электронная
360
печатная A5
770
16+
Поезд вне расписания

Бесплатный фрагмент - Поезд вне расписания

Объем:
622 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4490-3192-1
электронная
от 360
печатная A5
от 770

ПОЕЗД ВНЕ РАСПИСАНИЯ

***

ПОЕЗД МОЙ ИДЕТ ВНЕ РАСПИСАНИЯ,

ПРЯМО В ДОЖДЬ, ПЕРЕХОДЯЩИЙ В СНЕГ.

ЖИЗНЬ ПРОШЛА — СПЛОШНОЕ ОЖИДАНИЕ,

ЖИЗНЬ ОСТАЛАСЬ — ЗАПОЛОШНЫЙ БЕГ.

ПРОЖИТ ВЕК. И С НИМ — ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ.

НЕ С ТОГО ЛЬ ТАК НОША ТЯЖЕЛА?!

ВОТ И СКУКА — СУКА БЕЗБИЛЕТНАЯ

В САМОМ СЕРДЦЕ ГНЕЗДЫШКО СВИЛА.

БОЛЬ И ТЯГОСТЬ — МОЛОДОСТЬ ВЧЕРАШНЯЯ.

ЗАВТРАШНЯЯ СТАРОСТЬ — КАК СУМА…

В ПОЕЗДЕ НАПЛЕВАНО, НАГАЖЕНО.

ЗА ОКНОМ — НИ ОСЕНЬ, НИ ЗИМА;

ТО ЛИ ПОЛЕ, ТО ЛИ ЛЕС ПОРУБЛЕННЫЙ —

СИРО, ГОЛО… ВЕЧЕР ЛИ, РАССВЕТ?..

КРАЙ РОДИМЫЙ, СЛОВНО ХРАМ ПОРУГАННЫЙ.

В СТЕЛЬКУ ПЬЯН, ХРАПИТ В УГЛУ СОСЕД.

СПРЫГНУТЬ, ЧТО ЛЬ, СОРВАВ СТОП-КРАН, ДА ПО ПОЛЮ,

ДА БЕГОМ ОБРАТНО!.. А КУДА?!.

ВЕК И Я, ДРУГ ДРУГА МЫ ПРОХЛОПАЛИ,

ПОСВИСТЕЛИ МИМО ПОЕЗДА…

БЮРО НАХОДОК
СЛЕЗЫ ВЫМЫСЛА — ЭХО СУДЬБЫ?..

Первые стихи… Они пришли в непорочную душу девятилетнего пацана, когда рабочая окраина про­винциального городка тонула в чистом полесском снегу, набивавшемся под самые стрехи невысоких пролетарских жилищ. Белый снег детства и черные булочки «отте­пельных» зим. Всегда, даже только с прилавка, выпе­ченные в виде (замерзшей) птахи с угольком изюминки на кончике смешно обрубленного носа-клюва. Эти булочки-птахи впечатлительный шалопай заедал снегом — сводило зубы, бурчало в животе — и летел по нака­танной грузовиками проезжей части неглавной улицы Пинска на одном коньке-«снегуренке», намертво приг­нанном ремешком из свиной кожи к валенку. Чем еще мог порадовать тебя батька, за семьдесят рублей «новыми» тягавший вагонетки со шпоном на самом крупном предприятии города — фанерно-спичечной фабрике («фанерке»), что три раза в сутки будоражила округу нудным, тяжелым и колючим как наждак гудком…

Но кто сжалился над тобой — дал свободно догулять детство? Ты вдруг бросил карандаш и бумагу, и, пряча за пазухой кеды (от матери), бежишь в спортзал ДСШ (детской спортивной школы) — бывшей главной синагоги Пинска — в секцию бокса. Разве без секции мало доставалось тебе «по роже», раз-по-раз выходя «один на один» со сверстниками, но чаще с пацанами постарше к школьной уборной — подальше с глаз всё видящих и знающих училок. Из-за девчонок? Как ты влюблялся… Нет, читал бы умные книжки, а то: «…в зеленый вечер под окном на рукаве своем повешусь…» И хриплый голос «блатаря» Высоцкого с магнитофона под чужим окном. И первые двойки. И первое… вино, купленное на деньги, что выдал тебе с друзьями какой-то скрюченный мокрогубый очкарик за дрова, стянутые с «фанерки». Как в то лето гоняли вы вплавь бревна по Пине, пряча их небольшими штабелями в кустах на том, загородном берегу…

Первая любовь… Первая печаль… Первое вино… Первая беда…

Стихи, стихи…

И первые гонорары. Тебе, восьмикласснику, кривясь («не имею права без паспорта») выдает их «почтовая тётка» все на той же рабочей окраине, раздавшейся вширь и потянувшейся «хрущобами» к солнцу…

Почему ты бросил школу, едва получив такой долгожданный паспорт?.. Двойки пугали? А может, захотелось иметь «свои» деньги, ведь ходил уже вовсю на танцы-«гопанки» с окрестной шпаной? И опять же — вино… А может, недоставало «свободы»? Ах, эта свобода!.. Но завод, вечерняя школа… И вдруг — о, это твое «вдруг» — ты, оглядываясь на темные окна уже не твоей школы, пошёл на вокзал, взял билет: «в Симферополь!» и, ни кого не предупредив, кроме лучшего друга, укатил в Крым. Первая встреча с морем…

Стихи, стихи…

И бегство обратно, домой. Никуда не берут на ра­боту. Мать изводится, — что делать?.. И любовь. Свидания в зимнем, парящем над мирозданием парке… Но тебя призывают в армию. Слава Богу, тебя призывают в армию! Ну что тебе, вечно лятящему и битому, кирзачи и портянки, ледяная стужа и пыльная сушь Семиречья?.. Все, все по плечу, но… письмо от той, что так любишь, из-за которой некогда даже подумать о матери… Письмо, после него уже — ни сна, ни покоя, ни света… На отдаленном посту чуть было не нажал на курок «калаш­никова», заглянув перед тем в мертвый зрачок ствола…

Стихи, стихи…

«Над вымыслом слезами обольюсь…”, «Подтвердить строку судьбой…”. Судьба, судьба… «Любовь, печаль, разлука, дороги синий дым…» Вымысел — судьба?.. Судьба — вымысел?..

Стихи, стихи…

1995

Московское время

С давних, еще юношеских лет живет во мне прозаик, но… но, видимо, помрет он, так и не появившись на свет Божий. Сколько было задумок, сколько раз я пытался усадить себя за стол писать большую прозу, роман, по­весть. Ведь материала (имеются в виду темы, сюжеты и т. д. и т.п.) вокруг, да около, да во мне самом, в жизни моей — не одному классику на собрание сочинений хватило бы… Видать, нет большого таланта. Усидчивости, а это — одна из составных талан­та большого писателя — во мне точно нету. И все-таки кое-что из своей жизни я дол­жен, просто обязан расска­зать людям. Ну, хотя бы о том, почему и как я оказался в Москве. А еще о том, как, и главное, почему запрещали издавать мою первую книгу. И кто запрещал. И как все это происходило. Не сомнева­юсь, будь что-нибудь подоб­ное в биографии какого-ни­будь негодяя, имею в виду самозванных «классиков», коих ныне развелось несметное количест­во, давно бы раздули такое… Тем более, что во всем белорусском Союзе писателей во все после­военные времена не было ни одного, подчеркиваю это, дисси­дента. Борони Бог, я тоже не диссидент. И никог­да не собирался им быть. Впрочем…

Кое-что из «Бюро находок» я показал друзьям в Москве. Посоветовали быть скром­нее. смелее и… не таким уж распахнутым. Что ж, первое постараюсь учесть обяза­тельно. И если, что не так, простите великодушно.

Итак, я живу в Москве. Кое-кто считает меня поэтом. Поэт ли я? Часто сомневаюсь. Особенно, когда прохо­жу по Пушкинской площади мимо памятника (по-моему, одного на лучших памятников российской столицы) Алек­сандру Сергеевичу Пушкину. А на Пушкинской площади, как и на Тверском бульваре, где установлен также прекрас­ный памятник прекрасному русскому поэту Сергею Есенину я бываю очень часто — там находится Литературный институт, где два года я учил­ся на ВЛК — Высших литера­турных курсах, и где по сей день по разным делам при­ходится бывать и теперь.

Московское время — осо­бое время. Так было всегда. Так оно остается и поныне. Короче говоря, писать есть о чем. Как-никак шестой год ошиваюсь тут. Московское время… Недаром же по сове­ту поэта Юрия Кузнецова не смотрю телевизор и не читаю газет. Ну, за редким исключе­нием. Скажем, «Завтра». Иногда — «Литера­турную Россию». И то «одним гла­зом». А ко всему смотрел бы еще «ящик» да читал что-ни­будь вроде «Московского комсомольца» — давно лежал бы с ин­фарктом, а то и в ящике. Уже без кавычек.

Итак, живу в Москве. Закон­чил ВЛК. Было дело после учебы на кypcax, не сдав по глупости выпускных экзаме­нов, вернулся на родные бе­рега. Пошатался по Пинску, попил (с избытком) дерьмо­вого вина, и…

Тянет белокаменная, ох, как тянет к себе хлеб­нувших однажды из ее до одури хмельной чаши!.. Приехал. Поселил знакомый в комму­налку. Пошел на старое мес­то: сторожем в храм Благове­щения Пресвятой Богороди­цы, что в Петровском парке. Попал я туда, казалось бы, со­вершенно случайно в конце сентября 1994 года, на втором году учебы на ВЛК. Нужда за­ставила искать работу. И по­вел меня туда сокурсник, рос­товский поэт Бажен Петухов. Сам он покрутился сторожем здесь месяца два, не выдержал. Поначалу и я мучился. Ой, как мучительно долго тянулись для меня первые сутки дежурств, как томился я, как рвался ско­рей за ограду, в общагу…

Кстати, первое стихотворе­ние, что я написал в Москве, называлось «Ветер». И закан­чивалось оно так:

Я слыл непутевым, отчаянным,

От жен уходил и детей,

Мол, что мне?! Да вот же нечаянно —

Церквушка. И стал у дверей…

Было это написано ровно за год до моего прихода в храм Благовещения, 5 октября 1993 года.

А еще, приехав в январе 1995 года домой на кани­кулы, как-то среди ночи (помню, за­читался) решил я разглядеть. что же за икона висит в моей комнате. Каково же было мое удивление, когда подошел по­ближе и разглядел: именно ико­на Благовещения Пресвятой Богородицы висела в углу моей комнаты. Хотя икон в моей квар­тире было всегда много — мать глубоко верующий человек. У меня же в комнате висела все­го одна — Благовещения Пре­святой Богородицы. Утром спросил у матери, как давно висит эта икона в моей комна­те. «Всегда висела», — отве­тила мать. А жил я в этой квар­тире, точнее — был прописан, уже 14 лет…

Что интересно, если на первые дежурства ехал я, без пре­увеличения, как на каторгу, то потом, после учебы на ВЛК живя уже самостоятельно в Москве, намаявшись в ее не­сусветной сутолоке, я спешил (и спешу) в храм, как спешат в родной дом. Выйдешь из мет­ро, войдешь в парк и… пред­стает взору такой светлый, та­кой долго­жданный, такой же­ланный… Словом, за церковной оградой отдыхал я (и, слава Богу, отдыхаю до сих пор) и душой и телом.

Надо сказать, что не один я такой, нашедший прибежище в храме, успокоение душе и телу. Правда, я до сих пор работаю в храме, хотя какая это рабо­та?.. Сотни, тысячи москвичей идут и едут в храм Благовеще­ния Пресвятой Богородицы, чтобы послушать проповеди протоиерея отца Димитрия Смирнова. Едут со всех концов Москвы. Писатели, художники, артисты, военные и штатские, все, кто увидел, кому сияет свет Право­славия…

Рядом с храмом, буквально через дорогу, еще недавно из­вестная всему миру инженер­ная академия Военно-Воздушных Сил России имени Жуков­ского. Начальник академии — генерал-полковник, дважды Герой Советского Союза, летчик-космонавт Владимир Коваленок.

Довелось как-то видеть, как наш прославленный земляк шел, глубоко втянув шею в ге­неральскую шинель и скорбно глядя под ноги. А ведь орел, высоко летал! Хорошо помню, как читал стихи и поэмы, по­священные Владимиру Василь­евичу, помню и то, как, открыв рот, смотрел ему вслед в гос­тинице «Минск» в доро­гой родной столице. Тогда наш герой-космонавт был еще и де­путатом Верховного Совета БССР. На весь Божий свет шумел самый демократиче­ский в нашей недавней исто­рии год — 1990-й. Бывшие со­юзные республики смело объявили о своей независи­мости. Депутаты везде и всю­ду, чуть не проглатывая мик­рофоны, ревели о свободе и суверенитете. Не осталась в стороне и родная Беларусь. И герой-космонавт, депутат Верхов­ного Совета Белорусской ССР Владимир Василь­евич Коваленок, словно меж­ду микрофонами, разрывал­ся между депутатами, сто­ронниками КПБ, тогда еще общесоветской, и оппозици­ей от БНФ, бескомпромисс­но разбившей «iмперскiя аковы вялiкадзяржаўнага шавiнiзму». Одно время депутат В. Коваленок метил даже в Председатели Верховного Совета Республики Бела­русь. Но надо было расстать­ся с Москвой, с Россией и ее Вооруженными Силами. Что ж, с Москвой окончатель­но не расстались ни Алиев, ни Шеварднадзе — ни первый, ни второй не передали свои роскошные квартиры москвичам, как, впрочем, об­ладателями, точнее сказать — владельцами шикарных московских квартир остают­ся десятки, сотни и даже тысячи национал-радикалов теперешних независимых и все еще пока зависимых от Москвы республик…

На такие, довольно скуч­ные рассуждения подбила меня случайная встреча с земляком-космонавтом в Москве. Кстати, не лучшие времена переживает нынче и академия имени Жуковского. Дворец в Петровском парке, где она вольготно «квартиро­вала» в советские годы, от­ходит в распоряжение сена­торов (губернаторов) России, так что скоро Владимиру Ва­сильевичу Коваленку на ра­боту придется ездить на одну из московских окраин, и мы теперь вряд ли встретимся. Даже случайно. А работали, можно сказать, бок о бок. Жаль, не знал об этом Вла­димир батькович, может… хотя стихов космо­навтам я не посвящал: не по чину было. Но хорошо помню, как в де­кабре 1973 года нас, солдат и офицеров, задержавшихся на аэродроме у неисправного самолета, чуть не до паники напугал другой земляк — Петр Климук.

Декабрьский вечер. За­вьюженная степь и… прямо над головой, точнее, издале­ка прямо на наши головы ле­тит, рассыпая огромные лучи в стороны и вниз, круглый, с большую луну, шар. Все пе­реполошились. Офицеры — больше других: никто никог­да ничего подобного не ви­дел.

На следующий день из га­зет узнали: в космос запусти­ли очередной корабль. Я бе­гал по казарме с газетой и озорно сверкал глазами: «Во, кто нас напугал, земеля мой, космонавт из-под Бреста Петр Климук!». Служил я в Се­мипалатинской области в минуте лета космического аппарата от Байконура. Сол­нце в тот вечер уже село за горизонт, и воздушный ко­рабль, словно луна, отражал его свет и рассыпал лучи на землю…

Все хорошо, что хорошо кончается. Благополучно за­кончились и космические полеты наших земляков. Нын­че герой-космонавт Ковале­нок шлет поздра­ви­тельные и прочие депеши в мой храм Благовещения настоятелю, протоиерею отцу Димитрию Смирнову. А отец Димитрий читает лекции будущим кос­монавтам в академии, подначаленной нашему земляку. Мог ли еще недавно подоб­ное представить себе герой-космонавт? Я уж не говорю о себе — рядовом солдате не­когда великой Советской Ар­мии. И смех и грех. Вот уж воистину: все во власти Божьей. Неспроста же издавна освящает мою комнату в пин­ской квартире икона Благо­вещения Пресвятой Богоро­дицы.

1998

Шуба Петруся Бровки

Сегодня всякое можно услышать и прочитать про Петруся Бровку. Но чтобы ни говорили и ни писали о Бровке, только за одно стихотворение «Пахне чабор…» хочется снять шапку перед памятью этого неординарного поэта. А какой он был человек… Довелось видеть его всего один раз в Минске, летом 1977 года, на похоронах Евдокии Лось, где я оказался совершенно случайно. Впрочем…

Свою первую московскую зиму, а выдалась она ранней, снежной, холодной, я проходил бы, а точнее промерз бы в легкой, не для московской зимы, куртке. Благо, в самом начале декабря на станции метро «Таганская» встретил земляка. Мы с ним служили в армии в Казахстане, были одного призыва и по-зем­ляцки дружили. Как он меня, обросшего бородой, а главное, спустя двадцать (!) лет, узнал, — понятия не имею. Но узнал и, слава Богу, спас от московских слякотных морозов. Зимой в Москве, разумеется, в мороз улицы обильно посыпают какой-то жуткой соляной смесью. И вот она, эта смесь, разбитая колесами, тает вместе с выпавшим снегом. И даже, если нет снега, она тает, образуя на асфальте наледь, которая в свою очередь также тает под колесами машин, под ногами пешеходов, исходя сыростью, которую тут же впитывает мороз. Холод — не приведи Господи, до костей про­бирает…

Обнялись. Подивились встрече такой и покатили к нему, Пете Качану из Слуцка, он был женат на моск­вичке и жил у стадиона «Торпедо». От него я уехал в видавшем виды, но еще крепком, надежном, а самое главное — теплом солдатском бушлате. И бушлат этот, надо отдать ему должное, и, конечно же, однополчанину Пете Качану, грел меня две зимы, пока я учился на Высших литера­турных курсах. А еще подогревала — и неплохо! — наша с Петей дружба…

Как-то захотелось выпить, снять усталость от пос­тоянного, непривычного для меня напряга столичной жизни. А ЦДЛ в ту зиму, с 93-го на 94-ый, для рядовых русских писателей стараниями Роберта Рождественского был закрыт. Собирались там же, на Большой Никитской улице в Московской писательской организации, прямо в кабинете председателя Правления В. И. Гусева. Владимир Иванович, человек широкой натуры, яркий реалист и вместе с тем большой выдумщик и затейник, всегда умел организовать хорошую компанию и хорошее застолье. Туда я и двинул в своем бушлате. Открываю дверь — сидит Алесь Кожедуб. Увидел меня, машет рукой: заходи! Знакомит с поэтом Сергеем Красиковым. Выпили, разговорились. Оказывается, жена Сергея Красикова — известная минская художница Нинель Счастная, а я не так давно из Белоруссии. Тут и пошло…

Сергей Красиков хлопает меня по бушлату, рас­сказывает:

— Да-а, времена для белорусов в Первостольной настали хреновые. Ходят в бушлатах, пьют водку, притом дешевую, и не закусывают ничем, не за что. А помню, Игорь Шкляревский расхаживал по Москве в медвежьей шубе. Придет В ЦДЛ, сбросит шубу гардеробщику и даже номерок не берет — все знали: медвежья шуба принад­лежит поэту Игорю Шкляревскому. Ходил он тут, под стать Шаляпину — барин барином. Все завидовали! А подарил эту шубу ему, кто бы вы думали? — Сам Петрусь Бровка!.. Вот так, широкий жест поэта по отношению к младшему собрату, поэту, земляку. За что и при каких обстоятельствах Петрусь Бровка подарил свою мед­вежью шубу Игорю Шкляревскому, не знаю. Возможно, перевел его стихи на русский и переводы понравились. Шкляревский белорусов переводил великолепно, чего уж там. А может, и так, по доброте человеческой. Петрусь Бровка стал тогда лауреатом Ленинской премии — не шутка!.. Игорь Шкляревский зим десять носил эту шубу.

И Сергей Красиков замолчал, как бы что-то припоминая.

— А году в 79-м или 80-м, точно помню, что перед Новым годом, заваливается ко мне в гости Петр Кошель. Я, как открыл дверь, так и ахнул: «Шуба Петруся Бровки!» Вы что, говорю, по эстафете ее передаете? Кошель смеется, с воротника снег стряхивает. Сколько лет шубе, а она — как печка, теплая, ворс — сантиметров десять! Ну, пять точно. И Кошель, я вам скажу, не одну зиму проходил в шубе классика. Я для «Советского писателя» тогда белорусских поэтов переводил, а Петр Кошель там был редактором. И там, в «Советском писателе», а было это уже в восьмидесятых, я встречал Кошеля в Бровкиной шубе. А донашивал ее Слава Артемов. Уже перестройка вовсю шумела, улицу Воровского опять в Поварскую переименовали. Помню, новые таблички как раз прибивали. Иду уже по Повар­ской в Союз писателей — навстречу Слава Артемов. Я как увидел его в этой шубе, через дорогу перебежал, на полном серьезе говорю: «Ты, Слава, если и сносишь эту шубу, что маловероятно, не выкидывай, передай ее в Минск, пусть в музей сдадут — реликвия!» Артемов смеется: «Я знаю, мне Кошель расказывал — шуба Петруся Бровки…»

— Ну, что ж, — поддержал я веселый рассказ Сергея Красикова, — русская проза, как известно, из «Шинели» Гоголя вышла. Значит: русская поэзия белорусов Москвы — из шубы Петруся Бровки.

— По такому случаю, — Алесь Кожедуб наполнил рюмки, — за Петруся Бровку, за нашу литературу, за Беларусь!..

1998

В Переделкино, к Борису Пастернаку…

В «Народной газете» — внушительная статья и такое же фото — репортаж с Мос­ковского кладбища в Мин­ске. Насколько мне извест­но, это самое престижное место захоронения в бело­русской столице. На снимке: фрагмент кладбища — неухо­женная могила народного поэта Беларуси Пимена Панченко на фоне довольно помпезных, но тоже, можно сказать, заброшенных памятников некоторым известным в прошлом людям. Авторы репортажа вопиют к нам, живым: куда это вы так разо­гнались, что и могилы своих великих сородичей забыли? Остановитесь, замедлите свой бег, умерьте пыл, и, коль ТАКИХ людей ТАК быстро забыли, КТО вспомнит о вас? А ТАМ, понятное дело, мы все будем…

Да, и сам я, грешный, дав­ненько не был на деревен­ском погосте под Пинском, на могиле батьки. Все ду­маю, ну вот в самое ближай­шее время, лучше, конечно, весной, сразу после Пасхи, на Радоницу… В будущем году — обязательно…

Кстати, именно так я и ду­маю, живя в Москве и вспо­миная дом, мать и вообще все, что вмещает в себя ве­ликое слово РОДИНА. У него и корень-то РОД… Род чело­веческий. Забыл род челове­ческий и, в первую очередь, мы, славяне, свои могилы, свой род. А ведь помните пушкинское: «…любовь к оте­ческим гробам, любовь к родному пепелищу»?..

Смотрю на могилу (на снимке, разумеется) Пимена Панченко на Московском кладбище в Минске и неволь­но вспоминаю другое, тоже престижное кладбище — в Переделкине, под Москвой. На переделкинском кладби­ще, как и на Московском в Минске, также покоится не­мало писателей. Причем пи­сателей извест­ных и даже знаменитых, имена которых и по сей день на слуху, а произведения стали не­отъемлемой частью русской и мировой культуры.

Я много раз бывал в Пере­делкине. Чаще всего приез­жал в гости к Петру Кошелю, который, слава Богу, и по нынешним временам может позволить себе купить пу­тевку в Дом творчества. Нын­че и здесь, а правильнее бу­дет сказать, в первую оче­редь здесь, обосновались хозяева теперешней жизни, «новые русские». Из писате­лей немногие имеют возмож­ность приобрести путевку, разве что старики, чьи дети на демократической волне перемен выплыли по ту сто­рону океана либо на бере­гах «земли обетованной», и материально поддерживают родителей. Петр Кошель к таковым, разумеется, не от­носится. Но в последнее время он активно стал де­лать книги, которые дают ему возможность быть на плаву. И, прямо скажем, книги, что он делает, довольно интересные, и даже полезные.

Так вот, сойдя с электрич­ки, я, как правило, в Дом твор­чества иду через кладбище. Чтобы скоротать путь. Да и пройтись по кладбищу полез­но во всех смыслах: и воздух тут чистый, и место благодат­ное. Рядом великолепный, начала 19-го века храм Спаса Преоб­ражения. И мысли… сами по­нимаете, какие мысли прихо­дят человеку на кладбище. Всем советую: заглядывайте почаще на кладбище, особен­но — проведать могилы род­ных и близких. И не бойтесь брать с собой детей. Такое бесследно не проходит…

Переделкинское кладбище. Вековые, могучие сосны, ели, березы… Самая настоящая дремучая роща, возвышающая­ся на обширном холме. Среди частых, очень густо стоящих оградок хорошо заметная тро­па. Вдоль нее, нередко без ог­радок, могильные холмики, памятники, в большинстве сво­ем скромные и даже более того. Да и оградки такие же не­заметные. Изредка по сторо­нам наблюдаются памятники посолидней. На них невольно останавливаешь взгляд, чита­ешь надписи. Нет, имена аб­солютно незнакомые. Потом узнал, что клад­бище это изна­чально относилось к селу Пе­ределкино. Ну а писатели по­хоронены здесь с разрешения мос­ковских властей. Кто-то по каким-то причинам не «дотя­нул» до Новодевичьего, само­го престижного в Москве, кто-то, как Борис Пастернак, чуть ли не всю жизнь (твор­ческую) прожил в Переделкино на даче… В основном же тут — могилы местных жителей. Правда, они никого не интере­суют. Паломничество, разуме­ется, к могилам писателей, и в первую очередь, к могиле Бориса Пастернака.

Так и я в самый первый свой приезд в Переделкино, а было это в начале осени 1994 года, намекнул Петру Кошелю, мол, к Дому творчества шел через кладбище, видел множество могил, а вот могилы Пастер­нака так и не нашел. А хоте­лось бы посмотреть.

— Я и сам не видел, — от­махнулся Кошель. — Да и что там смотреть. А вот в Дом-музей Пастернака сходить можно.

Обычный, лучше сказать, стандартный двух­этажный де­ревянный дом, какие строили здесь, закла­дывая поселок писателей (не по указанию ли самого Иосифа Виссарионо­вича Сталина?) где-то в сере­дине 30-х. Деревянный, кра­шенный в зеленый цвет забор. Большой просторный двор с высокими, раскидистыми де­ревьями по всему периметру ограды. Почему-то запомни­лись две или три березы у ка­литки. Сразу видно, что росли они и при хозяине. А может, именно он, хозяин дачи, Бо­рис Леонидович Пастернак собственноручно и садил их?..

Во дворе, слева от доволь­но широкой дорожки, ведущей к дому, разбит огород. Аккурат­ные грядки, по случаю осени уже убранные и почему-то кажущиеся здесь сиротливыми.

У входа в дом встречаем женщину. На вид лет шести­десяти с небольшим, рус­ская, одета просто, что пос­ле Москвы особенно броса­ется в глаза. Проходим в дом. Женщина — за нами. Сразу же догадываемся: она тут за главную. Петр Кошель пла­тит деньги, берет билеты. Вроде складывающейся зе­леноватой открытки с изоб­ражением Дома-музея. В са­мом же музее — аскетиче­ская простота и скромность. Рабочий кабинет поэта — наверху. Поднимаемся по не совсем удобной лестнице. Не очень просторная комна­та. Простые, крашенные в темно-красный цвет полы. Небольшой книжный шкаф, с таким же скромным подбо­ром книг. В основном — сло­вари. Под стать всему и ме­бель — обычные для тех вре­мен жесткие стулья с дере­вянной же спинкой, откид­ное бюро — для писания стоя. За ним, поясняет нам хозяйка музея, и работал Борис Пастернак. Тут же, наверху, прямо в рабочем ка­бинете, в углу на вешалке висит брезентовый плащ, рядом под ним стоят сапоги довольно большого размера, из грубой кожи. Так и хочет­ся сказать: солдатские са­поги. Прямо из кабинета спускаемся вниз, на веран­ду. Какой-то столик, какая-то ваза, у стены — кушетка, тоже деревянная. В огром­ные, во всю стену, высокие окна виден сад, почти весь, и вся дорога через двор к калитке. Хозяйка показыва­ет на кушетку: на ней в мину­ты покоя любил отдыхать Борис Пастернак. На ней он и умер на исходе дня 30 мая 1960 года…

И только спустя два года, в августе 1996-го, я побывал на могиле Бориса Пастер­нака. Да, отыскать ее на ог­ромном переделкинском кладбище непросто. В то лето в Переделкине прово­дил отпуск мой товарищ по Высшим литературным кур­сам поэт и эссеист Евгений Курдаков. Кроме всего про­чего, Женя неутомимый пу­тешественник, человек боль­шого. оригинального ума и широкой натуры. Мы не ви­делись больше года. Обня­лись, искренне и тепло, хотя в силу разных причин большой дружбы между нами никогда не было. Женя взял в руки крепкую палку, что-то вроде посоха, и мы двинули на кладбище. Предваритель­но завернули в магазин. Кста­ти, в него хаживал сам Бо­рис Леонидович Пастернак. За хлебом, пояснил мне Женя. Из магазина мы зашли в детский профилакторий, что прямо через дорогу. Раз­местился он в бывшей усадьбе. О ней напомина­ют вековые вязы да едва просматривающиеся аллеи парка.

— С этого балкона, — Женя поднял палку в сторо­ну двухэтажного дома с ко­лоннами, — Наполеон в под­зорную трубу наблюдал Мос­кву.

Теперь же виден запущен­ный пруд и беспорядочные строения по его берегам. В глаза бросаются терема за высоченными оградами — приют «новых русских». Не­понятно, как можно, имея та­кие деньги, быть безразлич­ным к окружающей природе? Тем более, что здесь по­строен твой дом… Повто­рюсь: и парк, и пруд, и реч­ка в окрестностях поселка в таком запущенном состоя­нии, что, мягко говоря, вызы­вают недоумение.

К кладбищу мы подошли со стороны поселка. С краю, как бы у подножия кладбища, могила Роберта Рождествен­ского. Есть здесь могилы и других писателей, но все людей малоизвестных, и даже мне, литератору, вовсе неизвестных, так что о них мы говорить не будем. Моги­лу Роберта Рождественско­го я видел и раньше, в сен­тябре 1994 года, спустя ме­сяц после его похорон. Шел в Дом творчества и с моста через протекающую тут р. Сетунь оглянулся на клад­бище. Завидев внушительную гору из еще «свежих» венков, свернул посмотреть, кого по­хоронили. Помню, как силь­но был удивлен, что такую литперсону, как Р. Рожде­ственский, положили прямо на склоне, чуть ли не в бо­лоте.

— И нашли же место ему, — сказал я Курдакову, указы­вая на могилу Рождествен­ского.

Могила была приведена в идеальный (на фоне других писательских могил) поря­док. Зеленый ковер живой травы, забранный квадрат­ной окантовкой из черного мрамора. В изголовье — мас­сивный, слегка окультурен­ный камень — тоже черного гранита. На нем строгим шрифтом вырублено имя упо­коившегося.

— Иного, как на обочине, места он и не заслужил. Тут все правильно. И сам он был камнем, вроде этого, свалив­шимся в одночасье на рус­скую поэзию. Хотя, по боль­шому счету, тогда, в пятиде­сятых — шестидесятых, за исклю­чением нескольких имен, в русской поэзии были сплошь камни да камушки…

— А шума сколько было…

— Потому и стоял сплош­ной шум и звон, что звонари, вроде Роберта Рождествен­ского, из пустого в порожнее пересыпали слова-камушки…

— И все-таки у Рожде­ственского, если хорошо просеять, можно найти что-то человеческое, поэтичное, — пытался я хоть как-то от­стоять одного из кумиров своей юности.

— Если учесть, сколь дур­ное влияние на русскую по­эзию и в целом на людей ока­зало творчество Рож­дествен­ского, Вознесенского, Евту­шенко и иже с ними, то не хочется не то что отыскивать что-либо стоящее, а вообще вникать в ими написанное. В контексте всей русской поэзии подобное версификаторство — сколь халтура, столь и пошлость. А как без­жалостно давили они все традиционно русское, при этом не гнушаясь любых ме­тодов, даже откровенной спекуляции.

— Спекуляции?

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 360
печатная A5
от 770