ПОДСЛУШАНО: ВСЕЛЕННАЯ
СБОРНИК РАССКАЗОВ
ВВЕРХ ТОРМАШКАМИ
На улицы спустился грязно-серый туман, похожий на подол давно не стиранной юбки торговки с овощного рынка. Проносящиеся мимо машины выдирали из него клочья, оставляя неприглядные дыры. Стояла глубокая ночь. Чернота неба проглядывала сквозь облака, тоже грязно-серые и рваные; хотелось подшить их, залатать их неровные пористые края.
Она болталась на дереве, думая о том, где же находятся тормашки, вверх которыми она висела. Она ждала, когда, наконец, к мозгу прильёт достаточно крови и наступит отёк. Или асфиксия. Или остановка сердца. Перевернутый мир казался не таким уродливым, тем более, жить ей оставалось недолго. Ноги прочно держались в узловатых ветвях, как в удобных ботинках; на острых сучках висели оторванные от туманного полотна лоскуты, колыхаясь на слабом ветру. Над туманом вырисовывались перевёрнутые фонари и перевёрнутые верхушки высоток с темными спящими окнами; лишь одно окно горело в такой поздний час, и в этом перевёрнутом окне какая-то полоумная старуха жарила перевёрнутый омлет, дополнительно его переворачивая. От этого закружилась голова.
— Да оставь ты его в покое! Отсюда видно, что готов! — не выдержала она.
Словно мысленно услышав её слова, старуха сняла омлет с плиты и начала совать его в свой перевёрнутый рот голыми руками прямо со сковородки.
— Фу, мерзость! — она закрыла глаза, слегка пошевелила стремительно затекающими ступнями.
В общем-то, молодая девушка, она успела устать от жизни за рекордно короткий срок — настолько, что уже в детстве решила расстаться с ней навсегда при первой попавшейся возможности. Возможность всё никак не попадалась — назло всем упадническим настроениям жизнь местами играла совершенно поразительными красками, подрывая её желание осуществить свой замысел. Прямо исторический анекдот — только разживёшься цикутой с цианистым калием, и так птички сладко запоют, так солнышко пригреет — сразу жить захочется. В последний момент что-то всегда удерживало её от финальной точки — звук, взгляд, прострелившая насквозь мысль. Но не сегодня, в эту глубокую ночь. Сегодня никто и ничто не помешает ей. Кроме некой досадной мелочи…
Один тщедушный морщинистый дедушка, которому не спалось именно сегодня, в эту глубокую ночь, захотел пройтись. Он ступал по асфальту, разгоняя палочкой туман и бессонницу, трясся на старческих рессорах, покряхтывал, давясь ночным воздухом, и производил обилие разнообразного шума, будто заранее предупреждая о своём появлении.
Мрачный вид дуба с покачивающимся на нём вниз головой телом вполне мог заставить любого рассовать остатки смелости по карманам и слинять, однако дедуля попался не из робкого десятка. Мало кто подозревал, что такое тощее тельце и такая плешивая головенка являются вместилищем духа неугасающей силы. Старичок вплотную подошёл к вытянутой фигуре; опрокинутое лицо девушки находилось аккурат на уровне его носа. Он с любопытством потыкал её палочкой в грудь, как дохлое насекомое.
«Даже помереть не дадут спокойно», — подумала девушка, открывая глаза.
— Ты чего здесь зависла? Бетмэн, что ли, или заняться нечем? Ну-ка слезай! — сердито пробурчал дедушка.
Её взгляд охватил верхнюю часть морщинистой физиономии, напоминавшей курагу.
— А вам-то какая разница? Тоже мне, чернослив сушёный! — огрызнулась она.
Дедуля воспринял нападку со спокойной усмешкой, свойственной всем стоикам.
— Слезай отсель, говорю, и пошли со мной.
— Свалите в туман!
Неожиданно старичок треснул её по левой ноге палочкой.
— Это последнее предупреждение! — лучезарно улыбнулся он.
— И что дальше? Дуб рубить начнёте?
Со вздохом она выпутала ноги из узловатых ветвей, по удобству сопоставимых с домашними тапочками. Придётся проследовать за этим психом в летах, а то мало ли. Он итак шумный, не дай бог спецслужбы вызовет, тогда точно хлопот не оберёшься. А так, может, прочитает лекцию о смысле жизни и о вреде курения, да отвалится, и она закончит начатое. Голос деда зазвучал в унисон с её мыслями.
— Ты не переживай, я тебя долго не задержу, — успокоил он. — Потом продолжишь. Повеситься всегда успеешь.
Отбросим слишком позднее время — и наша парочка будет выглядеть абсолютно нормально: классический старец и отроковица; скорее всего, витающая в облаках внучка с неохотой выгуливает пожилого родственника, тяготясь его затхлым присутствием. Девушка вспомнила о перевёрнутом окне. В нём по-прежнему горел свет, а его прожорливая обитательница заныкалась в кресло перед телевизором, остервенело вгрызаясь вставными челюстями в масштабный бутерброд. Вот уж кому нет дела до чужой жизни и смерти — лишь бы пожрать! Туман набивался в ноздри и в уши, оседал на ботинках, препятствуя продвижению вперёд; старичок услужливо помешивал его палочкой, старался отогнать.
Они обогнули одну бетонную коробку лишь затем, чтобы упереться в фасад другой. Туман здесь несколько расползался по сторонам, обнажая трухлявые двери подъездов. Дом болел; человеческие жизни прорастали в нём раковой опухолью годами. Стены провоняли повседневными запахами кислого супа, лука, пассированного на растительном масле, дешёвой жареной рыбы. На заляпанной непонятной субстанцией лестнице кто-то художественно разложил окурки через ступеньку. Из приоткрытой форточки на лестничную клетку проникал тонкий туманный завиток, закручиваясь спиралью; его поглощал душный смрад открытого мусоропровода. Лифт не работал.
Дедушка смешно подкидывал ножки, потихоньку поднимался, постукивал палочкой и кряхтел. На седьмом этаже они, наконец, свернули с узкого пролёта к обитой пошло-малиновым дырявым дермонтином двери.
Внутри оказалось на удивление просторно, будто малометражка в многоэтажке вместила в себя несколько измерений.
— Разуйся и чапай в кухню. Чаю попьем, — гостеприимно предложил старичок.
Сам он буквально за секунду откинул истоптанные башмаки, повесил палочку сбоку и растворился в сложном лабиринте межкомнатных пространств.
Её внимание сразу привлекли крючки для верхней одежды в форме змеиных голов. На полу стояла китайская ваза династии Цинь с цветами и фазанами. Коридор украшали японские картины-свитки. В углу гордо вытянулся чиппендейловский платяной шкаф. А у дедули губа не дура!
Девушка разулась. Пол красного дерева дарил ногам приятное тепло. Геометрия квартиры сбивала с толку, не укладываясь ни в какую схему; иногда казалось, что ходишь по кругу. Она чуть не заблудилась в обилии лиловых амарантовых дверей, пока не обнаружила одну раскрытую створку — в кухню.
Дедушка восседал за столом в бретонском стиле на дубовом стуле с резной спинкой. В чашках серебряного жерменского фарфора остывал цейлонский чай с васильком и бергамотом. На блюдцах старичок любезно разложил сладости: бельгийские трюфели, английский шоколадный пудинг, немецкий марципан в глазури, турецкую пахлаву и корейский хвачон. Роскошное жилище, нафаршированное антиквариатом, изысканные угощения потрясали, учитывая занюханность самого владельца.
— Я смотрю, вкус у вас неплохой, — заметила девушка.
— Ты поешь вдоволь, авось и у тебя вкус появится.
— К жизни, что ли? Это вряд ли…
Впрочем, она не заставила себя упрашивать. Погружаясь в блаженство сладкого чревоугодия, девушка впервые получила возможность рассмотреть лицо хозяина дома. Его брови явно не дружили друг с другом — правая постоянно подскакивала вверх, левая, наоборот, провисала. Нос и подбородок почти не выдавались вперёд, обложенные со всех сторон многочисленными морщинками. Маленькие глазки прятались глубоко под нависшими бровями. Покрытая редкими волосёнками глянцевая лысина настолько радужно искрилась в свете хрустальной люстры, что больно смотреть. Она опустила взгляд в ароматную горячую чашку. Из тирольских часов на стене вылезла заспанная кукушка и трижды вяло проорала.
— Опять опаздывает, — вздохнул дедуля.
— А мы кого-то ждём? — растерянно спросила она.
Словно в ответ, где-то в глубине квартиры хлопнула дверь. Потом ещё, и ещё. Хлопки всё приближались, нарастая по интенсивности, — и вот в кухню вошёл гость. Высокий рост мешал свободе его движений, поэтому гость поспешил скорее усесться за стол.
— Явился, не запылился. Голодный, наверно, так дверьми стучишь.
— У тебя, дед, как я погляжу, стол явно не для диабетиков. Плохо ты за сахаром следишь.
— Прекрасно слежу. От меня сахар не убежит! — сострил старичок.
«Нормально так поздоровались. Потешная компашка!» — подумала девушка про себя.
Гость, молодой человек лет тридцати с тёмными кудрями и полноводными глазами меланхолика, пододвинул к себе пахлаву. Чай ненадолго прервал их беседу. Затем гость подлил масла в огонь разговора, и диалог разгорелся вновь.
— Она не должна находиться здесь, дед, и ты это прекрасно знаешь! Это против правил.
— Правила-правила… Да клал я на ваши правила с Вавилонской башни! — возмутился старичок.
Такой бунтарский выпад со стороны ветоши невольно внушал уважение. Правая его бровка агрессивно запрыгала, левая угрюмо насупилась; почти неразличимые губки вытянулись в упрямую нить.
— Зачем ты снял её с дерева?! — не унимался парень.
— А что, надо было оставить тельце дойти до кондиции? Может, я снял её, потому что тебе предназначена? Это тебе в голову не приходило, неблагодарный ты кусок свиньи?!
— Не такой уж и не благодарный…
— Ничего, что вы меня тут обсуждаете, а я как бы рядом сижу?! Вы этикет изучали вообще? — она обиженно надулась.
Гость с интересом обернулся к ней.
— Не дурна, признаться, — задумчиво протянул парень, — правда, бестолкова. Захватив с собой клей, не забудь склеить ласты, это ведь твой главный девиз? — он неожиданно коснулся её щеки; она демонстративно отдёрнулась.
— Молодость, — со знанием дела вздохнул старичок. — Безрассудство…
— Вы даже не хотите знать, почему я решила умереть?! Легко осуждать вот так, со стороны!
— Нет ни одной достаточно весомой причины для этого, поняла? — парень протянул ей марципан, чтобы изо рта не посыпалось новых возражений.
Помогло — девушка начала обиженно жевать.
— Вы все думаете, что смерть открывает новый мир, и никто не думает, что до новых миров нужно сперва дорасти. На самом деле, большинству смерть не только ничего не даёт, она ставит точку в отведённом тебе отрезке времени, лишая тебя грядущих возможностей.
— Так я давно растеряла всё, грядущее и негрядущее! — с досадой воскликнула девушка. — У меня нет родни, работы, настоящего, будущего, крыши над головой, да и с головы она, как видишь, потихоньку съезжает. Все кругом либо померли, либо разбежались. О каких таких грядущих возможностях ты говоришь, умник?!
— Ну, хотя бы о возможности встретить меня. Ведь если ты задумала сейчас умереть, ты навсегда закроешь для себя этот шанс.
— Больно надо! — фыркнула девушка.
Горечь марципановой глазури запечатала строгие губы.
— Ты сперва попробуй, потом рассуждать будешь! Зачем ты снял её с дерева, дед? Там она лучше смотрелась! По крайней мере, болталась из стороны в сторону и не возникала!
— Вы, пожалуй, стоите друг друга, — хихикнул старичок, не без удовольствия. — Не задерживай ты её, иначе не успеет ничего понять. Кончится, бедолага!
— Ты прав, — согласно кивнул молодой человек. — Итак на все правила наклали, осталось только до кучи заблудшую душу предназначения лишить.
Чувствуя близкую разлуку, она хотела сказать им что-нибудь милое, оставить положительное послевкусие, поблагодарить за стол и компанию, сделать прощальный книксен, вежливо откланяться и т. п. и т.д., однако все благие намерения издохли в утробе.
Стоило ей открыть рот, как парень с наглой поспешностью подался вперёд и крепко поцеловал её. Она подавилась поцелуем, закашлялась, выплёвывая в ночь грязно-серый туман, и с большим трудом разлепила неумело склеенные смертью глаза.
Смерть лишь слегка коснулась их, не успела закрыть намертво; впрочем, зрачки всё же подернулись тонкой мутной плёнкой. Веки отекли; в висках плескалась боль, с шумом выливаясь из ушей.
В освещенном перевёрнутом окне полоумная старуха подбрасывала пухлые оладьи на сковородке — и это в три часа ночи! Хоть что-то в мире оставалось неизменным…
Остальное поменялось полностью, и даже чересчур круто. Улица плыла перед ней, мерцая красным и пульсируя, картинка размазывалась.
Только фигура старухи вырисовывалась чётко на фоне светового пятна, словно вырезанная из чёрного картона.
Собрав остатки жизни, девушка сделала титаническое усилие, конвульсивно дёрнулась вверх и схватилась руками за ветки. Ноги выскользнули из ловушки сами; она не чувствовала их, не чувствовала собственного веса. Затёкшее тело сползло в объятья силы притяжения и студнем шлёпнулось на сырой асфальт.
Сердце потихоньку разгонялось, восстанавливая нормальное кровообращение, дыхание выравнивалось, боль вытекала.
Через полчаса она смогла подняться. Пересохший язык всё ещё хранил горьковато-сладкий привкус марципана, а память — его лицо и сказанные им слова…
Ладно, ей пора идти.
Скоро начнётся новый день…
НЕОБЫЧНЫЙ СЛУЧАЙ С ГОСПОДИНОМ КНОПФЕЛЕМ
Господин Кнопфель, как и любой порядочный немецкий гражданин, отличался безукоризненной пунктуальностью. Поэтому каждый день он укладывался в кровать ровно в одиннадцать часов, и ровно через десять минут, то есть в двадцать три десять, имел обыкновение засыпать сытым глубоким сном без задних ног и без задних мыслей.
Но сегодня сон не сложился. Господин Кнопфель вертелся так и эдак, завязывал на подушке узелки и щекотал собственные веки гусиным пёрышком, считал линии на ладонях и даже насвистывал Вагнера — ничто не помогало. В окно бился туманный лунный свет, прикидываясь ночной бабочкой, которую притягивает темнота. Часы показывали ровно двенадцать.
«Какой ужас!» — подумал господин Кнопфель. — «Совершеннейший Unordnung! Морфей опаздывает на целых пятьдесят минут! Куда катится империя?!»
И тут сквозь безмолвные возмущения Кнопфеля прорвался звук. Мгновенный, словно луч. Кто-то включил воду в ванной — и молниеносно выключил её.
Господин Кнопфель жил в полном одиночестве и считал себя прирождённым холостяком. Кому было ковыряться в его ванной, когда на часах двенадцать?
«Показалось, наверное», — успокоил себя Кнопфель, поплевал на подушку и уже будто начал задрёмывать, как вдруг звук повторился. Мгновенный, словно взгляд молодой женщины.
Господин Кнопфель сел в кровати и опустил дрожащие пугливые пятки на холодный пол. Пятки отстукивали симметричный ритм, вполне позволяющий под него танцевать. Силясь унять дрожь, Кнопфель спрятал пятки в худые общипанные тапки.
Звук повторился в третий раз. Вода полилась подольше, секунд восемь, а затем её опять выключили. Видно, тот, кто мылся, знал толк в счётчиках и ценил каждую каплю.
— Нет, это переходит все границы, — тихо произнёс господин Кнопфель и решительными шагами направился в ванную, громко постукивая тапками, дабы уведомить непрошеного гостя об уровне своей ярости.
Включив свет, он увидел следующее: на краю раковины сидел тонкий рыжий таракан длиной с мужской ботинок сорок второго размера и чистил зубы щёткой господина Кнопфеля.
— Какого черта?! — возмущённо загнусил Кнопфель, пытаясь испепелить насекомое взглядом маленьких глазок. — Немедленно проваливайте из моей ванной!!!
Дело не в том, что он не любил насекомых, к тому же чистоплотность этой особи волей-неволей внушала некое уважение, просто он никогда не делился своей щёткой с кем-либо другим из соображений личной гигиены, кроме того, он очень экономил на воде и не желал расходовать её на личную гигиену какого-то таракана.
— А что вы, собственно, здесь делаете? — парировал таракан. — Вы должны были заснуть, дайте-ка посчитать… эээ… ещё пятьдесят пять минут назад!!!
— Да, это верно. Однако это не даёт вам права нагло появляться в моей ванной, бесцеремонно пользоваться моей зубной щёткой и безмерно расходовать драгоценные капли из водного запаса империи!
— Ну что вы! — таракан отложил щётку в сторону, вытер усатую пасть кончиком полотенца и развернулся лицом к господину Кнопфелю, свесив ножки вниз. — Какие ужасные слова, порочащие мою честь! Нагло, бесцеремонно, безмерно… Да я самый экономный немецкий таракан в округе, а вы тут со своим «безмерно»… Будучи ярым католиком и добросовестным прихожанином Кёльнского собора, я не могу позволить такого бесчестного и несправедливого отношения к себе. Каковы ваши религиозные воззрения, господин… эээ…
— Господин Кнопфель. Узнали бы хотя бы мою фамилию, прежде чем промышлять у меня дома! — язвительно заметил немец.
— Прошу прощения, — таракан утёр вспотевший от скрываемого волнения лоб лапкой и продолжил:
— Каковы ваши религиозные воззрения, господин Кнопфель?
— Я атеист, — ответил тот, облокачиваясь на дверной косяк.
— Атеист. Хм.
Таракан задумался, болтая ногами. Его интеллектуальный вид вызывал любопытство странного рода, этакий предновогодний интерес.
— Божьим гневом вас, стало быть, не напугаешь. Правда, для внесения ясности в ситуацию скажу вам: ваше поведение глубоко оскорбило меня и изгадило вечные ценности моей ранимой тараканьей души. Я ухожу от вас. Навсегда. Если вам придётся выбирать, то вместо богатств ума и красоты сердца вы выберете вязкую рутину материальности. Печально, печально. Тем более, что, судя по вкусу вашей зубной щётки, у вас имеются кое-какие задатки духовности, — закончив на этом свою высокоморальную речь, таракан нырнул в водосточную трубу со смелостью аквалангиста.
А господину Кнопфелю почему-то стало грустно.
И очень стыдно.
На следующее утро он счёл произошедшее ночным кошмаром. Однако, купил себе новую зубную щётку, и теперь в ванной их стояло две. Для верности.
ГОСПИТАЛЬНЫЙ ШКАФ
I
Степан Павлович Сбитнев походил на сервант не только внешне. При ходьбе всё на нём брякало, тренькало, звенело, будто он доверху набит посудой. Ощущение шкафообразности дополнялось приземистой пивной фигуркой и манерами этого человека. Когда Сбитнев встречал кого-либо, он в радостном жесте вскидывал полные руки, распахивая пиджак; так радушная хозяйка распахивает створки буфета, чтобы достать варенье. В моменты приветствий треньканье доходило до предела, становясь назойливо стеклянным. Впрочем, самого Степана Павловича назойливым назвать было никак нельзя; скорее, избыточным. Казалось, он занимал собой всё пространство вокруг, если находился поблизости.
Сбитнев жил уединённо и замкнуто, вдовцом. Жена его погибла много лет назад. «Раздавил собственной значимостью», — зло язвили коллеги, имея в виду и положение в обществе, и лишний вес. Разумеется, это не соответствовало истине. На деле супруга Степана Павловича скончалась при обстоятельствах загадочных, даже странных. Он не особо распространялся по поводу её смерти, потому что с глубоким скептицизмом относился к тому, чего не мог понять. Под категорию подпадали любые необъяснимости, будь то истории приятелей о сбывшихся гаданиях или тайны, связанные с судьбой его близких. «Ни в коем разе не верю!» — с улыбкой утверждал Сбитнев в подобных случаях. И таким образом расписывался в беспомощности человеческого разума.
Однажды Степан Павлович почувствовал легкое недомогание. Примерно то же самое ощущает добротный кухонный шкаф, когда служанка поставит в него немытую чашку. Что-то неприятно потягивало внутри, доставляя неудобство. Сбитнев сперва винил в плохом самочувствии нервную работу, которая заключалась в ленивом перебирании конторских бумажек и неумеренном распитии чая в обед. Потом он погрешил на завтрак и принял решение сделать вечером выговор кухарке. Однако некая гадливость не оставляла его даже после такого ответственного решения. В итоге служащий покинул пост, сказавшись больным, и вознамерился завтра же показаться врачу.
На следующий день, полный надежд уничтожить недуг в зародыше, Сбитнев бойко шагал в госпиталь к своему знакомому, Петру Моисеевичу Брамсу. Брамс слыл видным лекарем. Он заведовал целым отделением, чем вызывал немалую гордость своей многочисленной родни. Кроме того, Брамс обожал свою работу, командуя всеми и всюду. Подчиняться его приказам было тем более унизительно, что он не вышел ростом, выглядел плюгаво и отдавал команды гнусавым баритоном простуженного деда.
— Ну-с, — сказал Пётр Моисеевич. — Рад вас видеть. Чем страдаете? — тут же перешёл к делу врач.
— Знаете, у меня болит где-то тут и тут, — пояснил Степан Павлович, неопределённо водя по тугому барабану толстого живота.
При этих словах цепочка карманных часов ударилась о ножку стула; вокруг посетителя затренькало.
— Хм, — веско промолвил Брамс и начал быстро строчить в тетради. — Я думаю, это очень серьёзно, — продолжил он после паузы, во время которой не удосужился и краем глаза взглянуть на пациента.
— Да что вы? — всполошился Сбитнев. — А насколько серьёзно?
— О, этого вам никто не скажет с точностью, даже я, — гордо ответил доктор. — Сперва нужно провести кое-какие исследования.
— Исследования? Но я думал, я тут ненадолго…
— То есть как ненадолго? — нахмурившись, перебил Пётр Моисеевич. — В нашем деле, знаете ли, поспешность нужна только при ловле блох, ха-ха. Да-да, при ловле блох.
Брамс уткнулся в свою тетрадку и замолчал. Степан Павлович занервничал. Он, конечно, слышал, что врачи — занятые люди, однако надеялся хоть на какую-нибудь протекцию; ведь когда-то Пётр Моисеевич лечил его троюродную тётку по материнской линии.
— Вы считаете, мне непременно потребуется лечение? — наконец спросил он.
— Ну разумеется! — загнусил Брамс, гневно приподнимая брови. — Уверяю вас, случай серьёзный. У меня есть все основания предполагать тахикардию или хронический синусит! А это вам не шутки шутить. Да-да, не шутки! Впрочем, у меня и без вас забот полно, — и он снова уткнулся в свою тетрадку.
— О Боже! — испугался Сбитнев, ничего не смыслящий в медицине. — Ну на ваше мнение я полагаюсь. Ведь вы излечили мою троюродную тётку, Зинаиду Дмитриевну, а вернуть к жизни почтенную даму дорогого стоит. Если вы считаете необходимым, я немедля поступлю к вам на лечение, — закончил Степан Павлович.
— Вот и прекрасно! — просиял доктор; от его гнева не осталось и следа, чему больной обрадовался несравненно больше, чем предстоящему обследованию. — Я сейчас же доложу о вас своим подчинённым, и мы примем срочные меры, ха-ха! Да-да, самые срочные!
Окрылившись перспективами новой деятельности, Брамс выпорхнул из кабинета. Уже через минуту Степан Павлович лежал на кушетке, окруженный целой когортой светил медицины. Правда, глубокая пальпация выявила лишь склонность к меланхолии, истерии и обжорству у поступившего пациента. Но по общему заключению, недостаток симптоматики не только не говорил о бесполезности изысканий, а наоборот, подтверждал всю серьёзность заболевания. Посовещавшись, Сбитневу сочли нужным предоставить отдельную палату, умеренное кормление и постоянный надзор. Пётр Моисеевич лично взялся проводить новоиспеченного больного в «покои».
— Мне придётся здесь сильно задержаться? — робко поинтересовался Сбитнев, боясь опять разозлить уважаемого лекаря.
— Как знать, голубчик, ха-ха, как знать, — ответил Брамс. — Вы не переживайте, располагайтесь по-домашнему.
— А могу я направить пару указаний моей экономке? — продолжил вопрошать Сбитнев.
Обращаясь к доктору, он непрестанно размахивал руками, из-за чего пиджак его развевался и хлопал по животу, как несмазанная дверь.
— Ну, разумеется, дорогой мой, разумеется! Вы можете даже телефонировать из моего кабинета, — заговорщически подмигнул ему Пётр Моисеевич.
— Спасибо, спасибо большое! — довольно разглагольствовал пациент. — Премного благодарен.
— Послушайте, Степан Павлович. Так вас, кажется? Да-да, Степан Павлович, вы верите в духов? — неожиданно спросил Брамс.
— В духов? В смысле, в призраков? — уточнил собеседник.
— Да-да, в призраков, именно в них…
— О нет, ни в коем разе не верю, — поспешил заверить Сбитнев. — По-моему, всё это редкостная, ну редкостная глупость!
— Да, вы безусловно правы, полностью с вами соглашусь, ха-ха… Именно глупость, да, несусветнейшая чушь! А вот и ваша палата, — врач пригласительным жестом указал на небольшую комнатку.
Это была самая дальняя комната на этаже, последняя палата у окна. Рядом находилось несколько необитаемых кабинетов, закрытых на ремонт. Прочие «покои» занимали этаж с середины коридора до лестницы и отличались от этих гораздо более высокой плотностью населения на метр квадратный. В некоторых ютилось по семь, а то и по десять больных. Степану Павловичу же предстояло отдыхать в гордом одиночестве. Будучи натурой необщительной, он не особо опечалился.
— Скоро привезут обед. А пока располагайтесь, — улыбнулся Пётр Моисеевич.
Оставив пациента, он прямиком направился к своему помощнику Виктору Младышеву, юному талантливому специалисту. Виктор обучался у Брамса, вёл небольшую частную практику и строил честолюбивые планы на будущее, в которые помимо всего прочего входило и желание сместить спесивого учителя с высокого поста. Впрочем, пока эта перспектива маячила далековато за неимением достаточного опыта, а также из-за извечной привычки стариков всеми клетками тела врастать в свои «тёпленькие местечки».
Такое коварство мыслей не мешало Виктору ассистировать Брамсу в исследованиях, причём весьма удачно. На данный момент на повестке дня у Петра Моисеевича стояло написание монографии под названием «Развитие шизофрении у людей со скептическим складом ума». Вдвоём с Виктором они собрали обширный материал, однако необходимо было провести ряд экспериментов, чтобы закончить работу.
— Что скажете, Виктор? Каков наш новый пациент? — радостно бросил Брамс.
— Славный малый, — ухмыльнулся Виктор. — Как вы умудрились затащить его в больницу? У него ведь никакой серьезной симптоматики, даже карту не из чего плести!
— Знаете ли, Виктор, — пояснил Брамс, — в ходе наших изысканий я заметил, что скептики наиболее мнительны из всех категорий людей, когда дело доходит до их самочувствия. Они будут бесстрашно пить чай с ожившим покойником, не веря в байки о нечисти, зато при первых признаках лёгкого недомогания побегут к врачу за советом и заставят его чуть ли не сделать операцию, ха-ха! Уговорить их позаботиться о себе не составляет никакого труда. Да-да, никакого труда.
— Ловко, — кивнул Младышев, искренне восхищаясь учителем. Уж чего-чего, а смекалки у него не отнять. — И вы ни словом не упомянули ему о том, что в этой палате при странных обстоятельствах погиб больной? И что все прежние обитатели просили их выселить на следующий же день?
— Все прежние обитатели не были скептиками, — парировал Пётр Моисеевич. — Попадались весьма пугливые особы, которых и вид встрепенувшейся от сквозняка занавески приводит в ужас, да-да. К тому же, — добавил он, — я и сам не верю, что там кто-то есть. Больничные сказки, не более того.
— Мда? А вот мой друг Ладислав, ещё в Европе увлекшийся спиритизмом, утверждает обратное, — возразил Виктор, прикусив губу. Он проболтался, и теперь ему грозило разоблачение.
— Виктор! — укоризненно промолвил Пётр Моисеевич. — Я же просил вас не приводить никого в гошпиталь без моего ведома!
Врач всегда для солидности произносил «госпиталь» через «ш», хотя многие корили его за старомодность.
Младышев состроил физиономию раскаяния, поджав губы, словно скорбящая вдова, и спрятав взгляд красивых зеленых глаз под длинными ресницами.
— Ладно, ступайте, — велел Брамс, смягчив тон. — Надо приготовить все для эксперимента.
— Значит, в таблетки и старания санитаров вы верите больше, чем в потусторонние силы? — лукаво сказал Виктор.
— Обойдемся одними таблетками, — строго ответил Брамс. — Чтобы мне без глупых шуточек! Да-да, без шуточек!
— Хорошо, доктор, — пообещал Младышев, пряча хитрую улыбочку. Он уже поболтал с санитарами и договорился, чтобы они посодействовали эксперименту. Втайне, разумеется, и совсем чуть-чуть. Капельку.
II
Степан Павлович вступил в свои новые владения, тешась весьма радужными перспективами. Он не собирался залёживаться; кроме того, он верил в непогрешимость людей интеллектуального труда, а медицина представлялась ему самым интеллектуальным из всех призваний. И да, уверенная настойчивость Петра Моисеевича внушала доверие.
Владения, надо признать, были довольно мелковаты для человека такой широкой кости и души. Привыкши занимать собою всё пространство, Сбитнев не знал, куда приткнуться в этих четырёх стенах. Справа ему мешал стол с двумя стульями, слева — постель, по центру он не помещался, а у окошка безмолвным стражем стояла тумбочка, не пуская к подоконнику. Покрутившись-повздыхав, пациент взгромоздился на койку; он не считал одноместное ложе вправе называться кроватью. Внимание больного привлёк узенький шкафчик в углу напротив — жалкое подобие гардероба. Дверцы шкафа закрывались не полностью; слегка распахнутые, они так и приглашали заглянуть внутрь. Внезапный порыв — и ноги Степана Павловича сами понесли увесистое тело к противоположной стене. Деревянное нутро, перекладина для вешалок, полка внизу, обшарпанная наружность…
— Ничего особенного, — тихо пробормотал Сбитнев, обращаясь непонятно к кому.
Он вернулся на койку и прилёг на правый бок, чтобы иметь возможность обозревать всю комнату сразу. Сбитнева не покидало ощущение, что если он повернется лицом к стене, то за его спиной начнётся неведомое движение. Конечно, Степан Павлович убеждал себя в абсурдности подобных опасений, ведь иногда даже смельчаку мерещится всякая всячина, стоит лишь остаться одному в незнакомом месте.
Вскоре пациента окутала сладкая полудрема. Сквозь полуприкрытые веки он томно обводил палату усталыми глазами, а комната все отступала куда-то вдаль. В какой-то момент Степану Павловичу вдруг показалось, что из углового шкафа выглядывает старик и грозит ему кривым, похожим на высушенного червяка пальцем. Пациент сиюминутно вскочил, протёр глаза, но ничего не обнаружив, снова отдался во власть покоя. Сон окончательно поглотил его, выдавливая из груди раскатистые всхрапывания…
— Обед! Обед! — истошно надрывалась буфетчица Валечка, гремя тележкой по коридору.
В жизни Валечка привыкла добиваться всего шаг за шагом, постепенно. Поэтому, развозя еду, она сперва раздавала самые маленькие на ее взгляд кусочки, потихоньку переходя к более крупным шмоткам. Это не могло не сказываться на внешнем виде больных. В итоге обитатели ближних к столовой палат выглядели дистрофично, середнячки сохраняли желудочный комфорт, а последние в очереди и вовсе страдали переизбытком массы. Иногда Валечка пыталась восстановить утраченный баланс, начиная с конца. Но ей так меньше нравилось, и вскоре она возвращалась к привычному порядку распределения питания.
Степану Павловичу в этом плане повезло. Ему, как жителю отдалённых регионов, досталась широкая тарелка свекольника и львиная доля мясного суфле.
— Приятного аппетита, дражайший, приятного аппетита! — сказал Пётр Моисеевич.
Он зашёл проведать постояльца, а заодно и одарить его надеждой. Брамс знал главное правило врачебной практики: чем чаще заходишь к больному, тем дольше пациент останется в больнице. Никто не откажется от повышенного внимания уважаемого специалиста просто так.
— Должен обрадовать вас: мы с моими коллегами решили начать лечение в скорейшем времени, а именно завтра. Да-да, уже завтра! — объявил врач.
— Завтра? А почему не сегодня? — спросил Сбитнев, позвякивая вилкой об тарелку. Наклоняясь к еде, он касался пуговицами поверхности стола, чем вызывал к жизни ещё один звук, неприятно лязгающий, как старая задвижка.
— О-хо-хо, куда вы так спешите, ума не приложу! Вам не следует торопиться: у вас очень редкое заболевание.
— Редкое? — удивился Степан Павлович. — Это какое же?
— О, мы пока затрудняемся сказать, — ответил Брамс, — но, несомненно, предстоит много работы. Завтра вы начнёте принимать специальные лекарства, подобранные нами по индивидуальной методе. Это поможет вам, да-да! Пренепременно! — и похлопав Сбитнева по плечу, доктор удалился…
В два часа ночи Степана Павловича разбудил чей-то смех. Луна бесстыже смотрела в окно, разложив на тумбочке серебристые лучи. В наэлектризованной ночным покоем атмосфере хлопнула дверца злополучного шкафа. Сбитнев соскочил с кровати.
— Кто здесь? — яростно воскликнул он, распахивая гардероб.
На полке, поддразнивая, лежала игральная карта, шестёрка крестовой масти. «Странно. Раньше я её не видел», — подумал Сбитнев. Он повертел карту в руке, потом бросил её на стол и отошёл обратно к койке.
Смех повторился, гораздо ближе и явственней, и дополнился глухим стуком за стеной, будто что-то тяжёлое упало с большой высоты.
«А, ну всё понятно. В соседней палате дурачатся», — решил скептически настроенный пациент. Приблизившись к столу, он ударил кулаком в стену над ним и рявкнул:
— Прекратите там! Пора бы уже угомониться! Приличные люди давно видят десятый сон!
Ему никто не ответил. Степан Павлович фыркнул, сдвинув брови.
— Дурачьё! — пробормотал он себе под нос, укладываясь обратно в постель. — Непременно пожалуюсь на них Петру Моисеевичу, если такое повториться…
III
Плотно позавтракав, Степан Павлович испросил у Брамса соизволения немного прогуляться. Что и говорить, несмотря на склонность к уединению, весь день томиться в душной комнатке Сбитневу не хотелось. Перед выходом он, также предварительно испросив соизволения у Брамса, заглянул в кабинет врача и телефонировал своей экономке, Аделаиде Демьяновне. Он велел ей немедля навестить его, потому что имел к ней срочное дело касательно яблок. Больше всего на свете Степан Павлович любил яблоки. Ну, после себя, разумеется.
На прогулке, коей массово баловались и прочие пациенты, ибо находили в ней единственную усладу, Сбитнев заметил странную вещь. Стоило ему пройти мимо кого-нибудь, позвякивая, как человек тут же провожал его сочувствующим взглядом и даже порой оборачивался вслед. Это было тем более удивительно, что знакомств Степан Павлович здесь пока ещё не завёл. Однако люди уделяли ему такое внимание, будто не просто знали его, а знали нечто о нём. «Может, распространились какие-нибудь слухи о моей редкой болезни?» — думал Сбитнев, чинно неся свой вес по дорожкам. Впрочем, от беспокойных размышлений его отвлекла дама в чудесной сиреневой накидке.
— Степан Павлович, кажется? — учтиво обратилась она к нему.
— Да, — кивнул Сбитнев, приподнимая шляпу.
— Ваша тётушка Зинаида узнала, что вы захворали, и отправила меня передать вам эту колоду карт в качестве скромного стимула к выздоровлению.
Дама извлекла из сумочки завязанную шёлковой лентой колоду и протянула её больному. Если Степан Павлович испытывал страсть к яблокам, то его троюродная тётка обожала бридж и преферанс, и, хотя сам он относился к игре весьма равнодушно, подарок принял с радостью.
— Поговаривают, вы попали в какую-то нехорошую палату, — загадочно промолвила дама.
— Отчего же нехорошую? — усмехнулся Сбитнев.
— Там вроде кто-то погиб или сошёл с ума… Болтают, знаете ли.
— Мало ли что болтают, — фыркнул пациент. — Я не придаю всяким слухам большого значения и не боюсь баек.
— А вы смельчак, — покачала головой дама, улыбаясь благодушно. — К сожалению, вынуждена оставить вас. Надеюсь, вы довольны презентом.
Она слегка поклонилась ему с безупречной вежливостью, а затем упорхнула прочь. Рассматривая подарок, Степан Павлович с изумлением обнаружил, что это — самая обычная колода из тридцати шести карт, которую деревенские используют для игры в дурака. Вряд ли его гордая манерами аристократки тётка могла прислать такую безделицу. Скорее, она подарила бы вистовую колоду. Однако, и эти беспокойные размышления мгновенно рассеялись, потому что появилась Аделаида Демьяновна, тучная алчная женщина, и принесла целую корзину белого налива. А яблоки превыше всего.
Сбитнев открыл дверь палаты и замер у входа, не решаясь войти. Довольный, с корзинкой наперевес, он выглядел крайне забавно, как влюблённая молодуха, пришедшая с базару. И уж конечно же, он не предполагал увидеть в палате посторонних.
За столом сидели двое подозрительных людей в серых плащах. Когда Степан Павлович, осмелившись, вступил на свою законную территорию, незваные гости даже не взглянули на него.
— Что ты мне здесь несёшь, жулик? — резко сказал один из незнакомцев. На его голове красовался чёрный цилиндр, тенью сгущая краски сурового лица. — У тебя не может быть крестовой шестёрки, ведь мы потеряли её вчера. Кстати, милейший, — добавил он, неожиданно поворачиваясь к Сбитневу, — Вы случайно не находили здесь нашу карту?
— Он украл её и прячет под подушкой, ваше превосходительство, — презрительно скалясь, рявкнул второй.
— Да как вы смеете? — вознегодовал Степан Павлович. — Немедленно убирайтесь из моей палаты, а не то я позову главврача!
— Слыхали? — раздался смешок.
— Не слыхали, а слышали, — грубо оборвал человек в цилиндре, отвешивая своему напарнику подзатыльник. — Зови, милейший, зови. Да смотри, как бы тебя не позвали, — и он плюнул в сторону Сбитнева.
Степана Павловича словно оттолкнуло назад; в глаза ударила мерзкая чернота, разъедая; он сделал шаг, два, зашатался, и, не удержавшись, рухнул на пол. Яблоки поскакали в разные стороны; клап-клап-клап… Мёртвым грузом упала, словно приклеилась к дощатой поверхности, подарочная колода. Хлоп — крякнула дверца шкафа, напоминая о далекой реальности за пределами обморока.
Уже через пять минут над тяжело дышащим на кровати Сбитневым склонился Пётр Моисеевич.
— Что с вами, Степан Павлович? Вам стало нехорошо? — с заботливой терпеливостью вопрошал врач.
— Доктор, я прошу переселить меня в другую палату! — задыхаясь, потребовал пациент.
— Но извольте, голубчик, мест больше нет! И потом, чем вам не нравится ваша комната? По-моему, она прекрасна, да-да!
— Мне здесь дурно, — пояснил больной, откидываясь на подушки.
— Тем более вас нельзя перевести. Ваша болезнь прогрессирует, несомненно! Впрочем, после усиленной терапии всё пройдет…
— Там за столом играли в карты двое людей, — обиженно сказал Степан Павлович. — Они глумились надо мной.
— Какие глупости, ха-ха, дражайший, ну вы и придумщик! — развеселился Брамс. — В гошпиталь не может проникнуть никто посторонний. Однако, возможно, из-за ваших болей у вас начались галлюцинации? — тревожно добавил он, сам немало задумавшись.
— Да нет же, боли не усилились. А ночью за стеной мне к тому же не давали спать! — пожаловался Сбитнев. — Постоянно смеялись и гремели!
— Ах, с этим я разберусь, можете не беспокоиться. Всё мигом наладится, да-да! — уверенно заговорил доктор. Теперь он понял, откуда ветер дует, и галлюцинации тут совершенно не причем.
Злой и раскрасневшийся от полученного выговора Виктор Младышев грозно спускался по лестнице.
— Миша, подойдите, — сурово приказал он старшему санитару.
Михаил Селенский внутренне зажмурился, предчувствуя беду.
— Вы там что такое учудили?! — гневно произнёс Виктор. — Мне старик из-за ваших шалостей такую головомойку устроил, что можно месяц в банях не бывать!
— Но Виктор Борисович, Вы же сами нас попросили, — замялся санитар. — Мы и пошумели немножко ночью в закрытом кабинете, да не более того…
— Пошумели — это ладно, а вот переодеваться и играть в карты в палате у больного — это уж слишком! Смотри у меня… — пригрозил Младышев.
Встряхнув волосами, словно пытаясь сбросить недавние упрёки Брамса, Виктор пошёл дальше.
Михаил Селенский проводил его недоумённым взглядом и пожал плечами. Ему было совершенно невдомёк, о какой такой игре в карты толкует помощник главврача.
IV
В этот же день, принимая выписанные Брамсом таблетки, Степан Павлович почти окончательно убедил себя в том, что незваные игроки ему попросту пригрезились. Если бы не одно «но». На столе, куда он положил найденную накануне шестерку крестей, появилась другая карта — бубновый король. Сбитнев уже погрешил на подарочную колоду, однако не обнаружил в ней недостач. Совершенно обескураженный, он, правда, решил вернуть не принадлежащие ему вещи при первой возможности, потому что не имел обыкновения присваивать чужое. И такая возможность ему вскоре представилась.
Примерно к полуночи Степан Павлович проснулся, осознавая, что он не один. Переживания дня заставили его спать лицом к стенке, в страхе натолкнуться ещё на что-нибудь странное. Луна всё также нагло запускала свои пальцы в комнату, рисуя на стене перед ним серебристые узоры. Внезапно холодную тишину прервал густой, не менее холодный голос. От неожиданности пациент вздрогнул под одеялом.
— Послушай, ты начинаешь испытывать моё терпение. Сначала шестерка крести, теперь мой любимый бубновый король. Я же велел тебе пересчитывать карты после каждой игры. Таким манером ты растеряешь всю колоду, олух! — послышался звук оплеухи.
— Смиренно прошу простить неразумного дурака, — ответил другой голос, злой, но при этом дребезжаще жалобный и не такой холодный, как первый. — Я ведь не мог, ваше превосходительство, подобно вам предугадать, что у нас вознамерятся красть карты.
В этот момент благородный дух Степана Павловича, который живёт в каждом мало-мальски уважающем себя существе, возопил.
— Извиняюсь, — громко сказал он, слезая с постели и сам дивясь своей смелости, — если вам так не терпится играть полной колодой, я могу предоставить вам мою.
Игрок в цилиндре воззрился на него с ледяной насмешливостью. Сбитнев собрал все остатки своего мужества и положил подарок тётки на стол.
— Очень любезно с вашей стороны, — кивнул ему незнакомец.
— Да, — льстиво откликнулся его напарник, — не хотите ли к нам присоединиться?
— Не позорь меня, — раздражённо промолвил игрок в цилиндре. — Не приставай с бесовством игры к божьему человеку.
— Позвольте, — возразил Сбитнев, — я, будучи страстным поклонником Фейербаха, придерживаюсь атеизма.
— А, ну тогда вам ничего не грозит, — усмехнулся тот. — Тогда всё гораздо проще. Но вы ведь наверняка не играете в дурака, а только во что-нибудь аристократически старомодное?
— Ну почему же, — с некой надменностью ответил Степан Павлович. — Если господам угодно тешить себя деревенской игрой, могу и присоединиться.
— Ура! Наконец-то сыграем в переводного, — оскалился второй игрок.
— Молчи и сдавай! — холодным тоном приказал ему господин.
— Сию минуту, ваше превосходительство, сию минуту, — и его напарник начал умело тасовать карты.
— Однако, пока мы не приступили, надо предупредить вас: у нас очень высокие ставки…
— Меня это не пугает, — гордо заявил Сбитнев.
В эту минуту он взял от ипостаси серванта непоколебимую твердость духа и нежелание двигаться с места, раз уж он тут оказался.
— Вы даже не хотите узнать, насколько высокие? Дураки расплачиваются потерей рассудка, на то они и дураки…
— Прошу не говорить со мной загадками.
Незнакомец рассмеялся. Когда игра стартовала, Степан Павлович понял, что они напару закидывают его. Кроме того, он не был уверен в честности второго игрока, поскольку тот отбился пиковым вальтом, который, по наблюдениям Сбитнева, уже вышел. Проиграв первый кон, больной получил дружественное напутствие от господина в цилиндре:
— О, не печальтесь. Не везёт в картах, повезёт в любви. Вы ещё можете с легкостью отыграться — игра вещь капризная…
— Конечно же, я отыграюсь, — проворчал Сбитнев, сдавая.
Сдавать ему пришлось много раз, и он неизменно проигрывал. Госпожа Удача, казалось, ополчилась против него. Неизвестно, как долго они перебрасывались картами, однако вскоре Степан Павлович внезапно почувствовал, что уже светает, а загадочных игроков за столом и след простыл. Он же продолжает вести остервенелую и бесполезную игру с самим собой…
Из оцепенения его вывела громко хлопнувшая дверца углового шкафа.
V
Конечно, на вопрос Брамса о том, как он провёл ночь, Степан Павлович ответил «превосходно». Он не мог поведать ему о карточной игре с людьми, в существование которых отказывался верить. Ему, убеждённому скептику, впервые приходилось вплотную сталкиваться с такими несостыковками реальности. Но от профессионального внимания Петра Моисеевича не ускользнули фанатично расширенные зрачки, болезненно-утомлённый вид и синяки под глазами, явно свидетельствовавшие о бессоннице и крайнем возбуждении.
— Я бы порекомендовал вам сегодня побольше отдыхать, — веско сказал врач. — Придерживайтесь постельного режима, на улицу не выходите.
Сбитнев последовал его совету. Он слишком утомился, чтобы противиться.
Навестив его в обед, Брамс всполошился не на шутку. По всей палате были разбросаны игральные карты. Сам виновник хаоса сидел на кровати, поджав под себя ноги. По лицу больного разлилась мертвенная бледность, словно жизнь вытекала из него по каплям.
— Голубчик, как самочувствие? — дружески поинтересовался Брамс. Он умело скрывал свое беспокойство.
— Я хочу домой, — ответил Степан Павлович.
Пациент ощущал предельное изнурение; ночное бдение полностью съело его силы. Его живот сжался в размерах, из барабана превратившись в бубен. Даже аккуратно собранные в корзину яблоки не радовали — Сбитнев к ним не притронулся.
— Осталось потерпеть совсем немного, — убедил его Пётр Моисеевич.
Про себя он решил уменьшить дозу лекарства. Несомненно, раздражающее кору головного мозга вещество должно было вызывать слабость по окончании галюциногенно-бодрящего эффекта, но не в таком же объёме. Эксперимент шёл несколько в неверном направлении — Брамс ожидал увидеть яростную борьбу против наваждений, угнетённую иллюзиями агрессию, возможно с депрессивным уклоном, а никак не вялость, обвешанную нюнями. Впрочем, результаты редко соответствуют нашим ожиданиям.
Под вечер Степан Павлович чувствовал себя гораздо хуже. Тревога заставляла его вертеться с боку на бок, не находя себе места, и делать массу ненужных телодвижений. Не выдержав суетливых ощущений, он сел в кровати. Незваные гости уже заняли свои места. Не глядя на них, Сбитнев подался вперёд.
— Гляньте-ка, ваше превосходительство! Карточный вор хочет отыграться!
— Не гляньте, а смотрите, — перебил игрок в цилиндре, отвесив напарнику очередной подзатыльник. — Сколько можно учить тебя хорошим манерам?! И не следует грубо отзываться о нашем новом друге. Как поживаете, милейший? — обратился он к Сбитневу почти с брамсовской интонацией.
— Я в порядке, — поспешил промямлить Степан Павлович. От его былой бойкости не осталось и следа. — Могу ли я рассчитывать отыграться сегодня?
— А почему бы и нет? — холодно усмехнулся его собеседник. — Вы пока проигрались только в пух. Осталось проиграться в прах… Право же, я шучу, — быстро добавил он, — не принимайте близко к сердцу. Если оно у вас ещё есть.
При этих словах у Сбитнева резко закололо в груди и перехватило дыхание.
— Сдавай, плут! — приказал господин.
— А прах нам тоже не помешает, правда, ваше превосходительство? — хихикнул его напарник.
— Заткни глотку! Не нужно болтать лишнего. Игра стартовала…
VI
Пётр Моисеевич Брамс, как и все врачи, обладал неплохим чутьем. Экстренная встреча с Виктором Младышевым помешала ему проведать Степана Павловича после ужина. Сожалеть о своём упущении, предчувствуя недоброе, Брамс начал уже дома, когда в окружении жены и троих взрослых детей поглощал парную телятину. Не то чтобы телятина была плоха, или жена подурнела с возрастом… Впрочем, Брамсу и вправду не нравилась землистость её лица в последнее время, но к делу это совершенно не относилось…
Пётр Моисеевич чувствовал в избранной им методе какой-то подвох, раз негативные эффекты проявились так быстро. Хотя в своей непогрешимости специалиста он не сомневался — эти лекарства не могли дать такого результата ни у одного, даже самого хилого из пациентов. Так может, всему виной особенности конституции Сбитнева? Глупость конечно — анализы, выполненные Младышевым, и обследования выявили лишь лёгкое расстройство пищеварения вследствие переедания. Умеренная больничная пища мигом подействовала на угнетённый кишечник; Степан Павлович уже не предъявлял жалоб на свой якобы больной живот. Только на смех за стеной и людей в палате. В общем и целом, пациент отличался удовлетворительной крепостью здоровья. Не будь главврач в этом так уверен, никакого эксперимента бы и не состоялось. Так с чего тогда у больного эта бледность, нервность, усталость? В ответ на немой вопрос профессионализм Брамса беспомощно разводил руками.
Покончив с телятиной, глава семейства перешёл к чаю. За столом сегодня царило молчание; в этой семье чутко относились к тревожности отца.
И всё-таки, зря он не зашёл к Сбитневу перед сном. Диагностировал бы улучшение или ухудшение состояния; в зависимости от ощущений пациента, возможно, отменил бы лекарства. Не нравилось Брамсу предчувствие надвигающейся угрозы.
В пятом часу утра дверной звонок в доме Брамсов взорвался яростной трелью. Доктор плохо спал ночь, мучимый мыслями, поэтому он встал быстро — не было нужды цепляться за сладкий сон.
— Нина, я сам открою! — бросил он служанке, которая выползла из кухни, протирая глаза, как объевшаяся мышь.
На пороге стоял Михаил Селенский.
— Пётр Моисеевич, я бы не беспокоил вас, если бы Виктор Борисович не послал меня со срочным донесением. Там, в больнице, что-то случилось. Он так и велел передать. Вас ждут.
— Скажи, скоро буду, — гнусавей, чем обычно, промолвил Брамс.
— Как же это произошло? — нервно спросил Пётр Моисеевич. Его настолько взволновали неприятные известия, что привычные «ха-ха» и «да-да» вдруг исчезли из его речи.
— Я и сам не пойму, — холодно ответил Виктор Борисович. Теперь он имел право говорить ледяным тоном, не жалея своего наставника. Ведь он знал всю подноготную щекотливого эксперимента.
— Однако, — заметил Младышев, — некоторые дозы атропина вызывают остановку сердца.
— Но не столь мизерные! — парировал Брамс.
— А вы сможете доказать, что они были мизерные? — хитро усмехнулся Младышев. — Нет, я, конечно, пойду вам навстречу, указав в причине смерти Сбитнева «остановку сердца» и ссылаясь на естественные причины.
— Разумеется, не на сверхъестественные же ссылаться… — буркнул главврач.
— Другой бы указал «вызвана передозировкой атропина»…
— Что вы хотите? — рявкнул Пётр Моисеевич, вознегодовав.
— Об этом вы знаете лучше меня, — улыбнулся Виктор.
Мысленно проклиная своего ученика за подлую находчивость и прощаясь с любимым постом, Брамс отправился взглянуть на покойного. Его сопровождал старший санитар Михаил Селенский. Мертвенно-бледный пациент недвижно лежал на кушетке. Главврач пощупал его лоб, постучал по груди, убедился в отсутствии дыхания. Внезапно ему показалось, что Сбитнев приоткрыл пустые глаза и прошептал:
— Доктор, вы играете в карты?
Брамс в ужасе отпрянул, чуть не врезавшись в стоявшего сзади санитара.
— Вы в порядке? — поинтересовался Михаил.
«Бедный старик! Выселили, почитай, из родного дома», — подумал он про себя.
— Чёрт-те что творится! Да-да, чёрт-те что, — проворчал Пётр Моисеевич.
Покидая палату, они услышали, как хлопнула дверца углового шкафа, резко прозвенев в тиши раннего утра.
— Сквоз-ня-ки… — виновато протянул Селенский.
Брамс насупился и ничего не сказал.
ТЛЕНИЕ ВЧЕРАШНИХ МЫСЛЕЙ
Он смотрел на нее со смесью насмешки и восхищения, как атеист, не лишенный художественного вкуса, смотрит на идеально исполненную статую богини.
— Как ты попал сюда? — резко спросила она.
— Очень просто. Я спустился с небес на крышу и оторвал себе крылья прежде, чем влезть в твоё окно. Можешь сама в этом убедиться.
Он заговорщически махнул рукой в сторону раскрытой створки. Она высунула любопытную голову из окна, но ничего особенного не увидела. Только далеко внизу на асфальте валялась дохлая птица, которую жрали кошки.
— И где же твои оторванные крылья? — сказала она, в недоумении поворачиваясь к нему.
— Ты съела их минуту назад, даже не поперхнувшись, и теперь я чувствую себя полностью приземлённым, — произнёс он, хищно подтягиваясь к ней.
— Нет-нет! — она отступила к стене. — Нет!
Внезапно у неё запершило в горле. Накатила тошнота. Она мучительно зашлась кашлем, в результате которого выплюнула на платок мокрое белое перо средних размеров. Но она не удивилась. За эти годы она разучилась удивляться.
— Я же говорил.
Этот голос знатока, так ненавистный ей…
— Терпеть не могу твои дурацкие фокусы! Убирайся! Уходи! Прочь отсюда! Или уйду я! — в бешенстве закричала она.
Поскольку он не сдвинулся с места, она выбежала в коридор и скрылась на кухне. И конечно же, он уже сидел за кухонным столом, поджидая её, и как ни в чем не бывало пил чай из синей кружки. Она попыталась восстановить спокойствие в своей душе, полной гнева и смятения. Тяжело дыша, не давая словам вырваться изо рта сплошным потоком, она медленно, с усилием спросила:
— Почему ты пришёл? В прошлый раз ты пообещал, что уходишь навсегда.
— Ты же понимаешь, насколько мне сложно отличить навсегда от года, месяца или дня, потому что я обитаю в вечности, а это — настоящий момент, не знающий времени.
Старое оправдание. Это оправдание старше всех миров вместе взятых, ведь вечность существовала задолго до того, как миры выросли и сумели создать себе время.
Он не уйдёт. Никогда. Он будет её кошмаром наяву до точки её смерти. А смерть перенесёт её в вечность, где снова будет он, поскольку вечность — его постоянное место жительства. И он будет её вечным кошмаром, неотъемлемой частью её существования и её небытия. Осознание этого факта сделало её убийственно смиренной.
По какой причине он выбрал именно её? Он не мог ответить ни ей, ни самому себе. Странно. Обычно он знал ответ на любой вопрос.
— Я никогда не сравняюсь с тобой в счёте, — шепнула она, садясь напротив него.
— Кто тебе сказал? Просто от рождения я получил больше, чем ты, а это всего лишь значит, что ты должна сама взять столько, сколько тебе не хватает для равного счёта.
— Кажется, я придумала, чем отомстить, — засмеялась она.
Он пристально посмотрел на её лоб, но за эти годы она научилась блокировать мысли, а не разбрызгивать их направо и налево, как пьяный официант разбрызгивает суп из тарелки. Она умела учиться, в отличие от большинства людей, умеющих только хитро болтать и сыпать мыслями, словно у них дырявая голова. Впрочем, голова людей действительно дырява; её не залатанная прореха — это рот. Она, в отличие от большинства людей, умела его закрывать, и была, в общем-то, молчалива.
— Чем же? Чем можно отомстить мне?
— Я напишу про тебя книгу, — торжествующе провозгласила она. — Я опишу тебя всего, твои привычки, твои трюки и твою вечность; куда же без неё.
— Ты этого не сделаешь. Я появляюсь здесь не для того, чтобы стать объектом твоей неуёмной фантазии.
Он с затаённой лаской перебирал пальцы на её правой руке, особенно долго задерживаясь на среднем, с шишкой-вмятинкой, родившейся от постоянного общения пальца с шариковой ручкой.
Она молчала. Её взгляд выдавал коварные планы, уже готовые к реализации, однако он не мог их прочитать.
— Ты быстро учишься. Иногда под твоим взглядом я чувствую себя человеком, — сказал он.
Она засмеялась и, перегнувшись через стол, поцеловала его ладонь.
Он лишил ночь времени. Так ей показалось. Это значит, что следующая ночь будет в два раза длиннее этой, ведь время мстит вечности, пытается воровать у неё; это своего рода комплекс неполноценности, вызванный быстротечностью времени. Следующая ночь будет в два раза длиннее этой, если, конечно, он опять не придёт…
Он оставил ей тление вчерашних мыслей в качестве напоминания о себе. Он никогда не прощался, но всегда что-то оставлял, какую-нибудь абстрактную мелочь. Однако забирал он гораздо, гораздо больше, и сейчас она чувствовала себя так, словно выстояла при Фермопилах. Безгранично опустошённой и полной безграничного счастья.
Когда он вернётся, сложно сказать, ведь он обитает в настоящем моменте, не знающем времени. Он приходит внезапно, как мигрень, а уходит неожиданно, как семейное счастье. Поэтому создаётся впечатление, что он есть всегда и что его никогда нет. А может, и не было, и она выдумала это всё…
О ТЕХНИКЕ БЕЗОПАСНОСТИ ПРИ ОБРАЩЕНИИ С ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНЫМИ ПРЕДМЕТАМИ
Однажды Мельхиор свернул время в трубку. Он был очень большой шутник, этот Мельхиор, и к тому же весьма безалаберный малый, совершенно не следивший за своими вещами. Но об этом после.
Итак, Мельхиор свернул время в трубку. Не знаю, как он это сделал, вероятно, долго сгущал его до материального состояния, а затем добавил пару искривлений — в общем, трубка получилась довольно непрезентабельная. Она походила на глиняную или слепленную из грязно-серого пластилина, и постоянно ко всему прилипала. Ругаясь на утонченном иврите, Мельхиор вставил в трубку по стеклышку с каждой стороны, охладил ее в воде и запихнул в карман плаща. Проверить ее в действии он так и не успел, да и недосуг было: караван из семи торговых галер уже готовился к отплытию. Безалаберность Мельхиора проявилась сразу при посадке. Поднимаясь на корабль, он элегантно взмахнул полами плаща, чем спровоцировал незапланированное выпадение трубки из кармана. О пропаже он спохватился достаточно поздно.
В это время некто рыбачил в прибрежных водах. Этот некто был, между прочим, рыбак, то есть рыбачил он не от безделья. Не помню, как его звали и сколько ему было лет, да и не суть. Рыбак вытащил из моря полупустую сеть. Сеть принесла ему пару неуродившихся рыбин и Мельхиорову трубку. Да, таким уловом не наешься…
Рыбак забросил сеть снова, предварительно освободив ее от добычи. Взглянув на трубку, он решил, что ее лепил криворукий гончар и что она не уродилась, так же, как и пара выловленных рыбин.
У поверхности воды вилась мелкая рыбная мошкара; молодь. Рыбак равнодушно поглядел на мальков через трубку. Вместо молоди он увидел с десяток здоровых отъевшихся рыб. Тогда он перевернул трубку обратным концом, и на этот раз его взору предстали зернышки икринок, качающиеся на морской глади янтарными радужными сферами.
Рыбак поигрался с трубкой ещё несколько минут. С одной стороны, она работала на увеличение и показывала то или иное существо фактически за мгновения до смерти. С другой стороны, она работала на уменьшение и показывала то или иное существо на раннем этапе жизненного пути. Так он рассудил вначале.
Высадившись на берег, рыбак немало позабавился. Птицы говорили ему о том, из каких яиц они вылупились и в какое оперенье оденутся в свою последнюю весну; куколка раскрывала перед ним красоту будущей бабочки и убожество прежней гусеницы; растения с гордостью демонстрировали цветы, которые скоро распустятся, и былинки, из которых выросли сами. Вот только с деревьями ему не везло. Молодые побеги рыбак видел, а дряхлых высохших стволов никак не попадалось: на увеличение деревья оставались почти неизменными. Всей логики изображения, полученного с помощью трубки, он пока не понял. Рановато было.
По несчастливой случайности рыбак наслаждался своей находкой не в одиночку. Хитрый мясник по имени Вирха — да, это было преоригинальнейшее создание, изощрённо-хитрый мясник — оказался неподалеку. Восторженный вид рыбака вызвал у него зависть, а загадочный предмет, с интересом прикладываемый к глазу — любопытство. Однако, мясник решил ни о чем не расспрашивать, а бежать прямо к королю и стучать. Это не удивительно. Зависть, она всегда сильнее.
За последующие часы рыбак узнал больше, чем за всю свою жизнь. Он разгадал феномен нестареющих деревьев. А помогла ему в этом, как водится, жена. Именно ей пришла в голову идея посмотреть на себя в зеркало через Мельхиорову трубку. И результат ее слегка огорчил. На увеличение она выглядела древнейшей старухой морщинистей пекинеса и вдобавок страдающей обильным слюноотделением. Рыбак же, как ни старался, видел ее точно такой же как сейчас, ни волоском седее. Вначале он объяснил это тем, что очень ее любит. Он был совсем не глупый, этот рыбак, но тут он ошибся. Жена тоже видела его таким же, как сейчас, и в зеркале он видел себя таким же, как сейчас, и своего годовалого сына он видел таким же как, сейчас. А вот она видела сына рослым тридцатипятилетним юношей с длинными волосами. Одной любовью такие различия никак не объяснить.
И потом рыбак понял. Он был совсем не глупый, этот рыбак. Просто он умрет раньше, чем его жена станет старухой-пекинесом с обильным слюнотечением, раньше, чем его сын станет рослым тридцатипятилетним юношей с длинными волосами, и раньше, чем деревья на улице одряхлеют и высохнут. Значит, трубка меняет свои параметры в зависимости от продолжительности жизни смотрящего. Так он рассудил.
— Не грусти, — сказал он жене. — Я все равно никогда не увижу тебя в старческом обличье.
Кстати, если продолжать вышеизложенную логику, то либо жена должна умереть прежде, чем сын окончательно возмужает и состарится, либо сын должен умереть в возрасте тридцати пяти лет. Об этом рыбак тоже подумал. Но ничего не сказал.
Ранним утром в хижину рыбака вломились слуги Его Величества.
Король скучал. Короли — весьма скучающие люди, особенно в мелких государствах и на ранней ступени развития государственного строя. Обычно на этой ступени забавы простых людей королям уже чужды, а искусные забавы знати ещё не до конца изобретены, потому правители и скучают.
Известие о чудесной трубке далеко не чудесного рыбака изрядно взбудоражило Его Величество. Он даже лично снизошёл до разговора с хитрым мясником Вирхой, и приятно удивился тому, что в его королевстве живут такие хитрые мясники. Разумеется, Вирха описал всё ярко и привлекательно с добавлением собственных домыслов и потребовал вознаграждение. И, разумеется, король пообещал наградить мясника, а коли потребуется, и отрубить рыбаку голову. Впрочем, отрубить голову он мог и Вирхе, если полученная информация не подтвердится.
Рыбак все подробно и честно рассказал. Чего греха таить, когда его и нет вовсе. Король сидел на троне и внимательно оглядывал трубку. Он приказал дать денег Вирхе и отпустить его домой, а рыбака велел не отпускать и деньгами перед ним пока не трясти. Вдруг трубка окажется поддельной?
Для проверки ее действия король отправился в детскую, где он рос мальчиком. Он посмотрел на зеркало, в котором отражалась вся комната, через уменьшительное стекло трубки. В отраженной колыбельке лежал маленький Его Величество, болтая ножками, гугукая и пытаясь поймать непослушными ладошками лицо склонившейся над ним матери.
«Как трогательно!», — подумал король и пустил бриллиантовую слезу. Слёзы монарха — они на вес золота.
Затем король поднялся по лестнице, немало забавляясь, и вступил в нежнейший бархат опочивальни. Он перевернул трубку другой, увеличительной стороной, и повторил процедуру зеркального осмотра покоев.
— Казнить! Казнить рыбака! Казнить! Его трубка лжёт! — в бешенстве закричал король.
Это — дешевая безделушка, действующая на манер кривых поверхностей, созданная рыбаком специально, чтобы дурить честной народ. Так рассудил Его Величество. Он в гневе швырнул никчемную трубку в стену.
Стекла вылетели из корпуса, разбились, задребезжали, зазвенели тысячами осколков, удлиненное тело трубки рухнуло вниз и намертво прилипло к полу, а с двух лишенных стекол сторон открылись гигантские волновые воронки. В ту же секунду король перестал существовать, впрочем, как и его дворец, и все его маленькое королевство.
Это не удивительно. Ведь когда кто-то разбивает трубку времени, прошлое с будущим сталкивается, смешивается и происходит аннигиляция. Он был совершенным неучем, этот король.
Пару мгновений временные полюса двигались друг на друга с противоположных краев Вселенной, засасываемые силой сокрушающей мощности. Тот, кто ещё жил в эти мгновения, навидался всякого. Двухсторонняя воронка поглощала и прошлое, и будущее, сбивая их в хаотичную смесь. В левом ухе воронки крутились в диком смерче страшные доисторические существа, древние люди и рыцари в тяжелых латах, разрушенные гробницы и сокровищницы мертвых королей; правое ухо воронки тянуло в себя стальных птиц, чудовищных полулюдей-полумашин, и ещё многие невиданные творения, которым я даже не могу дать имени. А потом Вселенная схлопнулась и ничего не стало. Вот так.
— Чёрт подери, ну и кашу я заварил! — сокрушался Мельхиор. — Чем же всё это расхлебать?
Малый он был, конечно, безалаберный, но не бездарный.
— Расхлёбывать кашу можно только ложкой! — решил он и оказался абсолютно прав. И он отлил ложку времени из темной материи с добавлением первоклассной белой меди. Таким образом ему удалось впервые пронаблюдать, как частицы темной материи взаимодействуют с частицами обычного вещества.
Товар получился что надо. Ложка вычерпывала время так же хорошо, как суп из Мельхиоровой тарелки, и чем больше он ел супа, тем дальше возвращался в собственное прошлое. Он, конечно, малость просчитался с трубкой. Будь она понезаметней, никому и в голову бы не пришло сквозь нее смотреть.
Теперь, ругнувшись на утонченном иврите, давно, правда, вышедшем из обихода, Мельхиор надежно спрятал трубку во внутренний потайной карман плаща. Проверит ее в действии он попозже: время трубки ещё не пришло, да нынче и недосуг — караван из семи торговых галер уже готовится к отплытию.
Ложку Мельхиор оставил на столике в гостинице. И неудивительно. Не велика ее важность.
Примечания к прочитанному:
1. Единственное, чего не может предсказать трубка, это свое собственное будущее. Она же не может посмотреть на себя через себя, и никто не может посмотреть на трубку через трубку…
2. Не лукавят ли химики при описании сплава «мельхиор»?
3. Ложка времени не только вычерпывает время; при помешивании она его также неплохо искривляет. В любом случае, ешьте аккуратней в незнакомых ресторанах.
ТУПИК ДВУХ ЗАКАТОВ
I
Мой дом омывался четырьмя ветрами и двумя закатами ежедневно. За ночь в нём кисло молоко, волосы начинали кудрявиться, а часы — безудержно куда-то спешить. И всё это потому, что дом стоял на самом углу улицы, и огибался перекрестьем дорог, ветвящихся, словно старые деревья, и уходящих в неясную бесконечность горизонта. Когда в город въезжали машины, дом хлопал ставнями, как курица глазами; казалось, он запоминает каждого нового гостя. За отъездом людей он наблюдал расшторенным немигающим взглядом, чуть обнажающим его внутреннюю суть.
В этом доме мне снились необычайные сны четырёх мастей, которые приносили разные ветры. Бубновые сны повествовали о людях и их судьбах, разворачивая передо мной карты чужих жизней. Сны масти пик навевали смятение, наполняя душу гнетущим страхом; в них меня преследовали жуткие видения, я бегал от погони и пытался обмануть собственную смерть. Трефовые сны говорили о деньгах. Погружаясь в трефовый сон, я видел проклятые сокровища и присваивал себе неявные богатства. Червовые или червонные сны дарили любовные приключения, о чем нетрудно догадаться по знаку масти. Червонная королева имела свойство заплетать мои мысли в косы, поэтому наутро я просыпался совершенно немой.
Вечер субботы пришёл ко мне не один. Обычно вечера приходили вместе с ветрами. Гости яростно стучались в дверь, я открывал, и вечер садился ужинать за стол, а ветер заносил в дом пыль, которая оседала на стенах снами и осыпалась на мою голову ночью. При этом северный ветер, приносивший пиковые сны, навещал меня лишь раз в неделю, а остальные три ветра поровну делили между собой шесть оставшихся вечеров. Своих воздушных посетителей я узнавал по цвету залетавшей внутрь пыли.
Вечер субботы пришёл не один, как и следовало ожидать, однако, я не смог распознать, что за ветер преступил порог вместе с ним. Более того, мне показалось, будто в открытую дверь вслед за вечером, закутанным в дождь, вошёл не ветер, а Тишина.
Тишина не сказала ни слова, не пошевелила ни единой занавеской. Она просто села за стол, где было приготовлено два прибора — для меня и для субботнего вечера. Я остался без места.
Прислушавшись и присмотревшись, я понял, что эта Тишина мне знакома. Как-то, когда я путешествовал по Германии, я встретил её в глазах одной женщины. Так может, женщина умерла, а Тишина пришла поведать мне об этом?
Я взял стул, чтобы присоединиться к гостям. Но в следующую минуту забили часы, дом закашлял, по нему поплыл терпкий вишнёвый запах, а Тишина указала мне на дверь, точнее, молча велела выйти вон. Очевидно, она водила какие-то интимные шашни с субботним вечером, не предназначенные для человеческих глаз. Моему возмущению не было предела! Хотя, попробуйте сами поспорить с Тишиной…
Я поднялся наверх, лёг в кровать и весьма резво заснул, стараясь убежать от обиды. Я даже не успел подумать о том, что ветры не принесли мне сегодня ничего.
Сон мне приснился совершенно безмастный и как бы весьма реальный. В нём я прогуливался по городу. Городок, в котором я жил и который сейчас видел во сне, не отличался размахом, зато уютно и компактно прибавлял в возрасте, маня средневековьем переулков и построек. Вроде, я исходил каждую его улочку. Но во сне я забрёл в занятное место, где открыл для себя новый закоулок. Мне запомнилось название: «Тупик Двух Закатов». Сюда выходили пошарпанные задники домов; полосато змеились по спрятанным стенам пожарные лестницы. Какая-то девица поманила меня и скрылась в глубине тупика. Я не хотел идти. Помедлил. Струсил. И, кляня себя на чём свет стоит, проснулся.
II
Солнце вальяжно развалилось в облаках.
На столе «красовались» остатки вчерашнего пиршества. Какие-то крохи, лужи соуса в тарелках, беспорядочно толпящиеся на салфетках приборы, запах пьяной вишни. Гости даже не соизволили прикрыть за собой дверь: в щель бесстыдно заглядывала улица. Я поругался на мёртвых языках, накинул куртку и решил пройтись. Крепкие как ром замки послушно ощетинились по мановению ключа.
Считая про себя облака, я вдруг понял, что четко следую по маршруту своего сна. Холщовая улица, аллея Фриды, улица Штайнбрюке… Любопытства ради я решил поискать и Тупик Двух Закатов.
На мои вопросы прохожие упрямо пожимали вешалкой плеч. Лишь одна девушка остановилась, внимательно посмотрела в мои глаза, заставив мой собственный взгляд загустеть, и сказала:
— Пошли.
Я узнал в ней пригрезившуюся мне девицу. Сливочно-рыжие волосы, тонкие брови, прыгающая походка червонной дамы.
— Правда, тебя там ждут не раньше вечера, — добавила она. — Но, я думаю, до нашего прихода кто-нибудь подсуетится.
Она косо глянула на небо.
— Недавно у нас такая история приключилась! — неожиданно девушка пустилась в эмоциональную болтовню. — Представляешь, купил мужик крысу на рынке и назвал её Фауст. Крыса была жирная, хитрая, тянулась к эмпирическим знаниям и точным наукам. Жила себе жила, а потом в один прекрасный день взяла да и продала душу своего хозяина дьяволу!
История вызвала у меня лёгкую улыбку.
— Ты случайно не дама червей? Больно лицо твоё мне знакомо.
— Да бог с тобой! — засмеялась девица. — Встреть ты наяву червонную или пиковую даму, ты бы сошёл с ума! Эти сердечные сёстры всегда имели обыкновение заражать людей безумием и распалять воображение писателей.
— Бубновая? — предположил я.
«Бубнишь много», — подумал тут же.
— Верно.
Голубь пролетел мимо девушки и задел её крылом по волосам, не заметив.
— Да ты больше на сплетницу похожа, чем на карточную королеву!
— Так ваши человеческие судьбы — сплошные сплетни! — парировала девушка.
Теперь я дал волю своему смеху, похожему на созревший фрукт.
— Пришли, — сообщила она, снова косо поглядев вверх.
Какая-то женщина спешно вышла на небо и убрала солнце в мешок. Стало темно.
Я замер и огляделся. Фонарь озарял Тупик Двух Закатов красноватым маревом. Пыльные треснувшие задники домов напоминали исхоженные пятки отшельников.
Обогнав меня, бубновая дама остановилась в глубине тупика и поманила к себе. Коря своё ночное малодушие, я двинулся за ней.
Спустившись следом в подвал, я сразу потерял её в красочной толпе. В подвале независимо от времени существовал целый мир, отличный от мира наверху. Здесь вальяжно гуляли вчерашние дни, напиваясь до потери памяти. Здесь старухи прятались под масками юности, незаметно перерезая нитки на платьях молодых. Здесь чужие воспоминания могли навязать вам судьбу совершенно постороннего человека, если вы не успевали отмахнуться.
Подвал был убран бархатом и зеленовато мерцающими светильниками. Под потолком клубился дым от благовоний. На мягких подушках сидели дамы без возраста в платьях из неопределённых эпох, и пили коктейли. Бархат плавно перетекал в ковровую залу, где кружились пары, каждая в своём танце, и рисовали пластикой движений чувственные картины. А справа на банкетке сидела не приглашённая на танец женщина, моя женщина, с Тишиной внутри. Я сразу понял, что она ждёт меня, и что это именно она отправила на поиски Тишину, чтобы та вложила мне в губы сон без масти и я смог, в свою очередь, найти свою женщину. Сон без масти оказался козырем.
— Я думал, тебя нет в живых, — сказал я, присаживаясь рядом с ней.
— Я тоже так думала, — ответила она, — и как я не пыталась пропить эти мысли, они никак не хотели уходить.
— Значит, ты здесь…
— Я здесь ненадолго, — перебила женщина. — Я здесь ровно на эту ночь до второго заката.
— Почему? Неужели я не достоин хотя бы недели?
— Глупыш! Ты достоин бесконечности. Поэтому счастье приходит к тебе лишь на миг.
С этими словами она взяла мою руку и пропустила через неё свою душу. Я почувствовал это также явно, как кошка чувствует запах молочного.
— Как только наступит время второго заката, ты поднимешься наверх, уйдёшь отсюда и навсегда забудешь это место, — сказала женщина с Тишиной внутри.
— А я встречу тебя, когда вернусь в мир наверху?
Она засмеялась, задвигалась, рассыпая вокруг улыбки.
— Ты никогда не вернёшься в мир наверху. Неужели ты не знаешь? Писатель, а не знаешь?
— Нет. А что я должен знать?
Я сжимал её руку в отчаянии.
— Если человек наяву приходит в то место, которое он видел во сне, то время сходит с ума. Этот перехлёст сна и яви кардинально меняет мир, может вообще стереть его под корень. Даже я не скажу тебе, каким встретит тебя мир наверху, но в такой, каким ты знал его, ты точно не вернёшься. А возможно, его уже и нет вовсе…
Она позволила Тишине вступить в разговор, и с минуту мы молчали.
— Честно говоря, — заметил я, — мне всё равно, насколько из-за меня изменился мир. Главное, чтобы я смог встретить тебя там вновь.
— А это тебе дано, как дан твой талант. Ведь я перенесла на твою руку часть своей судьбы, чтобы наши линии жизни пересеклись…
III
Мой дом по-прежнему омывался четырьмя ветрами и двумя закатами, правда, и те и другие пробивались к его стенам с трудом сквозь витиеватый бетон улиц, и частенько не добирались, поскольку плутали в бесконечных телах зданий, окружавших его. Ввиду этих перемен сны мне снились редко и масти попадались одинаковые, как в плохо тасованной колоде. Вечера заходили не на ужин, а на полночный ланч, и всё из-за страха перед фонарями, от которых ночью было светлее, чем днём. Дом постоянно закрывал ставни, стыдясь неприкрытой интимности в чужих окнах, смотрящих в упор.
А я всё сидел за чашкой зелёного чая и ждал Тишины. Тишины, чей шёпот даже не улавливался в шумном центре нового города…
О СОЗДАНИИ ОДНОГО ШЕДЕВРА
Мышь, которая живёт в органе, проснулась очень рано. Естественно, не по своей воле. Какой же дурак по своей воле вскочит в такую рань? Нетрудно догадаться, что она была ужасно зла. К тому же эти насильственные пробуждения повторялись постоянно, доводя мышь до крайней степени усталости и отчаяния. Массируя красные спросонья глаза, она выползла из-под педалей и уставилась на ненавистные ноги органиста.
Органист, с недавних пор капельмейстер, сидел за инструментом властно и с осознанием собственной мощи. Кисти его рук покоились на клавишах, и взятый минутой раньше аккорд медленно остывал, как раскалённая лава после извержения вулкана, отдавая своё тепло разреженному воздуху Замковой Церкви. Возрастом около тридцати, органист глядел прямо и строго из-под резко очерченных бровей; коричневые кудри парика спадали на плечи. Уже сейчас на его лице намечался второй подбородок, а на переносице прорисовывались зачатки морщин. Нетрудно догадаться, что это был Иоганн Себастьян Бах. И нетрудно догадаться, что невыспавшейся мыши было абсолютно всё равно, кто это был.
Она чувствовала себя в состоянии изгрызть весь церковный архив, настолько её душила ярость. Не колеблясь ни секунды, мышь взбежала по крепкой немецкой икре и всадила органисту зубы в самую коленку.
Бах дёрнулся, затем медленно, словно бык, опустил голову и внимательно присмотрелся к причине своей боли. В этот миг мышь поняла, что всё-таки она переборщила. Надо сказать, воспитали её весьма недурно, поэтому она устыдилась своего поведения. Стушевавшись, мышь разжала зубы, взгромоздилась на коленку, бросила проникновенный взгляд в глаза музыканта и вежливо запищала:
— Уважаемый герр Бах! Я не могу не признать вашей музыкальной одарённости и мастерства. Бесспорно, вы — прекрасный органист, творец и всё такое, но, говоря без прикрас, вы меня откровенно задолбали!
Иоганн Себастьян с удивлением взирал на мышь. К сожалению, сказки братьев Гримм ещё не появились и появятся только столетие спустя, поэтому Бах не имел ни малейшего понятия о говорящих мышах и совершенно не знал, как себя с ними вести. Подумав, он взял мышь за хвостик и поднял, чем вызвал у неё невероятное возмущение.
— Сейчас же поставьте меня! Сейчас же!
— Простите, — смутился Бах и опустил мышь на среднюю клавиатуру органа. Лапки грызуна поочерёдно нажали три клавиши.
«До, ми-бемоль, соль», — подумала мышь.
«Тоническое трезвучие», — подумал Бах. В его глазах горели искры — отзвуки прежнего аккорда, либо предвестники нового.
— Послушайте, герр Бах, не молчите же, — сказала мышь, совсем отчаявшись.
Разговор явно не клеился.
— Послушайте, мышь, я бы с радостью, но я и не знаю, что сказать.
Он действительно не знал. Любую другую мышь он давно бы вышвырнул в окно, однако эта говорила. Следовательно, с точки зрения образованного человека, у неё имелось мышление и какой-то мало-мальски приличный речевой аппарат, и расправляться с ней по-варварски было неправильно.
— Как я понял, — продолжил органист, — моя игра приносит вам какие-то неудобства.
— Совершенно верно, — поддакнула мышь. — По вашей милости, уважаемый герр Бах, я почти не сплю уже много ночей подряд. Я сирота, рано потерявшая родителей, и мне приходится много бегать в поисках пропитания. И всякий раз, стоит мне вернуться домой уставшей и прилечь, как заявляетесь вы и начинаете греметь на всю церковь своими токкатами и фугами! Ваше творчество нисколько не противно мне, нет, не подумайте ничего плохого, и прошу извинить меня за сегодняшнее поведение; отсутствие сна сказывается раздражительностью…
— Ничего-ничего, — поспешил успокоить её Бах.
Он слушал внимательно и озадаченно, ибо никогда не задумывался о наличии музыкального вкуса у мышей.
— В общем, не могли бы вы, уважаемый герр Бах, избрать другое время для ваших занятий? — закончила собеседница.
— К сожалению, мышь, у меня не получится удовлетворить вашу просьбу, — с горечью покачал головой органист. — У меня нет другого времени.
Мышь повесила морду. Она сникла. Иоганну Себастьяну стало жалко её; он почувствовал себя в долгу. Неожиданно мышиная морда озарилась.
— А вы не могли бы… хотя нет, мне так стыдно просить вас… — засмущалась мышь.
— Просите, мышь, просите, я с радостью сделаю всё, что в моих силах, — подбодрил её музыкант. — Может, мне стоит помочь вам с жизнеобеспечением?
— Нет, что вы, здесь достаточно корешков книг, главное выбирать часы, когда патеры дремлют, — хихикнул грызун.
Бах улыбнулся.
«Вот уж поистине редкое зрелище, улыбающийся Бах», — подумала мышь и была абсолютно права.
— Так чего же вы хотите? Не стесняйтесь, мышь.
— Ну, если вы настаиваете… Уважаемый герр Бах, не могли бы вы посвятить мне какую-нибудь ма-а-аленькую токкатку?
Вымолвив это, мышь вся заалела и закрыла морду передними лапками. Она стеснялась своего тщеславия.
— А это всегда пожалуйста! — обрадовался Бах. — Если вы не против, это будет не маленькая токкатка, а пассакалия с фугой, мрачная и страшно масштабная по звучанию. Я давно замышлял нечто подобное.
— Ой, я только за! — ответила пунцовая от счастья мышь.
За основу Бах взял то самое трезвучие, по которому грызун случайно прошёлся в начале беседы: до — ми-бемоль — соль; оно вполне соответствовало замыслу. Ужасающие, грозные, тяжёлые аккорды лились из Замковой Церкви на улицы Веймара, проникая сквозь камень кладки, и никакому прохожему и в голову бы не пришло, что Бах сочиняет произведение, посвящённое мыши.
Так родилась пассакалия и фуга c-moll.
Кстати, оригинал c-moll, написанный рукою Баха, до сих пор не найден. Ничего странного, ведь композитору в скором времени пришлось покинуть Веймар, и он оставил оригинальные ноты под педалями органа в Замковой церкви для той, которой он их посвятил. Бах знал, что ноты в надёжных лапах. Поговаривают, органная мышь прожила долгую и счастливую жизнь, насколько это возможно в зверином понимании, и ни разу, даже в самые голодные дни, не притронулась к нотным листам ни единым зубом. А вот за добросовестность её потомков я не ручаюсь…
О КРОТОВОЙ НОРЕ И УЛЫБКЕ ЕРОФЕЯ
I
Ерофей Петрович Полонски был опрятным великовозрастным старичком с очень ярким белым пухом на ушах и голове. Он работал в маленьком занюханном НИИ на Покровке, в филиале какого-то филиала. На работе Ерофея остроумно прозвали Old Spice, потому что, во-первых, он подпадал под категорию пожилых, а во-вторых, пах попеременно то перцем, то лавровыми листьями.
Сотрудник Полонски отличался исполнительностью, но ввиду старости уже не мог заниматься умственным трудом, и выполнял функции чисто механические. Тем не менее, он приходил в НИИ ровно к девяти утра и уходил ровно в восемнадцать пятнадцать, чётко выполняя положения устава организации, хотя никто за его пунктуальностью, в общем-то, не следил. Впрочем, НИИ был настолько занюханный, что там вообще особо никто ни за чем не следил, да и работали по-настоящему единицы — в большинстве же просто коротали предпенсионное время.
Ежедневно около часа жизни у Полонски отнимала дорога из дома и домой. Честно говоря, жизнь его текла вяло, и эти потери проходили почти незаметно. Вялость объяснялась одиночеством Ерофея Петровича. За долгий отрезок своего существования ему не довелось обзавестись ни женой, ни детьми. Почему так сложилось, трудно сказать, но, безусловно, дело здесь не в гадком характере — человека более доброй души и более кроткого нрава вы вряд ли найдёте. В пассивности Ерофея тоже не упрекнёшь. Во времена далёкой юности он весьма напористо ухаживал за одной студенткой физтеха. К сожалению, дама сердца носила очки ну с очень толстыми стёклами и просто не разглядела достоинств своего кавалера. Ерофей думал, она отвечает ему взаимностью, поскольку Ниночка — так звали девушку — ему частенько подмигивала. Он ужасно ревновал, если она подмигивала другим молодым людям, и диву давался, если она подмигивала особям женского полу. Как оказалось впоследствии, на стёкла очков Ниночки нередко попадала пыль, и поэтому она мигала фактически не переставая. Предложение руки и сердца со стороны Полонски явилось для неё полнейшей неожиданностью. К тому же она давно пала жертвой уже немолодого лектора по квантовой механике и с помощью своих диоптрий умудрилась разжечь в нём нешуточный для такого зрелого возраста огонь. Позабыв о Гейзенберге и Шрёдингере, лектор потащил Ниночку в загс. После такого краха надежд иной стал бы женоненавистником, однако ненавидеть, как мы уже выяснили, совсем не в духе Ерофея Петровича. Поэтому злосчастный поклонник лишь замкнулся в себе, оставив дальнейшие попытки завоевания каких бы то ни было дамских сердец.
Итак, Ерофей Петрович влачил вялое и одинокое существование. До поры до времени. Пока в его двухкомнатной квартире не обнаружилось искривление пространственно-временного континуума.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.