Лето пришло совершенно внезапно, такое яркое, словно включили юпитеры для съёмки в тёмной студии. Ещё вчера можно было найти небольшие сугробы нерастаявшего грязного снега в лесу, а сегодня всё цветёт, и листья на деревьях. А запахи какие, и девушки ходят, и дети, и всякие другие люди. Мне так хочется подойти к ним, и спросить. О разном. Почему у их тяжелых мотоциклов так высоко расположен руль? Зачем их девушки носят непонятные чёрные ботинки, которые никак не сочетаются с их лёгкими красивыми платьями? Зачем им эти тату в самых странных местах, и колечки в носу? Но я ни о чём не спрашиваю. Потому что это уже их мир, а не мой. И им самим решать, как жить. Если им хочется воевать, или носить чёрные ботинки, или зелёные волосы, то это их проблемы, а не мои. Мои вопросы им уже ничем не помогут. Я просто прохожий, который мимоходом заглянул в их мир. Мир, в котором для меня почти нет места. Но я ещё могу присесть на скамеечку у фонтана, чтобы послушать хрипловатый голос уличного шансонье. Далеко ушёл караван случайных дней, где они растаяли, кто теперь знает…
©Жмуриков Е. И.
НОВЕЛЛЫ
Записки из потустороннего мира
Когда мы все жили в той жёлтой подлодке
все рыбные сети нам шли на колготки,
все ржавые цепи с чужих якорей
держали на привязи наших зверей,
которые в нас просыпались с утра,
и каждый карниз намекал, что — пора,
и каждый трамвай обещал на бегу:
«Я очень не больно тебе помогу».
Екатерина Горбовская, 2016г.
***
Татьяне Д., с благодарностью
Многим так или иначе случалось задуматься о том, что остается после человека, когда не остается ничего. Наследство могут украсть, дом сгорит в пламени войны, изобретения и книги назовут именем другого человека, и что? Любовь, страсть, приключения, мужество: что же остается, когда не остаётся ничего? Честное имя? Сомнительно, поскольку честное имя тоже можно легко втоптать в грязь. Что же тогда можно взять с собой, уходя в лучший из миров?
Наверное, любовь. Этот золотой соверен никогда не утрачивает своего волшебного блеска, сколько бы раз не переходил из рук в руки. И ты всегда будешь помнить тех, кто был добр и честен с тобой. Манящий огонёк любви и дружбы всегда будет маяком на самом трудном пути, — и, вполне возможно, это и есть то, что остаётся, когда не остаётся ничего от твоей прошлой и сегодняшней жизни.
И ещё человеческое достоинство, наверное. Цветы человеческого достоинства тоже можно растоптать — но всё же это будут по-прежнему цветы, и волнующий, тревожащий душу запах этих цветов всегда будет напоминать о том, что могло бы быть, но уже никогда не случится.
1
Психоневрологический интернат был всего в десяти или пятнадцати минутах ходьбы от дома, где я вырос. Улица была на самом краю посёлка, и к интернату можно было пройти лесом, справа было болото и полоска тайги у озера, с острыми запахами смородины и черемши, а слева от дороги был берёзовый лес, где мы летом собирали грибы. Дальше, за озером, было местное кладбище, и потом этот интернат. Иногда хроников можно было встретить прямо на кладбище, они ходили между могил, искали что-то, еду или что-то ещё, наверное. Одетые в серое тряпье, они улыбались молча и бессмысленно беззубым ртом. Иногда их видели на улице, иногда морозным вечером они заходили в дома, просили милостыню, им подавали, но не более того. Никто не задумывался о том, как они живут там, за высокими заборами своего интерната — они были просто промежуточной инстанцией между миром мёртвых и миром живых, и жили в другом пространстве, и другом измерении. Они жили в том потустороннем мире, откуда нет обратной дороги.
2
Третьего дня меня прижало как надо, по-настоящему. Ощущение было такое, словно разверзлись врата ада, и огненные языки пламени лизнули моё грешное тело. Пришлось вечером ставить ещё один укол трамадола, вдобавок к дневному. Потом, ближе к ночи, началась паническая атака — я не мог заснуть до трёх часов, хотя и проглотил чёртову кучу снотворного и антидепрессантов. На следующее утро я проснулся почти в одиннадцать часов дня — такого со мной не случалось очень давно. Я лежал ещё какое-то время, пытаясь вспомнить, что со мной произошло вчера, и что мне приснилось под утро. Я всегда не тороплюсь вставать, потому что, пока я лежу, я чувствую себя таким же здоровым, сильным и молодым, как и тридцать или сорок лет тому назад. Потом я встал, очень осторожно, пытаясь понять, где прячется боль — но сегодня она притаилась, и разве что изредка давала о себе знать странными проколами в левое бедро и в ногу. Чуть позже я понял, что могу двигаться, ходить, и нужно было как-то начинать новый день.
Обычно боль приходит ближе к вечеру, а с утра я почти всегда чувствую себя совсем неплохо. Могу работать, могу заниматься домашними делами, много ещё что могу. Но вчера было плохо уже часам к одиннадцати дня, а к пяти часам пополудни всё стало совсем нестерпимо. Мне иногда кажется, что это всего лишь отзвук совсем другой боли, душевной. От невозвращённых пощечин, незаслуженного оскорбления, грубости, подлости: словом, всё то, что помнится годами. Но помнится также и обиды, которую ты сам причинил другим людям, вольно или невольно. И самое страшное в том, что уже не вернуть эти пощёчины, и не извиниться перед людьми, которых обидел или оскорбил; одних уж нет, а те далече.
Каждый день я прихожу в местную поликлинику, где мне ставят обезболивающее. Каждый день, кроме воскресенья — потому что по воскресеньям или праздникам я ставлю себе уколы сам. К сожалению, я пропустил момент, когда можно было ещё отказаться от этих уколов — а теперь любая попытка вырваться из этого ада заканчивается либо бессонницей, либо тяжелейшей депрессией. В такие дни я начинаю думать о том, пора, наверное, заканчивать игру, которая давно, в сущности, проиграна. Но что-то не отпускает меня, не позволяет уйти в это спасительное ничто, где меня нет.
Этой ночью мне приснились отец и мать: молодые, нарядные, весёлые, они пришли откуда-то из гостей, смеялись, разговаривали — странно было то, что я никогда не видел у отца такого красивого костюма, и такого плаща. Он всегда или почти всегда ходил в неприметной серой заношенной спецовке, в какой ходила почти вся мужская половина нашего рабочего поселка. Когда-то в молодости у него был тёмнозелёный двубортный габардиновый костюм, такие носили в начале пятидесятых годов, и который был ему немного велик. Потом я вспомнил, что видел этот костюм, он иногда попадался мне на глаза в шкафу, когда я начал интересоваться отцовской одеждой. Ещё я помню белые парусиновые брюки отца, широченные, с манжетами. Однажды, когда мне было уже пятнадцать, я попробовал было их надеть, и сразу же утонул в их неимоверной ширине. А мамочка была в платье, лёгком, голубом, с цветочками — и это тоже было необычно, хотя она иногда ходила в лёгких платьях, — но не в таких красивых и нарядных, как это.
Я ещё лежал некоторое время, вспоминая свой странный сон — в комнате было тихо и светло, и даже моя рыжая кошка лежала тихо, а не бродила, как обычно, по моей постели, пытаясь приласкаться и напомнить о себе. Тем вечером, когда я не мог заснуть, мы крупно поругались с ней. Она назвала меня жлобом и старым дураком, и сказала, что вместо того, чтобы знакомиться с молодыми студентками, я вполне мог бы найти себе посильную работу. И приносить в дом порядочную котовью еду, а не это фуфло, которое она есть не будет, даже под угрозой голодной смерти. Вот и прекрасно, — сказал я, — можешь искать себе нового хозяина, если у меня тебе жить не нравится. Она проворчала в ответ что-то себе под нос, и, хмуро отправилась в свой укромный угол. Ей уже семнадцать, и если пересчитать на человеческие года, то мы почти в одном возрасте. И никуда она от меня не уйдёт, конечно же. Так или иначе, но полдня кудато исчезло, и я начал готовить завтрак, который одновременно должен был стать и обедом.
Я не слишком беспокоюсь за свою жизнь, поскольку со мной ничего не может случиться до тех пор, пока я не расскажу о том, что так долго прятал даже от себя. Пока я не расскажу об этом кому угодно: рыжей кошке, потрепанной записной книжке, старым приятелям, которых я иногда встречаю то на улице — то в поликлинике, то в магазине. Они, как и я, уже очень немолоды, но старость пришла в их жизнь просто и естественно, как приходит осенний дождь или снег зимой; но для меня она стала как гром с неба. Вдруг, совершенно неожиданно я понял, что давно уже не молод, и что мне нужно вести себя соответственно. Но я просто не понимал, как это делается, и по-прежнему вёл себя так, словно и не было этой бездны прошедших лет: легко находя общий язык со студентами или молодыми девушками. Я всегда был молодым, привык быть молодым, шаг у меня по прежнему был лёгким, морщины забот не слишком избороздили лицо, палочка мне была не нужна, и старость была не для меня, не про меня — но иногда, взглянув на себя в зеркало, я понимал, что нельзя избежать неизбежного. Можно только принять его или не принять: но как отказаться от седины, или от памяти, которая раз за разом напоминает о прошлых ошибках или о непростительной глупости.
Так или иначе, я знаю точно, что ничего со мной не случится, пока я не расскажу о своём главном: ад меня не отпустит, и рай не примет. Безумие так и будет стоять у моего порога, пока я не попытаюсь хотя бы выяснить его природу. Или, по крайней мере, пока не попытаюсь понять, как это было со мной. С высоты своих лет я уже кое-что начал понимать, и, быть может, успею понять ещё что-то, если начну понемногу рассказывать о том, что случилось много лет тому назад.
Сейчас начало марта, в магазинах продают тюльпаны, прямо на кассе. Белые и красные, совсем недорого, намного дешевле, чем в цветочных магазинах. А я вспоминаю, как много лет тому назад, видел огромные поля красных тюльпанов на склонах Тянь-Шаня. Мы спускались с перевала в долину, высота была уже небольшая, не больше двух тысяч; северный склон до самой долины был полностью закрыт снегами, а южный оттаял, и был огромным сплошным полем тюльпанов, без конца и края, тоже до самого низа. Там, в долине, далеко внизу, пели птицы, и весело звенел горный ручей. Было жарко, мучила жажда, поэтому я думал только о том, что когда я дойду до этого ручья кристально чистой воды, то выпью его весь, до самого истока.
3
Если вы не были там, то никогда не поймёте рассказ A Perfect Day for Bananafish. Если у вас не было бессонниц, то вы никогда не заплачете над рассказом Now I Lay Me. Два рассказа очень разных американских писателей, живших в разное время, и раненых на разных войнах. Один получил осколочное ранение в ноги в Италии в июле 1918-го года, в Фоссальта-ди-Пьяве, другой был травмирован при высадке десанта в Нормандии в 1944-ом году, в боях при Арденнах и в Хюртгенском лесу.
Но всё же эти рассказы чем-то неуловимо схожи: два молодых солдата, для которых ужас войны уже закончился, и начинается такая разная, но всё же мирная жизнь. Один не может заснуть, боится погасить свет, и всю ночь слушает шорох шелковичных червей, вспоминая всю свою недолгую прошлую жизнь. Быстрые ручьи, где он ловил форель на удочку; дом, родителей, их непростые отношения, где он был на стороне отца.
В другом рассказе молодой ветеран, ставший невротиком при освобождении нацистских концлагерей, уходит из отеля, куда они приехали с женой на отдых. Он уходит на пляж, где играет с маленькой девочкой, и рассказывает ей про удивительных рыбок, которые очень любят бананы. Объевшись этих бананов, они становятся такими толстыми, что уже никогда не могут выбраться из песочной ловушки, в которую они забрались в погоне за своим призрачным рыбьим счастьем.
4
У каждого свои причины для бессонницы, но если вы всё же решились обратиться к психиатру — а в советское время только так можно было получить снотворное, — то вы ступили на скользкую дорожку, которая очень скоро может привести вас в тот самый потусторонний мир. А там никто не будет разговаривать с вами о тонкостях перевода английской и американской литературы, там для вас уже приготовлено другое, очень эффективное лечение, в самых разных его вариантах:
— жёсткое привязывание, до онемения конечностей, до пролежней; в особенных случаях привязывают так, чтобы веревки впивались в тело до крови. В таком состоянии могут продержать и день, и два, и больше;
— сульфазин, или «сера», который был запрещен везде, кроме СССР. Одна инъекция, или сразу две — в разные точки, или даже четыре: в руку, ногу и под лопатки. Очень сильная боль в течение 2—3 дней, рука или нога просто отнимаются, жар до 40, сильная жажда. Проводится как «лечение» от алкоголизма или наркомании;
— аминазин: это очень болезненные инъекции, при этом вызывают цирроз печени, непреодолимое желание заснуть, дают иногда в лошадиных дозах, и за самое короткое время приводят вчера ещё нормального человека в идиота с отвисшей челюстью, бессмысленным, потухшим взглядом, и слюной, капающей изо рта;
— галоперидол, инъекции которого создают дикое внутреннее напряжение: человек не может заснуть, но постоянно хочет спать, не может ни сидеть, ни лежать, ни ходить, ни писать. Судороги рук изменяют почерк до неузнаваемости, не дают вывести букву, невозможно ни читать, ни думать. Неделя ударных доз галоперидола могут привести в состояние нейролептического шока, а несколько месяцев уверенно гарантируют потерю рассудка;
— инсулиновый шок с потерей сознания, который уничтожает целые участки мозга, снижает интеллект, убивает память;
— электрошок убивает сразу двух зайцев: во-первых, это пытка током, а во-вторых, непоправимо разрушается мозг.
Из этого перечня, составленного очень известной российской журналисткой и правозащитницей, мне не довелось испытать на себе только инсулиновый шок и электрошок. К слову сказать, инъекции сульфазина я переносил довольно легко, но всё остальное… ладно.
Так или иначе, нет сомнения, что психиатрия нуждается в кардинальном реформировании, а практикующие врачи обязаны пройти тотальную люстрацию в соответствии с порядками и правилами демократического государства.
5
Через неделю меня перевели из закрытого в общее отделение, в чистую и даже уютную в каком-то смысле палату на четверых. Из лекарств мне давали только антидепрессанты, и поэтому я ходил слегка заторможенный, и всё время хотелось спать. Ещё через несколько дней меня вызвали на собеседование к лечащему врачу — но перед этим завели в процедурную, и поставили какой-то укол. Позднее я узнал, что это был пентотал натрия, или так называемая «сыворотка правды». После укола я почувствовал лёгкость, небольшое головокружение, и ощущение какогото яркого света, которым озарилось всё вокруг. Вопросы задавала немолодая, опытная, вполне доброжелательная внешне женщина в белом халате. Вопросы были достаточно невинные, и касались только мотивов моей попытки суицида. Отвечать можно было произвольно, или не отвечать вовсе. Она напомнила мне, что я двое суток был в коме, и врачи реанимации чудом спасли мне жизнь. Единственный серьёзный вопрос на этом импровизированном допросе заключался только в том, что я воспользовался антидепрессантом, и она хотела бы знать, где я его достал. Я отказался отвечать на этот вопрос, и она отнеслась к этому спокойно. В принципе, она могла это выяснить и без меня. Больше на допросы меня не водили, ходить на общие работы я отказался, и меня выписали через положенные два месяца, сразу после Нового года. Ещё через месяц умер Андропов, и началась какая-то новая, не очень пока понятная жизнь.
6
Я иногда ловлю на себе взгляды молодых и не совсем молодых женщин, и я прекрасно понимаю этот немой вопрос в их глазах. Как же так получилось, что я, не старый в принципе мужчина, образованный, неглупый, не имею никаких отношений с женщинами? Как я так прожил жизнь, и никогда не был женат? Как я прожил жизнь, что у меня нет детей, нет внуков? Что есть во мне такое, что мне не дано было это счастье простой и тихой семейной жизни?
Для ответа на этот вопрос нужно знать, что рядом с нами живёт сила, почти незаметная, но беспредельно жестокая, которая имеет невероятно мощный арсенал средств для подавления любой, самой прочной, казалось бы, человеческой личности. Которая навсегда ломает человеческую психику своим дьявольским всемогуществом, и абсолютной безнаказанностью. Которая унижает так, что ты уже никогда не можешь подняться до прежнего, уверенного человеческого существования, когда тебе было дано право любить, и быть любимым.
Я помню ту палату дома сумасшедших, в которую меня тайно, по воровски, привезли холодной октябрьской ночью, фактически вытащив из реанимации. Утром, проснувшись, я увидел зиму и снег за окном; и ещё бельевую веревку, на которой сушилось что-то белое и красное. Эту картинку я запомнил навсегда: красное и чёрное на белом фоне, и какие жёлтые строения вдалеке, в белом тумане. И ещё удивился немного тому, что так неожиданно наступила зима. И вот тогда, в тот самый момент, увидев зиму, я понял вдруг, что я согласен жить, даже если в моей жизни не будет ничего, кроме вот этого окна, и пары тряпок на бельевой веревке. Красное и чёрное в мельтешении снега и призрачном свете дня: этого достаточно, чтобы жить.
7
Они пришли за мной поздно вечером, когда вся больница уже спала: невысокий, тихий человек в сером пальто, и два каких-то неряшливо одетых, немолодых громилы. До самой моей палаты, где лежали с гастритами и холециститами, их провела молодая, маленькая и совершенно неприметная медсестра. Ещё до этого, днём, как только я очнулся после двух дней комы, меня вывезли из реанимации на каталке в отделение гастроэнтерологии, закутав в какое-то одеяло. Вывезли в надежде спасти, спрятать, уберечь от неминуемого. Они хорошо знали, что меня ждёт, эти две длинноногие красавицы в белоснежных халатах, которые сорвали с меня датчики и капельницы, и погрузили в эту каталку, закрыв одеялом. Они были первыми, кого я увидел над своей головой, когда очнулся голым в отделении реанимации, среди путаницы проводов, датчиков, и каких-то капельниц, вставленных прямо в катетер вены на груди. Но они не могли знать, что в этой же больнице есть маленькая, незаметная медсестра, которая живёт по правилам. Маленькая, серая мышка, которая, не колеблясь, показала дорогу этим пришельцам из потустороннего мира.
8
Итак, для понимания, начнём с самого простого:
— психиатрия не является ни научным направлением, ни разделом доказательной медицины, и так называемый психиатрический диагноз есть не более чем частное мнение конкретного психиатра;
— в психиатрии не существует никакого объективного инструментария для постановки диагноза, и, следовательно, ни один психиатрический диагноз не может быть ни подтвержден, ни опровергнут;
— можно абсолютно добровольно пройти полное психиатрическое освидетельствование, и психиатр вам поставит печать «на учёте не состоит», и это не будет иметь никакого значения для другого психиатра;
— психиатрический диагноз, наконец, является клеймом, стигмой до конца жизни, и влечёт за собой полное поражение в гражданских и политических правах.
— и заглянем немного в историю вопроса. Так получилось, что первые успехи психиатрии ее же и погубили. Еще в девятнадцатом веке появились первые психиатрические практики, которые в некоторых случаях помогали справляться с тяжелыми психозами. Развивалась и диагностика. Все это существовало одновременно с диким варварством и параллельно ему. К середине двадцатого века психиатрия достигла своего потолка. Проблема была в том, что практики требовали огромного труда врача, а также высочайшей квалификации и опыта. Это было скорее эмпирическое искусство, чем наука. Но значительные успехи вызвали и ажиотажный спрос Если больного можно вылечить, то мало кто захочет держать его на цепи. А набрать и подготовить достаточное количество квалифицированных врачей невозможно даже в теории. Потому в психиатрию пришла фармакология. Сначала как вспомогательное средство, способное хоть как то врача разгрузить. Но со временем фармакология превратилась де факто в химическую смирительную рубашку. И опять же дело не в том, что фармакология плоха. А в том, что ее заведомо недостаточно для лечения. И все упирается все в ту же проблему недостатка квалифицированных врачей.
— ну, и наконец, то что понимают уже все или почти все: за два века существования психиатрии они так и не потрудились представить обществу сколь либо внятную этимологию своей загадочной «шизофрении». А их попытки пристегнуть к своим «исследованиям» достижения МРТ, энцефалограммы и прочее являются не более чем банальной профанацией.
В итоге, всё очень и очень печально, поскольку ни прокуратура, ни суд, ни статусные правозащитники, ни иммиграционная служба европейских стран абсолютно не понимают, о чём идёт речь. Бежать некуда, и, видимо, ничего сделать уже нельзя, так что придётся с этим уходить, так получается. Всё, что можно ещё сделать — это просто предостеречь других людей от непоправимой ошибки. А именно: никогда, ни под каким предлогом, ни при каких обстоятельствах не иметь дела с психиатрами и психиатрией. Обходить их за сто вёрст, не вступать с ними ни в какие дискуссии, не отвечать на их вопросы, не верить ни одному их слову.
9
Где-то очень далеко, на безбрежных просторах Атлантического океана затерялись крохотные острова Зеленого мыса, которые в 1456 году открыл венецианец Кадамосто. Потом, тоже очень давно, в 1581 году, острова прибрала к рукам Испания, но в 1640 году они снова вернулись к Португалии. Несмотря на сухой, и не слишком приветливый климат, население островов постепенно росло, бывшие африканские рабы смешивались с португальскими и испанскими рабовладельцами, жители островов сначала добились отмены рабовладения, а потом стали называться независимой республикой Cabo Verde.
Острова эти очень разные, но вулканическая и гористая почва этих островов практически непригодна для земледелия, а за истекшие столетия здесь не было обнаружено никаких полезных ископаемых. По этой простой причине страна эта бедная, нравы здесь простые, живут здесь в основном рыбаки да музыканты, но зато охотно приезжают туристы для сёрфинга и парапланеризма. Или просто посидеть в ночных барах, отдохнуть и послушать красивую музыку. Здесь всё привозное, и нефть, и еда, ходят пешком, нет воды, здесь электроэнергию получают от ветрогенераторов, плохо с интернетом, но жители дружелюбны, и Кабо Верде заслуженно считается самой гостеприимной и безопасной страной Африки. К слову сказать, в этой стране есть армия, примерно в сто солдат, и примерно столько же полицейских и чиновников, на всё про всё.
Надо сказать, что единственным, по сути, экспортным товаром этой удивительной страны вулканического пепла и зелёного прибоя стала музыка. Свежие вольные ветры Атлантики, огромные океанские волны, африканские ритмы и инструментальные возможности классической европейской музыки образовали уникальный сплав совершенно неповторимых музыкальных форм. Креольский диалект португальского стал настоящим языком любви, который благодаря талантам таких музыкантов, как Сезария Эвора, Травадинья, Манинко Алмейда, Луис Мораис, Нэнси Виера, и многих других (бесконечный список имён) выплеснулся далеко за пределы архипелага. Морна, как музыкальный стиль, в 2019 году внесена в список нематериального культурного наследия ЮНЕСКО.
Ну, и просто для сведения. Иммиграционное законодательство в Кабо Верде очень либеральное, и вид на жительство можно получить по первой же просьбе, и жить там сколь угодно долго. Если, конечно, есть на что жить. Но только захочет ли такая маленькая страна принять сразу сто сорок миллионов жителей далёкой северной страны? Хороший вопрос. Но я хотел бы поговорить с иммиграционными властями не за всех сто сорок миллионов нашей страны, а только за себя лично. Я попросил бы себе маленькую хижину у моря, и жил бы там на свою скромную пенсию до конца дней своих, слушая шум прибоя, и любуясь закатами над Атлантикой.
***
02.07.1961 через несколько дней после выписки из психиатрической клиники, подвергшийся электрошоковой терапии писатель, лауреат Нобелевской премии Эрнест Хемингуэй, застрелился из своего любимого ружья Vincenzo Bernardelli. Странно, но моя детская память сохранила воспоминания о том событии — то ли это было газетное сообщение, то ли сказали по радио, но я почему-то запомнил, что произошло что-то важное. Видимо, эхо того выстрелов было очень громким. Вернувшись из клиники, Хемингуэй говорил о том, что не может ни писать, ни читать. То чувство, которое он испытывал, было для него абсолютно незнакомо и непривычно — это было ощущение страха, как я понимаю. Этот совершенно бесстрашный человек освободился от этого чувства так, как сумел.
2023г.
Поезд в Рованиеми
«Признав иных, я вслед за тем в одном.
Узнал того, кто от великой доли
Отрекся в малодушии своем…»
Данте Алигьери, Божественная комедия.
(пер. М. Лозинского)
Следователь Семён Ферапонтов был немолод, грузноват, рано облысел, рано овдовел, и до отставки ему оставалось всего ничего, меньше месяца. Когда-то давно, ещё в первую чеченскую, досталась ему лихая пуля в спину — в военно-полевом госпитале Моздока ему на скорую руку присобачили в позвоночник вставку из титана, чтобы он начал ходить, и отправили долечиваться в тыл. Там он и остался на скромной должности старшего оперуполномоченного, а затем и следователя прокуратуры. От короткой его войны осталась ему на память нашивка за ранение, инвалидность, и тросточка, которой он старался не пользоваться; и даже в своём кабинете держал её подальше от чужих недобрых глаз.
Сегодня ему принесли на подпись дело, которое по всем признакам следовало закрывать, поскольку ровно ничего интересного там не было, и быть не могло — умер от обычного инфаркта корректор иностранного отдела областной научной библиотеки Данила Ахимов. Ему было за шестьдесят, инфаркт этот был у него не первый, никаких сопутствующих печальному происшествию обстоятельств не было, токсикологическая экспертиза ничего не обнаружила: собственно, оставалось поставить подпись, дату, и отправлять дело в архив. Смущало одно маленькое обстоятельство — смерть случилась не на улице, не в помещении библиотеки, не дома в кругу семьи, а в салоне массажа, который находился неподалеку, и куда время от времени любила заглянуть местная публика. Но опять же, салон этот был самый обычный, с хорошей репутацией, а стильная, ухоженная хозяйка салона по имени Марианна, была хорошо знакома многим элитариям большого областного города. Именно она без промедления вызвала скорую помощь, когда почувствовала неладное — но скорая фатально опоздала, к сожалению.
В общем, обсуждать здесь было решительно нечего, мужчины умирают не только на войне, но и где угодно — и даже у себя дома их удаётся обнаружить только спустя долгие годы. Он помнил, как молодым оперативником вскрывал с понятыми квартиры, в которых лежали на кровати, или сидели за столом мумии, в которых почти невозможно было опознать людей за давностью лет. Но было что-то, что не давало покоя опытному следователю Ферапонтову, и он держал тоненькую серую папку в руке, словно взвешивая, не решаясь положить её на полку: будто пытаясь понять то, что не было понятно никому, кроме него. Как будто это его окликнули по имени, откуда-то издалека, где утренний туман стелется зыбкой белой пеленой вдоль тяжёлых откосов дальнего берега.
1
Январь, 2016г., Финляндия.
Поезд из Хельсинки до Рованиеми вышел точно по расписанию, но почти сразу же остановился на Pasila, и стоял долго, невыносимо долго, почти сорок минут. Данила Ахимов глядел в заледеневшее окно на припорошенный снегом гранит высокого обрыва вдоль дороги, и поэтому не заметил, как рядом с ним устроилась эта женщина. Она что-то спросила, ему показалось, что по-фински, и он, занятый своими мыслями, ответил коротко, как обычно отвечал в таких случаях:
— Mina en puhu suomea.
— Svenska? Engelska? — cпросила женщина, чуть улыбаясь. Она была молода, не более тридцати пяти, светловолосая, крепкого сложения, обычной внешности. Наверное, при желании её можно было бы назвать красивой, но у Ахимова были свои каноны красоты.
— Engelska, — привычно ответил Данила.
Женщина пересела на сиденье напротив него, вглядываясь в него, и, похоже настраиваясь на длинный разговор.
— You’re Russian? — спросила она всё с той же мягкой мимолётной улыбкой.
— Yes, I’m, from Siberia, — сказал Ахимов, и тоже попытался улыбнуться.
Поезд тронулся, наконец, и, быстро разгоняясь, мягко постукивая на стыках, начал своё движение на заметённый снегом финский Север, где в окнах домов ещё мерцали отсветы огней рождественских ёлок. Встреча с адвокатом в Хельсинки оказалась очень тяжелой для Ахимова: адвокат, маленькая суховатая женщина, прямо сказала ему, что решение по второй апелляции, скорее всего, тоже будет отрицательным. Что ждать его долго, и что даже в случае положительного решения это будет означать только пересмотр дела, не более того. И не очевидно, что пересмотр будет в его пользу. В любом случае, депортация может произойти сразу после отрицательного решения Верховного суда в Хельсинки, в любой день, и неизвестно, будет ли куда ему возвращаться. В общем, всё было плохо, и даже ещё хуже — и он совершенно не понимал, что ему делать в этой ситуации.
Он посмотрел на скандинавскую женщину, и она улыбнулась ему открыто и приветливо. За окном поезда мелькали снег, сугробы, какие-то дома, ели, а потом пошёл сплошной лес, слева и справа. «Совсем как в Сибири», — подумал он отрешённо. Он понимал, что возвращаться ему нельзя — поскольку штатные тролли из местной жёлтой газетенки успели вывалить на него тонну помоев сразу после отъезда в эмиграцию. И что нет у него никаких шансов отмыться до конца дней своих, никаких шансов найти работу, если он вдруг решит вернуться, поджав хвост. И просто никаких шансов даже на самую обычную жизнь скромного пенсионера.
— I guess, it’s very cold in Siberia, — сказала женщина.
— Yes, sometimes we have got minus fifty in the winter, — сказал Ахимов.
Они постепенно разговорились. Женщина жила в городишке неподалеку от Пиетарсаари, куда он направлялся. «Вот и решение, — с горечью усмехнулся про себя Данила. — Всего лишь сойти на одну остановку раньше». Будь он моложе…
Будь он моложе, можно было бы, не задумываясь, сойти с поезда на станции Vaasa, а там пересесть на паром до Готланда. Там друзья, там он мог бы жить сколь угодно долго без документов. По крайней мере, можно было бы перекантоваться до весны. А весной, с приходом тепла, можно было бы уехать во Францию, в Париж — там христианские миссии, с голоду не пропадёшь. А ночевал бы под мостом, как и все нормальные люди.
Но ему давно за шестьдесят, и безвозвратно ушло то время, когда он мог знакомиться с молодыми женщинами, и спать под мостом. Поэтому пусть всё идёт, как идёт, жизнь всё равно выведет туда, куда предназначено судьбой. Татьяна звонила перед самым Новым годом, сказала, что болеет… бог с ней. Не вспоминала тридцать лет, могла бы не вспоминать и дальше.
Он добрался до своей станции к четырём часам утра, маршрутки ещё не ходили, а транспортная служба иммиграционного бюро бодро послала его нафиг. Типа, доберёшься сам, ничего с тобой не случится.
2
Февраль, 1972г., армейские будни.
В казарме, куда они пришли, было тепло, прокурено, и пахло так, как пахнет только в казарме. Этот запах необъясним, как и многое в природе, и неотделим от казармы так же, как кошка от своего хвоста. Хотя подошли они ровно к восьми, но за длинным столом просторного кубрика мест почти не было.
Вообще ужин этот в столовой сопки Тихангоу скорее напоминал пиратскую сходку, чем скучное пятнадцатиминутное времяпровождение в столовой обычной воинской части. Там и сям мелькали тельняшки и бушлаты морпехов, голубые петлицы летунов, черные замасленные куртки дизелистов и нарядные, темно-зеленые «чеше» ракетчиков и радистов. Создавались и распадались какие-то группы по интересам, кто-то нес тарелку с уже знакомым Даниле поджаренным хлебом, кто-то намазывал красную икру на хлеб с маслом.
Данила Ахимов и сержант Колыба нашли себе свободное место, и, протиснувшись, поставили свои тарелки на стол. Напротив себя он увидел высокого темноволосого парня, и, сначала не понял, а потом все отчетливее до него начало доходить, что с парнем этим не все в порядке. Рядом с ним никого не было, ни вправо, ни влево, никто не разговаривал с ним, и сам он сидел молча, глядя только вниз, в свою тарелку.
— Это и есть тот второй, который был с Берковичем, — шепнул ему на ухо Колыба. — Беркович остался зарубкой на сосне, а этот добрался таки наверх…
Данила снова поднял голову, чтобы посмотреть на этого парня, и вдруг встретился с ним глазами. «О боже! — подумал он — Избавь нас, и спаси от такого». Он встал из-за стола, оставив свою тарелку. Есть он больше не хотел.
После ужина им уступили лучшие места для просмотра фильма. Это были кровати верхнего яруса, там можно было лежать и смотреть эту милую мелодраму по ранней повести Чехова. Про больную чахоткой барышню, и про серьезного красивого врача. Так было странно видеть в полутемной казарме эти зеленые луга с цветами, эту легкую кисею длинного женского платья, эти разговоры. Как будто и не было метровых сугробов снега и темноты за стенами казармы, а было только солнце, и тепло, и блеск реки вдалеке под солнцем, и зеленые праздничные деревья. Незаметно для себя он задремал.
Проснулся он часа в четыре от собачьего холода. Холод наползал под одеяло, которым он тщетно пытался укрыться, под гимнастерку, и как он ни пытался свернуться и согреться, но заснуть уже больше не мог. Потом он вспомнил то, что говорил ему Колыба по дороге — в четыре часа утра выключают нагрузку. И только тогда он понял, что не слышно постоянного неумолчного грохота дизелей. Казарма грелась от нагрузки дизелей, и когда выключали дизеля, вступали в свои права веселые вольные ветра с Тихого океана, который был совсем неподалеку. Эти ветра за пять минут продували всю казарму насквозь, и было уже ни согреться, ни заснуть.
3
Май, 1979г., Памир.
К полудню на подъёме пошёл густой, тяжёлый, серый снег, который скрыл склоны, и окрестности, а видимость упала метров до трёхсот, не более. Снега вообще было много в горах в тот год — и, чтобы пробиться на перевал, они встали в шесть утра, и пошли вверх по каньону. И почти сразу начался глубокий, по самую грудь, снег. Они торили тропу по очереди, потом вышли на скалистый край каньона, и тогда идти стало немного легче. Часам к двенадцати они добрались уже тысяч до четырёх примерно, и встали на передышку у небольшой скалы, сняв рюкзаки.
Серая пелена скрывала всё впереди, и время от времени был слышен тяжёлый грохот, словно шли курьерские поезда — это где-то впереди сходили по склонам лавины. Одна небольшая лавина даже промчалась по спине Данилы, от которой он спрятался за небольшим скальным выступом. Лавина была сухая, и промчалась всего за несколько секунд.
Юдин и Шульц, оставив рюкзаки, ушли вверх, за пелену снега, на разведку, и не возвращались долго, бесконечно долго. Он помнит, как достал папиросу из плотно упакованной, и закрытой в целлофан коробки, как закурил, вглядываясь в косую пелену снега, за которой не было видно абсолютно ничего. Девушки стояли рядом, и время от времени поглядывали на него, но он не знал, как их успокоить. Но потом где-то далеко впереди показались два неясных силуэта, потом они подошли ближе, и Юдин сказал отрывисто:
— Прохода нет, всё закрыто лавинами.
И добавил, коротко:
— Похоже, это вообще не наш каньон.
Что же, в горах иногда приходится возвращаться. К поляне далеко внизу, с которой они начали подъём, к ручью, к пожухлой траве, чтобы назавтра искать новую дорогу. Идти обратно они могли по своей, с таким трудом пробитой тропе, кое-где засыпанной лавинами, и спуск не занял много времени. Часам к пяти вечера они уже ставили палатку на месте своей вчерашней стоянки, и набирали в котелки воду из горного ручья для ужина.
Усталость, усталость…
На команду из пятерых человек у них для экономии веса было всего два спальника: один на двоих, и один на троих человек. Так легче, так правильнее в тяжёлом походе. Ахимов спал в спальнике на троих, с двумя девушками. Они обнимали и согревали его, и он, уставший, засыпал обычно за одну минуту. И никаких лишних мыслей у него в голове не возникало, но в тот вечер, когда они устроились в спальник на ночёвку в палатке на поляне, что-то пошло не так. Вера была очень близко к нему, лицом к лицу, и он чувствовал и её, и её руку на своей груди, а потом, неожиданно, её рука скользнула ему под рубашку, и ниже, ещё ниже. И затем ему пришлось с трудом сдерживать своё дыхание, после того как она нашла то, что искала.
Вера погибла на Памире на следующий год. Это был тяжёлый год, она попала под лавину мокрого снега, и смерть её была почти мгновенной.
4
Июнь, 1973г., не отправленное письмо.
Их познакомили родители, когда им было по два года — кто-то пришёл к кому-то в гости, и принёс своего первенца. И к этому лету, когда им исполнилось по 20 с небольшим, они знали друг друга почти всю жизнь. Вместе ходили в школу, и вместе возвращались после школы, вместе ходили кататься на лыжах по крутым, иногда смертельно опасным снежным склонам, вместе играли в школьной баскетбольной команде.
Но этим летом они, одноклассники, только что вернувшиеся из армии, отрывались по полной программе вольной сельской жизни. Сегодня они поехали на мотоцикле Николы в местный клуб, что находился в бывшей церкви, стоявшей на пригорке посреди старинного сибирского села Тины. Село это было основано ещё в 1600 году, первыми жителями поселения были ссыльные и беглые, да разного рода служивый люд. Тянулось село вдоль Московского тракта, на одном краю села дорога обрывалась крутым спуском к небольшой речушке, что пробираясь среди ив, коряг и цветущего багульника, неся свои тёмные воды в неведомые таёжные края. На другом конце села была большая больница, с одноэтажными бараками тёмного дерева. Там же, невдалеке, на самом краю села стоял памятник из дерева, покрашенный белым: на этом месте колчаковцы когда-то расстреляли с десяток местных жителей. Были они партизанами или нет — за давностью лет никто ничего не мог сказать определённо. Вечером в клубе должны были быть танцы, а пока местные парни лениво перебрасывались в волейбол, на площадке, которая была рядом с клубом.
Туда же, к волейбольной площадке, вслед за ними, подъехал на своём тёмно-синем «ковровце» и Толик Анцут — тоже их одноклассник, высокий, светловолосы и крепкий, и тоже недавно вернувшийся из армии. Милая, симпатичная девушка, в лёгком синем платье в горошек, с ясной и очень доброй улыбкой подошла к ним, как только они появились у клуба. У неё завязался какой-то серьёзный разговор с Толиком, а Даниил с Николой отошли в сторону, на другой конец волейбольной площадки. Они стояли неподалеку от волейболистов, наблюдая за игрой, но вскоре девушка ушла, а Толик подошел к ним, улыбаясь во всю пасть. «Договорился, вечером е… её буду», — радостно сообщил он.
— Поехали ко мне, — сказал Никола. — Времени ещё целый вагон, и маленькая тележка.
У него была своя комната в родительском доме, и там можно было поговорить без посторонних глаз. Данила поехал с Николой, в коляске ИЖ-а, а Толик помчался впереди, изредка оглядываясь на поворотах. Ехать им было совсем немного, в посёлок, что был чуть ниже и в стороне от Московского тракта, недалеко от железнодорожной станции.
Дома Никола быстро накрыл стол, расставил стаканы. Деревенская закуска была самая простая: чёрный хлеб, сало, да огурчики с укропом из огорода.
— Так что у тебя с Галкой? — испытующе спросил Никола у Толика, когда они выпили по первой, и занюхали чёрной корочкой. Толик был им лучшим другом, жил на фабричной окраине посёлка, и не раз спасал Николу в жестоких потасовках с местной шпаной, которые были обычным делом в посёлке. Но на этот раз Данила услышал что-то необычное в том, как задал вопрос Никола. Слишком хорошо и давно он его знал, слишком хорошо понимал его интонации. Галка была их одноклассница, и Толик не раз и не два говорил, что собирается на ней жениться.
— А что, всё путём, — сказал Толик. — К сентябрю она вернётся в свой техникум в Кемерово, как начнётся учёба. А пока отдыхает где-то в Сочи, у подруги.
Галка была единственная среди них, закончившая учёбу, и теперь преподавала экономику в каком-то техникуме города Кемерова. А им с Николой ещё было учиться и учиться, хотя Данилу декан восстановила на втором курсе института радиоэлектроники благодаря хорошей характеристике из армии.
— Ну и ладно, — сказал Никола. Но было что-то такое в его жёлтых кошачьих глазах, какой-то огонёк, которого Данила опасался с детства. — А поехали лучше ко мне, — вдруг предложил Толик. — У меня дома никого, и самогонка отличная.
— Поехали, почему нет, — пожал плечами Никола. — Только не гони…
Никола задержался, закрывая дом на замок, и Данила сел на заднее сиденье «ковровца» к Толику. Отъезжая от дома, он вспомнил, как Никола, хвастаясь силой, крутил ведро воды у колодца, потом засмеялся, уронил и облился с головой. «Ладно, — подумал он. — Всё будет хорошо».
Они стремительно промчались по сельской улице, пугая кур, и вызывая бешеный лай собак, и вот уже окраина посёлка, лес, озеро — и вдруг, на повороте, Данила почувствовал, как мотоцикл врезается в обочину, — и вот уже Толик где-то внизу, под ним, а сам он, как птица парит над ним в полёте. Потом удар, падение, и вот уже они ползут вверх по откосу, задыхаясь от пыли, и изнемогая от непонятного смеха. Каким-то чудом они не ударились головой в бревно, что лежало на откосе, а просто скользнули по песку вниз, к самой воде.
Наверху, на дороге, постукивал на холостом ходу голубой «иж» Николы, а сам он, положив руки на руль, с изумлением смотрел, как они ползут вверх по откосу. Шок у них понемногу проходил, они перестали смеяться, а просто осматривали себя. Но все было цело, руки и ноги целы, все на месте, и даже мотоцикл Толика не пострадал. Одежда на них была грязная, и лица грязные, но они были живы, здоровы, а отмыться можно и в озере. А потом ехать к Толику, как и договорились.
***
Лето закончилось, начинался сентябрь, и Данила уже ходил на лекции в свой институт. Сестра приехала в Томск немного позже его, задержавшись почти на неделю. Привезла какую-то еду из дома, подарки, и последние новости. Она учились в местном университете на биолога, общежития их стояли рядом, и они время от времени ходили в гости друг к другу. Сегодня она пришла к нему, сказала, что дома всё хорошо, отец строит летний дом, а матушка занята всё больше на огороде. И, уже собираясь уходить, вдруг спросила:
— А ты знаешь, что Толя Анцут разбился?
— Нет, — поразился Данила. — Что случилось, откуда это известно?
— Он хотел отправить какое-то письмо в Кемерово, срочно отправить, — сказала сестра. — Мотоцикл родители ему не дали, потому как он ещё не отошёл от вчерашнего. Просто спрятали ключ, и тогда он решил добраться в центр так, как они всегда добирались раньше — на товарняках, которые притормаживали на их перегоне. Забрался на подножку, но когда спрыгивал на станции, зацепился за что-то плащом. Попал под колёса, и его разметало так, что еле собрали для похорон. Вчера или позавчера похоронили, вот так вот.
— Какая страшная история, — сказал Данила.
— Какая есть, — сказала сестра.
5
Январь 1961г., Тины.
Он помнит, как сейчас и эту заметённую снегом, бесконечно длинную улицу села, и, в свете фар, какую-то машину, застрявшую впереди. Чужие люди возились с лопатами у этой застрявшей машины, пытаясь её откопать. Отец и дядя сидели впереди в небольшом, крытом брезенте «газике», а они с сестрой поместились на заднем сиденье. Им тогда не было и десяти лет, и все вместе они ехали на похороны деда в соседнюю деревню. Он помнит, как взрослые долго возились с этой застрявшей машиной, как цепляли её на прицеп, как потянули, машина сзади взревела, потом был сильный удар, и он почувствовал, как их машина переворачивается в кювет.
Он помнит, как их, закутанных, вели куда-то сквозь снежную пургу, и как они оказались в светлом и тёплом доме у дяди Васи, маминого брата, который принял их с рук на руки, а взрослые поехали дальше. Он помнит, как он кормил их макаронами, поджаренными на большой сковородке, а потом уложил спать рядышком на большом одеяле в углу. Он помнит весь этот вечер до мельчайших подробностей — и косо летящий снег, и слепящий свет фар, и чужую машину впереди в этом ярком свете фар.
В детстве мы живём в мире, где с нами не может случиться ничего плохого: есть отец, есть другие сильные и большие мужчины, и ты всегда в безопасности. А потом, постепенно ты понимаешь, как всё непросто устроено в мире взрослых людей. Однажды июльским летом матушка собрала детей, и повела в лес старую и ослепшую собаку по кличке Пират, с красивыми карими глазами. Пёс не только ослеп, но и ходил с трудом, и больше не мог нести свою службу сторожа при дома. Но старая тозовка, к счастью, дала осечку, и Пирата вернули на своё законное место во дворе. Но Данила навсегда запомнил, что старую и непригодную к службе собаку можно просто увести в лес.
6
Лето, 1990г., бетономешалка.
Работать в МЖК, на бетонный завод в Искитиме он пошел от полной безнадеги, понимая, что другого способа заработать на квартиру у него в его тридцать семь лет нет, и не предвидится. Именно тогда, в МЖК, у него начались первые приступы лунатизма. Нельзя сказать, чтобы странные пробуждения по ночам происходили с ним впервые. К своим тридцати семи годам он был лунатик со стажем, так скажем. Впервые это случилось с ним, пожалуй, когда он был еще совсем маленький, лет семи-восьми. Родители брали его с собой, когда ехали на праздники или на выходные к родственникам в деревню, или в соседний городок. Его укладывали в комнате вместе с другими детьми, и однажды, проснувшись, он обнаружил, что ушел довольно далеко от того места, где ему положено было спать.
В другой раз это было в стройотряде, после очень жаркого дня. Они строили дома в деревне, в верховьях Томи, был июль, стояла немыслимая жара, за неделю они успели загореть до черноты. И вот к вечеру этого дня они увидели пожар. Горело здание двухэтажной деревянной школы. Как потом выяснилось — местные мальчишки устроили в пустом здании костерок, а потушить не сумели. Они, всей бригадой, бросились к зданию школы, в надежде помочь хоть как-то. Но помочь было уже нельзя. Там, на тротуаре, пробегая мимо ревущего огня, закрываясь рукой от жара, он испугался очень сильно и неожиданно. Он поскользнулся, и упал на тротуаре, прямо напротив быстро набиравшего силу огромного огня. Упал, тут же вскочил, но страх не прошел сразу. И, стыдясь этой секундной слабости, что-то изображал потом, какие-то действия с шестом, уже совсем близко от огня. В этом не было, по правде говоря, абсолютно никакого смысла.
Должно было пройти еще много лет, прежде чем он попытается задуматься о природе страха. Почему испугался в этот раз, и совершенно спокойно вошел в горящую сторожку в другой, в следующий стройотрядовский сезон. Вошел, забрал бачок с бензином для своей бензопилы, и так же спокойно вышел. И потом так же спокойно смотрел, как догорала сторожка. Потому как сделать тоже ничего было нельзя. Почему он мог драться один против двоих, каждый из которых был выше его на голову, мог драться тогда, когда обстоятельства этого в общем-то не позволяли. И почему он не вступал в драку тогда, когда не вступать в драку было непростительно? Почему? И еще он помнил, как страшно ему было, когда он впервые был в горах. Как страшно было, когда он впервые поскользнулся на снежнике. И как легко было на второй день, когда быстрой походкой молодого зверя он проходил по ледникам, даже не помня почти, где только что прошел.
Тогда, ночью, в стройотряде, после того пожара, он проснулся оттого, что с криком бежал по чужим кроватям, совершенно не помня себя. Там, в той комнате, где они жили всей бригадой, он впервые подумал, что с ним что-то неладное, если он бегает, не проснувшись, по своим же товарищам. И вот это, казалось бы, редкое и странное, почти забытое, вдруг проявилось в нем в новых обстоятельствах с такой резкой и пугающей силой.
7
Лето, 1990 г., страх.
Страх был только в самом начале. Потом было только тяжело, а иногда — невыносимо тяжело. После работы в КБ микроэлектроники, после чистых, просто сияющих чистотой боксов, где каждая пылинка была на учете, после белых халатов, белых шапочек, белых перчаток так тяжело было привыкать к грязным, пропитанным маслом и цементной пылью робам. Робы эти они сдавали в стирку по пятницам вечером, и получали их выстиранными в понедельник с утра первой смены. Но уже к вечеру эти робы были снова грязные и липкие от масла и пота. Самое противное было в этой утренней процедуре — снять свое, чистое и сухое, и надеть эту холодную и липкую робу. Потом — такие же грязные и пропитанные машинным маслом башмаки. Такими же грязными были они сами, и не спасал от грязи ни душ по вечерам — в котором часто не бывало горячей воды, — ни двойные верхонки, ни стиральный порошок, которым они пользовались для мытья рук. Если не было горячей воды в душе, то приходилось мыться холодной, иногда чуть ли не ледяной водой. И потом нужно было идти в ветхом, подпоясанном веревкой полушубке на станцию, где иногда неизвестно почему подолгу не было электрички до дому.
Зимой холодный воздух поступал с улицы в огромные дыры в окнах, и, смешиваясь с паром из пропарочных камер, образовывал густую белую взвесь, очень похожую на туман, в которой едва можно было увидеть друг друга. Однажды в этом тумане он едва успел отскочить от бетонной плиты, которая промчавшись мимо него на стропах крана, с грохотом ударила в стену. Он никак не мог понять природы этих огромных дыр, выбитых в широких квадратах зелёного двойного стекла окон. Не мог понять, пока не наступило лето, и тогда, в какой-то момент, изнемогая от жара, идущего с улицы, от жара, идущего из пропарочных камер, от духоты и зловония цеха — в какой-то момент, не выдержав, он подхватил с пола большой кусок застывшего бетона и с размаху бросил в окно. Чтобы хоть через эту, пусть и небольшую пробоину глотнуть измочаленными легкими немного свежего воздуха. Но мучительнее всего была не тяжелая работа, не грязь, не сквозняки, не пот, и даже не протяжный зловещий скрежет крана над головой — казалось иногда, что гигантские доисторические чудища ведут свои нескончаемые разборки. Тяжелее всего был запах цеха.
Разгребать бетон было тяжело только поначалу — потом окрепшие мышцы привыкли к огромному скребку, которым приходилось выравнивать бетон на платформе-заготовке. Тяжелая работа становилась привычной, вместе с силой приходило понимание, как можно быстрее сделать эту работу. Но совершенно невозможно было привыкнуть к мучительно тяжелому, совершенно непередаваемому запаху, который стоял в цехе. Этот запах имел своей причиной масло, которым смазывали стальные платформы-заготовки. Потом эти платформы вместе с готовой плитой подхватывал кран и уносил в пропарочную камеру. Когда открывались гигантские створки камер-пропарок, именно оттуда вместе с белыми клубами пара вырывалось ни с чем не сравнимое сероводородное зловоние. Затем кран возвращался с новой стальной платформойзаготовкой. Плиты мелькали над головой взад и вперед, и никто не обращал на это особого внимания.
В первый раз это случилось с ним дома, ночью, после какой-то особенно тяжелой первой смены. Часа в два ночи он проснулся от собственного крика. Он стоял на своем же письменном столе, ударившись головой в книжный стеллаж, и только после этого проснулся. Еще там же, на столе, он старался сообразить, что же произошло, и от чего он убегал с таким криком. А приснилось ему, что он что-то делает в какой-то большой яме, и вдруг над ним нависает, начинает накрывать его гигантская бетонная плита, которую несет на своих стропах кран-балка. Эта плита, как он понимал в этот момент, накрывает его навсегда, совсем как могильная. И ему, во что бы то ни стало, нужно было успеть убежать из этой ямы. Пока плита не закроет, не замурует его навсегда.
Этот кошмар начал повторяться с завидной регулярностью после той ночи. Снова и снова, по крайней мере, один раз в две недели, а то и чаще, он просыпался среди ночи с бешено бьющимся сердцем, где-нибудь посреди комнаты, около двери или еще где-то. Просыпался, вспоминая, как безнадежно пытался убежать от зловещей бетонной плиты над головой. Но вот этой ночью он впервые проснулся, ударившись в оконный переплет шестого этажа. В той квартире-коммуналке, в которой они оставались после второй смены. И вот тут он понял, что это конец. Что однажды он выбьет окно, и вылетит на улицу с шестого этажа. И так бы и было, наверное, если бы ему не посоветовали поискать раздражитель. И он сумел найти его, к своему великому счастью. Его лунатизм закончился, как только он начал протирать после душа пыль ваткой у себя в носу. Всего-навсего.
Кто бы мог подумать, что граница непознанного так близка, и что ужас, который чуть было не выбросил его из окна шестого этажа, весь непередаваемый кошмар его снов затаился обычной пылью в собственном носу. И что для многих наших поступков никто и никогда не найдёт объяснения, даже если мы однажды шагнём из окна высотного дома.
8
Август, 2020г., Марианна, 41 год.
Это был странный клиент, так бы я сказала: даже не вполне адекватный. Я это поняла сразу, с самой первой встречи, чуть ли не с первой минуты. У него были проблемы со спиной, когда-то давно он повредил её, то ли катаясь в молодости с другом на мотоцикле, то ли работая на бетонном заводе. Так он объяснил, во всяком случае. Он сразу и много рассказал про себя, даже слишком много: например, что не раз и не два пытался покончить самоубийством из-за каких-то своих женщин. В первый раз он, по его словам, наглотался антидепрессанта, ещё в тридцать с небольшим, и два дня был в коме. Но в реанимации его сумели вытащить с того света, и сразу из реанимации, прямиком, отправили в сумасшедший дом на два месяца. После этого, как он говорит, у него и начались серьёзные проблемы с сердцем. Там, в психиатрии, его проверяли, расспрашивали, даже ставили при расспросах какую-то «сыворотку правды», но потом отпустили. Он сказал, что не состоит на учёте у психиатров, но как я могу ему поверить, если человек решился на такое в совсем молодом возрасте. И ещё, зачем в его возрасте позировать девушкам на пляже?
Он вообще был какой-то странный, то рассказывал про какую-то эмиграцию, и про свои приключения в Италии, то про Финляндию — но потом я поняла, что всё это сплошные понты, на работе ему платят совсем немного, и взяли его на полставки, и то только потому, что он вроде как знает несколько языков. Работал он неподалеку, ему было удобно ходить на массаж в мой кабинет сразу после работы, которая заканчивалась у него к обеду. Он говорил, что то ли пишет, то ли написал какую-то книгу, но мне это было неинтересно, и тоже странно: если человек может написать книгу, то почему он не может найти себе достойную работу? И как он так сумел прожить жизнь, и ни разу не жениться, тоже странно. Про детей и говорить нечего, у таких не бывает детей — это я и так знаю. Ещё у него в глазах мелькало что-то такое иногда, огоньки какие-то: словно не успел куда-то, или что упустил — и постоянно ищет потерянное, а находит совсем другое.
К слову сказать, он никогда не опаздывал, лишних вопросов не задавал, время выбирал самое невостребованное, хотя и платил совсем немного — его деньги меня мало интересовали. Просто было в нём что-то такое, чего не было у других, и я работала с ним год или больше ради интереса, пока не случилось то, что случилось. У него и раньше бывали боли, и я иногда даже ставила ему уколы, всё же у меня медицинское образование. Но в тот день всё случилось слишком быстро.
Я уже почти заканчивала массаж, оставалось только сделать то, что я иногда делаю по договорённости для старых друзей — ну, вы понимаете. И в этот момент он стал белый, как стенка, захрипел, а затем попросил воды. Я пошла на кухню, а когда вернулась со стаканом, он был уже без сознания. Я позвонила в скорую, но они приехали слишком поздно, а сама я уже ничем не могла ему помочь.
Говорят, его похороны за свой счёт организовала какая-то женщина, из давних знакомых. Вроде как она знала его ещё со студенчества. Ничего не могу сказать, так это или нет — я стараюсь избегать таких мероприятий.
***
Следователь Ферапонтов стоял у окна, глядя на бабушек, что сидели на скамейках под деревьями напротив здания прокуратуры, на детишек, что радостно крутились неподалеку, на важно расхаживающих по траве голубей, на тёмные тучи вдалеке, и думал о том, как мало иногда остается после человека. Торопимся, спешим, а потом вдруг пустота, и никто не скажет, как жил этот человек и что делал, о чём думал, куда стремился, где теперь скитается его бессмертная душа. И есть ли кому замолвить за него хотя бы одно словечко перед господом богом. Жил тихо, и ушёл незаметно, ничего после себя не оставив: ни дома, ни семьи, ни близких, ни знакомых, ни больших дел, и даже кошки дома нет.
Секретарша прокуратуры зашла неслышно, постояла немного, затем деликатно кашлянула. Ферапонтов оглянулся, и та спросила:
— Ну, что, Семён Иванович, закрываем дело Ахимова?
— Да, — сказал Ферапонтов, очнувшись от своих мыслей о чём далёком. — Можете забирать. Я уже подписал. Нет там ничего интересного в этом деле, бывает хуже.
Секретарша ушла, всё так же неслышно ступая по ковровой дорожке, а Ферапонтов ещё постоял немного у окна. «Что же останется от нашего поколения, какие захар-прилепины будут освещать наш путь, и скажут ли хоть одно доброе слово нам вслед?» — подумал он, чувствуя, как боль комом подступает к горлу. Потом задёрнул шторы, и начал искать свой плащ и тросточку.
2022г.
Ночь, девушка и дождь
«Но как рассказать о том, о чем рассказать нельзя?» Варлам Шаламов
— Вот мы и пришли, — сказала она. — Здесь, в этом доме я живу.
Она протянула руку, прощаясь. Дождь почти закончился, и теперь только ветер шелестел в листве старого тополя, под которым мы стояли. Тополь ронял на нас редкие и холодные дождевые капли, а небо, почти чёрное недавно, показало синие разрывы среди грозовых туч.
— Мальчишки, которые сидели там, на скамейке. Прошлый раз, когда я шла мимо, они крикнули мне вслед…
Она замолчала, но я понял, что она хотела сказать.
— Так будет всегда, — сказал я. — Кричать будут не всегда, но что-то такое ты будешь слышать за спиной всегда. До самого конца, до последнего дня.
— Как жестоко, — сказала она.
— Да, — сказал я. — Жестоко. Только в жизни всё жестоко.
Наверное, можно было бы вернуться и устроить выволочку этим малолеткам. Только это действительно ничего не изменит, по большому счету. Всегда найдутся желающие повертеть пальцем у виска и многозначительно улыбнуться. И совсем не обязательно, что это будут малолетки. Мне, например, о её проблемах рассказал доброхот, который был почти что моим ровесником. Такой же, как и я старик. Откуда до него дошло такое знание — бог весть.
Она пришла ко мне в двенадцатом часу ночи. Я бы ничего не услышал, наверное. Но забеспокоилась Кристи, моя кошечка, шести месяцев от роду. Она бросилась к двери, храбро задрав хвост трубой, потом оглянулась на меня. Тогда и я услышал какой-то шорох — как будто ктото тихонько скребся за дверью. Я, помедлив секунду, открыл дверь и, увидев её, не слишком удивился. Она бывала у меня, давно, иногда мы встречались на улице, и она вежливо здоровалась со мной. Вот только имя моё она всё время путала, упорно называла меня Валерием Ивановичем.
Лето выдалось очень холодным в этом году, и окно я держал едва открытым. Спать я ложусь обычно не позднее одиннадцати, но сегодня припозднился, что-то мешало мне, и я ходил из угла в угол, совершенно не понимая, что со мной происходит. Наверное, и этот вечер мог бы пройти, как и сотни других за последний год — ни оставив ничего в памяти, ни малейшего следа. Весь этот год был годом тяжелейшей болезни, для которой у медиков не нашлось никакого названия. Они только руками разводили.
Когда-то давно, в моей прошлой жизни, мы познакомились с этой девушкой на пляже. Точнее, на том дальнем, диком и неухоженном кусочке пляжа, куда приходили загорать разве что такие же мизантропы, как и я. Олеся, — так звали девушку, — была художница, в то время она заканчивала художественное училище и мечтала о профессии модельерадизайнера. Там, на пляже, от нечего делать, за разговором, она делала наброски углем на клочках бумаги. Однажды она нарисовала меня, легко, одним движением, и рисунок этот долго хранился у меня среди других набросков, старых фото, каких-то совсем ненужных бумаг. Я помнил её красивой, открытой и слегка эксцентричной. Но сегодня она была испугана, и это было заметно почти сразу.
— Что-то случилось? — спросил я.
— Пока ничего, — сказала она.
Она уселась в кресло, рассеянно рассматривая мои книги и картины, а рыженькая крошка Кристи, не избалованная гостями, сразу забралась ей на колени. Странно было, как громко может мурчать такой вот несмышлёныш, стоит только погладить её по рыжей шерстке совсем незнакомому человеку.
— Могу я позвонить от вас? — спросила она.
— Конечно, — сказал я. Но она продолжала сидеть в нерешительности.
— Я поссорилась с мамой, — сказала она. — Могут меня забрать в стационар без моего согласия?
— Мало ли кто с кем ссорится, — сказал я. — Если всех забирать…
— Я ударила маму, — сказала она. Заметив, как я молчу, она сказала:
— Сначала мама ударила меня и попала в глаз. У меня опухший глаз?
— Вовсе нет, — сказал я. — Глаз как глаз. Что левый, что правый, никакой разницы.
— Я убежала. Я боюсь, что если приду домой, то меня отправят в стационар.
— Не имеют права, — сказал я. — Если, конечно, с мамой ничего не случилось.
Права не имеют, а заберут запросто, хоть случилось, хоть не случилось. Я даже знаю, как это бывает — влетают втроем, три крепких молодых парня в белых халатах, один сразу становится к окну. С такими не поспоришь, будь ты нормальнее их всех троих, вместе взятых. Вообще, нет страшнее врага, чем твои близкие. Посторонний человек не сдаст в сумасшедший дом, а вот родная мама запросто. Но этот случай не крайний, похоже. Шлёпнули друг друга мама с дочкой, поссорившись, и перепугались до полусмерти обе. — Ты будешь звонить? — спросил я.
Она не ответила, рассеянно поглаживаю кошечку. Та мурчала, поворачиваясь то одним боком, то другим на её коленях. Наконец, нахмурившись, Олеся сняла трубку и быстро набрала номер.
— Я могу прийти домой? — спросила она.
Они с мамой долго ещё говорили, упрекая и уговаривая друг друга, два самых близких человека, два смертельных врага. Понятно было, что прийти ей можно. Но всё-таки ей было страшно, и я согласился проводить её домой.
Нет более беззащитного существа на этом свете, чем человек. Твоя любовь, твои привязанности, твои симпатии — всё может обратиться против тебя, и не дано предугадать, когда это может случиться. Всю осень и зиму, после того, как не стало Оли, я мучился страшными бессонницами, которые заканчивались наутро сильнейшими головными болями. Днём я что-то делал, с кем-то разговаривал, кому-то мило улыбался. Делал сверку статей в печать, сочинял рецензии на чужие работы, принимал участие в каких-то бесконечных семинарах и обсуждениях, ходил в библиотеку. Но потом с необходимостью приходил вечер, и я оставался один.
Всегда, сколько я себя помнил, я был молодым, и мало кто воспринимал меня всерьез. Я стал стариком только в этом году, из которого я не запомнил почти ни одного дня, ни одного вечера. Они все провалились в памяти, как будто их и не было. Были какие-то события, которые я помнил, потому что события происходили днем — встречи, да какие-то пустые разговоры. Еще были ночи, когда я просыпался, едва заснув, и эти ночи я тоже помнил. Иногда я снова засыпал, но чаще нет, и, зная, что заснуть уже не получится, просто читал до утра, что-нибудь, что первым попадалось под руку. Так мне попалась Лионская лекция А. Д. Сахарова, одно из самых последних его выступлений. Ему было отпущено судьбой ещё три месяца, на всё про все.
«Мое глубокое ощущение… существование в природе какого-то внутреннего смысла, в природе в целом. Я говорю тут о вещах интимных, глубоких, но когда речь идет о подведении итогов и о том, что ты хочешь передать людям, то говорить об этом тоже необходимо».
И в другом месте, совсем необычная мысль:
«…к счастью, будущее непредсказуемо, (а также — в силу квантовых эффектов) — и не определено».
Этой зимой мне минуло шестьдесят девять, дата не круглая, меня поздравили мимоходом, вручили денежную премию в конверте, потом выпили все понемногу — коньяку, ещё чего-то, а вечером позвонила сестра, и мы долго разговаривали. Я пытался вспомнить, как называлось то место, куда мы ходили кататься зимой на лыжах, когда были малышней. Это был овраг, зимой его заметало снегом, но в начале спуска было круто, и очень трудно удержаться от падения, катаясь на коротких лыжах с мягкими верёвочными креплениями. Но потом, после крутого обрывистого спуска был длинный пологий склон, по которому можно было катиться долго-долго, вздымая вокруг себя настоящие облака снежинок, которые сверкали и переливались на солнце всеми цветами радуги.
В тот зимний вечер я снова вернулся к Лионской лекции:
«Для меня Бог — не управляющий миром, не творец мира или его законов, а гарант смысла бытия — смысла вопреки видимому бессмыслию».
— Тебе придётся самой выбирать свое будущее, — сказал я девушке.
— То есть? — удивилась она.
Мы шли по улице, и я досадовал, что забыл зонтик, досадовал, потому что ощущение надвигавшегося дождя становилось всё отчетливее. Но Олеся хотела гулять, она взяла меня под руку, и так мы шли — она была чуть не на голову выше меня, стройная, с вьющимися каштановыми волосами, свободно падавшими на плечи.
— У тебя от природы есть всё для счастья, — сказал я. — Красота, физическое здоровье, ум, образование…
— Мне врач недавно удвоил дозу антидепрессантов, — перебила она мои комплименты.
— Разумеется. И ты начала бояться всего на свете в два раза больше, — сказал я.
— Да, — сказала она. — Лучше мне не стало.
— Тебе придется самой решить, нормальна ты или нет, — сказал я. — Понимаешь, не врач должен это решить, а только ты сама. Врач может тебе помочь, на время, в самом лучшем случае. Всё решит твоя готовность отвечать за свои поступки. Если ты не будешь считать себя больной, не будешь прятаться за болезнь — всё сложится в жизни. Во всяком случае, получится многое из того, о чем ты сейчас только мечтаешь.
— И я смогу выйти замуж?
— Конечно, моя хорошая, — сказал. — Что тут сложного. Замуж может выйти кто угодно.
— Я недавно выбросила телевизор в окно, — сказала она, словно не слыша меня.
«Все бы были такими ненормальными», — подумал я. Но вслух сказал совсем другое.
— Когда ты будешь сама зарабатывать деньги, работая дизайнером или ещё как-то, то десять раз подумаешь, прежде чем выбросишь телевизор. Порывы ветра, наконец, принесли дождь, но совсем не такой сильный, как я ожидал. Вполне можно было ходить без зонтика и разговаривать. Достаточно было не выходить из аллей, где росли большие раскидистые деревья. У меня было ощущение, что в разговоре мы совсем близко подошли к тому, о чем никто ничего не знает. Что-то знал Сэлинджер, быть может. Скотт Фитцжеральд, как сумел, рассказал об этом в романе «Ночь нежна». Всё остальное, написанное на эту тему, просто несерьезно. В лучшем случае это пустые декларации о недопустимости применения больших доз нейролептиков. Или о том, в каких чудовищных условиях содержат психически больных. Или о недопустимости шоковой терапии. И никто не хочет думать о том, почему человек, которого намерены забрать в стационар, готов ни секунды не задумываясь выброситься в окно. Совсем как эта девушка, которая почти успокоилась, но всё-таки не торопилась домой.
В сентябре 1989 года, выступая в Лионе перед своими коллегамифизиками, Андрей Дмитриевич Сахаров сказал о XX веке: «Это был век двух мировых войн и множества так называемых „малых войн“, унесших множество жизней. Это был век многих вспышек невиданного в истории геноцида… И все-таки, когда мы думаем о двадцатом веке, есть одна характеристика, которая для меня кажется невероятно, необычайно важной: ХХ век — это век науки, ее величайшего рывка вперед. Развитие науки в ХХ веке проявило с огромной силой ее три основные цели, три основные особенности. Это наука ради науки, ради познания. Наука как самоцель, отражение великого стремления человеческого разума к познанию. Это одна из тех областей человеческой деятельности, которая оправдывает само существование человека на земле».
Лавируя между луж по дороге домой, я вспомнил давний и случайный разговор с новоявленным мессией, одним из тех, которых я без счёта насмотрелся на своем веку. «Я говорю свое решительное НЕТ современной науке», — заявил он мне. Я не знаю, на какой эффект от своих слов он рассчитывал, потому что я задал ему совсем простой вопрос: «А сотовому телефону говорите своё решительное ДА?». Он растерялся немного, совсем ненадолго. «Сотовый телефон у меня совсем простенький, без наворотов. Не как у всяких разных». Сложно было о чём-то разговаривать дальше с этим христосиком, он был столь же трогателен в своей простоте, как та женщина, чей ребенок так мало плакал, что его и за ребёнка то считать было нельзя.
Было около двух ночи, когда я вернулся домой. Запах дождя, травы, листьев вместе со звуками и шорохами ночи вливался в открытое окно. Завтра, которое почти превратилось в сегодня, мне предстояло ещё многое сделать. Не бог весть что, но лучше бы поспать немного, если получится. Если получится…
Она позвонила вечером на другой день, чтобы выразить свою благодарность.
— У меня всё в порядке дома, — сказала она.
— Я рад за тебя, — сказал я.
«Дай то бог…», — подумал я.
Ей ещё долго предстоит быть отверженной, если она решится быть с людьми, а не замкнётся в своей болезненности, и в своем одиночестве. Ей придется платить по самому большому счету за то, что другим будет даваться без труда. За право работать, иметь семью, мужа, детей. Ей будет очень сложно доказать совершенно очевидные вещи — даже то, что не вызовет ни малейших сомнений в спорах между другими людьми. Ей, как Чарли Чаплину, предстоит пройти по канату, подвешенному между небоскребами. И маленькие обезьянки ненависти и страха, кривотолков и пересудов будут преследовать её со всех сторон. И много ещё чего будет её преследовать. Ей самой придется первой признать за собой право видеть мир по своему, так, как его не видит никто, быть может. Поверить в себя, поверить, что без неё мир неполон. Потом, быть может, в неё смогут поверить другие.
Ненависть всего одного человека может изуродовать внутренний мир не очень уверенного в себе человека до неузнаваемости. Но, быть может, ей повезёт больше, и однажды она встретит того, кто её полюбит. И мир, который сегодня ей кажется таким холодным, жестоким и бездушным, станет маленьким, хрупким и требующим её внимания и защиты.
2007г.
Свет в ночи
1
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.