] Перейдем теперь на запад Франции: в Тальебурге, по свидетельству субделегата, было не более трех лиц, умевших читать и писать. [51] Даже депутаты, посланные приходскими собраниями в окружные, не все умели читать и писать, как это часто констатируется протоколами, например, в Клермон-Ферране. [52]

Само духовенство признавало, что первоначальное обучение было недостаточно в значительной части королевства. Наказ духовенства Жекса выражает сожаление, «что в деревнях не существует первоначальных школ, не встречающихся почти нигде». Духовенство Дакса говорит: «Деревни лишены всякой помощи в деле образования юношества». [53]

Итак, до революции невежество было гораздо значительнее, чем теперь, и эта неграмотная масса казалась инертной, недоступной философской пропаганде.

В то время как Вольтер подрывал религиозное настроение в части образованного общества, народ оставался очень набожным даже в Париже. В феврале 1766 г. толпа приветствовала радостными криками непопулярного Людовика XV, потому только, что он преклонил колена перед церковной процессией на Новом Мосту.

Мыслители относились к народу, как к низшей братии, и, вообще говоря, не пытались сделать доступной ему свою философию. Они, по-видимому, думали, что народу необходима религия, чтобы он не бунтовал и не мешал мудрецам предаваться размышлениям. Неверие было привилегией буржуазии и дворянства; распространять его в деревнях не считалось нужным. Живя в Монбаре, Бюффон ходил торжественно в церковь и требовал того же от своих гостей. [54]

Эти вольнодумцы часто обнаруживали презрение к невежественной массе.

Посмотрите на тех из них, которые слывут за наиболее демократичных.

Мабли признавал трудным «создать разумное общество с этой толпою глупых, тупых, смешных и свирепых людей, неизбежно входящих в его состав». [55] Он с отвращением говорит об этом, без сомнения, наиболее многочисленном классе граждан, неспособных возвыситься мыслью над своими чувствами; самое низменное решение необходимо покажется им самым мудрым.

Кондорсе возмущается жестокостью и глупостью черни. Он горюет по поводу того, что чернь столицы имеет известное влияние. [56] Но он надеялся, по крайней мере, на возможность превращения черни в народ путем образования.

Лафайет в своей переписке говорит с ненавистью и презрением о «наглости и насмешках городской черни, всегда готовой, впрочем, рассеяться перед отрядом гвардии» (9 октября 1787 года). По его мнению, у народа нет ни малейшего желания умереть за свободу, как в Америке; он огрубел и отупел вследствие бедности и невежества (25 мая 1788). [57]

Итак, тогда существовало, по-видимому, две Франции: грамотная и неграмотная, или скорее, как мы это увидим ниже, Франция богатых и бедных. Первая из них полна жалости ко второй; она оказывает ей благодеяния, проявляет большую чувствительность и наслаждается сельскими сценами, и она действительно возмущается социальными несправедливостями; но эта жалость иногда отзывается презрением и не стремится обратить этих крестьян в настоящих равноправных граждан. [58] Настоящая нация — это образованная или богатая Франция; настоящее общественное мнение — это мнение образованной и богатой Франции. Эти две Франции почти не знают друг друга, не смешиваются между собой; можно было бы подумать, что их разделяет пропасть.

Таким образом люди, провозглашавшие «верховную власть народа», вовсе не имели в виду создать действительную демократию, положить в основу правительства то, что мы называем теперь всеобщим избирательным правом, и для чего даже не существовало тогда названия, [59] — до такой степени самая эта идея была чужда мыслителям XVIII века. Я не знаю из них ни одного, который требовал бы политических прав для всех, [60] и почти все они прямо высказывались против этого.

Мабли пишет по поводу слоя населения, называемого им наиболее многочисленным: «Восхищайтесь вместе со мной Творцом природы, Который, по-видимому, или, лучше сказать, несомненно предназначил эти подонки человечества служить, если я могу так выразиться, балластом общественного корабля». Он питает ужас к демократии, как мы понимаем ее: «При деспотизме и аристократии недостает движения; при демократии оно постоянно и часто становится судорожным. Она выставляет граждан, готовых жертвовать собой ради общественного блага; она дает душе силы, порождающие героизм; но вследствие недостатка твердых законов и просвещения эти силы приводятся в движение предрассудками и страстями. Не ищите у этого народа — повелителя характера: он всегда будет легкомыслен и безрассуден; он никогда не будет счастлив, потому что не выходит из крайностей. Его свобода может поддерживаться только непрерывными революциями. Все учреждения и законы, какие он способен придумать для её сохранения, могут быть только ошибками, предназначенными исправлять другие ошибки; поэтому ему всегда грозит опасность быть одураченным каким-либо ловким тираном или подпасть под власть сената, который установит аристократию». Отсюда заключение: допускать к участию в правительстве только людей, обладающих наследством; у них одних имеется отечество. [61]

А Руссо? Да, это — теоретик демократии; но в своем «Общественном Договоре» он говорит, что она может охватывать только часть народа. Он хочет доставить или скорее восхищается тем, что в Женеве дается преобладание «среднему разряду людей, стоящему между богатыми и бедными». [62] Богатый держит закон в своем кошельке, а бедняк больше любит хлеб, чем свободу. [63] «В большинстве государств, пишет он еще, внутренние беспорядки порождаются отупевшею и глупою чернью, сначала раздраженною нестерпимыми обидами, а затем втайне побуждаемою к мятежу ловкими смутьянами, облеченными какою-нибудь властью, которую они стремятся расширить». [64] Он восхищается в Женеве правительством буржуазии: «Это самая здоровая часть республики, единственная, которая наверно не будет руководиться в своем поведении другою целью, кроме блага всех». [65]

Невозможно, следовательно, говорить о Руссо, как о приверженце всеобщего избирательного права, как о демократе в нашем смысле слова. [66]

Кондорсе также хочет признать политические права только за собственниками. [67] Правда, он хочет признать их за всеми собственниками, даже за обладающими самою маленькою собственностью, но в конце концов — только за ними одними. [68] Он называет это упорядоченною демократией. [69]

Тюрго говорит: «Кто не владеет землею, у того может быть отечество только в силу чувства и усвоенных взглядов, благодаря счастливому предрассудку детства». [70] Вследствие этого его деревенские муниципалитеты должны были состоять только из земледельцев, а городские муниципалитеты только из домохозяев. Имущественное положение являлось для него основой прав гражданина. Очень богатому человеку предоставлялось несколько голосов, обладавшему средним состоянием — один голос; еще менее богатому — четверть или пятая часть голоса; неимущие лишались его вовсе.

Когда в 1787 году была сделана попытка общего применения плана Тюрго, то в приходские собрания были допущены только платившие не менее десяти ливров прямых налогов, а правом быть избранными в новые муниципальные собрания пользовались только вносившие не менее 30 ливров прямых налогов.

Хорошо известный тогда пример Америки, без сомнения, только укрепил эти взгляды.

В конституциях всех тринадцати американских штатов говорилось или подразумевалось, что человек может быть свободным и, следовательно, достойным осуществлять права гражданина только при некотором достатке. Так, конституция Массачусетса гласила, что сенат и палата представителей избираются жителями мужского пола, достигшими двадцати одного года и, кроме того, обладающими земельными участками в этой республике, приносящими не менее трех фунтов стерлингов дохода, или другим каким-либо имуществом стоимостью в 60 фунтов стерлингов. Аналогичные же статьи с более или менее высоким цензом встречаются и во всех остальных конституциях.

Итак, в 1789 году господствовала та теория, санкционированная практическим применением её американцами, в силу которой только одни наиболее состоятельные граждане должны были управлять государством и пользоваться политическими правами, главным же образом — граждане, обладавшие землею, так как, согласно физиократическому принципу, лишь одна земля признавалась производительной. Наиболее демократическими теоретиками были тогда желавшие включить в состав нации всех собственников без изъятия и даже всех не собственников, зарабатывавших достаточно для того, чтобы быть действительно свободными людьми. Бедняк же исключался всеми из класса активных граждан, из состава политического общества.

Таким образом, когда писатели начали утверждать, что народ есть верховный повелитель, то они подразумевали под народом только его состоятельную и образованную часть, буржуазию. Это деление нации на две категории, буржуазию и пролетариат, активных и пассивных граждан, уже существовало в умах, прежде чем Учредительное Собрание установило его в действительности.

Но те же самые писатели, одинаково не желавшие ни демократии, ни республики, подготовили торжество демократии тем фактом, что они провозгласили всех людей равноправными и утверждали, что верховная власть пребывает в народе, [71] при чем эти идеи проникли даже в те сельские массы, которые они считали глухими и нечувствительными к их проповеди. Мало того, демократические идеи распространились в народе раньше республики; они первые организовали политическую партию, которая привела к торжеству республики: демократические требования, направленные против буржуазии, вступившей в союз с Людовиком XVI, привели ко всеобщему избирательному праву и республике.

VII. — Резюмируя все сказанное, мы видим, что накануне революции никто не думал об установлении во Франции республики; эта форма правительства казалась невозможной для большего государства, стремившегося к объединению. Во Франции хотели установить свободное правительство при посредстве короля; хотели организовать, реформировать монархию, а не разрушить ее. Никто не думал о том, чтобы призвать к политической жизни невежественную массу народа; произвести необходимую революцию намеревались при помощи избранной части нации, обладающей имуществом и образованием. Предполагалось, что этот ослепленный, живущий бессознательною жизнью народ мог только служить орудием реакции в руках привилегированных классов. Тем не менее торжество демократии уже предвещалось провозглашением принципа верховной власти народа, а республика, как логически неизбежная форма демократии, подготовлялась распространением республиканских идеи, примером Америки, зрелищем бессилия монархии, непрерывными заявлениями о необходимости насильственной революции, которая, будучи предпринята в виду реформирования монархии, скоро подвергла самое существование этой монархии всем опасностям всеобщего разрушительного переворота. Руководящее общество было проникнуто республиканскими идеями. Настроение умов было таково, что если бы король, в ком видели исторически необходимого вождя новой Франции, не выполнил своей миссии, если бы он, например, уклонился от своей наследственной роли защитника французской независимости, то республика была бы признана без отвращения, хотя и без энтузиазма, сначала избранной частью общества, а затем и массою народа.

Глава II. Республиканская и демократическая идея в начале революции

I. Созыв генеральных штатов; наказы. II. Возникновение Национального Собрания. III. Взятие Бастилии и муниципальная революция. IV. Декларация прав. V. Логические последствия этой декларации.


Первоначальные события революции не повели за собою немедленного же возникновения республиканской партии или демократической партии. Но, независимо от желания тогдашних французов и против их воли, эти первоначальные события поставили Францию на тот путь, который привел ее к демократии и республике. Мы сейчас расскажем, каким образом люди того времени вступили на этот путь, думая, что они направляются по совершенно иному; мы набросаем в общих чертах картину той обстановки, при которой были организованы тогда монархия и буржуазия.

Мы видели, что в 1789 году было как бы две Франции: Франция просвещенная и Франция невежественная; Франция богатая и Франция бедная. Политические права, которых публицисты требовали для французов, предназначались только для богатых и образованных; одни собственники будут признаны активными гражданами, они одни будут обладать правом голоса; не собственники будут только пассивными гражданами. Под нацией понималась буржуазия.

Между буржуазией и народом существовала как бы пропасть. Буржуазия преувеличивала неразвитость и бессознательность народа, особенно деревенской массы. Между этими двумя классами существовало недоразумене. Для того, чтобы оно рассеялось, необходимо было произойти взаимному объяснению; буржуазии надо было прийти в соприкосновение с народом.

Это и было сделано созывом генеральных штатов.

В состав приходских собраний вошло почти все третье сословие с очень небольшим цензовым ограничением, требовавшим, чтобы вотировавший был «включен в список платящих налоги». [72] Это было почти всеобщее избирательное право.

Но не установила ли королевская власть этот способ подачи голосов, до такой степени противоречивший идеям того века, по тем именно соображениям, которые заставляли философов и писателей-реформаторов отвергать его? Не рассчитывала ли она найти в невежественном и бедном населении элементы сопротивления новаторским и революционным стремлениям буржуазии? [73] Я не нашел в документах точного ответа на этот вопрос, но мне не кажется неправдоподобным, чтобы королевской властью руководила смутная идея прибегнуть ко всеобщей подаче голосов для противодействия буржуазной оппозиции, к невежеству для борьбы с просвещением.

Если такой расчет действительно был, то события не оправдали его. Без сомнения, наказы отличались большей робостью, чем книги и памфлеты; но, вообще говоря, они требовали конституции, а конституция означала собою конец абсолютизма; это уже была часть революции.

Кроме того, некоторые из наказов были очень смелы.

Таким образом в действительности не осуществились ни надежды королевской власти, ни опасения буржуазии, если только у королевской власти и у буржуазии были эти надежды и эти опасения.

Во всяком случае, благодаря созыву генеральных штатов и составлению наказов, рассеялось или по крайней мере уменьшилось недоразумение между буржуазией и народом.

При редактировании первичных или приходских наказов буржуазия и народ работали вместе; вообще не надо рассматривать наказы сельских общин, как произведение самих крестьян. Перо чаще всего находилось в руке буржуа; во многих даже самых глухих местах тогда все-таки находилось несколько образованных людей. Большинство дошедших до нас приходских наказов свидетельствуют о довольно значительном умственном развитии их редакторов, более значительном, чем каким обладает современная сельская буржуазия.

Когда наказ не диктовался самими крестьянами, его прочитывали им, и они одобряли его. Буржуа и крестьяне сталкивались и смешивались на этих первичных собраниях, разговаривали и вели публичные прения. Такого рода беседы происходили еще впервые; они носили братский характер и скоро приводили к соглашению. Буржуа замечал, что крестьянин не так глуп и невежествен, как он думал, что дух века неведомыми путями проник и до него. Крестьяне, раз собравшись вместе, возвышались до идеи общего блага, чувствовали себя многочисленными и сильными, воспринимали от буржуазии некоторое сознание своих прав. Эти приходские собрания служили для них школой гражданства. [74]

Не думайте, однако, чтобы все крестьяне возвысились тогда до революционной идеи об отечестве. Но они отнеслись серьезно к этому созыву; они чувствовали, что он поведет к благодетельному для них событию, и перед ними возникал образ короля. Этот образ и был для них отражением отечества.

Король серьезно захотел облегчить их бедствия, они серьезно излагают их, или, скорее, принимают то изложение, какое написано для них деревенскими господами; а когда внизу протокола они ставят вместо своей подписи крест, они не боятся, что этот крест обяжет их к новым налогам, поведет к вымогательствам сборщиков податей. Нет, они были убеждены, что совершают акт доверия и надежды.

Это уже не та низкая чернь, которую презирали и которой страшились Мабли, Руссо и Кондорсе. Но это еще и не верховная нация. Это — люди, ожидающие, что с ними станут, наконец, обращаться как с людьми; это почти кандидаты на звание гражданина, которые завтра под влиянием электрического толчка, пришедшего из Парижа вслед за взятием Бастилии, почувствуют себя одушевленными силою единения, агломерации, оттуда и выйдет новая нация, новая Франция.

Повторим еще раз, что и буржуа также научились кое-чему на этих собраниях, а именно: менее презирать невежественных и бедных. Без сомнения, еще будут раздаваться громкие фразы против черни, и буржуазия даже организуется в политически-привилегированную касту. Но со времени этого королевского опыта всеобщей подачи голосов просвещенные французы уже не будут единодушными в провозглашении неграмотных неспособными к осуществлению политических прав. Начнет возникать и скоро сформируется демократическая партия. Способ созыва третьего сословия в генеральные штаты почти позволяет предвидеть установление всеобщего избирательного права, а, следовательно, и учреждения республики, как естественной формы демократии.

II. — Если король надеялся, что депутаты третьего сословия, выбранные невежественной массой, не осмелятся предпринять ничего серьезного против деспотизма, то он скоро должен был разочароваться.

Двор, без сомнения, полагал, что эти представители различных национальностей, с неопределенными или противоречивыми мандатами, часто обязанные отстаивать местные привилегии данной провинции или города, будут безусловно неспособны к объединению, вследствие своих партикуляристских стремлений, и что, например, между провансальцами и бретонцами, этими двумя различными национальностями, неизбежно возникнут соперничество и ссоры. Самые наказы заставляли предвидеть эти раздоры.

Но, вопреки ожиданиям, оказалось, что как только депутаты третьего сословия собрались в одной и той же зале, в Версале, то среди них в период довольно продолжительного топтания на одном месте, тянувшегося с 5 мая 1789 года до половины следующего месяца, возник известный корпоративный дух. Даже более того: видя постоянно друг друга, разговаривая между собою, обмениваясь рукопожатиями, эти делегаты различных национальностей почувствовали себя гражданами одной и той же нации, французами прежде всего, и они это высказали, и все это видели, и по Франции начало распространяться чувство объединяющего патриотизма.

У этой единой нации, внезапно проявившейся в одной из версальских зал, было единое желание: самой управлять собою.

Король почувствовал, что ему, как королю старого порядка, угрожает опасность. Дворянство и высшее духовенство почувствовали, что им грозит опасность, как привилегированным сословиям старого порядка. Дворянство и корона, когда-то враждовавшие между собою, немедленно же заключили мир без переговоров, без фраз, без объяснения мотивов: их сблизила общая опасность.

Умный король, король, унаследовавший дух Генриха IV, постарался бы освободиться от опасных объятий своего «верного дворянства», чтобы немедленно же сделать необходимые уступки своим «верным общинам» и стать королем на иной новый манер, но все же королем и даже более могущественным, чем прежде, потому что он опирался бы на народ, на нацию. Людовик XVI был вовлечен своим двором в союз со старым порядком, союз, погубивший королевскую власть.

С первых же шагов он оскорбил унизительным церемониалом третье сословие, пришедшее к нему с сердцем, полным любви к нему.

С другой стороны, он с первых же слов стал в противоречие с самим собой, с своими обещаниями реформ, с королевскою программой, содержавшеюся в Решении Совета 27 декабря 1788 года, где он одобрял принципы и взгляды Неккеровского доклада, т.е. целую планомерную, мирную революцию, которая, будь она совершена во время, могла бы помешать рискованной и насильственной революции. [75] Официально мнение и политика короля выражались этим докладом, в действительности же у короля не было никакого мнения, никакой программы. Он позволил вырвать у себя эти обещания, потому что нуждался в деньгах и нуждался для получения их в Неккере, как во влиятельном и необходимом человеке.

У этого абсолютного короля не было ни инициативы, ни действительной власти. Его осаждают, на него оказывают давление и у него вырывают уступки, поочередно, парламент, Неккер и двор. Он беспрестанно противоречит самому себе и берет назад свое слово под давлением минуты. Сведущие люди знали это и не придавали серьезного значения его обещаниям. У этого короля как бы не было личного существования; на этой именно безличности короля сторонники революции и останавливали свои надежды: они говорили себе, что для достижения успеха им стоило только настойчиво и неуклонно осаждать короля своими советами.

Без сомнения, но у него были свои бессменные советники: королева, граф д’Артуа, королевская семья и двор. Они всегда были при нем и оказывали на него постоянное влияние в ретроградном смысле. По своим желаниям, король не примыкал ни к кому; но его сердце было с ними. В нем была инстинктивная доброта, но к своей абсолютной власти он относился, хотя и на свой манер, не менее ревниво, чем и Людовик XIV. В глубине он желал сохранения королевской власти, основанной на божественном праве, во всей её неприкосновенности; кроме того, его набожность равнялась его приверженности к абсолютизму. Но у него не было никакого плана для проведения своей консервативной политики; отсюда — лавирование со дня на день; как результат слабости, являлось лицемерие. Маллэ-дю-Пан писал в своем дневнике еще в декабре 1787 года: «В Версале политические системы и идеи меняются каждый день. Никаких руководящих правил, никаких принципов. Солнце не освещает три дня под ряд в Версале одних и тех же мнений. Полная неизвестность, вытекающая из слабости и неспособности». [76]

Обещания Решений Совета казались очень определенными, но они наперед были сделаны неосуществимыми, благодаря тщательному умолчанию о способе, каким будут происходить совещания генеральных штатов. Хотя на провинциальных собраниях голосование происходило паголовно, но этот способ голосования не был предписан для Национального Собрания, по отношению к которому не было предписано вообще никакого способа голосования. Предполагалось, что этот вопрос будет решен самими штатами или, скорее, что он не будет решен ими, что они поссорятся, и эти раздоры уничтожат их. Но в таком случае не были бы вотированы субсидии, а ведь именно ради этих субсидий и были созваны генеральные штаты. Что же тогда? Король сам не знал, чего он хотел; рассчитывали на какую-нибудь случайность.

Итак, при открытии штатов 5 мая 1789 года, когда представлялся случай сделать решительный шаг, взять в свои руки руководство умами и событиями, придать известное направление эволюции, как сказали бы мы в настоящее время, король не сказал ни слова об обещанных реформах, а говорил только о своих правах. Он заявил, что он повелевает нацией и что он будет поддерживать в неприкосновенности свою власть и основные принципы монархии. Он хочет блага для своих подданных, но они могут ждать его только от его «добрых чувств». Таким же точно образом, когда незадолго перед тем парламент говорил ему: Справедливость, он отвечал: Доброта.

Затем собрание выслушало пространный и скучный доклад Неккера, откуда двор заставил его выбросить всю существенную часть программы 27 декабря.

Тогда начались длинные переговоры между тремя сословиями по вопросу о паголовном вотировании, возникшему по поводу проверки полномочий. Известно, какой смелый тон приняло при этом третье сословие, почувствовавшее себя нацией, в то время как дворянство замкнулось в самом себе для защиты своих привилегий; известно также, что среди духовенства большинство священников и несколько епископов примкнули к третьему сословию.

Семнадцатого июня третье сословие провозгласило себя Национальным Собранием; а так как мы рассказываем теперь происхождение республики, то нам необходимо напомнить о том бессознательно-республиканском способе, каким это Собрание немедленно же совершило акт верховной власти от имени нации. Оно согласилось временно на то, чтобы налоги и подати, хотя незаконно установленные, продолжали собираться тем же путем, как и прежде, но только до того дня, когда Собрание разойдется. С этого же момента, согласно декрету Национального Собрания, должно было повсюду прекратиться взимание всякого налога, неодобренного им. Затем оно заявило о своем намерении заняться финансами, но только после того, как оно установит, в согласии с королем, принципы национального возрождения. Приступая к этой задаче, оно избрало 19 мая четыре комиссии.

Несмотря на всю дерзость слов: Национальное Собрание решает и декретирует, ничто не помешало королевской власти, которой уже пришлось услышать много других дерзостей, признать и санкционировать в свою пользу совершившийся факт, приказав двум привилегированным сословиям присоединиться к Национальному Собранию. В интересах самого короля, становившегося таким образом руководителем нового порядка вещей, было избавиться от своего исторического врага — аристократии, и обеспечить себе вместе с громадною популярностью возможность быть свободным и активным королем, вместо того чтобы оставаться бессильным и угнетенным, каким он был до тех пор.

Но вопреки всему этому, вслед за событиями 17 июня, между королем и дворянством был заключен неожиданный и, если так можно выразиться, антиисторический союз. Отъезд короля в Марли после смерти дофина подчинил его без всякого противовеса влиянию королевы и графа д’Артуа. Король уступил мольбам дворянства, а также (известно, до какой степени он был набожен) парижского архиепископа, и решился противиться третьему сословию, отменить резолюцию 17 июня и приказать генеральным штатам разделиться на три сословия.

Было объявлено королевское заседание; но вместо того, чтобы действовать быстро, стали тянуть дело; заперли залу третьего сословия, чтобы приготовить ее к королевскому заседанию; это вызвало клятву в манеже для игры в мяч (20 июня), клятву, от которой, по-видимому, не отказался ни один из восьмидесяти депутатов, голосовавших против резолюции 17 июня, [77] клятву сопротивления и решимости добиться во что бы то ни стало конституции. [78] Через два дня, после того (22 июня) большинство духовенства присоединилось к третьему сословию.

Королевское заседание произошло 23 июня. Король сделал на нем важные уступки, которые, будь они сделаны ранее его союза с дворянством, быть может, были бы встречены с восторгом. Но он говорил, как абсолютный монарх, который повелевает, кассирует акт 17 июня и запрещает трем сословиям вотировать поголовно во всех сколько-нибудь важных случаях. Наконец он приказал депутатам немедленно же разделиться на сословия.

Будет ли исполнено приказание королевской власти? Момент был торжественный! Но неповиновение королю уже вошло в привычку, и королевским заседаниям уже много раз не удавалось сломить сопротивление парламентов. [79] Знали по опыту, что твердое нет всегда заставляло отступать короля; у всех еще было в памяти его отступление 1788 года. Неужели у представителей нации окажется меньше энергии, чем у парламентских советников? Отсюда фраза Мирабо о штыках, единодушное заявление Собрания, что оно настаивает на своих прежних постановлениях, и его декрет о неприкосновенности личности депутатов.

Как же поступил король? Его приказания были объявлены таким тоном, что, казалось бы, ему оставалось только двинуть полки. Король не предпринял ничего. Аббат Жаллэ рассказывает, [80] что, выслушав донесение, он воскликнул: «Ну и чёрт с ними, пускай остаются!» Через четыре дня после того (27 июня) он приказал дворянству присоединиться к Национальному Собранию и таким образом сам торжественно санкционировал постановление 17 июня, торжественно кассированное им 23 июня.

Итак, он объявил себя побежденным, стал в смешное положение и начал тащиться на буксире за революцией, которою не мог руководить. Проницательные люди тогда же поняли, какой смертельный удар был нанесен тогда королевской власти. Этьенн Дюмон слышал, как Мирабо воскликнул: «Так именно приводят королей к эшафоту!» А по словам Малуэ, [81] тот же Мирабо уже предвидел тогда «нашествие демократии», т.е. республику.

III. — На акт 27 июня смотрели не как на разрыв союза между королем и дворянством, а как на временную меру, вынужденную уступку, средство затянуть дело. Делая вид, что уступает, король велел придвинуть с границ войска.

Депутаты поспешили действовать, как члены Учредительного Собрания.

По их мнению, они получили от своих доверителей повелительный мандат не соглашаться ни на какую субсидию ранее установления конституции. [82] Вследствие этого уже 6 июля они избрали Конституционную Комиссию (из тридцати членов); 9 июля Мунье представил от имени этой комиссии план работ в виде ряда статей, в которых он предполагал определить права нации и короля, 1) декларацией прав (первый проект, которой Лафайет представил от своего имени 11 июля) и 2) изложением «учредительных основ монархии».

Двор с своей стороны спешил с приготовлениями к государственному перевороту, имевшему целью роспуск Национального Собрания. Армия чужеземных наемников, с многочисленной артиллерией, блокирует Собрание и прерывает его сообщение с Парижем.

Собрание требует у короля удаления войск (8 и 9 июля).

Король надменно отказывает в этом (11 июля), предлагает иронически Собранию перевести его в Нуайон или Суассон; наконец, сбрасывает маску, удаляет Неккера и составляет министерство государственного переворота.

Собрание прекрасно держит себя, объявляет, что удаленные министры уносят с собой его уважение и его сожаление, что «министры, а также все гражданские и военные агенты власти ответственны за все акты, нарушающие права нации и декреты этого Собрания», делает лично ответственными новых министров и советников короля, «к какому бы званию и сословию они ни принадлежали», декретирует, что оно настаивает на своих постановлениях 17, 20 и 23 июня и снова требует удаления войск.

Война объявлена. С одной стороны стоит король, опирающийся на свои привилегии; с другой — Национальное Собрание, представляющее собою нацию. В этой борьбе между силой и правом или, если хотите, между прошлым и настоящим, политикой status quo и политикой эволюции, дело права казалось заранее проигранным. Стоило только двинуть эти полки чужестранных наемников, заключить в тюрьму вождей Собрания, а остальных разослать по их провинциям. Какое сопротивление могли бы оказать депутаты? Римские позы, исторические фразы не отклонили бы штыков. Без сомнения, роспуск Собрания не встретил бы одобрения со стороны Франции, а это одобрение было необходимо королевской власти, чтобы получить деньги, которых она не имела и без которых не могла обойтись; без сомнения, король был бы вынужден после созвать другие генеральные штаты; но все же старый порядок продолжал бы пока существовать, и революция была бы отсрочена.

Чтобы Национальное Собрание вышло из этого опасного положения, необходимо было своего рода чудо: необходимо было, чтобы у него оказалась своя армия, которую оно могло бы противопоставить армии короля. Известно, что такое чудо действительно совершилось в виде самопроизвольного вмешательства Парижа.

Двор не опасался Парижа, так как созвал Национальное Собрание в самом ближайшем к нему городе. Мог ли Париж, живший роскошью старого порядка, восстать для поддержки революции, грозившей разорить его? А если бы даже и произошло восстание, то могло ли оно быть серьезным? Чего можно было бояться или чего надеяться от этой наглой черни, которая, как говорили, обратилась бы в бегство перед несколькими алебардами и которую презирали философы? Неужели вожаки Палэ-Ройяля, эти сумасброды, эти невооруженные крикуны, могли отразить старую королевскую армию? Париж казался придворным острякам величиной, не стоящей внимания.

И вот этот Париж восстал, как один человек, вооружился, овладел Бастилией, организовался в настоящий укрепленный лагерь, составил инсуррекционную коммуну, и король был побежден; ему пришлось покориться, если не искренно, то, во всяком случае, вполне; государственный переворот не удался. Вся французская история изменилась вследствие этого вмешательства Парижа, за которым последовала вся Франция.

Я не буду рассказывать здесь ту муниципальную революцию, которую вызвало взятие Бастилии во Франции, в июле и августе 1789 г., сначала в городах, а потом и в деревнях. [83] Я замечу только, что это был капитальный факт среди всех других, подготовивших торжество демократии и провозглашение республики во Франции.

Без сомнения, эта муниципальная революция не сопровождалась криком: «Да здравствует республика!» Этот крик не раздавался ни в Париже, ни в провинциях. Напротив того, часто случалось, что крестьяне кричали: «Да здравствует король!» даже когда нападали на замки. [84] Повсюду думали, что низвергают «феодальный деспотизм», этот бич деревень, и «министерский деспотизм», бич городов, в пользу королевской власти. Масса народная не знала, что король изменил «нации», чтоб вступить в союз с дворянством, а избранная часть общества, хотя и знала это, но все же оставалась роялистской. Король продолжал быть в глазах всех олицетворением нации, в которую слилось тридцать тысяч французских коммун. Но в действительности король не руководил этим движением; оно совершилось без него. Что можно представить себе более республиканского, чем этот акт нации, столкнувшей старый порядок и начавшей управлять собою, нации, стоявшей с оружием в руках во всем своем составе?

Положение изменилось. Вместо Собрания, блокированного армией наемников, явилось Собрание, защищаемое несколькими миллионами вооруженных французов. Вчера оно говорило печальным тоном оскорбленного достоинства и было одушевлено своего рода мужеством отчаяния; сегодня оно говорит и действует, как верховный повелитель; оно назначает комиссию следствий и комиссию докладов, которые явились как бы предвозвестниками комитетов общественного спасения и общественной безопасности. Даже мысль о революционном трибунале уже проглядывает в проекте учреждения особого трибунала для преследования преступлений против нации, которые Собрание пока решило судить само.

Старые привилегированные корпорации преклонились перед величием новой верховной власти: Парижский парламент, счетная палата, палаты сборов и парижский университет продефилировали перед решеткой Собрания, как бы принося ему дань уважения от имени прошлого. Города Франции также явились принести ему дань уважения от лица будущего.

Но решилось ли бы, однако, Собрание, захотело ли бы оно стереть с лица земли старый порядок? Это противоречило взглядам философов, которые все высказались против радикальной революции.

Оно даже думало принять меры для подавления частичных восстаний, которые, как доносили ему, вспыхивали там и сям, когда узнало затем, что эти восстания оказались повсюду победоносными и что феодальный строй был низвергнут.

Тогда это дуновение энтузиазма и возмущения, исшедшее из Парижа и поднявшее всю Францию, подняло в свою очередь и Собрание. В ночь 4 августа 1789 года, санкционируя совершившийся факт, оно провозгласило отмену феодального порядка.

Нация, которая сделала все это, и по отношению к которой Собрание было не более как её выразителем, эта нация, как сказал Грегуар на заседании 14 июля, обожала своего короля. Вследствие этого члены Собрания так же мало думали о разрушении королевской власти после муниципальной революции, как и до неё; декреты 4 августа провозгласили Людовика XVI восстановителем французской свободы. [85]

Другой декрет, изданный 10 августа, санкционировал муниципальную революцию и нанес новый удар королевской власти, вырвав шпагу из рук короля. В самом деле, Собрание решило в числе других постановлений:

«Чтобы солдаты приносили присягу перед целым полком, стоящим под оружием, в том, что они никогда не покинут своих знамен и будут верны нации, королю и закону.

Чтобы офицеры приносили присягу перед муниципальными должностными лицами в присутствии своего полка, в том, что они останутся верными нации, королю и закону и никогда не поведут состоящих под их командой солдат против граждан, если только этого не потребуют гражданские и муниципальные должностные лица, при чем такое требование всегда должно быть прочитано собранным войскам». [86]

IV. — Таковы были события, передавшие фактически в начале революции верховную власть из рук короля в руки народа и установившие во Франции, благодаря муниципальной революции, республиканский порядок не в форме тридцати тысяч независимых республик, не в форме анархии, а в форме тридцати тысяч коммун, слившихся в одну нацию, под реальною верховною властью французского народа; это была как бы зарождавшаяся унитарная республика, в которой власть короля уже стала только номинальной.

Это положение вещей было отчасти санкционировано Учредительным Собранием декретами 4 и 10 августа. Оно санкционировало его также и Декларацией прав, но потом видоизменило в консервативном или скорее реакционном направлении, организовав монархию и создав политически-привилегированный класс буржуазии.

Скажем сначала о Декларации прав, как о наиболее замечательном факте в истории возникновения республиканских и демократических идей.

Четырнадцатого июля была избрана новая конституционная комиссия (из восьми членов); 27 и 28 июля Шампион де Сисе и Мунье представили от её имени два первых доклада. Публичные прения были открыты 1 августа и начались по вопросу, должна ли была Декларация прав предшествовать конституции.

Здесь полезно напомнить, что все были согласны относительно того, что следовало понимать под «Декларацией прав человека и гражданина». Дело шло о том, чтобы провозгласить на французском языке те самые основные принципы, какие уже были провозглашены англо-американцами.

Никто или почти никто не оспаривал истинности этих принципов, в пользу которых возникло тогда широкое и сильное течение общественной мысли.

Конституционная Комиссия предложила поставить их во главе конституции не из ребяческого педантизма; это был политический и боевой акт. Провозгласить их немедленно же, значило установить принципы, на которые должна была опереться конституция. Это значило нанести роковой удар абсолютной власти, санкционировать революцию.

Не из чистого педантизма также некоторые защитники королевской власти предложили отсрочить провозглашение Декларации: они знали, что с этого акта началась американская революция и что таким именно путем англо-американцы пришли к упразднению короля.

Перейдет ли верховная власть юридически из рук короля в руки народа? Вот в чем заключался, в сущности, поставленный вопрос, а этот вопрос резюмировал собой всю революцию.

Монархисты из числа редакторов французской Декларации прав вовсе не были устрашены её республиканским характером. Один из докладчиков конституционной комиссии сам заявил, что Декларация была составлена по образцу американской, [87] а этим докладчиком был архиепископ Бордо. Примыкал ли он лично не к республиканской только, но и к философской, рационалистической сущности Декларации? Да, потому что он говорил в своем докладе: «Все члены вашей Комиссии были заняты этой важной Декларацией прав. Они мало расходились между собою относительно её сущности; но относительно формы среди них возникло много разногласий».

Следует сказать, однако, что, при единодушии относительно признания основных принципов Декларации, с самого же начала поднялся вопрос, особенно когда еще не было уверенности в повсеместном торжестве муниципальной революции, о том, благоразумно ли было провозгласить эти принципы в виде целой доктрины. Мнение Собрания сначала, по-видимому, колебалось по этому поводу, а прения в отдельных бюро заставляли, казалось, предвидеть отрицательное решение. Готье де Биоза писал 29 июля своим доверителям: «Сегодня вечером мы были того мнения в моем бюро, что бесполезно и опасно включать Декларацию прав человека в конституцию». [88] Барер, сначала сам колебавшийся, говорил в своей газете, le Point du Jour: «В первый день прений представлялось сомнительным, будет ли принята даже самая идея Декларации прав, отдельной от конституции». [89]

Часть буржуазии, готовившаяся наделить себя политическими привилегиями, не решалась провозгласить открыто права пролетариата; она не оспаривала их, но считала неблагоразумным кричать о них в уши пролетариям, и хотела применить эти права только частично, предоставив одной себе их политическое осуществление.

Но собрание было увлечено дворянами, молодыми энтузиастами-дворянами. Граф Монморанси сказал 1 августа 1789 года: «… Целью всякой политической конституции, так же, как и всякого общественного союза, может быть только охранение прав человека и гражданина. Вследствие этого представители народа обязаны перед самими собой, чтобы иметь в руках руководящую нить, обязаны перед своими доверителями, которым необходимо знать и судить о их мотивах, обязаны перед своими преемниками, которые будут пользоваться результами их труда и совершенствовать их, обязаны перед другими народами, которые могут оценить их пример и воспользоваться им, — словом, они обязаны во всех смыслах дать своему отечеству, в виде необходимого вступления к конституции, Декларацию прав человека и гражданина. Это — истина, на поддержку которой немедленно же является мысль об Америке…» [90]

Граф Кастеллан видел в Декларации самое действительное оружие против королевского произвола и системы королевских приказов об аресте (lettres de cachet): «Нельзя сомневаться, господа, что только одному неведению, в котором находились народы относительно своих прав, можно приписать это ненавистное изобретение. Они, разумеется, никогда не давали на него своего согласия. Никогда французы, как бы лишившись все одновременно рассудка, не говорили королю: мы представляем тебе бесконтрольную власть над нами; мы будем свободны лишь до той минуты, когда ты сочтешь нужным сделать нас рабами, и наши дети также будут рабами твоих детей; ты будешь в праве по своему желанию отрывать нас от наших семей и посылать в тюрьмы под надзор избранного тобою тюремщика, который, сильный своими злодеяниями, будет сам вне власти закона. Если отчаяние, интересы твоей любовницы или твоего фаворита обратят для нас в могилу это ужасное местопребывание, никто не услышит нашего умирающего голоса; твоя воля, действительная или предполагаемая, сделает все это справедливым; ты один будешь нашим обвинителем, судьей и палачом». Но только один народ может заставить деспотизм уважать законы. Следовательно, необходимо провозгласить права народа. Если на это возразят, что «толпа в тот же момент предастся всем крайностям», то Кастеллан отвечает, что «истинное средство остановить разнузданность, это — заложить фундамент свободы».

Какой республиканский язык! И не подумайте, чтобы депутаты, враждебные декларации, говорили другим тоном, так как епископ Лангрский заявил даже, что у подданного монархии и у гражданина республики одни и те же права. [91]

Но что же говорили противники какой бы то ни было декларации?

Вот как Провансальский Курьер резюмирует их взгляды. [92]

«Креньер, Гранден, герцог Левис и еписок Лангрский сильно настаивали на неудобствах, которые были бы, по их мнению, вызваны провозглашением прав человека и гражданина в монархии, где фактическое положение так часто находится в прямом противоречии с этими правами, что народ мог бы злоупотребить ими. Неблагоразумно было бы приподнять сразу это покрывало. От народа необходимо скрывать эту тайну до тех пор, пока хорошая конституция не сделает его способным понять ее, без всякой опасности. Рассудительный человек не разбудит сомнамбула, идущего между двумя пропастями, потому что, вместо спасения, он рисковал бы погубить его. Выражения были употреблены не эти, но мы передаем сущность тех возражений, которые поразили нас… и т.д.» [93]

Малуэ говорил на заседании 3 августа: [94] «Зачем переносить людей на вершину горы и показывать им оттуда всю область их прав, когда мы будем обязаны вслед затем заставить их спуститься с вершины, указать пределы их прав и снова бросить их в мир действительности, где они на каждом шагу будут встречать пограничные камни?» [95]

Когда, 4 августа, Собрание узнало, что революция повсюду оказалась победоносной, оно перестало обращать внимание на эти возражения и, санкционируя народную победу, постановило, за несколько часов до того, как вотировало отмену феодального порядка, чтобы конституции предшествовала декларация прав, и чтобы она не сопровождалась никакой декларацией обязанностей.

Существовало несколько проектов Декларации, исходивших от Лафайета, Сиейса, Мунье, Тарже и других; эти проекты различались между собою по форме, но совпадали по основным принципам. Двенадцатого августа Собрание назначило комиссию из пяти членов для слияния этих проектов в один; 17 августа комиссия представила доклад устами Мирабо, и этот доклад оказался очень плохо составленным. Докладчик, втайне враждебный всякой декларации, предлагал отсрочить ее до окончательной выработки конституции; 18 августа вопрос был передан на обсуждение в бюро, и каждое бюро составило свой проект; 19-го Собрание приняло за основу проект 6-го бюро, который и вотировало с важными поправками, в промежуток времени от 20 до 26 августа.

Это была скорее новая редакция, во многом превосходившая текст 6-го бюро и все остальные проекты. Действительно, произошло то почти неправдоподобное явление, что 1200 депутатов, оказавшиеся неспособными добиться ясных и точных выражений, когда они работали отдельно или группами, сразу находили настоящую формулировку, сжатую и возвышенную, среди шума публичных прений; текст Декларации прав был выработан в одну неделю путем импровизированных поправок.

Так, например, Мунье, предлагавший лишь очень бледные выражения как в своем личном проекте декларации, так и в проекте, представленном им от имени Комиссии 28 июля, импровизировал во время публичного заседания Собрания и заставил его вотировать сильную вступительную формулу и три первых статьи. [96] Дело в том, что это был уже не изолированный, спорящий адвокат Мунье, сомневавшийся в успехе революции и напрягавший свою мысль у себя в кабинете, а член могучей группы, представитель торжествующей нации, истолкователь жизни и действительности.

Другие поправки были с неменьшим успехом импровизированы Александром Ламетом, Лалли-Толендалем и Талейраном. [97]

Обыкновенно это было стремление к более сжатой формуле; но иногда также и стремление к более обстоятельному выяснению текста, и не ради одного изящества выражения, а в силу требований действительности и исторических соображений.

Так, например, статья 14 проекта 6-го бюро, послужившего отправной точкой прений, была редактирована так:

«Никакой гражданин не может быть обвинен и потерпеть стеснение в пользовании своей собственностью или своей свободой иначе как в силу закона, в предписанных им формах и предусмотренных им случаях».

Это была слишком краткая формулировка, направленная против деспотического произвола, столь сложного и столь живучего, благодаря унаследованной веками привычке к покорности, Собрание, одушевленное народной победой, почувствовало необходимость в более обстоятельной редакции, и эта редакция, вотированная единогласно, [98] выработалась как бы самопроизвольно из столкновения двадцати поправок; [99] это — статьи 7, 8 и 9 Декларации прав (вотированные 21 августа 1789 года).

Читая эти прения в отчетах того времени, получаешь впечатление, что Декларация прав была как бы продиктована своим представителям нацией, ставшею верховной путем самопроизвольных актов.

Эта Декларация, продиктованная монархической нацией и редактированная монархическими депутатами, носит почти вполне республиканский характер.

В ней нет вопроса о королевской власти, нет ни малейшего намека на права короля, ни даже на полезность монархии.

Напротив того, в ней все говорит против монархии. Прежде всего, самый факт декларации, этот американский, республиканский акт, формула недавнего республиканского восстания, одержавшего успех; затем это утверждение, что нация — совершеннолетняя, что она сама управляет собой не только фактически, но и по праву. Можно сказать, что факт предшествовал здесь праву и легализировал его исторически, а легализированное право придало факту рациональную форму.

Я сказал, что Декларация была почти вполне республиканской. Она не была таковой в единственном пункте, касавшемся вопроса о свободе совести, в котором редакторами не руководили чисто рационалистические принципы.

Известно, что во вступительной фразе Декларации есть обращение к Высшему Существу: «… Перед лицом и под покровительством Верховного Существа». [100]

В проекте 6-го бюро было сказано: «Перед лицом Верховного Законодателя вселенной». Лаборд де Меревилль потребовал (20 августа), чтобы не было речи о Боге: «Человек, — сказал он, — обязан своими правами природе; он не получает их ни от кого». Но Собрание сочло нужным сослаться на Верховное Существо, не встретив оппозиции ни от кого, кроме Лаборда де Меревилля. [101] Это объясняется, по-видимому, тремя главнейшими причинами: во-первых, тем, что все французы, даже враждебные христианству, были тогда деистами; во-вторых, тем, что народная масса была искренно католической; в-третьих, тем, что эта мистическая формула во вступлении к великому революционному акту была уплатой духовенству за его участие в выработке Декларации прав.

Собрание, правда, отклонило (28 августа) предложение аббата Эймарского, желавшего, чтобы католическая религия была признана государственною; [102] но, при случае, оно даже объявляло себя католическим, [103] по всей вероятности, из желания угодить «священникам-патриотам», находившимся в его среде, а также из уважения к народной французской массе, особенно деревенской. Оно не хотело даже ставить католическую религию на одну доску со всеми остальными религиями, так что один из его членов, Вуллан, мог беспрепятственно говорить с трибуны об удобстве для государства иметь одну «господствующую религию» и отозвался о католичестве, как «основанном на слишком чистых моральных началах, чтобы не занять первого места». [104] Вот почему, вместо того чтобы провозгласить свободу совести, Собрание ограничилось (23 августа) провозглашением веротерпимости в форме статьи 10-ой, гласившей следующее: «Никто не должен подвергаться преследованиям за свои мнения, даже религиозные, лишь бы только проявления их не нарушали установленного законом общественного порядка».

Двадцать второго августа Мирабо красноречиво возразил против этой терпимости: «Я не буду проповедовать терпимости; самая неограниченная свобода религии составляет в моих глазах столь священное право, что слово терпимость, каким желают обозначить его, само представляется мне в некотором роде тираническим, потому что существование власти, имеющей возможность терпеть, составляет посягательство на свободу мысли уже тем самым, что она терпит и, следовательно, могла бы не потерпеть». [105] Когда эта статья была вотирована, Провансальский Курьер воскликнул: «Мы не можем скрыть нашей печали при виде того, что Национальное Собрание вместо того, чтобы задушить в зародыше нетерпимость, поместило ее как бы в резерве в Декларации прав человека». Затем журналист (не был ли им сам Мирабо?) показывает, что эта статья может позволить запретить публичное отправление культа не католикам. [106]

Но за исключением того, что Декларация прав не провозглашает свободы совести, она носит ясно выраженный республиканский и демократический характер.

V. — Ее можно рассматривать с двух точек зрения: отрицательной и положительной, как разрушавшую прошлое и как созидавшую будущее.

В настоящее время, ретроспективно, мы рассматриваем ее, главным образом, со второй точки зрения, то есть как политическую и социальную программу Франции с 1789 года. Деятели революции рассматривали ее преимущественно с первой точки зрения, как возвещение о смерти старого порядка и, как это видно из вступительной части, как окоп против возможного возрождения этого старого порядка, совершенно подобно тому, как американцы выдвинули свою декларацию прав в виде боевого орудия против английского короля и деспотической системы.

Что касается второй точки зрения, с которой Декларация является программой общества, подлежавшего реорганизации, то члены Учредительного Собрания охотно оставляли эту сторону Декларации в полутени, так как она отчасти противоречила тому буржуазному порядку, который они готовились установить.

Принцип равноправности, это — демократия, всеобщее избирательное право, если даже говорить только о политических последствиях этого принципа; а они готовились установить избирательное право, основанное на цензе.

Принцип верховной власти народа, это — республика, а они хотели сохранить монархию.

Эти логические последствия Декларации были сразу замечены, не массой, а членами собрания, людьми образованными. Потому-то буржуазия и колебалась вотировать Декларацию прав. Но раз она уже была вотирована, ее закрыли покрывалом, как выражались тогда, и Собрание стало держаться политики покрывала. «Я разорву покрывало!» говорили иногда возбужденные ораторы, являвшиеся случайно трибунами народа; но это было исключением. Сначала не существовало организованной партии, которая требовала бы немедленного применения основного принципа Декларации, а это значит, что тогда еще не существовало республиканской или демократической партии.

Когда промахи короля разорвали это покрывало, когда договор между нацией и королем был окончательно нарушен, сама жизнь заставила французов применить на практике все последствия Декларации прав, в форме режима 1792 и 1793 гг., т.е. в форме демократии и республики.

Людей 1792 и 1793 годов часто называли ренегатами, изменниками принципам 1789 года. [107] Правда, они посягнули временно на свободу печати, личную свободу, гарантии нормального и законного правосудия; они сделали это, потому что революция вела войну с Европой; они сделали это в пользу нового порядка, в борьбе со старым; они сделали это для спасения основных принципов Декларации. Но при этом забывается о том, что они первые применили на практике эти основные принципы равноправности и верховной власти народа, установив всеобщее избирательное право и республику, организовав, заставив функционировать демократию, которая во внешних делах осуществила королевские мечты о приобретении левого берега Рейна, а внутри провозгласила свободу совести, отделила церковь от государства, попыталась управлять собою согласно разуму и справедливости.

Таким образом люди 1793 года не были изменниками принципам 1789 года, потому что они, напротив того, применили их к жизни (разве не за это именно их и заклеймили эпитетом ренегатов les beaux esprits из лагеря ретроградов?) Логически не было бы причины не применить скорее эпитета ренегатов к людям 1789 года, которые, провозгласив политическую равноправность, разделили нацию на активных и пассивных граждан и заменили старые привилегированные сословия новым привилегированным классом, — буржуазией.

Но правильнее было бы сказать, что ренегатов не было вовсе, а были добрые французы, старавшиеся поступать по возможности лучше при различных обстоятельствах и в различные моменты политической эволюции Франции.

Я говорил пока только о политических последствиях Декларации прав.

Но были также экономические и социальные последствия, которые необходимо рассмотреть не с предубеждением человека партии, а с точки зрения историка.

Эти последствия, получившие позже название социализма, были покрыты покрывалом гораздо дольше, чем политические последствия, и еще до сих пор только меньшинство французов разорвало это покрывало; большинство же, напротив того, старается закрепить и уплотнить его с чувством религиозного благоговения и страха.

Что представляет собою, в сущности, этот принцип или догмат равенства, составляющий предмет первой статьи Декларации?

Хотели ли редакторы этой статьи сказать, что все люди рождаются одинаково сильными телом и духом? Подобная бессмыслица была приписана им только позже их нелепыми противниками.

Хотели ли они сказать, что желательно, чтобы учреждения исправляли, насколько возможно, эти природные неравенства, т.е. стремились бы подвести всех людей под один средний тип физических и умственных сил? Но это значило бы понизить уровень, стеснить эволюцию; такое требование высказывалось, но позже и другими.

Очевидный смысл этой статьи тот, что несправедливо, чтобы к природным неравенствам учреждения прибавляли искусственные. Положим. что человек рождается сильнее и умнее других; справедливо ли, чтобы он кроме того, нашел в своей колыбели еще известную сумму денег или земельную собственность, удваивающую или утраивающую его наступательные и оборонительные средства в борьбе за жизнь? Справедливо ли, чтобы человек, рожденный глупым или злым, наследовал материальные средства, делающие его глупость или злость еще более вредоносными? Справедливо ли, чтобы в силу самих законов существовали богатые и бедные от рождения? Между тем, статья 2 Декларации, устанавливавшая права собственности, ничего не говорила о том, что эта собственность была распределена неравномерно.

В 1792 году народ отнял у буржуа, т.е. у человека, получившего от рождения экономические и политические привилегии, его политические привилегии; не логично ли было лишить его также и его экономических привилегий?

Эта мысль сначала не приходила почти никому в голову. Дело в том, что первоначальная экономическая и социальная революция совершилась или готовилась совершиться путем уничтожения феодальной собственности, отмены права первородства, продажи национальных имуществ, путем менее несправедливой организации и менее несправедливого распределения собственности. Французы во всей своей массе были удовлетворены этой революцией и еще не заглядывали дальше, потому что их самые жгучие страдания только-что были облегчены.

Только когда заставили почувствовать себя другие страдания, вызванные новым положением вещей, только тогда явилось требование извлечь из Декларации прав все её последствия. А так как действительно страдавшим оказалось тогда меньшинство, одни лишь городские рабочие, доведенные до нищеты экономическими последствиями затянувшейся войны, то и требование раздалось тогда лишь со стороны меньшинства, попытавшегося произвести восстание, что объясняется также и тем еще, что в III году буржуазия вернула себе свои политические привилегии. Бабёф стал тогда проповедовать коммунизм, но так как он был представителем лишь меньшинства, то и потерпел поражение.

Каким образом позднее развитие машинного производства и перемены во взаимных отношениях труда и капитала породили движение, называемое социализмом, которое не достигло успеха, потому что к нему не примкнула народная масса, об этом нам не приходится говорить в настоящую минуту.

Я хотел только показать, что ошибочно противопоставлять социализм принципам 1789 года. В этом случае повторяется вечная ошибка, состоящая в смешении Декларации прав 1789 года с монархической и буржуазной конституцией 1789 года. Несомненно, социализм находился в резком противоречии с социальной системой, установленной в 1789 году; но он является логическим, крайним и опасным (если хотите) выводом из принципов 1789 года; этим выводом и воспользовался Бабёф, теоретик равных.

Во всяком случае, демократическая и социальная республика содержится в Декларации прав, все принципы которой еще не были применены до сих пор, и программа будущего которой далеко переходит за пределы существования нашего поколения, а вероятно и поколений, которые последуют за нами.

Глава III. Буржуазия и демократия. (1789–1790)

I. Из Декларации прав не были извлечены ни все её социальные, ни все её политические последствия. В эту эпоху еще не было ни социалистов, ни республиканцев. II. Организация монархии. III. Организация буржуазии в привилегированный класс. Избирательный ценз. IV. Демократическое движение. V. Применение на практике системы избирательного ценза. VI. Усиление демократических требований.


I. — Мы видели, что в Декларации прав, обсуждавшейся и вотированной в промежуток времени с 20 по 26 августа 1789 года, содержится в скрытом состоянии вся демократическая и социальная республика.

Но собрание тщательно избегало применения всех этих принципов, извлечения из них всех последствий.

В действительности оно ограничилось легализацией того, что уже было сделано народом, санкционированием произведенных разрушений и приобретений.

Что касается экономической стороны, то оно держалось в рамках социальной революции, провозглашенной в ночь 4 августа, т.е. упразднения феодализма. Оно видоизменило некоторые способы владения; оно освободило землю (по крайней мере в принципе) и человека. Вскоре было уничтожено право первородства; в способе наследования были установлены правила, содействовавшие большему дроблению поземельной собственности, а продажа мелкими участками национальных имуществ еще более способствовала этому дроблению.

Но на самый принцип наследования еще не было нападок, хотя логически он противоречил первой статье Декларации, гласившей, что все люди рождаются равными.

В 1789 году мысль о равном разделе земель между всеми людьми или об общей или частичной социализации поземельной собственности, капиталов и орудий труда не защищалась никем, а если и высказывалась, [108] то не оказала никакого влияния и не была принята ни одной группой. Доктрина, называемая в настоящее время социализмом (тогда ее называли аграрным законом), была так мало распространена и так мало популярна, что даже самые «консервативные» писатели не давали себе труда критиковать ее или громить проклятиями. [109]

Чтобы увидеть, до какой степени социализм, как мы понимаем его, отталкивал от себя даже наиболее смелые умы в первые времена революции, надо прочесть в «Свободной Франции» Камилла Демулена воображаемый разговор между дворянством и общинами. Дворянство критикует в нем идею доверить решение всех вопросов численному большинству. Как, говорит оно, если бы масса населения пожелала аграрного закона, то мы должны были бы подчиниться этому! Общины, немного смущенные этим возражением, отвечают, что право собственности включено в первоначальный общественный договор, стоящий выше общей воли, и прибавляют, что фактически, так как не собственники не должны быть избирателями, то аграрный закон не мог бы быть проведен. [110]

Можно сказать, что тогда и еще в течение некоторого времени существовало единодушное желание устранить всякое дальнейшее расширение происшедшей социальной революции.

Что касается политической стороны, то никто не требовал республики; существовало общее желание сохранить монархию. Но как следовало организовать эту монархию? По этому вопросу возникли разногласия. Никто не требовал восстановления абсолютизма; но существовала целая градация мнений, начиная с идеи об очень сильном короле, участвующем в изготовлении законов и обладающем последним словом во всех вопросах, до идеи о короле, лишенном всякой власти, напоминающем президента республики.

Что в 1789 году Франция не желала республики, это не подлежит ни малейшему сомнению. Но не существовало ли тогда в Париже республиканской партии среди этих демагогических сборищ Палэ-Ройяля? Не было ли по крайней мере хоть индивидуальных республиканских манифестаций?

Я не нашел никаких следов ни этой партии, ни этих манифестаций. После тщетных поисков, я встретил только одного француза, называвшего тогда себя республиканцем, а именно Камилла Демулена. В своей «Свободной Франции», написанной в конце июня 1789 года, а выпущенной в свет 17 июля того же года, он заявляет, что предпочитает монархию республике, и, в порыве политического раскаяния, признается, что хвалил Людовика XVI в своей Оде в честь генеральных штатов. До 23 июня личные добродетели короля привлекали Камилла Демулена к монархии, но королевское заседание заставило его разочароваться. Нет, все короли — враги народа, и не надо больше королевской власти. Тем не менее, чувствуя, что никто не разделял его мнения, он не настаивал на немедленном ниспровержении трона и вскоре стал помогать своим пером патриотам в роде Робеспьера, стремившимся улучшить королевскую власть. Итак, в 1789 году этот генеральный прокурор фонаря, несмотря на свои выходки против королей, еще мирился с монархией.

Ну, а другие агитаторы Палэ-Ройяля, Сент-Юрюж, Дантон? Они были роялистами, так же, как и народ, страсти которого они возбуждали. А Марат? Марат имел мало влияния тогда; но так как скоро его влияние сделалось громадным, то нам необходимо отметить его тогдашний образ мыслей. Марат набрасывает проект конституции, [111] и эта конституция оказывается монархической. Он формально признает наследственную монархию; он хочет поставить короля «в счастливую невозможность делать зло»; но он хочет неприкосновенного короля: «Государь, говорит он, должен быть ответствен только в лице своих министров; его особа будет священной». И он гордится тем, что «указал единственную форму монархического правительства, которая может приличествовать великой нации, сознавшей свои права и ревниво оберегающей свою свободу». Если Марат любит Руссо в эту эпоху, то Монтескье он обожает, находит его «более героическим» и приветствует его словами любви и признательности.

Возможно, что исследователь терпеливее и искуснее меня найдет когда-нибудь в бесчисленных памфлетах этой эпохи другое заявление республиканских мнений, кроме камилль-демуленовского; но что касается меня, то я могу утверждать, что не встретил никакого другого и что если в печати или в клубах делались тогда такого рода заявления, то они прошли незамеченными общественным мнением.

Ни одна газета, даже из передовых, даже Патриот Бриссо, не требовала ни республики, ни смены короля. Газета Révolutions de Paris позднее стала демократической, а затем и республиканской; но в сентябре 1789 года она была монархической, преданной Людовику XVI. Так мы находим там, по поводу одного королевского письма, приглашавшего архиепископов и епископов прийти на помощь государству со «двоими молитвами и увещаниями, следующие строки: «Один мудрец сказал, что народы были бы счастливы, если бы философы были королями, а короли философами. Отсюда видно, что мы накануне того, чтобы быть счастливыми, так как никогда еще государь не говорил своему народу или о своем народе с такой философской глубиною, как Людовик XVI». [112] Та же газета [113] с удовольствием передает тот факт, что 9 сентября во Французском театре публика заставила повторить четверостишие в трагедии Эмбера «Мария Брабантская», в котором высказывалось желание, чтобы явился король, который подавил бы могущество феодальной гидры и, сделавшись кумиром Франции, видел бы вокруг себя счастливых французов, повинующихся одному закону, вместо двадцати тиранов, и служащих только одному доброму королю.

Но не было ли республиканской партии или изолированных республиканцев в Национальном Собрании?

Мы знаем, что это мнение высказывалось не раз.

Мы уже передавали, со слов Маллэ дю Пана, фразу посланника Соединенных Штатов, губернатора Морриса, который, разговаривая с Барнавом в первые дни революции, сказал ему: «Вы более республиканец, нежели я». Но он намекал этим на республиканское настроение, на республиканский образ мыслей, уже характеризованный нами выше, а не на какой-либо проект установить во Франции республику. И Барнав, убежденный монархист, теоретик и апологет монархии при всех обстоятельствах, никогда не делал ни одного заявления, которое не было бы монархическим.

Некоторые члены Учредительного Собрания, в роде Мунье [114] и Феррьера, [115] впоследствии думали, благодаря, так сказать, логическому извращению своих воспоминаний, что в то время в Собрании существовала республиканская партия с тайным комитетом; но ни один факт не подтверждает этого сообщения.

Другой член Учредительного Собрания, Барер, напечатал в III году, что он «не ждал набата 14 июля 1789 года и революции 10 августа, чтобы сделаться патриотом и любить республику». [116] И он говорил это не в своих интересах, так как ему тогда, в период термидорской реакции, приходилось скорее защищаться от обвинений в том, что он был демагогом; он говорил это под влиянием искреннего заблуждения; он забыл хронологию эволюции своих собственных мнений. [117]

Этим фантастическим свидетельствам мы противопоставим малоизвестное современное свидетельство, доказывающее, что ни один из членов Учредительного Собрания не называл себя тогда республиканцем и не позволял, чтобы другие называли его. Мы имеем в виду речь Рабо Сент-Этьенна, напечатанную по распоряжению Собрания.

Двадцать восьмого августа 1789 года началось обсуждение первой статьи проекта конституционной Комиссии, посвященной монархии, после чего Собрание перешло к другим предметам. Первого сентября, говоря о королевской санкции, Рабо Сент-Этьенн выразился так: [118]

«Невозможно думать, чтобы у кого-нибудь в этом Собрании явилась смешная мысль об обращении нашего королевства в республику. Всем известно, что республиканское правительство годится только для небольших государств, а опыт учит нас, что всякая республика в конце концов подпадает под власть аристократии или деспотизма. Кроме того, французы во все времена были привязаны к священным и почтенным традициям монархии; они привязаны к священной крови своих королей, за которую проливали собственную кровь; они чтут добродетельного государя, которого они провозгласили восстановителем французской свободы. Глаза опечаленных народов всегда обращены к трону-утешителю; каковы бы ни были бедствия, под которыми они изнывают, достаточно одного слова, одного единственного слова, магические чары которого могут быть объяснены только их любовью, — достаточно отеческого имени короля, чтобы вернуть им надежду. [119] Итак, французское правительство есть монархическое, и когда это положение было произнесено в этой зале, единственное слышанное мною требование заключалось лишь в том, чтобы было определено самое слово монархия».

Никто не протестовал против этих слов ни в Собрании, выслушавшем их, ни вне Собрания, после прочтения напечатанной речи. Таким образом оратор с высоты трибуны бросил вызов республиканцам, и никто не отозвался на этот вызов. [120] Все французы, восторженно одобрявшие республиканскую Декларацию прав, были до такой степени монархистами, что не подвергли даже самому краткому обсуждению вопроса о форме правительства.

II. — Итак прения о конституции происходили в среде одних монархистов и касались только вопроса об организации монархии. Эти прения начались 28 августа 1789 года, а закончились 2 октября того же года.

Дело началось с чтения и обсуждения первой статьи проекта Мунье (внесено 28 июля): «Французское правительство монархическое; оно должно всегда руководиться законами; король царствует только в силу закона; повелевая не от имени закона, он не может требовать повиновения».

Причины, заставлявшие удерживать монархию, были вкратце изложены в первом докладе того же Мунье (9 июля 1789 года). В нем констатировалось, что королевская власть существовала четырнадцать веков, что «скипетр был создан не силою, но волею нации», что французы «всегда ощущали потребность в короне»; в статье же 2 «плана работы», представленного вслед за докладом 9 июля, было сказано, что монархическое правительство «особенно необходимо для обширного общества».

Прения, завязавшиеся немедленно же, вовсе не коснулись самого принципа монархии; они велись только о способах применения этого принципа. Аббат Эймарский, как мы уже видели, требовал (безуспешно), чтобы целью первой статьи было провозглашение католической религии господствующею. Демёнье желал, чтобы было сказано: «Франция есть монархия, умеряемая законами». Более смелый Малуэ предложил такую редакцию первой фразы: «Общая воля французской нации такова, чтобы её правительство было монархическим». По его мнению, королевская власть, исходившая от народа, должна была быть подчинена народу. Адриен Дюпор желал бы, чтобы прежде всего было сказано о правах нации, а Вимпфен — чтобы было объявлено, «что правительство Франции составляет королевскую демократию. [121] Робеспьер вмешался лишь с целью предложить «правила для обсуждения свободного, спокойного и настолько широкого, насколько этого могут требовать различные части конституции». [122]

Собрание заметило, что в его среде не было согласия по вопросу об определении монархии. Тогда решили, что прежде, чем дать это определение, следовало организовать монархию, и, отложив обсуждение первой статьи, установили существенные черты этой организации, относительные права нации и короля (третий доклад Мунье, 31 августа). Были решены последовательно вопросы о вето, о непрерывной сессии Собрания, об единстве законодательной власти (единая палата), о неприкосновенности королевской особы, о способе наследования короны; наконец, 22 сентября 1789 года, вернувшись снова к первой статье, Собрание вотировало, что «французское правительство есть монархическое».

Любители совпадений заметят, быть может, что до установления республики, монархия была санкционирована трижды, в три последовательные года, в один и тот же день. Гораздо важнее констатировать тот факт, что вотум 1789 года был передан без всяких комментариев, без всяких удивлений или протестов всеми газетами, сообщившими о нем, газетами Бриссо, Горсаса, Барера и Марата. [123]

Итак, монархия была санкционирована Учредительным Собранием, республика устранена, не быв даже удостоенною прений.

Неприкосновенность королевской особы была вотирована (15 и 16 сентября) единогласно, и Марат отнесся критически, да и то не сразу, только к тому факту, что прерогативы короля были определены раньше установления прав нации. [124]

Но республика, о которой не хотели даже говорить, была в такой большой дозе внесена в эту монархию, что неприкосновенный король оказался лишенным почти всех королевских полномочий. [125]

В самом деле, вот вся статья, вотированная 22 сентября 1789 года.

«Французское правительство монархическое; во Франции нет власти, стоящей выше закона; король царствует только в силу закона и только в силу закона может требовать повиновения».

Однако все еще боялись, что это недостаточно ясно; божественная власть короля все еще казалось недостаточно упраздненной, и вот на следующий день, 23 сентября, по предложению Фрето́, была вотирована такая статья: «Всякая власть исходит от народа и может исходить только от него». Это уже было сказано в Декларации, [126] но повторено здесь, чтобы показать, что дело идет действительно о монархии, подчиненной нации, а чтобы сильнее подтвердить эту подчиненность, вотированная позднее вторая статья делается первой и предшествует статье, санкционирующей монархию. Это было решено, по предложению Горсаса, [127] единогласно и при аплодисментах.

Чтобы хорошо понять, в каком духе Учредительное Собрание организовало монархию, необходимо вспомнить, что под словом нация оно понимало новый привилегированный класс, называемый нами теперь буржуазией.

Оно хотело, чтобы король находился в его руках, но, чтобы он сохранял достаточно силы, чтобы защитить буржуазию от демократии.

Так оно даровало королю право veto, но только приостанавливающее, т.е. такое, действие которого должно было прекращаться, «если две законодательные палаты, следующие за той, которая представила данный декрет, снова представят последовательно тот же самый декрет и в тех же самых выражениях». [128]

Таким образом, если бы король, опираясь на демократическое общественное течение, захотел сбросить с себя опеку буржуазии, то это не удалось бы ему. Безусловное вето было отвергнуто, следовательно, не только в революционных, но также и в антидемократических целях.

Париж не понял этого, когда восстал против абсолютного veto. Но это понял Мирабо, когда в своей речи 1 сентября 1789 года он выставлял абсолютное veto, как средство помешать возникновению аристократии, равно враждебной монарху и народу. «Король, — говорил он, — несменяемый представитель народа, так же как депутаты — его представители, избираемые на известное время». Париж ничего не понял в этой «королевской демократии»; [129] он аплодировал и свистал. В настоящее время мы хорошо понимаем политику Мирабо: он имел в виду короля, опирающегося на народ против нового привилегированного класса — буржуазии, так как некогда король опирался на народ против старого привилегированного класса — дворянства.

Король также не понял этой политики; он продолжал отождествлять свое дело с делом умирающего дворянства. В свою очередь, дело народа казалось сливающимся с делом буржуазии до такой степени, что во всех ссорах буржуазии с королем народ всегда становился на сторону буржуазии.

Так народное движение против системы двух палат, предложенной Мунье и конституционной Комиссией, послужило в сущности только в пользу буржуазии, которая, понимая лучше Мунье свои истинные интересы, отвергла мысль о верхней палате, чтобы удалить дворянство с политической сцены, а впоследствии, в III году, снова выдвинула в свою пользу идею верхней палаты, когда дворянство, эмигрировавшее или сидевшее по тюрьмам, было уже не опасно.

Подобным же образом и такие, по-видимому, демократические меры, как непрерывность заседаний законодательного корпуса и отказ королю в праве роспуска его, были приняты только с целью сделать короля бессильным против буржуазии.

Помешать демократизации королевской власти, заставить ее существовать только благодаря буржуазии и для неё — вот одно из намерений авторов этих статей конституции.

Если в Декларации прав содержалась в зародыше демократическая и социальная республика, то можно сказать, что в конституции 1789 года содержалась в зародыше буржуазная республика.

С другой стороны, если мы оставим на минуту в стороне вопрос о буржуазии и демократии, мы увидим, что не только в самом тексте этой монархической конституции уже намечались непроизвольно-республиканские тенденции, но что они намечались также, и даже, главным образом, в том способе, каким Собрание требовало у короля его согласия на эту конституцию. Оно хотело, чтобы он ее принял, не признавая за ним права отвергнуть ее, не позволяя ему осуществлять в этом случае свое право санкции. Необходимо привести и оценить теорию, которую изложил по этому поводу Мунье в своем докладе 31 августа 1789 года:

«Я должен также, — сказал он, — предупредить ложное толкование королевской санкции, предложенной комиссией. Комиссия имеет в виду санкцию, установленную конституцией, а не санкцию для самой конституции, т.е. оно имеет в виду санкцию короля, необходимую для простых законодательных актов. Король не имел бы права противиться установлению конституции, т.е. свободы своего народа. Но, однако, необходимо, чтобы он подписал и ратифицировал конституцию для себя и для своих преемников. Будучи сам заинтересован в содержащихся в ней постановлениях, он мог бы потребовать изменений; но если бы последние были противны общественной свободе, Собрание могло бы не только прибегнуть к отказу в налоге, но и обратиться к своим доверителям, ибо нация несомненно имеет право употреблять все необходимые средства, чтобы сделаться свободной. Комиссия полагала, что не следовало даже ставить вопроса о том, утвердит ли король конституцию, но что необходимо было установить в самой конституции королевскую санкцию для законов, которые могут быть вотированы впоследствии».

Одиннадцатого сентября Гильотен спросил: «Может ли король отказать в своем согласии на конституцию?» Мунье и Фрето́ ответили, что было несвоевременно и опасно заниматься тогда этим вопросом, «относительно которого не существует разногласия», [130] и «так как было высказано требование вотировать предварительный вопрос, говорится в протоколе, то Собрание решило, что в данную минуту не было надобности возбуждать прений».

Смысл этого голосования был еще более подчеркнут Мирабо, который сказал с трибуны, «что хотя Собрание и набросило религиозное покрывало на ту великую истину, что конституция не имеет надобности в королевской санкции, но это потому только, что при данных обстоятельствах сочли опасным провозгласить эту истину, но что принцип оставался все-таки тем же самым и что его нельзя было никогда покинуть». [131]

Когда все статьи были вотированы, было постановлено (1 октября), чтобы Декларация и конституция были «представлены на утверждение короля», при чем прения, предшествовавшие вотированию этого декрета, показывают, что слово утверждение понималось в том смысле, что король не мог в данном случае противопоставить свое вето. [132]

Итак, Собрание не допускало, чтобы юридически или de facto король мог отвергнуть конституцию; оно хотело заставить его принять ее.

Можно ли представить себе что-нибудь более республиканское?

Король дорого платил за ошибку, которую совершил, покинув свою политическую обязанность руководителя общественного мнения, руководителя зарождавшейся революции. Теперь его низвели на унизительную и пассивную роль, которая не требовалась и не предусматривалась наказами. [133]

Он вел теперь себя так же, как уже вел и раньше в столкновениях с парламентом или с тем же Собранием: сначала проявлял гневную вспышку, а потом уступал.

Когда 1 октября 1789 года ему были представлены на утверждение (вынужденное!) статьи конституции и Декларации, он сказал, что даст ответ через несколько дней, а двор начал подготовлять в это время насильственный переворот. Пятого октября он велел сказать, что принимает конституционные статьи лишь с оговорками и что отказывается высказаться относительно Декларации прав. Тогда вмешался Париж: вооруженная толпа двинулась в Версаль, и устрашенный король дал просто-на-просто свое согласие. Народ увел его в Париж, [134] где он должен был жить на положении полу заключенного и куда последовало за ним Собрание.

Таким образом это собрание еще раз одержало победу над королем и опять благодаря Парижу. Теперь оно увидело себя в полной зависимости от парижского народа. Отныне оно будет столько же бояться демократии, как и абсолютизма. Отсюда её колеблющаяся политика, направленная то против короля, то против народа.

Против короля был издан декрет 8 октября 1789 года, менявший его прежний титул короля Франции и Наварры на титул короля французов.

Затем Собрание обратило его в короля с двойственным характером или, скорее, с двумя сущностями следующей формулой: Людовик, милостью Божией и в силу учредительного закона государства, король французов (10 октября); таким образом оно совместило в одной и той же формуле и чисто эмпирическим путем старый мистический и новый рациональный принцип, старый порядок и революцию. Ссылка на милость Божию была направлена против демократии; упоминание об учредительном законе было сделано в пользу буржуазного класса. Это противоречие называлось тогда на политическом языке тайною, которую было бы непатриотично разъяснять. Мирабо в своей речи 18 сентября 1789 года назвал это также «предохранительною мерою против внезапности перехода». [135]

Против короля, путем организации департаментов, в которой не было отведено место ни одному представителю центральной власти, Собрание установило нечто в роде административной анархии (22 декабря 1789 года). [136]

Против народа оно вотировало (14 декабря) закон о муниципальной организации.

Об этом законе постоянно говорят, как будто бы он создал или восстановил муниципальную жизнь Франции, или, как если бы это был закон с демократической тенденцией. Совершенно наоборот. Демократической была муниципальная революция июля — августа 1789 года; народ овладел тогда площадью и церковью, собираясь на совещания с оружием в руках. Закон 14 декабря ограничил эту свободу, уничтожил муниципальную демократию; он разрешал гражданам коммун собираться только в определенное время и только для одной цели — назначения муниципалитета и избирателей, и разрешал это только активным гражданам. С тех пор не могло происходить даже тех общих сходок жителей, которые разрешал в некоторых местах и в известных случаях старый порядок. Вся муниципальная жизнь была сосредоточена законом в муниципалитетах, избиравшихся из среды богатых людей при системе избирательного ценза. Тем не менее этот закон признавал (ст. 62) за активными гражданами право «собираться мирно и без оружия на частные собрания для составления адресов и петиций». Эти собрания заменили собой до известной степени общие сходки жителей и сделались фактически одним из важных органов муниципальной жизни. Это были якобинские клубы, поддерживавшие революцию, объединившие Францию и содействовавшие косвенным путем, сначала даже не желая того, возникновению демократии и республики.

III. — Мы видели, каким образом Национальное Собрание организовало монархию. Посмотрим теперь, как оно организовало буржуазию в политически-привилегированный класс.

Читатель не забыл, что философы и политические писатели XVIII века, не исключая и Руссо, единодушно высказывались против установления во Франции демократии, как мы понимаем ее, т.е. всеобщего избирательного права, при чем французов поощрял к отрицательному отношению к такой демократии пример англо-американцев, установивших в своей республике избирательную систему, основанную на имущественном цензе.

В начале революции господствовало то же самое умственное настроение.

Так, в июне 1789 года Камилл Демулен писал: [137]

«Люди, впервые соединившиеся в общество, скоро увидели, что примитивное равенство не могло долго удержаться, что в собраниях, которые происходили потом, не все члены общества были одинаково заинтересованы в охранении общественного договора, гарантировавшего собственность; тогда они позаботились поставить низший класс граждан вне возможности нарушить этот договор. С этою целью законодатели устранили из политического тела класс тех людей, которых называли пролетариями, как способных только производить детей и пополнять численность общества; они образовали из них центурию, не имевшую влияния на народных собраниях. Отвлекаемая от общественных дел тысячью забот и находясь в постоянной зависимости, эта центурия никогда не может господствовать в государстве. Самое сознание своего положения удаляет её членов из общественных собраний. Будет ли слуга подавать свое мнение вместе с господином или нищий — с тем, милостынею кого он существует?»

Несколькими неделями позже Камилл Демулен был уже другого мнения, и не он один. Скоро оказались сторонники всеобщего избирательного права, сторонники демократии, даже среди учеников Руссо, даже среди тех, которые, подобно Робеспьеру, обожали Руссо.

Почему же так вышло?

Потому что явился новый факт: выступление на сцену, наступление совершеннолетия народа, который, в союзе с буржуазией, взял Бастилию и произвел муниципальную революцию по всей Франции.

Было ли справедливо или возможно удалить в центурию пролетариев-рабочих, отразивших на улицах королевские войска, или крестьян, одержавших победу над феодализмом, всю эту массу вооруженных французов?

И, однако, это самое было сделано Учредительным Собранием.

Но эта реформа уже не была одною из тех, в которых все патриоты были единодушны и которые как бы обусловливались силою вещей.

Установление системы избирательного ценза произошло после сложных и бурных прений, вызвав раскол среди деятелей революции. Отныне существовали уже две партии, демократическая и буржуазная, хотя еще не носившие этих названий и только наполовину сознававшие себя. В первую из них и вошли элементы будущей республиканской партии.

Постараемся выяснить этот довольно плохо известный факт: установление цензовой избирательной системы, политическую организацию буржуазного класса.

В докладе, сделанном Мунье, от имени конституционной Комиссии, 9 июля 1789 года, не было ничего или почти ничего относящегося к цензовой избирательной системе; мы находим там только неопределенный протест против идеи «вручить толпе произвольную власть». Быть может, это объясняется тем, что буржуазия нуждалась тогда в «толпе» для низвержения королевского деспотизма.

После взятия Бастилии, когда буржуазия победила этот деспотизм при содействии народа, когда она уже считала возможным обходиться впредь без этого содействия, появилась на свет мысль об устранении от политической жизни беднейшей части населения; 20 и 21 июля 1789 года Сиейс прочел в конституционной Комиссии свой труд, озаглавленный: Вступление к конституции, признание и мотивированное изложение прав человека и гражданина, [138] где проводил различие между естественными и гражданскими правами, которые он назвал пассивными, и политическими правами, названными им активными. Он говорил: «Все жители данной страны должны пользоваться в ней правами пассивного гражданина; все имеют право на защиту их личности, собственности, свободы и пр., но не все имеют право на активное участие в организации публичных властей; не все жители — активные граждане. Женщины, по крайней мере в их настоящем состоянии, дети, иностранцы, а также те, которые ничем не содействуют поддержанию общественного строя, не должны иметь активного влияния на общественные дела. Все могут пользоваться выгодами общества, но только те, которые содействуют публичному устройству, суть настоящие акционеры великого общественного предприятия. Они одни суть истинные активные граждане, истинные члены ассоциации». По каким же признакам узнавал он «этих настоящих акционеров»? Он не сказал этого; он не заявил формально об условии ценза; но ясно было видно, к какому выводу он хотел прийти. Тщетно восклицал он: «Равенство политических прав, это — основной принцип; оно священно и т.д.»; ясно было, что он хотел этим сказать только то, что все активные граждане должны были пользоваться одинаковыми правами. Во всяком случае именно он первый произнес эти слова: активный и пассивный и предложил эти формулы, из которых вытекла вся политическая организация буржуазии.

Только когда победа над старым порядком показалась окончательной, были официально возвещены [139] проекты, устанавливавшие ценз, в докладе, который был сделан Лалли-Толандалем, от имени конституционной Комиссии 31 августа 1789 года. Предлагая в этом докладе систему двух камер, он требовал, чтобы члены «палаты представителей» были собственниками, потому что, говорил он, собственники более независимы. Чтоб не устранить достойных, он требовал лишь какой бы то ни было недвижимой собственности: «Это значит, — прибавил он, — быть менее суровыми, чем англичане и даже американцы, которые, требуя собственности, определяют её размеры». Но что касалось верхней палаты, то «каждый сенатор должен был обладать земельною собственностью определенной ценности (установленной Национальным Собранием)».

Лалли говорил только об условиях, дающих право быть избранным. Мунье, в докладе и проекте, которые он представил в тот же день (31 августа), уже говорил, что «для того, чтобы иметь право избирать, надо будет прожить не менее года в том месте, где происходят выборы, и платить прямой налог, равный трехдневной рабочей плате». Что же касалось права быть избранным, то выражая мнение, несколько отличное от мнения Лалли, он желал, чтобы избранным в «Законодательный Корпус» мог быть только обладавший «в течение не менее года поземельною собственностью в королевстве». [140]

Собрание видимо колебалось нарушить таким образом первую статью Декларации прав. В статьи конституции, вотированные в сентябре, не была включена избирательная система; ее отнесли к плану административного деления королевства.

Этот план был предметом доклада, который Турэ внес 29 сентября 1789 года. По сделанному им расчету, Франция, население которой равнялось тогда приблизительно 26 миллионам, не должна была иметь более 4.4 миллионов избирателей. Чтобы быть активным гражданином, он требовал условия трехдневной рабочей платы; чтобы быть избранным в собрание коммуны и департамента — условия десятидневной рабочей платы; чтобы быть избранным в Национальное Собрание — условия платить прямой налог в размере одной серебряной марки. Вся эта система была предложена Турэ кратко, сухо, без всякой мотивировки.

Прения об условиях, требуемых для того, чтобы считаться активным гражданином, открылись 20 октября 1789 года.

Монлозье потребовал устранения слов активные и пассивные. Но он желал, чтобы право голоса было предоставлено только главам семейств.

Легран желал, чтобы ограничились требованием платы лишь одного рабочего дня. [141]

Прения шли вяло, как будто Собрание стыдилось отстранить от общественной жизни народ, взявший Бастилию. Парижский мятеж (убийство булочника Франсуа) доставил очень кстати буржуазии аргументы против народа: 21 октября был вотирован закон о применении военной силы в защиту возникавшего буржуазного строя. Двадцать второго числа прения возобновились, на этот раз более оживленные и страстные; буржуа вступили в них в открытый бой с демократами. «Аббат Грегуар, говорит один современный журналист, восстал со своею обычною патриотическою страстностью против этого условия: «Деньги, сказал он, это — двигатель правительства; но в обществе должны снова занять свое место добродетели. Условие платежа известного налога — превосходное средство, предлагаемое конституционной Комиссией, чтобы опять подчинить нас аристократии богатых. Настало время почтить неимущего; он должен нести обязанности гражданина, хотя у него и нет состояния; для этого ему достаточно иметь французское сердце». [142]

Адриен Дюпор, один из светочей буржуазии, также восстал во имя Декларации прав против всякого цензового ограничения; в тот же смысле говорил и Дефермон. [143] Рёбель был другого мнения, но ему казалось, что слова: поденная рабочая плата заключали в себе «унизительную мысль», и, «подобно тому как Комиссия предложила, как условие, необходимое, чтобы быть избранным в Национальное собрание, уплату налога в одну марку серебра, он требовал налога в одну унцию серебра, как условия для права быть избранным в первичные собрания». [144] Готье де-Биоза возвысил это требование до двух унций серебра». [145] «Нуситу сказал, что y них в Беарне никогда не справлялись с величиною налога при выборе представителей; справлялись только с их просвещением. Робеспьер почерпнул в Декларации прав доказательство того, что граждане не имели надобности платить налог, чтобы осуществлять политические права, без которых не может существовать и личной свободы». [146]

Дюпон (Немурский), «проникнутый идеей, что собственность — основной устой общества», [147] высказал смешанное мнение, а именно, чтобы всякий мог быть избранным, но, чтобы избирателями были только собственники. [148]

Демёнье защищал проект Комиссии: «Взнос трехдневной рабочей платы, говорил он, это — мотив соревнования и поощрения; эта неправоспособность только временная; не собственник рано или поздно сделается собственником». [149] Здесь уже проглядывает enrichissez-vous Гизо.

В общем, всеобщее избирательное право требовалось тогда пятью депутатами: Грегуаром, Адриеном Дюпор, Дефермоном, Нусситу и Робеспьером. Но как велика была численность того меньшинства, от имени которого они говорили? Мы не знаем этого, так как не произошло ни одного поименного голосования. Это меньшинство должно было быть очень слабым, ибо мы видим, что даже очень «передовые» патриоты мирились с системою ценза. Так, Петион заявил с трибуны 29 числа того же октября: «С одной стороны я говорил себе, что всякий гражданин должен пользоваться политическими правами; с другой, когда народ уже стар и развращен, я должен признать известную необходимость в исключении, предложенном вашей конституционной Комиссией».

Статья была вотирована в том же заседании и сделалась третьей в первом отделе декрета 22 декабря 1789 года. Вот её редакция.

«Условия, необходимые, чтобы быть активным гражданином, следующие: 1) быть французом; 2) достигнуть двадцатипятилетнего возраста; 3) прожить фактически в данном кантоне не менее одного года; 4) платить прямой налог в размере местной трехдневной рабочей платы; 5) не быть в положении прислуги, т.е. не быть слугою на жаловании». [150]

Каким же образом должен был определяться размер дневной рабочей платы? Сначала это делалось муниципальными властями. [151] Некоторые из них устанавливали слишком высокую цифру. Так, суассонская комиссия определила ее в 20 су, хотя средняя дневная рабочая плата в этом городе равнялась в действительности только 12 су. [152] В других местах рабочая плата была оценена, по-видимому, еще выше 20 су. Тогда 15 января 1790 года был издан следующей декрет: «Национальное Собрание, принимая в соображение, что хотя оно и было вынуждено установить известные условия для права быть активным гражданином, но что оно обязано по возможности облегчить народу выполнение этих условий, что размер трехдневной рабочей платы, требуемой, чтобы быть активным гражданином, должен быть определяем по величине рабочей платы не в области промышленности, где она подвержена сильным изменениям, а в сфере земледельческого труда, декретирует… чтобы при установлении стоимости дневного труда для этой цели не была превышаема цифра 20 су».

Муниципалитеты только в виде исключения обнаруживали стремление возвысить цифру дневной рабочей платы, «аристократизировать» избирательное право; ниже мы увидим, что в общем они проявляли тенденцию оценивать эту плату ниже её действительной стоимости, «демократизировать» избирательное право, и эта тенденция вызвала замечания и инструкции конституционной Комиссии (30 марта 1790 года). В них было сказано, «что хотя муниципалитеты могут оценивать поденную плату ниже 20 су, но они не должны спускать эту цифру до смешного, чтобы увеличить свое влияние». Поэтому, чтобы установить, например, норму ниже 10 су, они должны были бы снестись предварительно с Национальным Собранием.

Вопрос о трехдневной рабочей плате снова был поднят в Собрании, в заседании 23 октября 1790 года, на котором обсуждался проект, касавшийся движимого и личного обложения и сделавшийся законом 13 января 1791 года. Конституционная Комиссия попыталась тогда придать избирательному праву более демократический характер и предложила, устами Дефермона, заставить всех, имеющих какие-нибудь источники дохода, за исключением «чернорабочих низшего разряда», платить налог, равный по размеру трехдневной рабочей плате. Рабочие могли платить этот налог добровольно, и тогда они делались бы активными гражданами. Таким образом Комиссия старалась установить косвенным путем почти всеобщее избирательное право. Собрание запротестовало по поводу статьи, допускавшей добровольный взнос налога, равного трехдневной рабочей плате; была выставлена в виде возражения возможность подкупа на выборах, и среди большего шума Собрание вотировало переход к очередному порядку. Рёдерер настаивал, чтобы остальная часть статьи была редактирована так, чтобы устранить от выборов возможно большее число рабочих. Робеспьер говорил в демократическом смысле. [153] Вот что было в конце концов вотировано Собранием: «Налог, равный трехдневной рабочей плате, будет вноситься всеми имеющими какую-нибудь земельную или движимую собственность, а также и живущими поденным трудом, если их профессия доставляет им больший заработок, нежели установленная департаментом норма поденной платы для территории их муниципалитета». [154] Это немного расширило первоначально установленный базис; так, например, рабочий, зарабатывавший 16 су в коммуне, где норма поденной платы была определена в 15 су, уже становился избирателем.

Позднее и раньше этого были приняты другие меры с целью еще более расширить избирательное право. Так, в Париже, конституционная Комиссия разрешила допускать в первичные собрания всякого национального гвардейца, служащего на свой счет, если даже он и не вносит никакого другого налога. [155] Законом 28 февраля 1790 года было постановлено, чтобы сухопутные и морские военные, прослужившие не менее шестнадцати лет, имели права избирателей и избираемых без всякого другого ценза. [156] Наконец, духовные лица также были, по-видимому, допущены, в качестве активных граждан, в первичные собрания, не будучи подчинены условию трехдневной рабочей платы. [157]

До нас дошла официальная статистика активного населения Франции. Если верить цифрам декрета 28 мая 1791 года, то на 26 миллионов всех жителей, которых, как полагали, насчитывала тогда Франция, приходилось 4.298.360 активных граждан.

Таковы были условия, требовавшиеся для того, чтобы быть допущенным к подаче голоса на первичном собрании, чтобы быть активным гражданином. [158] Оставалось определить условия, дававшие право быть избранным. Конституционная Комиссия предложила требовать платежа прямого налога в размере десятидневной местной рабочей платы для того, чтобы: 1) иметь право быть избранным в собрание департамента; 2) иметь право быть избранным в собрание округа; 3) иметь право быть избранным в члены муниципальных собраний. Прения открылись 28 октября 1789 года и закончились в тот же день принятием проекта Комиссии, [159] при чем дело не обошлось без некоторой оппозиции: Дюпон (Немурский) не хотел никаких ограничений для права быть избранным; [160] того же мнения был и Монлозье: «Жан-Жак Руссо, заметил он, никогда не мог бы быть избранным». [161] Вирьё, напротив того, требовал обусловить право на избрание еще и обладанием «достаточною земельною собственностью». [162] Демократические депутаты, по-видимому, не принимали большего участия в этой борьбе они берегли свои силы для прений о марке серебра.

Прения о марке серебра, т.е. об условиях, дающих право быть избранным в Национальное Собрание, открылись 29 октября 1789 года. [163]

Конституционная Комиссия отказалась требовать обладания земельною собственностью, как условия для права быть избранным, в качестве представителя, в Национальное Собрание, а хотела, поставить условием этого права только платеж поземельного налога, равного стоимостью одной серебряной марке.

Петион восстал против всякого ценза, как условия избираемости: «Необходимо, сказал он, предоставить доверию заботу об избрании добродетели». [164]

Другой депутат, возвращаясь к первоначальной мысли Комиссии, хотел, чтобы к требованию марки серебра было прибавлено еще и обладание собственностью. [165]

Рамель де Ногарэ требовал исключения в пользу взрослых сыновей, которые в странах, где действуют писанные законы, не могли обладать собственностью при жизни их отца.

Аббат Тибо указал, что условие земельной собственности могло в будущем лишить права быть избранным все духовенство; кроме того, он находил марку серебра слишком высоким требованием,

Демёнье защищал проект Комиссии, но его аргументы не представляли ничего интересного.

Казалес сказал: «Коммерсант легко переносит с места да место свое состояние; капиталист, банкир, человек, обладающий деньгами, — космополиты; один собственник — истинный гражданин; он прикован к земле; он заинтересован в её плодородии; ему и надо предоставить обсуждение налогов». Оратор сослался при этом на пример Англии, где, чтобы быть Членом палаты общин, необходимо было иметь доход в 7.200 ливров. Он требовал, чтобы размер земельной собственности, как условия избираемости, был определен её доходностью не ниже, чем в 1.200 ливров. [166]

Рёбелль и Дефермон возражали Казалесу и поддержали проект Комиссии.

Барер говорил против условия обладания земельной собственностью и, поддерживаемый некоторыми другими, предложил заменить ценз в одну марку серебра условием платежа прямого налога, равного по стоимости тридцатидневной местной рабочей плате. Другие ораторы требовали, чтобы этот налог мог быть уплачиваем зерном.

Наконец, Приёр (из Марны), возвращаясь к мысли Петиона предложил отменить все другие условия, кроме доверия избирателей, и, поддерживаемый Мирабо, потребовал, чтобы его предложение было первым подвергнуто голосованию. Собрание вотировало против этого требования.

Первой поправкой, пущенной на голоса, была поправка, требовавшая обладания какою-нибудь земельною собственностью в прибавок к марке серебра; она была принята. Меньшинство вместе с Грегуаром и частью духовенства протестовало; но Собрание не изменило своего решения.

Что касается второй поправки относительно размера требуемой земельной собственности, то Собрание решило не обсуждать этого вопроса.

Третья поправка: определение размера прямого налога рабочей платою или зерном. Декретировано, что он будет определяться количеством, серебра.

Четвертая поправка ограничивала требуемый налог полу маркою или только двумя унциями серебра. Декретировано, что он будет установлен в одну марку.

Затем президент прочел вотированную статью: «Чтобы иметь право быть избранным в Национальное Собрание, необходимо будет платить прямой налог стоимостью в одну серебряную марку и, кроме того, обладать какою-нибудь земельною собственностью».

Раздались протесты; делались, заявления, что не было голосования, по поводу самой сущности закона, а также по поводу закона во всем его объеме и т. д. [167] Собрание приступило к голосованию и объявило, «что все уже решено». Оппоненты настаивали. Снова был поднят вопрос о взрослых сыновьях, что дало повод Бареру произнести речь. [168] Собрание еще раз прибегло к голосованию и постановило, «что декрет был издан законно». Немедленно же снова начались прения, сбивчивые, страстные, как будто бы Собрание чувствовало угрызения совести. В конце концов оно отменило свое решение и, прибегнув в третий раз к голосованию, постановило «отложить прения до следующего заседания, оставляя вопрос в его настоящем положении».

Прения возобновились 3 ноября. Были произнесены новые речи в пользу сыновей семейств, были сделаны новые попытки отменить декрет. Собрание утвердило его окончательно.

Конституционная Комиссия вскоре попыталась ослабить антидемократические последствия этого декрета о марке серебра и всей вообще системы ценза. Третьего сентября 1789 года среди других дополнительных статей о выборах она предложила такую статью 6-ю: «Условие относительно платежа прямого налога, необходимого, чтобы быть активным гражданином, избирателем или имеющим право быть избранным, будет считаться выполненным каждым гражданином, который в течение двух последовательных лет сделает добровольно гражданский взнос, равный этому прямому налогу».

Это предложение вызвало бурю протестов. Комиссия была ошикана. «Тысячи голосов, говорит Горсас, [169] кричали разом: Ловушка! Ловушка!» Другие кричали, что выборы будут извращены подкупом. Комиссия отступила; она так изменила проектированную ею статью, что она оказалась относящейся лишь к вопросу о праве быть избранным. Мирабо поддерживал эту новую редакцию. [170] Статья была подвергнута голосованию и отвергнута. Меньшинство протестует и добивается поименного голосования. Статья окончательно отвергается большинством нескольких голосов. [171]

Комиссия не падает духом: 7 декабря она предлагает статью 8-ю, освобождающую от ценза, требуемого для того, чтобы иметь право быть избранным как в административные собрания, так и в Национальное Собрание, граждан, получивших три четверти голосов. Снова происходят бурные прения. [172] Вирьё, говоря о гражданах, исключенных из числа имеющих право быть избранными, восклицает: «Пусть они сделаются собственниками, и тогда ничто не помешает им пользоваться этим правом!» Редерер и Кастеллан говорят в пользу проекта Комиссии. После сомнительного голосования прибегают к поименному вотуму, и статья оказывается отвергнутой большинством 453 голосов против 443. [173]

Вопрос о марке серебра был очень искусно снова выдвинут на сцену Робеспьером в заседании 25 января 1790 года. [174] «В провинции Артуа, — сказал он, — не существует личного прямого налога, потому что подушная подать была там превращена администрацией в процентный сбор и в поземельный налог». Следовательно, в Артуа можно было уплачивать марку серебра только в качестве землевладельца; и таким образом огромное большинство жителей этой провинции окажутся «лишенными политического наследства». Робеспьер не требовал какой-либо отдельной меры для Артуа; прочитанный им проект декрета имел целью отсрочить применение требования марки серебра до тех пор, пока Национальное Собрание не реформирует существовавшую систему обложения.

Предложение Робеспьера, как и все демократические предложения, привело большинство в ярость; раздались протесты, шиканье, поднялся шум, «ураган и вулкан», говорит Ле-Годей. Стали требовать перехода к очередному порядку; Шарль Ламет требовал отложить обсуждение до другого заседания. Один депутат [175] добился передачи предложения в Конституционную Комиссию, которой было поручено выработать декрет. Робеспьер выиграл свое дело. Действительно, декрет 2 февраля 1790 года постановлял в своей статье 6-й, чтобы в местностях, где не взималось никакого прямого налога, право быть активным гражданином и быть избранным не обусловливалось никаким цензом до новой организации обложения. Отсюда исключались только «в городах граждане, не имеющие никакой собственности, никакой профессии и не занимающиеся никаким ремеслом, а в деревнях — не имеющие никакой земельной собственности и не арендующие землю в таком размере, чтобы арендная плата равнялась 30 ливрам».

Эта новая мера, поскольку она касалась занимающего нас вопроса, была регламентирована только законом 13 января 1791 года.

Из этих фактов и дат вытекает, что в одной части Франции административные, судебные и церковные выборы происходили путем почти всеобщей подачи голосов, но что к выборам в Законодательное Собрание была применена со всей строгостью система ценза, размеры которого равнялись: трехдневной рабочей плате, десятидневной рабочей плате или марке серебра.

Такова была законодательная организация цензового режима, путем которого буржуазия составила из себя политически привилегированный класс. [176]

IV. — Как же были встречены общественным мнением система ценза и политическая привилегия буржуазного класса?

Скажем прежде всего, что сначала не было очень сильного протеста против самого принципа ценза. В общем различие между активными и пассивными гражданами было принято или с ним мирились. Возмущение в некоторой части общества было вызвано высоким цензом, каким обусловливалось право быть избранным в Национальное Собрание, т.е. маркою серебра.

С другой стороны, я почти не вижу публицистов, даже среди наиболее демократических, которые требовали бы или признавали бы во всей полноте всеобщее избирательное право, как мы понимаем его теперь. Так журналисты были согласны с Учредительным Собранием по вопросу об исключении домашней прислуги; существовали также религиозные предрассудки против евреев, [177] социальные предрассудки против комедиантов, против палача. Газета Révolutions de Paris, очень смелая и очень революционная, допускала, чтобы комедиант был избирателем, но не допускала, чтобы он мог быть избранным: [178] «Неужели думают, говорит она, что Фронтен мог бы быть мэром? Можно ли представить себе, чтобы он мог сойти в партер, где произошел бы шум, чтобы восстановить порядок, особенно если бы этот шум был вызван его же шаржами и шутками? Неужели воображают, чтобы он мог разучивать роли, репетировать, играть и вместе с тем следить за всеми деталями публичной администрации, которая в непредвиденных случаях принуждала бы его в середине пьесы переменить Меркуриев жезл на жезл командира?»

Национальное Собрание не обратило внимания на социальные предрассудки: оно допустило комедиантов и палача к осуществлению политических прав; но оно принимало в соображение в течение некоторого времени религиозные предрассудки. Декрет 23 и 24 декабря 1789 года, допускавший в число избирателей и избранных не католиков, исключал из него временно евреев. [179] Декрет 28 января 1790 года допускал в него только часть евреев, живших во Франции а именно евреев португальских, испанских и авиньонских. Только накануне того, как оно разошлось, 27 сентября 1791 года, Собрание решилось сравнять всех евреев с остальными французскими гражданами.

Интересно познакомиться с мнением Марата, потому что в своем проекте конституции он высказался как демократ (хотя и монархист): «Всякий гражданин, говорил он, должен иметь право голоса, и одно рождение уже должно давать это право». [180] Он исключал только женщин, детей, сумасшедших и игр. Однако, в своей газете он восстал против ценза только по поводу марки серебра, когда Турэ предложил ее в своем докладе от 29 сентября 1789 года. Он предвидит появление аристократии дворян и финансистов, он заявляет, что предпочитает просвещение богатству; но он желал бы «устранить с поля», т.е. лишить права избираемости «прелатов, финансистов, членов парламентов, пенсионеров короля, его служащих и их креатур», не говоря уже «о толпе трусов», т.е. о членах Национального Собрания. [181]

Мы видели, что Мирабо относился враждебно к привилегии буржуазного класса| но это не помешало его газете, le Courrier de Provence, хвалить требование трехдневной рабочей платы и говорить, что это напоминало всем об «обязанности трудиться». [182]

«Парижская Хроника» сначала одобрила требование марки серебра. [183] Она, по-видимому, присоединилась к идее временного отстранения плебса от политической жизни и напечатала письмо Орри де-Мопертюи, адвоката при парламенте, где после критики требования земельной собственности он говорил: [184] «Существует, однако, класс людей, наших братьев, которые, благодаря дурной организации наших обществ, не могут быть призваны представлять нацию: это пролетарии наших дней. И не потому, чтобы они были бедны и наги, а потому, что они даже не понимают языка наших законов. Кроме того, это исключение не вечно; оно лишь очень кратковременно. Быть может, оно усилит их соревнование, вызовет помощь с нашей стороны. Пройдет немного лет, и они будут сидеть рядом с вами; и, как мы видим это в некоторых швейцарских кантонах, пастух, дунайский или прирейнский крестьянин будет достойным представителем наций. Конечно, гораздо лучше было бы (если бы это не могло послужить ресурсом для умирающей, но еще не умершей аристократии) положиться единственно на доверие представляемых. Вот единственный нерушимый принцип». Он желает ценза для избирателя, но не для избираемого. Когда Конституционная Комиссия предложила признать право избираемости по отношению к тем, кто добровольно внесет требуемый налог, «Парижская Хроника» пришла в негодование по поводу отвержения этого предложения. [185]

Во «Французском Патриоте» мы находим очень мало о цензе. Только по поводу заседания 3 декабря 1789 года и декрета о марке серебра эта газета говорит: «Она удержана вследствие упрямства, из желания унизить несостоятельных граждан, из страсти создавать классы в обществе». [186]

Журналистами, высказавшими по этому случаю с наибольшею ясностью свои демократические мнения, были Камилл Демулен и Лусталло.

Первый выражался так: «В столице все голоса против декрета о марке серебра; скоро то же самое будет и в провинциях. Франция только что обращена в аристократическое правительство; это — самая большая победа из всех, одержанных дурными гражданами в Национальном Собрании. Чтобы заставить понять всю нелепость этого декрета, достаточно сказать, что Жан-Жак Руссо, Корнель и Мабли не имели бы права быть избранными. Один журналист напечатал, что из духовенства только кардинал Роган высказался против декрета; но невозможно, чтобы Грегуар, Массьё, Диллон, Жаллэ, Жубер, Гутт и еще один монах, один из лучших граждан, [187] опозорили себя в конце борьбы, после того как уже ознаменовали себя в ней столькими подвигами. Этот журналист ошибается. А что касается вас, о, презренные жрецы! о, бессмысленные бонзы! разве вы не видите, что ваш Бог не имел бы права быть избранным? Вы причислили к отверженникам общества того Иисуса Христа, Которого вы провозглашаете Богом с церковных кафедр и с трибуны! И вы хотите, чтобы я уважал вас, священников Бога-Пролетария, Который не был бы даже активным гражданином! Имейте же уважение к бедности, которую Он облагородил. Но что хотите вы сказать этим беспрестанно повторяемым словом активный гражданин? Активные граждане — это те, которые взяли Бастилию и которые обрабатывают поля, между тем как праздные тунеядцы среди духовенства и двора, несмотря на свои громадные поместья, не более как прозябающие растения, подобные тому дереву вашего Евангелия, которое не приносит плодов и которое надо бросить в огонь». [188]

Лусталло не менее энергично восстал против декрета о марке серебра. [189] Он приготовил обширную петицию с целью добиться отмены этого декрета и части уже вотированного проекта муниципальной организации: «Итак, писал он, чистая аристократия богатых установлена без всякого стыда. Кто знает, не совершает ли теперь преступления против нации тот, кто осмеливается говорить: нация — верховный повелитель?» И он заканчивает следующим призывом к королю: «О, Людовик XVI! о, восстановитель французской свободы! взгляни на эти три четверти нации, исключенные из законодательного корпуса декретом о марке серебра; взгляни на эти общины, поставленные под унизительную опеку муниципальных советов; спаси французов от рабства или гражданской войны; оправдай свое право на приостанавливающее вето тем славным употреблением, какое ты можешь сделать из него в настоящую минуту; как охранитель прав народа, защити его от беспечности, невнимания, ошибки или преступления его представителей; скажи им, когда они потребуют от тебя санкции этих несправедливых декретов: верховный повелитель — нация; я — её глава; вы не более как её комиссары; вы не повелители ни её, ни мои».

Вызвали ли эти статьи известное движение в общественном мнении? Не были ли они сами результатом уже существовавшего движения в общественном сознании? Мы не знаем этого. Газеты мало сообщают нам о том, что говорилось тогда на улицах, в кафе или в Палэ-Ройяле относительно установления избирательного ценза. Я думаю, что первые известия о цензе не взволновали парижского народа, что он не понял его значения. По-видимому, только впоследствии избранная часть активных граждан разъяснила пассивным гражданам, в чем были нарушены их права.

Во всяком случае, только после появления статей Камилла Демулена и Лусталло произошла первая манифестация против избирательного ценза, пли, лучше сказать, первая известная нам манифестация этого рода произошла уже после напечатания этих статей.

Прежде всего вопрос был поднят о марке серебра; мы уже говорили, что со всем остальным, по-видимому, легко примирились.

Семнадцатого декабря 1789 года округ Генриха IV постановил войти в соглашение со всеми другими парижскими округами с целью послать депутацию к Людовику XVI, которая должна была просить его отказать в своей санкции декрету о марке серебра. [190] Эта идея, до такой степени отвечавшая политике Мирабо, который хотел воспользоваться королевским вето и королевскою властью в интересах народного дела, не встретила, по-видимому, поддержки и не имела никаких последствий.

Однако, некоторая часть парижских округов все-таки протестовала против марки серебра. [191]

Эта агитация встретила одобрение со стороны величайшего из мыслителей того времени, Кондорсе, состоявшего с сентября месяца членом Парижской Коммуны. Он, бывший прежде сторонником ценза, также изменил свое мнение, с тех пор как пролетарии совершили акт граждан, оказав помощь буржуазии при взятии Бастилии, с тех пор как парижская чернь этим разумным и героическим актом приобрела право называться народом.

Избранный в президенты комиссии Коммуны, которой было поручено выработать план муниципальной организации, Кондорсе прочел в этой комиссии, 12 декабря 1789 года, мемуар, в котором требовал простой отмены декрета о марке серебра. Он добился от своих сотоварищей полномочия представить официозно этот мемуар Конституционной Комиссии Национального Собрания, которая, желая, как уже мы видели, расширить избирательное право, ответила, что если бы к Парижу присоединились голоса других городов, то такая манифестация могла бы оказать влияние, и «что, следовательно, представлялся хороший повод обратиться к мнению общего собрания парижских округов».

Тогда Кондорсе представил официальный мемуар Коммуне, [192] которая постановила, 28 января 1790 года, чтобы этот мемуар был представлен Национальному Собранию, «если бы большинство округов выразило на это свое желание». Но мы не видим, чтобы парижская Коммуна, тогда еще скорее буржуазная по своим тенденциям, созвала для этой цели парижские округа. Последние начали действовать сами. Еще 9 января округ Saint-Jean-en-Grève созвал собрание уполномоченных всех парижских округов, которое должно было состояться 31 января. Был редактирован «адрес парижской Коммуны в её секциях», помеченный 8 февралем 1790 года; хотя он был подписан только 27 округами из 60, но, несомненно, выражал собою мнение большинства парижских округов, как это хорошо доказано издателем Актов Парижской Коммуны. [193] Мемуар ходатайствовал перед Национальным Собранием об отмене не только декрета о марке серебра, но и всей вообще системы ценза. В нем объявлялась противным Декларации прав деление нации на четыре класса: класс избираемых в члены законодательного корпуса; класс избираемых в члены административных коллегий; класс активных граждан, выборщиков в первичных собраниях; «и, наконец, четвертый класс, лишенный всех прерогатив, подчиненный законам, в изготовлении которых он не принимал участия и на которые не давал своего согласия, лишенный прав нации, в состав которой он входит, предназначенный напоминать своим существованием феодальное рабство». [194]

Этот адрес, представленный Национальному Собранию 9 февраля, был передан в Конституционную Комиссию. На следующий день, 10 февраля, президент депутации округов, по имени Арсандо, тщетно добивался, в письме к президенту Собрания, быть выслушанным этим Собранием. «Отмены декрета о марке серебра, писал он, требует не частное лицо, а весь Париж в его секциях, вся Франция». [195] Адрес парижских округов не вызвал в Национальном Собрании никакого доклада.

Между тем Париж был тем более заинтересован в этом вопросе, что он находился в исключительном положении, так как масса его граждан, по законам старого порядка, не платила никакого прямого налога, кроме подушной подати; но Людовик XVI отменил на несколько лет подушную подать для всех парижан, плативших ее в размере ниже 6 ливров. Таким образом, эта королевская милость заранее уменьшала число активных граждан, особенно в предместьях Сен-Марсо и Сент-Антуанском. [196] Я нашел в бумагах Конституционной Комиссии длинную и написанную в почтительных выражениях петицию «рабочих Сент-Антуанского предместья», которая была получена Национальным Собранием 13 февраля 1790 года. Рабочие протестуют в ней против деления граждан на активных и пассивных; они говорят также, что если они сами не вошли в состав активных граждан, то только потому, что не платят прямого налога, и они ходатайствуют о разрешении им платить этот налог, чтобы не быть «илотами». Они требуют, чтобы во всем королевстве все косвенные и другие обложения были заменены единым прямым налогом в два су в день или в 36 ливров в год с человека, что составило бы максимальный ежегодный доход в 900 миллионов, а минимальный в 600 миллионов. Двадцать семь лиц, подписавшихся под этой петицией, утверждают, что все рабочие предместья согласны с ними. [197] Газеты даже не упомянули об этом шаге, а Национальное Собрание не обратило на него никакого внимания.

V. — Первый опыт применения цензовой системы произошел в департаментах при муниципальных выборах в январе и феврале 1790 года.

В бумагах Конституционной Комиссии имеются некоторые сведения о том, как происходил и как был встречен этот опыт.

Вот, например, письмо Мурэ, синдика городка Лескара, «господину президенту Национального Собрания», от 7 марта 1790 года. Он сообщает, что муниципальные выборы произошли 26 февраля. В его общине насчитывается около 2.200 жителей; был избран мэр, пять муниципальных чиновников и двенадцать нотаблей. «Голосование не могло дать иных результатов в настоящее время вследствие статьи декрета, требующей уплаты налога, равного десятидневной рабочей плате, для того чтобы иметь право быть избранным. Было бы иначе, если бы это условие было умереннее, если бы оно требовало 40 су для избирателя и 4 франка для избираемого. Тогда две трети жителей этого города не были бы устранены, как теперь, от почетных должностей и осуждены прозябать в унизительном бездействии». Зачем он указывает на вопиющее противоречие декрета с Декларацией прав. [198]

Муниципалитет Ребенака в Беарне пишет в марте 1790 года, что в этом приходе, в котором насчитывалось около 1.100 душ и жители которого состояли отчасти из земледельцев, в большинстве же из «мастеров шерстяных изделий и других ремесел», дневная рабочая плата была определена в 6 су, без чего в нем оказалось бы только 12 человек с правом быть избранными, тогда как для полного состава муниципалитета требовалось их 19. Всех активных граждан оказалось 130 человек.

Некоторые муниципалитеты сами видоизменяли избирательный закон. Так, на муниципалитет Сен-Феликса, Лодевской анархии, был сделан донос (6 февраля 1790 г.), что он признал активным гражданином некоего Видаля — сына, находившегося на попечении родителей и не платившего никаких налогов. [199] Доктор прав и капитан национальной гвардии Розембуа пишет из Бомона в Лотарингии, 19 февраля 1790 года, что на собраниях, в которых он участвовал в качестве активного гражданина, он, к удивлению своему, видел, что народ принимает на себя роль «верховного законодателя» и решает признавать избирателем «даже граждан, не достигнувших двадцатипятилетнего возраста и проживших только пять или шесть месяцев в округе». [200]

Что собственно следовало понимать под прямым налогом? Вот что было, вообще говоря, неизвестно. Два гражданина Нима жаловались (27 января 1790 г.), что их не хотели включить в список активных граждан, пользующихся правом быть избранными, хотя каждый из них платил 19 ливров 5 су в виде десятины, под тем предлогом, что это не прямой налог. [201] Третьего декабря 1789 года граждане Марселя подали адрес Конституционной Комиссии с целью добиться разъяснения по этому предмету и получили следующий ответ:

«Конституционная Комиссия Национального Собрания, спрошенная депутатами города Марселя по поводу адреса муниципального совета этого города от 31 декабря 1789 года, объявляет, что при исполнении декретов Собрания надлежит руководиться следующими правилами:

Прямыми налогами в размере трех и десятидневной рабочей платы, которыми обусловлено право осуществления функций активного гражданина, избирателя и избираемого, признаются все те, которые каждый гражданин уплачивает непосредственно как в виде сбора, взимаемого с имущества, которым он обладает, так и в виде падающего на него личного налога. Так, двадцатая деньга, подоходный сбор или заменяющий его постоянный взнос (abonnement), земельная подать, удерживаемая в виде налога часть ренты, подушная додать, всякое личное обложение, натуральное или денежное, и вообще все налоги, кроме падающих на потребление, суть прямые, и размером их обусловливаются права активного гражданина, избирателя и избираемого.

Дневной рабочей платой следует считать обычную рабочую плату простого поденщика в каждом данном месте, городе или деревне; следовательно, эта норма должна быть неодинаковой для города и деревни, если дневная рабочая плата в них неодинакова.

Постановлено Конституционной Комиссией 4 января 1790 года». [202]

Этот ответ пришел в Марсель, без сомнения, слишком поздно, корда марсельцы, уже, по всей вероятности, составили, по своей фантазии, список активных граждан. В действительности, для составления этих списков и определения свойств прямого или косвенного налога, не существовало никаких однообразных правил.

Вот еще другое затруднение, отмеченное мэром и членами-муниципального бюро Ванн (18 марта 1790 г.); оно не относится до муниципальных выборов, но хорошо указывает на несовершенства избирательной системы вообще, Они обращают внимание на то, что, так как каждый муниципалитет в округе и департаменте имеет право установить по своему усмотрению норму дневной рабочей платы, то «отсюда происходит, что в одном месте: активным гражданином оказывается платящий 30 су, а в другом — платящий экю». Будет ли эта неодинаковая норма служить основанием для, определения права быть избранным в выборщики второй степени, в члены окружного или департаментского собрания? «Неужели житель одного кантона, где дневная, рабочая плата определена в 10 су, будет пользоваться правом быть избранным в департамент и округ, если он платит 100 су прямого налога, а житель другого кантона, где дневная рабочая плата определена в 20 су, не будет пользоваться этим правом, если он не платит двойного прямого налога по сравнению с первым?» Это дало бы слишком большое преимущество деревням, в которых число избирателей не было бы пропорционально числу городских избирателей. Необходимо, чтобы была установлена декретом однообразная норма десятидневной рабочей платы. [203]

Из разных мест указывали также и на другие нелепые последствия установленного ценза. Так, хирург Ломм пишет из Санкуана, 18 декабря 1789 года, что у него есть малолетний сын, которому он хотел бы доставить хорошее образование, но что он должен отказаться от этого, потому что необходимые для этого издержки на столько уменьшили бы его состояние, что лишили бы потом его сына права быть избранным. Следовательно он должен будет остаться невежественным, чтобы иметь это право. [204]

Вот еще одно затруднение: в законе говорилось, что граждане должны сами делать надписи на избирательных билетиках; но что же было делать с безграмотными? В Ди, где треть населения оказалась безграмотной, выборы были приостановлены (5 февраля 1790 г.), пока не сделалось известным решение Национального Собрания относительно этого вопроса. [205] Жители Ди не могли еще знать, что за три дня перед тем, 2 февраля 1789 года, Национальное Собрание декретировало, чтобы избирательные билетики безграмотных надписывались тремя старейшими по возрасту грамотными избирателями. [206] В части Франции этот закон сделался известным слишком поздно, так что по отношению к допущению безграмотных в такой же мере не существовало однообразного правила, как и по отношению к оценке прямого налога.

Однако эти индивидуальные [207] и коллективные протесты не были многочисленны-Вообще говоря, декреты, устанавливавшие ценз, были приняты с покорностью, применялись с готовностью, чаще всего без всяких жалоб, и не вызвали против себя широкого потока общественного мнения.

VI. — Но Париж вмешался снова и с еще большею настойчивостью. Увидев в действии установленную систему ценза, он понял все её значение и её неудобства. Для парижских рабочих потребовалось «наглядное доказательство», чтобы они постигли как следует смысл слова «пассивный»; а для того, чтобы произошло серьезное движение общественного мнения против ценза, буржуазия должна была сама почувствовать невыгоды, связанные для неё с маркой серебра.

Большое волнение было вызвано законом 18 апреля 1790 года, согласно которому при раскладке прямых налогов в Париже за основание принималась только квартирная плата; вследствие этого, чтобы платить в столице 50 ливров прямых налогов, т.е. чтобы иметь право быть избранным в Национальное Собрание, необходимо было занимать квартиру стоимостью не ниже 750 ливров; нанимавший, например, квартиру в 699 ливров платил только 35 ливров налога. Таким образом масса состоятельных и почтенных людей оказалась лишенной права избираемости; стоит только просмотреть объявления того времени, чтобы убедиться, что за плату меньшую 750 ливров тогда можно было иметь очень удобную и вполне «буржуазную» квартиру.

Ссылаясь именно на неудобства этого закона 18 апреля 1790 года, Кондорсе и убедил на другой же день, 19 апреля, парижскую Коммуну подать Национальному Собранию составленный им адрес.

Это очень замечательный адрес. Кондорсе красноречиво указывает в нем на противоречия между Декларацией Прав и системой ценза. Одно из его возражений против марки серебра заключается в том, что «декрет, отменявший прямой налог, мог бы лишить права избираемости миллионы граждан». Он еще допускал «небольшой налог», как условие считаться активным гражданином, но не хотел никакого ценза для права быть избранным. [208] Этот адрес парижской коммуны был представлен Учредительному Собранию 20 апреля 1790 года, но удостоился только простой расписки в получении.

Враждебное отношение к избирательному цензу усиливалось с каждым днем. Оно очень резко проявилось в газете Марата, в номере от 30 июля 1790 года, где было напечатано вымышленное прошение пассивных граждан: [209] «Известно, говорит в нем Марат, что революция обязана своим успехом восстанию мелкого люда; не менее известно также, что взятие Бастилии обязано своим успехом главным образом десяти тысячам бедных работников Сент-Антуанского предместья». Десять тысяч бедных работников! Марат преувеличивает, так же как он преувеличивает, когда заявляет, что пишет свое прошение от имени «18 миллионов несчастных, лишенных прав активных граждан», ибо мало вероятия, чтобы тогда существовало более трех миллионов пассивных граждан. [210] Но он не преувеличивает, когда говорит о возникновении нового привилегированного класса, и его угрозы буржуазии представляют исторический интерес: «Что мы выиграли, пишет он, уничтожив аристократию дворянства, если она будет заменена аристократией богатых? Если мы должны будем стонать под игом этих новых выскочек, то уж лучше было бы сохранить старые привилегированные сословия… Отцы отечества, вы — баловни судьбы; мы не требуем от вас теперь раздела вашего имущества, имущества, которое небо даровало всем людям вместе; дознайте всю умеренность наших требований и ради вашего же собственного интереса забудьте на несколько минут заботу о своем величии, оторвитесь на несколько мгновений от сладких мечтаний о своей собственной важности и примите в расчет те ужасные последствия, которые могут быть вызваны вашим легкомыслием. Отказывая нам в правах гражданина по причине нашей бедности, страшитесь, чтобы мы не вернули себе этих прав, отняв у вас ваш излишек. Бойтесь растерзать наши сердца сознанием вашей несправедливости; страшитесь довести нас до отчаяния и не оставить нам другого выбора, как только отомстить вам, прибегнув к самым крайним мерам, или, скорее, предоставив вас самим себе. Чтобы занять ваше место, нам стоит только скрестить спокойно руки. Принужденные тогда пользоваться собственными руками и обрабатывать ими свои поля, вы сравняетесь с нами; но так как вы малочисленнее нас, то будете ли вы уверены в том, что воспользуетесь продуктами своего труда? Вы можете, однако, предупредить эту революцию, которая неизбежно будет вызвана нашим отчаянием. Вернитесь к справедливости и не наказывайте нас дольше за то зло, которое вы же причинили нам».

Таким образом Марат первый поставил — и мы видели с какою энергией и страстью — политический и социальный вопрос. Каково было влияние его статьи? Мы не знаем этого, и другие газеты не упоминают о ней. Тем не менее она не прошла бесследно, как это доказывается успехом «Друга Народа» и тем фактом, что Марат, очевидно находя поддержку, продолжал свою демократическую кампанию с непрерывно возраставшею смелостью. В июле 1790 года он решился даже напасть на клуб якобинцев: [211] «Чего ждать, писал он, от этих собраний глупцов, мечтающих о равенстве, называющих себя с гордостью братьями и исключающих из своей среды тех несчастных, которые освободили их?» Все это не значило, однако, чтобы Марат верил в мудрость народа или всегда льстил ему. Вслед за октябрьскими днями 1789 года он писал: «О, мои сограждане, легкомысленные и беспечные люди, у которых нет последовательности ни в мыслях, ни в действиях, которые действуют только порывами, сегодня преследуют с неустрашимостью врагов отечества, а завтра слепо полагаются на свою веру! Я не дам вам покоя; вопреки вашему легкомыслию вы будете счастливы, или меня не будет на свете». [212] При случае, говоря о народе, он не скупится на эпитеты рабы и идиоты; [213] он желает, чтобы народом руководил мудрый человек; быть может, он мечтал для самого себя о диктатуре по убеждению; позднее он требовал диктатуры во всех смыслах; он хотел цезарской демократии; но, увидев в действии систему ценза, он стал все-таки, хотя и на свой манер, сторонником всеобщего избирательного права.

Таким образом уже начали проявляться, особенно в газетах, признаки зарождения демократической партии, носившей у Марата цезарский, в большинстве же случаев либеральный характер. Её программа заключалась тогда в том, чтобы добиться отмены всякого ценза (это — программа наиболее передовых) или же по крайней мере (это — программа практических политиков) отмены ценза для избираемых, ослабления наиболее непопулярных последствий только что установленной буржуазной системы.

Глава IV. Возникновение демократической и республиканской партий. (1790–1791)

I. Демократическая партия. II. Федерация. III. Первоначальная республиканская партия: газета и салон госпожи Робер. IV. Первые проявления социализма. V. Феминизм. Братские общества обоих полов. VI. Агитация против буржуазного порядка; VII. Республиканские манифестации от декабря 1790 до июня 1791 года. VIII. Гуманитарная политика. IX. Заключение.


I. — Мы уже указали, из каких элементов состояла вначале демократическая партия.

Мы должны особенно подчеркнуть тот факт, что эта партия возникла не в среде крестьян и не в среде рабочих. Сельская масса народа, обрадованная уничтожением старого порядка, вовсе не думала об отстаивании своего права подавать голос, считая его, по-видимому, скорее за тягостную и опасную повинность для себя, чем за желательную привилегию. Рабочие, менее многочисленные, чем в настоящее время, отнеслись с большею чуткостью к устранению их от политической жизни, но почтительный тон петиции Сент-Антуанского предместья показывает, что они примирились бы с этим, если бы были предоставлены самим себе. Мы уже говорили, что потребовались усилия некоторых новаторов из буржуазии и пламенные призывы Марата, в июне 1790 года, для того чтобы всеобщее избирательное право сделалось популярным тезисом. В течение долгого времени, однако, даже в Париже нельзя было вызвать сколько-нибудь грозного движения пассивных граждан против активных. Парижские рабочие были лишь антиаристократами и патриотами; демократами они стали только тогда, когда их заставила подумать об этом буржуазия; что же касается слова республика, то, по-видимому, оно еще не было известно в предместьях.

Итак, демократическая партия возникла сначала в среде буржуазии; она была плохо организована, как все тогдашние партии, но отличалась достаточно определенными и даже довольно шумными тенденциями. Вождями этой партии были: в Национальном Собрании — Робеспьер, Бюзо, Петион и Грегуар, а вне собрания — неистовый Марат, красноречивый Лусталло и скромный Кондорсе.

Эти демократы не переставали заявлять о своих требованиях в течение всего 1790 года.

Этот знаменитый год пользуется репутацией года национального объединения и братства, репутацией лучшего года революционной эпохи. Без сомнения; но он также был годом захвата буржуазией всей политической жизни в ущерб народу, годом осуществления той не совсем братской идеи, что нация, это — только одна буржуазия.

К радостным восклицаниям, приветствовавшим падение старого порядка, старого деспотизма и старой аристократии, примешалось несколько свистков (и их можно расслышать, если прислушаться внимательно) со стороны демократов, относившихся враждебно к системе ценза, к буржуазии.

Так, тот день, 4 февраля 1790 года, когда Людовик XVI явился лично в залу Национального Собрания, чтобы признать конституцию и прочесть свою милостивую речь, и когда Собрание, охваченное безумною радостью, установило следующую гражданскую присягу: «Я клянусь быть верным нации, закону и королю и поддерживать всеми моими силами конституцию, декретированную Национальным Собранием и признанную королем», — был, без сомнения, прекрасным историческим днем.

В этом акте видели прежде всего признание королем конституции и подчинение короля нации и закону, и нет сомнения, что вся Франция была охвачена тогда радостью.

Но некоторые демократы усматривали здесь только властный акт Национального Собрания, имевший в виду навязать народу, без его согласия, конституцию с избирательным цензом и ненавистною маркою серебра. Лусталло желал бы, чтобы учредительные законы утверждались народом, созванным на первичные собрания; он мечтал о демократии со всеобщим избирательным правом и требовал её; он изложил целую систему референдума, как сказали бы мы в настоящее время, установлявшую народную санкцию для законов. [214] Критикуя с горечью Национальное Собрание, осмеливавшееся, в своих обращениях к народу, принимать тон верховного повелителя, он напоминал ему, что революция совершена «несколькими патриотами, не имевшими чести заседать в Национальном Собрании». [215]

Но Лусталло и другие писатели или ораторы демократической партии, этот главный штаб без армии, сознавали тогда, что их идеи далеко опережали взгляды массы; все их надежды и честолюбивые мечты заключались лишь в том, чтобы заставить пролетариев понять, что их права нарушены и что уже возник новый привилегированный класс.

II. — Если демократической партии, состоявшей из избранных людей буржуазии, удалось сделаться популярной, то это потому, что самый ход событий демократизировал Францию, помимо её воли. Следует помнить, что в этом 1790 году еще продолжалось великое муниципальное движение в пользу национального освобождения и объединения. Тогда именно возникла новая, единая Франция, благодаря гигантской организующей и созидающей работе, в которой можно, по-видимому, различить два течения: одно рациональное и как бы искусственное, другое — инстинктивное, народное, самопроизвольное.

Из голов членов Учредительного Собрания вышли рациональные институты, обдуманные в тиши кабинета; в них, без сомнения, были приняты в соображение история и желания народа, по они во всяком случае не были выработаны самим народом. Таковы: разделение Франции на департаменты, [216] судебная организация, гражданское устройство духовенства. Все это не выросло самопроизвольно из почвы, а было посеяно в ней заботливыми руками; все это процветало в большей или меньшей степени, но было немного искусственно и непрочно.

Из недр самого народа вышло муниципальное движение в июле 1789 года, а из Парижа вылетела та электрическая искра (выражение того времени), которая пробудила и потрясла Францию, воскресила общины и муниципализировала, вслед за городами, деревни. Эти коммуны, с Парижем во главе, были одушевлены своего рода центростремительной силой национального объединения. Движение вышло из Парижа и к Парижу оно стремилось вернуться, чтобы организоваться там. Эти вооруженные группы, появившиеся в общинах, эти конфедерации берегов Роны, берегов Рейна, бретоно-анжуйская и т.д., в которых не обращалось внимания ни на старое провинциальное, ни на новое департаментское деление, все эти дружеские союзы, члены которых приносили клятву быть братьями, представляли собою как бы отдельные хороводы, стремившиеся слиться в один огромный хоровод и придвигавшиеся к Парижу. Там именно и закончилось объединение Франции, там именно и возникло отечество, на Марсовом поле, 14 июля 1790 года.

Это движение было до такой степени всеобще, самопроизвольно и демократично само по себе, что оно встревожило Учредительное Собрание, создавшее буржуазный строй; ему казалось опасным для цензовой системы, что граждане составляли группы не активных граждан, а братьев.

Когда оно декретировало 9 июня 1790 года, чтобы в Париже был устроен праздник федерации, оно сделало так потому, что не могло поступить иначе, и этот декрет имел главною целью отнять у этой федерации её демократический характер.

Оно не хотело, чтобы делегаты федерации выбирались народом или даже муниципалитетами, которые, несмотря на свое цензовое происхождение, иногда обнаруживали антибуржуазные стремления; они должны были выбираться национальной гвардией, этой вооруженной силой, уже сделавшейся в значительной степени буржуазной и состоявшей почти из одних активных граждан.

Выборы эти были выставлены также, как своего рода плебисцит в пользу конституции, что приводило в огорчение демократа Лусталло.

В общем церемония на Марсовом поле носила вполне национальный характер. Там действительно можно было увидеть воочию отечество, верховную нацию. И нет сомнения, что если рассматривать самопроизвольное народное движение федерации в его целом, и даже с его полу-буржуазным финалом, то можно сказать, что оно было одним из событий, подготовивших косвенным путем демократию и республику. Но руководящие политики того времени старались сделать из этой церемонии также и антидемократическую манифестацию. Замечательно, что по такому поводу и в такое время были оставлены в стороне победители Бастилии. Праздник носил отчасти лафайетовский отпечаток, а в некоторые моменты принимал даже чисто роялистский характер. Крики: «Да здравствует король!» уравновешивали крики: «Да здравствует нация!» Восемнадцатого июля федералисты собрались под окнами Тюльери и кричали: «Да здравствует королева!» [217] Эта федерация, казалось, порицала уже проявившиеся демократические требования и еще таившиеся республиканские вожделения.

III. — Эти республиканские вожделения вскоре, однако, выступили наружу.

Через несколько недель после празднеств федерации. Париж узнал, что монархическая Европа составляла против нас коалицию. Людовик XVI, терзаемый угрызениями совести по поводу санкционированного им гражданского устройства духовенства, входил в соглашения с чужеземцами против французов. Проницательные люди догадывались об этом, а так как не существовало никакого другого возможного короля, кроме Людовика XVI, то в некоторых смелых умах уже тогда, в первый раз, возникла мысль об уничтожении королевской власти.

Современники думали, по-видимому, что республиканская партия зародилась гораздо раньше. Так Лафайет писал Буйлье 20 мая 1790 года: «Вопрос о войне или мире, поднятый вот уже некоторое время, разделил нас самым явным образом на две партии: монархическую и республиканскую». [218] Но не говорил ли так Лафайет из адвокатской хитрости, чтобы убедить Буйлье, показав ему республиканский призрак, примкнуть к конституционалистам? Без сомнения, дебаты по поводу династического договора (16–22 мая 1790 г.) выдвинули вперед идею о королях, вовлекающих народы в династические войны, и могли навести на республиканские мысли; с другой стороны, вотированный 22 мая декрет, в силу которого королю принадлежало право предлагать войну, а Собранию декретировать ее, представлял последнее слово нации и уменьшал королевскую власть; но в самих прениях по этому поводу не было ничего республиканского. Так, когда Робеспьер сказал (18 мая), что король не представитель, а лишь приказчик, делегат нации, то поднялся ропот. Тогда оратор заявил, что он имел в виду лишь верховную обязанность исполнять общую волю, и из его объяснений вытекало, что он хотел говорить почтительно о королевской власти.

Дело в том, что после того, как король присягнул конституции, часть патриотов стала поддерживать министерство. Вот то вовсе не республиканское разделение, на которое намекал Лафайет, и только с целью очернить анти-министерских депутатов к ним применяли незаслуженный эпитет республиканцев.

Подобным же образом Камилл Демулен, с целью похвалить «патриотов», стал называть их тогда «республиканцами». [219] Он любил говорить о «французской республике» [220] и называл Учредительное Собрание «конгрессом французской республики». [221] Этот республиканец так мало надеялся тогда на осуществление своих теорий, что говорил в своей газете Людовику XVI: «Клянусь фонарем, что из всех королей, бывших, настоящих и будущих, с вами легче всего может примириться республиканец; от вас самих зависит быть любимым и слышать, как наш сад будет оглашаться похвалами в вашу честь». [222]

Между тем он пропагандировал свои республиканские теории, но безуспешно. Теперь он на время отказывается от них и в тот самый момент, когда Лафайет говорил Буйлье о возникновении республиканской партии, констатирует, что её не существует: «Я даром потерял время, проповедуя республику, пишет он. — Республика и демократия теперь рухнули, а всякому автору неприятно оглашать пустыню и печатать такие же бесцельные и ни на кого не влияющие листки, как предложения аббата Мори. Так как я отчаиваюсь преодолеть этот непреодолимый поток, после того как вот уже шесть месяцев не встаю с скамьи гребцов, то не лучше ли мне снова пристать к берегу и бросить бесполезное весло?» [223]

Несколькими днями позже Лусталло также сообщает нам, что тогда еще не существовало республиканской партии, в статье, где он говорит, что с тех пор, как некоторые из корифеев партии патриотов перешли в министерские ряды, осталось едва шестьдесят депутатов, «еще мужественно борющихся в вопросах, не касающихся короля». «Но, прибавляет он, лишь только заходит речь о его интересах, они осуждают себя на молчание из боязни подать повод к так часто повторяемому обвинению, что они предались партии, враждебной королю, и хотят обратить Францию в республику» [224]

Итак, республиканская партия возникла во Франции не в мае 1790 года, потому что тогда все еще надеялись упрочить революцию при помощи королевской власти. Только тремя месяцами позже, когда стала пользоваться популярностью мысль, что дело королей и дело народов две разные вещи, когда распространилось подозрение, что Людовик XVI изменяет Франции и находится в сношениях с эмигрантами и Австрией, только тогда некоторые французы стали думать, что поддержать революцию молено было, лишь упразднив королевскую власть.

Мы видели, что до тех пор республиканизм Камилла Демулена не находил себе отклика. Но вот, в сентябре 1790 года, один литератор, по имени Лавиконтери [225] напечатал памфлет под заглавием «О народе и королях», [226] где говорил следующее: «Я республиканец и пишу против королей; я республиканец и был им раньше, чем родился». По его мнению, король — прирожденный враг свободы, и он заявляет, что не делает исключения в пользу Людовика XVI. Он еще допустил бы избираемого и не наследственного короля, но требует в столь же ясных, как и энергичных выражениях республики. И не один он был такого мнения: 1 октября 1790 года газета Mercure national присоединилась к выводам этого памфлета.

Эта малоизвестная газета [227] имеет большое значение не только потому, что она была хорошо осведомлена в иностранной политике, но также и потому, что при возникновении республиканской партии она служила для последней официальным органом и, кроме того, была как бы органом салона одной женщины-писательницы, где возникло ядро этой партии. Я говорю о госпоже Робер, дочери шевалье Гинемена де Кералио, профессора военной школы, члена академии надписей и изящной словесности и редактора Журнала Ученых. По примеру своей матери, также писательницы, она печатала романы, исторические книги и переводы. Тридцати трех лет она вышла замуж за Франсуа Робера. Это был люттихский адвокат, сделавшийся французом, и очень преданным, добрый малый, краснощекий, с горячим сердцем и? хотя, быть может, посредственным талантом, но честный и прямодушный, пламенный революционер, член якобинского клуба и клуба кордельеров, а впоследствии депутат парижского округа в Конвенте. Госпожа Ролан, не любившая госпожи Робер [228] и смеявшаяся над её туалетом, признает в своих мемуарах, что это была «умная, ловкая и проницательная маленькая женщина». Будучи в 1790 году патриоткой, как говорили тогда, но патриоткой-демократкой, в то время как многие другие довольствовались буржуазным режимом, установленным в 1789 году, и патриоткой-республиканкой, в то время как госпожа Ролан еще поддерживала монархический строй, она была, по-видимому, основательницей республиканской партии.

«Национальный Меркурий» не ограничился похвалою памфлету Ла-виконтери. Робер заявил в своей газете, 2 ноября 1790 года, что он скоро напечатает сочинение, в котором покажет «опасности, неразрывно связанные с королевской властью и «бесчисленные выгоды республиканских учреждений». А 16 ноября он писал: «…Изгладим из нашей памяти и нашей конституции самое слово король. Если мы сохраним его, то я не ручаюсь, что мы останемся свободными даже в течение двух лет». Влияние этой газеты распространялось довольно далеко; якобинцы в Lons-le-Saunier читали ее и стали сознавать себя республиканцами. В нумере от 14 декабря было напечатано: «Извлечение из письма Друзей Конституции Лонс-ле-Сонье, к мадам Робер: «Республиканцы Юры — искренние влюбленные в неприятельницу королей, франко-римлянку, которая… и т. д. Мы посылаем вам, добродетельная гражданка, постановление нашего общества… Примите искренние уверения в уважении к вам 800 патриотов Юры, подписи которых заменяются следующими: Дюма младший, президент: Эмбер, Оливье, секретари». Это постановление, состоявшееся 5 декабря 1790 года, выражало пожелания относительно присоединения Авиньона к Франции. В нем подтверждалось право народов вступать в союзы между собою: «Если тираны станут противиться нам, все троны будут низвергнуты, и священный союз народов будет, наконец, завершен во всей вселенной». [229]

Сочинение, обещанное Робером, появилось в конце ноября или начале декабря 1790 года под таким заглавием: «Республиканизм, примененный ко Франции». [230] Автор признает в нем, что общественное мнение против республики, но он все-таки желает её установления, потому что она одна совместима с свободой, потому что она есть демократия. Национальному Собранию стоит только захотеть республики, и общественное мнение последует за ним. Робер признается, что он не всегда был республиканцем; при старом порядке он был роялистом, но революция открыла ему глаза.

Этот памфлет обратил на себя внимание. Умеренные патриоты встревожились, и в Journal des Clubs немедленно же появилось обстоятельное возражение: «Мы можем установить у себя республиканское правительство, — говорила эта газета, — только двумя способами: или вся нация составила бы лишь одну большую республику, или же она распалась бы на части, и тогда каждые один или несколько её департаментов образовали бы небольшие федеративные республики». В первом случае «Франция едва ли наслаждалась бы своей воображаемой свободой даже в течение двадцати лет, проведенных среди смут и ужасов гражданской войны, чтобы подпасть потом под иго новейших Тивериев, Неронов и Домицианов, после того как она имела бы своих Сулл, Мариев и Каталин». Во втором случае Франция оказалась бы слишком слабой в борьбе с аристократией и Европой. [231]

Передовые патриоты, демократы, или молчали или возражали Роберу не принципиально, а с точки зрения своевременности. Французский Патриот заявил 19 декабря 1790 года, в неподписанной статье (вероятно, принадлежавшей Бриссо), что республика несомненно предпочтительнее монархии (о чем эта газета тщательно избегала говорить до тех пор); но своевременно ли было учреждать ее? «Во Франции много невежества, развращенности, городов и мануфактур, слишком много людей и слишком мало земли и т.д., и я с трудом могу поверить, чтобы республика удержалась при таких источниках развращения». «Я желаю, чтобы мое отечество сделалось республикой; но я не кровожаден и не поджигатель, и я одинаково желаю, чтобы тот, кто будет занимать трон в ту счастливую эпоху, не был сведен с него путем насилия; я хочу, чтобы это произошло в силу учредительного закона, чтобы подобно тому, как было сказано Людовику XVI: Займите трон, было бы сказано Людовику XVII или XVIII: Сойдите с трона, ибо мы не хотим больше иметь короля; сделайтесь снова гражданином, сделайтесь одним из составных элементов верховного народа».

Таким образом республика, о которой никто не говорил за месяц перед тем, стала очередным вопросом общественного мнения, что и было констатировано «Газетою Клубов» в следующих достойных замечания выражениях: «Так как вопрос об обращении Франции в республику был поднят во многих обществах, так как он циркулирует среди народа, внося в него беспокойство и брожение, то он заслуживает самого серьезного внимания и самого всестороннего обсуждения». [232] А граф Монморен писал кардиналу Берни, 3 декабря 1790 года, что опасность грозила не только религии, но, быть может, также и трону. [233]

Итак, в декабре 1790 года уже существовала республиканская партия. Она вышла не из предместий и мастерских, и её происхождение вовсе не народное. Республика, которую начали пропагандировать во Франции, была буржуазного и полу-аристократического происхождения, а первыми республиканцами оказались несколько утонченно-образованных людей: женщина-писательница, дворянин-академик, адвокат, смелые памфлетисты, — словом столь немногочисленная часть избранного общества, что, подобно будущим доктринерам, она могла бы почти вся поместиться на одном диване — диване госпожи Робер. Но эта партия существует; она говорит и пишет, она водружает республиканское знамя, и её программа обсуждается во всем Париже.

IV. — Скажем теперь же, что до бегства короля в Варенн этой республиканской партии не удалось приобрести популярности. Она была не более как авангард или одно крыло демократической партии, и нам необходимо поэтому рассказать сначала об успехах и всех превратностях этой партии вплоть до того времени, когда Людовик XVI, сбросив маску, не изменил всего положения дела.

Если в демократической партии, в 1790 и 1791 годах, замечались республиканские тенденции, то в ней существовали также социалистические и феминистские тенденции.

Мы видели, что демократы нападали на политические привилегии буржуазии, особенно по поводу марки серебра. Экономические привилегии казались тогда менее нестерпимыми: во-первых, потому, что был совершен первый социальный переворот, удовлетворивший крестьян; во-вторых, потому, что условия промышленности были таковы, что тогда еще не могло возникнуть острого рабочего вопроса.

Однако, через несколько месяцев после установления буржуазного класса, ненависть к политической привилегии заставила некоторых смелых писателей напасть преждевременно, в виде изолированных застрельщиков, и на экономическую привилегию.

Мы уже видели, что 30 июня 1790 года в «Друге Народа» Марат грозил богатым социальной революцией, если они станут упорствовать в поддержании ценза.

Эта агитация не прошла совершенно бесследно. Кое-где начали говорить об аграрном законе; [234] вследствие ли неосторожности, или по недоброжелательству эти слова были произнесены и в деревнях, что повлекло за собою насильственные действия. [235] Но до нас дошли только смутные известия об этом. Несомненно, что когда противники революционеров обвиняли всех патриотов в желании аграрного закона, то они лгали с целью дискредитировать их. Однако, несомненно, также и то, что в демократической партии были социалисты и кроме Марата, и что в начале 1791 года произошли некоторые социалистические манифестации.

Так, одна из самых распространенных газет того времени, Révolutions de Paris, напечатала статью «О бедных и богатых», [236] по поводу 12 тысяч ливров, пожертвованных Монархическим Клубом парижским секциям в пользу бедных. Этот клуб старался путем ловко направленной щедрости привлечь парижский народ на сторону королевского дела. Газета советовала иронически народу принять этот подарок: он истощит немного кошелек этих господ. Но народу нужен не один хлеб: он не забывает своих прав собственности. Но значит ли это, чтобы мы требовали аграрного закона? Нет; это была бы слишком насильственная мера. Надо потерпеть еще некоторое время имущественное неравенство; теперь же вопрос идет только о том, чтобы сделать его менее вопиющим. Для этого пусть богатые и бедные обратятся к посредничеству «людей, обладающих ни слишком большим и ни слишком малым имуществом», тех мирных людей, в которых «сосредоточены все знания просвещенного ума» и которые «подготовили революцию». Эти скромные люди составят из себя фалангу филантропов и «со светочем просвещения в руке» разделятся на две группы. Одна из них будет говорить богатым, что в их собственном интересе «предотвратить, налагая на самих себя жертвы, аграрный закон, о котором уже идут разговоры»; «что бедняк только что приобрел то полу-просвещение, которое может сделаться для них роковым, если ему не дадут возможности дополнить свое образование; что он никогда не достигнет этого, если цепь нужды будет постоянно держать его прикованным к колесу труда с солнечного восхода и до заката; что ему не зажмут рта раздачей хлеба по дешевой цене; что бедняк уже не хочет более принимать как милостыню то, что он может требовать, опираясь на свои права и силу; что его уже не обманут благодеяния короля и других, о которых так кричат ему в уши, и что он не считает себя связанным признательностью но отношению к тем, которые предлагают ему, под именем щедрости, то, что составляет лишь слабое начало запоздавшего и вынужденного возврата должного».

Пусть каждый из богатых возвысит хоть одного отца семьи, принадлежащей к нищенскому классу, до уровня собственников, уступив ему частицу своих владений. «Богач! отдели от твоих национальных приобретений несколько арпанов [237] в пользу тех, которые завоевали тебе свободу. Тогда нечувствительно уменьшится число бедняков, а пропорционально этому — и число богачей. Эти два класса, представлявшие собою две крайности, уступят место золотой середине, тому братскому равенству, без которого не может быть ни истинной свободы, ни прочного мира».

Другая группа будет говорить беднякам: Скажите богатым, «что вы не завидуете их замкам и садам, но что вы имеете право требовать для каждого отца семьи из нищенского класса не большего клочка земли и хижины; что вместо того, чтобы сгонять бедняков, как рабочий скот, в общественные мастерские, вы требуете провозглашения аграрного закона по отношению к тем обширным лайдам, тем громадным необработанным землям, которые занимают треть поверхности Франции, убежденные, что общая сумма авансов, необходимых для обработки этих огромных пространств земли, разделенных на мелкие участки, не превысила бы тех непроизводительных затрат, которые вызываются благотворительными работами, столь унизительными для лиц, которых принуждает к ним необходимость, и столь всецело бесполезными для общества».

Газетчик-социалист не побуждает пролетариев к возмущению. Пусть неимущие, говорит он, удовольствуются тем, что внушат на мгновение страх богатому классу. Пусть они не покидают своих работ. Несомненно, они сделаются когда-нибудь все собственниками. «Но, чтобы быть ими, вам необходимо приобрести знания, которых вы не имеете. Светоч образования должен руководить вами в вашем шествии по прямому пути, занимающему середину между вашими правами и вашими обязанностями».

Эта статья не прошла незамеченной. Лагарп опровергал ее 23 апреля 1791 года во «Французском Меркурии» в резких, но незначительных выражениях. Чтоб показать, что автор статьи шокировал господствующее общественное мнение, он говорит, что Рютледж, оратор клуба кордельеров, только что был единодушно освистан якобинцами за то, что заговорил об аграрном законе; [238] отсюда мы узнаем, что тогда уже существовали социалисты в клубе кордельеров.

В Révolutions de Paris был напечатан ответ, [239] в котором на этот раз высказывалась смелая похвала аграрному закону со ссылкой на «древних законодателей» и Жан-Жака Руссо. «Вы не замечаете, впрочем, и того, что французская революция, за которую вы боретесь, говорите вы, в качестве гражданина, представляет собою настоящий аграрный закон, приведенный в исполнение народом. Он вступил в свои права. Еще один шаг, и он вступит во владение своими имуществами…»

Были тогда и другие социалисты, помимо находившихся в редакции Révolutions de Paris и в клубе кордельеров. Одного из них я встречаю в кружке граждан (Лантена́, адвокат Вио, аббат Данжу и прочих), образовавших в 1790 году «Общество друзей союза и равенства в семьях», с целью добиться отмены права первородства. Одно из лиц, присоединившихся к этой агитации, аббат Курнан, профессор в Collège de France, напечатал в апреле 1791 года явно-социалистическое сочинение под таким заглавием: «О собственности, или дело бедных, защищаемое перед трибуналом разума, справедливости и истины». [240] В предисловии читаем следующее: «В то время, как печаталось это сочинение, Национальное Собрание было занято собственностью богатых. Оно декретировало равный раздел между всеми детьми при наследствах ab intestat… Теперь остается заняться собственностью бедняков и равным разделом имущества между всеми гражданами, являющимися также братьями, членами одной семьи, имеющими одинаковые права на общее наследство». Затем автор излагает свою систему аграрного закона. Он предполагает во Франции 25 тысяч квадратных льё обработанных земель и около 21 или 22 миллионов жителей, что составляет по 7 арпанов на человека. Прежде раздела надо было бы отделить от каждого квадратного льё одну треть земель, которая вошла бы в состав государственного земельного фонда, «откуда нарезался бы каждому индивиду при его рождении участок, необходимый для его существования, и куда этот участок возвращался бы немедленно же после его смерти». Эти земли сдавались бы в аренду от лица государства и приносили бы около 500 миллионов арендной платы; эти 500 миллионов и составили бы бюджет государства. Таким образом каждый индивид имел бы в своем распоряжении участок в 4,5 арпана, свободный от всех налогов. Каждый француз, при достижении двадцатилетнего возраста, вынимал бы жребий на свой участок; муж вынимал бы жребий за свою жену, отец — за своих несовершеннолетних детей. Можно было бы сдавать внаймы и арендовать эти участки, но только не отчуждать их и не передавать по наследству. Движимая собственность осталась бы по-прежнему отчуждаемой и передаваемой по наследству. Существовало бы общее и интегральное воспитание детей до восемнадцатилетнего возраста. Если бы Национальное Собрание побоялось слишком резкого перехода, оно могло бы осуществлять эту систему постепенно, по мере вымирания собственников. [241]

Трудно сказать, какое впечатление произвела эта утопия, замечательная по мысли и изложению, но лишенная того красноречия, которое нравится народу.

Другой аббат, Клод Фоше, также пытался популяризировать социалистические идеи. Еще в ноябре 1790 года он писал в своей газете, la Bouche de fer: «…Всякий человек имеет право на землю и должен обладать клочком земли, необходимым для его существования; он приобретает это право путем труда, и его часть должна ограничиваться правом его равных. Все права составляют общее достояние в хорошо организованном обществе. Священная верховная власть должна стремиться к тому, чтобы каждый имел кое что и чтобы ни у кого не было ничего лишнего». Фоше блестяще проповедовал свой социализм с трибуны Социального Клуба, который он основал в Палэ-Ройяле и который, вероятно, завершал собою федерацию франкмасонских клубов, с универсальною любовью, как средством и целью. Это был христианский социализм. Вся его система покоилась на национализированной католической религии. Он предавал анафеме философов, вследствие чего вокруг него самого и его доктрины образовалась пустота, но он все-таки успел распространить идею социальной революции, как необходимого дополнения к политической.

Признанные вожди демократической партии не допускали вовсе ни рационалистического, ни мистического социализма. Они все протестовали против идеи аграрного закона. Робеспьер в сочинении, появившемся в свет в апреле 1791 года, признавал, что имущественное неравенство «есть необходимое или непоправимое зло». [242]

Организованной социалистической партии не было тогда, и даже самого слова социализм не существовало, потому что тогда еще не существовало чрезмерных социальных страданий ни в среде рабочих, ни в среде крестьян. На социалистов смотрели, как на изолированных фантазеров, эксцентриков.

Но новый общественный вопрос, помимо того, который был разрешен в 1789 году, был все-таки поставлен и формулирован для будущего; и это случилось через год после установления буржуазного режима, потому что эта система уже проявила себя в действии, потому что были потерпевшие от политической привилегии буржуазии и потому что логические умы стали публично оспаривать законность экономической привилегии, откуда вытекала и политическая.

V. — Если во Франции были тогда демократы-социалисты, то в ней было также и несколько демократов-феминистов, стоявших за допущение женщин к участию в политической жизни, Кондорсе еще в 1788 года, набрасывая план политической и социальной реформы, требовал открыто, чтобы женщины участвовали в выборе народных представителей. [243] И это вовсе не было чисто химерическим новшеством. Кондорсе исходил из реального факта, почти забытого в настоящее время. Действительно, если старый порядок держал в рабстве женщину по отношению к гражданским правам, то он не отказывал ей безусловно во всех политических правах. Так, женщины, владевшие леном, допускались к участию в избирательной системе провинциальных и муниципальных собраний. То же самое было и по отношению к выборам в генеральные штаты, [244] и случалось иногда, что депутаты от дворян и духовенства были обязаны своим избранием голосам женщин. Таким образом мысль о допущении всех женщин к осуществлению политического избирательного права оправдывалось, по-видимому, частичным опытом. Вследствие этого еще в 1789 году возникло первое и довольно энергичное феминистское движение, обнаружившееся в петициях и брошюрах; но оно, по-видимому, исходило почти исключительно от женщин, и мужчины ответили на него сначала презрительным молчанием.

Женщины защищали свое дело не только словами, но и поступками: они принимали участие в революции и содействовали её успеху, одни в салонах, другие на улицах, некоторые при взятии Бастилии. Они помогли муниципализированию Франции в 1789 году Женщины придали дням 5 и 6 октября такое решительное значение. В 1790 году парижская Коммуна наградила медалями многих парижанок. В некоторых местах, в провинциях, как, например, в Vic-en-Bigorre, [245] существовали батальоны амазонок. Женщины уже заявили себя истинными гражданками, когда Кондорсе снова взял в свои руки их дело с еще большим блеском и настойчивостью, чем в 1788 года, и напечатал в июле 1790 года, в Journal de la Société de 1789, сильную и красноречивую статью о допущении женщин к участию в политических правах, статью, представляющую собой настоящий феминистский манифест. [246]

На этот раз мужчины не могли, как в 1789 году, отделаться одним презрением. Манифест Кондорсе наделал большего шума. Вопрос дебатировался в газетах, [247] в салонах, в клубах, а также и в Социальном Клубе (Cercle social). Этот клуб, сначала колебавшийся, примкнул (30 декабря 1790 гjlf) ко взглядам Кондорсе и ознаменовал это тем, что напечатал и стал распространять феминистскую речь госпожи Эльдерс (Aelders), которая пыталась основать по всей Франции патриотические общества гражданок и объединить их в федерацию.

Однако большинство выдающихся демократов избегало высказываться принципиально по вопросу о правах женщин, а особенно поощрять феминистское движение в том виде, в каком пыталась организовать его госпожа Эльдерс. Эти женские клубы, основанные на ряду с мужскими, грозили внести разделение в революцию. Такой разъединяющей попытке патриоты с горячим сердцем и возвышенным умом предпочли плодотворную революционную попытку братской ассоциации между мужчиной и женщиной.

Говоря это, я имею в виду «Братские общества обоих полов», игравшие такую важную роль в выработке демократии и республики.

Эти общества были одним из орудий и одним из последствий демократического, антибуржуазного движения: они были одною из форм Народных Клубов.

В настоящее время под выражением народные клубы следует, по-видимому, понимать всякого рода политические клубы, и таков действительно был смысл этого выражения в 1793 и 1794 годах. Но не то было в 1790 и 1791 году. Клуб якобинцев или клуб Друзей Конституции представляли собою буржуазные общества, т.е. активных граждан, сгруппировавшихся вокруг первоначального ядра депутатов с целью подготовлять при закрытых дверях прения Национального Собрания. Без сомнения, в этих обществах встречались и передовые демократы в роде Робеспьера, но это все-таки не были народные клубы, и народ не допускался в них. Напротив того, клуб кордельеров (Общество Прав Человека и Гражданина) откровенно, единодушно демократический и антибуржуазный, представлял собою действительно народное общество с публичными прениями. В его аудиторию, а быть может и в число его членов допускались пассивные граждане и женщины.

Когда в 1790 году резко обнаружился антагонизм между буржуазной и демократической политикой, тогда под покровительством клуба кордельеров возникли Народные Клубы, т.е. общества, допускавшие в число своих членов пассивных граждан.

Такие общества возникли во всех больших городах, например, в Лионе; [248] но особенно много их было в Париже. [249]

В некоторых из них были только одни мужчины, но большинство допускало и женщин; встречались даже такие, которые допускали и детей, начиная с двенадцатилетнего возраста. [250]

У нас нет полного списка этих обществ; но можно думать, что они основывались почти в каждой секции Парижа. [251]

Первою и непосредственною целью этих обществ было просвещение народа. Они созывали по вечерам, особенно воскресным, рабочие семьи, чтобы читать им Декларацию Прав, законы и проходить с ними курс гражданского образования. Вначале все это носило самый скромный характер. Одно из таких Братских Обществ обоих полов, собиравшееся в том самом монастыре якобинцев, где заседали Друзья Конституции, было основано (по-видимому, в октябре 1790 года) бедным учителем пансиона, Клодом-Дансаром. Он приносил с собою всякий раз огарок свечи в кармане, огниво и трут. Если заседание затягивалось, то присутствующие покупали вскладчину другую свечку.

Эти скромные собрания приобрели с самого же начала огромное социальное значение, потому что они соединяли в одни братские группы буржуа и пролетариев, мужчин и женщин. Они играли политическую роль, так как знакомили народ с его правами и популяризировали идею всеобщего избирательного права. Скоро председателем общества, заседавшего в монастыре якобинцев, был уже не бедный Дансар, а кто-нибудь из числа довольно заметных лиц: Франсуа Робер, [252] Миттье, [253] аббат Матье, [254] Пепен-Дегруэтт. [255]

В число их членов вступали женщины, пользовавшиеся известностью: госпожа Робер-Кералио, госпожа Муатт, член академии художеств. [256] Госпожа Ролан сначала высказывала презрение; она осмеивала женщин, стремившихся заявить о себе публично; [257] но потом, после бегства в Варенн, она также записалась в члены Братских Обществ. [258]

От обучения эти общества перешли к действию: они наблюдают, обличают чиновников, делают выговор администрации Парижского департамента, печатают адреса. [259] Они делают то же, что и якобинский клуб, но с яснее выраженными демократическими целями. В начале 1791 года возникает «Общество Неимущих» (обоего дола) для борьбы с новою аристократией богатых. [260]

Все они вводят в практику республиканские нравы, говоря друг другу ты, заменяя слова monsieur, madame и mademoiselle словами брат и сестра. [261] Госпожа Робер, [262] уже называющаяся сестрою, Луизою Робер, превозносит печатно великую демократическую роль, которую взяли на себя эти народные общества, ставшие грозою врагов государства, [263] и восклицает восторженно: «Наши дети, когда достигнут высшего периода общественного благоденствия, воздвигнут: наконец истинный памятник свободе; они вырежут на камне, из которого он будет построен, следующие слова: Мы обязаны всем этим Братским Обществам». [264]

Женщины были душою этих обществ и всего демократического движения. «Честь и слава наиболее интересной половине человеческого рода! До сих пор она мало принимала участия в революции; до сих пор мало насчитывали женщин-патриоток; но вот, наконец, искренность и грация также на нашей стороне, и, нет сомнения, дело пойдет хорошо!» [265]

Народные клубы мечтали об очень широкой демократии; в нее должна была быть включена даже домашняя прислуга, которую госпожа Робер предлагала возвысить, путем братства, до человеческого достоинства. [266] Но эта демократия не была социалистической: в мае 1791 года «Общество Неимущих» постановило отвергнуть в своем адресе памфлет о разделе земель. [267] Это не была также и феминистская демократия, потому что я не вижу, чтобы какое-либо из народных обществ требовало политических прав для женщин. Хотя эти клубы вводили в практику республиканские нравы и, хотя наиболее горячие республиканцы были их вождями, в них, по-видимому, еще не произносилось слова республика.

Их программа, очень искусно суженная, так чтобы не шокировать слишком общественного мнения и объединить все революционные силы, сводилась к отмене ценза, т.е. ко всеобщему избирательному праву.

В начале мая была сделана попытка (идея которой вышла, по-видимому, из салона Кералио-Робер) составить федерацию всех народных клубов Парижа. Под председательством Робера образовался Центральный Комитет тридцати таких клубов, два первых заседания которого произошли 7 и 10 мая 1791 года в помещении клуба кордельеров. [268] Буржуазное правительство поняло всю важность этого стремления объединить демократическое движение: мэр велел наложить печати на двери монастыря кордельеров; тогда-то именно Общество Прав Человека и переселилось на улицу Дофин. [269] Четырнадцатого мая Центральный Комитет собрался в одной зале, устроенной для игры в мяч. [270] Пятнадцатого числа он пытается образовать коалицию всех клубов, «чтобы получить возможность противостать буре». [271] Клуб якобинцев получает приглашение прислать делегатов в Центральный Комитет; он колеблется, потом решается послать делегатов, но речь Готье де Биоза отклоняет его от этого; [272] клуб официально остается буржуазным. Центральный Комитет продолжает собираться и функционировать, сначала у Роберов, потом в одном доме на улице Ситэ. [273] Но влиятельные политические деятели не присоединяются к нему. Они все еще остаются монархистами и не доверяют этому Комитету с председателем республиканцем. Робеспьер и Петион продолжают вмещать свою политическую деятельность в. буржуазные рамки якобинского клуба. Но скоро и им пришлось сделаться в такой же мере демократами, как и вожди народных клубов.

VI. — Такова была роль народных клубов в демократическом движении, особенно усилившемся в Париже, благодаря этому братскому союзу мужчин и женщин.

Теперь мы отметим главнейшие успехи этого движения в промежуток времени от января до июня 1791 года.

Последствия системы ценза начинают казаться решительно невыносимыми; против буржуазного режима возникает сильное общественное течение и обнаруживается, почти разражается борьба классов.

Сама госпожа Ролан, столь умеренная, столь мало радикальная, восстает в письме к Банкалю от 15 марта 1791 года против «класса богатых». Этот политически-привилегированный класс уже начинают называть именем, которое увековечивается за ним, т.е. буржуазией. В первый раз я встречаю такой смысл, приданный старинному слову буржуа, в Révolutions de Paris, № LXXXVII (5–12 марта 1791 года) [274] В статье, озаглавленной: «О парижских и других буржуа», анонимный журналист пишет: «Буржуа далеко не демократ. Он монархист по инстинкту. [275] Овцы также держатся за единоличную власть; ничто не могло бы оторвать их от пастуха, который, однако, стрижет их так коротко, что даже задевает кожу, продает их мяснику, когда они откормлены, или режет их для собственной кухни. Но овцы без собаки и пастуха оказались бы в большом затруднении и не знали бы, что им делать со своей свободой. Точно так же и буржуа. На скале живых существ его следует поместить между человеком и мулом; он стоит в середине между этими двумя видами; это — оттенок, служащий переходом от одного к другому; довольно часто он идет прямиком, подобно второму, иногда же пытается мыслить, подобно первому, но это не всегда удается ему».

Но дело не ограничилось этими неопределенными оскорблениями; кампания против ценза становится очень деятельной и страстной и наконец делается популярной. [276] Вождем её является Робеспьер.

В апреле 1791 года он напечатал «речь в Национальном Собрании», которую он не произнес и в которой предлагал декрет, устанавливающий всеобщее избирательное право. [277] Его аргументация в ней в такой же степени остроумна, как и красноречива. На то возражение, что люди, не имеющие собственности, не заинтересованы в поддержании общественного порядка и законов, он отвечает, что все люди собственники. Разве бедняк не собственник той грубой одежды, которая покрывает его? Разве у бедняка нет свободы, нет жизни, охраняемых законами, и разве он не заинтересован поэтому в поддержании их? Вместо того, чтобы относиться к нему, как к гражданину, его низводят на уровень самых гнусных преступников. В самом деле, преступление против нации, гнуснейшее из всех, наказывается, по закону, лишением прав активного гражданина. Итак, бедные, которым отказано в этих правах, приравниваются к изменникам своему отечеству! Надо заметить еще, что настоящие изменники все-таки могут, согласно закону, вернуть свои права путем доблестных гражданских актов; бедные же не могут; их третируют хуже, чем изменников! Робеспьер напоминает, что депутаты третьего сословия были выбраны в Генеральные Штаты почти всеобщею подачею голосов, и он воздает народу следующую похвалу, очень еще новую тогда и очень оригинальную: [278] «…Я призываю в свидетели всех, кого инстинкт благородной и чуткой души приблизил к народу и сделал достойным познать и полюбить равенство, что, вообще говоря, нет ничего столь справедливого и доброго, как народ, когда только он не раздражен чрезмерным угнетением; что он признателен к малейшему проявлению внимания к нему, к малейшему добру, сделанному ему, признателен даже за то, что ему не делают зла; что именно среди него встречаются, под грубою внешностью, честные и прямые души, здравый смысл и энергия, которых тщетно было бы искать у класса, презирающего его. Народ требует только необходимого; он хочет лишь справедливости и покоя. Богатые заявляют права на все; они хотят всем завладеть, над всем господствовать. Злоупотребление — дело рук и специальность богатых; они составляют бич народа. Интерес народа — общий интерес; интерес богатых — частный интерес. И вы хотите отнять у народа всякое значение, а богатых сделать всемогущими!»

Эта напечатанная речь наделала огромного шума. Ее прочли с трибуны в клубе кордельеров 20 апреля 1791 года. Этот клуб вотировал новое издание её «в форме брошюр и афиш». Он приглашал все патриотические общества читать на своих заседаниях «это произведение справедливого ума и чистой души»; он советовал «отцам семейств внушать эти принципы своим женам и детям». [279] Общество Неимущих в восторженном адресе поздравляло Робеспьера. [280]

С этого момента, по-видимому, и ведет свое начало огромная популярность Робеспьера.

В Учредительном Собрании, 27 апреля 1791 года, он говорил против ценза по поводу организации национальной гвардии, а 28 мая, во время прений о созыве избирателей для назначения Законодательного Собрания, он произнес речь против марки серебра.

Демократическое движение все возрастало; к нему примкнули некоторые буржуазные учреждения. Так, в мае 1791 года директория округа Лонгви подала адрес против марки серебра. [281]

Кордельеры задались целью подвергнуть своего рода пересмотру весь установленный буржуазный порядок. Тридцатого мая 1791 года их общество, хотя и допуская временное подчинение, заявляет, что очень важно «не находиться долгое время под управлением законов, не согласующихся с Декларацией Прав или подрывающих Декларацию Прав, логическим последствием которой является равенство при подаче голоса». «Долг, добродетель, наши клятвы и наше мужество повелительно предписывают нам проникнуть в этот лабиринт нелепостей, компрометирующих Декларацию Прав, и разрушить его. Вследствие этого и согласно вышеприведенным соображениям, клуб Кордельеров считает нужным и решает образовать комиссию из шести членов, которым будут розданы декреты Национального Собрания, составляющие каждый в отдельности и в их взаимной связи как бы органические части конституции, с тем, чтобы они рассмотрели их, сопоставили одни с другими, высказались в пользу них или в пользу Декларации Прав, классифицировали их и представили Обществу те из них, которые противоречат Декларация Прав или посягают на нее, в то время как они должны быть не более как её результатом и выводом из неё. После этого комиссия представит точный и определенный доклад Собранию». [282] Это постановление было разослано всем секциям и патриотическим обществам с приглашением присоединиться к нему. [283]

В июне 1791 года, после двух речей Рене де Жирардена, кордельеры постановили требовать не только отмены марки серебра, но и того, чтобы на будущее время все законы представлялись на утверждение народа. [284]

Особенное оживление эта демократическая агитация против ценза получила в июне 1791 года вследствие созыва первичных собраний, при чем многие секции, хотя и состоявшие из активных граждан, высказались в пользу всеобщего избирательного права. [285] Парижский корреспондент Лейденской Газеты пишет, что это было «общее движение». [286]

Восьмого июня 1791 года секция Св. Женевьевы выбрала двух комиссаров, которые должны были соединиться с комиссарами других секций, чтобы, пользуясь речью Робеспьера, составить петицию в Национальное Собрание. [287] По-видимому, это начинание не имело успеха, и между секциями не состоялось по этому поводу соглашения. [288] Но другое предприятие сен-женевьевской секции оказалось более удачным. Оно послало во все народные клубы речь одного из своих членов, некоего Лоринэ, по вопросу о всеобщем избирательном праве, [289] и Центральный Комитет (здесь мы снова встречаемся с влиянием супругов Робер и республиканской партии), собравшись 15 июня, [290] вотировал следующую петицию: [291]

«Нижеподписавшиеся, соединившись в Центральный Комитет различных Братских Обществ столицы, блюдущих за неприкосновенностью общественных интересов, пришли к тому убеждению, что день созыва первичных собраний должен быть сигналом для общего протеста со стороны тех, у которых отняли все их надежды.

Отцы отечества! люди, подчиняющиеся законам, в изготовлении которых они не принимали участия и на которые не давали своего согласия, суть рабы. Вы объявили, что закон может быть только выражением общей воли, а между тем большинство населения состоит из граждан, носящих странное название пассивных. Если вы не назначите дня для универсальной санкции законов безусловно всем составом граждан, если вы не уничтожите жестокую демаркационную черту, проведенную вашим декретом о марке серебра между членами-братьями одного и того же народа, если вы не устраните навсегда эти различные степени избираемости, так явно нарушающие вашу Декларацию Прав человека, — отечество в опасности. Четырнадцатого июля 1789 года Париж насчитывал 300 тысяч вооруженных людей; список активных граждан, опубликованный муниципалитетом, не насчитывает и 80 тысяч их. Сопоставьте эти цифры и судите». [292]

Эта петиция была подписана президентами тринадцати народных клубов. До нас не дошли эти подписи, но la Bouche de Fer дает список этих 13 клубов. Вот они: «Общество Св. Женевьевы, заседающее в Наварре; Прав Человека, из Сент-Антуанского предместья; Равенства, монастырь Нотр-Дам; Номофилов, приорство св. Катерины; Братское, заседающее в монастыре Минимов; Братское общество Центрального Рынка; Point central des Arts; [293] Прав человека и гражданина или кордельеров; Неимущих; Свободы, на улице Мортеллери; Врагов деспотизма; Всеобщая Конфедерация друзей истины; Общество монастыря Карм на площади Мобер». [294]

Петиционеры не могли добиться, чтобы их адрес был прочитан в Учредительном Собрании, но они расклеили его по всему Парижу. Вот как la Bouche de Fer рассказывает об этих событиях: «Мы должны дать отчет о том, что было предпринято депутатами по отношению к президенту Национального Собрания. Он был занят и не принимал никого. Патриот Мандар велел сказать ему, что петиция, под которой он видит только около тридцати подписей, представляла собою не менее 40 тысяч их; президент, которого можно было видеть при посредстве писем, обещал прочесть петицию Национальному Собранию. Но она не была прочитана. Так как она была расклеена вчера, в среду, [295] по всем улицам столицы, то мы затрудняемся сказать, как хитрый Деши, президент Национального Собрания, оправдает себя в глазах своих сотоварищей, перед лицом всех Братских Обществ столицы, приведенных в негодование, и особенно перед лицом справедливости». [296]

Из парижских секций, по крайней мере, две присоединились к этой грандиозной манифестации и приняли участие в петиции, направленной против ценза.

Секция Французского Театра, созванная на первичное собрание, отвергла (16 июня) коллективную петицию, считая ее незаконной, но поручила Дантону, Гарран де Кулону, Бонневиллю и Камиллу Демулену составить петицию, под которой все её члены должны были подписаться индивидуально. [297] Вот эта петиция:

«Отцы отечества, имейте уважение к вашим собственным декретам! Закон есть выражение общей воли, а между тем мы видим с печалью в сердце, что те, которые спасли отечество 14 июля и жертвовали тогда своей жизнью, чтоб избавить вас от грозившей вам опасности, ставятся ни во что на первичных собраниях.

Приказать гражданам повиноваться законам, не ими изготовленным и не санкционированным ими, значит осудить на рабство тех самых людей, которые низвергли деспотизм. Нет, французы не потерпят этого. Мы, активные граждане, не хотим этого». [298]

Вы только что включили в число самых тяжких наказаний лишение прав гражданина. Уголовный свод говорит преступнику устами секретаря суда: «Ваша страна признала вас виновным в бесчестном поступке; закон лишает вас прав французского гражданина».

В каком бесчестном поступке вы находите виновными, в столице, двести тысяч граждан?

Объявить, что налог будет утверждаться только нацией, и затем лишить политических прав большинство граждан — значит уничтожить нацию. Социальное искусство заключается в том, чтобы управлять всеми через посредство всех.

Итак, отмените ваши декреты, нарушающие вашу верховную Декларацию Прав человека и гражданина; верните нам братьев, пользующихся вместе с нами благами конституции, которую они ждут с нетерпением, которую они поддерживали с мужеством! Пусть безусловно весь состав граждан санкционирует ваши декреты; иначе нет ни конституции, ни свободы».

Немедленно же эта петиция как бы удвоилась другою, общею секции Гобеленов и секции Французского Театра.

Действительно, в la Bouche de Fer, 19 июня 1791 года читаем: «Среди прений, вызванных этой петицией в секции Французского Театра, явилась депутация от секции Гобеленов и просила быть допущенной в залу. Эта великодушная секция взглянула на вопрос с новой точки зрения. Секция Французского Театра братски присоединилась и выбрала комиссаров для выработки общей петиции. Только что было произнесено имя одного из депутатов, (это — человек с действительно железными устами), [299] раздались требования, чтоб он взял в руки перо, и чтобы было приступлено к редактированию петиции. Пять комиссаров, пользующихся большим уважением, были присоединены к депутатам Французского Театра». Когда текст был редактирован, прочтен и одобрен, «была вотирована благодарность редактору адреса, первоначальная идея которого, — в том, что касается декрета петиции (sic), — принадлежит патриоту Торильону, президенту секции Гобеленов».

В этой петиции не было никакой «новой точки зрения», о которой говорила la Bouche de Fer. Это было энергичное подтверждение идей, популяризированных Ребеспьером. Между Декларацией Прав и всяким ограничением, обусловленным цензом, существует противоречие. «…Разве не должен пользоваться правом быть избранным всякий гражданин, достигнувший двадцатипятилетнего возраста и имеющий законное местожительство, если только он платит отечеству свой долг гражданина? Даже усомниться в этом — значило бы сделаться виновным и неблагодарным по отношению к вашим благодеяниям. Приготовьте священные дни универсальной санкции законов безусловно всем составом граждан. Довершите лучшее дело, какое когда-либо только было совершено. Нет нации, нет конституции, нет свободы, если среди рождающихся свободными и равными хоть один человек принужден повиноваться законам, в изготовлении которых он не имел права участвовать». [300]

Петиция была вручена шестнадцатью депутатами президенту Национального Собрания. [301] «Этот президент, молодой Богарнэ, желал, по-видимому, чтобы она была прочитана; но одни потребовали перехода к очередному порядку, а другие — передачи петиции в Конституционную Комиссию. Д’Андрэ попросил слова и потребовал, чтобы Комиссия представила отчет о целях петиции и о форме, в какой они были выражены, для того, — прибавил он, — чтобы нельзя было у нас на глазах нарушать наши законы, и чтобы дать хороший урок». [302]

VII. — Как ни велики были успехи демократической партии в июне 1791 года, она все-таки составляла еще меньшинство, даже в Париже. Республиканцы же, как мы видели, составляли в этом меньшинстве только небольшую группу, левое крыло или авангард, пытавшийся через посредство народных клубов не обратить народ в республиканцев (эти клубы еще не говорили тогда о республике), а только расширить и ускорить демократическое движение, которое должно было само рано или поздно прийти к республике, и тем временем приучить народ к самому слову республика, ослабить его роялистские инстинкты.

Постараемся отметить в хронологическом порядке главнейшие манифестации как республиканского, так и роялистского характера, в промежуток времени от декабря 1790 до июля 1791 года.

В конце 1790 года клуб Беспристрастных (основанный Клермон-Тоннером и монархистами) преобразовывается в клуб Друзей монархической Конституции. Горсас пишет в своем Курьере, 20 декабря, что «прямая цель этого клуба — противодействовать республиканскому духу, который, как говорят его члены, зарождается во всех головах». [303] Затем он прибавляет: «утверждение это в такой же мере ложно, как и нелепо». Тем не менее, несколькими днями позже, он сам констатирует успехи республиканской идеи: [304] «Неужели оно (это монархическое общество) предполагает, что Друзья Конституции, заседающие в монастыре якобинцев, враждебны монархии, потому только что некоторые из членов этого общества одушевлены республиканскими чувствами?» Во всяком случае с этого времени уже ведется открытая война между монархией и республикой. Враждебные мнения проявляются и сталкиваются главным образом в театрах. На представлении Брута был брошен и прочитан листок, в котором выражалось опасение, чтобы эта трагедия не придала смелости мятежникам «образовать из себя республику. При прочтении фразы: «Я страстно люблю свободу, но я люблю также и моего короля!» один молодой национальный гвардеец воскликнул: «Ну, и пускай он оставит его для себя!» «Это неосторожное восклицание, — говорит Горсас, — вызвало невообразимую суматоху: раздались требования, чтобы дерзкий извинился. Он скрылся». [305]

Около того же времени произошли анти-республиканские манифестации в театрах Арраса и Лиона. [306]

С другой стороны, газета Révolutions de Paris предлагает образовать батальон тираноубийц. [307] Дело идет, без сомнения, об убийстве иностранных королей, а не Людовика XVI; последнего, напротив того, надо было охранять от аристократических заговоров: «Этот монарх — один из очень небольшого числа тех, которые примирили бы Брута с королевскою властью. Король, позволивший сесть рядом с собою на трон национальной свободе, заслуживает привязанности всей нации. С существованием такого короля связан покой народа». [308] Это не мешает, однако, той же газете открыто и в популярной форме нападать на роялистскую идею и выставлять королей вообще врагами народов. Газета еще не решается говорить о республике, но заявляет, что «нация может отменить королевскую власть», в то время как «король не может упразднить нацию». [309] Она указывает также на то, что «после 14 июля 1789 года слово король изменило для нас свое значение: оно вызывает теперь мысль лишь о гражданине, которому поручено наблюдение за исполнением декретов верховного собрания». [310] Вскоре газета уже решается сказать следующее: «Среди именно республиканцев можно будет навербовать священный батальон тираноубийц». Но как бы испугавшись, что он выдал себя, журналист немедленно же прибавляет в примечании к слову республиканцев: «Т.е. истинных друзей общества. Это и есть первоначальное значение слова республиканец. Увы! в эти смутные времена все требует пояснения». [311]

Эти колебания газеты Révolutions de Paris объясняются тем, что в народе еще не замечалось никакого прогресса республиканских идей. Горсас пишет 12 февраля 1791 года: «Людовик XVI отправился вчера в Королевский сад. Когда он проходил по берегу, угольщики (представившие самые несомненные доказательства своего патриотизма) выстроились в две линии. Его величество прошел среди них, и ему были оказаны самые трогательные знаки любви и почтения». [312]

Марат, уже пользовавшийся тогда большою популярностью, [313] колеблется и противоречит себе еще в большей степени, чем редактор Révolutions de Paris, в вопросе о форме правительства. Мы уже знаем, что в первые дни революции он был явным монархистом. [314] Однако, хотя он и не посещал салона госпожи Робер, он, по-видимому, примкнул к республиканской партии с самого её зарождения. В «Друге Народа», от 21 октября 1790 года, читаем: «Ошибочно думать, что французское правительство может быть только монархическим и что ему необходимо быть таковым даже в настоящее время…» А в номере от 8 ноября 1790 года: «И к чему служат теперь король в государстве, если не к тому только, чтобы противодействовать возрождению страны и счастью её обитателей? Для человека без предрассудков, король французов менее, чем пятое колесо в телеге, потому что он может лишь расстраивать ход политического механизма. Пусть все писатели-патриоты стараются дать понять нации, что лучшее средство обеспечить её покой, свободу и счастье, это — уметь обходиться без короны! Неужели мы никогда не перестанем быть взрослыми детьми?»

Но вот он замечает, что республиканская пропаганда не имеет успеха среди рабочих; он слышит роялистские восклицания угольщиков набережной и не колеблется стать в противоречие с самим собой: «Я не знаю, пишет он 17 февраля 1791 года, не принудят ли нас анти-революционеры изменить форму правительства, но я знаю, что очень ограниченная монархия всего более пригодна для нас в настоящее время». «Федеративная республика выродилась бы скоро в олигархию…» А говоря о Людовике XVI, он не колеблется писать: «В конце концов, нам нужен именно такой король, и мы должны благословлять небо, что оно дало нам его». [315]

Можно ли думать, чтобы Марат написал столь лестную для Людовика XVI фразу, если бы она не отвечала умственному настроению парижских рабочих?

Последние волновались тогда слухами о бегстве короля скорее в качестве роялистов, нежели в качестве республиканцев. Что будет с ними, если они лишатся своего отца и руководителя? Отъезд теток короля (19 февраля 1791 года) вызвал беспокойство в народе. Он подумал, что готовилось к отъезду и все остальное королевское семейство. Эти опасения и подозрения перешли в тяжелый кошмар. Народ вообразил, что Венсеннская башня была приспособлена для осуществления зловещих проектов и соединена с Тюльери подземным ходом, который должен был послужить для бегства короля, и вот он направился к этой крепости с целью разрушить ее (28 февраля). Лафайет рассеял толпу. В тот же самый день в Тюльери дворяне, вооруженные кинжалами и пистолетами, собрались около короля; но признаки начинавшегося восстания заставили их отказаться от вооруженной попытки. В этот день «рыцарей кинжала» встревоженное воображение парижан довело их почти до безумия. Национальное Собрание присоединилось к опасениям народа и издало декрет 28 марта 1791 года, в котором говорилось: «Король, как высшее должностное лицо, должен жить не далее как за двадцать льё от места заседаний Национального Собрания, пока продолжается его сессия; в промежутках между сессиями, король может жить во всякой другой части королевства». Королева и предполагаемый наследник престола обязаны были находиться при короле. Наконец, «если бы король выехал из пределов государства и не вернулся во Францию после того, как он был бы приглашен к этому прокламацией законодательного корпуса, он признавался бы отрекшимся от престола».

Этот декрет, вотированный, несмотря на протесты правой, произвел сенсацию как своим выражением должностное лицо, примененным к королю, так и тем, что король в качестве подчиненного агента был лишен известной части своей свободы. Народ находил, что королю оставили еще слишком много свободы; он не хотел, чтобы король имел право свободного разъезда и на пространстве двадцати льё от Собрания; 18 апреля 1791 года народ помешал силою королю отправиться в Сен-Клу. Таким образом король обращается в пленника. Народ хочет во что бы то ни стало удержать при себе короля, как своего рода щит или талисман; он сурово обращается с ним, но любит его. Когда в марте 1791 года у короля сделался сильный насморк вместе с расстройством желудка, то бюллетени о его здоровье вызывали чувствительные манифестации, над которыми смеялся Камилл Демулэн. [316]

Но республиканские идеи продолжали распространяться в известной части образованного общества, среди просвещенных демократов. Газета Révolutions de Paris решается наконец открыто напасть на королевскую власть. В номере от 26 марта — 2 апреля 1791 года, в ней напечатан «декрет об отмене королевской власти, предлагаемый Национальному Собранию 83 департаментов». [317] После многочисленных республиканских соображений, мотивирующих декрет, в нем помещены, между прочим, следующие статьи: «Нация признает верховным главою государства только президента своего непрерывного Представительного Собрания. В президенты нельзя быть избранным ранее достижения пятидесятилетнего возраста, более чем на один месяц и более одного раза в жизни. Белый шерстяной шарф, обвязанный вокруг пояса, будет единственным почетным знаком, отличающим президента французов. Все жалованье президента французов будет состоять в помещении внутри дворца Национального Собрания. В подражание еврейской пасхе, будет учреждено празднество 1 июня в день изгнания Тарквиниев из Рима; оно будет посвящено празднованию упразднения королевской власти, этого величайшего из бедствий, от которых страдало человечество».

Этот проект был подписан «одним из подписчиков»; но вскоре редакция газеты формально присоединилась к нему с некоторыми детальными оговорками. [318]

В конце мая 1791 года [319] один из органов клуба кордельеров, газета le Creuset (Горнило), издаваемая Рютлэджем, также примкнула к республике и даже федеративной, которой так страшилось общественное мнение. В статье по поводу волнений эмигрантов, Рютледж писал: «Что касается нас, мало тронутых этим брожением, то мы думаем, что читаем в непогрешимом будущем следующий неизбежный прогрессивный ход революции: деспотизм династии, происшедшей от Генриха Наваррского, постепенно привел народ к случайному и вынужденному выбору смешанного правительства; но бедствия, порожденные злоупотреблениями этой формы правительства, заставят народ устремиться к системе федеративной республики, зачатки которой для всех проницательных людей развиваются с каждым днем в местных делениях французского государства». [320]

Даже в некоторых салонах дворянства и высшей буржуазии мысль об установлении во Франции республики уже встречала сочувствие весною 1791 года. Так, губернатор Моррис пишет 23 апреля: «… После обеда господин де Флаго́ объявляет себя республиканцем, что очень в моде теперь. Я пытаюсь доказать безумие этого; но мне лучше было бы не вмешиваться… Затем я иду к госпоже де Лаборд; она сильно жалуется на республиканскую партию…»

Эта республиканская партия, существование которой было несомненно теперь, все еще не могла достигнуть того, чтобы к ней окончательно примкнул Марат и хоть в какой-нибудь степени Робеспьер, [321] а также и другие официальные вожди демократической партии, если я могу так выразиться. Даже те из них, которые уже были республиканцами в глубине сердца, думали еще, что при роялистском настроении народа говорить о республике значило бы играть в руку буржуазии (а также и сторонников старого порядка). Они хотели сначала произвести демократическую реформу подачи голосов, уже понятую наконец и желаемую народом. Вопрос же о республике надо было предоставить будущему.

Республиканской пропаганде госпожи Робер победоносно противодействовало опортунистическое (как сказали бы мы теперь) влияние госпожи Ролан, [322] республиканки по инстинкту, [323] но монархистки по разуму. [324] Она дружески принимала у себя Бриссо и сотрудничала во Французском Патриоте; а полемика этой газеты по вопросу о республике или монархии стремилась теперь нанести поражение республиканской группе с гораздо большей определенностью, чем в период первых манифестаций этой партии. [325]

Шодерло де Лакло писал в своей газете: [326] «У нашей конституции два рода врагов: одни хотят демократию без короля; другие — короля без демократии». Из числа первых он назвал Робера и Бриссо; из числа вторых — д’Эпремениля.

Бриссо ответил Лакло в «Патриоте» от 9–12 апреля 1791 года. Он смеется над антитезой, измышленной автором «Опасных Связей», и в следующих выражениях излагает свою profession de foi: «Я сказал, что Шодерло клевещет на меня, обвиняя меня в том, что я не хочу короля; это не значит, чтобы я не считал королевскую власть бедствием; но иметь известное теоретическое мнение и отвергать фактически короля, признанного конституцией, не одно и то же. Первое позволительно; второе преступной «Национальное Собрание декретировало монархию, и я подчиняюсь этому декрету; но, подчиняясь, я стремлюсь доказать, что необходимо предоставить такое влияние народным представителям, чтобы монарх или исполнительная власть не могли вернуть деспотизм; я хочу народной монархии, в которой весы всегда клонились бы на сторону народа. Такова моя демократия». «Остроумный Клотс справедливо сказал, что все свободные правительства суть настоящие республики. Это столь известная истина, что в старинных генеральных штатах французское королевство часто называлось французской республикой; между тем после революции, установившей права человека во всей их полноте, когда уже действительно существует общественное благо (res publica), покрывают клеветой, предают проклятию и стараются сделать ненавистными народу людей, которые хотят помешать этому общественному достоянию обратиться в частное, принадлежащее одному или нескольким лицам».

С другой стороны, Петион в письме от 22 апреля к «Другу Патриотов» жаловался на эти споры о монархии и республике. Эти слова, говорил он, не имеют точного смысла. «Часто бывает больше различия между двумя монархиями, чем между данной монархией и данной республикой». Он заявлял, что друзья свободы желали не разрушения, а улучшения французской монархии. [327]

Но волей-неволей демократы, боровшиеся с республиканцами из принципиальных или оппортунистических соображений, сами подготовляли республику уже тем самым, что они подготовляли полное торжество демократии; они обращали в ничто короля, лишая его королевского престижа, желая низвести его до роли сменяемого и ответственного президента демократической республики.

VIII. — Надо сказать, что уже и тогда в демократической партии, помимо её отношения к республике, обнаруживались разногласия, которые позднее повели к расколу.

Робеспьер стоял за умеренную и осторожную политику, всецело посвященную внутренним делам.

Большинство других демократов проявляли склонность к более широкой и смелой политике, с международными целями.

Революция, подготовленная философией XVIII века, должна была, по их мнению, оказаться не только французской, но и общечеловеческой. Дело шло об освобождении не одних народностей французского королевства, но всего человечества, по крайней мере цивилизованного, т. е. Европы.

Одним из последствий революции было слияние обособленных областных французских отечеств в одно общее отечество — Францию.

Одним из логических стремлении революции было слияние французского отечества с остальными европейскими отечествами, но не в смысле поглощения последними первого; напротив того, Франции должна была принадлежать гегемония в Европе, по крайней мере нравственная. Многие демократы мечтали тогда убедить другие нации сгруппироваться вокруг французской под общим знаменем Декларации прав человека.

Весьма вероятно, что эта гуманитарная политика не выступила бы на сцену в то время, если бы в конце 1790 года европейские монархи не вступили в коалицию с Людовиком XVI против народов. Раз это случилось, немедленно же возникла мысль о федерации народов против королей, о «муниципализировании» Европы; немедленно же выдвинулась вперед задача международной пропаганды, и республиканцы были наиболее горячими сторонниками её.

Читатель помнит, что в декабре 1790 года газета Révolutions de Paris предложила организовать батальон тираноубийц. В мае 1791 года та же газета явилась горячим теоретиком распространения революции в Европе. «Слово революция, столь роковое для королей, — писала она, — несмотря на все старания задержать его, достигло до ушей народа. Трубный звук страшного суда раздался во всех концах Европы; его услышали люди из глубины могил рабства; они пробуждаются; они стряхивают с себя пыль предрассудков; они раздирают саван, покрывавший их глаза; они видят наконец вдали свет. Вот они уже почти все на ногах и смотрят друг на друга, удивляясь, что в течение стольких веков лежали распростертыми, в нелепой летаргии, у ног земных владык; они уже обращают глаза к Франции, откуда раздались звуки, пробудившие их, и где ярко сияет дневной свет, отблески которого видят они; они подобны тем несчастным, которых описывает нам религия, которые еще стонут в преддверии рая и вздыхая поднимают головы по направлению к обители блаженных». Короли в испуге; они говорят: «…Человеческий род освобождается и готовится потребовать у нас отчета». Народы заодно с Францией. Автор статьи убежден, что королям не удастся заставить их пойти на Францию: «Теперь не может быть войны нации против нации. Так как короли всегда в союзе против народов, то народы теперь вступают в союз между собой с целью низвергнуть деспотов». [328]

Таким-то образом внешняя опасность вызвала международную революционную пропаганду и подала мысль некоторым смелым умам еще в мае 1791 года проповедовать универсальную республику. Подобным же образом, благодаря также внешней опасности, возникла в 1792 году республика во Франции.

IX. — Итак, накануне бегства в Варенн во Франции существовала республиканская партия.

Республиканство — логическое последствие философии XVIII века и Декларации Прав. Но этот логический вывод не был сделан ни самими философами, единодушно отстаивавшими монархию на том основании; что народ был еще невежествен и роялист, ни деятелями 1789 года на том же самом основании, а также и потому, что Людовик XVI лично пользовался народною любовью.

Пока этот государь казался «возможным», как глава революции, как руководитель новой Франции, не было республиканской партии. Но когда религиозные угрызения, вызванные в нем гражданским устройством духовенства, бесповоротно поссорили его с нацией, когда к концу 1790 года он вошел в соглашение с иностранными государями против своего народа, тогда возникла мысль об упразднении королевской власти, и народилась республиканская партия.

Так как измена короля не была видна народной массе, то эта масса оставалась роялистской и не следовала за республиканцами.

Большинство демократов считало опасным безрассудством предлагать республику при таком состоянии неведения и бессознательности массы; так как эта масса хотела короля, то их политика заключалась в том, чтобы оказывать давление на короля, почти физическое, с целью вернуть его на правый путь или помешать ему приносить вред.

Республиканская партия, вызывавшая недоверие у крестьян, не пользовавшаяся поддержкой парижских рабочих, была малочисленна, состояла из небольшой части избранной интеллигенции, нескольких журналистов, нескольких завсегдатаев салона госпожи Робер. Это была крайняя левая (часто непризнанная) демократической партии.

Но она постепенно усиливалась, частью придавая более определенный характер демократическому движению при помощи народных клубов, частью выдвигая вперед международную пропаганду.

Она чувствовала, что на её стороне логика и будущее. Она ждала, чтобы какая-нибудь роковая ошибка королевской власти открыла наконец глаза общественному мнению. И королевская власть совершила такую ошибку, — это было бегство в Варенн.

Глава V. Бегство в Варенн и республиканское движение. (21 июня — 17 июля 1791 года)

I. Характер Людовика XVI. Историческое значение бегства в Варенн. II. Настроение Учредительного Собрания. III. Настроение Парижа. Народ, секции, клубы, печать. IV. Возвращение короля наносит удар республиканской партии. V. Полемика по вопросу о республике или монархии. Сиейс, Кондорсе. VI. Республиканское движение в провинции. VII. Демократы и резня на Марсовом Поде.


I. — В истории революции вообще и республиканской партии, в частности, бегство в Варенн было, быть может, самым решающим событием, хотя бы только по одному тому, что оно обнаружило истинный характер Людовика XVI.

Мы не принадлежим к числу тех, по мнению которых вся история зиждется на психологии нескольких выдающихся личностей. Мы не думаем, чтобы цивилизованное человечество велось к прогрессу небольшим числом героев. Во всяком случае, в той новой Франции, которая вышла из движения 1789 года, мы видим эволюцию, произведенную самопроизвольно-организовавшимися группами, общинными и национальными, а не тем или другим отдельным французом.

Но личность Людовика XVI играла при этом действительно исключительную роль; во-первых, потому, что это был король, во-вторых, потому, что народ был предан королю, и, в-третьих, потому, что? объединившись в коммуны и в нацию в июле 1789 года, французский народ под влиянием своей любви и доверия к королю возложил на него, как своего наследственного вождя, руководительство революцией.

При таких условиях не подлежало сомнению, что поведение Людовика XII должно было отразиться в благоприятном или неблагоприятном смысле на начавшейся эволюции; вот почему знакомство с характером Людовика XVI так важно для истории революции, в то время как, в конце концов, психология лиц, стоявших гораздо выше по своим достоинствам, — Мирабо, например, или Робеспьера, — вовсе не необходима для понимания общего хода этой истории.

Что касается, в частности, республиканской партии, то можно смело утверждать и доказать фактически, что возникновение этой партии было одним из последствий характера и поведения Людовика XVI.

Это был добродетельный государь, как говорили тогда, преисполненный благих намерений; это значит, что он вполне искренно желал, чтобы его подданные были счастливы, и охотно пошел бы на личные жертвы для этого. Хотя и флегматик, он обладал «чувствительностью» своего века и при случае наслаждался нежными сценами. Он был добр в обычном смысле этого слова.

Это не был выдающийся ум. Роялисты называли его глупым, потому что он был тяжел на подъем, предан физическим удовольствиям, любил охоту, слесарное ремесло, любил поспать и поесть, было немного груб, неспособен к остроумной беседе. Но у него не было недостатка в уме, и его прокламация к французам, написанная несомненно им самим перед его бегством в Варенн, заключает в себе гораздо более тонкую критику конституции 1791 года, чем какую дал в наше время Тэн.

Но вот в чем его ум был ниже своей задачи: он не понял, что при новой системе, при политических правах народа он мог быть таким же могущественным и прославляемым королем, как и при старой системе божественного права.

Старый порядок умалял его, и, встречая помехи со стороны парламентов, двора и остатков феодализма, он обращался лишь в призрак короля.

Когда Тюрго предложил ему общее преобразование государства для того, чтобы он мог управлять им, «как сам Бог», путем законов, он не понял этого.

Когда Мирабо советовал ему опереться на народ и нацию, чтобы освободиться от опеки, которой хотела подчинить его буржуазия, он также не понял.

Он видел во всем этом только беспокойные новшества. Когда с его королевской мантии срывали какое-нибудь древнее украшение, он думал, что его грабят, обнажают, умаляют его власть; он предпочел новой и сильной власти, которую ему предлагали, слабую и старую власть, которой его лишали, и предпочел единственно потому, что это была старая власть и что он привык к ней.

При ограниченном уме и слабой воле у него были лишь мелкие желания и мелкие антипатии. Без всякого определенного плана он уступал поочередно всем окружавшим его влияниям, — влиянию королевы, графа д’Артуа, Неккера и парижского народа.

Если бы он был развратен, то над ним можно было бы господствовать при посредстве любовницы; но он был целомудрен, и никакое влияние на него не было прочно. Он не умел быть ни королем революции, ни королем контрреволюции. Он жил изо дня в день, говоря «да» или «нет», смотря по тому, кто из советников данной минуты был более настойчив или надоедлив. Осаждаемый со всех сторон, король хитрил, лгал и старался как-нибудь отделаться, чтобы только иметь покой или возможность ехать на охоту.

Но в нем жило одно прочное и неизменное чувство: религиозное. Благочестие составляло в Людовике XVI действительно «всего человека». Он с самой молодости был глубоко верующим и набожным. Среди скептического двора Людовика XV он искренно и от всего сердца верил в догматы катехизиса. Этот апатичный человек был действительно благочестивым. [329]

Возможно, что он и примирился бы с преобразованием своей королевской власти и с революцией, если бы в известный момент эта революция не оказалась в противоречии с тем, что он считал своею обязанностью христианина.

В тот день, когда папа и епископы сказали ему, что он серьезно рисковал спасением своей души, санкционируя гражданское устройство духовенства, он был глубоко смущен и действительно испугался ада. С 12 июля 1790 года, когда Учредительное Собрание окончательно вотировало новое устройство духовенства, и по 24 августа того же года, когда он санкционировал его, в нем страдала его совесть христианина; он переживал кризис.

Почему он дал свою санкцию? Потому, что на него оказали давление его окружающие, боявшиеся вероятных последствий вето. Но он дал согласие с тоской в сердце; он чувствовал, что совершал смертный грех.

Эти угрызения совести окончательно поссорили его с революцией. С тех пор он считал своею обязанностью христианина бороться с нею хитростью, потому что открыто он боялся выступить против неё.

Для этого человека, не рожденного плутом, все средства стали хороши, лишь бы только снова сделаться христианнейшим королем и, примирив Францию с папой, освободить свою совесть.

Еще в октябре 1790 года уже был составлен план тайного отъезда в Монмеди. Австрийский император должен был произвести военную демонстрацию у наших границ, которая устрашила бы патриотов. Затем Людовик XVI двинулся бы на Париж с армией Буйлье.

Этот план был прикрыт очень искусно лицемерием и двуличностью.

Когда народ помешал королю уехать в Сен-Клу, 18 апреля 1791 года, он обратился в настоящего тюльерийского пленника. Тогда, чтобы скрыть от Франции свой план бегства, он придумал выставить себя перед лицом всей Европы, путем торжественной декларации, свободным королем, действующим вполне искренно. Министр иностранных дел обратился 23 апреля 1791 года ко всем представителям французского короля при иностранных дворах со следующим циркуляром:

«Король поручил мне, милостивый государь, передать вам свое формальное желание, чтобы вы заявили двору, при котором вы состоите, его взгляды на революцию и французскую конституцию. Послы и уполномоченные Франции при всех европейских дворах получают те же самые приказания, чтобы не осталось ни малейшего сомнения относительно намерений его величества, относительно признания им новой формы правительства и данной им присяги поддерживать ее». «Враги конституции не перестают повторять, что король несчастен, как будто бы для короля могло существовать другое счастье, кроме счастья его народа; они говорят, что его власть унижена, как будто бы власть, основанная на силе, более могущественна и прочна, чем власть закона; наконец, они говорят, что король не свободен; это бесстыдная клевета, если предполагают, что его воля могла подвергнуться насилию; это нелепая клевета, если принимают за лишение свободы согласие, многократно выраженное королем, оставаться среди парижских граждан, согласие, которым ему следовало вознаградить их за их патриотизм, даже за их опасения, а особенно за их любовь». «Постарайтесь внушить, милостивый государь, ту идею о французской конституции, какую составил себе о ней сам король; не оставьте никакого сомнения относительно намерения его величества поддерживать ее всею своею властью…» «Его величество… приказал мне поручить вам сообщить содержание этого письма двору, при котором вы состоите; а чтобы придать большую гласность этому письму, его величество только что приказал напечатать его».

Это письмо было сообщено в тот же день, 23 апреля 1791 года, Учредительному Собранию и «вызвало сильнейший энтузиазм в левой части залы и во всех трибунах. Чтение его прерывалось при каждой фразе аплодисментами и сотни раз повторяемыми восклицаниями: Да здравствует король! [330] Немедленно же была послана депутация к королю, чтобы поздравить его, и получила такой ответ: «Я бесконечно тронут справедливостью, воздаваемою мне Национальным Собранием. Если бы оно могло читать в глубине моего сердца, оно нашло бы в нем лишь чувства, способные оправдать доверие нации; всякое недоверие между нами исчезло бы, и мы были бы счастливы этим».

В это самое время Людовик XVI вел переговоры с чужеземцами и с Буйлье о своем бегстве и о государственном перевороте. Он уже назначил приблизительно день своего бегства; оно должно было произойти в начале мая. [331]

Но исполнение плана пришлось замедлить, и переодетый король бежал со всею своею семьей в ночь с 20 на 21 июня 1791 года.

Известно, что эта попытка не удалась гораздо менее вследствие неосторожности беглецов, чем вследствие недисциплинированности войск, сделавшей тщетными все искусные предосторожности, принятые генералом Буйлье. Людовик XVI, королева и королевская семья были узнаны и арестованы в Варенне, в то время как старший брат короля достиг границы другой дорогой, и привезены в Париж в качестве пленников под наблюдением трех комиссаров Национального Собрания, Петиона, Барнава и Латур-Мобура, в сопровождении множества вооруженных граждан, которых высылали окружающие муниципалитеты по всему пути. Возвращение в Париж произошло 25 июня.

Бегство короля было одним из редких событий революции, взволновавших всю нацию, сделавшихся известными всем, перечувствованных всеми. [332]

При первом известии все были изумлены; затем явились чувства негодования и гнева; затем страх. Нация увидела себя покинутой, осиротевшей. Ей казалось, что король унес с собою предохраняющий талисман. Впереди представлялись страшные опасности: нашествие иностранцев и гибель Франции, лишившейся вождя. Но, о мужественные французы! они овладевают собою, чтобы казаться спокойными. Повсюду, по примеру Национального Собрания, они выказывают гордую и твердую сдержанность. Муниципалитеты подают пример уважения к закону. Все на ногах, все вооружены и готовы умереть за отечество.

Получается известие о возвращении короля. Все вздыхают свободно и чувствуют себя спасенными. Эта печаль и сменившая ее затем радость показывают, до какой степени Франция еще была, роялистской.

Республиканская партия, кажется, на мгновение торжествующей в Париже и приобретает некоторых сторонников кое-где в провинциях; но Франция не следует за ней; эта партия то развертывает свое знамя, то прячет его, затем решается на смелый шаг, но принуждена отступить и почти исчезает после насильственного акта буржуазии и в виду упорного роялизма массы.

Пусть Людовик XVI снова займет трон и пусть его окружат лучшие советники; вот чего желает Франция вместе с Национальным Собранием.

Однако королевская власть не функционировала в течение почти трех месяцев; с 21 июня и по 14 сентября 1791 года фактически существовала республика. Это было наглядным доказательством того, что Франция могла быть республикой, несмотря на мнение философов. Отныне республика уже не химера; это — форма правительства, еще не названная своим именем, но реальная, уже существовавшая и функционировавшая. Когда в августе 1792 года Людовик XVI стал окончательно невозможным, то стоило только возобновить начатый опыт; затем факт повел за собою и соответствующее название.

II. — Этот общий очерк последствий бегства в Варенн, насколько они касались республиканской партии, был необходим для понимания разнообразных явлений, о которых нам надо будет упомянуть. Здесь нам уже трудно будет строго следовать хронологическому порядку и рассказывать день за днем все события, относящиеся к нашему предмету и происшедшие главным образом в промежуток времени от 21 июня по 17 июля как в Учредительном Собрании, так и вне его. В этот короткий промежуток времени произошло столько событий, проявилось столько кажущихся противоречий как в фактах, так и в людях, при чем поведение Национального Собрания оказывало такое огромное влияние на общественное мнение Парижа и Франции, что история республиканского движения станет яснее, если мы набросаем сначала картину одних действии этого Собрания или, по крайней мере, тех его актов, которые имеют отношение к вопросу о монархии или республике.

Двадцать первого июня, при первых известиях о событии, Собрание отдает приказ арестовывать всякого выезжающего из королевства. Как! даже короля? Даже короля. Оно прямо говорит, что делает это с целью «задержать вышеупомянутое похищение» (оно так взволновано, что выражается не вполне ясно).

Затем, не колеблясь, оно берет в свои руки исполнительную власть и, по предложению Андрэ, постановляет, чтобы его декреты приводились в исполнение министрами без королевской подписи. Малоизвестный член Учредительного Собрания, Гильом, желал бы, чтобы в формуле законодательных актов слова: Людовик, Божьею милостью и в силу учредительного закона государства, были заменены словами: Учредительное Собрание декретирует и повелевает. Но это уже была бы республика. [333] Раздается ропот, и предложение берется назад.

В постскриптуме к своей прокламации Людовик XVI говорит: «Король запрещает своим министрам подписывать какое бы то ни было приказание от его имени до получения ими дальнейших распоряжений; он повелевает хранителю государственной печати выслать ее ему по первому же требованию с его стороны». Но сам именно хранитель печати, Дюпор-Дютертр, [334] и явился в Национальное Собрание просить разрешения нарушить это приказание и добился декрета, повелевшего ему прикладывать государственную печать.

Однако Национальное Собрание не захотело принять на себя вид непосредственного правителя государством и, верное принципу разделения властей, отвергло предложение присоединить к министрам комиссаров, выбранных из его среды, для образования исполнительного комитета.

Но оно объявило свои заседания непрерывными, разослало с различными поручениями своих комиссаров, потребовало к себе министров и отдало им приказания, как верховный повелитель; оно дало знать о своем вступлении во власть иностранным державам и заставило прочесть себе дипломатическую переписку. Государственные учреждения продефилировали перед его решеткой. Оно призвало под ружье национальную гвардию и пошло даже еще дальше по республиканскому пути, изменив формулу присяги и выкинув из неё, согласно предложению Приёра (из Марны) и Редерера, имя короля. [335]

В то же самое время оно дало понять, что желает удержать королевскую власть, в своем воззвании к французам, где говорило не о бегстве, а о «похищении» короля. Редерер воскликнул при этом: «Это — ложь! он подло покинул свой пост!» Но его протест не встретил сочувствия среди членов Учредительного Собрания.

Что же сделало это Собрание, когда Людовик XVI вернулся?

Оно декретировало 25 июня, что ему будет дана стража, которая будет наблюдать за его безопасностью и отвечать за его неприкосновенность. Итак, король сделался узником, а равно и королева с наследником престола. Декрет о государственной печати продолжал действовать, и, следовательно, король был фактически отстранен от своих функций.

Декрет 25 июня был вотирован после горячих прений. Малуэ возражал, что это значило извратить конституцию; хотя он не произнес тогда слова республика, но очевидно, что он хотел сказать об извращении конституции в сторону республики. Редерер, напротив того, находил, что Собрание действовало слишком робко, и требовал более ясной формулировки, которая указывала бы, что король состоял под временным арестом. Это вызвало ропот. Александр Ламет говорил за временное отстранение короля от его функций, но говорил, как монархист: «Посланные сюда дать конституцию нашей стране, мы нашли, что обширные размеры королевства и его двадцати пяти-миллионное население требовали единства власти и действия, которое могло быть обеспечено только монархической конституцией. Если мы были правы в этом год назад, то мы правы и теперь; происшедшие события ничего не изменили в существе положения; они ничего не изменят и в наших дальнейших действиях». [336] Малуэ возражал: «Как вы не видите всех гибельных последствий временного упразднения королевской власти, необеспеченного существования короля в настоящую минуту?» «Имейте в виду, милостивые государи, что, становясь в такое положение, вы обходитесь без исполнительной власти, и бойтесь всех роковых последствий, которые могут произойти отсюда; берегитесь, чтобы печаль и негодование, обнаружившиеся во всех концах королевства, не зашли гораздо дальше, чем вы того желаете, берегитесь… — Многие голоса: У вас нет настоящих аргументов; вы заставляете нас терять время». [337]

Теория комиссии и большинства была такова: логически, при установлении конституции, следовало бы временно устранить все старые власти; но это было невозможно. Теперь сами события вернули нас к основным принципам, и поле расчищено… для насаждения монархии.

290 депутатов правой публично протестовали против декрета, говоря, что он «уничтожал самую видимость королевской власти» и что это было «временным республиканским порядком». [338] Буйлье в письме, прочитанном на заседании 29 июня, доносил о существовании республиканской партии в Собрании, главою которой был Лафайет.

Последний протестовал с трибуны, говоря, что его оклеветали. [339]

Но Собрание страшилось республиканской партии, образовавшейся вне его, потому что она угрожала буржуазной системе; и вот с целью потопить парижский республиканизм в грандиозном проявлении провинциального настроения Адриен Дюпор предложил 29 июня устроить в Париже вторую всеобщую федерацию национальных гвардейцев. [340]

Первого июля Малуэ доносит Собранию о республиканской афише Дюшатлэ, не прочитывая ее (хотя Петион требует её прочтения), и требует преследования. Шабру и Лешапелье противятся этому предложению; первый потому, что подобные дела касаются муниципалитета и трибуналов; второй — потому, что речь идет лишь о выражении мнения. Но оба они высказывают свою антипатию к республике. Шабру говорит: «Я очень далек от признания республиканского правительства, потому что я нахожу его очень дурным». Некий Лебуа Дегэ прибавляет: «Смешно доносить об индивидуальном мнении, до такой степени безрассудном и экстравагантном, как высказанное в этой афише об установлении республиканского правительства». [341] Собрание перешло к очередному порядку.

Однако Собрание еще не совершило акта, которой бы восстановлял непосредственно монархию. Оно поручило своим комиссиям, военной, дипломатической, конституционной, а также комиссиям пересмотра, уголовной юриспруденции, докладов и следствий, соединиться вместе и представить ему доклад «о событиях, относящихся до похищения короля и королевской семьи». Этот доклад, составленный Мюгэ де Нанту, был представлен и подвергнут обсуждению в заседании 13 июля. [342] Докладчик косвенно приходил к заключению о необходимости объявить короля невиновным и восстановить его на троне во имя принципа неприкосновенности королевской особы; он напомнил после рассказа о событиях, что Собрание «признало монархическое правительство» именно потому, что оно представляет более средств обеспечить счастье народа и вытекающее отсюда благосостояние государства. «Монархия, следовательно, была установлена не ради короля, а ради нации…» Не входя в какие-либо логические или исторические рассуждения о сравнительных преимуществах республики и монархии, Мюгэ де Нанту ограничился таким презрительным намеком на республиканскую партию: «Тщетно некоторые беспокойные умы, вечно жаждущие перемен, убеждают себя, что бегство одного человека может изменить форму правительства и ниспровергнуть всю систему вашей конституции…»

В начавшихся немедленно же затем прениях республиканская партия не была представлена ни одним оратором; еще раз обнаружилось, что никто в Собрании не осмеливался открыто поддержать эту партию.

Д«Андрэ, перефразируя доклад, говорил о «классе людей», желающих воспользоваться отъездом короля для низвержения конституции. Александр Ламет указал на опасность, которую представило бы учреждение регентства или «Исполнительного Комитета». Петион, не высказываясь против монархии, требовал, чтобы король был подвергнут суду Собрания или Конвента. Де Феррьер (в напечатанной, но не произнесенной речи) обличал «смешную химеру французской республики». Вадье в заседании 14 июля потребовал созыва Конвента, который провозгласил бы низложение короля.

Робеспьер сказал: «Я не хочу отвечать на упреки в республиканизме, которые желают связать с делом справедливости и истины…» «Пусть меня обвиняют, если угодно, в республиканстве; я объявляю, что ненавижу всякий вид правительства, в котором господствуют мятежники». В заключение он говорил о необходимости узнать желания нации относительно Людовика XVI и произвести выборы. [343]

Адриен Дюпор заявил, что исполнительный комитет означил бы собою республику и что, следовательно, необходимо было сделать выбор между республикой и монархией; но последняя форма правительства — «единственная соответствующая нашему государству, нашим нравам и нашему положению». Приёр (из Марны) высказал следующую profession de foi: «Я не мятежник… Я также и не республиканец, если республиканец тот, кто хочет изменить конституцию». И он присоединился к мнению Петиона. [344]

В заседании 15 июля Гупиль де Префельн произнес горячую речь против республиканцев, желающих, сказал он, «повергнуть французскую нацию в бездну ужасов анархии и смут». Он поносил Бриссо и изобличал в Кондорсе, только что напечатавшем апологию республике, «человека, пользующегося славой, неизвестно каким путем приобретенной, и украшенного титулом академика». Он причислял его к новейшим Геростратам; он предавал проклятию «гнусные и преступные памфлеты» и превозносил «нашу божественную конституцию». Грегуар требовал национального конвента; Бюзо высказался в том же смысле, как и Петион.

Наконец Барнав (мнение которого одобрил Лафайет) отвергал республиканцев, но в вежливой форме; он говорил, почему французы не могли следовать примеру американцев, и произнес замечательную и остроумную хвалебную речь в пользу монархии. В обширной стране, говорил он, необходимо или установить федерацию, «или же, если вы хотите сохранить национальное единство, поставить в центре несменяемую власть, которая, не будучи никогда возобновляема иначе, как в силу закона, и представляя постоянные препятствия честолюбию, с успехом противилась бы потрясениям, соперничеству и быстрым вибрациям огромного населения, волнуемого всеми страстями, порождаемыми старым обществом». [345]

Собрание в том же заседании (15 июля 1791 года) издало декрет, которым, еще не восстановляя прямо Людовика XVI на троне, косвенно снимало с него вину, обрушиваясь лишь на его советников. [346]

III. — Таково было положение, занятое Учредительным Собранием в вопросе о республике или монархии, поднятом бегством Людовика XVI. Посмотрим теперь, каково было настроение Парижа.

В десять часов утра, 21 июня 1791 года, парижский департамент и муниципалитет возвестили об отъезде Людовика XVI тремя пушечными выстрелами, [347] а с городской ратуши раздался набат. [348] Началось беспокойство и сильное брожение. Магазины были заперты. [349]

Толпа устремилась к Тюльери и с любопытством осматривала опустевшие комнаты. Слышались шутки: как «эта толстая королевская фигура [350] могла проскользнуть из дворца, не будучи замеченной служащими?» Портрет короля был снят с почетного места и повешен у дверей. Какая-то торговка фруктами завладела кроватью Марии Антуанеты, чтобы продавать на ней вишни, говоря: «Сегодня очередь нации расположиться поудобнее». [351]

Национальная гвардия «повсюду развернула свои ряды самым внушительным образом». [352] «Честный Сантерр, со своей стороны, навербовал две тысячи пик в своем предместье. Честь дня выпала на долю не активных граждан и не людей в одеждах сине-королевского цвета; шерстяные колпаки снова появились на сцене и затмили собою медвежьи шапки». [353]

Бюсты Людовика XVI были разбиты или же им закрывали глаза бумажной повязкой. На всех вывесках были уничтожены слова: король, королева, королевский, бурбон, Людовик, двор, принц — брат короля; замазывали даже нарисованные короны. Палэ-Ройяль был переименован в дворец Орлеанов, [354] а сад этого дворца огласился самыми непочтительными предложениями, направленными против короля Людовика XVI. [355]

Когда прошла первая минута изумления, Париж старался казаться веселым и хладнокровным. Везде царствовал порядок. Это удостоверяли анти-республиканские свидетели с трибуны Учредительного Собрания: 22 июня д’Андрэ вместе с Вирье удивляются «почти чудодейственному спокойствию, господствующему в Париже». [356] По этому поводу читаем в адресе секции Бонди, поданном Собранию 24 числа: «Не приписывайте, милостивые государи, сверхъестественной причине порядок, которым вы восхищаетесь в эту грозовую минуту: наши сердца освобождены от уз рабства, мы можем без боязни любить друг друга».

Можно сказать, что это было по истине спокойствие силы.

Народ на улицах громко порицал Лафайета, позволившего убежать Людовику XVI, обвинял его в соучастии и «заставил его побледнеть». [357]

Таково было настроение парижан в состоянии разрозненной толпы; посмотрим теперь, как вели себя организованные группы.

Многие секции объявили непрерывное заседание. [358] Секция Французского Театра захотела установить революционным путем всеобщее избирательное право: она объявила, что принимает в свою среду всякого гражданина, достигнувшего двадцатипятилетнего возраста и имеющего определенное местожительство. Она выбросила из присяги слова активный и король. [359]

Клуб кордельеров взял на себя почин обратить в пользу республики волнение Парижа, носившее несколько неопределенный характер. [360] Но заседание этого клуба в день 21 июня мало известно нам. Мы знаем, что он «был занят обсуждением требования учредить федеральную ассоциацию по всему государству», [361] и что он передал якобинцам свое постановление относительно средств надзора. [362] Эти известия несколько смутны; но мы знаем также, что в этот именно день он издал свою знаменитую афишу об избиении тиранов, во главе которой стояли стихи из «Брута» Вольтера (акт I, сцена II), измененные и приспособленные к данному случаю, следующего содержания:

«Подумайте о том, что на Марсовом поле, на этом священном алтаре, Людовик клялся нам быть верным и справедливым. Между ним и его народом связь была такова: он возвращает нам нашу присягу, когда изменяет своей. Если бы среди французов нашелся изменник, который пожалел бы о королях и пожелал бы господина, то пусть вероломный умрет среди мук; пусть от его преступного праха, рассеянного по всем ветрам, останется одно имя, еще более ненавистное, чем имена тиранов, которых ненавидит всякий свободный человек!»

За этими стихами следовала такая декларация: «Свободные французы, составляющие клуб Кордельеров, заявляют своим согражданам, что число тираноубийц в этом клубе равняется числу его членов, и что каждый из них дал клятву пронзить кинжалом тиранов, которые осмелятся напасть на наши границы или каким бы то ни было образом посягнуть на нашу конституцию. Лежандр, президент; Коллен и Шампион, секретари».

Если эта афиша и не требовала прямо республики, то она очевидно имела целью подготовить умы к чисто республиканской манифестации, которую устроили кордельеры на следующий день и о которой мы скажем ниже. [363]

Республиканцы думали, что им удалось направить против королевской власти то негодование, которое парижский народ обнаруживал преимущественно по отношению к королю. «Если бы президент Национального Собрания, — читаем мы в Révolutions de Paris, [364] — подвергнул голосованию вопрос о республиканском правительстве на Гревской площади, в Тюльерийском саду или в Орлеанском дворце, то Франция уже не была бы больше монархией».

Но официальные вожди демократической партии не пристали 11 июня 1791 года к республиканскому движению.

Так, в этот самый день Дантон закричал народу на улице: «Ваши вожди — изменники и обманывают вас». [365] Он обвинял советников короля, Лафайета, а не самого короля.

Что касается вождей буржуазной патриотической партии, устрашенной республиканским движением, потому что республика представляла собою логическую форму демократии и потому что уже появилось на сцене всеобщее избирательное право (в секции Французского Театра и с фригийскими шапками), то они немедленно же, с самого 21 июня, стали употреблять все усилия, чтобы поддержать монархию, этот краеугольный камень установленного ими буржуазного режима, и вступить в союз с демократами-не республиканцами против республики.

Вечером 21 июня у якобинцев происходило важное заседание, на котором присутствовали демократы, как Дантон и Робеспьер, полу-демократы, как братья Ламеты, и сторонники буржуазного режима, как Варнав, Лафайет, Готье де Биоза, Деменье, Лашапелье и Сиейс, только что напечатавший манифест в защиту системы двух камер.

Робеспьер восстал против министров, которых Национальное Собрание имело слабость оставить у власти; он произнес похвалу самому себе и заговорил о своей смерти. Раздались восклицания: «Мы все умрем с тобою!» Стали клясться защищать его, пролить за него свою кровь. [366] Эта восторженная сцена продолжалась и за стенами клуба: секции Центрального рынка и Свободы выбрали комиссаров, которые должны были служить Робеспьеру телохранителями.

Дантон сурово напал на Лафайета и требовал его отставки. [367]

Лафайет ответил неопределенно, стараясь быть любезным, и проbзнес похвалу клубу.

В заключение якобинцы пришли к соглашению и вотировали адрес, редактированный монархистом Барнавом. В нем говорилось следующее: «Король, введенный в заблуждение преступными внушениями, отдалился от Национального Собрания. Будем спокойны». «Все разделения забыты, все патриоты единодушны. Национальное Собрание — вот наш руководитель; конституция — вот наш лозунг».

Таким образом на другой день после бегства короля якобинцы объединились с целью поддержать монархию и временно устранит демократию, как и республику.

Итак, республиканцы имели против себя с первого же дня и Учредительное Собрание, престиж и популярность которого были громадны, и клуб якобинцев, служивший тогда истолкователем и регулятором среднего общественного мнения.

Но пока Людовик XVI находился в бегах, на их стороне все-таки еще были большие шансы, так как не существовало другого возможного короля; можно думать, поэтому, что если бы королю удалось переехать границу, то трон остался бы незанятым.

Вследствие этого республиканское движение продолжало усиливаться, а «временное республиканское правление», созданное Учредительным Собранием, уже приучило многих к мысли об окончательной республике. Один из парижских корреспондентов принца Эммануила Сальмского писал ему в письме от 24 июня 1791 года, где резюмировал свои впечатления относительно настроения народа после бегства короля: [368] «…Мудрые меры, принятые Собранием, заставили убедиться даже мелкий люд, что можно обойтись без короля, и я повсюду слышал крики: «Нам не нужно короля; нам достаточно Собрания и министров. Зачем нам исполнительная власть, стоящая 25 миллионов, когда все это можно иметь за два или за три миллиона?».

Часть печати примкнула к республиканской идее. Во «Французском Патриоте», редактировавшемся Бриссо, органе группы Ролана [369] и будущих жирондистов, читаем 22 июня следующее: «Людовик XVI сам разбил свою корону… Не следует только наполовину воспользоваться уроком». А в номере от 23 июня: «После такого клятвопреступления король и наша конституция не примиримы между собою».

Révolutions de Paris, Annales patriotiques и Bouche de Fer высказались против королевской власти. Правда, слово республика все еще режет немного ухо журналистам, и Bouche de Fer, например, предпочитает выражение: «национальное правительство»; [370] но тем не менее эта часть демократической прессы требует теперь именно республики.

Что касается Марата, то он требует диктатора. «У вас остается единственное средство, — пишет он 22 июня, — чтобы удалиться от бездны, к которой приблизили вас ваши недостойные вожди: это — назначить немедленно же военного трибуна, верховного диктатора, чтобы расправиться с главнейшими уже известными изменниками. Вы погибнете безвозвратно, если будете слушаться ваших теперешних вождей, которые не перестанут льстить вам и усыплять вас, пока враг не окажется у ваших стен. Изберите сегодня же такого трибуна; выберите гражданина, проявлявшего до сих пор наиболее просвещенности, рвения и верности вам. Поклянитесь ему в ненарушимой преданности и благоговейно повинуйтесь ему во всем, что он прикажет вам, чтоб избавить вас от ваших смертельных врагов». «Трибуна, военного трибуна, или вы погибнете безвозвратно. До сегодняшнего дня я делал все, что было во власти человека, чтобы спасти вас; если вы пренебрежете этим спасительным советом, единственным, какой мне остается дать вам, то мне нечего больше сказать вам, и я расстаюсь с вами навсегда…» [371]

Из этих слов, которые не были, по правде говоря, ни республиканскими, ни монархическими, можно заключить только, что Марат не верил, чтобы французский народ уже созрел для свободы. Это был его личный взгляд, который ничто не могло изменить и который притом не разделялся открыто никем другим из демократов.

Вот что говорилось в демократических газетах, ранее чем пришли известия об аресте Людовика XVI.

До получения этого известия был также подан Национальному Собранию (22 июня) клубом кордельеров адрес, в котором этот клуб требовал установления во Франции республики.

«…Теперь мы опять в том же положении, — говорилось в нем, — в каком были после взятия Бастилии: свободны и без короля. Остается узнать, выгодно ли нам назначить другого короля? Общество друзей прав человека… не может скрыть от себя, что королевская власть, а особенно наследственная, не совместима со свободой. Оно, быть может, не стало бы требовать теперь же упразднения королевской власти, если бы король, верный своей присяге, сделал из этой власти обязанность для себя… Мы заклинаем вас от имени отечества или провозгласить немедленно же, что Франция больше уже не монархия, что она республика, или по крайней мере подождать, чтобы все департаменты, все первичные собрания высказались по этому важному вопросу, прежде чем во второй раз погрузить лучшее государство в мире в путы и цепи монархизма».

Эта петиция была вотирована по предложению Робера, и он же, по его собственному заявлению, был её главным редактором. Кордельеры поручили ему вместе с тремя другими своими членами отнести петицию в клуб якобинцев. По дороге он увидел, что национальная гвардия уже начала арестовывать лиц, которые расклеивали эту афишу и адрес о тираноубийцах. Он стал протестовать, был арестован сам и приведен в комиссариат на улице Сен-Рок, где офицеры национальной гвардии обошлись с ним очень грубо и били его. Один из них закричал: «Ты поджигатель, негодяй, и ты поплатишься за это». [372] Общества различных секций потребовали освобождения Робера; якобинцы сделали то же, [373] и его выпустили.

Робер отправился в тот же вечер в клуб якобинцев и, рассказывая о своем аресте, сообщил, что он нес клубу адрес с требованием об уничтожении монархии. Тогда немедленно же поднялись неодобрительные крики: Монархия установлена конституцией! Это — преступно! Огромное большинство клуба встало, чтобы вотировать переход к очередному порядку. [374]

Итак, кордельерам не удалось добиться присоединения к ним якобинцев; не добились они, по-видимому, и присоединения к ним какой-либо другой секции. Но на улицах все-таки раздавался крик: «Республику!», [375] и не подлежит сомнению, что на другой день после бегства в Варенн в Париже было сильное течение общественной мысли в пользу республики, во главе которого стояли не только Роберы с несколькими дилетантами, но также и демократический клуб по преимуществу, т.е. клуб кордельеров, и различные братские общества.

IV. — Национальное Собрание получило известие об аресте короля в девять с половиною часов вечера, 22 июня 1791 года.

Все сторонники революции, как буржуа, так и демократы, были согласны в том, что нельзя было немедленно же и в прежнем виде восстановить его на троне.

Вечером 23 числа Дантон предложил якобинцам, исходя из того, что король «преступен или слабоумен», установить над ним «опеку» по назначению всех департаментов, т.е. (по-видимому) удержать короля, но с выборным исполнительным советом. [376] Мы знаем об этом предложении по очень ясному резюме, в котором Дантону приписываются слова относительно ненужности регентства. Между тем госпожа Ролан писала тогда Банкалю, что Дантон видел единственный исход в назначении регента. [377] Ничто не доказывает, чтобы Дантон имел в виду герцога Орлеанского. Известно только, что в тот же день, 23 июня, герцог торжественно был принят в клуб (раньше, чем Дантон взошел на трибуну) и что немедленно же после этого Шодерло де Лакло, его креатура, потребовал, чтобы на очередь был поставлен вопрос о том, что делать с королем. Было положено начало орлеанистской интриге. Повторяю, что я не думаю, чтобы Дантон участвовал в ней. Тем не менее у герцога Орлеанского могла тогда явиться надежда сделаться одним из членов «опекунского совета», предложенного Дантоном.

Что некоторые лица думали о возведении на трон младшей ветви королевского дома немедленно же после бегства в Варенн или же о предоставлении регентства герцогу Орлеанскому, это почти не подлежит сомнению. Читатель помнит, что 21 июня Палэ-Ройяль был перекрещен в дворец Орлеанов; читатель помнит также, что в этот день герцог Орлеанский с аффектацией показывался парижскому народу. В письме от 22 июня Тома Лендэ говорит, что орлеанский вопрос уже был поставлен. [378] Но Мирабо уже убедился тогда в ничтожестве герцога Орлеанского и высказал это; кроме того, его презирали за его безнравственность, так что, несмотря на действительные услуги, оказанные им революции, он не пользовался популярностью. Орлеанистские планы рушились в самом же начале, как вследствие равнодушие народа, так и вследствие недоверия демократов. Герцог почувствовал себя почти «покинутым» и немедленно же отступил.

В Journal de Perlet в номере от 25 июня появилось нечто в роде орлеанистского манифеста: там население призывалось подать петицию с требованием учреждения регентства.

Герцог Орлеанский отрекся от этого манифеста в письме, появившемся в газетах 28 июня; он объявил, что навсегда отказывается от своих прав на регентство. Его сторонники (очень немногочисленные, немного стыдившиеся своей роли и наполовину замаскированные) не упали вполне духом: они требовали преследования и низложения Людовика XVI в надежде, что их герцог займет так или иначе важное положение при новом порядке вещей. [379]

Позднее Учредительное Собрание преградило все законные пути орлеанистскому честолюбию, объявив (24 августа 1791 года), что члены королевской семьи, которые могли сделаться наследниками престола, лишались права быть избранными на какую бы то ни было должность; они не могли даже быть министрами.

Король вернулся в Париж 25 июня. Он прибыл в Тюльери в семь с половиною часов вечера.

Как же встретили его парижане? В «Курьере» Горсаса от 26 числа читаем: «Ни единого знака неодобрения, ни единого внешнего знака презрения не вырвалось у этой многочисленной толпы. Ограничились только тем, что не отдали никаких военных почестей беглецам. Их встретили с опущенным оружием. Никто из граждан не снял шляпы, как бы по общему соглашению».

Констатируя это единодушное настроение, газета la Bouche de Fer от того же числа говорит: «Вот наконец и плебисцит; республика получила санкцию».

Это была странная иллюзия; возвращение Людовика XVI, напротив того, снова оживило роялизм и разрушило все шансы республиканцев. [380]

Но республиканское движение не прекращалось. [381] Газета Révolutions de Paris попыталась вызвать петицию в пользу республики, которая одна, по её словам, могла победить Европу. [382] «Национальный Меркурий» в номере от 3 июля утверждает, что «таково желание всех многочисленных патриотических обществ столицы», за исключением одних якобинцев.

И действительно, якобинцы более чем когда-нибудь упорствовали в своем отвращении к республиканской форме. Первого июля Бильо-Варенн, тогда еще малоизвестный, был ошикан ими за то, что заговорил о республике. [383]

Ну, а рабочие? Седьмого июля депутация от некоторых из них явилась заявить секции Французского Театра: [384] «Граждане, мы клянемся Богу и людям быть верными нации и закону, — и закону — и долой короля!» Но масса рабочих, по-видимому, не интересовалась словом республика не понимала его хорошо и находилась под впечатлением того, как держали себя якобинцы и Учредительное Собрание. [385]

Не следует думать, однако, чтобы республиканское движение было фиктивным. Член Учредительного Собрания, Тома Лендэ, [386] писал 18 июля: «Общественное мнение уже сложилось в Париже; это не мнение нескольких мятежников и не фиктивное мнение; не осталось больше следов от имени короля, уничтоженного повсюду; желали бы, чтобы был уничтожен и самый объект». Но это было не общее движение и даже не движение прогрессировавшее.

Действительно, после возвращения Людовика XVI республиканская партия казалась распавшейся.

Многие из наиболее известных демократов, примкнувших 21 и 22 июня к первоначальной республиканской группе, к кружку Кералио-Роберов, теперь стремились выйти из него.

Так, в «Патриотических Анналах» напечатана 8 июля статья Карра́, под заглавием «О великом вопросе — о республике во Франции», где после возражения «тем, которые, подобно Александру Ламету, не перестают утверждать, что для великой нации невозможно республиканское устройство», и после великолепных похвал республике, которая несомненно будет водворена во Франции, эта республика формально откладывается до того времени, когда народ сделается более просвещенным и нравственным. «Без сомнения, — говорит Карра́, — нация уже сделала большие успехи в этом направлении; но она еще не достигла, по моему мнению, той однородности и общей силы характера, которые необходимы для республиканцев, соединившихся в конфедерацию 83 департаментов. Итак, я думаю, что мы должны еще в течение нескольких лет оставить конституции её монархическую форму, учредив при сыне Людовика XVI выборный исполнительный совет, президент которого будет меняться каждые три месяца и каждый член которого, избираемый всею нацией, будет ответствен в своей общественной деятельности. Если душа молодого и нового главы исполнительной власти сформируется сообразно истинным принципам справедливости, разума и добродетели, он сам предложит в зрелом возрасте французскую республику; если же, напротив, он будет фальшив, зол, честолюбив и предан произволу, как его отец и мать, то нация сумеет тогда сама принять решение». [387]

С другой стороны, Бриссо, говоривший 23 июня о несовместимости королевской власти с конституцией, наполовину отрекается от своих слов. Двадцать шестого июня он пишет во Французском Патриоте: «Стараются ввести в заблуждение умы при обсуждении вопроса об обращении Франции в республику, не принимая во внимание того, что в этом отношении государство будет подчиняться скорее силе вещей, чем людям». Двадцать девятого июня он пишет: «Если вы сохраните королевскую власть, то пусть исполнительный совет будет выборным и сменяемым. Если мы достигнем этого, то все будет достигнуто, и свобода будет вне опасности… Эта идея была, по-видимому, поддержана у якобинцев наибольшим числом голосов; она была предложена сначала Дантоном. Якобинцы хотят короля только на таком условии. Они не хотят, однако, прослыть за республиканцев. Не будем спорить о словах. Я тоже не хочу другой республики, кроме такой монархии. Якобинцы — республиканцы, сами не зная того; они, подобно герою Мольера, сами не зная того, говорят прозой. Что за нужда, если проза превосходна?» Та же мысль развивается «Патриотом» в номере от 1 июля, при чем предлагается следующий плац: Учредительное Собрание должно временно отстранить короля от власти и обратиться к первичным собраниям за их мнением относительно окончательного отрешения. Раз король отрешен, корона переходит к его сыну; а так как сын несовершеннолетний, то при нем будет учрежден исполнительный совет, организованный так: избирательное собрание каждого департамента назначит одного выборщика, и эти 83 гражданина «выберут из своей среды членов Совета и министерства». В номере от 3 июля было напечатано письмо одного избирателя, предлагавшего учреждать подобные Советы при всех королях, даже и совершеннолетних. Бриссо прибавляет в конце: «Поддерживаю и одобряю». В номерах от 5 и 6 июля помещена длинная статья под заглавием: Моя profession de foi по вопросу о республике и монархии. Статья заканчивается так:

Итак, вот мой credo:

«Я думаю, что французская конституция — республиканская в пяти шестых своих частей; что упразднение королевской власти явится её неизбежным результатом; что эта власть не может существовать на ряду с Декларацией Прав.

Я думаю, что, назвав нашу конституцию представительным образом правления, можно привести к соглашению партии республиканцев и монархистов и прекратить разногласия между ними.

Я думаю, что юридического упразднения королевской власти — следует ждать от успехов разума и просвещения и что поэтому надо предоставить самую полную свободу обсуждению этого вопроса.

Я думаю прежде всего, что если хотят сохранить эту королевскую власть, то необходимо окружить ее выборным и сменяемым Советом и что упущение этой существенной предосторожности неизбежно повлечет за собою анархию и неисчислимые бедствия.

Короче, или вовсе без короля, или с королем, но с выборным и сменяемым советом при нем, такова, в двух словах, моя professin de foi». [388]

Эта именно политика, которую Бриссо развивал [389] не только в своей газете, но также и с трибуны клуба якобинцев 10 июля 1791 года, и была принята в рассматриваемую эпоху демократической партией.

Двадцать четвертого июня тридцатью тысячами граждан, собравшихся на Вандомской площади, была составлена петиция, которою Учредительное Собрание приглашалось ничего не решать относительно Людовика XVI, не посоветовавшись предварительно с департаментами, [390] и оратор этих петиционеров, Теофиль Мандар, заявил себя тогда монархистом. Кордельеры поддержали эту петицию 9 июля, а 12-го они приглашали нацию отменить по своей собственной инициативе декрет, отсрочивший выборы. О республике они уже не говорили.

Мы видим, следовательно, что между кордельерами и якобинцами-демократами состоялось соглашение. Кордельеры отказались временно от республики, [391] но на условии, чтобы Людовик XVI, отрешенный временно или низложенный, был судим, и чтобы был учрежден выборный исполнительный совет. Некоторые требовали созыва конвента; другие желали, чтобы все законы подвергались санкции народа. Такова была политика, объединившая, благодаря взаимным уступкам, главнейших вождей демократической партии. Этой политике и был нанесен удар на Марсовом поле 17 июля 1791 года.

V. — Несмотря на все поражения, уменьшившие их численность, республиканцы умышленно обнаруживали оптимизм [392] и вели самую деятельную пропаганду.

Они печатают памфлеты против королевской власти, в роде l’Acéphocratie Бильо-Варенна [393] или брошюры: Людовик XVI, сам себя лишивший трона, [394] анонимный автор которой полагает, что Франция могла победить Европу, только учредив республику с выборным главою исполнительной власти. [395] Один из этих памфлетистов соглашается даже, чтоб глава исполнительной власти назывался королем, лишь бы только он не был наследственным. [396] Наиболее остроумный из этих памфлетов носит заглавие: «Торжественное посещение девицею Республикой матушки-Франции, с целью убедить последнюю выгнать из своего дома госпожу Королевскую власть, и очень интересный разговор между ними». [397] Возражения монархистов изложены в ней с неменьшею силою, чем и аргументы республиканцев; в общем это — занимательная и правдоподобная картина умственного настроения искренних патриотов после бегства в Варенн.

Франсуа Робер, разумеется, не остался чужд этой памфлетной войне. В напечатанной им брошюре: «Выгодные последствия бегства Людовика XVI и необходимость нового правительства», [398] он требует представительного образа правления, выборного главу исполнительной власти и республики. Он заявляет, что таково желание «клуба Кордельеров, различных обществ Друзей Конституции, всех Народных Обществ и большинства департаментов». Большинства департаментов! Ниже мы увидим, что надо думать об этой фанфаронаде. Но такова была тактика республиканцев, преувеличивавших свою численность с целью увлечь нерешительных. [399]

Хотя живые и интересные, республиканские брошюры не были наиболее многочисленными из появившихся в конце июня и начале июля 1791 года. Большинство появившихся брошюр были написаны в духе политики Учредительного Собрания, состоявшей в том, чтобы восстановить короля на троне и подвергнуть его впредь строгому надзору. Таково, например, заключение брошюры «Вот что надо сделать с королем», [400] автор которой говорит: «В тот момент, когда я пишу, все перекрестки, улицы, клубы и кофейни оглашены республиканскими криками, а все сердца на стороне королевской власти». Другой автор доносит на республиканца Ашилля Дюшатлэ как на друга Буйлье». [401] Олимп де Гуж в своем несвязном памфлете: Sera-t-il roi? ne le sera-t-il pas? говорит, что предпочел бы конституционную монархию. [402] Некоторые поддерживали политику якобинцев. Так «Письмо двух Брутов к французскому народу» [403] требовало выборного совета, в котором заседали бы Робертусы-Петрусы, Петионусы и Грегориусы.

Была основана новая республиканская газета: «Республиканец или защитник представительного образа правления, издание Общества республиканцев». [404] Программа этой газеты, написанная Ашиллем Дюшатлэ, вызвала бурную сцену в Учредительном Собрании. [405] Главными сотрудниками газеты были Томас Пэн и Кондорсе; они излагали в ней теорию республики; но газета появилась только в четырех номерах.

Хотя республиканские газеты были в меньшинстве, но их полемика с другими газетами по вопросу о монархии или республике сильно волновала, если не народ, то по крайней мере образованную буржуазию.

Вот несколько примеров этой полемики.

Горсас, в своем «Курьере» от 28 июня, заявив, что он возлагает все свои надежды на сына Людовика XVI, из которого хорошее воспитание может сделать второго Марцеллия, формулирует следующие возражения против республики, наделавшие тогда большего шума: «Независимо от учредительного закона, провозгласившего Францию королевством, мы думаем, что республиканское правительство никоим образом не может быть годно для такого обширного государства. Кроме того, не подлежит сомнению, что те, которые надеются теперь играть роль во Франции-республике, вообще говоря, мятежники или люди, снедаемые честолюбием. Нам нужно короля, который был бы первый подчинен закону и царствовал бы только в силу закона. В конце концов, вот наше мнение: лучше король-чурбан, чем республиканский журавль; и мы скажем, как лягушки в басне о солнце, которое женится: Если одно солнце высушило наше болото, то что будет, если явится дюжина солнц? Таково наше мнение; мы высказываем его откровенно, не желая обвинять тех или других добрых граждан, думающих несогласно с нами». Республиканский журавль Горсаса вызвал много смеха и пользовался большим успехом все время, пока продолжалась эта полемика.

На серьезных людей более сильное впечатление произвело вмешательство Сьейса, который, все еще оставаясь оракулом буржуазии, высказался догматически против республики в Монитёре от 6 июля 1791 г.: «Я вступаю в спор, писал он, с добросовестными республиканцами. Я не буду обвинять их в нечестии и предавать анафеме; я не скажу им ничего оскорбительного. Некоторых из них я уважаю и люблю всей душою. Но я буду приводить им аргументы и надеюсь доказать не то, что монархия предпочтительнее при тех или иных условиях, а то, что люди свободнее в ней, чем в республике, при всех возможных условиях».

Томас Пэн, находившийся тогда в Париже и ободрявший республиканскую партию своим сочувствием и советами, [406] написал письмо Сьейсу, которое появилось в Монитёре от 16 июля и в котором, принимая вызов, он защищает республику:

«Я понимаю под республикой, писал он, не то, что носит это имя в Голландии и некоторых государствах Италии, а просто — представительный образ правления, правительство, основанное на принципах декларации прав, принципах, с которыми находятся в противоречии многие части французской конституции. Французская и американская декларация прав тождественны в принципах и почти тождественны даже в выражениях; вот этот-то республиканизм я и намерен защищать против того, что называют монархией и аристократией… Я — признанный, открытый и бесстрашный враг того, что называют монархией, и я враг её в силу принципов, которых ничто не может изменить или извратить, в силу моей привязанности к человечеству, в силу тревоги, которую я ощущаю в себе за достоинство и честь человеческого рода, в силу отвращения, какое я испытываю при виде людей, руководимых детьми и управляемых грубыми невеждами, в силу ужаса, который внушают мне все бедствия, распространенные монархией по земле: нищета, вымогательства, войны, убийства, которыми монархия подавляет человечество; наконец, я объявляю войну всему этому аду монархии».

Сьейс ответил в том же номере Монитёра, что монархисты расходились с республиканцами вовсе не по вопросу о представительном образе правления.

«Если вы предоставите всю политическую деятельность или то, что вам угодно называть исполнительною властью, исполнительному совету, решающему по большинству голосов и назначаемому народом или национальным собранием, это будет республика; если же вы, напротив того, поставите во главе отдельных областей управления, которые вы называете министерствами и которые должны быть лучше распределены, независимых один от другого начальников, но подчиненных, в их министерской жизни, высшему по рангу главе, представляющему собою прочное единство правительства или, что сводится к тому же, единство национальной монархии, — главе, которому предоставлено право назначать или отрешать от имени народа этих высших представителей исполнительной власти и осуществлять некоторые другие полезные общественные функции, при осуществлении которых его неответственность не может быть опасной, — то это будет монархия».

Монархическое правительство заканчивается острием, а республиканское правительство — площадкой. Но «монархический треугольник гораздо пригоднее, чем республиканская площадка, для того разделения властей, которое составляет истинный оплот политической свободы». Сьейс не республиканец именно потому, что республиканцы — полиархисты, поликраты. «Как мало понимают меня те, — говорит он, — которые упрекают меня за то, что я не признаю республики, которые думают, что не дойти до этого значит остановиться на полдороге! Мне не чужды идеи и чувства, называемые республиканскими; но в своем стремлении приблизиться к максимуму социальной свободы я должен был пойти дальше республики, оставить ее далеко позади и достигнуть наконец истинной монархии». И вот будущий теоретик конституции VIII года заявляет, что он не стоит за наследственную монархию; пусть она будет выборной, если народ захочет этого. Но в чем, кроме одного титула, этот выборный король отличался бы от президента республики на манер американской? В чем, в сущности, если не в одном только слове республика он, Сьейс, расходился с Томасом Пэном?

В этой полемике, имевшей столь важное значение, на стороне республиканцев был еще один, более сильный и лучше вооруженный защитник, чем Томас Пэн, а именно Кондорсе. Он пользовался поочередно насмешкой и диалектикой. Шестнадцатого июля он напечатал в газете Республиканец письмо «молодого механика», который брался изготовить Конституционной Комиссии в пятнадцать дней и за недорогую цену короля с королевской семьей и со всем двором, — короля, который участвовал бы во всех торжествах, подписывал бы бумаги и давал бы конституционную санкцию. «Если будет решено, что для монархии существенно, чтобы король выбирал и отрешал министров, при чем, согласно здравой политике, он, как известно, должен всегда сообразоваться с желаниями партии, владеющей большинством в законодательном собрании, президент которого является одним из её вождей, то легко придумать такой механизм, с помощью которого король будет получать список министров из рук очередного президента, с выражением благосклонности и величия на лице… Мой король будет вполне безопасен для свободы и вместе с тем, при аккуратной починке, был бы бессмертным, что даже еще лучше, чем быть наследственным. Можно было бы даже объявить его Неприкосновенным, без несправедливости, и непогрешимым, не впадая в абсурд».

Ранее этого письма Кондорсе произнес торжественную защиту республики в Социальном Клубе (Cercle social), перед «Федеральным Собранием друзей истины». Эта манифестация произошла 8 июля 1791 года, [407] и было поистине крупным событием видеть тогда величайшего мыслителя того времени, ученика и преемника энциклопедистов, проповедующим республику, которую все философы, его учителя, провозгласили невозможной и опасной для Франции. Теперь, когда французы просвещены, говорил Кондорсе, когда они «освобождены, благодаря непредвиденному событию, от уз, которые своего рода чувство признательности заставило их сохранить и снова наложить на себя, освобождены от остатка цепей, которые они из великодушие согласились продолжать носить, они могут наконец обсудить, необходимо ли им, для того чтобы быть свободными, навязать себе короля?» Затем он опровергает одно за другим все классические возражения против республики. Обширные размеры Франции? Они скорее даже благоприятны для установления республиканского правительства, потому что «не позволяют бояться, чтобы идол столицы мог когда-нибудь сделаться тираном нации». Тиран? Но как мог бы он утвердиться при существующем разделении властей и особенно при свободе печати? Пусть хоть одна газета будет свободной, и узурпация в роде кромвелевской невозможна. Говорят, что король будет мешать узурпациям со стороны законодательной власти; но как может совершать узурпации эта власть, когда она часто возобновляется, когда пределы её функций строго определены, когда национальные конвенты будут в установленные периоды пересматривать конституцию? Нам говорят, что лучше иметь одного повелителя, чем многих; но зачем вообще иметь повелителей?

«Гнету частных лиц» следует противопоставить не короля, а законы и судей. Ссылаются на то, что король необходим, чтобы придать силу исполнительной власти. «Говорят все время так, — отвечает Кондорсе, — Как будто речь идет о временах, когда могущественные ассоциации предоставляли своим членам ненавистную привилегию нарушать законы, о временах, когда для Бретани было безразлично, платила ли Пикардия или не платила свои налоги; тогда несомненно глава исполнительной власти нуждался в огромной силе; тогда, как мы знаем, ему недостаточно было даже силы вооруженного деспотизма». Но в настоящее время, при царстве равенства, требуется очень небольшая сила, чтобы заставить частных лип повиноваться. «Теперь, напротив того, существование наследственного главы отнимает у исполнительной власти всю её полезную силу, возбуждая недоверие к ней со стороны друзей свободы, обязывая ставить ей всякого рода помехи, затрудняющие и замедляющие её движения». Опыт оправдал аргументацию Кондорсе: только после того, как революция освободилась от короля, её правительство централизовалось, исполнительная власть сделалась сильной, и Франция вышла из административной анархии, организованной в ней монархическою конституцией.

Но оправдал ли опыт те аргументы Кондорсе, которыми он устранял гипотезу военной диктатуры? «Какие завоеванные провинции, — говорил он, — будет в состоянии ограбить французский полководец, чтобы купить наши избирательные голоса? Или, быть может, честолюбец предложит нам, как афинянам, обложить налогами союзников, чтобы воздвигнуть храмы и устраивать празднества? Быть может, он предложит нашим солдатам, как римским гражданам, ограбить Испанию или Сирию? Без сомнения, нет; мы останемся свободным народом именно потому, что мы не может быть народом-угнетателем».

Налоги на союзников, тиранические празднества, грабеж Испании, роль народа-угнетателя, — как раз все это и ожидало нас в будущем. Но эта диктатура не была последствием демократической республики, которая, напротив того, поставила военную власть в строгую зависимость от гражданской. Республика была поглощена военной диктатурой тогда именно, когда место демократии заняла буржуазия, когда в борьбе с требованиями обездоленного народа она призвала к себе на помощь меч солдата, когда республиканские принципы были нарушены. Если бы голос Кондорсе был услышан, если бы республика была установлена вовремя, т.е. в 1791 году, прежде чем мы оказались в войне с Европой, то кто знает, не привела ли бы эта республика, установленная в мирное время, к другому порядку вещей, чем республика 1792 года, возникшая в разгар войны и вынужденная разрешить следующую трудную задачу: создать из Франции одновременно демократию, согласно принципам разума, и обширный военный лагерь, согласно требованиям военной дисциплины? [408]

Как бы то ни было, но речь Кондорсе произвела глубокое впечатление. [409] Социальный клуб (Cercle social), столь многолюдный и состоявший из мужчин и женщин со столь разнообразными стремлениями, выразил благодарность оратору и вотировал напечатание его речи, примкнув таким образом к республике. Немедленно же началось обращение отдельных лиц: так, молодой Теофиль Мандар, оратор петиции 30 тысяч, объявивший себе монархистом 26 июня, примкнул публично к республике, выслушав речь Кондорсе. Ранее речи Кондорсе, против французских республиканцев стоял авторитет Жан-Жака Руссо. Теперь стало возможным называть себя республиканцем без боязни прослыть еретиком. Республиканская партия почувствовала себя облагороженной, узаконенной этим блестящим вмешательством преемника философов.

Тогда эта партия попыталась сделать важный шаг. Все братские общества были созваны на следующую пятницу, 15 июля, в Социальный Клуб, чтоб продолжать прения о республике. [410] Собрание состоялось, но прения были прерваны известием о декрете, объявившем Людовика XVI невиновным. [411] С этой минуты требовать республики стало незаконным.

Накануне была сделана попытка придать республиканский характер празднику Федерации. В Bouche de Fer от 15 июля читаем: «Федерация Марсова поля была отпразднована с большим торжеством. Клятва не произносилась на этот раз, но имя король было вычеркнуто из надписей алтаря. Около 300 тысяч человек двигались к нему, как поток, как облако, как человеческий муравейник и тысячи красных колпаков поднимались вверх с криками: „Да здравствует свобода и без короля!“» Если бы такая республиканская манифестация действительно имела место, то это был бы крупный факт; между тем рассказ о нем находится в одной Bouche de Fer. Возможно, что раздавались отдельные крики «без короля!» Молчание всех остальных газет относительно 300 тысяч человек, отвергавших королевскую власть, достаточно указывает, что федерация 14 июля 1791 года не была в такой степени республиканской, в какой хотел выставить ее орган «Социального Клуба».

Не подлежит сомнению, что после декрета 15 июля республиканцы начали свое отступление. [412]

VI. — Таково было республиканское движение в Париже с 21 июня по 15 июля 1791 года.

В провинции также произошло несколько республиканских манифестаций.

В Доле (департамента Юры) 13 июля 1791 года Народное Общество, под председательством Проста, будущего члена Конвента, вотировало республиканский адрес. [413] Республиканцы сделали на статуе Людовика XVI следующую надпись: «Первый и последний король французов; муниципалитет приказал уничтожить ее». [414] Более шестидесяти республиканцев этой коммуны подверглись декрету об аресте. [415]

Банкал из Иссара предлагал троекратно, 23 и 24 июня, а затем 3 июля, якобинцам Клермон-Феррана заменить монархию республикой. Это предложение, приведшее в восторг госпожу Ролан, было напечатано и наделало много шума. [416]

Эта была не единственная республиканская манифестация в Оверни: Артоннское общество Друзей Конституции (Пюи-де-Дом) поздравило кордельеров, когда они потребовали, чтобы Франция была обращена в республику. [417]

В Меце несколько республиканцев встретили сочувствие к своей проповеди ненависти к королевской власти, а также к требованию, чтобы новому законодательному собранию было поручено учредить республику. [418]

В заседании Учредительного Собрания 5 июля 1791 года был прочитан адрес общества Друзей Конституции Бурмона (Верхняя Марна), в котором спрашивалось, «необходима ли королевская власть великому народу и не могло ли бы Национальное Собрание, оставляя эту власть за главою исполнительной власти, сделать королевский Совет выборным и сменяемым». [419]

Но самая важная республиканская манифестация проявилась со стороны «Друзей Конституции и Равенства города Монпелье». Это якобинское общество, председателем которого был тогда будущий член Конвента, Камбон, обратилось к Учредительному Собранию со следующей петицией:

«Представители, вы очень нуждаетесь в том, чтобы знать общественное мнение; вот каково наше:

«Чтобы быть римлянами, нам недостает только ненависти к королям и изгнания их. Первое у нас есть; второго мы ждем от вас.

При настоящей организации правительства король бесполезен; исполнительная власть может функционировать без него; между тем это излишнее украшение конституции обходится так дорого, что необходимо его уничтожить, особенно накануне войны с чужеземцами. Мы не боимся этой войны, потому что знаем, что великие народы, как и великие люди, воспитываются трудными обстоятельствами.

Наши выводы не были бы, быть может, так суровы, если бы их диктовали простые экономические соображения; но мы полагали, что при представительном образе правления тридцать пять миллионов слишком опасны в руках одного человека, если этот человек захочет прибегнуть к подкупу.

Мы хорошо знаем, что он не купит большинства народных избранников, но ему и не надо этого, чтобы влиять на результаты их собраний. Ваше большинство никогда не было подкуплено, а между тем вы издали декрет о марке серебра и декрет о праве петиций. Правда, к вашей чести, декретов такого рода немного; во кто уверит нас, что все законодательные собрания проявят ту силу, какую обнаруживаете вы? Если же они будут слабы, а всегда склонная к подкупу порода королей овладеет политиканами Собрания (что, как вы знаете, возможно), то что станется с народом?

Признайтесь же, представители, что вы руководились не особенно философскою идеей в своем мнении, что исполнительная власть должна быть богатой.

В принципе, вы действовали подобно еврейскому законодателю: вы дали нам плохие законы, но к этому вас вынуждали предрассудки. В настоящее время предрассудки уничтожены, народ просвещен, и ваше собственное мнение позволяет вам, требует от вас освободить его от зла, связанного с королями, раз это зло уже не необходимо. Пользуйтесь же случаем: вам никогда не представятся лучший. Сделайте Францию республикой. Это не будет трудно для вас. Выкиньте одно слово из конституции, и вы воспламените в нас все добродетели Греции и Рима.

Какую республику вы создадите, представители! Она вступит в жизнь с двадцатью пятью миллионами людей и тремя миллионами солдат; откройте летописи всего мира, и вы не прочтете в них ничего подобного.

Если же вы оттолкнете от себя честь, предлагаемую вам обстоятельствами, если, благодаря вам, представители, Капеты и их трон еще долго будут тяготеть над нами, то мы будем проклинать вас за все бедствия, какие они принесут нам, а они принесут их наверно, потому что порода королей вредоносна.

Мы не скажем вам ничего о Людовике: он впал в унизительное положение, и мы слишком презираем его, чтобы ненавидеть или бояться. Мы передаем судьям секиру возмездия и ограничиваемся требованием от вас, чтобы у француза не было отныне другого короля, кроме его самого.

Камбон, президент. Ж. Гогэ, Эгуен, секретари».

Эта петиция была напечатана [420] и разослана всем остальным народным клубам при циркуляре с просьбою о присоединении, к «так как Национальному Собранию, чтобы ему было удобнее действовать, нужно было казаться вынужденным к тому общественным мнением».

У нас имеется только один из ответов, которые должен был получить клуб Монпелье: это — ответ Лиможского клуба, помеченный 19 июлем 1791 года. [421] В нем говорится следующее:

«…В минуту анархии, подобной переживаемой теперь нами, в минуту, когда власти еще не вполне установлены, когда наши войска еще почти без вождей, а Франция, разделенная на два лагеря, близка к междоусобной войне, мы разделили бы ее на три лагеря, и это разделение было бы могилою для свободы, потому что оно произошло бы среди самих патриотов. Наконец, очевидно, что, низвергая трон, вы покровительствуете наиболее ловкому узурпатору и что нам пришлось бы снова начинать завоевание свободы, стоившее нам столько труда. Кроме того, самое положение Франции не позволяет её правительству быть республиканским. Обратитесь к опыту, посмотрите на Англию, занимающую гораздо меньшую поверхность и притом представляющую собою остров. Этот народ, давно уже увидевший луч свободы, признал монархическое правительство за наиболее подходящее. Вспомните по этому поводу царствование Иакова II…»

Мы можем догадываться также, в каком смысле ответили якобинцам Монпелье якобинцы Перпиньяна. Они без сомнения приглашали их не упоминать о республике, а ограничиться упразднением в удержанной монархии одной наследственности. В самом деле, они послали Учредительному Собранию адрес, который Барер напечатал в газете Point du Jour 12 июля 1791 года, [422] и в котором они повторяли почти слово в слово всю первую часть петиции якобинцев Монпелье; но место, касавшееся республики, они заменили следующим: «Пользуйтесь случаем: вам никогда не представится лучший; устройте так, чтобы во Франции было правительство без наследственного короля; дайте ей монарха, который отличался бы от её конституционного короля только тем, что он состоял бы из одного главы и десяти советников, которые образовали бы собою директорию более обширного совета, при чем все они выбирались бы народом, вместо того, чтобы назначаться королем, а место президента занимал бы каждый из них поочередно. Все они были бы выборные и менялись бы через каждые два года. Тогда вам надо бы было уничтожить в созданной вами конституции только, так сказать, бич наследственности трона. Выбросьте из конституции одно слово: наследственность, и вы воспламените в нас все добродетели Греции и Рима…»

Мы не знаем, как была принята республиканская петиция клуба Монпелье другими клубами. Не осталось никакого следа прений по этому поводу в клубе парижских якобинцев. Насколько нам известно, ни одна «патриотическая» газета не напечатала её. Она была перепечатана только в одном «аристократическом» листке, Journal général de France (12 июля 1791 года) и в роялистском памфлете «Разбойничья шайка Монпелье». [423] В тот момент, когда эта петиция могла достигнуть Парижа, многие республиканцы уже отказались временно от республики.

Одна из газет, упорно продолжавших поддерживать республиканское дело, Journal général de l’Europe, орган группы Робера, находит превосходными с республиканской точки зрения известия, получавшиеся ею из департаментов. Мы читаем в ней, в номере от 5 июля: «Это различие мнений (по вопросу о конституционной форме исполнения законов) начинает распространиться в департаментах. Повсюду привыкли временно выбрасывать слово король из всех формул, в которых оно ранее присоединялось к словам закон и нация. В некоторых департаментах начинают обсуждать важный вопрос об упразднении или сохранении королевской власти; в наших руках имеются частные письма из департамента Мозели, из которых в одном проповедуется республика, а другое молит о снисходительном отношении нации к поступку Людовика XVI».

Мы видим следовательно, что республиканское движение не ограничилось одним Парижем, что республиканские манифестации происходили также и в провинциях. Но республиканские идеи находили в эту эпоху приверженцев далеко не во всех частях Франции. Читатель заметил, что большая часть приведенных нами случаев имела место на востоке Франции (Мозель, Верхняя Марна, Юра) или же на крайнем юге, но опять-таки на восточной стороне (Hérault, Восточные Пиренеи). В центре Франции мы встретили республиканцев только в Оверни. [424] Но даже и в этих частях только несколько отдельных лиц, несколько клубов, представлявших собою незначительное меньшинство населенья, разбросанное там и сям и отнюдь не сплоченное в одну «федерацию», высказывалось против королевской власти, при чем ему нигде не удавалось создать широкое течение общественного мнения в народе или даже в буржуазии. В действительности, народная масса Франции относилась враждебно к республике. Адреса, получавшиеся Учредительным Собранием из очень многих мест королевства, не оставляют никакого сомнения относительно устойчивости монархического настроения у большинства французов в департаментах в июне и июле 1791 года. Но монархическая вера уже потерпела урон; Людовик XVI уже не пользовался прежнею популярностью; он был уличен в явной лжи; он покинул свой пост национального руководителя революции; престиж королевской власти был поколеблен. Новые преступные действия короля, обнаружившиеся годом позднее, нанесли смертельный удар этому престижу и открыли двери республике, которой так страшилось большинство французов в 1791 года, как анархической и федералистской.

VII. — Но у Франции не было такого же отвращения к демократии, как к республике, и мы видели, что именно из страха перед демократией Учредительное Собрание и хотело сохранить монархию. Резня, произведенная буржуазией на Марсовом поле 17 июля 1791 года, была направлена одновременно против республиканцев и против демократов.

Рассказывая о республиканских манифестациях в Париже, мне приходилось также упоминать и о демократических манифестациях, так как последние были неотделимы от первых. Чтобы объяснить тревогу и заключительный насильственный акт буржуазии, надо напомнить о смелости демократических требований, все возраставшей с 21 июня. Секция «Французского Театра», как мы уже видели, начала с того, что установила в своем округе всеобщее избирательное право. Значительная часть демократов не довольствовалась заменой цензовых выборов всеобщею подачею голосов; она хотела, если не прямого народного правительства, которое было осмеяно Руссо, как химера, [425] то по крайней мере такой демократии, в которой народ участвовал бы непосредственно, вместе со своими уполномоченными, в изготовлении законов. Читатель помнит, что Лусталло еще в 1790 года защищал и излагал такую демократическую систему, при которой все законы подвергались бы санкции первичных собраний путем референдума. Рене де Жирарден снова поднял этот вопрос 7 июня 1791 года и заставил кордельеров вотировать ту же систему в несколько обновленном и более развитом виде; основная её мысль заключалась в том, чтобы подвергнуть палату депутатов контролю не верхней камеры, а самого народа; роль сената в этой идеальной демократической конституции играл бы весь французский народ.

После вареннского бегства, передовые демократы стремились создать умственное течение, благоприятное этой форме демократии. Так, Братские общества и Социальный клуб настойчиво требовали народной санкции для законов. [426] Формула клуба Кордельеров была такова: «национальное правительство, т.е. ежегодная и всеобщая санкция или ратификация законов». [427]

Случаи применить эту систему представился, когда стал на очередь вопрос о том, как поступить с Людовиком XVI.

Мы уже видели, что еще 24 июня 30 тысяч граждан, собравшихся на Вандомской площади, составили петицию о том, чтобы Национальное Собрание ничего не решало относительно Людовика XVI, не посоветовавшись предварительно с департаментами. Когда эта петиция была передана в Собрание, то секретарь последнего скорее пробормотал ее, чем прочел, так что никто ничего не услышал. [428] Девятого июля кордельеры вотировали петицию в том же смысле, редактированную Буше Сен-Совёром; [429] но президент Учредительного Собрания, Шарль Ламет, отказался прочитать ее. [430] Негодование кордельеров выразилось 12 июля в адресе к нации, приглашавшем ее уничтожить собственной волей, революционным путем, декрет 24 июня, которым был отменен ранее изданный декрет о созыве избирателей для назначения Законодательного Собрания; кордельеры осмелились распространять этот адрес в виде афиши. [431] Четырнадцатого числа сотня парижан редактировала петицию, которая была прочитана в Собрании 15 июля и в которой требовалось, чтобы оно ждало заявлений со стороны общин Франции, прежде чем принять решение относительно Людовика XVI. Подписана эта петиция была обычными вожаками Братских обществ обоих полов, к которым присоединились на этот раз «45 римских жен и сестер». [432]

Все это движение, имевшее в виду применение к вопросу об участи Людовика XVI народного референдума, с целью положить начало демократической системе, закончилось трагическим событием 17 июля, имеющим огромное значение для занимающего нас предмета.

Алтарь отечества, воздвигнутый на Марсовом поле, сделался театром народных манифестаций, враждебных Людовику XVI, стремившихся добиться призыва к народу и т. д. Времени терять нельзя было: доклад Мюге де Нанту, признававший Людовика XVI невиновным, был представлен Собранию 13 июля, а утром 15 оно уже вотировало несколько статей этого проекта.

Четырнадцатого числа шумные толпы стремились проникнуть в залу заседаний Собрания; чтобы разогнать их, пришлось прибегнуть к силе. Пятнадцатого огромное число граждан вотировало на алтаре отечества петицию, составленную неким Массюларом; петиционеры жаловались в ней, что они не могли «проникнуть в национальный дом», и требовали, чтобы Учредительное Собрание отложило «всякое решение относительно участи Людовика XVI до тех пор, пока не будет высказано желание всей французской империи». [433]

Согласно газете Révolutions de Paris, [434] эта манифестация была с примесью республиканства: «На том самом Марсовом поле, — говорит эта газета, — где во времена невежества утверждали глав этой династии разбойников, столько столетий, угнетавших Францию, королевская власть была подвергнута суровой критике». Одному офицеру национальной гвардии, пожелавшему говорить в пользу Людовика XVI, ответили: «Молчи, несчастный! ты богохульствуешь: это — священное место, это — храм свободы; не оскверняй его произнесением имени короля».

Петиционеры выбрали двух комиссаров, [435] которые, в сопровождении огромной толпы, отправились в Национальное Собрание. Патруль отдал им военную честь, [436] но вход в залу заседания был им закрыт. Байльи пригласил некоторых из петиционеров в бюро, где Робеспьер и Петион подтвердили им, что декрет уже был издан, и сказали, что их петиция сделалась бесцельной. [437] Извещенная об этом толпа приняла угрожающий вид, освистала депутатов при выходе их, а вечером принудила почти все театры отменить представления. [438]

Таков первый акт трагедии Марсова поля.

Вскоре в нее вмешались якобинцы.

Мы знаем, что они горячо порицали первые республиканские манифестации. Затем они демократизировались и заключили договор с кордельерами; и вот теперь они присоединяются к республиканцам для общего демократического дела. Они уже избегают предавать проклятию республику, как они сделали это 22 июня; 13 июля они аплодируют следующим примирительным словам Робеспьера, как нельзя лучше выражавшим их политику: «Меня обвиняют в среде Национального Собрания в том, что я республиканец; мне делают слишком много чести: я не республиканец. Если бы меня обвинили в том, что я монархист, мне нанесли бы оскорбление: я и не монархист. Я замечу прежде всего, что для многих слова республика и монархия лишены всякого значения. Слово республика не указывает ни на какую определенную форму правительства: оно одинаково принадлежит всякому правительству свободных людей, имеющих отечество. Можно быть свободным при монархе, так же, как и при сенате. Что представляет собою настоящая французская конституция? Это республика с монархом. Таким образом это не монархия и не республика; это и то и другое». На следующий день, 14 июля, он отстранил от себя, в Национальном Собрании, упрек в республиканстве, но не сказал ничего неприятного для самих республиканцев. [439]

В том же заседании 13 марта, у якобинцев, Дантон доказывал, «что короли никогда не вели себя добросовестно по отношению к народам, желавшим вернуть себе свободу». Правда, он не делал отсюда вывода о необходимости установить республику, но видимо старался, как и Робеспьер, щадить республиканцев.

В этот момент якобинцы аплодировали всем предложениям, направленным против Людовика XVI, против его неприкосновенности и в пользу его низложения и обращения к народу.

Вечером 15 июля Шодерло де Лакло (без сомнения, с заднею орлеанистскою мыслью) потребовал в клубе якобинцев, чтобы была составлена петиция в смысле народного желания, т. е. предварительного обращения к нации, — «сдержанная и твердая петиция не от имени клуба, потому что клубы не имеют на это права, а от имени всех добрых граждан клуба; чтобы точная копия этой петиции была послана всем патриотическим обществам, не как обществам, а как местам, где собираются все добрые граждане, для подписи, а затем для рассылки окружающим их местечкам, городам и деревням». Утрируя демократичность своего предложения, он требовал, чтобы под петицией заставляли подписываться всех граждан без различия, активных и не активных, женщин и несовершеннолетних, «обращая внимание только на то, чтобы классифицировать эти три рода подписей». [440] Он не сомневался, что было бы собрано «десять миллионов подписей».

Дантон и Робеспьер поддерживали идею петиции [441] против Биоза́, который ссылался на то, что утром того же дня Собрание косвенно уже признало неприкосновенность особы Людовика XVI. [442]

Клуб готовился перейти к голосованию и, по-видимому, закрыть заседание, [443] когда в залу ворвалась депутация из Палэ-Ройяля с несколькими тысячами манифестантов, «мужчин и женщин всех сословий». Оратор этой депутации объявил о намерении идти на следующий день на Марсово поле «принести присягу никогда не признавать Людовика XVI королем». Президент клуба, Антуан, предложил манифестантам проект Лакло, как способный удовлетворить их желаниям. Это шумное и смешанное собрание (якобинцы утверждали потом, что их заседание уже было тогда закрыто) назначило пять граждан для редактирования петиции: Лаптена́, Сержана, Дантона, Дюканселя и Бриссо. Петиция была редактирована Бриссо, по его собственному признанию. [444] В тот же вечер произошло совещание в доме Дантона, с Камилл Демуленом, Брюном и Лапойном, [445] с целью принятия мер для увеличения числа подписей и распространения движения на департаменты. На следующий день, утром 16 числа, манифестанты собрались в церкви якобинцев и выслушали петицию, которая заканчивалась так:

«Нижеподписавшиеся французы формально требуют, чтобы Национальное Собрание приняло, от имени нации, отречение Людовика XVI от врученной ему короны, сделанное им 21 июня, и позаботилось бы о назначении ему преемника при помощи всех имеющихся у него конституционных средств, при чем нижеподписавшиеся объявляют, что они никогда не признают Людовика XVI своим королем, если только большинство нации не выразит желания, противного выраженному в этой петиции».

При помощи всех конституционных средств! Это было формальное устранение республики, удержание монархии.

Петиция была одобрена, и петиционеры, стараясь, по совету присутствовавших якобинцев, соблюсти законность, предупредили муниципальные власти о своем намерении идти на Марсово поле. [446]

Они отправились туда, и так как алтарь отечества был очень обширен, то четыре комиссара (в том числе Дантон) стали у четырех его углов и одновременно прочли петицию. [447] Республиканцы были очень недовольны. Многие из них принесли с собою другие петиции, которые не доiли до нас; [448] те, которые подписались, вычеркнули вторую половину фразы: и позаботиться о назначении ему преемника… и т.д.; другие после слов: Людовика XVI своим королем прибавили: и никого другого. [449] Были пущены в обращение даже отпечатанные тексты с такой прибавкой. [450] Комиссары запротестовали. Тогда отправились совещаться с клубом якобинцев, где произошли запутанные прения. Вопрос был отложен до вечернего заседания.

Насколько еще были живучи тогда республиканские идеи, несмотря на множество отречений и неудач, доказывается тем, что потребовались четырехчасовые прения, для того чтобы клуб добился соглашения относительно предложенной республиканской прибавки. [451] Наконец было решено, что первоначальный текст будет удержан без всяких изменений. Но немедленно же после того было получено известие, что Национальное Собрание уже издало свой декрет; тогда решили взять назад петицию.

На следующее утро клуб послал остановить печатание петиции, а на Марсовом поле было объявлено находившимся там гражданам, чтобы они отказались от неё.

Но демократы, как республиканцы, так и не республиканцы, кордельеры [452] и народные клубы не последовали примеру якобинцев. Семнадцатого числа, по инициативе народных клубов, [453] была составлена третья петиция Робером, [454] Пейром, Башаром и Демуа; [455] под ней подписалось 6 тысяч человек, в числе которых Шомет, Гебер, Анрио, Сантерр и Мёнье, президент Братского общества обоих полов. Женщины также подписывались. [456] Ни Дантон и ни один из известных якобинцев не подписались.

Петиционеры требовали, чтобы Национальное Собрание отменило изданный им декрет, «приняло в соображение, что преступление Людовика XVI доказано и что этот король уже отрекся от престола, приняло это отречение и созвало новую учредительную власть, чтобы приступить истинно национальным путем к суду над виновным, а особенно к организации новой исполнительной власти».

О республике не упоминалось; но не упоминалось также и о «конституционных средствах», как в петиции 16 июля. Республика могла очень хорошо явиться результатом «организации новой исполнительной власти». Во всяком случае можно сказать, что эта петиция исходила главным образом от республиканцев. На нее смотрели, как на республиканскую петицию. [457]

Однако петиционеры не нарушили никакого закона, ничего не сказали против конституции и не подали ни малейшего повода к законной репрессии. К несчастью, утром того же дня два подозрительных субъекта, которых нашли спрятавшимися под алтарем отечества, были убиты, не петиционерами, а жителями квартала Gros-Caillou. Национальное Собрание и мэр Парижа были убеждены или сделали вид, что были убеждены, что это убийство совершено демократами и республиканцами. Известно, что последовало затем: был провозглашен военный закон, развернуто красное знамя и алтарь отечества усеян трупами граждан.

Глава VI. Республиканцы и демократы после события на Марсовом поле

I. Раскол и реакция после события 17 июля 1791 года. II. Буржуазная система принимает более резкий характер. III. Учредительное Собрание закрывает все пути для демократии и республики. IV. Восстановление королевской власти.

День 17 июля 1791 года имел огромное историческое значение. Это был государственный переворот со стороны буржуазии, направленный против всех демократов, как республиканцев, так и не республиканцев; это был акт гражданской войны. И действительно, с этого момента начинается борьба классов, уже предвозвещенная ранее того.

Резня на Марсовом ноле создала непоправимый раскол между людьми 1789 года, [458] разделившимися теперь на две партии; хотя они не дали себе определенной клички и каждая из них называла себя патриотической, но тем не менее мы уже можем назвать их буржуазной и демократической, потому что их разделял и вооружал друг против друга вопрос об организации национальной верховной власти.

Раскол среди якобинцев, заставивший умеренное большинство этого клуба удалиться в монастырь фейльянтов, из боязни «беспокойных и пылких новаторов», [459] и желать «конституции, всей конституции и только одной конституции»; [460] раскол в Национальном Собрании, в котором, после того как крайняя правая перестала участвовать в прениях, насчитывалось только две партии: демократы, имевшие своими ораторами Робеспьера, Петиона, Бюзо и Грегуара, и буржуа, или конституционалисты, ораторами которых были Варнав, д’Андрэ, Лешапелье и другие; подобный же раскол во всех общинах Франции, разделение всей нации на два враждебных лагеря, — вот каковы были последствия события 17 июля 1791 года, повлиявшие прямо или косвенно почти на все девятнадцатое столетие.

I. — Буржуазия воспользовалась своей кровавой победой, чтобы начать преследование своих противников и стремиться к еще большему усилению своих политических привилегий. Все демократы, как республиканцы, так и монархисты, немедленно же почувствовали над собою своего рода террор.

Восемнадцатого июля хранитель печати Дюпор-Дютертр послал прокурору при трибунале VI округа Бернару приказ начать преследование против манифестантов 17 июля; [461] но Бернар опередил министра в своем рвении. Еще 17-го числа, в самый день событий, он уже подал в суд жалобу и требовал, чтобы было начато «следствие против инициаторов, виновников и соучастников гибельных замыслов, обнаружившихся в вышеупомянутых происшествиях со всеми сопровождавшими их обстоятельствами». Каких же именно гибельных замыслов? Замыслов «врагов общества или беспокойных людей и смутьянов», «нашедших в кризисе, который переживает государство, благоприятный случай для торжества своего честолюбия или своей системы». Таким образом Бернар обвинял всех демократов, включая сюда и людей, «именующих себя друзьями конституции и защитниками народа». Их заговор был направлен против Национального Собрания, против Байльи, Лафайета и национальной гвардии. «Чтобы подготовить умы к ужасному взрыву, — говорит Бернар, — были наняты люди, не имеющие ни гроша за душой, чтобы декламировать на улицах и площадях стихи из „Брута“. [462] Благодаря интригам главнейших мятежников, патриотические общества были введены в заблуждение и содействовали, вопреки своему намерению, самым зловещим проектам; по всем общественным местам были разосланы агитаторы, чтобы обольщать толпу самыми обманчивыми предложениями и самою нелепою клеветою. Наконец были употреблены старания присоединить к анархическому знамени рабочих благотворительных мастерских, обещанием раздела имущества духовенства, и всех вообще разбойников — мятежническими обещаниями прав активного гражданина и раздела земель». Что касается петиции Марсова поля, то за её успехом «последовала бы внешняя война, гражданская война, государственное банкротство и все бедствия». Эти напыщенные фразы Бернара очень неопределенны-, но тенденция их ясна; буржуазия очевидно хотела возбудить преследование против демократии вообще. [463]

Начатый процесс не легко было довести до конца за неимением юридических оснований. Бернару пришлось ободрить судей новым обвинительным актом, черновой набросок которого дошел до нас, [464] и в котором он заявляет (о чем умалчивает в своей первой жалобе), что сама по себе знаменитая петиция не составляла объекта преследования: «Не правда, — говорит он, — будто бы мои преследования были направлены против петиции; не одобряя ее лично, я тем не менее признаю за всеми гражданами неоспоримое право подавать петиции по всевозможным поводам, с соблюдением формальностей, предписанных законом».

Без сомнения, эта петиция была «орудием в руках мятежников», «орудием, с помощью которого они хотели разрушить конституцию»; «но подписавшимся под нею нечего страшиться наших преследований».

«Мы не только не желаем преследовать их, но скорбим о заблуждениях некоторых из них, так же как мы радуемся тому хорошему, что они делают; так мы с величайшим удовольствием доводим до всеобщего сведения, что господа Робеспьер и Петион прямо заявили в своих показаниях и в письме, написанном ими 16 июля в бюро Национального Собрания и найденном в одном портфеле, [465] что после декрета относительно участи короля всякая петиция была бесполезна. Несомненно, следовательно, что если эти народные представители, увлеченные горячею любовью к свободе, ошибались некоторое время, прилагая к большому государству, состаревшемуся в роскоши и связанных с нею пороках, к государству, окруженному могущественными монархиями и переживающему самые критические обстоятельства, слишком сильные средства, требующие строгости античных нравов и суровости республиканского правительства, то они лишь грешили излишеством добродетели; но они по крайней мере признали ту существенную истину, что при настоящих критических обстоятельствах спасение общества зависит от единения всех граждан и от содействия всех отдельных лиц выполнению общей воли».

Клуб якобинцев он оставлял в стороне: «Не подлежит сомнению и доказано следствием, что вечером 16 июля [466] толпа в 8 тысяч человек, вышедшая из Палэ-Ройяля, силою ворвалась в этот клуб, и что именно эта необузданная толпа одна продиктовала петицию и была виновницею всех сопровождавших ее поступков». [467]

«Что же служит объектом моей жалобы? Если я не преследую ни петиции, ни подписавшихся под нею, то это значит, что объектом моей жалобы являются заговоры с целью разогнать Национальное Собрание, изменить форму (правительства, декретированного Собранием); [468] являются люди, которые для выполнения этих преступных замыслов составляли скопища. Особенно же те негодяи, которые подстрекали народ к нападению на национальную гвардию и обезоружению этого оплота и опоры свободы и общественного спокойствия, — эти наиболее опасные враги конституции, люди, погрязшие в долгах, не имеющие ни пристанища, ни собственности, и т.д., и т.д.»

Он требует новых приказов об аресте «членов клуба кордельеров, которые во время заседания вечером 16 июля [469] предлагали отбросить силою национальную гвардию и запастись ножами, чтобы подрезывать сухожилья у лошадей»; а также того, «кто председательствовал в субботу 16 июля в обществе Неимущих на улице Христины». Он требует вызова для допроса Лапойна, предложившего в особой комиссии якобинского клуба иметь при себе скрытое оружие. Он напоминает, «что его жалоба против инициаторов и подстрекателей событий Марсова поля направлена главным образом на людей, предлагавших изменить форму правительства и разогнать Национальное Собрание».

Свидетели «говорили о слухах, согласно которым на Марсовом поле предполагалось избрать Дантона и Фрерона народными трибунами». Бернар требовал продолжения следствия для выслушивания новых свидетелей. Он отказал в просьбах об освобождении от предварительного заключения, поданных Ришаром, одним из убийц двух индивидов, спрятавшихся под алтарем отечества, Брюном, обвиненным в речах и угрозах, показывавших, что ему были известны замыслы против конституции, Веррьером и Мюскинэ де Сен-Феликс, обвинявшимися в тех же самых речах, и наконец Тиссье, клявшимся на Марсовом поле повиноваться нации и закону. «Необходимо дать понять этому кавалеру, что во Франции верховный повелитель, т.е. нация, не пребывает в незаконно-собравшейся толпе с мятежным президентом, а представлена Национальным Собранием и королем».

Бернар не говорил: это — демократы и республиканцы; он не хотел, чтобы на него смотрели, как на преследующего людей за выражение мнений; но процесс был начат несомненно против демократии, а особенно против республики, [470] как указывала на это газета Révolutions de Paris; из числа свидетелей пятеро явились дать показание, что Брюн держал республиканские речи. [471] Тиссье, о котором упоминалось выше, обвинялся в том, что он заявлял от имени всей своей корпорации о нежелании иметь больше короля. Бернар утверждал, что петиция не была объектом преследования, а между тем один из свидетелей показывал, что Моморо, стоя на алтаре отечества, приглашал толпу подписываться. [472]

До нас не дошел обвинительный акт, который имел бы большое значение для истории возникновения этой борьбы классов; у нас нет даже полного списка обвиняемых. По свидетельству Газеты Новых Трибуналов [473] всех их было четырнадцать, а именно: Брюн, Брюиретт де Веррьер, Лежандр, Сантерр, Тиссье, Сен-Феликс, Ришар старший, Санти (?), Барт, Камилл Демулен, шевалье де Ларивьер и «трое неизвестных». Некоторым из них, Камилл Демулену, Лежандру и Сантерру, удалось скрыться; остальные были арестованы. Следствие продолжалось с 23 июля по 8 августа. [474] Двенадцатого августа начался суд при открытых дверях; до нас не дошло отчета о его заседаниях; мы знаем только, что дело казалось неясным для судей, и процесс затягивался; 31 августа декрет об аресте Сантерра, Демулена, Ларивьера, Тиссье, Брюна и Моморо был заменен декретом о их вызове в суд, что уже позволяло предвидеть оправдание. [475] Общая амнистия, вотированная Учредительным Собранием 14 сентября, положила конец этому процессу, возбужденному буржуазией против демократии и республиканских стремлений, процесса, показавшегося для всех лицемерным и лишенным юридического основания.

Этот процесс не был единственным. [476] Дантон также подвергся преследованию, хотя и под другими предлогами, и должен был провести несколько дней в Англии. [477]

Другие демократы-кордельеры, как республиканцы, так и не республиканцы, как, например, Марат, Фрерон и Робер, [478] должны были некоторое время скрываться.

Господствовал своего рода мелкий террор, который можно было бы назвать буржуазным террором и, который сделался возможным, благодаря среднему общественному настроению Франции. [479] Почти во всем королевстве верили тому, что говорилось в буржуазных, конституционалистских газетах (единственных распространявшихся в провинциях), а именно — что петиционеры Марсова поля хотели дезорганизовать общество, что это были мятежники, убийцы, замаскированные противники революции. [480] Тома Лендэ писал своему брату 18 июля: «ненависть к королю заставила желать уничтожения королевской власти; боязнь беспорядка заставит примириться с королевской властью, а быть может и с королем». [481] Это именно и случилось: в общественном мнении наступила реакция в монархическом смысле, перед которой республиканцы должны были склонить голову, и о республике с тех пор уже говорилось гораздо менее.

Но поражение республиканцев было только кажущееся, потому что демократическое движение было остановлено лишь на улицах, а не в умах, и потому что республика должна была в конце концов, в силу логической необходимости, воспользоваться всеми успехами демократии.

С другой стороны, слившись с великой демократической партией, республиканцы преобразовывают ее и заражают ее республиканским духом; они уже освоили ее с мыслью о полиархии, которую обличал Сьейс, потому что они заставили ее в известный момент признать идею выборного Исполнительного Совета.

Принужденные скрывать свое знамя и притворяться исчезнувшими с лица земли, республиканцы в действительности сделались гораздо сильнее, чем они были до вареннского бегства. Они сознавали себя неминуемыми наследниками буржуазной системы, судьбы которой покоились уже не на единодушном доверии нации, а на непрочном фундаменте трона, занятого подозреваемым королем.

II. — Но эти отдаленные последствия тогда еще не обнаруживались, и буржуазия воспользовалась своею победою не только для того, чтобы отомстить демократам, но и для того, чтобы расширить свои собственные привилегии, усилив суровость условий избирательного ценза.

Читатель помнит, что системою ценза было установлено четыре разряда политически привилегированных или активных граждан: 1) граждане, входящие в состав первичных собраний; к ним принадлежали платящие прямой налог в размере трехдневной местной рабочей платы; 2) граждане-выборщики, посылаемые первичными собраниями в избирательные собрания (десятидневная рабочая плата); 3) граждане, пользующиеся правом быть выбранными на различные должности (десятидневная рабочая плата); 4) граждане, имеющие право быть выбранными в депутаты (марка серебра).

Эта система прилагалась ко всем выборам на административные, муниципальные, судебные и церковные должности.

Благодаря ей, получился состав чиновников, в общем умеренных и буржуазных, но не настолько буржуазных, как хотело бы, по-видимому, большинство Учредительного Собрания.

В Париже, в особенности у буржуазии, оказались свои недочеты.

В 1790 году, в октябре месяце, в парижском округе, первичные собрания, состоявшие из 91 тысяч активных граждан (78 тысяч для самого города и 13 тысяч для остальной части департамента) должны были назначить 913 выборщиков.

В момент выработки избирательного закона число граждан, удовлетворявших условиям, требуемым от выборщиков, было, по-видимому, невелико, так как в Париже тогда почти не существовало прямых налогов. Но когда затем почти все косвенные налоги были обращены в прямые, оказалось очень большое число граждан, плативших 10 франков прямого налога, которыми было обусловлено право попасть в выборщики. [482] Таким образом выбор первичных собраний не был ограничен небольшим числом состоятельных граждан, как могли одни надеяться, а другие бояться этого.

С другой стороны, в этом первоначальном, так сказать детском периоде политической жизни Франции часто случалось, что вследствие невежества, лени или опасений большинство активных граждан не принимало участия в голосовании. Секциями, насчитывавшими наибольшее число голосовавших, были секция Красных Детей, в которой из общего числа 1573 активных граждан вотировало 257, и секция Французского Театра, в которой вотировало 497 из общего числа 2617. В среднем, число голосовавших не превышало девятой части всех попадавших в списки. [483]

Эти воздержания от голосования очевидно были благоприятны для демократов, которые, нигде не имея большинства, тем не менее провели значительное число своих кандидатов. Так, среди 913 выборщиков парижского округа оказались Бриссо, Керсен, Kappà, Сержан, Сантерр, Пани, Дантон, Понс (из Вердёна), Фабр д’Эглантен, Буше Сен-Совёр и даже один из редакторов республиканской газеты Mercure National, шевалье Гинемен де Кералио, отец госпожи Робер.

Мы видели, что эти выборы происходили в октябре 1790 года, т.е. как раз в тот момент, когда Людовик XVI рассорился с революцией по поводу гражданского устройства духовенства, когда вследствие этого усилилось демократическое движение и зародилась республиканская партия; эти обстоятельства очевидно оказали влияние на настроение и вотум первичных собраний, благодаря чему в составе избирательного собрания Парижского департамента оказалось довольно значительное меньшинство демократов.

Это собрание, заседавшее с 18 ноября 1790 года по 15 июня 1791 года, избрало также всех административных должностных лиц департамента, судей, епископа и священников.

Что касалось епископа и священников, то выборщики, по-видимому, легко пришли к взаимному соглашению, без распадения на буржуа и демократов.

Но этого уже не было при назначении на департаментские должности (14 января — 15 февраля 1791). Без сомнения, умеренные, составляя большинство, провели всех своих наиболее выдающихся вождей: Ларошфуко, Мирабо, Талейрана, Сиейса, и потому большинство должностных лиц этого департамента оказалось решительно «консервативным», как сказали бы мы в настоящее время, т.е. анти республиканским, антидемократическим; но демократам удалось все-таки провести двух своих кандидатов и далеко не незначительных: Керсена, бывшего наполовину республиканцем, и Дантона (31 января 1791 года), слывшего тогда за необузданного демагога. Правда, последний был выбран только при втором голосовании, 144 голосами из 461 голосовавших; но то обстоятельство, что он мог быть выбранным, когда еще не проявил никаких признаков относительной умеренности, обнаруженной им впоследствии, указывает на успех демократических идей.

Мы видели, как заметно проявился этот успех в Париже весною 1791 года. Выборщики поддались этому течению, и их вотумы все более и более склонялись в сторону демократов. Десятого июля 1791 года Робеспьер, стоявший во главе демократической партии Учредительного Собрания, был выбран на должность прокурора при уголовном суде Парижского департамента 220 голосами против 99, поданных за д’Андре, одного из вождей буржуазной партии; 15 июня Петион был избран президентом уголовного суда, а Бюзо — помощником президента; 18 декабря 1790 года Редерер был избран «судьей-заместителем одного из трибуналов шести округов Парижского департамента». [484] Мы видим, следовательно, что за исключением Грегуара (об избрании которого в Париже не могло быть и речи, потому что он уже был выбран в епископы департамента Луары и Шеры), все наиболее выдающиеся демократы из членов Учредительного Собрания были избраны на различные должности новых судебных учреждений, так что применение цензовой избирательной системы повело, даже в самой столице, к торжеству демократов.

Вот почему, после своей кровавой победы 17 июля 1791 года, Учредительное Собрание попыталось сделать еще более буржуазной, если я могу так выразиться, эту систему, уже в такой степени буржуазную, и отягчить условия ценза, — теперь, когда оно видело, что демократы были терроризованы, по крайней мере демократы, способные на решительные действия, и когда ему казалось, что оно уже могло не бояться больше народного восстания.

Но как было поступить, чтобы отменить уже изданные учредительные декреты, так часто провозглашавшиеся неприкосновенными, — декреты, по поводу которых так часто и так торжественно произносились клятвы? Как было посягнуть на священный ковчег конституции, особенно в тот момент, когда только что была пролита кровь демократов, желавших её пересмотра?

Вот что было придумано для этого.

Так как общественное мнение энергично высказалось против требования серебряной марки, как условия для избрания в депутаты будущего Законодательного Собрания, так как Париж горячо протестовал против этой марки серебра, то решено было отменить этот непопулярный декрет и воспользоваться этим случаем для громадного отягчения условий избираемости для выборщиков второй степени. Таким образом, под видом уступки демократическому общественному мнению, буржуазия усилила бы свои оборонительные средства против демократии, так как те выборщики, которые назначали бы непосредственно депутатов, могли избираться тогда уже только из среды наиболее богатых граждан. Перенести условия марки серебра с избираемых на выборщиков, значило придать еще более буржуазный характер всей системе.

Случай для этого скоро представился. Надо было кодифицировать конституцию. Её главнейшие статьи были вотированы в 1789 году; но с тех пор было вотировано много других статей; кроме того, различие между собственно учредительными и простыми законодательными декретами не было достаточно ясно. Необходимо было установить это различие и собрать все учредительные декреты в один закон, при чем пересмотреть, в случае надобности, редакцию каждого декрета.

Чтобы приступить к этому труду, Учредительное Собрание решило, 23 сентября 1790 года, прибавить семь новых членов к своей Конституционной Комиссии: Адриена Дюпора, Барнава, Александра Ламета, Клермон-Тоннера, Бомеца, Петиона и Бюзо.

Против желания Петиона и Бюзо, эта Комиссия захотела сделать нечто большее, а именно — пересмотреть всю конституцию; и вот что произошло тогда по вопросу об избирательном праве.

Пятого августа 1791 года Турэ предложил, от имени Комиссии, отменить декрет о марке серебра и повысить цифру прямого налога, требуемого от выборщиков, не указав при этом ни на какую определенную цифру.

Демократы немедленно же повернули фронт. Люди, еще вчера желавшие изменить конституцию с целью демократизировать ее, теперь почти все обратились в её охранителей и требовали удержания условия десятидневной рабочей платы и марки серебра.

11 августа Турэ предложил определить размер прямого налога, требуемого от выборщиков, суммою сорокадневной рабочей платы.

Петион оспаривал это предложение, говоря, что ему более нравится даже марка серебра.

Робеспьер говорил красноречиво. Он указал, что при этой системе Жан-Жак Руссо не попал бы в выборщики, «между тем он просветил человечество, и его могучий и добродетельный гений подготовил ваши труды. Согласно принципам Комиссии, мы должны были бы краснеть, что воздвигнули статуи человеку, не платившему марки серебра». Человек, платящий налог, равный десятидневной рабочей плате, так же независим, как и богатый; но, как бедняк, он более заинтересован в законах, чем богатый, и потому будет лучшим избирателем. Отсюда Робеспьер приходил к выводу об одновременной отмене как декрета о марке серебра, так и условий ценза, налагаемого на выборщиков. Но он давал понять, что примирился бы и со status quo. [485]

Этого же status quo совершенно определенно требовал Бюзо, чтобы не «вызвать смуты в наших провинциях». Затем он прибавил при аплодисментах левой: «По истине удивительно, что именно те, которых так долго обвиняли в республиканизме, теперь хотят сохранения конституции в её настоящем виде». [486]

Барнав ответил демократическим ораторам замечательною речью. Он признал, что дело шло о предохранительных мерах против мятежников, революционеров, демократических и республиканских газетчиков.

«Среди выборщиков, — сказал он, — назначение которых не обусловлено платежом налога, равного тридцати или сорокадневной рабочей плате, избирательная функция осуществляется не рабочим, не земледельцем, не честным ремесленником, которого нужда заставляет предаваться непрерывному труду, а людьми, одушевленными и движимыми интригой, вносящими в первичные собрания дух мятежа и желание перемен, которыми они внутренно пожираются: эти люди, именно потому, что у них ничего нет и что они не умеют найти в честном труде недостающих им средств существования, стремятся создать новый порядок вещей, при котором интрига могла бы занять место честности, немного остроумия — место здравого смысла, а частные и всегда деятельные интересы — место общих и прочных общественных интересов (сильные аплодисменты]. Если бы я хотел подтвердить примерами только что высказанные положения, мне, конечно, незачем было бы ходить далеко за ними; я спросил бы только у членов этого Собрания, поддерживавших противоположное мнение: те из членов избирательных коллегий, которые известны вам, которые находятся совсем близко от вас, [487] и которые не платят налога, равного тридцати или сорокадневной рабочей плате, принадлежат ли к рабочим? Нет. Принадлежат ли они к земледельцам? Нет. Принадлежат ли они к памфлетистам и к журналистам? Да». (Громкие аплодисменты).

Доши произвел сильное впечатление своими расчетами, доказавшими, что при системе, предложенной Комиссией, в деревнях почти не нашлось бы выборщиков. Вследствие этого, на другой день Турэ внес новый проект, в котором условия ценза были неодинаковы для крестьян и горожан. Поднялись живые прения. Грегуар, Лешапелье и Вернье добились отсрочки обсуждавшейся статьи до окончания пересмотра конституции.

Но 27 августа 1791 года эта статья была снова подвергнута обсуждению [488] и, несмотря на протесты Рёбелля, вотирована в следующих выражениях:

«Никто не может быть назначен выборщиком, если он не удовлетворяет условиям, необходимым для того, чтобы быть активным гражданином, а именно: в городах с населением, превышающим 6 тысяч душ, он должен быть собственником или пользоваться доходами с имущества, отнесенного в податных списках к приносящим доход, равный местной стоимости двухсот рабочих дней, или занимать жилище, отнесенное в тех же списках К приносящим доход, равный стоимости ста пятидесяти рабочих дней; в городах с населением менее 6 тысяч душ — быть собственником или пользоваться доходами с имущества, отнесенного в податных списках к приносящим доход, равный местной стоимости ста пятидесяти рабочих дней, или нанимать помещение, отнесенное в тех же списках к приносящим доход, равный стоимости ста рабочих дней; в деревнях же — быть собственником или пользоваться доходами с имущества, отнесенного в податных списках к приносящим доход, равный местной стоимости ста пятидесяти рабочих дней, или быть фермером или половником имущества, отнесенного в тех же списках к приносящим доход, равный стоимости четырехсот рабочих дней. Что касается тех, которые будут одновременно собственниками или получающими доход, с одной стороны, и квартиронанимателями, фермерами или половниками — с другой, то их цензовые права, обусловленные этими различными формами имущества, будут суммироваться, пока они не достигнут уровня, необходимого для установления их права на избрание».

Статья, отменявшая марку серебра, была редактирована в следующих выражениях: «Все активные граждане, каковы бы ни были их положение, профессия или уплачиваемая сумма налога, могут быть представителями нации». Тщетная уступка: было вполне очевидно, что в большинстве случаев выборщики предпочтут избрать депутата из своей собственной среды.

Таким образом Учредительное Собрание предоставило очень немногочисленному классу, состоявшему главным образом из собственников, исключительную привилегию избирать всех должностных лиц, включая сюда и депутатов, и отдало всю судьбу нации в руки этих немногих привилегированных лиц.

Этот декрет не был применен, так как Собрание отложило его применение до возобновления избирательных собраний, т.е. на два года. Выборы в Законодательное Собрание произошли при действии старого декрета о марке серебра, а когда протекли вышеупомянутые два года, то тогда подверглась крушению уже вся буржуазная система. Но эта реакционная мера, хотя и не вызвавшая своих юридических последствий, составляет тем не менее важный исторический факт, так как она отмечает собою крупный эпизод в истории классовой борьбы. На требования демократии буржуазия ответила отстранением от политической жизни еще большего числа граждан и расширением своих собственных привилегий. [489]

III. — Учредительное Собрание попыталось тогда же обеспечить продолжительность существования этой новой избирательной системы, которой не пришлось даже и функционировать, отодвинув на возможно далекое будущее всякий дальнейший пересмотр конституции. Что последняя могла подвергаться новым пересмотрам, этого никто не оспаривал, и те будущие собрания, которым предстояло бы совершать их, уже получили на политическом языке того времени название национальных конвентов. Но Собрание решило, что новый пересмотр конституции мог бы произойти только в том случае, если бы три последовательные законодательные корпуса (а каждый из них должен был избираться на два года) высказались бы одинаково за изменение одной или несколько учредительных статей. Этот пересмотр должен был бы тогда быть произведен четвертым законодательным корпусом, состав которого был бы увеличен для этой цели на 249 новых члена. Однако, два первых последующих законодательных корпуса, тот, который должен был заседать с 1791 по 1793 год, и тот, который заседал бы с 1793 по 1795 год, лишены были права подавать голос за пересмотр конституции. Таким образом, первый пересмотр мог бы быть произведен только шестым очередным законодательным корпусом, т.е. не ранее как в конце 1801 года.

Из прений Собрания хорошо видно, что оно страшилось не только демократов, но также и республиканцев. Д’Андрэ заявил, что недостаточно поддержания status quo в течение десяти лет, чтобы парализовать надежды и усилия республиканской партии, [490] и требовал для этого тридцати лет. Демёнье оспаривал это предложение, как нарушающее права нации, и дошел до того, что произнес следующие слова, вряд ли раздававшиеся до него с трибуны Учредительного Собрания: «Я заявляю, что если бы большинство французской нации пожелало республиканского правительства, то оно имело бы право установить его». [491] Отсюда видно, что уже и тогда, если конституционалистское большинство еще и продолжало отстранять республику своими проклятиями и консервативными охранительными мерами, то меньшинство монархистов этого собрания, по крайней мере один из них и не из самых незаметных, уже провозгласил по случайному поводу возможной и законной ту самую республику, одно имя которой он не осмелился бы произнести в 1789 и даже в 1790 году. Как бы то ни было, но следует признать важным фактом в истории демократической и республиканской партий, что Национальное Собрание, после того как оно отягчило систему ценза, сочло своим долгом закрыть все законные пути для установления республики и демократии в дальнейшем будущем. Этим объясняется до известной степени, почему в течение долгого времени с трибуны Законодательного Собрания ничего не было слышно по поводу демократических и республиканских требований.

IV. — По окончании пересмотра, Национальное Собрание решило положить конец временному республиканскому порядку, существовавшему фактически, и восстановить на троне короля. [492]

Первого сентября докладчик Комиссии, Бомец, предложил представить конституцию на утверждение короля, но сделал это не без некоторого замешательства. Что, если бы король отказался снова сделаться королем, или если бы он отверг конституцию, которую уже объявил неосуществимою в своем манифесте 20 июня!

Сначала было решено, что король перестанет быть узником; это было вотировано в следующих выражениях: «Короля будут просить сделать все распоряжения, какие он найдет нужными, относительно своей стражи и для поддержания достоинства своей особы». Ему было предоставлено отправиться в любой город королевства, чтобы дать оттуда свою королевскую санкцию конституции. Он заявил, что останется в Париже, и в послании от 13 сентября сообщил, что дает свою санкцию. Но какими только оговорками он ни обставил ее! Он осмелился оправдывать свое поведение, оправдывать вареннское бегство. Тогда он еще не знал о желаниях нации; теперь, когда они ему известны, он берет на себя обязательство поддерживать конституцию внутри государства и защищать ее от внешних врагов. Но он прибавляет: «Я погрешил бы, однако, перед истиной, если бы сказал, что нашел в предоставленных мне исполнительных и административных средствах всю ту энергию, какая была бы необходима, чтобы поддерживать движение и сохранять единство во всех частях столь обширного государства; но так как по этому вопросу существуют в настоящее время различные мнения, то я согласен, чтобы только один опыт был здесь судьей. Когда я буду добросовестно приводить в действие все врученные мне средства, никто не будет в праве ни в чем упрекнуть меня, и нация, интересы которой должны служить в этом случае единственным регулятором, выскажет свое мнение теми путями, которые предоставлены ей конституцией». Таким образом в тот самый момент, когда Людовик XVI присягал конституции, он объявлял ее анархической. Вместо того, чтобы протестовать, Национальное Собрание с энтузиазмом аплодировало заявлениям короля. Когда он явился в залу заседаний (14 сентября), чтобы принести присягу, уже заранее окутанную им столькими оговорками и очевидно заставлявшую предугадывать новую эру раздоров, раздались «многократные аплодисменты», и депутаты воскликнули трижды: «Да здравствует король!». [493] Затем Собрание во всем своем составе проводило короля до тюльерийского дворца «при радостных криках народа, звуках военной музыки и многочисленных залпах артиллерии» [494]

Примеру, поданному членами Учредительного Собрания, последовала вся Франция. Произошел новый взрыв роялизма не только в провинции, [495] но даже и в Париже, где 18 сентября 1791 года, декретом Национального Собрания, были устроены народные увеселения по случаю окончательной выработки конституции. Муниципалитет торжественно провозгласил эту конституцию на алтаре отечества, еще красном от крови демократов. [496] Вечером Париж был иллюминован, и король со своей семьей проехал по Елисейским Полям среди восторженных криков. [497] Казалось, что весь Париж снова сделался роялистским, каким был при старом порядке, если не считать нескольких протестов, в роде, например, протеста какого-то сапожника, который «зажег на своем окне свечу позади промасленной бумаги с такою надписью: Vive le roi, s’il est de bonne foi (да здравствует король, если ему можно верить)». [498] В театрах уже несколько недель как снова стали ставить роялистские пьесы, в роде: Гастон и Байярд, Осада Калэ, Генрих IV в Париже, Генрих IV на Охоте, Ричард Львиное Сердце. [499]

«Эта последняя трагикомическая пьеса, — читаем мы в Révolutions de Paris, — чуть не кончилась трагической развязкой в Итальянском театре. Даже идиотский оркестр хотел вложить свою лепту и оскорбить патриотов отказом сыграть национальную песню Ça ira, но ему пришлось, однако, уступить. Что думать, однако, о нахальстве Клерваля, который самовольно заменил имя Ричарда именем Людовика и пропел визгливым и разбитым голосом:

«О, Людовик! О, мой король! Тебя окружают твои друзья. Тебя окружает наша любовь. Быть верным тебе, это — закон для наших сердец. На глазах всего мира мы разбиваем твои цепи и возвращаем тебе корону. О, несчастная королева! Пусть твое сердце не надрывается более печалью. У вас еще остались друзья. Пусть при вашем дворе все будет проникнуто любовью, преданностью и постоянством. Служить вам — уже награда».

Роялисты аплодировали; в залу посыпались листки с этой плоской пародией; партер протестовал, но оказался в меньшинстве.

На следующий день, 20 сентября, король отправился в Оперу; при его проезде по бульварам ему была устроена овация. Раздавались крики: «Да здравствует король! Шапки долой!» Королеву также приветствовали. Она воскликнула: «Добрый народ! Ему нужно только любить». [500] Артисты старались проявить свой роялизм. «Самого Кандейля…, еще месяц назад республиканца или по крайней мере демократа, внезапно охватила придворная эпилепсия, как только он узнал, что король и королева удостоят пьесу своим присутствием». [501]

В воскресенье 26 сентября было новое празднество с церковною службою в соборе Богоматери. Вечером король, заявивший, что он «тронут выражением любви к нему со стороны жителей столицы», устроил праздник для народа с иллюминацией, танцами и ужином под открытым небом, при чем распевалась следующая крестьянская роялистская песня:

Note bon roi

А tout fait…

Et note bonn reine,

Qu’allé eut de peine!

Enfin les via

Hors d’embarral [502]

Людовик XVI, королева и Лафайет прогуливались при факельном освещении по Елисейским Полям, среди аплодисментов. [503] Король пожертвовал на бедных 50 тысяч ливров.

Двадцать седьмого сентября он показался во Французском театре, [504] где раздавались крики: «Да здравствует король!» Когда несколько молодых людей стали кричать: «Да здравствует нация!» им ответили восклицаниями: «Вон этих проклятых якобинцев!»

В тот день, когда Собрание разошлось, король издал прокламацию, в которой говорил: «Наступил конец революции; пусть к нации вернется её счастливое настроение». Затем он отправился в Национальное Собрание и повторил свои уверения в преданности конституции, при чем Собрание проявило горячий энтузиазм, о котором согласно рассказывают все отчеты. Сессия Учредительного Собрания закончилась среди многократно повторенных криков: «Да здравствует король!»

Можно было бы подумать, что нигде больше не осталось республиканцев; но внимательные наблюдатели хорошо видели, что это молчание не было признаком смерти; в тот момент, когда республиканская партия казалась исчезнувшей, они ощущали её присутствие и даже предугадывали её будущие успехи. Так Маллэ Дюпан писал в конце сентября 1791 года: «Не имея заметного численного превосходства, республиканцы имеют на своей стороне более тесное единодушие во взглядах и более пламенное рвение в поведении. Настанет момент, когда Франция окажется разделенной между ними и крайними роялистами». [505] Без сомнения, этот писатель преувеличивал республиканскую опасность с целью усилить бдительность буржуазных монархистов, и то, что он говорил об единодушии и рвении республиканцев, с бо́льшим основанием могло бы быть применено к демократам; но он констатировал и хорошо понимал, что оглушительные роялистские крики, которыми приветствовали восстановленную монархию, вовсе не означали, чтобы все французы были довольны восстановлением на троне короля, нарушившего свою клятву, и отягчением буржуазной системы. Демократическая партия была наполовину подавлена и терроризована; в тот самый день, когда Собрание, закрывая свою сессию, приветствовало короля, произошла импровизированная народная манифестация в честь Петиона и Робеспьера, по поводу которой газета Révolutions de Paris писала: «Если эта последняя позорная сцена (подобострастный энтузиазм Собрания) возмутила сердца патриотов, то через два часа после того они были вполне вознаграждены следующим трогательным зрелищем: народ ждал Петиона и Робеспьера на террасах Тюльери; вот они выходят; их окружают, вокруг них теснятся, их обнимают; им надевают на головы дубовые венки; раздаются крики: „Да здравствует нация! Да здравствует свобода!“ Какая-то женщина пробивается через толпу с ребенком на руках и передает его на руки Робеспьера; мать и оба депутата орошают его своими слезами. Они хотят избежать овации и уходят в боковую улицу; но народ следует за ними. Вот они снова окружены; их поднимают на руки среди восклицаний и звуков музыки; они хотят сесть в карету их сажают туда и немедленно же выпрягают лошадей и т. д. Но, Петион и Робеспьер выходят из кареты; они обращаются к народу с речью; они напоминают ему о его достоинстве, о поддержании которого они заботились, и убеждают его остерегаться чувства признательности. Их слушают и посылают им благословения; их провожают до их домов бесчисленные толпы; повсюду при проходе их раздаются крики, присоединяющие к их дорогим именам названия непорочных депутатов и неподкупных законодателей». [506]

Глава VII. С момента созыва Законодательного Собрания до 20 июня 1792 года

I. Выборы в Законодательное Собрание и временное отречение демократической и республиканской партий. II. Первые акты и первоначальная политика Законодательного Собрания. III. Общественное мнение. IV. Политика короля. Объявление воины Австрии. Ссора Собрания с королем. V. Анти-республиканская политика Робеспьера. VI. День 20 июня 1792 года. VII. Последствия этого дня.


I. — Мы видели, как развивалась демократическая и республиканская партия в период Учредительного Собрания. Чтобы понять, в каких условиях продолжалось это развитие в период Законодательного Собрания, открывшего свои заседания 1 октября 1791 года, надо помнить, что это Собрание отличалось от предыдущего не только совсем другим личным составом (в него не вошел ни один из членов Учредительного Собрания), но также и по самому своему характеру, и по способу своего назначения.

Учредительное Собрание представляло собою старые генеральные штаты; это был образ и подобие старого порядка, представительство трех отдельных нации, еще недавно составлявших Французское королевство; но третье сословие, получившее в нем численное большинство, благодаря отставке или добровольному отстранению многих членов двух привилегированных сословий, было выбрано почти всеобщею подачею голосов. Эти штаты, выбранные, чтобы произвести великую революцию, произвели ее с тою смелостью мысли и возвышенностью взглядов, которые, хотя без сомнения не доходили до представления о демократической системе, тем не менее, несмотря на многие противоречия и недочеты, придали всему сделанному ими, как в положительном, так и в отрицательном направлении, грандиозный характер.

Законодательное Собрание было представительством нового привилегированного класса, той буржуазии, которая с решимостью и официально принимала на себя власть; оно было избрано при помощи уже описанной нами системы ценза. Для чего же оно было избрано? Чтобы поддерживать и приводить в действие конституцию в том предположении, что она будет функционировать при нормальных обстоятельствах.

Но были ли нормальны обстоятельства, при которых произошли выборы в Законодательное Собрание?

И да, и нет.

Да, в том смысле, что почти все выборщики, назначившие его, были сами выбраны еще до вареннского бегства, когда король еще внушал доверие к себе, среди полного общественного спокойствия.

Нет, в том смысле, что эти выборщики, назначенные при нормальных обстоятельствах, выбирали депутатов при ненормальных условиях, после вареннского бегства, когда умы были возбуждены и встревожены республиканским движением и буржуазным террором, т.е. в августе и сентябре 1791 года.

Эти депутаты были избраны преимущественно из среды членов (выборных) различных административных учреждений, главным образом, департаментских и окружных. Они привыкли к ведению местных дел; они принадлежали вообще к умеренным и почти все были сторонниками конституции.

Но так как они были выбраны после вареннского бегства, то в их среду проскользнули демократы, люди, не доверявшие королю, желавшие, согласно политике кордельеров и якобинцев, держать его под опекой, почти узником, и способные легко превратиться в республиканцев. Таково было, например, трио кордельеров: Мерлен (из Тионвилля), Базир и Шабо; таковы были будущие жирондисты: Гадэ, Верньо, Жансоннэ, Бриссо, мечтавшие о свободном государстве, в котором они играли бы роль Периклов, о нации, управляемой аристократией таланта, и тем отличавшиеся от членов Учредительного Собрания, что неудача с гражданским устройством духовенства, быть может, уже и тогда внушала им мысль о необходимости придать государству вполне светский характер.

Демократические выборы произошли главным образом в Париже. Первичные собрания в Париже, начавшие свои заседания 16 июня 1791 года, еще не закончили выборов, когда король бежал. Из сорока восьми секций двадцать закончили выборы уже после бегства, т.е. в самый разгар республиканского движения. Вследствие этого, именно запоздавшие секции и послали наиболее демократов в избирательное собрание. Одна из этих секций — Французского театра — назначила не только таких пламенных демократов, как Дантон, Сержан, Фрерон, Буше Сен-Совёр, Фурнье-Американец, но и заведомых республиканцев, как Камилл Демулен, Николай Бонневилль, Брюк, Моморо.

В парижском избирательном собрании 1791 года, как и в 1790 году, оказалась довольно компактная группа демократов; им удалось избрать генеральным прокурором-синдиком Парижского департамента бывшего члена Учредительного Собрания Рёдерера, который как в клубе якобинцев, так и в Национальном Собрании был одним из наиболее горячих апостолов антибуржуазных идей. Этим демократам удалось также добиться избрания в число двадцати четырех депутатов, составлявших представительство Парижского департамента, таких передовых людей, как Гарран де Кулон, Бриссо и Кондорсе.

Избрание этого последнего, получившего 351 голос против 347, особенно интересно для истории республиканской партии, так как именно он с наибольшим блеском и авторитетом защищал республику. Комментарии, вызванные его избранием, показывают, каково было положение, которое заняла республиканская партия после события на Марсовом поле. Он был избран не как республиканец, а на правах знаменитого ученого. В поздравительном диалоге, завязавшемся после провозглашения голосования между Кондорсе и президентом избирательного собрания (Пасторэ), последний заявил, что в лице новоизбранного хотели увенчать все знания и все таланты друга д’Аламбера, Вольтера и Тюрго. Без сомнения, это говорил умеренный, и можно было думать, что он хотел замаскировать республиканский характер выборов. Но сам Кондорсе, в своей благодарственной речи, заявил, что он будет поддерживать конституцию, «жить при господстве которой каждый человек может признать за счастье», и которая «гарантирует нам наши права». [507]

Таким образом теоретик республики временно отказывался от неё и соглашался на новый опыт монархии, даже буржуазной (потому что считал республику и демократию невозможными при данном состоянии общественного мнения). Будучи президентом Законодательного Собрания и докладчиком разных комиссий, он неизменно высказывался за конституционную политику. Спрошенный в декабре 1791 года относительно своих политических взглядов, он ответил, «что поддержание конституции в её настоящем виде составляло всеобщее желание французов». [508] Требуя терпимости для республиканского образа мыслей, [509] он сделался до такой степени консервативен, что приглашал народ примириться даже с системой ценза. Так в «Месячной Хронике» за февраль 1792 года он утверждал, что ремесленники и земледельцы легко могут сделаться активными гражданами. Им стоило только купить какую-нибудь мебель, так как, чтобы платить налог, равный трехдневной рабочей плате, достаточно было «нанимать квартиру стоимостью в 14 ливров в Париже и 10 ливров в деревнях». Так как мы не можем добиться ни республики, ни демократии, то сделаем добросовестный опыт с монархией, основанной на цензе: такова была политика Кондорсе в период Законодательного Собрания.

Демократы из якобинцев также, по-видимому, отложили на время свою демократию в первые дни Законодательного Собрания, отказались от своей идеи выборного исполнительного совета и снова признали Людовика XVI.

Девятнадцатого сентября 1791 года они назначили премию в 25 луидоров за лучший патриотический альманах. Колло д’Эрбуа представил на этот конкурс свой Almanach du père Gérard, который был прочитан в клубе якобинцев 23 октября 1791 года и получил премию. Но этот альманах прославлял конституционную монархию и с нежностью восхвалял Людовика. [510]

Итак, в момент созыва Законодательного Собрания, ни те несколько демократов, республиканцев или не республиканцев, которые вошли в состав этого Собрания, в значительном большинстве консервативного, ни те демократы, которые не вошли в него, еще не развертывают своего знамени; все они делают вид, что примиряются с новым опытом буржуазного порядка.

II. — Все с нетерпением ждали первых актов Законодательного Собрания; все спрашивали себя, какое оно займет положение по отношению к королю.

Когда 14 сентября 1791 года король отправился в Учредительное Собрание, чтобы признать конституцию, депутаты сели и надели шляпы раньше, чем он сам сел и надел шляпу; [511] но когда он явился 30 сентября закрыть сессию, то уже все произошло с соблюдением более почтительного церемониала, вотированного накануне по предложению д’Андрэ. [512] Собрание село и надело шляпы лишь после того, как сделал это король. Короля поместили посреди эстрады, на кресле, украшенном лилиями; по правую руку от него сел президент. Этот церемониал был, по-видимому, задуман и выполнен с целью показать первенство короля над Национальным Собранием. Газета Révolutions de Paris негодовала на это унижение «представителей верховного повелителя», из которых сделали «автоматов или, скорее, обезьян, двигающихся только по знаку короля», согласно этикету, «достойному азиатских сералей». [513]

Лишь только Законодательное Собрание проверило свои полномочия и выбрало своего президента и бюро, оно предупредило об этом короля депутацией (4 октября 1791 года), которой с трудом удалось быть принятой в тот же день и которая добилась аудиенции только через посредство министра юстиции, [514] вопреки декрету Учредительного Собрания, гласившему, что Национальное Собрание должно сноситься непосредственно с королем. На заседании 5 октября один из депутатов пожаловался на это, а другой [515] потребовал, чтобы короля, который должен был прийти на заседание 7 октября, называли не величеством, а королем французов. Некто Беккей (Becquey), хотя горячий роялист, служивший потом империи и реставрации, потребовал, чтобы депутаты могли садиться в присутствии короля по своему усмотрению. [516] Кутон предложил, кроме того, чтобы кресло короля было совершенно такое же, как и у президента. [517] Собрание и трибуны сильно аплодировали ему. Гупильо (из Монтэгю) заявил, что на последнем заседании Учредительного Собрания он был «возмущен при виде того, как президент утомлял себя глубокими поклонами перед королем». [518] Гадэ сказал: «король, который привыкнет руководить на наших заседаниях движениями наших тел, может скоро счесть себя в праве управлять и движениями наших Душ». [519] Наконец Кутон добился голосования следующего декрета:

«1) В тот момент, когда король войдет, все члены собрания будут стоять с непокрытыми головами.

2) Когда король приблизится к бюро, каждый из членов может сесть и надеть шляпу.

3) У бюро будут стоять два одинаковые кресла на одной линии; кресло, стоящее по левую руку от президента, будет назначено для короля.

4) В случае, если президенту или какому другому члену собрания будет заранее поручено обратиться с речью к королю, он, согласно конституции, не будет титуловать его иначе, как королем французов. То же самое будет соблюдаться и депутациями, которые могут быть посланы к королю.

5) При выходе короля, все члены собрания будут, как и при входе его, стоять с непокрытыми головами.

6) Депутация, которая встретит и проводит короля, будет состоять из двенадцати членов».

Этот декрет взволновал общественное мнение. Показалось, что короля лишили почестей, принадлежащих ему по божественному праву, что его третируют, как подчиненного, как делегата или, в лучшем случае, как простого президента республики.

Республиканцы были в восторге. В Révolutions de Paris писали: «Когда народ услышит, что король не более как общественное должностное лицо, что его называют просто королем французов, что величество признается только за Богом и нациями; когда он увидит, что национальное собрание пользуется тем первенством, какое предоставлено ему законами природы и разума, — тогда он поймет настоящее значение короля, а короли, оцененные по их действительной стоимости, не представляют большой опасности».

Беспокойство умеренных антидемократов было очень велико. Они обратились к народу с речами с террасы монастыря фельянтов, доказывая ему, что этот декрет угрожал Франции близким переворотом, и народ поверил им. «Бедный народ не заметил расставленной западни и повторял вместе со своими ложными друзьями, что при данных обстоятельствах этот дебет был дурен». [520] Произошли совещания между министрами, президентом Пастора и умеренными собрания. Подготовлялось отступление.

Шестого октября Вожиен потребовал косвенным путем, по поводу чтения протокола заседания, отмены декрета. Базир и Верньо воспротивились этому, говоря, что нельзя было уничтожить вотум, признанный правильным. Но Эро де Сешель прямо предложил собранию отменить декрет, и декрет был отменен. Законодательное Собрание удержало по отношению к королю церемониал, принятый Учредительным Собранием, и 7 октября встретило короля со всеми. традиционными знаками почтения. Президент Пастора ответил ему языком придворного: «… И мы также, государь, мы нуждаемся в вашей любви». Разыгралась сцена роялистского энтузиазма. Крики: «Да здравствует король!» заглушили крики: «Да здравствует нация!» — раздавшиеся со стороны Шабо и нескольких других. [521] Делакруа добился единодушного [522] голосования в том смысле, что ответ президента выразил собою чувства всего собрания.

Республиканцы не скрывали своего огорчения. После выговора по адресу Бриссо за его молчание, редактор газеты Révolutions de Paris восклицает: «О, сколько печали внес этот декрет в души друзей свободы!» «Возможно, что отмена 6 октября будет иметь для патриотов значение отмены нантского эдикта. Если национальное собрание окажется таким, каким оно проявило себя на этом заседании, останется только оплакивать потерю национальной славы и счастья человеческого рода». [523]

Эти первые прения и это первое противоречие Законодательного Собрания хорошо характеризуют его. Оно все время казалось поддающимся поочередно, под впечатлением минуты, двум тенденциям, из которых одну можно было бы принять за демократическую и республиканскую, а другую — за буржуазную и умеренную. Сегодня оно третирует короля, как подчиненного агента, завтра оно обращается с ним, как с королем. [524] Вплоть до 10 августа большинство его склонялось то влево, то вправо. В действительности, пока трон стоял на своем месте, у собрания ни на одну минуту не являлось желания сделать какую бы то ни было уступку демократии или республике, и его намерения оставались всецело монархическими; если оно иногда третировало королевскую власть не вполне согласно с этими монархическими тенденциями, то оно делало это в минуты слабости, по нервозности, под влиянием демократического меньшинства депутатов, под давлением трибун и улицы.

III. — Что Законодательное Собрание не было в большинстве своем демократическим, что оно не было республиканским, это подтверждается таким количеством фактов, что как-то даже неловко доказывать это. Тем не менее мы вынуждены были доказывать это, благодаря множеству легенд, распространяемых множеством книг, даже учебных, как, например, «Новейшею историей», принятою во французских гимназиях, [525] в которой можно прочитать следующее: «Выборщики, руководимые якобинцами, составили законодательную палату из самых буйных демагогов и республиканцев всех оттенков». Небесполезно, следовательно, было показать, что якобинцы тогда были монархистами, а немногие республиканцы, попавшие в собрание, прятали свое знамя или же, как Кондорсе, даже отказались временно от установления во Франции республики. [526]

И вне Собрания почти никто, за исключением эксцентричного Анахарсиса Клоотса, не называл себя более республиканцем. Не было более газет (по крайней мере я не встретил таких), которые требовали бы открыто республики. Единственной из них, еще не скрывавшей своих республиканских стремлений, была Révolutions de Raris. В ней можно было прочитать в октябре 1791 года похвалу республиканскому памфлету Томаса Пэна: «Здравый Смысл»; а в ноябре — поздравления «народам, имеющим счастье не иметь короля», оскорбительные отзывы о Людовике XVI, этом «мятежном делегате», и упреки по адресу Колло д’Эрбуа за роялизм его Альманаха отца Жерара. Затем в конце декабря эта газета соглашается на то, чтобы Людовик XVI продолжал царствовать, если только он будет верен конституции, а по случаю нового года «предает забвению» прошлое. На каких же условиях? Она определила их позже жестким словом: королю следует быть простым «экспедитором Национального Собрания». [527]

Мысль призвать другого короля поддерживал только Карра́, который, 4 января 1792 года, в клубе якобинцев, исходя из того предположения, что Людовик XVI мог убежать еще раз, доказывал «все выгоды, какие мы могли бы извлечь из союза с Англией, Пруссией и Голландией, призвав на конституционный трон Франции сына Георга III, зятя Фридриха Вильгельма и племянника принцессы Оранской»; но его немедленно же прервали и призвали к порядку. Он сам, рассказывая об этом инциденте в «Патриотических Анналах» от 9 января, признает за факт, «что несмотря на умственный прогресс общества, большинство нации еще недостаточно морализовано, возрождено и просвещено, чтобы поддержать теперь же республиканские учреждения во Франции; между тем было бы величайшим несчастием, как для этой нации, так и для всех народов земного шара и даже для последующих поколений, если бы французская республика явилась лишь продуктом горячности нескольких демагогов и в конце концов, после ряда беспорядков, среди столкновений честолюбий всех партий, подпала бы, быть может навсегда, под иго какого-нибудь деспота».

За республиканские манифестации были приняты некоторые резкости, некоторые грубые выходки по отношению к королю, как например знаменитое письмо Манюэля, написанное им королю в январе 1792 года и начинавшееся словами: «Государь, я не люблю королей…» [528] Правда, было бы очень крупным инцидентом, если бы в конституционной Монархии прокурор парижской коммуны высказался публично за упразднение королевской власти; но читайте дальше: «Государь, я не люблю королей. Они сделали столько зла миру, если даже судить по истории, всегда льстящей самым великим из них, какими были завоеватели, т. е. убийцы наций! Но так как конституция, освободившая меня, сделала вас королем, то я должен повиноваться вам…» И Манюэль дает Людовику XVI советы, как сделаться хорошим королем: «У вас есть сын; так как Франция не принадлежит более вам, то он принадлежит Франции; она должна воспитать его для себя. Потребуйте сами того, что Франция должна была бы повелеть вам, а именно — чтобы этот ребенок, который будет когда-нибудь очень удивлен, найдя в наследстве, полученном от отца, 25 миллионов людей, потребуйте, чтобы этот ребенок был поручен другу природы, Бернардену-Анри де Сен-Пьерру, у которого душа Фенелона, а перо Жан-Жака Руссо. Он и научит его искусству царствовать».

Это письмо показалось всем смешным, и Révolutions de Paris осмеяла его. [529] Но это была конституционная манифестация и даже монархическая, потому что Манюэль, в сущности, предлагал средство поднять престиж короля.

Если республиканцы в эту эпоху примирились с монархией, то демократы, с своей стороны, отказались от мысли попытаться низвергнуть в ближайшем будущем буржуазный режим. Это вытекает из открытого письма Петиона к Бюзо от 6 февраля 1792 года по вопросу о буржуазии и народе, [530] где читаем следующее: «Буржуазия, этот многочисленный и состоятельный класс, откололась от народа; она поставила себя выше него; она считает себя на одном уровне с дворянством, которое презирает ее и ждет только благоприятного случая, чтобы унизить». Но буржуазии и народу угрожают общие враги, бывшие привилегированные, противники революции;, следовательно, они должны соединиться против этих врагов. Необходимо, чтобы все третье сословие сплотилось, как в 1789 году, «или оно будет раздавлено». «У нас должен быть только один клич: Союз буржуазии и народа! или, если вам лучше нравится: Союз третьего сословия против привилегированных!» Каковы же будут условия этого союза? Дарование народу всеобщего избирательного права? Нет; достаточно, чтобы буржуазия согласилась протянуть чистосердечно народу руку. В сущности, Петион предлагал status quo. Он желал бы только, чтобы буржуа поступали более братски по отношению к пролетариям, чтобы активные граждане удостоили принять помощь от пассивных против аристократии и старого порядка. Вот к чему сводились все требования этого демократа в феврале 1792 года. [531]

Мы можем, следовательно, сказать, что в начале 1792 года, так же, как и в конце 1791, было искреннее желание со стороны всех демократов, республиканцев и не республиканцев, снова сделать опыт не только монархии, но даже буржуазного режима, основанного на цензе.

IV. — Отказался честно произвести этот опыт еще раз король, и на этот раз ему снова помешал сыграть ту крупную роль, которую обстоятельства предоставляли ему, тот же религиозный вопрос.

С конца 1791 года протестовавшее духовенство повсюду агитировало против революции и уже подготовляло гражданскую войну в западной части Франции.

Двадцать девятого ноября Законодательное Собрание декретировало, в числе других мер, чтобы духовные лица, отказавшиеся признать гражданское устройство духовенства, поклялись в недельный срок в верности нации, закону и королю, или же принесли гражданскую присягу, под угрозою в противном случае быть лишенными жалованья и признанными за подозрительных. Король не захотел дать своей санкции этому декрету; таким образом оказалось, что он отказывался защищать конституцию от её злейших врагов. Точно так же король противопоставил свое вето декрету 9 ноября, грозившему смертью эмигрантам, которые не вернулись бы в отечество и продолжали бы составлять против него заговоры.

Эта политика Людовика XVI поощрялась бывшими членами Учредительного Собрания, фейльянтами, которые, лишившись важных мест, [532] пытались образовать род тайного министерства, по примеру Мирабо.

В настоящее время мы знаем, что смелость Людовика XVI простиралась еще дальше. Третьего декабря 1791 года он послал тайно прусскому королю письмо, в котором повторял ему, что вооруженный конгресс был наилучшим средством устрашить мятежников, восстановить «более желательный порядок вещей» и помешать революции распространиться по остальной Европе.

Хитрая политика выжидания и интриг, как внутри, так и вне, маскировалась разношерстным, беспрограммным министерством, в котором были интриганы и убежденные контрреволюционеры: Бертран де Мольвилль, Нарбонн, Кайе де Жервилль, Делессар.

С другой стороны, революционная пропаганда тревожила королей и побуждала их сплачиваться против народов.

Война висела в воздухе. Ее желали двор, патриоты, все, за исключением одного проницательного человека, Робеспьера, который уже тогда предвидел, что всякая война, как счастливая, так и несчастная, будет гибелью для свободы.

Известно, какое воинственное движение вспыхнуло в Париже и в департаментах в феврале и марте 1792 года. Это была эпоха пик, красных колпаков, [533] санкюлотизма. Это был своего рода взрыв гуманитарных и эгалитарных страстей. [534]

Само Законодательное Собрание было охвачено этой горячкой.

Десятого марта 1792 года против министра иностранных дел Делессара был издан обвинительный декрет, мотивированный подозрительною робостью его переговоров с венским двором. Хотели напугать короля. Верньо воскликнул: «Из этого окна виден дворец, где вероломные советники вводят в заблуждение короля… Террор и ужас часто исходили из этого дворца; пусть сегодня они войдут в него именем закона; пусть все обитающие его знают, что король один неприкосновенен, что закон настигнет там без различия всех виновных, что нет такой головы, которая, раз она уличена в преступлении, могла бы избегнуть его меча».

Без сомнения, угрожать таким образом эшафотом Марии Антуанетте не было противо-конституционным актом; но какой удар королевскому престижу! Не подготовляло ли, помимо своей воли, пути республиканизму это Законодательное Собрание, увольнявшее фактически министров, стремившееся взять в свои руки правительство, [535] аплодировавшее дерзким угрозам против королевы?

Устрашенный король временно уступил и призвал к власти якобинцев (12 марта 1792 года).

Так как закон запрещал ему избирать министров из среды депутатов Законодательного Собрания или бывших членов Учредительного Собрания, и так как он не мог составить министерство Бриссо-Верньо-Кондорсе-Петиона, которое отвечало бы логике положения, то он призвал друзей вождей большинства, и среди них Ролана (республиканца в глубине души); но он присоединил к ним талантливого интригана Дюмурье, который мешал этому министерству обладать тою сплоченностью и тем единством взглядов, которые были необходимы, чтобы оно могло долго просуществовать.

Это министерство решилось на войну. Австрия заявила самым оскорбительным образом о своем намерении вмешаться в наши внутренние дела; 20 апреля 1792 года война была торжественно объявлена королю Богемии и Венгрии.

Это — знаменательная дата в истории новейшей Франции и, в частности, в истории республиканской партии: во-первых, потому что именно эта война привела к власти республиканскую партию; во-вторых, потому что республика погибла именно вследствие того, что была установлена в условиях войны, противоречащих её принципу; в-третьих, потому что эта война закончилась военной диктатурой, последствия которой ощущаются нами до сих пор.

Война началась дурно: Пруссия вступила в союз с Австрией против нас; это было нарушением дипломатического плана Дюмурье. Мы испытали с первых же шагов военные неудачи.

Встревоженное Собрание издало три энергичных декрета: 27 мая оно вотировало ссылку священников, отказавшихся принести присягу; 29 мая — роспуск королевской гвардии; 8 июля — формирование под Парижем военного лагеря из 20 тысяч человек.

Король примирился с роспуском своей гвардии, но отказался санкционировать декрет относительно священников и лагеря, а затем уволил министерство Ролана (12 июня 1792 года). Эта антиреволюционная политика поддерживалась Лафайетом, который командовал центральной армией и, приняв на себя отчасти роль Буйлье, написал Собранию угрожающее письмо.

Немедленно же вся монархическая и буржуазная система зашаталась в своем основании. Парижский народ, отказавшийся, по-видимому, от революционных манифестаций со времени события на Марсовом поле, принял угрожающее положение. Он, быть может, и не восстал бы, чтобы поддержать павшее министерство; но, когда, 19 июня, Людовик официально известил о своем вето относительно декретов о священниках и военном лагере, народ понял, что король изменял революции. Отсюда день 20 июня.

V. — Прежде чем напомнить те из событий этого знаменитого дня, которые характеризуют настроение парижского народа по отношению к королевской власти и к демократическим или республиканским идеям, необходимо вернуться несколько назад и указать на республиканские и анти-республиканские манифестации, происшедшие после объявления войны.

Двадцать первого апреля 1792 года республиканец-космополит Анахарсис Клоотс появляется у решетки Законодательного Собрания и говорит, что так как «короли, осужденные Минервой, апеллируют к суду Беллоны, богини войны», то он предлагает представителям нации экземпляры своей книги, «Всемирная Республика или Обращение к тираноубийцам». [536] В ней он пишет: «Я слишком хорошо знал роялистское идолопоклонство, чтобы проповедовать упразднение королевской власти до события 21 июня. Оплошность Людовика XVI излечит нацию от болезни, длившейся четырнадцать столетий. В настоящую минуту мы ушли на тридцать лет от 21 июня 1791 года. Отныне, не представило бы никакого неудобства избирать через каждые пять лет главу исполнительной власти, которого заставили бы скромно сидеть в простом кресле с шляпою на голове. Никакой роскоши, никакого блеска, никакого великолепия. Интриги и происки не будут страшны среди однородной нации, у которой глава исполнительной власти будет (строго говоря) таким же простым гражданином, получающим 18 франков жалованья, как и глава Законодательного Собрания…»

Другие задавались вопросом, не следовало ли бы, на случай если бы война; оказалась несчастной, подумать и о республике. В Gazette universelle, от 25 апреля 1792 года, роялист Серизье писал, без сомнения из ненависти к министерству Ролана: «Какой свободный человек, при настоящих обстоятельствах, не захотел бы сделать опыт чисто республиканского правительства, в случае если бы обстоятельства так обострились, что дом Бурбонов был бы отстранен от трона?» На это патриот Карра́, бывший еще недавно, как мы видели, анти-республиканцем, отвечал ему 29 апреля: «Мысль о твоем чисто республиканском правительстве могла бы показаться тогда (до объявления войны) неосуществимой; но в настоящую минуту ты прав, и, если случай представится, я буду голосовать вместе с тобой».

Защищаемая прусским бароном Клоотсом, роялистом Серизье и неустойчивым Карра́, республиканская идея не казалась в момент объявления войны достаточно авторитетной; но во всяком случае слово республика было снова пущено в обращение и циркулировало. Представился повод для пробуждения или возрождения прежней республиканской партии, хотя и таившей пока свои надежды или временно отрекшейся от них после событий на Марсовом поле, но все еще внушавшей тревоги не только буржуазным монархистам в роде Барнава, но и монархистам-демократам в роде Робеспьера. Последние упрекали Бриссо и его друзей в том, что они продолжали высказывать в частных разговорах свои республиканские мечты и находить в Лафайете своего Вашингтона (они говорили также: Кромвеля), вполне готового взять в руки власть. Это тревожило Робеспьера, и Камилл Демулен явился выразителем этих тревог 30 апреля 1792, в первом номере своей новой газеты la Tribune des patriotes. [537]

«Когда я бываю в клубе якобинцев, писал он, и, отведя в сторону кого-нибудь из тех решительных республиканцев, у которых всегда на языке слово республика, Бриссо, например, или Буагийона, спрашиваю его о Лафайете, он отвечает мне на ухо: «Лафайет, это — республиканец почище Сиднея, почище Вашингтона; он мне клялся в этом сотни раз». Затем, пожимая мне руку, он говорит: «Брат, как можешь ты, Камилл Демулен, первый распинавшийся за республику в Свободной Франции, теперь, когда Лафайет создает нам республику, всю республику и ничего кроме республики, упорно портить его дело и дискредитировать его?»

Мы вовсе не уверены, что Камилл Демулен, легкомыслие которого доводило его иногда до клеветы, не исказил слов Бриссо, так как никакое другое свидетельство и никакой факт не подтверждают, чтобы Бриссо работал в пользу Лафайета, или требовал в эту эпоху республики; [538] но несомненно, что для журналиста, друга Робеспьера, все республиканцы становятся теперь лафайетистами и кромвелистами, вступающими в союз с роялистами и монархистами против «народа и равенства» … Самый фанатичный ройялист, — прибавляет он, — предпочел бы аристократическую республику Лафайета и его военное правительство, угрожающее нам, конституции, ставящей на одну доску сапожника и французского принца, попадающих в один и тот же список присяжных». Он, Камилл Демулен, на стороне нации, на стороне друзей конституции.

«Истинные якобинцы, — говорит он, — на стороне этой партии, потому что они хотят не слова „республика“, а самой вещи, потому что они не забывают, что во время революции 1649 года Англия управлялась Кромвелем, под именем республики, монархически или скорее военным путем и деспотически, а в революцию 1789 года Франция стала, под именем монархии, республиканским правительством». И далее: «… Да оградит нас небо от республики Лафайета! Это слово республика, не сходившее с уст Кромвеля, не внушает мне больше уважения…»

Я не думаю, чтобы Бриссо отвечал непосредственно на нападки Камилла Демулена; но в его газете, «Французский Патриот», в следующих выражениях утверждалось, что во Франции не существовало тогда республиканской партии (номер от 10 мая 1792): [539] «Необходимо прежде всего убедиться, что нигде не существует республиканской мятежной партии. Это — призрак, созданный умеренными с целью усилить враждебное отношение своей партии к патриотам. Этого республиканизма до такой степени мало, что даже бешеные, которым надо было бы приписать подобные взгляды, и те потребовали бы другого короля, если бы они могли лишить власти конституционного короля

Что этот поворот Камилла Демулена произошел под влиянием Робеспьера, почти не подлежит сомнению. Прочтите газету, которую последний сам начал издавать через несколько дней после того. В первом номере «Защитника Конституции», [540] появившемся 19 мая 1792 года, [541] напечатано «Изложение моих принципов», из которого видно, что газета была основана для борьбы с республиканскою партией. Робеспьер обвиняет эту партию в аристократических и диктаторских стремлениях. Он не говорит напрямки, как это сделал К. Демулен, что республиканцы работают в пользу Лафайета, но инсинуирует в этом же смысле.

Его первым словом было: «Я хочу защищать конституцию, какова она есть». Без сомнения, он указывал когда-то на недостатки этой конституции; но с тех пор, как она «закончена и скреплена всеобщим согласием», он ограничивается тем, что требует её точного выполнения. «Я слышал, — говорит он, — как в устах людей, умевших всегда только клеветать на народ и бороться против равенства, гремит слово республика…» Они вступили в союз с двором, чтобы интриговать, против конституции; они хотят снабдить нас «своего рода аристократическим правительством, которое, под соблазнительными названиями, надело бы на нас цепи тяжелее прежних». Робеспьера выставляли то роялистом, то республиканцем. Он напоминает роялистам все, что он сделал против чрезмерного расширения королевской власти, и говорит республиканцам: «Я предпочитаю видеть народное представительное собрание и свободных, уважаемых граждан с королем, чем рабский и униженный народ под властью аристократического сената и диктатора. Для меня Кромвель не лучше Карла І…» «Что нам до того, что ложные патриоты рисуют мне близкую перспективу обагрения Франции кровью, с целью избавить нас от королевской власти, если они не думают установить на её обломках верховной власти народа, а также гражданского и политического равенства?»

Он перечисляет вождей республиканской партии: Бриссо, Кондорсе и их друзей.

Их роль после вареннского бегства обрисована им с недоброжелательством и горечью:

«Известные до тех пор своими связями с Лафайетом и своею великою умеренностью, бывшие долго усердными сектантами полу аристократического клуба (клуб 1789 года), вы вдруг начинаете провозглашать слово республика. Кондорсе печатает трактат о республике, принципы которой являются у него, впрочем, менее демократичными, чем основы нашей настоящей конституции. [542] Бриссо распространяет газету „Республиканец“, в которой демократично было только её заглавие. В то же самое время на всех стенах столицы появляется афиша, продиктованная тем же настроением, редактированная тою же партией, в лице бывшего маркиза Шателлэ, родственника Лафайета, друга Бриссо и Кондорсе. Тогда все умы приходят в волнение; одно это слово республика произвело раскол среди патриотов, дало врагам свободы предлог, которого они искали, — провозгласить, что во Франции существует партия, составляющая заговоры против монархии и против конституции. Они поспешили приписать этому мотиву твердость, с какою мы защищали в Учредительном Собрании верховные права народа против чудовищного принципа неприкосновенности королевской особы. Этим словом они ввели в заблуждение большинство Национального Собрания; это слово было сигналом избиения на алтаре отечества мирных граждан, все преступление которых состояло в законном осуществлении права петиции, санкционированного конституцией; благодаря этому слову, истинные друзья свободы были превращены в мятежников развращенными или невежественными гражданами, и революция отодвинута назад, быть может, на пол столетия».

По поводу петиции Марсова поля Робеспьер писал следующее: «…Почему Бриссо вздумалось предложить другой проект петиции, указывавший на отмену королевской власти, [543] в тот момент, когда партия мятежников ожидала только этого предлога, чтобы оклеветать защитников свободы?»

«…В настоящее время, когда их связь с Лафайетом и Нарбонном уже не составляет более тайны…» их антиреволюционные стремления бросаются в глаза.

Этим республиканским интригам Робеспьер противопоставляет программу конституционной политики, «имеющей целью заставить королевскую власть идти по пути, начертанному для неё волею верховного повелителя, и незаметно, без потрясений приблизиться к той эпохе, когда общественное мнение, просвещенное временем или боязнью тирании, будет в состоянии высказаться за лучшую форму правительства, соответствующую интересам нации».

Таким образом в апреле и мае 1792 года от прежней республиканской партии, несмотря на то что она безмолвствовала и мирилась с монархией, [544] отрекся её наиболее знаменитый журналист, Камилл Демулен; а сама республика была обличена, как нечто антиреволюционное, наиболее популярным и серьезным из демократов, Робеспьером. После этого отпадения и этого унижения почти никто не осмеливался более произносить слово республика. Вот почему и не произошло ни одной республиканской манифестации в день 20 июня 1792 года.

VI. — Особенностью этого дня является его чисто народный характер. Этот день был создан населением предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо; но, повторяем, не с целью низвергнуть королевскую власть, а чтобы устрашить короля и заставить его идти по прямому пути.

Уже давно вожаки предместий задумали отпраздновать годовщину клятвы в манеже для игры в мяч. Программа заключалась в том, чтобы отправиться сажать дерево свободы на террасе фейльянтинского монастыря, а затем поднести королю и Собранию петиции, «соответствующие обстоятельствам». Манифестанты потребовали у Коммуны разрешения проделать все это с оружием в руках. Так как это было незаконно, то Коммуна отказала. Мэр Петион обошел затруднение, решив, что петиционеры будут сопровождаемы национальною гвардией. Департаментские власти тщетно противились этому; Петион оставил их протест без внимания.

Манифестанты двинулись двумя колоннами; одна — с площади Бастилия, другая — от Сальпетриеры; «во главе шествия несли таблицы Прав Человека среди нескольких пушек». «По длине всего кортежа виднелись там и сям надписи, указывавшие, что это были не разбойники, таившие черные замыслы. На надписях можно было прочесть: Нация и закон. — Когда отечество в опасности — все санкюлоты на ногах. — Да здравствует Национальное Собрание! — Предупреждение Людовику XVI: народ, утомленный страданиями, хочет полной свободы или смерти. — Мы желаем только союза и свободы. Да здравствует равенство! — Свободные и санкюлоты, мы сохраняем хоть жалкие остатки равенства. Народ и национальная гвардия — мы лишь одно целое; мы хотим составлять лишь одно целое.

Газета Révolutions de Paris, [545] откуда мы заимствуем эти подробности, так описывает кортеж: «эта толпа лиц всех состояний, во всевозможных одеждах, вооруженных, как и в июле 1789 года, всем, что попало под руку, двигалась в беспорядке только кажущемся. Эта была не беспорядочная толпа, а народ первого города в мире, проникнутый чувством свободы и одушевленный в то же время уважением к закону, который он сам дал себе. Трогательное братство и равенство составляли единственное украшение этого празднества, в котором были перемешаны друг с другом национальные гвардейцы в мундирах и без мундиров, более 200 столетних инвалидов (sic) и огромное число женщин и детей всех возрастов, очень мало эполет и очень много красных колпаков; угольщики и носильщики рынка были здесь в довольно значительном числе. Среди всякого рода оружия, которым была как бы унизана эта масса людей, виднелись зеленые ветви, букеты, цветов, колосья пшеницы. Вся картина дышала искренним весельем, переходившим в сердца окружавших зрителей, так что по мере шествия сборище становилось громадным». [546]

В час с половиною пополудни кортеж продефилировал по зале Собрания, а у решетки его была прочитана петиция. Петиционеры заявляли, что не хотят признавать никакой другой партии, кроме той, «которая будет согласна с конституцией». Но они хотели, «чтобы у короля не было другой воли, кроме закона». «Свобода, — прибавляли они, — не может быть устранена; если исполнительная власть бездействует, то другой альтернативы нет: устранена должна быть исполнительная власть. Один человек не должен оказывать влияния на волю 25 миллионов людей. Если из уважения к нему мы удерживаем его на его посту, то только под условием, чтобы он соблюдал конституцию; если он уклоняется от этого, он теряет всякое значение для французского народа». Париж на ногах, и, если заговорщики не встретят противодействия, прольется кровь. А если бездействие наших армий «проистекает от исполнительной власти, то пусть она будет уничтожена». [547]

Президент Франсэ (из Нанта) ответил неопределенно, что Собрание сумеет подавить преступления заговорщиков, и пригласил петиционеров повиноваться закону. Петиционеры удалились удовлетворенные.

Затем они направились в Тюильери и сумели добиться того, что им отворили внешние двери. Что касалось внутренних дверей, то это оказалось труднее. «Они встретили большое сопротивление у дверей первых апартаментов, читаем мы в Révolutions de Paris, но присутствие пушки, которую санкюлоты внесли туда на своих плечах, устранило все препятствия. После удара топором в дверь второй комнаты Людовик XVI сам велел отворить ее, крича: «Да здравствует нация!» и размахивая своей шляпой. Король находился тогда со священниками, из которых многие были одеты в белое; как только показался народ, они удалились. Затем король, окруженный пятью или шестью национальными гвардейцами, сел на высокую скамейку в амбразуре окна, выходившего на большой двор. Здесь нужен был бы Тенье или Калло, чтобы изобразить все, что произошло потом. Во мгновение ока зала наполнилась народом, вооруженным пиками, косами, вилами, серпами, палками с привязанными к ним ножами, пилами и прочим.

«Среди такой сцены, таблицы Прав Человека были помещены прямо перед королем, еще мало привыкшим к подобным зрелищам. Граждане теснились вокруг него. Утверждайте декреты! — кричали ему со всех сторон. — Призовите министров-патриотов! Прогоните ваших священников! Выбирайте между Кобленцем и Парижем! Король, протягивая одним руку, махал шляпою, чтобы удовлетворить других; но суматоха и шум не позволяли слышать его слов. Увидев красный колпак в руках одного из окружавших, он попросил его и надел себе на голову. Невозможно передать впечатления, такое произвел на всех вид этого колпака на голове короля. По всей Европе, без сомнения, скоро распространится карикатура, изображающая Людовика XVI с толстым животом и в орденской ленте, с красным колпаком на голове, пьющего прямо из бутылки за здоровье санкюлотов, кричащих: «Король пьет! Король пьян!.. У него на голове шапка свободы; если бы она была у него в сердце!»

В течение нескольких часов манифестанты дефилировали перед королем, а также перед королевой и наследным принцем. Верньо, Иснар и другие депутаты пришли, чтобы стать возле короля и охранять его. В восемь часов вечера толпа разошлась, и все пришло в обычный порядок.

В общем, это была скорее комическая, нежели трагическая манифестация. Были угрозы, грубые крики, но также и наивные выражения любви и почтительности. Хладнокровие и добродушие Людовика XVI тронули народ, и он удалился довольным. Он думал, что предостерег короля и снова завоевал его. Это вовсе не была попытка низвергнуть трон и установить республику.

Тем не менее это было важное событие: выступление на сцену пролетариата, уже не свирепого и мятежного, как в октябрьские дни 1789 года, а спокойного, сильного, радующегося своей силе, способного сорганизоваться. Это привело в трепет буржуазию.

VII. — Манифестанты 20 июня не достигли непосредственного успеха, на который они рассчитывали. [548]

Этот народный день не был признан левой стороной Законодательного Собрания, будущими жирондистами и якобинцами, не принимавшими в нем прямого, официального участия.

Людовик XVI, ничего не пообещавший народу, не взял назад своего вето. Петиционеры надеялись, что обратили короля на революционный путь; вместо этого он был рассержен, унижен и отныне стал бесповоротно враждебным.

Европа считала его находящимся в плену и оскорбляемым.

В буржуазном классе и в части Франции обнаружился новый прилив роялистских чувств.

Двадцать тысяч петиционеров и значительная часть департаментских административных учреждений протестовали против оскорбления, нанесенного королевскому величеству, оскорбления, которому был придан вид посягательства на убийство.

Лафайет, покинув армию, явился 28 июня в Собрание и потребовал у него, от имени своих солдат, преследования зачинщиков покушения 20 июня и «уничтожения секты, которая вторглась в верховную власть нации». Уверяют, что в согласии с генералом Люкнером он составил проект восстановить королевскую власть вооруженной рукой; но королева не захотела быть обязанной своим спасением Лафайету, и он должен был вернуться к своему посту. Тем не менее эта выходка со стороны такого человека ободрила монархистов в ту минуту, когда все остальное, казалось, содействовало тому, чтобы лишить их мужества.

В самом деле, 2 июля пришли известия, что северная армия отступала, стягиваясь к Лиллю и Валансьенну. Все тревоги петиционеров 20 июня, по-видимому, оправдывались обстоятельствами. Третьего июля, с трибуны Законодательного Собрания, Верньо разоблачил и заклеймил все акты измены Людовика XVI; логическим выводом этой речи было низвержение трона. Но оратор не сделал этого вывода, и Собрание, как бы устрашенное тем, что оно аплодировало таким дерзким речам, скоро почувствовало потребность в анти-республиканской манифестации.

Здесь именно я хочу напомнить знаменитую сцену ламуретовского поцелуя (7 июля 1792 года), руководствуясь при этом официальным протоколом заседания.

Ламурет, епископ, признавший конституцию и избранный депутатом от департамента Роны и Луары, объявил, что все бедствия отечества происходили от раздоров, причем предложил, как средство прекратить эти раздоры, предать публичному проклятию, в виде торжественной декларации, всякий проект, клонящийся к изменению конституции, путем ли учреждения двух камер, республики или как-либо иначе. «Собрание, — читаем мы в протоколе, — под влиянием внезапного и самопроизвольного порыва, все вскочило на ноги и декретировало это предложение среди всеобщих восклицаний. Немедленно же депутаты со всех концов залы приблизились друг к другу с выражением взаимных братских симпатий и слились в эту минуту в общем чувстве любви к отечеству». Послали депутацию к королю, который явился сам принять участие в этой трогательной сцене. Он сказал: «… Нация и король нераздельны; они идут к одной и той же цели, и их соединенные усилия спасут Францию…» Раздались аплодисменты и приветствия. «Прежде чем удалиться, король снова выразил, что тронут счастливым событием, объединившим всех представителей нации. Он сказал, что первым его движением было отправиться в Собрание и что он очень досадовал, что принужден был ждать депутации, которая была послана к нему. Снова раздались аплодисменты и крики: «Да здравствует нация! Да здравствует король!» Король удалился среди этих восклицаний

В тот же самый день власти Парижского департамента отстранили от должности парижского мэра Петиона и прокурора Коммуны Манюэля.

Таким образом все защитники буржуазной системы сгруппировались и объединились, чтобы защитить трон, помешать повторению сцен 20 июня и наказать виновников их.

Глава VIII. События, подготовившие низложение Людовика XVI

I. Мера, принятая Законодательным Собранием против королевской власти. II. Общественное настроение во Франции в июле — августе 1792 года. III. Федералисты. IV. Парижские газеты и республиканизм. V. Агитация в секциях. VI. Настроение Законодательного Собрания.


I. — В то самое время как Законодательное Собрание объявляло себя монархическим, оно было вынуждено самим положением вещей, самым фактом войны, фактом медленной измены короля, принять оборонительные меры против него, не имевшие другой цели кроме спасения отечества, которому угрожала опасность, но в действительности лишавшие королевскую власть части её силы и её престижа, и подготовлявшие таким образом падение трона.

Того самого короля, которого Собрание поклялось и действительно хотело поддерживать, оно было вынуждено рассматривать, как врага, которого необходимо было прежде всего обезоружить.

Мы уже видели, что оно распустило королевскую гвардию и что король утвердил этот декрет.

Отняв у короля средства защиты в случае народного восстания, оно само позаботилось об организации военной силы для противодействия проектам короля или двора. Тот военный лагерь из 20 тысяч человек, который, согласно декрету от 8 июля, должен был сформироваться под стенами Парижа, должен был состоять из волонтеров, набранных во всем королевстве, федератов, которые жили бы сначала в Париже, отпраздновали бы там день 14 июля, а потом расположились бы по соседству от столицы, чтобы при надобности вступить в нее для подавления роялистских заговорщиков. Это было бы не только своего рода постоянная федерация, но и новое народное представительство, более многочисленное, чем законодательное представительство, более авторитетное, потому что оно было бы выбрано позднее и прямою подачею голосов, более могущественное, потому что оно было бы вооруженным представительством, выборною армией.

Король отказал в своей санкции этому декрету.

Но Собрание, хотя и не одобрило манифестацию 20 июня, вызванную отчасти этим отказом, нашло, однако, средство навязать королю этот «военный лагерь», изобретенный против него. Общины уже двинули в Париж своих волонтеров, хотя декрет о лагере еще не был санкционирован, вследствие чего министр внутренних дел отдал приказ о приостановке этого движения. Второго июля было декретировано, «чтобы граждане — национальные гвардейцы, которых любовь к конституции и свободе побудила отправиться в Париж, откуда их должны были послать или в резерв, предназначенный для прикрытия столицы, или в армии, которым поручена защита границ, являлись по прибытии в Париж в парижский муниципалитет, чтобы записать там свои имена, названия своих департаментов и муниципалитетов, а также пометку свидетельства, которыми они снабжены». Таким образом федераты получили разрешение явиться в Париж, несмотря на королевское вето; их почти приглашали сделать это. Правда, сроком их пребывания в столице было установлено 14 июля, и было решено, что после того они отправятся в Суассон; но они должны были все-таки присутствовать при «федеральной присяге» 14 июля, [549] так что в конце концов Собрание призывало в Париж армию патриотов, чувства которых по отношению к Людовику XVI были вполне охарактеризованы тем фактом, что они двинулись в Париж незаконно и против королевской воли. Устрашенный король дал свою санкцию.

Таким образом декретами самого Собрания трон был лишен своей оборонительной армии и открыт для нападений со стороны наступавшей на него армии.

Король утвердил отстранение от должности Петиона и Манюэля, решенное департаментскими властями; Собрание отменило это решение, 13 июля, и Людовик XVI санкционировал этот декрет, кассировавший акт его королевской власти. Таким образом это анти-республиканское Собрание дискредитировало королевскую власть и иногда брало бразды правления в свои руки, как будто бы дело происходило уже в республике.

Ещё более важною и опасною для трона мерою было провозглашение отечества в опасности, в чем следует видеть не только красивую фразу, но и ряд положительных мероприятий (5, 11 и 20 июля), совершенно изменивших положение нации. Департаментские, окружные и муниципальные советы были объявлены находящимися в непрерывном заседании; все граждане, способные носить оружие, должны были быть всегда готовы к призыву. Каждый гражданин, под угрозою тюремного заключения, должен был объявить муниципалитету об имеющемся у него оружии и военных припасах, которые подвергались реквизиции. Произошел огромный набор волонтеров: национальные гвардейцы, созванные в административный центр округа, назначали из своей среды тех, которые должны были отправиться в поход. Всякий мужчина обязан был носить трехцветную кокарду. Вся Франция пришла в движение вплоть до глубоких слоев сельской массы. Каждый крестьянин покидал свой плуг, чтобы идти в мэрию увидеть своими глазами опасность отечества, и возвращался с кокардою на шляпе. В июле 1789 года, в минуту общей паники, нация восстала, объятая трепетом, и произвела муниципальную революцию. С тех пор она успокоилась и считала свою победу обеспеченной. На этот раз, при новом нападении, она снова восстает, но уже с мужественною уверенностью, с своего рода радостью. Где тот крестьянин, который за три года перед тем скрывался в лесах и пещерах, как невольник? Теперь это был восставший свободный человек, почувствовавший себя воином; он успокоится только после того, как победит Европу.

Провозглашение отечества в опасности показало также косвенно народу, что король не выполнял своей миссии защитника Франции от иностранцев, или же — что он уклонялся от этой миссии. Французы увидели, что в этих критических обстоятельствах они могли и должны были рассчитывать только на самих себя. Франция должна была сама спасти себя, потому что король не мог спасти ее. [550] Какой урок республиканизма!

Это провозглашение отечества в опасности особенно подействовало на настроение и чувства провинциальных граждан. На парижских граждан, без сомнения, произвела впечатление театральная пышность, которою сопровождалось это провозглашение; но в конце концов в глазах парижан отечество уже давно находилось в опасности, и они уже давно были в оружии и на ногах. Собрание декретом 25 июля 1792 года разрешило им непрерывное заседание секций, что позволило горячим патриотам сплотиться в виду измен исполнительной власти.

Вот главнейшие меры, принятые Законодательным Собранием против королевской власти, которую оно хотело поддерживать, как краеугольный камень конституционного здания, и которую ему пришлось самому же подкапывать в интересах национальной обороны. В тех же самых видах и под давлением той же необходимости оно ослабило путем отдельных мер и уступок систему ценза. Так, 1 августа оно разрешило муниципалитетам раздавать пики всем невооруженным гражданам, даже пассивным, за исключением одних бродяг или заведомо неблагонадежных лиц. Третьего августа, «принимая во внимание, что справедливость и самые интересы государства требуют окружить профессию того, кто подвергает свою жизнь опасности ради поддержания свободы в своей стране, всеми выгодами, которые может доставить ему признательность французского народа; принимая во внимание, что при системе политического равенства полнота гражданских прав — драгоценнейшее из благ; наконец, желая, чтобы честная бедность и добродетельные общественные привычки встречали награду на каждом шагу своей полезной карьеры», [551] оно декретировало, чтобы «всякий француз, который будет воевать за свободу в батальонах национальных волонтеров, в линейных полках, в национальной жандармерии, в вольных легионах и во всех других отрядах и корпусах, которые могут быть сформированы, и который останется под знаменами и на действительной службе до заключения мира, начиная с настоящей кампании, а также каждый француз, которому раны, полученные на службе, не позволят продолжать ее, пользовался, если он достиг двадцатипятилетнего возраста, правами активного гражданина, как будто бы он уже прослужил шестнадцать лет, согласно декрету, изданному Учредительным Национальным Собранием». Так как те же преимущества были присвоены «национальным гвардейцам, остававшимся на местах, если они употреблялись на службу в крепостях и военных лагерях», и так как, с другой стороны, все французы приглашались вступить в ряды войска при самом провозглашении отечества в опасности, то Законодательное Собрание устанавливало для будущего, и как бы в награду за войну за свободу, всеобщее избирательное право.

Таким-то путем это монархическое и буржуазное Собрание подготовило под давлением необходимости защищать отечество падение монархии и буржуазии, при чем мы указали те наиболее существенные законодательные акты, которые содействовали успеху восстания 10 августа, торжеству демократии и учреждению республики.

II, — Собрание не вступило бы на этот путь, противоречивший его мандату и его собственным склонностям, если бы оно не было побуждаемо к тому движением общественного мнения не только парижского, но и национального или, скорее, муниципального.

Мысль или ощущение, что король изменял и что отечество могло быть спасено лишь в том случае, если бы легальными или революционными средствами король был поставлен в невозможность изменять, — вот основа скорее патриотического, нежели республиканского восстания 10 августа 1792 года. Но это восстание, если принять во внимание его исходную точку, не было исключительно делом граждан столицы, как восстание 14 июля 1789 года или 5 и 6 октября 1789 года. Оно было подготовлено речами и актами известной части провинциальных граждан, при чем эти речи и акты не были внушены Парижем, а иногда даже опережали парижское общественное мнение. В этом именно смысле революция 10 августа и была национальной.

Я сказал, что она была преимущественно коммунальной, т.e. городской.

Во Франции происходило тогда двойное движение: департаментское и коммунальное. Департаментские административные власти, учреждения искусственные, созданные мыслью законодателей, не были проникнуты ни демократическим духом революции, ни духом национального объединения, который характеризировал собою великое движение июля-августа 1789 года. Эти административные выборные власти поддерживали буржуазную систему; они были «модерантисты», как стали выражаться немного позднее. С другой стороны, хотя и проникнутые монархическим духом (ибо им казалось, что без монархии буржуазный порядок невозможен), эти власти были воодушевлены своего рода центробежным, федералистическим стремлением. По-видимому, их идеалом был такой государственный строй, при котором каждый департамент представлял бы собою отдельную республику, управляемую буржуазной аристократией, под слабым скипетром короля, находящегося под опекой. В противоположность департаментам города были одушевлены демократическими стремлениями и стремлением к национальному объединению. Хотя их муниципалитеты избирались по системе, основанной на цензе, но муниципальный дух июля 1789 года, т.е. демократический, все еще жил в городах, поддерживаемый якобинскими клубами, которые, будучи вначале буржуазными, мало-помалу демократизовались. Отсюда, из этих коммун и вышло патриотическое движение недоверия к Людовику XVI. Коммуны именно и восстали, если не против королевской власти, то против короля. [552]

Так, в то время как большинство департаментских советов и директорий протестовало в форме очень резких адресов против оскорбления, нанесенного королевскому величеству парижскими манифестантами 20 июня 1792 года, города в довольно большом числе выражали свое негодование по поводу уступок или измен короля, иногда в форме адресов, исходивших от их муниципалитетов, часто в форме адресов, исходивших от их клубов, а часто также в форме адресов, исходивших от граждан, сгруппировавшихся только по данному поводу. [553]

Враждебные Людовику XVI адресы (я говорю об адресах, предшествовавших дню 10 августа или написанных хотя и после 10 августа, но ранее получения известия об отстранении короля от власти) были передаваемы Законодательным Собранием своей чрезвычайной комиссии, и мы могли прочесть их в национальном архиве, в бумагах этой комиссии. [554] Они поданы коммунами, находившимися в следующих департаментах: Эн, Об, Арьеж, Устья Роны, Кальвадос, Кот-д’Ор, Дордонья, Эр (Eure), Финистер, Тар, Верхняя Гаронна, Жерс, Жиронда, Геро (Hérault), Юра, Мэн-и-Луара, Маас, Орн, Верхняя Саона. Из этого списка видно, что недовольство и недоверие к королю было выражено сначала преимущественно востоком и югом Франции, в то время как север, запад и центр дольше оставались преданными особе короля и делу королевской власти.

Среди этих недоброжелательных по отношению к Людовику XVI адресов, одни враждебны только королю, другие враждебны королевской власти вообще. Но петиции, стремившиеся прямо или косвенно к низвержению трона, Законодательное Собрание получило лишь из департаментов Кот-д’Ор, Эна, Устьев Роны, Ода и Арьежа.

Таким образом, в июне — августе 1792 года республиканское движение происходило почти в тех же областях провинциальной Франции, как и годом раньше, вслед за вареннским бегством, но с тем важным различием, что в 1791 года республиканский импульс исходил преимущественно из Парижа, тогда как в 1792 году в этих восточных и юго-восточных департаментах республиканское течение общественного мнения возникло самопроизвольно, в то время как парижане, под влиянием Робеспьера, по-видимому, отрекались от республики; кроме того, это течение было гораздо сильнее, чем после вареннского бегства; оно дошло до самого Парижа и увлекло его за собой.

Достойно замечания, что эти провинциальные республиканцы даже в своих наиболее резких фразах не употребляют слова республика, настолько это слово еще возбуждало опасения и настолько Робеспьер успел дискредитировать его. Мы называем их республиканцами потому, что они требуют открыто или в замаскированных выражениях не только того, чтобы лично Людовик XVI перестал царствовать, но также и того, чтобы не было короля вообще. Некоторые из них доходили в своей осторожности до того, что желали сохранить еще на некоторое время монархическую этикетку. Так 4 июля 1792 года четыре гражданина Сен-Жерона (департамента Арьеж), подписавшиеся, по их словам, за огромное большинство своих сограждан, заявляют, что короли — источник всех бедствий и что приближается тот момент, когда все будут разделять это мнение; но так как еще существовал предрассудок в пользу монархии, то они требовали, чтобы Собрание ограничилось провозглашением низложения Людовика XVI или отстранением его от власти, как умалишенного, причем созвало бы «избирательные коллегии для назначения регента». [555] Другие, очевидно, склонялись к немедленному упразднению монархии, но требовали, чтобы вопрос о новой форме правительства был предоставлен на решение национального конвента. Таковы именно смысл и цель петиции шестидесяти одного «свободного гражданина» города Сёрра (Кот-д’Ор), которую мы считаем нужным воспроизвести здесь целиком, так как, во-первых, она знакомит нас с более ранней петицией граждан Бура (Bourg), а во-вторых — по ней ясно видно, что именно поведение короля, а не философская пропаганда, оттолкнуло этих петиционеров от монархии. [556]

«Законодатели!

Отечество в величайшей опасности! Свобода подвергается нападению со всех сторон! Исполнительная власть открыто разрушает конституцию при помощи самой же конституции. Мы поклялись поддерживать ее; но прежде всего мы принесли присягу жить свободными или умереть.

Нация не наденет больше оков, которые она разбила в ужасных подземельях тирании; она не утратит своих прав на верховную власть, торжественно признанных статьей 3 Декларации прав человека.

Законодатели! Пусть в переживаемом нами кризисе благоденствие народа, этот высший закон, будет единственным вашим руководителем! Полные доверия к энергии и чистоте вашего патриотизма, признавая всецело мотивы, изложенные в полномочиях, посланных вам гражданами Бура, Энского департамента, 24 числа истекшего июня; пораженные особенно справедливостью их заключительного соображения, а именно — «что настоящая организация исполнительной власти не может быть удержана без того, чтобы она не произвела общего крушения империи, так как политическое тело, голова которого замышляет одно, а руки действуют в противоположном направлении, представляет собою нечто действительно чудовищное»; в силу статьи 1-й титула 7-го конституционного акта, признающей за народом право изменять и видоизменять конституцию; желая достигнуть этой цели, крайне необходимой для сохранения завоеванной нами свободы, без роковых потрясений для государства — мы вручаем вам, законодатели, все наши права и полномочия и заклинаем вас поспешно конституироваться в национальный конвент для изменения или видоизменения конституции по отношению только к одной исполнительной власти. Мы предоставляем вашему благоразумию и вашей просвещенности заботу об организации её в такой форме, какая покажется вам наиболее способной обеспечить торжество свободы. Мы обещаем и клянемся употребить наше оружие и пожертвовать нашими жизнями для полного выполнения законов, наблюдать за вашею безопасностью, поддерживать общественное спокойствие и противодействовать гнусным интригам ваших и наших врагов».

Если бы граждане Сёрра хотели только переменить короля, а не уничтожить королевскую власть, то конституция предоставляла бы им возможность осуществить их желания путем низложения Людовика и установления регентства. Но раз они требовали пересмотра конституции в том, что касалось исполнительной власти, то это значило, что они по меньшей мере хотели подвергнуть обсуждению вопрос о самом существовании трона. По всей вероятности, это были республиканцы, так же, как и граждане Нарбонны, которые в своем адресе от 11 июля критиковали Людовика XVI и королевскую власть, требуя «верховной власти для народа и ответственного правительства», а также созыва для этой цели первичных собраний. [557] Не следует ли равным образом признать республиканской и «петицию к Национальному Собранию граждан, собравшихся со всех концов французского государства на Бокэрскую ярмарку» (29 июля), — петицию, к которой примкнули (30 июля) якобинцы Нима? В ней требовалось не только низложение «изменника», но и достижение такого положения вещей, при котором исполнительная власть не была бы более неприкосновенной. Если это не прямое требование республики, то нечто очень близкое к тому. [558]

Главный очаг республиканизма находился в ту пору в департаменте Устьев Роны. Там даже коммуны, ограничивавшиеся требованием низложения, делали это в гордых и открытых выражениях, в которых чувствовалась «республиканская душа», как говорили тогда. Разве не характеризует, например, умственное настроение патриотов 1792 года следующий краткий адрес граждан Пенна и Кадено (Устья Роны), снабженный многочисленными подписями: «Мы любили Людовика XVI, пока он верно служил нам; но с того момента, как он изменил нам, нарушив свою присягу, он освободил нас от нашей. Мы не хотим больше его и подписываемся под его низложением». [559] «Братья-анти-политики», члены общества друзей конституции в Обанье, идут еще дальше: «Законодатели, — говорят они, — мера переполнена; наступил час изгнать Тарквиниев из Франции. Народ, имеющий право дать себе короля, имеет право и низложить его, особенно когда подобное учреждение подвергает риску безопасность государства». [560]

Адреса граждан Пенна и Обаньи относятся к августу; генеральный совет Марсельской коммуны высказался против королевской власти в энергичной петиции еще 27 июня 1792 года.

«Законодатели, — говорится в ней, — нация поручила вам поддержание и защиту своей свободы, независимости и верховного значения своих прав. Вечный разум указывает ей, что законы относительно королевской власти, которые ваши предшественники навязали ей, вопреки её протестам и жалобам, противоречат правам человека». «Печальный опыт» показал, до какой степени королевская власть несовместима с принципами равенства и народного самодержавия. Наши страдания и наши опасности проистекают от этого неприкосновенного и наследственного короля. «Признайтесь, законодатели, что наши учредители ничего не учредили; если вы хотите быть чем-нибудь, если вы хотите ответить желаниям нации, отмените закон, который обращает нацию в ничто вместе с вами, который вы можете уничтожить с её помощью и который её собственные жизненные потребности не позволяют ей больше терпеть. Мы все знаем историю наших несчастий; было бы бесполезно повторять ее здесь. Негодование, возбуждаемое ими, достигло своего апогея. Поспешим же уничтожить причину их и восстановить наши права. Пусть исполнительная власть будет назначаться и возобновляться народом, как назначаются и возобновляются два другие вида власти, с некоторыми видоизменениями, — и тогда скоро все будет восстановлено». [561]

Эта петиция была не одной угрозой: за ней скоро последовал революционный агрессивный акт, направленный против короля и трона. Вопреки королевскому вето, мэр и муниципальные должностные лица Марсели издали 29 июня прокламацию, в которой объявляли об отправке 1 или 2 июля в столицу 500 марсельцев, «хорошо снабженных патриотизмом, силой, мужеством, оружием, багажом и военными припасами». Это был знаменитый батальон, с таким успехом содействовавший взятию Тюильери.

Сила антироялистского общественного мнения Марсели была так велика, что департаментские власти Устьев Роны не осмелились ни подавить противо конституционные действия муниципалитета, ни даже выразить ему своего порицания. [562] Впрочем, у марсельских республиканцев был по крайней мере один друг среди департаментских властей, так как генеральный прокурор-синдик Моиз Бэйль высказался публично против монархии. Второго августа 1792 года он напечатал памфлет, озаглавленный: «О бесполезности и опасности короля при свободном и представительном образе правления»; [563] он посвятил его «Мурайлю, марсельскому мэру, и всем его согражданам, друзьям свободы и равенства». В этом памфлете говорилось: «… Наследственный, неприкосновенный, выбранный нацией представитель, которому поручается выполнение законов, есть нечто чудовищное: это полип, поглощающий все соки политического тела, захватывающий в конце концов всю власть и приводящий к тирании». Кроме того, «Людовик-Огюст Капет» уже доказал своим поведением, что он менее чем кто-либо достоин быть таким наследственным представителем. Исполнительная власть должна быть выборной, но она не должна состоять из одного главы, даже выборного. Напротив того, члены исполнительной власти должны быть очень многочисленны. Объяснив затем, в каком виде он представлял себе организацию этой власти (в несколько запутанных и туманных выражениях), Бэйль требовал, подобно демократам школы кордельеров, чтобы народ санкционировал все законы. Он хотел, несомненно, демократической республики, хотя и не называл ее этим именем.

Таково было республиканское движение в Марсели.

Таким образом, в то время как парижане ограничились тем, что дали предостережение королю и надели на него фригийскую шапку, оставаясь монархистами, марсельцы требовали упразднения трона и отправили вооруженный отряд, чтобы осуществить это требование. Марсельская коммуна первая восстала с целью установить во Франции республику.

Когда 12 июля 1792 года марсельская петиция была прочитана в Законодательном Собрании, она вызвала громкие аплодисменты в трибунах, особенно в той, где находились федераты, уже приехавшие из различных городов в Париж. [564] Собрание пришло в негодование. Камбон заявил, что эта неконституционная манифестация была западней. Петиция была с порицанием передана в Комиссию двенадцати, но впечатление, произведенное ею, было громадно: отныне вопрос о низвержении монархии уже был поставлен на очередь.

Адреса, не выражавшие никакого желания, враждебного королевской власти, но требовавшие мер против самого короля, указывали на то, что популярность Людовика XVI уже была погублена его антифранцузским поведением в начавшейся войне, и были способны ободрить республиканцев. Граждане Бар-ле-Дюка требовали установления регентства (2 июля) с истинно революционною энергией и ясно выраженною ненавистью к королю; [565] теми же чувствами дышат следующие слова, с которыми обратились к Собранию национальные гвардейцы и многочисленные граждане Бриансона: «Страшная буря угрожает государственному кораблю; весь экипаж кричит вам, что для общего спасения требуется преданный кормчий»; [566] те же самые чувства выражены в петициях о низложении или временном отстранении короля, подписанных гражданами Авирея (Об), Перигё, Бержерака (Дордонья), Каргэ (Финистер), Эгвива, Кларансака, Сен-Жан-Дюгара, Сент-Амбруа (Гар), Тулузы, Лагава, Риёжа (Верхняя Гаронна), Валанса (Жерс), Полльяна (Жиронда), Безьера и Сетта (Геро), Лон-ле-Сонье и Доля (Юра), Анжера (Мен и Луара), [567] Шамплитта (Верхняя Саона), Тулона и Ольуля (Вар). Коммуны Нормандии, где, однако, позднее федерализм и роялизм вызывали мятежи, не были наименее пылкими в своих манифестациях против короля. Еще 22 июня многочисленные граждане Кана требовали его низложения, а 4 августа пять секций этого города подписали петицию в том же смысле, задуманную ими 28, 29 и 30 июля; [568] 23 июня около 250 граждан Фалеза потребовали, чтобы Законодательное Собрание пригласило короля снова призвать министерство Ролана, а в виду дурного употребления, какое король делал из своего королевского жалованья, уменьшить последнее до суммы в пять миллионов; 3 июля граждане Алансона подписали в большом числе петицию о низложении короля. [569]

Мы должны опять повторить, что все эти враждебные Людовику XVI адреса, как республиканские, так и не республиканские, были внушены той опасностью, какой подвергалось самое существование отечества, благодаря сношениям короля с австрийцами и пруссаками; если такое множество французов в городах высказалось против короля, при чем некоторые из них высказались и против королевской власти, то ими руководил единственно патриотизм. Так как Франция была в войне, так как король уклонялся от обязанностей руководителя национальной защиты, то нация, осведомленная об этом через посредство патриотов городов, восстала против Людовика в форме грозного движения, проникнутого печалью и беспокойством; решившись сама спасти себя, она свергнула короля, которого так любила, но который сделался её злейшим врагом.

III. — Это городское движение против Людовика XVI в июне, юле и августе 1792 года проявилось не только в словах и адресах, но также и в действиях. Мы уже видели, что когда король противопоставил свое вето декрету Законодательного Собрания о сформировании под Парижем федерального лагеря, то волонтеры, невзирая на это, двинулись в столицу, при чем большинство сделало это вовсе не потому, что не знало о королевском вето, а потому, что вполне сознательно хотело воспротивиться ему революционным путем и поддержать Собрание в его борьбе с королем.

Читатель помнит, что по крайней мере одна из групп среди этих враждебных королю волонтеров враждебно относилась и к самой королевской власти. Марсельский батальон двинулся в путь с целью осуществить антироялистские стремления муниципалитета своего города. Это не была, как утверждали, шайка авантюристов: это были молодые люди из хороших семей, выбравшие своим командиром отставного военного, Франсуа Муассона. [570] Этот батальон вышел из Марсели 2 июля, а вошел в Париж 30-го. При отправке, в дороге и по прибытии он пел военную песню, написанную Руже де-Лилем для рейнской армии и получившую с тех пор название марсельского гимна. а затем марсельезы. «Они оглашали звуками этой воинственной арии, — говорит одна из газет того времени, — все деревни, через которые проходили; таким образом эти новые барды распространяли в деревнях гражданские и воинственные чувства». [571] Марсельеза разрасталась по дороге; в Вьенне к ней прибавилась строфа: Nous entrerons dans la carrière… Итак, эту песню, носившую не только воинственный, но и гражданский характер, вызывавшую в слушателях республиканские чувства, слышали во время путешествия марсельцев вся ронская долина и все департаменты между Лионом и Парижем. Во всех этих местах она возбуждала патриотические страсти, которые повели к падению трона. Парижане встретили марсельцев с восторгом. «Что за прекрасное и трогательное зрелище! — говорит один современник. — Герои юга соединились с победителями Бастилии, чтобы воздать честь добродетели! [572] Шествие открывал храбрый Сантер во главе людей 14 июля. Пики и ружья, перемешанные между собою, напоминали достопамятные моменты революции. Затем шли марсельцы со своими пушками впереди, а фургонами и экипажами в арьергарде. Невозможно было бы передать чувства, одушевлявшие всех горожан; в то время как перед ними проходил этот кортеж, слезы были у всех на глазах; воздух оглашался криками: «Да здравствует нация! Да здравствует свобода!» [573]

Марсель не была единственным городом, пославшим в Париж своих федератов. [574] Там были также и федераты Бреста, отличавшиеся, по-видимому, такою же самоотверженностью, как и марсельцы. [575] Были также федераты и из многих других городов. Как велико было число всех этих федератов, низвергнувших вместе с парижанами трон? В заседании Законодательного Собрания 18 июля 1792 года было прочитано письмо мэра Петиона, извещавшего, что всего записалось в муниципалитете 2.960 федератов. Это небольшое само по себе число было при данных обстоятельствах очень значительно, так как большинство этих волонтеров двинулось в путь вопреки королевскому вето и министерскому циркуляру, ранее чем оно узнало о декрете 2 июля, легализировавшем это движение; таким образом оно совершило акт открытого неповиновения королю. Волонтеров, прибывших в Париж, после того как были внесены в списки эти 2.960 человек, было, очевидно, очень много; среди них находилась группа брестских федератов, вступивших в столицу 24 июля, [576] и батальон марсельцев, прибывший туда, как мы видели, 30 июля.

Не все эти федераты приходили в Париж в одинаковом настроении. Только одни марсельцы, по-видимому, намеревались низвергнуть трон и были истинными республиканцами. Остальные являлись с несколько неопределенным желанием оградить отечество от опасностей. Некоторые из федератов, как например брестские, хотя твердо решились противодействовать вероломной политике двора, но в то же время хотели защищать Собрание от посягательств парижской коммуны и были проникнуты ревнивым чувством по отношению к Парижу. [577] Марсельцы и брестские волонтеры нашли в Париже ранее их пришедших волонтеров уже подпавшими под влияние якобинцев и пропитанными их доктринами. С 11 июля им были отведены особые места в клубе, при чем тулонские федераты сразу же были встречены там аплодисментами. [578] Робеспьер сделался их политическим наставником. Какую же доктрину им преподносили — республиканскую или монархическую? Хотя марсельцы еще не прибыли в Париж, но все уже были знакомы тогда с их взглядами, так открыто формулированными в республиканской петиции марсельского муниципалитета. Находились, однако, федераты, еще не отдававшие себе отчета в измене самого короля, а негодовавшие только против министров. Якобинцы хотели умиротворить первых и подействовать возбуждающим образом на вторых. Но с какою же целью? С целью ли дать предостережение королю или же с целью заменить его другим королем? Они еще не говорят этого, а быть может — еще и сами не знают. Они все были согласны в признании необходимости какого-нибудь национального насильственного акта, который удержал бы короля от дальнейшей измены. Послушаем Робеспьера. Одиннадцатого июля он заставил клуб вотировать следующий адрес федератам: «Привет защитникам свободы! Привет великодушным марсельцам, подавшим сигнал к священной федерации, объединившей их! Привет французам восьмидесяти трех департаментов, и т.д.» «Такое количество посягательств пробудили наконец нацию…» «Вы пришли сюда не для того, чтобы доставить праздное зрелище столице и Франции. Ваша миссия — спасти государство. Обеспечим наконец соблюдение конституции, не той конституции, которая извлекает из народа соки в пользу двора, которая передает в руки короля громадные сокровища и громадную власть, а главным образом и прежде все той конституции, которая гарантирует верховную власть народа и права нации. Потребуем точного выполнения законов, не тех, которые умеют защищать лишь сильных негодяев и убивать народ с соблюдением формальностей, а тех законов, которые охраняют свободу и патриотизм от маккиавелизма и тирании… Будем приносить присягу только отечеству и самим себе перед лицом бессмертного Царя природы, создавшего нас для свободы и карающего наших угнетателей». Затем он выражает негодование против Лафайета, еще больше, чем против Людовика XVI.

Что же в конце концов предлагал Робеспьер федератам? Ничего определенного; но несомненно, что он не предлагал им низложения короля, уже требуемого многими городами. Желание видеть короля окруженным лучшими советниками и получающим менее значительное содержание, — вот что можно угадать в этих громких фразах, которым оратор умышленно старался придать неопределенный характер, чтобы поддержать согласие между федератами, а также и потому, что у него самого были еще монархические цели.

Республиканцы, хотя уже и не решались больше говорить о республике в клубе якобинцев, осмеливались, однако, выражать свое недовольство. Двенадцатого июля Робер «восстает против названия федераты, данного гражданам, высланным департаментами под влиянием известий об опасности, угрожающей отечеству. Он находит, что это название не годится для них и что их следует называть инсургентами. После непродолжительных прений по поводу этого замечания Робера, общество перешло к очередному порядку». [579] Можно думать, что слово инсургенты казалось клубу так же, как и Роберу, однозначащим со словами анти-роялисты и республиканцы.

Были федераты, еще не хотевшие тогда, чтобы их считали республиканцами. В том же заседании клуба федераты департамента Ду, потребовали, чтобы «в департаменты были посланы адреса, в которых опровергалось бы обвинение парижских якобинцев в республиканизме, выставляемое против них в их департаменте». [580] Но в том же заседании федераты Па-де-Калэ делают следующее заявление: «Никто из нас не пойдет на границы, если король не будет отрешен от власти и если Национальное Собрание не приведет в действие национальную исполнительную власть». [581] Но что такое эта национальная исполнительная власть? Если это не республиканское предложение, то надо все-таки признать, что оно чрезвычайно походило на таковое. Сколько колебаний и противоречий еще замечалось тогда в этих тревогах патриотов, чувствовавших, что король изменяет им, но еще мучившихся при мысли об отречении от королевской власти!

С другой стороны, легко видеть, что монархическая политика Робеспьера разделялась не всеми. На заседании клуба 13 июля Карра́ требует отрешения Людовика XVI от власти; другие требуют, чтобы во время празднества, которое должно было произойти на следующий день, федераты присягали только нации и закону, но не королю. По-видимому, это было вполне согласно с советом Робеспьера: Будем приносить присягу только отечеству и себе самим… Тем не менее Камилл Демулен, отрекшийся, как мы видели, от республики на страницах своей робеспьеристской «Трибуны Патриотов» добился того, что это предложение было отвергнуто. Но Дантон, быть может тогда втайне уже примкнувший к республиканизму и, кроме того, гораздо враждебнее относившийся к Людовику XVI, чем Робеспьер, произнес страстную речь, в которой убеждал федератов не покидать Парижа, несмотря на декрет, повелевавший им отправиться в Суассон после празднества федерации, а оставаться в столице вооруженными и объединенными, до тех пор пока не появится петиция, которая обнаружила бы желания «верховного повелителя» по отношению к «судьбе исполнительной власти». Не уходить до тех пор, пока Людовик XVI не перестанет быть королем, — вот что советовал Дантон федератам, и они послушались его совета.

На празднике федерации 14 июля 1792 года уже не раздавались крики: «Да здравствует король!» и Людовика XVI встречали с враждебною холодностью. [582] Кричали: «Да здравствует нация!» Никто не кричал: «Да здравствует республика!» Один из федератов Кальвадоса даже прямо заявил в клубе 15 июля, что он против республики: «Помните, что нам надо бороться только с одним врагом: королевскою хитростью. Что же касается монархии, то она остается, потому что она вписана в конституцию».

Настроение якобинцев, однако, видимо менялось, и на том же заседании Бильо-Варенн снова потребовал республики, о которой не поднималось речи с самой резни на Марсовом поле; требуя её, он не называл ее по имени (на это тогда почти никто не решался), но указывал на нее так ясно, что невозможно было ошибиться:

«Поспешим, — говорил он, — остановить пожар, пламя которого уже сверкает; а чтоб достигнуть этого, пусть все федераты, пусть все добрые граждане подадут завтра адрес Законодательному Собранию с требованием не временного отрешения короля от власти, как предлагают некоторые, не этой фальшивой и недостаточной меры, потому что она повлечет за собою длинные и вероломные переговоры в ту минуту, когда необходимо действовать, и потому еще, что это значит оставить у себя на груди змею, которая будет там отогреваться; а потребуем, чтобы король и вся его семья под надежным конвоем были выпровожены за границу. Когда Рим решился вернуть себе свободу, он начал с того, что выгнал всех Тарквиниев. Здесь они подло изменяют нам; там мы по крайней мере будем видеть их перед собой, и их удары не будут более страшны для нас, раз мы будем иметь возможность отпарировать их». Но, быть может, он хотел призвать другую династию? Нет; он требует, «чтобы деятельность министерства была подчинена непосредственному надзору Национального Собрания». Он прямо предлагает всеобщее избирательное право: «Пусть все французы без различия будут созваны в первичные собрания для назначения членов национального конвента без посредства избирательных собраний». Кроме того, он хочет организовать демократию по системе референдума: «Пусть предварительно право вето будет возвращено восьмидесяти трем департаментам, санкция которых будет установляться большинством в две трети. Тогда закон станет тем, чем он должен быть, т.е. выражением общей воли». [583]

Как же отнесся клуб к этому проекту демократической республики? Он решил напечатать речь Бильо-Варенна и разослать ее по своим разветвлениям. Какая перемена в настроении якобинцев, за год перед тем встречавших свистом и шиканьем республиканцев!

По-видимому, Робеспьер почувствовал тогда, что его строго монархическая и конституционная политика не соответствовала общему возбуждению умов. Он отвел почетное место в своем Защитнике Конституции энергично написанному адресу, который федераты подали 17 июля в Законодательное Собрание и в котором они требовали не только судебного преследования Лафайета, но и временного отрешения короля. [584] Правда, они отрекались при этом от республики. Вот как они выражались: «Нация терпит измену… Мы не отказываемся повиноваться королю, но мы проводим резкое различие между королем и заговорщическим двором, наказания и изгнания которого требует сама конституция, требуют все божеские и человеческие законы. (Около двадцати членов и все трибуны аплодируют.) Отцы отечества, отрешите временно исполнительную власть в лице короля: спасение отечества требует этого; оно повелевает вам принять эту меру. Предайте суду Лафайета…» [585]

Отсюда видно, что у федератов сложилась (или они думали, что у них сложилась) к этому времени довольно определенная политическая программа: поддерживать монархию (или мириться с поддержанием её) и добиться того, чтобы Людовик XVI, отрешенный временно или низложенный, не царствовал более.

Кроме того, федераты, сорганизовались. Они учредили Центральный Комитет федератов, заседавший в помещении якобинцев. [586]

Этот комитет обратился 20 июля с адресом «к французам восьмидесяти трех департаментов в котором извещал о намерении федератов остаться в Париже для борьбы с «вероломным двором, коалицией наглых практиков». «Мы должны победить или умереть в Париже, и мы поклялись остаться в нем. Здесь наш пост, здесь место нашей победы или же наших могил».

23 июля они подали Законодательному Собранию новую петицию, требовавшую отрешения короля и созыва первичных собраний, «чтобы узнать непосредственным и достоверным путем о желании народа», и «чтобы избрать национальный конвент для обсуждения некоторых статей, считающихся конституционными». Пусть Собрание торопится: «Если вы дадите нации доказательство своего бессилия, у неё останется только один ресурс: развернуть все свои силы и самой раздавить своих врагов». Действуйте, или мы станем действовать сами: таков смысл этой угрожающей петиции, поданной федератами Законодательному Собранию.

3 августа федераты настаивают еще раз и уже более резким тоном: «Мы требуем от вас категорического ответа: можете ли вы спасти нас, да или нет? Народ поднялся; он хочет оградить общественные интересы и вас вместе с ними». [587]

Известно, что Собрание не предприняло ничего. [588] Получив подкрепление и сделавшись более смелыми после прибытия марсельцев, волонтеров Бреста и многих других, федераты приготовились к действию. Тайная директория, вышедшая из среды Центрального Комитета, стала организовать восстание по соглашению с парижскими секциями.

Такова была роль федератов в недели, предшествовавшие падению трона. Это были как бы вооруженные депутаты многочисленных французских коммун, сообщившие парижанам и, в свою очередь, позаимствовавшие у них энергичное настроение. Состоялось соглашение между самыми смелыми патриотами столицы и провинций, с целью низвести с трона Людовика XVI. Вопрос о дальнейшей республиканской или монархической организации был пока отложен. Это именно соглашение и придало революции 10 августа характер национального движения.

IV. — Посмотрим же, помешало ли это решение (хотя и молчаливое, но несомненно существовавшее) отложить вопрос о форме правительства до изгнания врага-короля из Тюильерийского дворца произойти республиканским манифестациям ранее 10 августа.

Будем сначала говорить о периодической прессе.

Вообще говоря, в ней не поднималось вопроса о форме правительства.

Газеты, бывшие республиканскими в июне — июле 1791 года, сообразовались после того с своего рода общим запретом, которому повиновались все они после резни на Марсовом поле, и не произносят слова республика.

Они ограничиваются тем, что оскорбляют Людовика XVI. Так Les Révolutions de Paris называют его в начале июля 1792 года [589] «нашим домашним и конституционным врагом», «коронованным Тартюфом», «Лживым Людовиком». Газета хочет, чтобы 14 июля федераты потребовали у него отречения от его прав на законодательную инициативу, на вето и личную неприкосновенность, а также, чтобы его содержание было уменьшено вчетверо. В противном случае — отречение, низложение или даже эшафот. Но неистовый журналист [590] не требует уничтожения трона.

Листок Le Journal général de l’Europe, заменивший «Национального Меркурия» Робера, идет несколько дальше: в номере от 24 июля 1792 года, в «наброске одной важной меры, необходимой для спасения Франции», он предлагает Законодательному Собранию отстранить короля от осуществления исполнительной власти на все время войны и отсрочить свои заседания до заключения мира. Но прежде этого оно должно было назначить трех диктаторов, господ г…d, S… и Р…, [591] с тем, чтобы они выбрали шесть министров и составили вместе с ними Верховный Совет. [592] Этот проект романовской временной диктатуры не имел никакого успеха в общественном мнении. [593]

Но если ни одна из прежних газет не высказывается прямо в пользу республики, то зато в это время была основана новая республиканская газета, о которой, как мне кажется, еще не упоминал ни один историк; она называлась Le Journal des hommes du 14 juillet et du faubourg Saint-Antoine и выходила с 12 июля по 11 августа 1792 года. [594] В числе её редакторов не было знаменитых революционеров; в объявлении об её издании читаем следующее: «господа Готье, Бурбо, Гоншон, Фурнье, Паррен, Россиньоль, Менан, Шартье, Пласс, Мижон, братья Дижон и другие граждане Сент-Антуанского предместья или литераторы будут нашими главными сотрудниками

В этой газете, в номере от 20 июля, напечатано: «Да, наши первые представители отравили сок конституционного дерева. Настало время избавить его от королевской власти, этого нечистого и смертоносного червя, который скоро высушит его до самых корней… Разобьем наконец этого колосса, тяжесть которого раздавит нас рано или поздно. Он увлечет в своем падении зловредных насекомых, живущих на нем, и общество, освобожденное от этих бичей, будет пользоваться подобающими ему миром и счастьем

Возможно ли было яснее высказаться против королевской власти? И тем не менее эти анти-роялисты приходят в конце концов к временному решению, от которого не отрекся бы и монархист Робеспьер, а именно: «низложение Людовика XVI, отмена королевского вето и уменьшение королевского содержания». Таким образом они примирились бы с регентством; а в номере от 21 июля ими напечатано письмо «одного уважаемого патриота», требовавшего отрешения короля, где встречается следующее формальное заявление: «Мы призываем к регентству того, кого назначит закон».

В номере от 24 июля напечатан адрес граждан Нарбонна, очень страстный, но не исключающий возможности примирения с Людовиком XVI. Эти граждане говорят людям 14 июля: «Вы — авангард Франции. Идите вперед; если вы сделаете шаг, вся армия заколеблется, и нация массами хлынет в Париж. Какое прекрасное зрелище представила бы эта колонна из миллиона шестисот или семисот граждан, двигающаяся одновременно из десяти или двенадцати мест государства чтобы потребовать отчета у короля, который титулует себя королем французов, но который должен был бы титуловаться королем Кобленца!» «Приближается XIX век. Пусть в этот счастливый момент наступления 1800 года все обитатели земли, освобожденные от своих деспотов, обратятся к Творцу вселенной с гимном признательности и свободы! Братья Сент-Антуанского предместья! спросите у Людовика XVI, хочет ли он участвовать в этом всемирном празднестве, в этом зрелище, которое земля приготовляет для неба? Мы еще сохраняем для него первое место на банкете. Если он откажется, неблагодарный, мы призываем на него мщение неба, а если этого не последует, то — мщение народа. Наше письмо, это — молния, предшествующая громовому удару. Прощайте. Мы на ногах; наши ранцы и ружья готовы, и мы знаем дорогу в Париж».

Но скоро эти «люди 14 июля» стали смелее, и слово республика, которое они таили в своем сердце, сорвалось с их уст. В номере от 27 июля 1792 года читаем:

«Не перестают утверждать, что республики постоянно потрясаются мятежными партиями. Это рассуждение лишено здравого смысла, и спор идет здесь о словах. Ошибочно думать, чтобы патриоты желали республики в роде Афинской или Римской, например. Мы хотим правительства, еще не виданного до сих пор, в котором вся власть была бы передана в руки выборных и временных должностных лиц, в котором все делалось бы самим народом и для народа, в котором человеческие страсти должны были бы направляться ко благу всех, в котором интриганы должны были бы заботиться об общем благе, чтобы достигнуть почестей. При таком положении вещей мы желаем полного гражданского равенства…»

Эти республиканцы, немногочисленные, мало влиятельные и малоизвестные, не привлекли сердца парижан к своим идеям; их идеи даже не подвергались тогда обсуждению в других газетах, и, насколько мне известно, слово республика не раздавалось в день 10 августа. Но очень важно уже и то, что в конце июля доведенный до отчаяния патриотизм придал смелость некоторым писателям нарушить монархический лозунг, навязанный Робеспьером демократам, и что слово республика, подвергавшееся гонению со времени резни на Марсовом Поле, появилось в самом Париже под пером граждан Сент-Антуанского предместья.

V. — В конце концов, особенно после манифеста герцога Брауншвейгского, [595] все демократические газеты, как республиканские, так и не республиканские, согласились на том, чтобы низвергнуть Людовика XVI с трона. Мы уже видели, что таково же было мнение федератов, представлявших собою наиболее смелые коммуны Франции.

Таково же было мнение и парижских секций.

Я не буду излагать здесь то движение, которое происходило в парижских секциях и которое уже не раз было описано. [596] Я напомню только, что оно было одновременно политическим и социальным, враждебным Людовику XVI и враждебным буржуазии.

25 июля секция Лувра решила составить адрес «о необходимости дать права активных граждан всем гражданам, которые платили хоть какой-нибудь налог». [597]

Уже больше года не слышно было этих демократических требований. Если они раздались снова, то это значило, что опасность отечества освободила патриотов от молчаливо принятого ими обязательства примириться с честным опытом монархической и буржуазной конституции.

Так как положение снова стало таким же опасным, как и после вареннского бегства, то договор был порван, и вот секция Французского Театра, повторяя свой революционный акт 21 июня 1791 года, устанавливает в своем округе всеобщее избирательное право (30 июля 1792 года). [598]

Нет сомнения, что именно эта демократическая решимость со стороны по меньшей мере двух секций и заставила Законодательное Собрание вотировать 3 августа декрет о предоставлении прав активного гражданина всем французам, вступившим в ряды армии и совершившим кампанию. [599]

Что касается борьбы секций с королем, то я оставляю в стороне все относящиеся сюда второстепенные события, даже знаменитый адрес секции Моконсейля, в котором она заявляла, что не признает более Людовика XVI королем, и напомню только тот существенный факт, что все парижские секции, заседания которых сделались непрерывными с 25 июля, вступили между собою в федерацию и держали теперь публичные заседания. Особенно важное значение для истории падения трона имеет то, что из 48 секций 47, присоединившись к секции Гренельского фонтана, выбрали своих комиссаров, которые, с разрешения муниципалитета, заседали в городской ратуше 26, 28 и 29 июля, 1, 2 и 3 августа под председательством Колло д’Эрбуа [600] и составили адрес, поданный мэром Петионом Законодательному Собранию на заседании 3 августа 1792 года.

Это был очень искусно составленный обвинительный акт против Людовика XVI. В нем говорилось, что «глава исполнительной власти — первое звено антиреволюционной цепи».

Петиционеры высказывали также в этом адресе ту справедливую мысль, что движение против Людовика XVI исходило от коммун, в то время как движение в пользу него было скорее департаментским: «Директории департаментов, составив коалицию, осмеливаются играть роль посредников между Национальным Собранием и королем. Они образуют нечто в роде верхней палаты, рассеянной внутри государства; некоторые из них узурпируют даже законодательную власть и, благодаря своему глубокому невежеству, с одной стороны, восстают против республики, а с другой стороны, хотят, по-видимому, организовать во Франции федеративную республику».

Петиционеры требовали не временного отрешения короля, которое было, по их мнению, противно конституции, а низложения.

Но одна отрицательная программа уже не удовлетворяла более людей, имевших досуг во время своих совещаний в городской ратуше рассмотреть все стороны политической проблемы, подлежавшей разрешению. Они обратили внимание и на будущее.

«Раз будет принята эта важная мера, — говорят они, — то, так как очень сомнительно, чтобы нация могла доверять теперешней династии, мы требуем, чтобы министры коллективно ответственные и выбранные Национальным Собранием, но вне своей среды, как этого требует закон, и открытой подачей голосов, осуществляли временно исполнительную власть, пока воля народа, нашего и вашего верховного повелителя, не выскажет законно своего решения в Национальном Конвенте, который соберется немедленно же, как только это позволит безопасность государства».

Таким образом представители секций заранее отстраняли от регентства герцога Орлеанского; они отстраняли от регентства всех Бурбонов, всю тогдашнюю династию. В их предначертаниях вопрос шел, по-видимому, о выборе не между монархией и республикой, а между царствовавшей династией и другой. Но какой же? Йоркский или Брауншвейгский дом, хотя на них и намекал один журналист, [601] были бы заранее отвергнуты вспыхнувшим тогда патриотизмом, и петиционеры, очевидно, не могли тогда думать о возведении на трон чужеземной династии. Думали ли они о какой-нибудь французской династии? Конечно нет. Итак, что же? Оставалась одна республика. Но хотели ли они ее в глубине своего сердца? По этому поводу можно сказать только одно, а именно — что умственное настроение их было таково, что, желая или не желая того, они подготовляли обстоятельства, из которых неизбежно должна была выйти республика.

Во всяком случае, если секции и не имели определенного плана относительно будущей формы правительства, [602] их намерение низвергнуть Людовика XVI и добиться созыва Национального Конвента не подлежало никакому сомнению. [603] Вскоре от слов они перешли к действию. Четвертого августа секция Приюта для сленых (les Quinze-Vingts) постановила, что если 9 августа, к 11 часам вечера, Законодательное Собрание не удовлетворит законных требований народа, то в полночь того же дня ударит набат, барабаны забьют тревогу и все поднимется сразу. Это слово было сдержано.

VI. — Таково было положение, занятое федератами, парижанами, газетами и секциями в событиях, предшествовавших дню 10 августа. Что касается положения Законодательного Собрания, то я уже характеризовал его, говоря о том, что оно было вынуждено предпринять как против короля, в форме декретов, обезоруживших его и вооруживших его врагов, так и против самой буржуазной системы, представителем которой оно, однако, было. Остается напомнить еще несколько фактов, указывающих на его уклончивую политику в виду грозного движения общественного мнения, которым оно не руководило.

В конце июля, когда оно почувствовало, что опасность угрожает всему конституционному порядку и что готовится революция, оно попыталось через посредство некоторых из своих вождей последний раз повлиять на Людовика XVI. Верньо, Гадэ и Жансоннэ снеслись тайно с королем и предложили ему воспользоваться их советами, имея в виду примирить его с революцией и убедить его составить новое якобинское министерство. [604]

Петиционное движение в пользу низложения стало уже угрожающим, но Собрание все-таки надеялось, что если Людовик XVI изменит свое поведение, то его трон еще может быть поддержан.

25 июля депутат, по имени Крестен, потребовал, чтобы был поставлен на очередь вопрос: «поставил ли себя король в такое положение, чтобы его уже можно было считать отрекшимся от короны». Собрание вотировало переход к очередному порядку. [605]

Но оно не хотело, однако, идти открыто наперекор мнению, пользовавшемуся, как оно видело, популярностью, и в тот же самый день, когда секция Моконсейля подала петицию с требованием низложения, оно пригласило петиционеров в залу заседания. [606]

26 июля, Гадэ от имени Чрезвычайной Комиссии делает доклад о петициях, в котором хотя и предлагает отложить этот вопрос, но сурово отзывается о короле, говоря ему: «Вы могли бы еще спасти отечество, а с ним и вашу корону…» Для этого королю стоило только призвать хороших министров. [607]

Бриссо поддерживает Гадэ среди ропота трибун. Нация, говорит он, не поняла бы внезапно произнесенного низложения. Это была бы гражданская война. Он требует следствия и основательного обсуждения его результатов. Мысль о республике кажется этому республиканцу до такой степени несвоевременной, что он произносит против неё следующую фразу, которая послужила главным обвинением против него в революционном трибунале 1793 года: «…Если существует эта партия цареубийц, если существуют люди, стремящиеся учредить теперь республику на развалинах конституции, то меч закона должен поразить их, так же как деятельных сторонников двух палат и контрреволюционеров Кобленца». [608]

Собрание не предприняло ничего и снова ограничилось передачей вопроса в свою Чрезвычайную Комиссию.

Оно откладывает решение и дает всем высказаться. Третьего августа оно допускает в залу заседаний федератов, пришедших с вопросом: «Можете ли вы нас спасти, да или нет?» и Петиона, требовавшего от имени секции низложения династии. Но Собрание не отвечает ничего или, по крайней мере, ничего определенного. [609]

Вечером Гранжнёв потребовал, чтобы вопрос о низложении был поставлен на очередь на следующий же день. Комиссия заявила, что она не готова, и добилась отсрочки до четверга 9 августа.

4 августа один из депутатов требует, чтобы петиция, поданная накануне Петионом, «была возвращена её авторам, как не имеющая законной силы, не конституционная». Собрание вотировало переход к очередному порядку. [610]

В тот же самый день секция Моконсейля заявляет, что она «не признает более Людовика XVI французским королем». Собрание, по-видимому, встревожено; оно требует от своей Комиссии немедленного доклада и после этого доклада, прочитанного Верньо, уничтожает постановление Моконсейля, но при очень благосклонной мотивировке, в которой признает, «что только горячая любовь к свободе заставила граждан секции Моконсейля принять решение, разосланное ими по другим секциям». [611]

6 августа Собрание выражает одобрение адресу генерального совета департамента Мааса, требовавшему наказания для тех, которые подают петиции в пользу низложения, а немедленно же после того приглашает в залу заседания Варлэ и петиционеров Марсова поля, требовавших низложения и всеобщего избирательного права. [612]

8 августа такое же почтительное отношение к адресу департамента Верхней Луары, требовавшему соблюдения конституции, и к адресам различных коммун Кальвадоса, требовавшим низложения. [613] Но в этот день Собрание, по-видимому, перестает наконец сохранять равновесие в отношениях к обеим партиям и декретирует большинством 406 голосов против 224, что нет никаких оснований для преследования Лафайета. Этот декрет вывел из терпения общественное мнение, разнуздал страсти, сделал революцию неизбежной и заранее обеспечил её торжество.

9 августа было указано секциями, как последний срок, предоставленный народом Собранию. От имени Чрезвычайной Комиссии Кондорсе прочитал доклад по вопросу о низложении. Он предлагал отсрочить его и заняться предварительно ознакомлением народа с его правами. Собрание декретировало напечатать этот доклад, предполагая впоследствии заняться его обсуждением.

Тогда народ восстал и свергнул Людовика XVI с трона.

Таково было поведение Законодательного Собрания накануне восстания 10 августа. Оно лавировало в надежде, что Людовик XVI изменит свое поведение и призовет к власти патриотическое министерство. Потеряв эту надежду, оно, казалось, присутствовало при событиях лишь в качестве зрителя. Оно ускорило их непопулярным и бестактным декретом, оправдывавшим Лафайета и представлявшим собою скорее завещание этого монархического и буржуазного собрания, нежели политический акт. Оно не рассчитывало этим вызовом к народу остановить его гнев и спасти Людовика XVI, оно опустило руки и пассивно ждало фатального события; оно смутно чувствовало, что петиционеры были правы, что оно было бессильно и что только восставший народ мог спасти отечество. Таким образом оно покорилось своей судьбе.

Часть вторая. Демократическая республика. 1792–1795

Глава I. Падение трона и учреждение демократии

I. Отрешение от власти Людовика XVI. II. Организация исполнительной власти. Революционная коммуна. III. Всеобщее избирательное право.


10 августа 1792 года во Франции была установлена демократия; [614] трон с этого времени оставался вакантным, и хотя новый порядок получил свое наименование только 22 сентября, но моментом, с которого начинается история демократической республики, следует все-таки считать 10 августа 1792 года.

I. — Перипетии знаменитого восстания 10 августа [615] не представляют сами по себе прямого интереса для политической истории французской революции. Достаточно будет только отметить, во-первых, что сражающиеся не выражали во время борьбы никаких республиканских желаний, и ничто не указывало, чтобы у них было в этот момент какое-нибудь другое намерение, кроме низвержения Людовика XVI; а во-вторых, что это восстание было в такой же степени общенациональным в своем конечном кризисе, как и в своей подготовительной стадии, так как нападающая армия состояла в такой же мере из марсельцев, волонтеров Бреста и других провинций, как и из парижан. [616]

Для нашей цели интересно напомнить и выяснить результаты этой победы народа.

Пока эта победа оставалось сомнительной, Законодательное Собрание избегало высказываться. Так, когда Людовик XVI вошел в залу заседания, то президент (им был в этот день Верньо) [617] обращался с ним, как будто бы он еще был на троне, ибо тогда еще нельзя было предвидеть исхода борьбы: «Вы можете рассчитывать, государь, — сказал он, — на твердость Национального Собрания; его члены поклялись умереть, поддерживая права народа и установленных властей». [618]

Но скоро пришло известие, что швейцарцы побеждены и что осаждающие ворвались во дворец. Тогда Собрание отказывается от поддержания «установленных властей» и санкционирует поражение короля, приняв новую формулу присяги, в которой уже не упоминалось о верности королю и которая была редактирована в следующих выражениях: «от имени нации, я клянусь поддерживать всеми моими силами свободу и равенство или умереть на своем посту». Все присутствовавшие депутаты немедленно же принесли эту присягу.

Затем, после доклада, сделанного Верньо от имени Чрезвычайной Комиссии, Собрание решается дать удовлетворение победоносному восстанию. Принимая во внимание бедствия отечества и то, что «эти бедствия происходят главным образом от недоверия, внушаемого поведением главы исполнительной власти в войне, предпринятой от его имени против конституции и национальной независимости»; что в этих чрезвычайных обстоятельствах Национальное Собрание может «примирить свой долг непоколебимой верности конституции с твердою решимостью скорее быть погребенным под развалинами храма Свободы, чем дать ей погибнуть, только прибегнув к верховной власти нации», — оно декретирует, что французский народ призывается образовать Национальный Конвент и что «глава исполнительной власти временно отрешается от своей должности, до тех пор пока Национальный Конвент не выскажется относительно мер, какие он сочтет нужным принять для обеспечения народного самодержавия и царства свободы и равенства».

Вторым декретом, вотированным чрез несколько минут после первого, постановлялось, что король и его семья «должны были оставаться заложниками, [619] и что королю прекращалась выдача его королевского содержания».

Почему Собрание вотировало временное отрешение короля, а не его низложение?

Этот вопрос был предложен в 1793 году жирондистам их обвинителями, Сен-Жюстом и Амаром. Бриссо ответил на него в своем проекте защитительной речи в следующих выражениях. [620]

«Вы предпочли, говорят мне, временное отрешение — низложению, а временное отрешение было актом, сохранявшим королевскую власть. Да, мы предпочли отрешение, и это еще раз доказывает мой республиканизм. Низложение не подрезало бы зла в его корне, так как Людовику XVI наследовал бы его ребенок с регентом; совет (?) был бы всегда предан ему, конституционная королевская власть продолжала бы существовать, и источник зла остался бы, — низложение не уничтожило бы этого зла. Отрешение, сопровождаемое созывом Конвента, напротив того, гарантировало страну от всяких опасностей. С одной стороны, все силы нации оставались в руках её представителей, а с другой, созывая Конвент, мы обращались к нации с призывом высказаться о судьбе её правительства и её конституции. Но только одна нация и имела право изменить как то, так и другую, ибо, если бы Законодательное Собрание пожелало немедленно же уничтожить королевскую власть, оно превысило бы свои полномочия, чего не замечает Сен-Жюст, когда упрекает его в том, что оно не захотело учредить республики. Необходимо было потребовать у народа или новых полномочий или преемников с неограниченными полномочиями. Собрание предпочло последний исход, который естественным путем привел к республике. Если бы Собрание захотело сохранить королевскую власть, конституцию и свое собственное могущество, ему стоило бы только объявить низложение; это был бы действительно акт в пользу сохранения королевской власти. Временное же отрешение, напротив того, было призывом к республике; республика вводилась в практику, раньше, чем она была декретирована».

Что Бриссо, видя короля побежденным, немедленно же вернулся к тем республиканским идеям, от которых он отрекся в своей речи 26 июля, это весьма вероятно; но чтобы он и Собрание вотировали отрешение, как меру, более республиканскую, чем низложение, это опровергается самим характером Законодательного Собрания, всем его прошлым поведением и наконец статьей 4 декрета об отрешении, гласившею: «Чрезвычайная Комиссия должна представить не позже как через сутки проект декрета о назначении воспитателя для наследного принца». Следовательно, Собрание имело в виду сохранить монархию и если отказалось от этого, то только под давлением народа и парижской коммуны. Точно так же оно не предполагало сначала обращаться с Людовиком XVI, как с пленником, и назначило ему в Люксембургском дворце, а затем в здании министерства юстиции не тюрьму, а «квартиру». Но коммуна решила запереть короля в Тампле, и Собрание утвердило это решение.

Очевидно, что оно предпочло отрешение низложению, потому что первая мера казалась ему менее радикальной, менее республиканской, чем вторая. Позже, увлеченное событиями и потоком общественного мнения, оно отказалось от своих монархических планов.

II. — Отрешение короля, заключение его в тюрьму и оставление трона вакантным, вот один из наиболее важных результатов восстания 10 августа.

Как же была организована исполнительная власть?

Подражая Учредительному Собранию, которое, после вареннского бегства, не поколебалось взять в свои руки осуществление королевских функций, но с тем различием, что теперь Законодательное Собрание не удержало королевских министров, а уволило их, оно решилось 10 августа само назначить шестерых министров, которые должны были образовать исполнительную власть или Совет, при чем этот Совет должен был носить название уже не королевского или государственного совета, а временного Исполнительного Совета.

Издав декрет, согласно которому министр, назначенный первым, должен был давать свою подпись за всех министров, места которых оставались еще вакантными — что указывало заранее на ту исключительную степень доверия, которым оно облекало этого первого избранника — оно избрало первым Дантона. Из общего числа депутатов, доходившего до 745, голосовавших при этом было только 285 (вся правая сторона, за очень немногими исключениями, отсутствовала). [621] Дантон был избран министром юстиции большинством 222 голосов, в то время как Монж, избранный вслед за ним морским министром, получил только 154 голоса. Затем, при избрании министра иностранных дел, произошла перебаллотировка между двумя кандидатами, Лебрёном, получившим при первом голосовании 109 голосов, и Грувеллем, получившим 91 голос. Второе голосование, цифровые результаты которого нам неизвестны, сделало Лебрёна министром иностранных дел, Грувелль же был назначен секретарем Совета. Затем, уже без голосования, Собрание пополнило Совет, призвав в него трех бывших министров-«патриотов», уволенных Людовиком XVI: Ролана, назначенного министром внутренних дел, Сервана, получившего военное министерство, и Клавьера, сделавшегося министром общественных сборов.

Постоянного президента у этого непрерывно-заседавшего Совета не было. Собрание декретировало 15 августа, чтобы «каждый министр выполнял поочередно, в течение недели, функции президента Совета».

На этот временный Исполнительный Совет тем же декретом 15 августа было возложено осуществление «всех функций исполнительной власти».

Он приступил к выполнению своих обязанностей 13 августа 1792 года; последнее его заседание имело место 30 жерминаля II года (19 апреля 1794 года), когда он был заменен двенадцатью исполнительными комиссиями.

Ниже, в главе о революционном правительстве, я буду говорить о тех изменениях, которые происходили в организации, в личном составе и в полномочиях этого Исполнительного Совета. [622]

Теперь же нам необходимо указать на то, что выбор Дантона был победой демократической партии и что в лице его захватили в свои руки и осуществляли правительственную власть инсургенты 10 августа.

Но как же случилось, что Дантон, которого еще недавно считали демагогом и от которого часто отрекались наиболее авторитетные вожди революции, был избран довольно значительным большинством голосов в министры юстиции? Самый знаменитый из его избирателей, Кондорсе, так объясняет в одном из своих посмертных сочинений причины этого избрания: «Меня упрекали в том, что я подал свой голос за назначение Дантона министром юстиции. Вот мои основания. Необходимо было, чтобы в министерстве находился человек, который пользовался бы доверием народа, только что низвергнувшего трон; необходимо было иметь в министерстве человека, который своим превосходством мог бы сдерживать жалкие орудия полезной, славной и необходимой революции; необходимо было, наконец, чтобы этот человек, благодаря своему дару слова, уму и характеру, не унизил бы ни министерства, ни членов Национального Собрания, которым пришлось бы иметь с ним дело. Дантон один обладал этими качествами. Я избрал его и не раскаиваюсь в этом. Быть может, он преувеличивал принципы народных конституций в смысле слишком большего уважения к идеям народа, слишком большего пользования в делах его движениями и его мнениями. Но принцип действовать с народом и через народ, руководя им, это — единственный принцип, которым можно в эпоху народной революции спасти законы; все партии, которые отделяются тогда от народа, кончают тем, что губят себя, а быть может и его вместе с собою». [623]

Мы знаем, кроме того, что в момент голосования Фабр д’Эглантин сказал Бриссо: «Патриоты хотят ввести Дантона в министерство; будете ли вы противиться его назначению?» Бриссо ответил: «Нет, напротив; это будет печатью нашего примирения». [624]

Итак, избрание Дантона произошло под влиянием двойного мотива: с одной стороны, Законодательное Собрание, вопреки которому совершилось восстание 10 августа, желало, избрав самого главного из вождей этого восстания, примириться с народной партией и обеспечить себя самого от насилий со стороны этой партии; с другой стороны, этот выбор давал знать Франции и Европе, что все патриоты, как умеренные, так и передовые, вступили в союз против чужеземцев.

Дантон был истинным главою временного Исполнительного Совета, заседания которого происходили у него, в здании министерства юстиции. Он поддерживал единство Совета и руководил его деятельностью, особенно дипломатической. Благодаря именно его переговорам, произошло отступление пруссаков, и Франция была избавлена от нашествия. Если временный Исполнительный Совет удачно выполнял свою главную миссию — спасение Франции, в которую вторгся неприятель, то только благодаря той преобладающей роли, которую он предоставил играть Дантону.

Власть Совета уравновешивалась не Законодательным Собранием, которое хотя и претендовало занять место короля, но было слишком ослаблено восстанием 10 августа, чтобы действительно играть эту роль, — а новою, инсуррекционною и народною властью революционной парижской коммуны.

В ночь с 9 на 10 августа комиссары, выбранные 28 секциями из 48, с неограниченными полномочиями защищать общественное дело, собрались в городской ратуше. Среди них, из всех известных людей, был сначала только один республиканец Робер; другие: Талльен, Гебар, Люлье, Гюгенен, Россиньоль, Леонар Бурдон, Ксавье Одуэн, выдвинулись лишь впоследствии. Робеспьер, Бильо-Варенн, Фабр д’Эглантин, Шомет и Паш были выбраны только после победы. Первые комиссары запретили мэру отлучаться, распустили генеральный совет коммуны и заняли его место, оставив при должностях мэра (Петиона), прокурора и шестнадцать членов администрации. Таким образом новая инсуррекционная коммуна присоединила к себе главнейших должностных лиц, стоявших во главе прежней, законной коммуны.

Революционная коммуна руководила восстанием.

10 августа, около полудня, она вошла в сношение с Законодательным Собранием, послав туда депутацию, члены которой титуловали себя сначала «депутатами от комиссаров секций, заседающих в здании коммуны». Собрание, не признавая формально этой новой власти, поручило ей тем не менее принять меры для прекращения пожара в Тюильери. Затем, когда восстание победило, Собрание назвало этих комиссаров «муниципалитетом». Одиннадцатого августа оно назначило им субсидию в 850 ливров в месяц. Дополненное новыми выборами и уже насчитывавшее теперь 288 членов, инсуррекционное собрание городской ратуши само назвало себя генеральным советом коммуны.

С тех пор оно пыталось оказывать влияние на правительство Франции; оно вступало в борьбу с Законодательным Собранием и иногда парализовало деятельность Исполнительного Совета, как, например, в сентябрьские дни.

Дантон старался, чтобы эти конфликты не выродились в гражданскую войну. Он с большим искусством избегал открытого разрыва. Правительство, в котором он председательствовал, сохраняло в глазах Европы правительственный престиж и удержало в своих руках по крайней мере распоряжение военной и дипломатической деятельностью.

Но что касалось внутренних дел, то Совет на каждом шагу принужден был входить в переговоры с революционной коммуной, фактически приобщившейся к правительству. Об этом говорится иногда, как о парижской диктатуре; в действительности это была не диктатура, а участие парижской коммуны в действиях Исполнительного Совета.

III. — Отрешением короля, учреждением временного Исполнительного Совета и самопроизвольным возникновением революционной коммуны не исчерпались все результаты восстания 10 августа 1792 года. Оно повело за собою в то же самое время падение буржуазного порядка и установление демократии.

Решив созвать Национальный Конвент, который должен был принять меры «для обеспечения верховной власти народа и царства свободы и равенства», Законодательное Собрание приняло заключения краткого доклада, представленного ему Жаном де-Бри от имени Чрезвычайной Комиссии, и единогласно, при аплодисментах (согласно Journal des Débats) вотировало следующий декрет:

«Национальное Собрание, желая в тот момент, когда оно торжественно присягнуло свободе и равенству, санкционировать применение столь же драгоценного для народа принципа, признает безотлагательность следующих мер.

Оно декретирует, чтобы при избрании будущего Национального Конвента всякий француз, достигший двадцатипятилетнего возраста, имевший законное местожительство в течение года и живущий своим трудом, был допускаем к подаче голоса в коммунальных собраниях и первичных собраниях».

На следующий день, 11 августа, Законодательное Собрание объявило формально, что оно отменяет деление французов на активных и неактивных граждан и понижает с двадцатипятилетнего на двадцатиоднолетний возраст, требуемый от избирателей. Оно отменило также цензовые условия избираемости как в члены избирательных собраний, так и в члены Конвента, установив требуемый для депутатов возраст в 25 лет.

В том же самом декрете оно отстраняет от прав активного гражданина французов, «состоящих на положении домашней прислуги».

Затем оно, по-видимому, отменило это исключение декретом от 21 августа, в котором, воспроизводя декрет 11 августа, оно уже не упоминает о прислуге. Но 27 августа в пояснительном декрете оно формально устраняет из всех политических собраний граждан, «находящихся в постоянном услужении у частных лиц», приглашая первичные собрания «не оспаривать права участия в них и права подачи голоса ни у кого из тех, обычные работы которых прилагаются к промышленности, торговле или земледелию».

Таким образом исключение домашней прислуги было в действительности удержано. [625]

Если не говорить об этом ограничении, то Законодательное Собрание установило 10 августа 1792 года всеобщее избирательное право.

Демократы не были вполне удовлетворены. Многие из них в клубе якобинцев и кордельеров желали бы прямой и всеобщей подачи голосов, а Законодательное Собрание удержало двойные выборы в форме первичных и избирательных собраний.

Декрет 10 августа установил всеобщее избирательное право только для политических выборов; другие декреты установили его для всех остальных выборов, при чем те же избирательные собрания, которые назначали депутатов в Конвент, назначали администраторов и судей.

Таким образом падение короля повлекло за собою падение всей буржуазной системы, и народное восстание против Людовика-XVI, внушенное патриотическими чувствами, боязнью внешней опасности, завершилось в день его победы установлением демократического государственного строя.

Глава II. Эволюция политических идей в период времени с 10 августа по 22 сентября 1792 года

I. Провинциальная Франция приникает к революции 10 августа. II. Движение против Людовика XVI и королевской власти. III. Поведение Законодательного Собрания. IV. Настроение парижского народа. V. Газеты и памфлеты. VI. Парижские выборы в Конвент. VII. Клуб якобинцев. VIII. Республиканское движение в провинции. IX. Выборы депутатов в Конвент. X. Республиканское движение во время этих выборов. XI. Проекты пригласить другого короля. XII. Планы организации республики.


В промежуток времени между свержением с трона Людовика XVI и установлением республики господствовал не поддающийся определению переходный порядок, длившийся сорок два дня, с 10 августа по 22 сентября 1792 года; он не был ни республикой, ни монархией, но закончился республикой.

В это именно переходное время произошел, по-видимому, поворот в общественном мнении: оно освободилось мало-помалу от своего роялизма и приняло республиканское направление. Этот поворот нам и предстоит изучить теперь.

I. — Констатируем прежде всего, что Франция, рассматриваемая в её целом, признала политические результаты революции 10 августа, т.е. отрешение Людовика XVI и заключение его в тюрьму, хотя эта результаты являлись в её глазах уже не временной мерой, как это было в 1791 года, а окончательным низложением, и связывались в её представлении с идеей если не немедленного упразднения королевской власти, то по крайней мере приближения к этому упразднению.

В Париже, приверженцы Людовика XVI не могли и не пытались ничего сделать. Те из них, которые не бежали, были заключены в тюрьму или терроризованы. Коммуна приостановила распространение роялистских газет, запретив почте рассылку их, [626] а те из этих газет, которые не прекратили тогда своего существования, изменили тон и внезапно обратились в «патриотические». Так, La Gazette de France стала называться с 16 августа Gazette nationale de France и заменила свою заглавную виньетку, состоявшую из лилий, словами: Свобода, Равенство. Антиреволюционных газет не было больше. Абсолютистскому роялизму, роялизму старого порядка был зажат рот. [627]

Что касается конституционных монархистов, то они были доведены до бессилия и почти до безмолвия отпадением и несостоятельностью Законодательного Собрания. [628]

Единственная парижская власть, отличавшаяся горячим монархизмом, власть департаментской директории, осталась без руководителей вследствие коллективной отставки её членов, поданной в июле месяце, после декрета, которым Законодательное Собрание отменило постановление об отрешении от должностей Петиона и Манюэля. А когда Собрание назначило новые выборы в эту директорию, оно заранее, отняло у неё всякое значение, запретив ей (12 августа) осуществлять её функции общего контроля и высшей полиции, которые были предоставлены теперь революционной коммуне.

Таким образом в Париже не обнаружилось никакого монархического противодействия народному государственному перевороту 10 августа.

В провинциях, огромное большинство департаментских советов и директорий немедленно же примкнуло к перевороту. [629] Лишь немногие из них сначала колебались признать и зарегистрировать, декреты 10 августа, как, например, в департаментах: Соммы Нижней Сены, Эндры, Крёзы, [630] Мозеля, Мёрты, Нижнего и Верхнего Рейна. Совет последнего департамента дошел даже до того, что заявил в своей прокламации: «Мы будем поддерживать королевскую власть и защищать Национальное Собрание и конституционного короля». [631]

Но оппозиция была непродолжительна, и эти департаментские власти скоро подчинились. [632]

Только в одном департаменте Арденн обнаружился серьезный и опасный акт сопротивления. Там же произошел единственный случай военной оппозиции.

Лафайет, командовавший северной армией и имевший свою главную квартиру в Седане, убедил муниципальные и окружные власти этого города не признавать революции 10 августа; департаментская администрация Арденн также присоединилась к этому отказу. Три комиссара Законодательного Собрания были заключены в тюрьму властями Седана. Лафайет, оказавшийся таким же монархистом во Франции, каким республиканцем он был в Америке, попытался заставить армию высказаться в пользу короля. Но армия не последовала за ним: ему пришлось покинуть Францию со своим главным штабом (19 августа). Армия, за исключением нескольких офицеров, всецело примкнула к событиям 10 августа.

Сочувственные адреса притекали от множества коммун, а за коммунами мало-помалу последовало и большинство остальных местных властей. [633]

Таким образом можно сказать, что Франция признала низложение Людовика XVI.

II. — Посмотрим теперь, как это движение против Людовика XVI перешло в движение против королевской власти. Посмотрим, каким образом Франция, еще бывшая монархической в начале августа, оказалась в сентябре в таком настроении, что в ней беспрепятственно могла быть установлена республика.

Было ли это последствием хорошо организованной республиканской пропаганды? Нет. Республиканские публицисты только позднее и то еще очень редко решались употреблять слово республика. Организованной республиканской партии еще не существовало, и крик: «Да здравствует республика!» не часто раздавался в эти шесть недель. Скорее стали бы кричать: «Долой королей!» Но в эту минуту не было никакого объединяющего народного лозунга; казалось даже, что вопрос о будущей форме правительства не волновал тогда общественного мнения.

Быть может, известное влияние было произведено на умы своего рода наглядным уроком, который вытекал из довольно продолжительного и успешного опыта временного порядка, не носившего еще никакого названия, но фактически республиканского. Да, это возможно до известной степени. Исполнительный Совет, заменивший короля, проявил некоторые из активных свойств (не только политических, но и моральных), всего более недостававших королю. Энергичная деятельность Дантона, красноречивые прокламации добродетельного Ролана, открыто-патриотическое поведение новых вождей Франции производили впечатление, что это полиархическое правительство (хотя эта полиархия и подвергалась тогда обличению в анархизме со стороны Сиейса) было национальным правительством и что страна могла обойтись без короля. [634]

Но более всего вызвало отвращение к королевской власти обнародование письменных доказательств измены Людовика XVI. Бумаги, захваченные победителями, а затем немедленно же напечатанные и распространенные по всей Франции, свидетельствовали с достоверностью, что король состоял в переписке с эмигрантами, с неприятелем; кроме того, счетные записи, найденные у интенданта Лапорта, показали, что из королевских доходов покрывались расходы по изданию наиболее вероломных из антиреволюционных газет и памфлетов.

Это вызвало гнев и отвращение. Так вот каков этот король! Вот что такое король! Вот каковы короли! Ну что ж, обойдемся без них! Так рассуждали или скорее так чувствовали тогда французы. [635]

Событием, потрясшим всех и вызвавшим во всех склонность к радикальным переменам, было вторжение австрийцев и пруссаков во Францию. Они перешли 19 августа нашу границу и вступили в департамент Мозеля; 20 августа они обложили Лонгви, а 30 августа — Вердён. Второго сентября Вердён был взят; 5 сентября они двинулись по дороге в Париж; 6 сентября осадили Тионвилль; вскоре после того они были уже в Шампани.

Каждое из этих бедственных известий вызывало трепет во французах, наносило им глубокий, внутренний удар, разрушавший в них монархические традиции. Чего хотели эти завоеватели? Восстановить на троне Людовика XVI. Хорошо; в таком случае французы низвергнут этот трон. Они сами спасут себя; они спасут себя без короля. Таким образом патриотизм, доведенный до отчаяния, порождал республиканизм.

III. — Вот главнейшие события, вызвавшие во Франции республиканское настроение. Теперь укажем на наиболее характерные проявления этого поворота.

Начнем с Законодательного Собрания.

10 августа оно спасло все, что могло уцелеть от монархии, декретировав не низложение, а временное отрешение короля и объявив о назначении гувернера для наследного принца.

Но скоро эти консервативные поползновения, эти монархические задние мысли исчезли под влиянием революционной парижской коммуны, которая, как мы увидим, открыто высказалась против королевской власти.

Прежде всего Собрание выдало Людовика XVI коммуне, разрешило ей заключить его в Тампль и обращаться с ним, как с обвиняемым, ожидающим суда над собою, а не как с временно отрешенным королем, еще могущим снова взойти на трон. [636]

Оно не назначило воспитателя для наследного принца.

15 августа, в ответ на петицию Луврской секции, [637] оно декретировало изменение государственной печати: «на ней должна быть изображена фигура Свободы, вооруженная пикой и покрытая шапкой Свободы с такою надписью: От имени французской нации». В принципе было допущено, чтобы имя короля было исключено из всех документов, из всех титулов и официальных эмблем. [638]

Это изъятие слова король никого особенно не удивило: то же самое произошло в июне 1791 года, а между тем этот временный республиканский порядок закончился восстановлением монархии.

Возможно, что на этом заседании 17 августа часть Законодательного Собрания еще имела в виду пожертвовать только Людовиком XVI, а не королевскою властью.

Проект декрета об изменении печати был представлен Жансоннэ от имени Чрезвычайной Комиссии и начинался такими словами: «Национальное Собрание, принимая во внимание необходимость установить новую формулу для всех актов исполнительной власти впредь до того времени, когда Национальный Конвент выскажется по вопросу о низложении, декретирует…»

Тогда Камбон стал настаивать, что Конвенту предстоит высказаться не только по вопросу о «низложении короля и реорганизации исполнительной власти», но также и о том, «желает ли или не желает верховный народ вообще короля». [639] Никто не возражал, и Камбон добился того, что слова: «впредь до того времени, когда Национальный Конвент выскажется по вопросу о низложении», были заменены словами: «впредь до того времени, когда соберется Национальный Конвент». Вечером в адресе к парижанам Собрание говорило: «Скоро Конвент выскажется по вопросу о судьбе вашей конституции». [640]

Таким образом Собрание признало и провозгласило ту мысль, что Конвент мог заменить монархию республикой.

Оно пошло еще дальше и высказалось само против королевской власти.

Это произошло после известий о военных неудачах, когда патриотизм довел парижан до безумия, во время сентябрьских убийств. Собрание не нашло лучшего средства успокоить умы и возбудить мужество народа.

Инициатива шла от Исполнительного Совета. Вечером 3 сентября военный министр предложил Собранию различные меры с целью успокоить умы и вернуть доверие. Он сказал: «В то время как в пограничных департаментах распространяют слух, что герцог Йоркский призван на французский трон, в Париже распространяется слух, что Людовик XVI должен снова взойти на престол…» Он потребовал, чтобы был составлен специальный адрес по этому поводу, что и было возложено на Чрезвычайную Комиссию.

На следующий день, 4 сентября, — здесь мы цитируем протокол заседания [641] — «один из членов [642] заявляет, что враги свободы распространяют в публике самые клеветнические подозрения против Национального Собрания, чтобы посеять раздоры и недоверие среди граждан и патриотов; одни говорят, будто некоторые члены Собрания хлопочут об удержании Людовика XVI на троне, другие печатают, что на трон хотят возвести герцога Брауншвейгского или еще какого-нибудь иностранного принца; все эти слухи, столь же ложные, как и нелепые, способны вызвать самые опасные последствия и для того, чтобы отнять у врагов отечества этот последний ресурс, Национальному Собранию необходимо открыто заявить, что оно ненавидит королей и королевскую власть. [643]

«Собрание, в единодушном порыве, поднимается во всем своем составе и клянется, что оно будет бороться до самой смерти против королей и королевской власти». [644]

«Один из членов предлагает прибавить к этой клятве, что Собрание никогда не допустит, чтобы какой-нибудь чужеземец предписывал законы Франции.

Другой присоединяет к этому предложению, чтобы никогда никакой монарх, ни французский, ни чужеземный, не осквернял землю свободы». [645]

Национальное Собрание, примыкая к этому последнему предложению, повторяет с тем же энтузиазмом первую клятву.

«Один из членов Чрезвычайной Комиссии [646] заявляет, что ему было поручено составить проект адреса с выражением взглядов Национального Собрания на королевскую власть, и он прочитывает адрес, принятый единодушно».

Этот адрес заканчивался следующими словами: «Но эту клятву, которую они не могут дать в качестве представителей народа, они дают, как граждане и отдельные лица, а именно — клятву бороться всеми силами против королей и королевской власти». [647]

Следует ли смотреть на эту перемену фронта со стороны Законодательного Собрания, как на проявление трусости под давлением трибун, Коммуны и улицы? Без сомнения, Коммуна уже показала ему пример, поклявшись в ненависти к королевской власти. С другой стороны, 29 августа Собрание слышало, как канониры Мэйльской секции говорили у его решетки: «Мы заявляем о нашей ненависти ко всем королям, каковы бы они ни были, и клянемся защищать права народа, опираясь на права пушки». [648] Но истина заключалась в том, что эти законодатели сами подверглись внутренней метаморфозе, вызванной событиями, и что эта метаморфоза проявлялась даже в настроении некоторых из депутатов, сидевших на правой стороне. Мы имеем собственное признание одного из них, Рабюссон-Ламота, не уступавшего никому в монархизме и консерватизме. Еще двенадцатого июля 1792 года он писал своим доверителям по поводу заседания 7 июля, на котором члены Собрания поклялись в ненависти к республике: «Будучи свидетелем и действующим лицом в этой интересной сцене, я вложил в нее с своей стороны всю чувствительность и искренность честного сердца народного представителя, проникнутого сознанием святости присяги и никогда не желавшего ни республики, ни двух палат, ничего, словом, что могло бы нанести ущерб конституции». А 16 августа он писал: «Наконец мои глаза открылись; повязка спала, и, к моему великому удивлению, я признал, что короли неисправимы и что клятвопреступление — одна из наиболее знакомых им вещей. Я поспешил присоединиться к тем, с которыми я до сих пор расходился, и от всей души поклялся умереть, если это понадобится, для поддержания свободы и равенства». [649]

Вот каким путем Законодательное Собрание, избранное, чтобы заставить жить и функционировать монархию, было доведено ошибками и падением Людовика XVI до того, что отреклось от неё.

IV. — Как же вел себя парижский народ?

Немедленно же после победоносного восстания он опрокинул статуи всех королей, [650] даже статую столь популярного Генриха IV, при чем секция Генриха IV была переименована в секцию Нового Моста. [651] Правда, эта секция дала понять, что, строго говоря, она примирилась бы с королем, если бы он был конституционным, и заявила 14 августа, у решетки Законодательного Собрания следующее: «Добродетели Генриха IV останавливали нас некоторое время; но мы вспомнили, что он не был конституционным королем. Мы увидели в нем только деспота, и его статуя немедленно же была опрокинута». [652] Но разве не доказывает самопроизвольность этих одновременных манифестаций, направленных против изображений королей, против всех атрибутов королевской власти, и, вместе с тем, отсутствие какой бы то ни было монархической манифестации того, что уже на другой день после 10 августа Париж почувствовал отвращение к королевской власти?» [653]

Мысль о каком бы то ни было короле, Бурбоне, Йорке или Брауншвейге, приводила народ в негодование; чтобы успокоить это негодование, Собрание, как мы видели, и принесло свою антимонархическую присягу.

Эта присяга до такой степени отвечала чувствам парижского населения, что вечером 4 сентября депутаты, разосланные по секциям, вернулись с докладом, что они повсюду видели, как народ проявлял свою ненависть к королям и королевской власти. [654] Шестого сентября парижские мэр и муниципалитет явились в Собрание, чтобы со своей стороны повторить у решетки ту же клятву. [655]

Но если Париж не хотел иметь короля, то значило ли это, чтобы он желал республики? Без сомнения, и парижское избирательное собрание скоро обнаружило это желание. Но как еще колебались, однако, произнести тогда слово республика! Оно не было популярным; непопулярность эта была в некотором роде санкционирована Робеспьером; если иногда и произносили это слово, то разве лишь для того, чтобы сказать, что имеют в виду не столько самое слово, сколько сущность обозначаемой им вещи. Гоншон, оратор «депутации от людей 14 июля и 10 августа», говорил у решетки Законодательного Собрания 16 августа: «…Нет, законодатели, нет, не будем увенчивать свободу короной: ей так хорошо в её шерстяном колпаке! Республика или монархия? президент или король? О, младенец-народ! что значат слова, лишь бы только у нас было правительство, под сенью которого мы могли бы жить счастливыми и свободными!» [656]

Ненависть к королевской власти и колебание высказаться за республику, — вот два противоречивые, но реальные чувства, сосуществовавшие тогда в душе парижского народа, особенно до республиканской манифестации, происшедшей в избирательном собрании и в клубе якобинцев (12 сентября), — о чем будет рассказано ниже. Только после этой манифестации вопрос о монархии или республике был поставлен на очередь в общественном мнении. [657]

Таково же было настроение и революционной Коммуны; в протоколах её заседаний я не встречаю слова республика.

Но она горячо высказалась против королевской власти.

14 августа «было предложено послать комиссаров в Национальное Собрание с требованием, чтобы слово король было вычеркнуто из списка общественных должностных лиц, и чтобы оно не употреблялось больше в прокламациях, вотированных законодательным корпусом. Это предложение было принято с восторгом». [658] Двадцать первого числа Коммуна приказывает разрушить ворота Сен-Дени и Сен-Мартена, уничтожить на магазинах и домах все королевские и феодальные эмблемы и т.д.; она вотирует «с восторгом» предложение Манюэля «заменить бронзовую лошадь над дверью Коммуны мраморною доской с такою надписью:

«Повинуйтесь народу; исполняйте его декреты.

Граждане существовали прежде, чем появились владыки.

Мы возвращаем себе права, утерянные нашими предками.

Короли долго злоупотребляли народом;

Его утомил скипетр — и скипетр сломан.

10 августа 1792 года, четвертый год Свободы и первый год Равенства».


Происходили также страстные антироялистские манифестации со стороны отдельных членов Коммуны. Так, около 15 сентября Меге де Латуш, младший секретарь Коммуны, приглашенный секцией Французского Пантеона на заседание, где должен был обсуждаться вопрос о монархии или республике, отклонил это приглашение открытым письмом, [659] в котором говорил следующее: «Если бы когда-нибудь во Франции осмелилось появиться существо, которое мы называли прежде королем, или что-нибудь подобное, и, если вы будете нуждаться в человеке, который бы заколол его, будьте добры записать меня в число кандидатов». [660]

Мэр Парижа, Петион, не проявлял столь горячего антироялистского рвения, как этот кандидат на цареубийство, но в письме к сорока восьми секциям, от 19 сентября 1792 года, он говорит: «Королевская власть, этот зародыш всех наших бедствий, вырвана с корнем из сердец всех французов». [661]

Таково было в августе и сентябре 1792 года1 антироялистское настроение парижской Коммуны.

V. — Посмотрим теперь, каково было настроение газет за это же время.

Газета Гебера, Le Père Duchesne, была не из самых влиятельных. Но так как этот осторожный журналист имел обыкновение следовать за общественным мнением, никогда не опережая его, то его листок может считаться верным отражением всех перемен в народном настроении, происшедших после низложения Людовика XVI.

На другой день после 10 августа Гебер жалеет о монархии Тюрго: «…Если бы Людовик XVI последовал добрым советам Тюрго, то разве мы не благословляли бы его царствование? Между тем как теперь на него смотрят, как на волка. Если бы у него было хоть немножко чести и совести, разве он не должен был бы беречь Ролана, Клавьера и Сервана, как зеницу своего ока?» «Не позволяйте лжецу-Людовику снова взойти на трон; прогоните эту проклятую породу, причинившую нам более вреда, чем голод, чума и войны». Но надо ли будет, после изгнания Бурбонов, призвать на трон другую династию? Гебер, видя, что народ опрокидывает статуи королей, пишет, что лучше не иметь вовсе короля. Но он еще не вполне уверен, что у его читателей не сохранилось монархических чувств, несмотря на их злобу против Людовика XVI, и вот он примиряется с возможным сохранением монархии и даже сам набрасывает план конституционной монархии: «…Если же ротозеи захотят, — говорит он, — непременно иметь короля, то надо, чтобы этот король был простым чиновником, равным всем другим французам; надо, чтобы его величие обнаруживалось только по отношению к чужеземцам, а его могущество только по отношению к врагам государства; надо, чтобы его голова непрерывно склонялась под игом закона. Чтобы создать такого короля, нет надобности в склянке с миром: коронованный народною любовью, он поднимется на тысячу аршин выше всех других королей». Но вот обнародование тайных королевских бумаг и австро-прусское нашествие видимо подрывают роялизм общественного мнения. Тогда Гебер восклицает: «Не надо больше королей и тиранов, чёрт возьми!» «Народ, у которого есть король, не может быть свободным». «Не будет короля — не будет и расходов на королевский дом». Происходят парижские выборы в Конвент, и избирательное собрание высказывается в пользу республики: «Нет, чёрт возьми, нет! Франции не нужно короля, — пишет Гебер, — вот что мы должны трубить в уши тем, кого мы выберем в Национальный Конвент».

Интриганы «будут выбиваться из сил, чтобы навязать вам короля, они будут говорить вам, что республика не годится для вас, потому что им не нравится правительство, в котором нет господина, — им, решившимся быть вашими господами. Но вы, чёрт возьми, не желающие больше иметь господ, вы, поклявшиеся быть свободными и выставившие двадцать четыре миллиона вооруженных рук против ваших тиранов, — вы знаете, что это самые жестокие враги людей, и никогда не согласитесь жить под властью короля, чёрт возьми!» [662]

Таким-то путем Ребер, вместе с парижским народом, постепенно переходил от монархизма к республиканству.

Новых газет не возникало после 10 августа для поддержания республиканских взглядов, и даже единственный определенно-республиканский листок, существовавший до низложения Людовика XVI, а именно Journal des hommes du 14 juillet, перестал выходить с 11 августа.

Помимо газеты Гебера, я встретил слово республика только еще в двух газетах.

В августе, газета Révolutions de Paris, о которой тогда говорили, что она редактировалась Робером, утверждает, что Франция погибла, если Национальный Конвент не будет «целиком составлен из этих якобы фанатиков, которых сделали ненавистными народу, называя их мятежниками и республиканцами…» Французскому народу необходимо заменить чем-нибудь прежнее учреждение королевской власти; ему нужен глава исполнительной власти, который не носил бы больше имени короля, не пользовался бы своею властью наследственно и пожизненно, не пользовался бы ни одною из прежних прерогатив и, наконец, не напоминал бы короля никакими внешними знаками, бросающимися в глаза. Первичные собрания должны, следовательно, рекомендовать своим депутатам, избранным в Национальный Конвент, изменить форму правительства. Не надо больше короля! Таков должен быть первый повелительный мандат представителям народа. [663]

В «Парижской Хронике» от 5 сентября Кондорсе объявляет себя республиканцем, так же как он сделал это и в июле 1791 года. Это заявление несколько запоздало, потому что Кондорсе стесняло воспоминание о недавнем опыте монархии, которому он оказал свою поддержку; но во всяком случае это было совершенно определенное заявление. [664]

Другие газеты не употребляли слова республика, но некоторые из них высказались против монархии.

Так, Courrier de l’Égalité Лемэра (автора другого Отца-Дюшена, более монархического, чем геберовский) напечатал письмо, где заявлялось (14 сентября), «что нация, желающая быть свободной, должна уметь обойтись без короля». Бриссо говорил о своей ненависти к королям во «Французском Патриоте» от 4 сентября, а 18 сентября в той же газете было напечатано: «Короли и королевская власть осуждены во Франции». Горса́с писал 5 сентября в «Курьере восьмидесяти трех департаментов»: «Не надо больше королей! Смерть тиранам! Свобода и равенство! Пусть этот спасительный и священный клич раздается во всех сердцах». Карра́, которому надо было заставить забыть ту благосклонность, с какою он отозвался когда-то о возможности призвать на французский трон чужеземную династию, Йоркскую или брауншвейгскую, заговорил еще более страстным языком: «Мы приглашаем все избирательные собрания, — писал он в „Патриотических Анналах“ от 1 сентября, — потребовать от депутатов, которых они пошлют в Национальный Конвент, клятвы никогда не предлагать ни короля, ни королевской власти, под угрозою быть зарытыми живыми в землю по возвращении их в свои департаменты».

Сам Робеспьер, с таким упорством отстаивавший до тех пор монархию, не считал более возможным противиться общественному мнению, становившемуся все более и более враждебным ей. Хотя он еще продолжал и после 10 августа называть свою газету «Защитником Конституции», но уже писал в ней: «Необходимо, чтобы погибли короли или французы. Таково положение, созданное для вас славною борьбой, которую вы вели до сих пор против королевской власти». [665] Правда, в этой борьбе Робеспьер не принимал никакого участия; даже, напротив того, он при каждом удобном случае отрекался от республиканских идей; но вот и он присоединяется к новым чувствам народа. Он присоединяется к ним без увлечения, только одною этою фразою, отмечающею его эволюцию; но он уже не вернется назад и останется до конца верен республике, противником которой был до 10 августа.

Один или почти один Марат не считал нужным меняться вместе с людьми и обстоятельствами. В промежуток времени между 10 августа и 22 сентября я не нахожу в его газете и его памфлетах ни присоединения к республике, ни даже хоть одной определенно-антироялистской фразы. Монархия или республика — это для него безразлично. Он хочет диктатора.

Переходя от газет к политическим брошюрам, появившимся за это время, и к различным публичным заявлениям писателей и государственных людей, следует указать на республиканское сочинение Лавиконтери, автора «Преступлений королей». Он издал книгу под заглавием La République sans impôts, [666] в которой не считал, по-видимому, возможным для Конвента установить какую-либо другую форму правительства, кроме республики. [667]

После вареннского бегства Керсен написал небольшую республиканскую диссертацию, под заглавием «Монархия без короля»; но он не решился напечатать ее тогда и сделал это только теперь, в «Месячной Хронике» за сентябрь 1792 года.

Бывший депутат Учредительного Собрания, Редерер, генеральный прокурор-синдик Парижского департамента, напечатал 17 августа свои Observations, [668] где открыто присоединяется к республике. [669]

Грегуар напечатал речь, которую он произнес в кафедральном соборе Блуа в память убитых 10 августа и в которой громит королей. В ней он не требует формально республики и даже говорит, что для него безразлично, будет ли называться глава исполнительной власти «королем, гонфалоньером, ландграфом, императором или синдиком», лишь бы только была признана верховная власть народа; но он считает возможным и республиканский образ правления, отвечая тем, которые отвергали его, ссылаясь на «обширность наших владений», «что у нас уже было народное правительство, хотя и под другим названием». [670]

Одною из наиболее замечательных антироялистских манифестаций этого времени было открытое письмо Рабо Сент-Этьенна к Гара́, [671] помеченное 25 августа. Рабо Сент-Этьенн, говоривший с трибуны Учредительного Собрания 1 сентября 1789 года «о невозможности думать, чтобы у кого-нибудь в Собрании явился смехотворный проект обратить французское королевство в республику», теперь писал: «…Этот король избавил нас от всех королей. Год его вероломств сделал больше, чем столетие рассуждений об уничтожении королевской власти, освященной и увековеченной шестью тысячелетиями идолопоклонства». [672]

Таким образом от монархии отреклись тогда не только демократы из бывших членов Учредительного Собрания, в лице своих вождей, но также и один из наиболее знаменитых защитников монархической и буржуазной системы. [673]

VI. — Выборы в Национальный Конвент доставили Парижу случай заявить легальным путем о перемене в своих политических взглядах.

Назначение выборщиков первичными собраниями происходило 26 августа и в последующие дни; затем, с 5 по 23 сентября, избирательные собрания назначили двадцать четыре депутата и восемь заместителей.

Обыкновенно эти выборы рассматриваются, как один из эпизодов борьбы между жирондистами и монтаньярами, между умеренными и передовыми, при чем констатируется победа передовых, так как на выборах прошел в значительной своей части список кандидатов Марата. Но не следует думать, чтобы тогда уже существовали две резко разграниченные партии, носившие эти названия, сделавшиеся общеизвестными благодаря позднейшим историкам. Правда, в газете Révolutions de Paris [674] уже шла речь о «партии Робеспьера» и «партии Бриссо»; известно также, что между Робеспьером и Бриссо велась открытая борьба, с тех пор как первый восстал против воинственной внешней политики. Но теперь, когда Франция находилась фактически в войне с Австрией и Пруссией, объекта для этой распри уже не существовало более. Известно также, что между патриотами существовало разногласие, что Робеспьер, Марат и Дантон принадлежали как бы к одному лагерю, а Бриссо и депутаты Жиронды к другому; но сколько еще было тогда разногласий между отдельными лицами в каждом из этих лагерей! Кроме того, разграничительная черта между этими лагерями была очень неопределенна и неуловима; происходили постоянные переходы из одного лагеря в другой, постоянный обмен идей и лиц между ними, так что современники, видя самую борьбу, не понимали хорошо, из-за чего она велась. Теперь мы лучше понимаем это, потому что находимся на достаточном расстоянии, чтобы охватить одним взглядом все происходившее тогда. Прежде всего мы констатируем — и это наиболее важно для нас, — что предметом спора служила не форма правительства. [675] Почти все принимавшие участие в избирательной борьбе Парижа относились враждебно к королевской власти, при чем многие из них, как среди окружавших Робеспьера, так и среди сторонников Бриссо были республиканцами, хотя бриссотистов считали, по существу, более республиканцами, чем робеспьеристов. [676] Разделял их, в сущности, хотя, быть может, они сами еще не понимали и не ощущали этого отчетливо, вопрос о том, должен ли был Париж с его Коммуной в этот критический момент национальной обороны пользоваться диктаторскою властью над Францией. Марат и Робеспьер поддерживали эту диктатуру; Бриссо и его друзья боролись против неё. [677] Дантон желал примирения между этими противниками. [678] На парижских выборах в Конвент одержала верх, по-видимому, политика Робеспьера и Марата, потому что Бриссо, Верньо и Кондорсе, три наиболее влиятельные лица из группы, враждебной диктаторскому преобладанию Коммуны, не были избраны парижскими депутатами в Конвент.

Парижские выборщики избрали почти всех выдающихся демократов; кроме того, за исключением Кондорсе и Фоше, слишком явно враждебных Коммуне, они избрали также и всех выдающихся республиканцев, всех руководивших республиканским движением в июне — июле 1791 года: Билльо-Варенна, Лавиконтери, Робера, Буше Сен-Совёра. [679] Достойно замечания, что каждый из этих «более ранних» республиканцев получил более голосов, чем Робеспьер, который, хотя и избранный первым, получил только 338 голосов из 525. Таким образом результаты парижских выборов носили явно республиканский характер. Вместо того, чтобы видеть в них торжество Горы над Жирондой, в них следует видеть прежде всего торжество республики над монархией.

Пусть не думают, чтобы эти республиканцы были избраны депутатами только в качестве демократов.

Парижское избирательное собрание дало своим депутатам повелительный мандат, в котором обязало их голосовать 1) «за безусловную отмену королевской власти под угрозою смертной казни каждому, кто предложил бы её восстановление; 2) за республиканский образ правления». [680]

С другой стороны, в протоколе заседания избирательного собрания, председателем которого был республиканец Робер, [681] мы читаем следующее:

«Входят канониры секции 1792 года; они отправляются на границу; оратор депутации хочет дать клятву перед избирателями победить врагов свободы. В то время, как с помощью пушки они будут отстаивать свободу своей страны, они надеются, что депутаты Конвента установят на непоколебимых основах доброе республиканское правительство. [682] При этих словах все собрание встает и при одобрительных криках граждан, находящихся в трибунах, присягает республике. Президент отвечает депутации.

Собрание решает напечатать речь оратора, ответ президента и извлечение из протокола, сообщающее о принесенной присяге, [683] оно постановляет раздать оттиски этого отчета избирателям и гражданам, находящимся в трибунах, а также разослать по секциям, кантонам, по всем 83 департаментам и армиям». [684]

Таким образом Париж, в лице своих выборщиков, заранее провозгласил республику. В наших глазах это — очень важный факт; мы видим в нем, как столица направляет Францию к новым судьбам. Тем не менее — и чем объяснить подобную небрежность? — газеты не сообщили об этой восторженной сцене, остававшейся неизвестной до настоящего времени. О присоединении парижского избирательного собрания к республике было, однако, доведено до сведения Франции стараниями якобинского клуба.

VII. — Якобинский клуб благоразумно следовал в этот период за всеми переменами в общественном мнении. [685]

Первой манифестацией, происшедшей в этом клубе и направленной против королевской власти, была индивидуальная манифестация Антуана, заявившего на заседании 12 августа, что Законодательное Собрание «посягнуло на верховные права народа, декретировав, что оно берет на себя заботу о назначении воспитателя наследному принцу». «Как! вы вопиете против королевской власти, [686] вы низвергаете статуи королей, а тут издаются декреты о воспитании наследного принца!» Далее он заявляет, что «народ низверг королевскую власть» и что «следовательно, надо отбросить всякую мысль о ней. Сегодня вы назначите меня королем, а завтра я сделаюсь изменником. Необходимо, следовательно, изменить самую природу исполнительной власти, ибо король или регент всегда будут не более как бесполезными орудиями, так как им всегда будут нужны министры, которые и будут представлять собою настоящую исполнительную власть». Он убедил клуб признать частью его взгляды, вследствие чего 13-го числа состоялась петиция якобинцев, одна из статей которой гласила: «Петиционеры требуют от Национального Собрания отмены декрета о воспитателе для наследного принца, в виду того, что нация хочет быть свободной и что заботиться о наследнике для трона значит предрешать её волю и деятельность Национального Конвента». [687]

Однако якобинцы еще не решались открыто примкнуть к антимонархическим идеям Антуана. Девятнадцатого августа Теодор Жио вносит следующее предложение: «Так как у нас нет, конституции и так как путем именно конституции, и притом конституции во всем её целом, нас хотели снова ввергнуть в рабство, то я предлагаю, чтобы наше общество перестало называться Обществом Друзей Конституции, а приняло название Общества Друзей Свободы и Равенства». Это предложение, «встреченное аплодисментами нескольких членов, было отвергнуто общим ропотом». Жио с большим трудом добился того, чтобы обсуждение его предложения «было отложено до того момента, когда собрание будет более многочисленно». [688]

Но когда обнародование документов, доказывавших измену Людовика XVI, возбудило всеобщее негодование против королей и королевской власти, якобинцы последовали за этим поворотом общественного мнения. На заседании 28 августа, во время которого Детурнель потребовал, чтобы «Людовик Лживый» был последним королем французов, в залу был внесен бюст Брута, «среди общих рукоплесканий». Манюэль сказал: «Здесь подготовлялось падение королей, падение Людовика Последнего; здесь должно находиться и изображение того, кто первый захотел очистить землю от королей. Господа, вот Брут; он будет каждую минуту напоминать вам о том, что для того, чтобы быть гражданином, надо быть всегда готовым пожертвовать всем, даже своими детьми, для счастья родины. Будем помнить, особенно в тот момент, когда нас занимают выборы, что, если в Национальном Конвенте найдется хоть одна голова, подобная этой, Франция будет спасена, потому что у Франции не будет больше короля. Мы все должны принесть клятву, которую я первый приношу здесь: на каком бы посту я ни находился, все мои усилия будут направлены к одной важной цели, — освободить землю от бича королевской власти». «Все руки, — говорит Journal des jacobins, — были подняты в то же мгновение, и клятва была принесена с одушевлением». [689]

Оставалось перейти от мысли об упразднении королевской власти к мысли об учреждении республики. Парижское избирательное собрание заставило клуб якобинцев решиться на этот шаг. Второго сентября, в адресе ко всем своим разветвлениям, он приглашал их «проникнуться духом постановлений парижского избирательного корпуса» и сообщал им эти постановления, в числе которых было, как мы видели, и желание «республиканской формы правительства». [690]

Таким образом якобинцы, после некоторых колебании, примкнули вместе с Парижем к республике, а через свои многочисленные разветвления они скоро произвели соответствующий поворот и в общественном мнении всей Франции.

VIIІ. — У нас нет документов, которые позволили бы нам определить, каким путем действовали местные якобинские общества, каждое в своем районе, чтобы поколебать роялизм в провинциальной Франции; но нам все-таки необходимо сказать теперь хоть несколько слов о том, как эта провинциальная Франция перешла от монархических взглядов к республиканским. Нам необходимо было бы иметь для этого много обстоятельных местных исследований, а между тем у нас имеется таковых очень немного, и почти все они безмолвствуют по занимающему нас вопросу. Чтобы прийти в данном случае к каким-нибудь окончательным общим выводам, следовало бы пересмотреть все департаментские и коммунальные архивы; но для этого не хватило бы одной человеческой жизни. Вот, однако, то не многое, с чем нас знакомят тексты, которые мы могли найти в Париже и в архивах некоторых из департаментов и некоторых из городов.

Мы видели, что Франция (коммуны с энтузиазмом, департаменты с меньшим рвением, а иногда и с колебанием) признала отрешение Людовика XVI.

Общественное мнение стало относиться враждебно к королю из патриотизма; из патриотизма же оно стало относиться враждебно и к королевской власти. [691] Первая антироялистская манифестация, с которой мы встречаемся в провинции, исходит от волонтеров. На заседании Законодательного Собрания, вечером 16 августа, «Франсуа (из Нёшато) сообщил об энтузиазме, каким были охвачены все сердца в департаменте Вогезов. Там только что был обнародован закон о временном отрешении исполнительной власти; значительное число волонтеров отправилось на границы с криками: «Да здравствует нация без короля!» [692]

Но повторила ли вслед за тем этот крик и вся Франция? Да, если верить Горсасу: «От Ланд и до Юры, — писал он в Курьере от 19 августа, — от Альп и до Пиренеи, все французы повторяют хором: «Да здравствует равенство! Не надо более короля!» Но Горсас принимал за действительность свое собственное желание. Я не нахожу этого единодушного хора. Очевидно, были еще колебания. Франция, особенно сельская, начинала медленно понимать, о чем шло дело. Она поняла это только в момент выборов в Национальный Конвент, но даже и тогда нельзя еще было сказать, чтобы она единодушно кричала: Не надо более короля!

Но я нахожу все-таки кое-где довольно интересные манифестации или, по крайней мере, указания на них.

Так, 20 августа в адресе к парижской коммуне, граждане Ларошелля радуются тому, что «были разбиты статуи королей». [693]

Республики требуют также судьи округа Ларош-на-Ионе, когда они пишут Законодательному Собранию: [694] «Король Кобленца пал, и мы желаем, чтобы он никогда не поднялся снова. Верховная нация и ничего более!»

Газета Sentinelle заявляет 25 августа, что граждане Страсбурга встретили комиссаров Законодательного Собрания криками: «Да здравствует равенство, и не надо короля!»

Один из федератов Бреста, прибывший в Париж 6 сентября, пишет 8 сентября, что по дороге он наблюдал «очень заметное желание» не иметь больше ни короля, ни королевской власти. [695]

По возвращении из своей миссии в Нормандию Шомет так доволен поворотом в общественном мнении, свидетелем которого он был, что считает возможным написать в своем отчете: «Вся Франция хочет республики». [696]

14 сентября Мерлен (из Тионвилля), вернувшись из миссии, констатирует, что в Суассонском округе он встречался только с отвращением к королям и королевской власти. [697]

«Парижская Хроника», в номере от 19 сентября, рассказывая о поездке Манюэля в Монтаржис, отмечает следующие анекдотические подробности: «По его отъезде, в городе остался только один попугай, еще говоривший — Да здравствует король! Даже дамы, более всего на свете любящие карточную игру, обязались не прикасаться к картам, пока на них останутся изображения королей и валетов».

В одном адресе, подписанном многими гражданами Нанта и помеченном 12-м сентября, читаем следующее: «Они (нижеподписавшиеся) говорят вам, что ненавидят королей, потому что присягнули равенству, которое нарушается наследственным королем в его наиболее существенном пункте, а также потому, что им изменил король, данный им конституцией. Они отвергают королевскую власть, потому что она носит в себе постоянный источник развращения» и т. д. [698]

Административные власти департамента Шаранты пишут от 20 сентября, что граждане этого департамента «в своей наиболее значительной части, питают отвращение к королям и королевской власти». [699]

Этих нескольких штрихов может показаться недостаточным для обрисовки перемены в общественном мнении такой обширной страны. Однако, если бы даже нам не было известно ничего более, то разве и тогда один тот факт, что я не мог найти за весь этот период времени ни одной монархической манифестации, кроме манифестации Лафайета (не встретившей притом же никакого отголоска в стране), не доказывает, что Франция начала освобождаться от своих монархических взглядов?

IX. — Но нам нет надобности ограничиваться в этом случае несколькими изолированными фактами или одним полу-отрицательным доказательством. У нас имеется также и общее свидетельство относительно умственного настроения тогдашней провинциальной Франции: оно доставляется нам протоколами выборов в Национальный Конвент. [700]

Эти выборы происходили путем всеобщей подачи голосов, но только не прямой, а двухстепенной. Первичные собрания были созваны на 26 августа, а избирательные собрания — на 2 сентября и последующие дни. В Париже выборы закончились лишь 23 сентября; в департаментах же они закончились, вообще говоря, между 7 и 10 сентября.

Национальным Конвентом называлось на политическом языке того времени собрание, созванное с целью пересмотра конституции. Таким образом, созывая Конвент, Законодательное Собрание уже тем самым предрешало, что конституция должна была подвергнуться пересмотру. В то же самое время оно и само уже видоизменило ее и в очень существенных чертах, так как уничтожило буржуазную систему ценза и установило всеобщее избирательное право. Что же оставалось еще подвергнуть пересмотру? Статьи конституции, касавшиеся организации монархии. Но мог ли Национальный Конвент упразднить самую монархию? Да, потому что Законодательное Собрание приглашало декретом от 11 августа первичные собрания «облечь своих представителей неограниченным доверием». В то же время, установив новую формулу присяги, — «Клянусь поддерживать свободу и равенство или умереть, защищая их», — оно освободило граждан от их присяги в верности королю.

В какой степени эти выборы выражали собою общественное мнение тогдашней Франции и в какой степени они были свободны?

У нас нет общих статистических данных относительно числа граждан, присутствовавших на первичных собраниях; мы имеем только несколько отдельных цифр. Так, мы знаем, что в департаменте Гар (Gard) число голосовавших не превышало четверти всех граждан, внесенных в списки. [701] При этих первых шагах политической жизни во Франции очень немногие подавали голоса. Однако, вся мыслящая и деятельная часть граждан, по-видимому, уже принимала участие в этих выборах.

Но была ли подача голосов тогда действительно всеобщей? Все ли французы, удовлетворявшие требованиям относительно возраста и местожительства, могли фактически приблизиться к избирательным урнам? Я не вижу, чтобы буржуазия пыталась тогда силою поддержать свою политическую привилегию, за исключением одного только первичного собрания в Витто (департамента Кот-д’Ор), где лишь одни бывшие активные граждане были допущены к голосованию. [702] Очень небольшое число первичных собраний устранили из своей среды граждан, слывших за противников революции. [703] Некоторые избирательные собрания сочли своим долгом произвести торжественную очистку своего состава, как это сделали между прочим авейронское и парижское собрания. Последнее решило исключить из числа выборщиков тех лиц, которые подписались под анти-гражданскими петициями или были членами антиреволюционных клубов. Но фактически ни Париж, ни департаменты не исключили почти никого; фактически во всей Франции вряд ли набралось более двадцати выборщиков, устраненных от подачи голоса. [704]

Были ли эти выборы свободными? Несомненно, что со стороны правительства, воздержавшегося от всякого вмешательства, не было оказано никакого давления. Временный Исполнительный Совет позаботился даже о том, чтобы в различных своих прокламациях и постановлениях не высказать никакого мнения относительно формы будущего правительства. Если происходило давление, то только со стороны якобинских клубов, как выразителей и руководителей общественного мнения «патриотов». Но искажало ли характер выборов это давление? Не следует ли видеть в нем скорее самовоздействие, влияние общественного мнения на самого себя путем своих обычных органов? Можно утверждать только одно, а именно — что вотумом избирателей руководила тогда, в республиканском смысле, муниципальная демократическая и унитарная политика, одержавшая победу над департаментской монархической и федералистической политикой. В сущности, всего более тяготело тогда над общественным настроением влияние чужеземного нашествия, наступательное движение австрийцев и пруссаков; но я уже указывал на это влияние.

Можно сказать впрочем, что эти выборы не были вполне свободными, так как многие избирательные собрания, как, например, в департаментах Устьев Роны, Канталя, Шаранты, Коррезы, Дромы и Эро (Hérault), приняли у себя систему открытой подачи голосов. [705] С другой стороны видно, что избирательные собрания не позволяли своим членам выражать монархические взгляды; некоторые выборщики, получившие кое-где мандат поддерживать конституцию во всей её целости, должны были оправдываться, отрекаться от своих взглядов или же подвергнуться исключению.

Но если эти выборы не были безусловно свободными, если Национальный Конвент не являлся представителем всех без исключения французов, то можно все-таки сказать — особенно сравнивая эти выборы и это собрание с последующими — что они были настолько свободны, насколько это было возможно при данных условиях и нравах, и что Национальный Конвент в большей степени представлял собою Францию, чем какое бы то ни было из последующих собраний вплоть до 1848 года.

X. — Какое же значение имели эти выборы по отношению к вопросу о форме правительства, которое надлежало дать Франции?

Заметим прежде всего, что в числе избранных депутатов не было ни одного роялиста. Некоторые из них, как, например, Анри-Ларивьер и другие, сделались роялистами позднее; но в этот момент, т.е. в сентябре 1792 года ни один из них не заявлял, и я полагаю, что ни один из них и не думал, чтобы поддержание монархии было совместимо тогда с потребностями национальной защиты. [706]

Мы видели, что некоторые из первичных собраний потребовали сохранения монархии: таковых было пять в департаменте Аллье, одно в департаменте Арьеже, одно в департаменте Ду, три в департаменте Жиронды, два в департаменте Ло-и-Гаронна и одно в департаменте Ло, — всего тринадцать из числа нескольких тысяч. [707]

Ни одно из избирательных собраний, по-видимому, не думало о поддержании монархии, и все они прямо или косвенно облекли своих депутатов неограниченными полномочиями. [708]

Что касается мандатов, то многие из собраний не дали их вовсе, а если и дали, то не вписали их в свои протоколы. [709] Из числа давших, большинство не высказалось относительно формы правительства, а те, которые высказались, намечали лишь отрицательное решение, за исключением парижского собрания, которое одно прямо упомянуло в своем мандате о республике.

Были, однако, и такие собрания, которые, если и избегали слова республика, то ясно заявляли о своем желании иметь ее.

Так, в избирательном собрании департамента Устьев Роны президент Барбару [710] сказал, что слово «республика» требует пояснений и что необходимо хорошо дать понять, что они не желали деспотической, аристократической или федералистической республики. «Нам необходимо, сказал он, республиканское правительство, но приспособленное к нашему моральному и физическому состоянию». Присоединяясь к этому мнению, собрание заявило, что оно отвергало с негодованием и отвращением всякую королевскую и наследственную исполнительную власть и что оно желало свободного правительства, в котором народ осуществлял бы самодержавно свою верховную власть. [711] Таким правительством, очевидно, была бы республика; но определяя его, вместо того, чтобы только назвать, выборщики Устьев Роны имели то преимущество, что они высказывали ясно свое желание и вместе с тем устраняли все формы правительства, дурные по существу или негодные для Франции, т.е. почти все формы правительства, существовавшие тогда или раньше. Они хотели установить новую республику, еще не виданную до тех пор, а именно, демократическую и унитарную.

Избирательное собрание Юры было проникнуто тем же настроением и требовало именно республики, когда говорило, «что королевская власть будет уничтожена, а исполнительная власть будет временной, сменяемой и назначаемой народом». [712]

Другие избирательные собрания ограничились требованием упразднения королевской власти. В департаменте Об при прочтении письма Рабо Сент-Этьенна, который, будучи избран депутатом от этого департамента, поклялся в «вечной ненависти к королям и королевской власти», все собрание дало ту же самую клятву. В департаменте Нижней Шаранты «собрание высказалось против королей и королевской власти». [713] В собрании Луарэ, «один из членов напомнил, что Национальное Собрание на одном из своих последних заседаний поклялось в вечной ненависти к королям и к королевской власти. Едва он успел высказать желание повторить ту же клятву, как все избиратели, поднявшись на ноги, произнесли ее с величайшей энергией, при чем тут же было постановлено, чтобы все депутаты департамента Луарэ, избранные в Национальный Конвент, обязались подписаться под настоящим протоколом, как непреложным свидетельством их полного присоединения к этой новой присяге. [714]

Таким образом вместе с Парижем шесть избирательных собраний высказались определенно против королевской власти. [715]

Другие собрания, если не прямо, то косвенно высказались в том же смысле.

Так, когда избирательное собрание департамента Ду исключило из своей среды одного из выборщиков, получившего мандат поддерживать монархию, то разве это не было с его стороны таким же проявлением анти-роялизма, как если бы оно прямо поклялось в ненависти к королевской власти? В собрании департамента Дордоньи, когда один из членов потребовал, чтобы не было больше монархии, а окружной прокурор-синдик Сарлат выразил то же желание от имени своего округа, депутатам было дано полномочие изменить в конституции все статьи, противные Декларации Прав. Но разве королевская власть не противоречила этой декларации? Я полагаю, что можно признать антироялистскими также и мандаты в роде данного арьежским собранием, которое обязывало своих депутатов «даровать французам форму правительства, достойную их, достойную свободного народа, — народа, в котором живо чувство своей независимости и который сумеет поддержать ее и скорее умрет, чем снова впадет в рабство», или в роде авейронского мандата, «обеспечить навсегда французскому народу пользование его верховною властью и всеми благодеяниями свободы и равенства». Мало вероятно также, чтобы собрание департамента Кот-д’Ор желало поддержать монархию, когда оно выражало пожелание, чтобы Конвент создал «правительство годное для свободных людей», и изготовил законы, приличествующие «духу французской нации и её любви к свободе и равенству». Выборщики департамента Дромы обещали «гекатомбу королей». В собрании департамента Эро [716] генеральный прокурор-синдик этого департамента произнес речь, направленную против королевской власти. Президент этого собрания Камбасерес заявил, что от Конвента ожидали конституции, покоящейся «на незыблемых основах разума, справедливости, свободы и равенства». Многие из членов потребовали, чтобы собрание высказалось в пользу упразднения королевской власти. Не высказываясь в этом смысле, собрание заявило, «что оно облекает своих депутатов, избранных в Национальный Конвент, неограниченными полномочиями, полагаясь на их мудрость и благоразумие в пользовании ими, с целью достижения наибольшего благоденствия страны; оно приказывает, чтобы им были вручены протоколы первичных собраний, в которых высказаны желания последних относительно формы будущего правительства…» К несчастью, мы не имеем этих протоколов. Но видно все-таки, что избирательное собрание департамента Эро по меньшей мере мирилось с уничтожением монархии. В департаменте Нижней Луары депутаты, выбранные в Конвент, поклялись «установить конституцию, которая имела бы своей единственной основой верховную власть народа». Депутаты Конвента от Морбигана получили мандат «скорее умереть на своем посту, чем допустить, чтобы короли и другие земные тираны когда-либо нанесли хоть малейший ущерб независимости и верховной власти французского народа». Избирательное собрание Северного департамента «дает двенадцати депутатам, которых оно назначило в Национальный Конвент, неограниченное полномочие соглашаться на все изменения, реформы и учреждения новых властей, исходящих от нации, имея при этом в виду, чтобы верховная власть ни в какое время не могла подвергнуться риску быть узурпированной, и чтобы священные права человека никогда не могли быть нарушены». [717] Собрание департамента Роны-и-Луары дало своим депутатам мандат «спасти отечество от грозящей ему опасности и доставить французской нации такое правительство, которое могло бы обеспечить её благосостояние и установить на незыблемых основах принципы свободы и равенства».

Таким образом в департаментах Арьежа, Авейрона, Кот-д’Ора, Ду, Дромы, Эро́, Нижней Луары, Морбигана, Северном и Роны-и-Луары обнаружились стремления, клонившиеся в общем к тому, чтобы установить будущее правительство на основах свободы и равенства, и указывающие, по-видимому, на антироялистские чувства избирателей.

В избирательном собрании департамента Сены-и-Марны имела место манифестация, враждебная Людовику XVI. «Один из членов, читаем мы в протоколе, [718] под влиянием своей чрезмерной ненависти к этому изменнику и убийце народа, потребовал, чтобы была отлита пушка, калибр которой соответствовал бы размерам его головы, и чтобы последняя была таким путем отправлена к неприятелю. Аплодисменты собрания засвидетельствовали о его сочувствии этому предложению, внушенному оскорбленным патриотизмом. Вслед за этим предложением, которое хорошо обрисовало отвращение, внушенное и заслуженное тиранами, было внесено предложение, принятое немедленно же и единодушно, не признавать никогда Людовика XVI королем. Торжественная клятва явилась как бы залогом этого решения». Эта клятва была повторена депутатами в следующих выражениях: «Клянусь поддерживать верховную власть народа, национальную независимость, свободу и равенство, не предлагать в течение всего времени существования Национального Конвента ничего, что могло бы нанести им ущерб, никогда не изменять делу самодержавного народа и привести в исполнение желание, формально выраженное избирательным собранием от имени первичных собраний, — никогда не признавать королем ни Людовика XVI, ни кого-либо из его семьи». Значило ли это, чтобы избиратели департамента Сены-и-Марны хотели удержать трон и призвать на него чужеземную династию? Я не думаю. Они имели в виду самое неотложное: устранить Бурбонов. Организацию же правительства на основах свободы и равенства они предоставляли своим депутатам.

Подобным же образом избирательное собрание департамента Мёрты в своем адресе, посланном Конвенту 22 сентября 1792 года, ранее, чем оно узнало о декрете, отменившем королевскую власть, заявило, что «прежде всего» оно желало быть гарантированным от тирании. «Низложение тирана Людовика XVI и всей его семьи, — писало оно, — является одною из первых неотложных мер; ваша мудрость продиктует вам другие; каковы бы ни были решения по этому поводу, мы заранее аплодируем учредительному закону, который гарантирует нам уничтожение деспотизма». [719]

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.