18+
Покамест

Печатная книга - 910₽

Объем: 296 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

«Девушка живо обернулась».

И. С. Тургенев. «Накануне»

«Все великие типы всегда могут быть изображены по-новому, так постоянно было и так будет впредь».

Ипполит Тэн. «Лекции об искусстве»

Прошу покорно принять мой роман вне всякого уяснения его внутренней осмысленности.

Автор


Людям умевшим и людям умершим посвящается.

Книга первая. Деликатный великан

Часть первая

Глава первая. Начало

Время было фиктивно и имело пространственную природу.

Все должно было пройти и повториться.

Исходной точкой сделалось некое Ё-моё.

Мысль мыслит самоё себя, и на самих себя замыкаются слова: за ними нет того, что они представляют, но представление (на удивление всем) начинается, и зрители уже собрались.

Всё представляется как бы сбывшимся.

Женщины пели Ленина. Ровно в пять вышла маркиза. Мальчик принес кофе и забрал платье, чтобы его вычистить. Демон аналогии выявлял общую сущность вещей.

— А зачем казначей? — подражая шуму моря, за сценой повторяют актеры (сцена-жизнь). — А зачем казначей?

Тайной остается начало.

Нельзя прийти к началу.

Глава вторая. Порядок

Сильное чувство нарушает порядок слов.

Спешить надобно, покамест нет содержания.

Я вам доложу.

Я — тот, кто не принял решения. Покамест.

Я устанавливаю: видится то, что пишется.

Возник текст, и появился я.

— Отвечаешь за то, что появляется в пустоте?

Покамест я молчу.

Более я не связан с мыслью: не нужно, чтобы было, надобно, чтоб звучало.

Толстой ничего не хотел сказать: роса с кошачьей головой летит из кельи восковой, разве что.

Толстой мог иметь в виду.

Он более был богат предметами, нежели словами.

Он сам был удивлен, что он был там.

Там речь шла о чем-то другом в терминах пространства.

Глава третья. Рампа

Чрезмерно полная реальность Толстого уничтожила самое себя именно в силу своеай переполненности: уже плохо узнаваемые Каренин, Анна и Вронский имели на груди таблички с указанием их имен, профессий и пристрастий.

Вронский получал удовольствие от общения с Анной и хотел испытать от него (общения) наслаждение.

Анна пела в хоре о людях, приведенных к общему знаменателю.

Одна и та же песня вырывалась из пестроты случавшегося.

Случившееся пестрело словами.

Все говорили о том, что они могли сказать, а не о том, что требовалось.

Все были соотнесены со всеми, но, кто конкретно с кем, установить возможным не представлялось.

— Что это вы сегодня? — Анна спросила, — точно умерли?

Нас разделяла рампа.

Анна не отсылала к роману, а только к самое себе.

Говорили, что у нее нет горизонта.

Глава четвертая. Слово

Изрекала в некотором смысле пустота: все вещи равны.

Простыни должны быть простыми, кофточка — едва ли не домашней работы, а чтобы создать Анну, нужно, чтобы она уже была.

Локомобиль от Лильпопа вместо поезда возбуждал в зрителе общий подъем духа: «Это не я говорю, — понимал Толстой. — Это говорят мне».

Прежде лишь комментировавшие события Каренин, Анна, Вронский стали реконструировать их.

Истиной разрешено было называть все подряд, не заморачиваясь проблемой достоверности.

Место разума заняла воля.

Переописание собственной жизни шло под знаменем свободных ассоциаций.

Циркулировал особый смысл. В пустой комнате на пустом месте стоял пустой книжный шкаф, в котором имелась пустая полка и на ней покоилась пустая рукопись, в которой хранилось пустое слово.

Глава пятая. Спектакль

Анна искала сильных подтверждений, Каренин — неоспоримых доказательств.

Зазнамо Толстой дразнил публику, которая шла на спектакль «Анна Каренина», а попала на «Живой труп».

Вронский и Анна трудились, чтобы появился человек.

Ситуация недоговоренности принуждала искать новые имена.

Случайность воспроизводит человека: явился Богомолов.

Он создавал (в свою очередь) случайность, признавая это, и таким образом освободил себя от страха, что случайность, им созданная, есть больше, чем просто случайность.

Случайность брала на себя функцию судьбы.

Просто случайность сдвигала вдруг какую-нибудь произвольную точку, тем самым прочеркивая линию.

Голова Богомолова отделялась на светлеющем фоне ночи.

Мы узнаем о будущем возникновении чего-то и кого-то через появление его призрака, да.

Глава шестая. Сухарь

— Именно такова моя реальность, — он комментировал.

Анна падала во все стороны: членением слова Богомолов создавал новый ритм, он развивал границы слова, он уточнял себя сам и сам окрашивал себя в необыкновенные краски — умел он (если понадобилось бы) и прыгнуть через себя: он мог, он хотел, он был должен. Понимать (что угодно) следовало не его, а посредством его.

С ним должно было произойти то, набросок чего уже он нес в самом себе.

Он освежил лицо водой с одеколоном и затемненные пространства осветил электричеством; читая газету, он грыз сухарь.

Толстой говорил в свое время, Богомолов — в своем пространстве.

Толстой говорил сам, но изо всех сил притворялся Анною.

Когда же говорил Богомолов, он мог притвориться Вронским.

Толстой говорил преимущественно о глазах и чулках.

Предвосхищая приемы новейшей литературы, он в центре своего повествования разместил не живописное изображение светской дамы, а ее настоящую из плоти и крови.

Глава седьмая. Ощущение

Лишенные мотивации хватаются за правдоподобие.

Анна могла бы лечь на рельсы только в реальной жизни, но не в романе: правдивая Анна мало кому была интересна: даешь правдоподобную!

Любительская постановка предшествовала полноценному спектаклю: Вронского пел Богомолов, Анну — Толстой.

Дословный быт: восемь комнат с блестящими лощеными хамами, медведь, сосущий лампу, повернутые в выпуклость вогнутости, кладбищенские птицы в золоченых клетках, бицикл, ложные окна: слова и вещи, противопоставленные друг другу.

Анна делала вид, что вопрошает судьбу: взволнованный Толстой смотрел по сторонам, отовсюду ища поддержки.

Белье Анны давало ощущение свежести: она появилась в простеньком полупрозрачном клише без всяких кружев и украшений и в юбке присборенной, бантами.

Картинное спервоначала противопоставляло себя драматическому.

Глава восьмая. Письмо

Они старались высказать смысл и даже приостановить его.

Пространство Алексея Александровича было означаемым, пространство Анны — означающим. К сцене и панораме присоединился голос.

— Какой черт оседлал тебя нынче?

Вопрос Анне задал муж, очень на нее похожий, но имевший не столько описательный, сколько оценочный характер.

Он демонстрировал приоритет голоса перед взглядом. Она же — слуха перед голосом: все представлялось преднамеренным.

Анна повернулась, чтобы уходить: она положительно пылала от подавленного гнева. Она пошла в свою комнату надеть шляпку и обнаружила на туалетном столике письмо, только что пришедшее с почты.

«Реальное больше не существует: мы живем в мире подобий», — ей сообщалось.

У лошадей, пробежавших по стене, было не по четыре ноги, а по двадцать, и движения их были треугольны.

Глава девятая. Скобки

Анна не изменяла себе: она пропадала в некоем месте и вновь из него возникала.

Искренно она сожалела о потерянной в беседах красоте и отдельно — о утраченной красоте бесед: первая красота представлялась ей первостепенной, вторая виделась красотой второй степени, призванной не быть, а только намекать.

Толстой именно намекал: в пять часов выйдет маркиза — черная змея свисает у нее изо рта.

— О, адское животное! — тут же восклицал хор.

Непонятное оставалось непонятым — сидели понимающие, но не было понимания.

Каренин неистовствовал — Анна бегала по абортам — Вронский же долгое время не мог ни обойтись без Анны, ни овладеть ею.

Как можно было связать все это воедино?

На помощь разработчикам пришел Богомолов с его триединой теорией временного вынесения всего за скобки, откладыванием проблемы на будущее и знаменитым сдвоенным вопросом:

Кто для кого пишет и кто почему читает??

Глава десятая. Ошибка

Решительно выступив против навязывания Произведению любого смысла, множество Богомолов приводил причин.

(Фигура Анны не выражает-де ничего иного, о чем прямо она не говорит).

(Изображение Анны дается с помощью противоположного ему).

(Все связи Карениной — символические).

(Смежная Анна и Анна сходственная — две разные Анны).

(Анна в прямом смысле, целиком, стала подаваться как часть самое себя, а именно как ее повадки и природа).

(Росе с кошачьей головой противопоставляется Анна-собака).

(Все фигуры суть лишь она одна).

(Росе с кошачьей головой противопоставляется Анна-собака (повторно).

(В самый заснеженный денек, когда не думается ни о чем, кроме как о спуститься с горы на лыжах, ноги Анны представляются двумя изогнутыми бамбуковыми палками).

(Анна — всегдашняя ошибка молодости).

Глава одиннадцатая. Вещи

Из излагаемого времени Анна могла переходить во время повествования (с собою увлекая других) — это позволяло ей (помимо прочего) нарушать последовательность событий и жить, отодвигая нырок под колесо с каждым разом все дальше — что же до Вронского, он мог с подачи Анны, к примеру, побриться, одеться, взять холодную ванну и выйти в новое пространство: так разрушался ненавистный ей текст.

Ровно в пять излагаемое время сходилось с повествовательным: появлялась адская маркиза со змеей — ее тотчас же выводили прочь лощеные хамы; медведь сосал лампу: свет то вспыхивал, то приглушался: призраки плясали на стене, членились слова, и вещими представлялись вещи.

Прошлое становилось будущим и вовсе не таким, каким подавал его (прошлое, будущее) Толстой.

По прошествии многих лет снова Алексей Александрович видел сегменты.

Где-то лаяло.

Плескала вода.

Жужжала поднимавшаяся кабина.

Глава двенадцатая. Фонтан

Будущее в возвратно-поступательном движении то отсылало к событию, упомянутому в каких-нибудь скобках, то отдаляло от него.

Отдельные вещи находились вообще вне времени, в одном только пространстве прочтения (?), другие могли проскочить лишь под музыку или быть уведенными на стене в соответствующем масштабе.

Каренин не чувствовал темпа, но хорошо улавливал паузы в действии.

Множество распыленных взметов дают представить фонтан — здесь было не это.

Паузы предоставлялись для того, чтобы дать возможность узнать кого-то другого.

Они были не слишком (поначалу) навязчивы.

Собака в особняке.

Богиня на водопое.

Мальчик за створкой (лифта).

Из подъемной машины Анна вышла в первое же осеннее воскресенье.

Глава тринадцатая. Дети

Детский утренник — совсем легкий морозец в саду хорошо утепленных фруктовых деревьев: на сцене появляется Мичурин.

Впрочем, тотчас же он и исчезает в дыму — еще не время.

Мичурин, который появится позже, будет не тем же самым, а совсем другим, ровно как поезд, в который сядет Толстой, будет не тем, который навсегда увезет его из Ясной на станцию Астапово.

Дети, впрочем, ничего не заподозрят.

Полнящиеся неподдельным весельем они закричат, что Мичурин всегда идентичен самому себе и собственным растительным признакам.

В дальнейшем, стоя по колени в земле, он шевелил ветвями и шелестел листьями: Мичурин давал крупные яблоки: к нему без опаски можно было привязать лошадь.

Он был цветущим и приносящим плоды — на зиму он нанимал человека и вместо себя (в пределах того же сегмента) оставлял под снегом.

Глава четырнадцатая. Стереотипы

Самое появление Мичурина, должное произойти в будущем, давало понять, что будущее это, возможно, уже наступило.

Оно состояло из многочисленных фрагментов как бы то ни было и чего бы то ни стало.

Каренину было почти шестьдесят, Анне — невступно семьдесят четыре.

Пожилая дама с глазами Анны и в ее чулках знала: в любовных отношениях с кем бы то ни пришлось не следует перегибать палку.

Никоим образом им не следовало умереть вместе с Толстым.

Теперь они вызывали мысли, никак не выражая их.

Независимые от своих интерпретаций Каренин и Анна независимо от контекста демонстрировали то, что они закладывали в будущие эпохи.

В порочном круге первом безостановочно Каренин абстрагировался.

В порочном круге втором (внутреннем) непрерывно Анна разрушала стереотипы.

Когда после полуночи заниматься было уже нечем, они создавали Мичурина, чтобы тот —

Глава пятнадцатая. Актуальное

Работая с мнениями, Вронский для начала создавал их сам.

Спокойно пребывал он в своем мире (уже созданном им, по его мнению), как вдруг просовывалось в него (мир, мнение) чье-то ухмыляющееся лицо: не то Богомолов, не то Мичурин — носитель чужого (неправильного) мнения и нарушитель установившегося порядка.

Злонамеренно этот Мичурин-Богомолов (ближе к Богомолову) смешивал фон и фигуры, время и пространство, что-то и ничего.

С чего начать, чтобы кричать?

Являемся ли мы этим?

Покамест мы ломаем горизонт событий или же станем продолжать и дальше?

Лицо Мичурина возникало уже исчезающим, в то время как физиономия Богомолова исчезала, едва наметившись.

Наряду с прошлым, настоящим и будущим себя проявляло актуальное.

Сильно Вронский потел.

Глава шестнадцатая. Фигуры

Фигуры возникали через духовное напряжение, но чаще вызывались пространственной интуицией.

Напрягаясь, Анна могла прочесть событие или узнать о состоянии вещей: личные имена «Мичурин» и «Богомолов» накладывались одно на другое, как страницы книги, намекая на что-то грандиозное.

Как приготовить хаос в домашних условиях? — Сомкнуть несводимое в собственном мозгу!

Покамест несуществующие Келдыш и отец Гагарина давали мозгу слоистую структуру —

— Управляем именно мы! — внушали они.

— Нет, мы управляем! — спорили с ними Мичурин и Богомолов.

— Управляю я, — мужланов отметала Анна.

Все забывали о Менделееве.

Последний человек занял место Бога.

«Кто с желанием ко мне придет, тот от желания и погибнет!»

Глава семнадцатая. Желание

Желание Анны было созидательным.

Оно вызывало к жизни то, чего еще не было.

Реальные люди и их мысленные дубликаты прекрасно уживались в изощренном мире Толстого.

Желание Анны, ко всему прочему, порождало и первичное состояние отсутствия необходимого объекта.

Желание, не слишком сильное, порождало мужчин без органов — желание возрастало, и органы появлялись.

Мужчины, не нуждавшиеся в дополнительных (по их мнению) органах, бывало, противодействовали их установке — в этом случае стороны приходили к компромиссу: орган устанавливался на время.

Снабженные органами персонажи порою производили насилие над вещами, навязывая им свою практику.

Интерпретируя, они (персонажи, вещи) не столько вырабатывали смысл, сколько симулировали его.

Глава восемнадцатая. Колесо

Толстой с упорством вкладывал смысл в то, что не имело смысла.

Отметая возражения и протесты, он приказал выкрасить кларнет и скрипку в желтый цвет, виолончель — в синий и в красный — контрабас: всю «грязную» работу выполнил художник, придуманный Анной.

В точности Крамской исполнил требуемое: так (без всякого Скрябина) родилась светомузыка::: не тот узнавал эту музыку, кто где-то раньше слушал ее, а тот, кто прежде читал о ней у Толстого.

Читатели (слушатели) мантуаллировали со зрителями.

Мантуалляции, неподвластные случаю, ставили действие на инфинитив и, чтобы не мантуаллироваться самому, Толстой принял крещение и стал именоваться иначе.

Когда с помощью тормозного кондуктора медленно Анна вкатила в дом высокое чугунное колесо, уже могла она надеяться, что безопасно установит его на инфинитив (е).

«Диалоги Анны с колесом», изданные малым тиражом, сделали желание взаимным.

Глава девятнадцатая. Имитация

Локальные процессы и единичные факты противились объединению в какую-либо систему: процессы были сами по себе, а факты — сами: в процессе своего создания находился музей-квартира на Литейном проспекте, еще не называвшийся ничьим именем, фактически созидавшийся впрок до появления достойной личности и задуманный как локальный островок в хаосе всеобщей нестабильности.

Собственно, музей-квартира задуман был Анною для себя, туда она планировала перебраться в будущем::: для росписи стен и создания антуража был нанят художник со степенью.

Крамской был художником третьей степени: он подражал тому, что уже само есть имитация некой сущности.

В пространстве Анны все, находившиеся в нем, могли играть, как в театре, создавая свою реальность, присущими им приемами, подчиненными правдоподобию в его третьей степени смысле.

Пусть. Например. Предположим.

Глава двадцатая. Чулки

Реальность, да, сопротивлялась.

Реальность не желала смешиваться с правдоподобием: пусть лучше будет неправдоподобно.

Блестящие глаза, например, и туго натянутые чулки умершего —

Реальная иллюзия то выгоняла реальность из иллюзии, то из реальности выгоняла иллюзию.

Алексей Александрович закапывал Анне глаза и до предела накручивал подвязки.

На умершую Анна никак не тянула, на умирающую же (предположим) — с натяжкой.

Реально умирающий конкурент, появившись, апеллировал к таким понятиям, как вечное, доброе, разумное, и Анна до поры уступила ему пустующее место.

Хотя и оппонировала:

— Сейте магическое, непостижимое, сакральное!

Каренин упускал мгновения — в каждом из них он мог —

С возрастом Анна укрепляла свою дружбу со смертью, давая ей прорасти (в себе) деревом, дающим тень.

Глава двадцать первая. Молоток

Я был задуман поначалу как некий феномен общения и гений диалога, но в антропологических парадигмах никак себя не проявил и был оставлен в действии на правах простого персонажа.

Я лучше был виден другими, нежели других видел сам.

Ждали перерастания моего «я» в «ты» — выйти за пределы собственного существования было даже интересно.

Я для начала должен был утвердиться сам в себе: я был покамест еще на словах.

Основные слова двоили, сотрясали воздух; они существовали в паре.

Золотой молоток.

Серебряное ребро.

Железный селезень.

Составлены пары были по случаю, а не по природе вещей: так легче можно было по договору установить их сущность.

Космоустроители, я понимал так, нашли общий язык с демиургами слов.

Метки были наложены: чудилось: не предметы обозначены словами, но идеи.

Глава двадцать вторая. Понятия

Каренин, Анна, Вронский и Богомолов в своем кругу заключили некое соглашение, согласно которому обязывались вести себя в различных ситуациях не в рамках установленных обществом правил, а исходя из соображений удобства, целесообразности и личной выгоды.

Принцип «Золотого молотка», как они назвали избранную ими же манеру, помогал экономить мышление, снимая при этом некую оппозицию человека к миру.

Из пальца Анна высасывала самые разные предположения, как-то: время фиктивно::: все должно пройти и повториться::: мысль мыслит самое себя::: нельзя прийти к началу, но пытаться нужно.

Каренин тасовал факты.

Свободно Богомолов создавал собственный положительный образ.

Вронский, базируясь на условном базисе, одни свои понятия определял через другие свои понятия.

Задумывалось снять проблему смыслового прочтения толстовского текста.

Глава двадцать третья. Предположение

Предположение Анны — тексты Толстого отличаются-де от его произведений — никого не оставило равнодушным.

Толстой жил в произведениях и умер в тексте.

Произведения держали (сь) в установленных рамках, в то время как тексты звали проникнуть куда-то в поле чистого желания, если не вожделения.

— Желание должно быть эпохально! — с подачи Анны провозгласили Каренин, Вронский и Богомолов.

Отсюда недалеко было и от преемственности эпох.

— Будь, как я! — потомков призывали Вронский, Богомолов, Каренин.

Каренин бил в барабан, Вронский внес мохнатое знамя, и Богомолов на шею мне подвязал красный галстук.

— Всегда готов!

Тот мир возможного, в котором принимают в пионеры, изначально недосказан и допускает объясняться пустыми словами.

Прелестные телеса.

Молодежный колодец.

Занимательная метель.

Глава двадцать четвертая. Зеркало

Толстой, знавший о своем двойнике, не мог предположить, что и сам двойник способен двоиться.

Двойник, Левин, раздваивался на Лёвина и Ленина.

Ленин (ко всему прочему) был зеркалом русской революции.

Зеркало на уровне физиологического процесса?!

Некоторая телесная реальность Ленина возникала по аналогии с толстовским текстом — новая форма жизни слагалась на договорной основе (человек ничем извне не ограничен)::: любое употребление слова (по молчаливому уговору) правильно.

— Верной дорогой идете, товарищи! — бил в барабан Каренин в розовом трико.

Более текст Толстого не группировался вокруг фигуры автора.

Он (текст, автор) растворился в движениях, обладавших собственной динамикой слов.

Доверительный зритель.

Подростковая бодрость.

Прокурорский окурок.

Глава двадцать пятая. Лица

Анна испытывала наслаждение от фактора эволюции языка — Каренин, Вронский, Богомолов только мычали.

Акты речевого общения порой аннулировали обозначаемую тему (как-то: природу вещей, сущность по договору или наложение меток), ставя перед говорившими совсем другую задачу: одной и той же парою слов, лишь изменяя их экспрессивную окраску, требовалось выразить множество разных значений.

Ангажированный пассажир.

Сорокалетний калека.

Пожарная госпожа.

Эти пассажир, калека и госпожа налаживали общение между героями, когда оно было затруднено.

Персонажи между героями (пассажир, калека, дама), они представляли не столько конкретные лица, сколько обозначавшие их слова, а иногда способствовали лишь выбросу в пространство энергии, скопившейся во рту.

Внешняя и внутренняя форма персонажей, однако, была небезразлична к реальности, своими способами приспосабливаясь к ней.

Глава двадцать шестая. Текст

— Семеро прикатили на одном колесе! — потешался Ленин, имея в виду Каренина, Вронского, Анну, Богомолова, ангажированного пассажира, сорокалетнего калеку, пожарную госпожу — а под колесом подразумевая то самое, от вагона товарного состава.

Умеющий прирастить смысл к чему бы то ни было, именно Ленин усмотрел ангажированность в пассажире, сорокалетность в калеке и пожарность в госпоже.

В замысле они должны были быть сокрыты и содержаться в тайне (?), но правдами и неправдами выходили на свет.

Риторические фигуры пробирались к фактурным по народным тропам, не ища новых путей, а лишь обращаясь к пространству языковой памяти.

Вращая языком во всех направлениях, Бога Богомолов называл ангажированным Пассажиром мира, мир в пространстве души — сорокалетним калекой и душу пространства — пожарной госпожой.

Каренин, Анна и Вронский соглашались, но с оговоркой: в том случае, если мир — текст.

«Ангажированный текст» — уточнили они позже.

Глава двадцать седьмая. Голоса

Смысл упорствовал.

Ангажированный мир лишен был отношений, поскольку состоял из голого смысла: смысл был придан всему, что происходило — происходил же сам смысл.

— В чем, скажите, смысл смысла? — в парикмахерской на Невском раздавались голоса.

Ум заходил за разум.

Порой не понимая слов, прекрасно Анна распознавала суть сказанного.

Можно было вообще ничего не говорить, и так все было прозрачно.

Смысл лежал поверх слов, но гуще всего скапливался в промежутках между словами.

Полуденный студень.

Бредовый предок.

Томатный стоматолог.

Разогнав смысл, тут же Анна приостанавливала его.

Смысл следовало наделить вещами.

Глава двадцать восьмая. Лица

Смысл был отчасти приостановлен::: на очереди был психологизм.

Она предоставляла свободно изъязвляться бессознательному, Анна.

Невидимая рука просунулась в зазор между возможным и реальным миром, у прошлого отвоевывая настоящее.

Спрятанный хор вещал о вечном возвращении прошлого при каждом повороте исторического времени.

Выбирали между желанием и наслаждением — лица, подключенные к телу, подавали гигиенические реплики.

Ленин заговорил о равенстве положений, которое ничего никому не давало.

Равенство давалось в начале, а не в конце.

Механический человек с заменяемыми частями, изобретая, никак не выражал себя — внимание фиксировалось не на эмоциях, а на свойствах материалов.

Колониальный полоний.

Глобальный кобальт.

Политический литий.

Глава двадцать девятая. Интимное

Утратившая психологизм Анна не только подрастеряла свойства личности, но и сама исчезла в целом как явление: стала зиянием и проблеском.

Телесные, ранее обожествлявшие Анну, стали обожествлять ничто.

Ложь не отрицалась. Мысль рождали на балах, в танце тела. Кто-то устанавливался животным, некоторые выходили за свои пределы. Из обихода была изгнана идея внешней причины.

— Станемте же разговаривать и так возникнем! — призывала Анна.

— Не ограничиваем интимное двумя партнерами! — тезис подкинул Вронский.

— Действие проистекает ниоткуда! — условие поставил Богомолов.

— Пусть вскроются моральные нарывы и выделятся силы, в которых повинен не театр, а жизнь! — под зрительские аплодисменты провозгласил Каренин.

Попутно убрали словесные ограничения: слова стали выражать то, чего раньше не выражали, они приобрели весомость особую.

Крученый мученик.

Фанатичный лунатик.

Скуластая акула.

Глава тридцатая. Шанс

Психологические переживания были отброшены — никто более не воссоздавал характер.

Думали плотью.

Темными силами обещал заняться Ленин.

Безгласные, шепчущие, неиссякаемые слова подбрасывал внутренний голос.

Ждали сцепления высказываний вне тождественности тем.

Высказывания покамест рассеивались.

Покамест означающие совокупности сбивались из бывших высказываний.

Да здравствовал принцип бессознательности.

Могло сделаться бесконечным появление смыслов.

Не стало поездов, в которых сидят, и рельсов, на которые ложатся — взамен появились функциональные места, вольно задающие всевозможные позы, и тем самым устанавливающие новые отношения между людьми.

Еще не сложившееся животное с неопределенными возможностями получило шанс стать всем.

Часть вторая

Глава первая. Смутное возвращение

Пролог. Теперь женщины обсчитаются.

Смутное возвращение просилось быть описанным: иная история того, что было содеяно людьми.

Старые противоречия должны были уступить место новым.

Не новое знание пришло — новая жизненная практика!

Делалось то поздно, то рано: бестелесное выступало в роли причины.

Еще не было разговоров.

Была видимость.

Слова покамест не отсылали к самим себе.

Определялся тип: определившийся тип непременно тип стадный.

Настал полдень, тени оказались слиты со светом — сразу действие вышло за пределы себя.

С хрюканьем и мычанием они выскочили на свежий воздух, стали бодаться, бегать, рыть землю: застоявшиеся: тридцать две ноги вместо шестнадцати: Каренин, Вронский, Мичурин, Келдыш, Богомолов, отец Гагарина, Крамской, Ленин: движения тела против движений души.

Блаженство, блаженство и еще раз блаженство!

Кнутом щелкал механический человек, преодолевший болезнь, боль, мягкотелость, добродетель, милость, сострадание. Неведомые струны звучали. Ожидание напрягало текст. Призрак замечен был: ждали оплотновения под солнцем.

Каждый выбежавший в поле способен был сказать нечто иное, отличное от того, что скажет — скрыть множество смыслов, свести множественное означаемое к единственному означающему.

Высказывания: невидимые и несокрытые.

Уже захлебывался в формулировках Каренин.

Тонул в лакунах Вронский.

Мичурин путался в интерпретациях.

Высказывания как события видел Келдыш.

Крамской события наблюдал как вещи.

Предсказанные им высказывания Владимир Ленин трансформировал по собственному произволу.

К хроническому отступлению склонялись Крамской и отец Гагарина.

Кромку времени маркировал Богомолов.

Игра аналогий, в которой они участвовали, затевалась в поле взаимодействия высказываний, да.

С историей побочных обстоятельств на станцию выходил Толстой.

Обозначения подменяли людей.

Станция «Лев Толстой».

Роман «Анна Каренина».

Бронепоезд «Владимир Ленин».

Все было измышлено: злобно и гадко.

Глава вторая. Вместо биографии

Алексей Александрович Каренин просто не знал, что думать о своей жене.

Вместо биографии у нее была легенда.

Анна будто бы летала в Космос и там имела встречу.

Слух распустил отец Гагарина, и Алексей Александрович сделал ему формальный вызов.

Тот принес извинения: в Космос-де летала собака.

На станции Астапово (там выбрано было место для стрельбы) несостоявшиеся дуэлянты выпили по стакану вина и разошлись с миром.

На станции Астапово работал большой буфет с татарами и француженками — те и другие ворочали тяжелыми задами и липли к посетителям.

Вечером выступали цыгане: кричали, хохотали, чокались, целовались и пели.

Именно здесь со временем идеи Толстого свелись к интонациям.

Всезнающий и вездесущий автор мог показать роман, отличный от всех остальных, с высокой восприимчивой формой в продолжительном жанре: повествование, в котором все дозволено, роман-пикник и завтрак на траве.

Открытое произведение облекало в форму пространство, и самое время принимало пространственный характер.

Образовавшийся зазор (между тем, что Толстой задумал и тем, что он написал) давал возможность проникнуть в текст посторонним фигурам, как-то: отцу Гагарина, Келдышу, Мичурину.

— Все только предстоит написать, — с грушей появлялся Мичурин.

— Давно все написано, — виолончель настраивал Келдыш.

— Все есть писанина, — скафандр примерял отец Гагарина.

«Собачья ерунда!» — думал Каренин.

Собака была бы верна ему безусловно, а слово «собака», известно, не кусается.

При жизни Анна просила освободить ее от этого слова.

Свои поступки она совершала перед публикой.

— Коммуникант не может быть симметричным, — мычал Мичурин.

Каренин представлял себе нечто, находившееся перед ним, как что-то двигавшееся перед ним самим.

Каренин — Он самый!

Закон отсроченной видимости вступал в силу.

Невидимое должно предшествовать видимому во времени — в противном случае в мире не будет ничего первостепенного.

Тяжелые шелковые занавесы были одного цвета с коврами, изящные безделушки на горках и на каминах стояли ромбом.

Текст формировал читателя еще до начала прочтения, предвосхищая его (читателя, текста) реакции.

Настенные часы — шли ли верно?

Глава третья. Рыба жива

— У вас, быть может, дела нехороши, а, может статься, вы неудачно влюблены?

Тени бродили по лицу Каренина и по стенам.

Не раз, чуя легкий шорох за дверью, он выглядывал в коридор и уверялся, что обманут слухом.

— Покойников боитесь?

— Только утонувших, да и то, если в воде долго пробыл, а когда под товарным полежал — ничего, интересно даже, — храбрился Алексей Александрович.

Важно было соблюсти видимость.

— Апельсины хороши! — выкрикнул за окном разносчик. — Рыба жива!

Каренин знал: разносчиком нарядился Богомолов.

Под предлогом насморка Алексей Александрович закрыл форточку.

Богомолов мог появиться с Анною: нисколько он не стыдился ее, голубоватой или густо-малиновой, хотя, по уверению его, она лишь слегка белилась и румянилась.

— Ее же никто не видит, кроме вас, — Каренину выбирались лучшие апельсины и самая свежая рыба.

Анна могла быть затянута зеленым сукном — когда Каренин посещал Богомолова на дому, последний приподнимал занавесь, демонстрируя фрагмент картины.

Угадывалась рука Крамского.

Как-то материя соскользнула, и Алексей Александрович узрел Анну с лебедем, из мифологии.

Каботин смеялся, бессмысленное щекотало нервы: женщина должна быть для общества!

У него был недурной баритон, несколько пошатнувшийся от беспутной жизни.

Трещавший без умолку Богомолов по сути ничего не сказал — Каренин большей частью молчал, но молчанием своим тоже не сказал ничего.

Пространства было вдосталь, еще не напитанного и не обставленного: оба знали, что Анна может и напитать, и обставить его.

Никто не вел счет времени.

— Но будет об этом, — Богомолов продолжил, — расскажите мне о вашем музее.

Это была старинная идея Анны, к которой при жизни она подключила мужа: просто музей, никому, ничему не посвященный: музей в чистом виде, музей как таковой.

— «Музей в инфинитиве: лежать», — оживился Каренин, — предполагается скоро открыть. Работаем интерьеры, завозим экспонаты.

— Короткий окорок? — ахал хозяин дома и галереи. — Оловянный половник? Утомленный омлет? Волосатые полосы?!

— Еще спиральная пирамида, — присовокуплял устроитель, — Коварный повар ко всему представит туалетный ритуал.

Глава четвертая. Афинские вечера

Была видимость.

Пустое пространство задумано было занять разговорами: слова заимствовали у Толстого.

Слова Толстого могли доминировать над видимостью.

Эффектные фразы развешаны были по стенам, мелькали фигуры слова: в музее на Литейном язык праслов мешался с языком прасолов.

Крамской хлопотал об отделке комнат: старые картины (мира) были отброшены.

Что-то выходило за рамки преднамеренности, преступая границы смысла: замыслено же было поместить все в круг досягаемости (при этом оставаясь в рамках).

Восстановлению подвергалось подражание: прошлое подлежало реконструкции в обратном порядке, Игровое поведение, да, повторяло прошлый опыт серьезности, предшествуя опыту новому.

— В виде превосходства личности над природой, — художник объяснял Каренину.

Алексей Александрович подписал бумаги — его подпись можно было принять за простой росчерк пера: предстояли расходы; ко всему прочему предстояло по возможности быстрее очистить счет Анны по ювелирному магазину (ее всё еще ставили в образчик светской женщины отменного тона).

«Что вы делаете после оргии?» — Анну спрашивал Толстой.

«Я поддаюсь искушению пространства и сливаюсь с окружающей средой», — отвечала та.

«Прикидывается дурочкой!» — сердились читатели.

Анна желала невидимого и несла идею бесконечного: отвечавшая не совпадала с отвечаемым.

Обморок писавшего приводил к замешательству слова.

— Выломать двери или раскачать мебель? — не понимал отец Гагарина.

— Кто слышит, — не понимал и сам Толстой, — а кто говорит?

За воротами сидел дворник, с головой уйдя в свой тулуп: добрый, но слабохарактерный человек, которого постоянно скандализировали дурные поступки и обращение дочери.

Дочь уважала мать.

Кругом стояла пугающая тишина.

Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович военным агентом неслышно уезжал в Грецию.

Прошлое еще окончательно не свершилось и с каждым мгновением наполнялось новым смыслом, привносимым в него из будущего.

Афинские вечера рисовались живыми картинами.

Вопрос: «Что вы делаете после оргии?» предназначался генералу, но в прошлом ошибочно был переадресован Анне.

Анна просила освободить ее от этого вопроса.

Глава пятая. Оранжевый манжет

Все было почти завершено — оставалось раскачать мебель и выломать двери.

Пришел дворник с ломом: пробил перспективную анфиладу: ничто не препятствовало отныне экскурсантам свободно переходить из комнаты в комнату и покачиваться на мягких подушках.

Живые картины подготовлены были вполне невинного свойства: «Собака в особняке», «Богиня на водопое», «Мальчик за створкой лифта».

Невидимый хор пел Ленина, в центре экспозиции красовался локомобиль от Лильпопа; кому-то виделись лощеные хамы. Мичурин появлялся из дыма и исчезал в нем. На стенах разрушался ненавистный Анне текст. Остановившись у окна, можно было наблюдать Литейный проспект.

Кто-то на воротах написал: «Анна».

Явился умирающий Некрасов, прилег на козетку — чем не натурщик?! Крамской похватал кисти, раскрасил поэта в разные цвета.

Оранжевый манжет выделялся.

Негромкое пение настраивало на танцевальный шаг. Экскурсоводы тоном непринужденной болтовни замыкали слова на самое себя — каждый посетитель понимал их по-своему, и это придавало действию пряный и терпкий аромат.

— Случай скоро представится, — распространяли одни.

— Уже представлялся, — втягивали другие.

Он был не наглядным, но слышимым, случай.

Он щекотал ноздри и предвосхищал действительность.

Хор голосов, певших Ленина, давал прислушаться к себе: кто-то начинал понимать, что и его собственный голос принадлежит (к) этому хору.

— Выжить можно лишь умирая! — всем своим видом говорил Некрасов (он не ушел).

В легком платье, в витрине за стеклом, за работой сидела Анна: полный стан ее обличал нервный склад. На желтоватой открытой шее отчетливо обрисовывался густой засев темно-каштановых волос.

Ей был предоставлен случай, определенно.

— Она стала четче воспринимать внешнее ей, сама при этом лучше воспринимаясь ею воспринятым, — предостерег экскурсовод от чего-то.

Глаза Анны блестели, казалось: она чуть-чуть покачивает ногой в туго натянутом чулке.

— Какое отношение имеет Анна к истории с заблудившимся трамваем?

— Когда генерал Гудим-Левкович ехал на вокзал, чтобы далее направиться в Грецию, Анна перевела стрелку… в бездне времен.

— Нищий старик был тот самый?

— Тот самый, что умер на Ясной Поляне Духа.

Все понимали, что продолжать в инфинитиве —

Генерал Павел Павлович Гудим-Левкович слыл за человека, перед которым Вронский был мальчишка и щенок.

Глава шестая. Философский силос

Я подслушал: мне в комнату звучало через вентилятор.

Лаяла собака.

Ликовал Исайя.

Была собачья свадьба.

Звучал вороний грай.

Толстовский разговор шел в несколько голосов.

Говорили неглупо.

— Женщине спервоначала надо давать укорот, — утверждал кто-то.

— Они должны иметь вечную возможность появляться и исчезать, — мягко уводил кто-то другой, — как самки пингвинов или летучие мыши.

— Что за фантазии? — протестовал первый. — Знаете вы, что они делают после оргии?

— Переводят стрелки! — второй знал. — Смешивают места и даты. С некоторого момента их тела присоединяют фрагменты чужих тел, присваивают их. И все же: пусть исчезают днем и появляются ночью!

Слово «жестокость» он выговорил так, как если бы произнес «жизнь»

— Они противоречат данностям жизни, — вступил в полемику третий. — Они занимают все пространство жизни. Везде они. Всё о них. Дышать невозможно! Пожалуй что, ни к чему и ночью…

— Как же вагоновожатые? — подключился четвертый. — Кто переведет стрелки? Кого возненавидит Толстой, и не придется ли нам с вами лечь под чугунное колесо Фортуны?

Становилось понятно: Мичурину, Келдышу и отцу Гагарина себя противопоставил Богомолов.

Была слышимость; пространство помаленьку заполнялось.

Прошлое подражало будущему.

Я был неудачно влюблен: она была дочерью дворника, шорохом в коридоре и обманом слуха.

Она умела вдвигать слово в слово, она ввела в обиход «философский силос».

Нина Ломова была моей одноклассницей, ею она и осталась.

Я не боюсь покойников, нисколько ее не стыжусь, голубоватой или густо-малиновой.

Измученный ученик.

Романтический бантик.

Подвальный вальс. Колоссальный голос. Морковная парковка.

Предательская среда.

Религиозное зрелище.

Беспринципный инцидент.

Я написал «Нина» на золотых воротах.

Пришел дворник с ломом и снес ворота

Проходите, господа!

Глава седьмая. На переходе

Мальчишка и щенок, слушая одним ухом, вписывались в живую картину: мальчишка изображал мальчика, щенок — собаку.

Раздвоенный образ Вронского казался пошлостью, тысячу раз повторенной.

— Положительно моложавый, — дворницким голосом проговорила Нина Ломова, собираясь посмеяться позже, когда мы останемся одни. — Балансирующий талант.

Как ни ничтожно было ее справедливое замечание о еще неустановившейся картине, мальчишка пришел в восхищение от ее ремарки: нам подан был кофе, а наша одежда унесена для химической чистки.

Картина между тем положительно наполнялась сложностью всего живого: на заднем плане стала видна фигура богини на водопое; хлопнула створка лифта — мальчик доставил отлично вычищенную одежду.

Никто не заметил нашей наготы! Мы не заметили и сами: короткое время мы представляли участников живой картины, естественно в нее вписавшись: в дальнейшем (нам сообщили) таким образом мы сможем неплохо подзаработать!

Трамвай с незнакомым номером, возможно заблудившись, промчался по Литейному проспекту: была в нем механическая способность мчаться, независимая полностью от содержания: возможно было хорошо показать то, что было дурно. А дурно было то, что военный атташе России генерал Павел Павлович Гудим-Левкович не скоро еще прибудет в воюющую дружественную Грецию.

На всём, однако, покамест еще лежали покровы. Мы не могли отчетливо видеть ту Анну, которая была у нас в душе: за стеклом, в витрине, Анна была сведена на степень исторического лица.

Некрасов сообщил, что этот персонаж выставлен для продажи.

Когда мы уехали, Некрасов сел против витрины и в уме своем крутил то, что хотя и не было сказано нами, но было нами подразумеваемо: «пристальный кристалл» и «знакомое лакомство».

Задвинутость одного в другое делало слова вещами.

Превращение свободного человека в живую вещь: создание ли это человека-вещи или вещечеловека?!

Фигура Каренина, поставленная за богиней, которую мы поначалу не заметили, была еще только на переходе от холодности к вдохновению: Алексей Александрович смотрел то на Анну, то на Вронского: они расположены были так, что Вронский, держа рукою простыню, как бы приглашал на нее Анну —

В понятии Крамского Некрасов имел и талант, и еще что-то, дающее возвышенный взгляд на сложившуюся ситуацию — Каренину же нужно было только сочувствие и похвала его решениям и мыслям.

Когда музей был открыт для всех, а я стал избегать его посещения: была вброшена мысль, что я просто завидую Толстому.

— Положим, не завидует, поскольку у него талант, но решительно ему досадно, что богатый граф без особенного труда сделал то же, если не лучше, чем он, посвятивший этому всю свою жизнь! — через вентилятор сказал мальчик.

Глава восьмая. Присутствие коромысла

Новые обстоятельства возникали, способствуя тушеванию прежних.

По бархатному жилету Алексей Александрович пустил в три ряда толстую золотую цепочку. Он стал небрежничать своими супружескими обязанностями.

Его черные, довольно редкие волосы с висками, зачесанными к бровям, щедро натерты были фиксатуром.

Кто-то наделял вещи смысловЫм.

Дверь открывала перспективу.

Ослепительное столовое белье, старинный граненый хрусталь и массивное черненое серебро делали честь дому.

В смеющихся комнатах ему делалось щекотно.

«Мгновение», — кто-то написал на воротах.

За резкими звонками в передней раздавались новые звуки.

Сцена представляла собою залу, гостиную и кабинет вместе.

Воображая присутствие Анны, Каренин сажал на плечо летучую мышь либо об руку ходил с самкой пингвина.

Собака лаяла обло.

Он видел Анну по частям: стыд есть, а совести нет.

Его тенденциозные потуги пропали даром: речь Анны возникала из ничего: она (речь, Анна) была невидима, неуловима, импульсивна и лаяй.

Стозевно голос вместо Анны продолжал на мужа возводить нелепые обвинения: он-де препятствует ей в самых невинных развлечениях, пристрастен якобы к мальчику, мешает ей обрести ее собственное тело.

Покамест он только подбрасывал ей фрагменты тел других людей и животных: дом, дом, дом сменились на тело, тело, тело (кавычки по вкусу).

«Если бы я имела тело, — часто думала Анна, — обладала им, я могла бы общаться с мужчинами, покамест же я могу лишь заглянуть внутрь себя: кто там?»

Внутри были потемки, словно бы душа ее была ей чужая.

Бессмысленное коромысло висело в воздухе (играя буквами), не то чтобы ясно видимое Алексеем Александровичем, но четко различаемое зрителем: очередная творческая придумка от Нины Ломовой::: прозрачное «мысл» добавляло действию то общее, что формально в нем отсутствовало.

Присутствие коромысла было просто присутствием.

Ему место было в музее инфинитивов: привесить.

Богомолов вошел как будто в свой кабинет, отыскал глазами кого-то в зрительном зале и, отошед к стене, чтобы поставить ведра, принялся бродить по сцене, прислушиваясь к толкам.

Сидевшие в первом ряду братья Мечниковы чувствовали лучше других, что сознание (как таковое) более не помещается в пределах мозга одного человека — оно рассредоточивает себя на некое множество персонажей и может приходить (к) и уходить из любой точки этого множества —

Глава девятая. Каламбур прозвучал

Иван Ильич, старший, который видел Анну на сцене, довольно громко удивлялся, что ее еще держат на свободе, а не заперли в музей под стекло в поучение потомству.

Младший, Илья Ильич, который Анны не сцене не видел, извлекал ее, сложившуюся в общем сознании, по частям.

Старший смотрел на Анну, и в сознании у него появлялась еще одна Анна.

Младший изначально воспринимал части своего тела — когда в этом восприятии замелькали части другого тела (женского), по аналогии он перенес смысл своего тела на чужое.

«Она Анна Каренина потому, что я вижу ее Анной Карениной?» — себя спрашивал Иван Ильич.

Он не обманывал, а просто играл роль: мозг.

Физиолог Илья Ильич лучше кого бы то ни было понимал, что Анна была не в том смысле живая, в каком Вронский был Римским папой.

Смертный Иван Ильич пока воспринимал Вронского только на уровне принятия им, Вронским, католичества, в самом начале его головокружительного духовного вознесения.

Вронский во времени и Вронский в пространстве суть два разных Вронских: один восседает в Ватикане, другой мчится в трамвае, стоит чучелом в музее или поднимается в лифте.

Контрабандно на свободные места в зрительном зале капельдинеры рассаживали собак, летучих мышей и самок пингвинов.

Тем временем Богомолов допил вино и бросил стакан в камин: у зрителей (людей и животных) о нем (Богомолове) складывалось представление как о чудовище вроде Геринга или саблезубого тигра.

Тон держался невозможно скабрезный: каламбур прозвучал, от которого стошнило бы и Магду Геббельс:::

Оргия затевалась.

Извозчик с поднятым верхом доставил участников.

Бессознательные аномалии плодили сладострастных насекомых.

В оргии задействованы были любовь, истина, добро и красота.

Прибыли мать и дочь: материнское живородящее лоно и иссохшее бесплодное чрево: мать уважала дочь.

Прикатили сумасшедшее фортепиано: инструмент, за которым можно было погибнуть, сойти с ума, совершить преступление.

Творилось невозможное, и только точки концентрации::: не давали каркасу обрушиться, удерживали фигуры, уровни и роли.

Мир без Бога (видели братья Мечниковы) стоял в одном ряду с текстом без автора и спектаклем без режиссера.

Голосом без говорящего.

Языком безо рта.

Глава десятая. Она позировала

Ожидание Анны — ожидание смерти?

Мичурин, Келдыш и отец Гагарина — каждый ждал Анну по-своему.

Каждый написал завещание, добровольно изменил характер и исковеркал язык. Воображая ту неподвижность, в которой пребывала Анна после происшествия на железной дороге, три приятеля как-то выпадали из категорий пространства и времени: исчезла хронологическая последовательность действий: Анна могла предстать перед ними как до, так и после падения своего на рельсы.

Мичурину Анна являлась абстрактной, лишенной индивидуальных характеристик: она могла предстать перед ним большой или маленькой, худой или толстой, опрятною или неряхой. Индивидуальная некогда, она сделалась универсальной.

Считая своим долгом предостеречь его, Крамской шепнул как бы в шутку:

— Берегитесь, Иван Владимирович, она вас проглотит.

Она позировала художнику — когда тот писал с нее неизвестную, она перехватывала его руку, державшую кисть: картины агонии человечества возникали, кошмарные, беспощадные и банальные — на вернисажах художник уже по инерции сопровождал их бессмысленными и нелепыми объяснениями: самая живопись сделалась для него несущественной: важно было доказать: Анна жива!

Она, Крамской демонстрировал, не нуждается в завершенной телесной оболочке (сама Анна с этим была не согласна): достаточно ей одного рта, одной ноги, одного пальца!

Сценическая пьеса сводилась к проносу по сцене живописного полотна, которое поднималось к колосникам и опускалась в оркестровую яму: в какой-то момент Келдыш отмечал утрату точного взаимного соответствия имени Анны фрагментам ее тела: любую часть Анны, как и ее целиком, можно было, не причиняя ему ущерба, разрезать на кусочки и склеить заново, в то время (и в то пространство) как имя Анна Каренина оставалось единым, неизменным, вечным.

— Анна Каренина мала и уродлива, она не смеет показаться в своем собственном обличье! — до хрипоты спорил отец Гагарина, с собою приводя на оргию каких-то жутковатых карлиц и увечных старух, о происхождении которых Мичурин, Келдыш и Крамской не могли подумать без отвращения.

Прошлое Анны, сходились все четверо, в форме ошибок содержало измерение будущего: попахивало революцией.

Время остановилось, вперед пошло пространство.

— Не уцелеют и мертвые, если победит враг! — кричали революционные старухи.

Влекомый к смерти по сцене под аплодисменты зрителей кургузый, на пуантах, проходил Ленин.

Революция трактовалась как текст: до революции как текст трактовалось падение Анны: после революции как текст трактовались события в школе Дзержинского района Ленинграда — эти события (все) оказались способны (прояснилось в дальнейшем) лишь стать сбывшимися.

Их смысл предстояло определить задним числом.

Часть третья

Глава первая. Вырождение бытия

Толкучие людные улицы кишели мешаным юрким народом.

Кто-то занимался некрупным дисконтом, кто-то давил на некие петербургские пружины. Как на картине Крамского набрасывался легкий контур: осторожный, но с яркими, определенными очертаниями.

Судебный следователь Энгельгардт был убежден в существовании некой тайны, могущей быть раскрытой.

«Свободу интерпретации!» — начертано было на транспарантах поперек Невского.

Александр Платонович взглянул на запястье: утро было в половине, и он как обычно находился в гуще событий: ненастоящих: они либо были уже в прошлом, либо еще только должны были произойти.

Ненастоящие события (следователь относился к ним серьезно) ставили несуществующие (на тот момент) проблемы: идея беспорядка (к примеру) больше или меньше идеи порядка? Анна, Каренин, Вронский (предполагалось) предшествовали подающему их творческому акту Толстого и, проецируя образы самих себя вперед и назад, создавали тем самым беспорядок, считавшийся возможным, хотя и нереальным.

Большее они принимали за меньшее, сомнение добавляли уже к самому действию, а отрицание — послушать их! — свидетельствовало лишь о слабости самого отрицающего.

Судебный следователь Александр Платонович Энгельгардт ничего не отрицал, хотя и вынуждаем был переотрывать (иногда) уже однажды открытое: время-де — вырождение бытия!

Анна, Каренин, Вронский вырастали из собственной длительности — они отделяли прочих от реальности, отдавая во власть сиюминутного импульса::: а уж под влиянием этого самого импульса можно натворить каких угодно дел —

Толстой мог бы жить позже или раньше, он написал бы другие книги под другим именем, но Анна там все равно бы была и несла бы те же идеи на тех же принципах.

Из парикмахерской на цокольном этаже доносились голоса — Александр Платонович заглянул: отец Гагарина привел стричься свою инвалидную команду: старухи отводили душу, собачась крикливым сквернословием.

После оргии они не махали кулаками, а коротили волосы и тщательно массировали кожу, приобретая моложавость и избавляясь от насекомых: делалось медленно, росло же быстро.

— Как вы различаете их? — спрашивал следователь (старухи были на одно лицо).

— В них нет различий по природе, — отвечал Алексей Иванович. — Есть различия в степени.

«В степени свободы», — Александр Платонович понимал так.

— В действия моих питомиц вплавлено прошлое. Инстинкт позволяет им постигать все, что хочешь без всяких интеллектуальных усилий.

Послушать его, пришло новое время, в котором одно в другое проникли не только прошлое и настоящее, но и разные состояния сознания.

Глава вторая. Тянуть чулки

И в самом деле Толстой под другим именем всё о том же (по большому счету) выпустил другие романы!

Трилогия появилась: «Вполне».

Книга первая. «Уж на равнине».

Книга вторая. «Дым багровый».

Книга третья. «Навстречу утренним лучам».

Одета там была Анна в тот же самый черный шелк и очень прилично, но как будто немного с другого плеча — да Анна ли это?

— Она самая! — Толстой божился. — Сейчас умереть.

Она была из парфеток, но как-то превратилась в мовешку. Стала плохо учиться, в институте слыла тупицею, часто ходила без передника. И эта история с трамваем!

— Что за фантазия? — удивлялись Толстому, — Опять рельсы!

Сам Алексей Николаевич (теперь его звали так) был в плюшевой шляпе из пьесы «Звуки тела».

— От чистых описаний я перешел к динамическому повествованию, — Толстой оправдывался.

Теперь он не указывал, что «это была дама с блестевшими глазами и туго натянутыми чулками», а прямо сообщал, как «ослепительно блеснув глазами, туже некуда, она принималась тянуть чулки».

Старые большевички из хора помнили ее по Смольному, где она чувствовала себя довольно свободно, набралась какой-то цыганской удали, обзавелась вульгарными манерами и развязной речью.

Им предстояло перескочить в новое время — Анна оказалась подготовлена к переменам лучше других.

Одно событие повторяло другое, несмотря на все различия: в Смольном появился Ленин.

Он был стар, хотя и без дряхлости. Его одушевление росло по мере того, как он говорил: во всем нужно идти дальше и выше, совершенствуясь до бесконечности. Он звал отказываться от достижения истины ради процесса создания новой реальности.

Минуя реальность, они воздействовали один на другую.

Наступил год собаки.

Как самка пингвина или летучая мышь, Анна не давила в себе влечения.

Спали врастяжку. Ленин курил папиросы очень большого формата. Окно с успехом заменяла застекленная дверь. Вставали из-за стола. Апельсиновые корки превращались в апельсинные. Униженных Ленин переводил в разряд оскорбленных.

Ленин брал материальное, пересаживал Анне в голову, преобразовывал и так получал идеальное.

В черепе у Анны образовалась дыра — в нее всасывалось — серьезные вещи размывали очертания, вытягивались и исчезали вслед за незначительными и мелкими.

— Это, положим, пустяки, — у зеркала Анна изменяла прическу. — Жизнь ничего — жить можно.

Глава третья. Оказалась собака

Никакой окоченелой основы вовсе Александр Платонович не наблюдал, как не наблюдал он и тех состояний сознания, которые (как бы) проходили по этой основе, как актеры по сцене.

Сцена была.

Мелодия тянулась непрерывная от начала действия — невидимый пел хор: сквозь длительность проходили персонажи: Анна порождала Ленина. Ленин порождал Анну.

Были изменения, но не по большому счету: Анна тяготела к рельсам, Ленин — к революции.

В различные моменты времени судебный следователь пытался вычленить хоть что-нибудь устойчивое — тщетно: буквально все валилось из рук и исчезало из поля зрения.

Мираж настоящего в прошлом держался в воздухе: возможное пирожное.

Полагавшаяся на чувственные представления Анна растворялась в любовном стремлении — Ленин проецировал Россию в возможность, беспорядок, небытие.

Сближала мужчину и даму идея о неизбежности иллюзий, которую разум Анны порождал в его собственной глубине, и которой (идеей) она, Анна, делилась с партнером.

Александр Платонович Энгельгардт был сбит с толку непрерывно возрастающей массой новых впечатлений. В Анне все же присутствовала виртуальность, в Ленине — скрытая сила и поэтому следователь мог уподобить обоих образам: ко всему прочему, щедро Анна делилась с окружающими, но, делясь, не менялась по природе.

Анна и Ленин разыгрывали сцену перед судебным зрителем, но и сам Александр Платонович был актером, играющим перед Ниной Ломовой и мною, прочно угнездившимися в зрительном зале и в свою очередь игравшими неизвестно перед кем.

Прошлое следовало за настоящим.

Всех слов Толстого до будущего года было не переслушать.

Моя одноклассница Нина Ломова полагалась на Анну едва ли не больше, чем на самое себя; я верил в Ленина.

— Без нее все пойдет хинью! — Нина дергала меня за рукав.

Ленин нехотя выставил перед Анной бутылку шампанского и тарелку сластей. Анна окуталась облаком табачного дыма. Когда дым рассеялся, на месте Анны оказалась собака. Бешенство брало ее:

— Не вы один любите меня, я найду свое счастье с другими!

Флегматично Ленин взглянул на часы:

— Тебе не пора ли в цирк?

«Своим обращением он скандализирует ее», — понимал следователь о вожде.

«Когда он видит очевидное, он успокаивается», — мы понимали о следователе.

Глава четвертая. Пол змеи

От неимения чем заняться, я понудил свою подругу изловить ужа на равнине.

Она, чтобы выйти из смущения, рассмеялась.

— Понимаю, что за твоими словами ничего не стоит, — она потеснила складки платья, чтобы я мог сесть рядом, — и все же ожидание напрягает текст.

В моем распоряжении оказывались только те слова, которые были сказаны до меня, и только те сюжеты, которые когда-то уже были использованы — все же Нине мерещилось что-то новенькое.

— Всё выдыхает, — пробовал я представить свое видение панорамы, — летит назад, выстреливает прошлым. Когда-то мы немало гонялись за призраками: пора возобновить! Дорога довольно пряма и довольно тебе знакома.

— Тропинка бежит вперед и назад, и сильно свежеет, — на публику Нина произносила. — Мы ищем ускользающее ужом воспоминание и отрываемся от настоящего в прошлое вообще — авось найдем в нем нужное нам сейчас, авось из виртуального действие перейдет в актуальное!

В зал от девочки пахнуло опоппонаксом. Нина (как некогда Анна) находилась в процессе вращения, но не являлась статичным его центром и посему была вынуждена действовать из этой позиции включенности.

Ее волосы бились по ветру, глаза слезились — я выключил вентилятор.

Не было ни Анны, ни Ленина.

Мария Александровна Бланк появилась и Толстой.

— Алексей Николаевич, — мамаша выделывалась, — почему это у вас генералы сплошь красные да зеленые? А белые где же?

Стащив зеленые перчатки, Толстой присел на желтую софу. Мария Александровна оказалась в синем. Стена была выпачкана красками. Здесь жил художник, они находились в его мастерской.

Это был белый художник, он мастерил свои картины без предварительного обдумывания — заполнял содержанием центр холста, после добавлял недостающее.

Из раскупоренной бутылки Толстой нацедил шампанского, в горсть Мария Александровна забрала сластей.

— Если я брошу Анну, — не то Толстой раздевался, не то охорашивался, — знаю: упадет на четыре лапы.

Мария Александровна понимала: он пересаживает зародыш Анны ей в голову, в рот, в ногу, в палец! Скоро кожа прорвется и тогда —

Толстой засовывал пальцы скоординированной с ним даме внутрь, чтобы проверить, как там идет развитие: насколько готово?! Художниковы пальцы однако же были длиннее и потому писатель приводил женщину к приятелю в мастерскую, чтобы тот щупал и ему сообщал.

Толстой в последнее время жил не своею, а неизвестно чьей жизнью: Крамской докладывал: внутри Марии Александровны, похоже, змея. Это было непройденное, и пол змеи еще не был ясен.

Она была покамест величиною с крысиный хвост.

Глава пятая. Мертвые уцелеют

Иван Крамской рисовал чушь: красных и зеленых генералов: красные генералы разъезжали в зеленых трамваях, зеленые генералы катались в красных.

— Ты рельсы выводи покрупнее, — ему заказывал Толстой, — и стрелки делай рельефнее.

— Тебе прям живую картину подавай! — простонародно художник лыбился.

Трамваи мчались: в одних умирал Некрасов, в других предлагала себя неизвестная. К поэту пририсовывалась собака, к кокотке — самка пингвина. Толстой морщился: не то! Ему нужна была развернутая картина гражданской войны.

— Так не было ее, гражданской, — Крамской размахивал кистью. — Отечественная была, алой и белой розы! И Анна твоя пускала под откос вражеские трамваи: партизанка нового образа действия!

— Гражданская война будет, врага разобьют, и мертвые уцелеют! — кто-то в Толстом предсказывал задним числом.

В сражении любви и страсти взять верх призваны были добро и красота.

Для памяти Крамской нанес на холст определенные точки концентрации:::

Супружеская пачкотня просилась в фабулу — Софья Исааковна, третья жена Толстого не любовалась Алексеем Николаевичем: она лежала с ним на сомье, двигалась под платьем и пахла эфиром.

Они еще только будут друзьями —

Не понимая, что случилось за то короткое мгновение, что они отвлеклись, приятели вздрогнули и побежали на лязг и грохот: Мария Александровна Бланк упала со стремянки.

Тянуло прелью.

Какая-то женщина ходила пешком вокруг света.

На улицах было смутно, тревожно, бело.

Ревели белухи на Васильевском.

Толстой Алексей Николаевич решился, наконец, купить трамвайный билет. В вагоне мундирами менялись генералы, шла речь о железном засове, парадном подъезде и учредительном собрании: темы, когда-то использованные, восстанавливались в гротескных формах.

Чтобы писать дальше, нужно было придумать любовь.

Уж на равнине полюбил багровый дым, зеленый шум.

Трамвай звонился: недоставало женщины, на Васильевском острову, в месте, где пропадали рельсы и исчезали вагоны —

— Чего врать-то? — бубнили военные. — Чего врать? — они создавали шум за сценой.

Уже все знали, что он с Марией Александровной приходил к художнику, и там, в мастерской, прозрачная вспыхнула ссора, построенная из света и облаков: зеленых и белых.

Все густо пропитано было чертовщиной, собачиной, гадючеством и пингвинятиной.

В трамвае сделалось тихо, но оставалось душно. Все было приблизительно: могла родиться Анна, но могла и погибнуть.

Чрезмерно красные и зеленые лица оказались с оранжевыми губами.

Вагон затрясло, и он сделал одну штуку.

Глава шестая. Улыбка зверя

Доподлинно ощущал Анну лишь Энгельгардт.

Она выходила из каких-то развалин и дыма.

Он успокаивался.

Они шли куда-то по асфальту: не он один любил ее.

Толкучие людные улицы кишели мешаным юрким народом: Мичурин, Келдыш, отец Гагарина — каждый мечтал заполучить Анну в свою нишу.

Ей возводились баррикады, она не пропускала ни одной — снимала лиф, подхватывала знамя, взбиралась на какой-нибудь перевернутый трамвай или афишную тумбу.

На губах она оставляла вкус апельсина: ее впитывали губами.

Отец Гагарина испытывал бодрость в ногах, Мичурин чувствовал покалывание в пальцах — рассказывал Келдыш: место на котором стояла Анна, обрастает алыми и белыми розами, символами столетней войны и столетней любви.

Сущим становясь, втягивался Энгельгардт в маленькое сумасшествие —

В нише Алексея Николаевича Толстого согнутая рука висела на цветке в петлице: некрасивая рука и цветок хуже некуда: повесть вместо романа: повесть по вас и роман по вам.

Гадать по руке. По цветку. По петлице.

Когда проснется зверь, и который из них проснется?

Рука шевелила пальцем, чтобы изменить течение жизни.

Прогуливались однажды Анна Аркадьевна с Лениным и повстречали Толстого с Марией Александровной.

Ленин — в солдатском картузе, Толстой — руки в карманах, Мария Александровна посмеивается в усы.

Келдыш и отец Гагарина до бесчувствия закачали на полотенцах Ивана Мичурина — об этом и говорили: готовили садовода в космонавты; Анна призналась, что чувствует дыхание Некрасова на своей шее и выше колена —

Рассказанное ею содержало пропуски, очевидно указывающие на какие-то потайные значения, о которых приходилось только догадываться.

Рука Толстого чувствовалась в кармане. По времени разносились ощущения. Имея характер первого лица, Анна вынуждена была существовать в третьем: кокетка первой руки.

Толстой вынул из кармана руку с красной гвоздикой и, не глядя, воткнул цветок в петлицу:

— Полагаю, сказанного достаточно.

Приближался трамвай.

Кому-то предстояло на рельсах оставить голову. Последнее в жизни — первое в мышлении.

— Хочу, чтобы человек молчал, когда он перестает чувствовать, — верещала Анна.

Вдруг произошло изменение чего-то.

Между движением и покоем вдруг, вне времени, произошло некое изменение — произошло нечто и именно то, что случилось только что.

Судебный следователь Энгельгардт почувствовал, словно вдруг что-то упало в нем: зверь улыбнулся.

Глава седьмая. Терялась мысль

Никто не выказал горя.

Коломенковое пальто, такая же жилетка и брюки, на голове серая касторовая шляпа с мягкими полями (голова отдельно от тела) — сухой сложением человек лежал поперек на рельсах.

Любящий голубой взгляд был устремлен на Анну.

Следователь держал эффектно голову на ладони:

— Бедный Вронский!

Все обменивались пустыми знаками: дали укорот не тому?

Толстой показывал фигу в кармане — тело с ручательством на три года — так хотелось ему: тот, кто стрелял в упор, не умрет под трамваем!

Сильной рукой маска Вронского была сорвана; подобрав юбку, как по дождю, Анна прошлась по крови: мыслить по-новому!

По частям теперь видели: Богомолов!

Никто не знал, как же так могло быть.

Голос из остановившегося трамвая сказал:

— Он подъехал на стуле.

Следователь осмотрел стул: на колесиках!

Из тела Богомолова раздавались неясные звуки —

Анна могла подменить сына отцом и мать дочерью, но по силам ли ей было подменить Вронского Богомоловым?!

В ломавшихся достоверностях терялась мысль.

Отчасти виртуальная, одним своим сознанием Анна вовлекала того, кто был ей нужен, в запланированные отношения: следствием этого становилась как бы ненужность их (?) тел, которые могли быть присвоены:::

— Следователь Энгельгардт, — вдруг начал в нем рассуждать кто-то, — разве мало гонялись вы за призраками? Вспомните маркизу со змеей, свисающей изо рта!

Где было коромысло, на весу удерживающее мысль?!

— Станция Алексей Толстой? — из стоявшего трамвая выглянул генерал Гудим-Левкович, которому предстояла пересадка органов.

С ведром, кистью и стремянкой за плечами подошел Крамской — спокойно стал перекрашивать вагон в железнодорожный.

— Конечная, — пошутили высокому генералу. — Человек конечен.

Шутки отсылали к самим себе: смысл не в силах был удержаться: слишком медленно события сменяли одно другое.

Неспешно, по аналогии, пыталась Анна перенести смысл на новое тело: вот-вот на левой руке его должен был появиться красный мешочек (привешен к запястью).

Агенты деятельности подтащили блок целеполагания.

Сценическое пространство текста оказалось отделенным от рампы: за текстом не было автора — текст же не имел читателя.

Глава восьмая. Уродливые мутанты

Глаз, которым Анна взирала на Бога, был тем же самым, каким Бог взирал на нее.

— Пускай, — отмахивалась она. — Предположим. Что дальше?

Дальше Толстой не знал: одно дело пустить Анну прогуливаться под ручку с Лениным и совсем другое прилепить сетчаткой к сетчатке Создателя —

Дмитрий Иванович Менделеев раскрывал химию слова в его оппозиции к другим словам (Чкалов — Геринг, Толстой — Ибсен, Ленин — Гудим-Левкович) — слово же, обозначающее Анну Аркадьевну Каренину, стояло в оппозиции вообще ко всем остальным словам: противоположная всем!

Никто не мог объяснить, чем же в быту Анна так отличается от прочих людей, но непохожесть ее на себя видел каждый. Никто, кроме Анны не жил после смерти: все находились в застывшей целостности и были удовлетворены собою: им было нечего делать, нечего предпринять.

— Непознаваемое достигнуто, а недоступное познано, — к примеру, говорил Богомолов.

— А смерти ты достиг? — срывалась Анна. — Могу посодействовать!

В ответ оппонент расширял собственные пределы, принимаясь писать что-то такое, что не являлось книгой (с внешнего смещаясь на внутреннее).

Космосом попахивало.

Импульс Богомолова накладывался на знак Анны: Дмитрий Иванович Менделеев баловался игровым оперированием.

Анна и Богомолов переходили (в запальчивости) на язык вещей: шло о меновой стоимости и жертвоприношении: голову поднимал фетишизм.

Ни Анна, ни Богомолов в одиночку не могли поглотить Вселенную, но по силам им было вытеснить смерть, безумие, детство, отрочество, юность, восемнадцатый год и хмурое утро.

Уродливые мутанты, экскременты, любые остатки их дискуссий порою раздражали Создателя, видевшего в них лишь симуляцию сложного сознания, но кто в итоге транслировал смыслы, неадекватные происходившим событиям: Менделеев, Толстой, Анна, Богомолов?!

Насилуя реальность, Лев Толстой утратил свой главный объект, ввел аллегорию смерти и был заменен как превысивший свои полномочия.

Массы, никуда не движущиеся и ничем не занятые, ждали Ленина, покамест человеческое растворяя в себе и зверское выпуская наружу.

Порой Анна прожорливым взглядом сливалась с Богомоловым в непристойной близости.

— Мы погрязли в стремлении вывести всех на чистую воду, — Анна сокрушалась и Богомолов.

Новый Толстой наслаждался запретом покамест.

Все между тем переставало быть собою — спектакль же стремился развернуться на сцене Вселенной.

Глава девятая. Дама желает

Когда проснулся зверь, сразу он стал улыбаться.

Он подобрал упавшее в Энгельгардте и пожрал его.

— Практичный активист, — смеялась Нина Ломова.

Она порылась на бельевых полках: пророческая сорочка!

Воспользоваться ситуацией?

— Что будет этому фанту? — собою я прикрыл периодическую таблицу.

— Его обожествят.

— А этому? — я ткнул в статью о Рабкрине.

— Этого поместят в музей на Литейном.

— Ну а этот что выкинет? — в кулаке я зажал игрушечный мешочек с прокладками.

— Этот выкинет красный флаг! — уверенно девушка отвечала.

— У Анны Аркадьевны — ваточные ноги! — в каком-то пространстве Мичурин выкрикнул в черноземную ямку.

Деловито отец Гагарина к стулу приколачивал колесики: замышлялся отечественный луноход: Анну планировали высадить на естественном спутнике Земли.

Бога покамест запрятали в специальную машину и подняли на колосники — встреча с ним предстояла нескоро.

Перед главным спектаклем давали водевиль «Смерть Стремянкина»: старший брат Ильи Мечникова принимал алые и белые позы.

— Ленивые колени! — указывала Нина Ломова.

Кожно-венерологический диспансер имени братьев Мечниковых находился на Стремянной улице, но мы были еще дети и размышляли скорее о нахождении проблемы, о ее формулировке, а не решении.

Признаться, я подумывал о возможности превращения всех людей в единого человека (им мог бы оказаться Богомолов).

Некое ощущение повсеместной театральной бессмысленности превратило меня в зрителя, глазеющего на все вокруг и на самого себя.

Маменька возилась с приборкой: ходила по комнате, покамест, усталая, не приляжет. Папаша по знакомству устроился парикмахером в Петропавловскую крепость.

— Что будем делать завтра? — он позевывал.

— Одна дама желает возобновить старое знакомство, — я интриговал.

Нина возилась у себя в шкафу, Мария Александровна помогала с музейной экспозицией, Магда Геббельс училась водить трамвай, Анна Каренина была мертва, Любы Колосовой еще не существовало.

— Она размыкает себя навстречу бессознательному? — пробовал папаша догадаться. — Ее неодолимо тянут заглянуть в прошедшее? — почти он догадался.

Определенно недоставало поэзии.

Улицы были пусты и белы.

Зверь заснул.

Глава десятая. Ледяной шарик

В фетровой шляпе с машинкой внутри, поддерживающей голову, шутовски Богомолов улыбался зрителям, как бы намекая на что-то интимное и приятное, известное им и ему.

Это была минута ясновидения.

Все знали: худая и простоволосая появилась кикимора.

Отуманенная вином, любовью и скукой, сошлась с маркизой, у которой змея во рту, проникла в мечты известной поэтессы и изрядно их вывихнула.

Красные бубенцы звенели в дортуарах школы на углу Маяковского и Жуковского: перемена!

В школьном буфете подавали рыбу с брусникой.

Самую малость можно было расшнуровать корсет.

Что-то вдыхали истощенные мальчики.

Из подвязанного к локтю мешочка Нина Ломова вынула нечто, напоминающее о подметке — с Любой Колосовой они были, как сестры.

Легко ли было одной рукой разбирать Толстого? А другой?

С большим, чем нужно, количеством рук Богомолов ходил по сцене, не заслоняя, впрочем, происходившего в буфете.

Литературная катастрофа умело была подготовлена: рыба оказалась с отвислыми жабрами.

После нее в Нине Ломовой начался какой-то второй (третий!) человек: покуда бесформенный и душный. Второй человек зачался и в Любе Колосовой: противный и мечтательный. Человек был тот же самый — ночью забирался он в мягкую постель к одной или к другой, далее следуя, куда не нужно.

Этого человека играл Богомолов.

Начались вторники, их сменили четверги.

Кружились головы: Лев Толстой закинул на небо веревку; жила в Сестрорецке Анна Каренина, но не было такой в романе (роман отлучен был от литературы).

Ожидаемо у Богомолова устали ноги (реальные подробности были ужасны).

Лиловые ленты мехового капора еще нужно было развязать: к нам пришла моя классная дама — по старой памяти расцеловалась с папашей, расстегивая гамаши.

Получился ледяной шарик.

— Нет больше сцены, нет спектакля, — роскошно говорила она, — нет того единственного, кто запрещает нам повторяться до бесконечности!

Страдавшая аллергией на самое себя, она исчезала и появлялась снова в саморазрушительном процессе, давая духу томиться и создавая своих предшественников.

Шло о самопожертвовании Бога: мир-де просел, путь ведет дальше цели — детство, отрочество, юность вытеснены по восемнадцатому году.

Часть четвертая

Глава первая. Полезла трава

В только что созданном музее Некрасов сбросил воротник, галстук и манжеты.

Иван Крамской рисовал его карандашом, живым, как палец.

На бумаге поэт появлялся мало-помалу, как сгущающаяся туманность: утративший время да обретет пространство!

Сквозила непреднамеренность.

— Рассольник, что ли? — подумал Некрасов вслух.

Последнее в жизни оказалось первым в мышлении — долгое предстояло умирание. Он перестал чувствовать, и Анна хотела, чтобы он молчал.

Из школьного буфета принесли рыбу с брусникой: девочки.

С точно нарисованными глазами на испитом усталом лице Некрасов выспрашивал волонтерок о том, что происходит снаружи, и удивлялся, что от рыбы пахнет капустой.

Девочки поставили так, чтобы от физиологического процесса, шедшего в них в это самое время, смущались не они, а мужчины, избегавшие крутить носом.

Все смотрели на тарелку и не чувствовали голода.

Некрасов на рисунке был старичок, а тарелка — занесена снегом.

Можно влюбиться в снег?!

Люба Колосова любила Некрасова.

Улицы были пусты и белы и лежали, как ковер: можно было выспаться. В нужный момент она была готова отвезти поэта на кладбище: родных у него не было.

Крамской нравился Нине Ломовой: подолгу она могла стоять против него.

Белый поэт и белый художник привлекали красных девушек — недоставало чего-то зеленого: крокодилов?

Зеленый мужчинка, в зеленом пиджачке зеленую пустил соплю: оглядывались прохожие, улыбались, а поднимали головы: зеленое небо!

Абсолютно все способствовало отношениям.

Полезла трава.

Немного Нина косила: отец держал кроликов.

В глазах Крамского блестели зеленые точки: ровненько шесть:::

— Не помешаю, если поздороваюсь?

Уже вместо калачей из буфета в угловой комнате таскали пирожки, девочка унесла персики: грешить можно?

— У Серова можно, — Крамской нахмурился. — У меня нельзя!

С самого утра Нине Ломовой чего-то неопределенно хотелось, и именно после этих слов она поняла: хотелось именно, чтобы грешить было нельзя.

Из-под низкого памятника они выгребли последнюю траву. Крамской не знал, кто именно изваян.

— Маяковский, — она объяснила.

Глава вторая. Весь мир

Смеялись, всматриваясь, прохожие.

Женщине давали укорот: в шестом часу на Сенной.

Кто-то наверху Сенную площадь смешал с Сенатской: стояли пешим строем декабристы.

Ждали трамвая.

Заблудившийся девятый нумер подкатил, вышел генерал.

Свешивалась карта России; шашкой генерал ткнул в ГОЭЛРО.

Поджигали торф, дым стлался.

— Ленин где? — Нина протирала глаза.

— Тот, — Крамской зарисовывал, — в жилетке, раздувает пламя. А за ним — Алексей Толстой, тот, кто разгромил Льва.

Кричала женщина — казнь через повешение заменили рядовой поркой.

— Это — Россия, — Любе объяснял Некрасов.

Дудели музыканты — ревели в серебряные трубы.

Уже горела лишняя мебель, когда-то на ней сиживали Гоголь и Достоевский.

Когда женщину заголили, мужчины привстали на цыпочки: добро было с кулаками, а беда — с юбками.

Рыжий, с лысиной, скакун промчался, в чулках, блестя глазами.

Некрасов, Крамской, Нина и Люба утеряли чувство равновесия: единая человеческая природа сопротивлялась всеобщим законам бытия. Повествовательный голос окончательно разошелся с точкой зрения. Вопрос разворачивался в проблему — проблема же сворачивалась в некоем фундаментальном вопросе.

Бунт декабристов выродился в тихое нахальство — Толстой все же делал жизнь труднее для других только словами: Анне подобрали трен ловко сшитого платья.

В руке Крамского оказались две ассигнации по ста рублей как-то без того, чтобы он доставал их из бумажника.

— Вот. Передайте Вронскому, — он поручил водителю трамвая.

Анну перенесли в вагон; она могла быть обнажена в любых обстоятельствах.

Женские руки стучали изнутри в стекла.

— Мы обмишурились! — генерал объявил.

ГОЭЛРО уползло.

— Дайте ему, девушки, хорошего раза! — Любу и Нину просили декабристы.

Генерал Гудим-Левкович, однако, исчез, точно его и не было у эшафота — только по направлению к синагоге головами заволновалась толпа.

Выкини теперь из трамвая красный флаг, Анна могла бы увлечь за собою было растерявшихся восставших.

— Ох, умираю! — Некрасов нанюхался дыма.

Поехали к Пивато пить шампанское, потом на цыпочках ходили по дощечке. Она знала (Нина), что вести себя нужно так, как в жизни себя не ведут — так только будет интересно.

Из проносившегося мимо трамвая на них смотрело все человечество, пялился весь мир.

Глава третья. Хмурые химеры

Нина Ломова подняла глаза к плафону зала: летела полуобнаженная женщина с радостной и ясной улыбкой.

«Похожа на меня, — подумала Нина, — с оголенным задом».

Они опоздали в театр и не знали, идти ли на сцену или в зрительный зал: на них смотрели; Некрасов пощипывал бородку.

По выбору можно было молчать или говорить: Крамской и Люба молчали. Нина нашла словечко: соблазн — она играла им: соблазн, глазной соблазн.

Соблазнительно было лететь в пропасть, и Анна чувствовала, что в пропасть летит (куда-то запропастились панталоны) — Анна была Нина. Она смотрела нарисованными глазами.

Поэт понял первым: сестры! Не Люба и Нина, а Нина и Анна: химеры не кикиморы!

Кому целовал он ноги, и кто — он? Забыться сном поэзии уже нельзя — стало быть, забыться надо сном прозы.

— Анна, не сердитесь на меня, — он поплыл или двинулся по железной дороге.

— Меня зовут Нина, — трагизма подпустила девушка, — и вы измучили меня еще в школе. Вы вошли в меня, как болезнь: колтун в волосах, добрый папаша!

Какой-то бес между ними кривил, фальшивил и отводил слова, вкладывал одно в другое: пристальный кристалл, прозаичная мозаика.

Таинственно и непонятно слова получали двойное и тройное наполнение.

В руках Анна держала грушу.

Спектакль был зашнурован: в ментиках Каховский и Пестель к глазам прижимали бинокли: к ним ехал Пушкин, уповая на фальшивого зайца.

Пушкин — это вседозволенность, всевозможность: слова отдельно от предметов и жизнь по понятиям: дозволено умершим жить, а живым — умирать. Когда говорит Пушкин — музы молчат.

Казалось Пушкину: все перед ним умерло и эти люди — мертвые. Он будто бы видел то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда он едет к друзьям-декабристам, — не видит, но знает, что всё уже позади: вот двое мужчин и две девицы, и бес какой-то юлит между ними, и все кривое: я встретил вас!

Бросившись на диван, Некрасов грезил — его любимое видение (мимолетное) было такое: он — живой; Бог, промелькнувший позади, — не настоящий; все женщины с оголенными задами, всех порют; и сам Пушкин у него на посылках.

Кричала от восторга Люба.

Некрасов поднимался к Анне.

Об уехавшем не говорили ни слова.

Генерал Гудим-Левкович: в публике знали.

Знал и генерал: трупы, трупы, трупы: в публике.

Глава четвертая. Хмурые сестры

Никто по-настоящему не умирал.

Люди запропащивались.

Люди — панталоны.

Из-под кружавчиков на бедрах Анна извлекла сложенный красный флаг — с ним взошла на перевернутый трамвай: богиня на водопое.

Вышло очень похоже.

Мать уважает дочь: дочь Пушкина от Анны Керн: гений повторения.

Волоса должны быть тяжелыми: у Анны и были тяжелые, а у Нины легкие, летели из парикмахерской; звучал издалека чужой голос, и снились милые черты.

Так складывалось, что за бессмыслицу придется отвечать.

Затылком Нина почти касалась лепного потолка; всем в зрительном зале казалось, что они живые (пошлет Господь каракулем!) — была в том волшебная сила естества.

Крутились ремни волшебных трансмиссий: двадцать три процента браку.

Семьдесят семь процентов проку.

Живые люди и живые голоса в парикмахерской на Невском!

У старшего Толстого услужающие татары — широкозадые, у младшего — широкобрюхие: братья!

— Уходите, — кричали капельдинеры публике, — уходите, покуда целы!

Поспешно Крамской, Некрасов Нина и Люба пробирались к выходу.

— Братья и сестры! — кричал в мегафон Пушкин.

С воем и лязгом по потолку проносились Геринг и Магда Геббельс. Куда запропастился Чкалов?

Пахло кожей чемодана: Менделеев?

Лягушки запрыгали: Мечников?

Кожаные лягушки в картонном чемодане на самом верху стремянки.

Случилось непоправимое: собака в особняке: почему нет?!

Скорбные тени декабристов пробежали по белой стене: Господь играл пальцами: мой собственный человек закрывал мгновение прекрасно.

Волоса сколочены были заново.

Что-то белое Люба спрятывала в ящик комода (варана), потом что-то красное туда же и, наконец, зеленое. Она велела говорить Крамскому, как он ее любит, но Иван не говорить хотел, а показать.

Одержимые холопским недугом Некрасов и Нина непременно хотели расписаться.

— Расписаться и умереть, — для чего-то приговаривал Николай Алексеевич.

Остатками рук Некрасов водил по телу Нины — желтые пятна лиц, оставленные Крамским, коричневатыми надувались пузырями: пора было возвращаться в будущее: Нина запахнула юбку.

Мальчик за створкой лифта —

Некрасов и Нина помочились на курьих ножках.

Одеяло было сброшено — на пружинах кровати лежал полосатый матрос: послал Господь карателя.

— Будьте, как Пушкин!

Глава пятая. Дышала грудью

Спектакль был зашифрован.

Вокруг них бушевала и изгилялась как таковая жизнь — актеры всеми силами пытались отгородить от нее зрителей, спасти как можно больше душ и тел.

Условные слова, поступки и жесты приходили на помощь в неравной и жестокой борьбе с так называемой действительностью: еловый человек и шоколадное поколение подпущены были Ниною, сбросившей платьице девочки и по-женски вполне опустившей лицо в колени.

Когда она подняла голову — уже это была голова Анны Карениной — тех, кто не осознал этого, оповестил с потолка голос архангела и за душу берущий звук небесной трубы.

Еловый человек вошел в игру: странно было: нравилась ему пожилая дама.

— Что за унижение паче гордости? — еловый, он произнес странное.

В серебряных кудрях вокруг еще не дряхлого лица, нестерпимо блестевшая глазами, Каренина Анна Аркадьевна собою представляла фигуру внушительную и картинную.

Ее упрекали в излишнем смирении: она-де отбрасывает себя, существующую самое по себе, посредством себя же, распознающей собственное существование.

Еловый человек лишь длил и множил уже известное, пресекая для Анны какую бы то ни было перспективу новизны.

Еловый человек явился из засилья хвойных пространств и никак не был связан с диктатом времени: по силам Анне было кинуть его в камин, и он (еловый) никогда больше не возник бы во времена Пушкина.

Действие перенеслось в сосновый бор: запах сделался изумительный: бороды хвойных деревьев расчесаны были по-жандармски: где деревянный Пушкин, там и смолистый Бенкендорф.

Анна пришла советоваться с отцом: унижение или гордость?

Замшелый Александр Сергеевич против ожидания делал быстро, хотя и рос медленно. Анна блуждала в трех соснах. Человек, одетый свиньей, терся о ствол. С правой стороны Анна приподняла волосы. Тянулся по траве синий след.

Автомобиль Пушкина, как чудовище, ревел иногда под окнами: поэт приезжал к дочери на огромном лесовозе: постукивая зубами и каблуками, Анна принимала его душу в свою.

Островок и на нем поросенок — вот, что осталось от одетого свиньей человека. В небе сотворено было чудо: нога в сером чулке.

Анна решила открыть столовую там, где бор, и там устраивать на траве завтраки с обнаженными мужчинами: дамы — в бальных платьях.

— Ну что же, Анна? — особым голосом говорил ей муж, и Анна боялась.

Она вся была в пространствах и вся — настороже.

Каблучками Анна постукивала по сосновому (еловому) полу.

Анна дышала грудью (Нина — легкими).

С мыслями собираясь, Каренин морщил лоб.

Словами можно было все задолбать.

Жесты же сами собою складывались в поступки.

Глава шестая. Шоколадное поколение

В доме поселилось удивительное существо: нога в сером чулке.

Нина заворачивала ее в рубаху с проступившим окислом на месте, где побывали лопатки: туже натягивала чулок.

— Как назовем? — спрашивала она Некрасова.

— Ванадий, — поэт определил.

— Канадский ванадий, — они согласовали.

Неправильные очертания крыш и труб рисовались на зимнем небе: рука Крамского. Проехал шоколадный автомобиль сахарного короля.

Некрасов возвратился с работы и за обедом рассказывал новости. Ночью на погосте собаки рвали падаль. В музей на Литейном привезли турецкий диван. Застуженная рука схватила снежный ветер.

— Пальцы как же? — Нина укачивала.

— Четыре из пяти, — Некрасов показывал.

Прожекторы щупали небо: Чкалов? Геринг? Где-то хрустело. Нога помещалась в старом валенке. Мальчик за створкой лифта боролся со смертью: на этот раз не пустил. Собака лаяла, присев на корточки.

Кушали чай. Некрасов подавился худым кулачком, долго кашлял. Он еще не оправился от контузии, полученной на Литейном в уличном бою. Доктора предлагали на выбор легкий паралич, слепоту (временную) или чертовщину с сердцем.

Николай Алексеевич пустил шептуна — тот оказался ревуном: Нина смеялась.

Он иногда называл ее Анною: это обязывало.

Нога выделывала коленца.

Ванадий рос, красиво менял цвета, вступал в реакции и вдруг стал распадаться на отдельные пальцы — обеспокоенные родители обратились к Менделееву.

— Конечно, я не бог и могу ошибаться, — покапал тот кислотою, — но полагаю, это вредный элемент!

Ученый пустил малыша попрыгать по полу — ублюдок сильно припадал на одну сторону, и Дмитрий Иванович вынес вердикт: хром!

Токсичный элемент в дальнейшем прошлом вызвал у Некрасова серьезное заболевание, которое и привело поэта в известный музей-стационар на Литейном.

В дальнейшем хром нашел себе применение при производстве железнодорожных рельсов, а что до Нины — она позволила себе увлечься мечтами о прошлой жизни: она непременно должна была под новым испрошенным именем делать то, чего под своим никогда не сделала бы.

Вожделенное вырождение, как его обозначила Нина, выглядело вполне естественно: заявляло о себе шоколадное поколение.

Одно насажено было на другое: слова сгибались в общем колене.

Сахарный король взобрался на шоколадный автомобиль:

— Товарищи!

— Ура! — кричали знатоки патоки.

Глава седьмая. Выше меры

Криво висели картины художника.

Анна — на тысячу лет моложе.

Лицо Каренина розовело.

Вздрагивал голос Вронского.

Крамской слышал хохот: ему смеялась светская чернь.

Анну достаточно было прикрыть скатертью — Каренину показать палец — Вронскому следовало прервать ход мысли.

Тот размышлял о том, что под именем Анны Карениной Любу Колосову с некоторых пор разыскивает полиция: под тем же именем уже была взята под стражу Нина Ломова; Некрасову надели смирительную ночную рубашку.

Под длинной юбкой у Любы вздрогнули ноги: скоро у них должен был появиться британский титан: веселенькое продолжение дела о канадском ванадии!

Имитируя следы ночного безобразия, Люба разбрасывала по ковру окурки, пустые бутылки, объедки, использованные патентованные средства; она опрокидывала стулья: скоро гости должны были уйти.

— С перекошенными физиономиями? — Люба смотрела на стену.

— Сейчас поправлю, — тут же живописец заиграл кистью.

На Алексее Александровиче Каренине появилось черепаховое пальто с сухими потрескиваниями ореховой скорлупы. Как бы отсутствуя, Анна погасила блеск в глазах. Вронский прикрылся сосновой веткой.

Истощенные комнатные лица пальцами работали за спиной.

В руки вложить можно было буквально всё.

Пять миллионов сигарами.

Чемодан с изотопами.

Что-нибудь переполненное выше меры и хрупкое.

Британский титан появился в просторном серебристом автомобильном пальто особой походкой человека, идущего без ясно поставленной цели.

Лицо Любы постарело и сразу сделалось моложе, чем прежде — Крамской, уже несколько грузный, тяжко повис на коромысле.

Присутствие коромысла было просто присутствием — ведра присутствовали для разгрузки пальто.

Британский титан присутствовал (по авторской версии) для снятия женского нездоровья.

Хлопнула отравленная бутылка, звякнули спицы для ногтей, сорвалась со стены незаконченная картина: смех да и только!

Зрители слышали всё — занавес оказался опущен.

Что-то происходило на сцене: в зал пополз химический запах, в партер просыпался мелкий сор, что-то захлюпало.

В первом ряду Магда Геббельс пудрила обнаженные плечи. Геринг рядом с нею прятал что-то в старинный портсигар со свастикой. В сильный бинокль пару наблюдала другая: Чкалов и Надя Лайнер.

Объявили антракт, возбуждение спало.

В фойе предлагали сладкое и мучное.

Глава восьмая. Новое сочетание

Чкалов и Геринг — воздушные эксцентрики: так было представлено.

Верхом на слоне ливрейный мальчик привозил шляпу и трость: на проволоке русский бросал и прыгал, немец — ловил и кувыркался.

Магда Геббельс была до ноздрей налита какой-то дрянью: после нее арену тщательно протирали.

В Магде Геббельс никто не заподозрил бы Анну Каренину — она и не была ею: цирк да и только!

— Нет больше сцены, нет спектакля, — говорила она всем своим видом (розовое трико), — нет того единственного, кто позволяет нам не повторяться до бесконечности.

Страдавшая аллергией на самое себя, она то исчезала, то возникала снова (в этом и был фокус) в саморазрушительном процессе: гостья, фурия, которая давала духу томиться и создавать своих предшественников.

В этот момент она превращалась в Анну — вернее, искусно замещалась ею, до поры скрывавшейся в слоне.

Анна была обнажена при любых обстоятельствах: была совесть, но не было стыда.

Особого рода интимность Магду и Анну делали сестрами: новое сочетание верований и желаний.

В металлической клетке на тырсу манежа вывозили Вронского, что-то страстно говорившего о Боге. Поочередно женщины просовывали руки сквозь прутья клетки в тело несчастному: выдергивали сердце, легкие, печень, кишечник. Обливали бензином — все исчезало.

«Подготовляется пересадка органов генералу Гудим-Левковичу», — понимали я и папаша, возвращаясь от Чинизелли под некоторым впечатлением.

— Куда обыкновенно девают тело? — спросил я про Вронского.

— Выпотрошенное его относят на погост собакам, — папаша морщился.

В молодости, я знал, родитель мой бывал и в переделках похуже и получше. Какие-то девушки на Сенной давали ему хорошего раза.

Мы сделали несколько лишних шагов на Литейном, чтобы взглянуть на окна: неявно музей Некрасова светился изнутри.

Уже Анна там?

Мы оба молчали — ничего не чувствовали: она могла видеть нас через неплотные портьеры.

Мы подавали знаки: точка, тире.

Вышел мальчик из парадного подъезда: умный Ваня: нужна такому правда?

Вышел, чтобы уйти.

С таким вполне можно было выпить и перекинуться в картишки.

Он был (как) маленький Пушкин (кудряв, резов), и нам стало казаться, что он вышел (к нам) не сейчас, а давно когда-то.

За маленьким Пушкиным — маленький Бенкендорф?

— Он умер, — второй малыш показал бы на первого, — оставивши порядочные недочеты в разных кассах, откуда мог черпать, и, кроме того, кучу долгов.

Глава девятая. Своими глазами

Надя Лайнер была влюблена в меня тайно, и я мог вертеть ею, как хотел.

Обыкновенно за ширмой я просовывал в нее руку, поднимал над головою и заставлял проделывать фокусы, невозможные без внутренней направляющей.

(– Меня забыли похоронить, — произносил между тем кудрявый мальчик, но не попал в фокус).

Я, разумеется, не мог заставить мою одноклассницу ночь провести на погосте (вмешались бы ее родители), но почему не свести ее с Чкаловым?

Она пролетела с ним над Северным полюсом и возвратилась, похожая на самку пингвина (мы путаем иногда Север с Югом).

К торговле органами Надя никак не была причастна — могла пожертвовать свое тело Анне, разве что.

Когда Надя пролетала над полюсом, Анна плыла в Космосе.

«Каренина» у Толстого соответствует понятию «каждая» — получившая тело, она становится «единственной».

К тому (?) времени Анне до смерти надоело видеть всё своими глазами — что-то она наблюдала глазами Нади.

Нина Ломова находилась в пересыльной тюрьме (Демидов переулок) — Надя и Анна под видом патронажных сестер ежедневно ее посещали и каждый раз, уходя, что-нибудь незаметно из нее выносили: побег решено было провести по частям.

Собрать Нину на воле взялся Илья Ильич Мечников, но зачастил в синагогу, где попал под влияние сионских мудрецов, поручивших ему вести протоколы своих подозрительных заседаний —

Присутствие подчинялось: был некто, слышавший каждое слово во всей его двойственности (тройственности и т. д.).

Чкалов опушен был мехом голубой лисицы — он сделал этический выбор себя (открылся, преодолев эстетическое сознание, которому присуща замкнутость) и готов был доставить органы в Америку.

К Чкалову Надя Лайнер приходила с красным мешочком Анны на руке, с которого падали крупные капли.

Не принимая полных решений, впрочем, они не могли достигнуть ясного понимания своих намерений.

Если цельное есть единство — оно и противоречие своих частей.

Следователь Энгельгардт, задержавший Нину, предъявлял ей вещи — внутри себя та была совершенно пустая: ее могло унести ветром.

— Поразительный китель, — Нина комментировала. — Заметный аметист. Непоправимая оправа.

Сверх меры Александр Платонович подгонял действие под результат, а вещи под слова.

Ни он, ни она не подчеркивали своих мыслей и даже не выражали их.

Призрачная Нина (тело без органов) вполне могла ходить по водам.

Она произносила слова для ушей.

Глава десятая. Против неявного

Судебный следователь Энгельгардт знал, что каждый человек — преступник, и он, Александр Платонович, не является исключением.

Он, вместо того, чтобы охотиться за голубой лисицей, взялся за пустую девчонку из школьного кабаре — и для чего?!

Чтобы упиться словами!

Нина Ломова пускала соблазнительное облако.

Вились легкомысленные насекомые.

Сильное возбуждение охватывало судейского — он трясся, как простудливый студент.

Словесные сочетания Нина подавала в пошлейших песенках, она высоко подкидывала ноги в коротусенькой юбчонке, и он достигал пика, насилуя силуэт.

Вяло потом продолжал допрос:

— Куда подевался трамвай? Конкретно кто замахнулся на мировое господство? Где обкуривают пенковые мундштуки? Чему или кому подчиняется присутствие?

Свобода Нины определялась не только отсутствием внешнего принуждения, но и подчинялась (она ощущала) присутствию чего-то неявного.

«Если не тогда, то кому?» — задумывалась девушка.

«Изменить можно всем?» — прочитывал через стол Энгельгардт.

Следователь при всех его достоинствах и недостатках был не вполне индивидуален, стояла под вопросом и неповторимость Нины.

Он благодарен был ей за стимуляцию тех кнопок, какие еще только предстояло нажать — она была ему признательна за понимание языка слов и ободрение (как ей казалось) несообразностей в человеческом поведении.

Порочность человеческой натуры, насильственно подавляемая, рождала (рождает и будет рождать) стремления к чему-то неясному.

Неясное против неявного, так выходило.

Ничтоже сублимируясь, мужчина и девушка на словах признавали человеческую натуру как нечто беспредельно пластичное —

Стоило им только появиться, и они оказывались на уже готовой сцене — они должны были говорить, ходить, ловить и подбрасывать предметы — жонглировать, кувыркаться и укрощать диких зверей.

Умевшие выражаться фигурально, подследственная и следователь свою связь ощущали в какой-то неопределенной почве, куда проникали их корни, и эти корни срастались.

Ни он, ни она не смешивали себя с миром.

— Ваше тело? — как бы шутя, следователь жестко брал Нину за плечо.

— Тело мира! — высокомерно девушка отвечала.

Но только назло крючку: в действительности она думала иначе.

Сознательно или нет, но тогда, в пересыльной тюрьме, ей была внушена мысль, что она, Нина Ломова, может быть и не Нина Ломова, а неявный кто-то другой.

Часть пятая

Глава первая. День мужчины

По мере того как Алексей Николаевич рос и становился сильнее, все далее отстранялся он от пуповины, связывавшей его со Львом Николаевичем.

Младший Толстой не разорвал ее, не повредил, но полностью размотал — теперь подсоединиться к пуповине мог другой, покамест неясный.

Ошеломительно громадным оставался старший Толстой.

Мощным сделался младший.

Запросто оба могли бросить пальто и шляпы на траву — после весьма учтиво передавали друг другу блюда.

— Оживать нужно для какого-то продолжения, — разговор продолжал третий. — Будемте, как Пушкин.

— Станем бросать слова на лопасти вентилятора? Поищем истину за карточным столом? Отрастим звериные когти?! — младший взвинчивал себя, наблюдая плещущихся обнаженными.

— Пробудим толпу от сна здравого смысла, — Лев Николаевич не ответил, но показал мимикой.

В жаркий день мужчины (во фрачных парах) приехали на Черную речку, чтобы позавтракать на природе с женщинами, которые, разумеется, были аллегориями: одна представляла голую свободу-для-чего-то, другая — голую свободу-от-чего-то.

Свободу любви и свободу от любви, — полагали они сами, розовотелые.

Все четверо (двое мужчин и две женщины) полагали, что ничего такого не было до этого момента и все по-настоящему начинается только сейчас и начинается с некоторой что ли сублимации: мужчины-де подавят естественное влечение, преобразуют его во что-то другое — и далее везде!

Кровь приливала к головному мозгу.

— Отгадайте, почему Анна без хвоста? — к живописной группе подошел еще один, ничем не отличавшийся от Ильи Ильича Мечникова.

Нобелевский лауреат любил вывести действие за пределы, контролируемые сознанием, порвать связь сознания с упругостью реального мира.

— Опять комически вы снижаете! — Толстые потянулись за одним и тем же куском сала и пуком лука.

То, что еще не случилось, могло вообще не случиться.

— Перебегала трамвайные пути! — продолжал физиолог снижать.

Уже здесь непросто было что-то понять, и хор (с небес?) запел о том, что Анна-женщина нашла свой конец на железнодорожных путях, в то время как Анна-собака с некоторыми потерями спаслась на трамвайных, не делая трагедии.

Черная речка течет вспять.

Тридцать Пушкиных прекрасных.

Бумажный кораблик, корабельный бумажник.

Мир — это нездоровые кусочки.

Всю жизнь Лев Толстой опасался шекспировской Гонерильи.

Так говорил Мечников.

Глава вторая. На дно

Чтобы раз и навсегда избавить от сомнений, сомневающемуся следует вырезать вводящий в заблуждение орган.

Покамест ищет пару? — Намедни!

Покамест — намедни — кстати.

Покамест — намедни — кстати — жить.

— Знаете, как умер мой брат? — спрашивал и отвечал Мечников. — Некстати взобравшийся на самый верх стремянки, намедни он бросился вниз, на паркет!

Слова Ильи Ильича чесались, его фразы зудели.

Личность воспринимал он, как процесс, постоянно возникающий и изменяющийся: Лев Николаевич — борение с прочтением; Алексей Николаевич — покамест неясно.

Травяной бог ходил за спинами трех мужчин и двух женщин.

— Тридцать Пушкиных, — говорил Мечников богу в уши, — способны мир растащить на тридцать кусков: прекрасных.

Бог иногда смеялся (такой был): Толстые в паре пытались поглотить Вселенную.

Толстой Лев создал копию Анны Карениной (печатную) в отсутствие ее самой, натуральной — настоящая Анна Каренина еще только должна была появиться, но Толстой Алексей уже намечал ей сестер.

Они вырастали из чеховских — взятых за основу с добавлением протезов, бесконечная серия которых позволяла продлевать тела и добавлять им твердости.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.