электронная
200
печатная A5
365
18+
Плохая девочка, или Семейный портрет в Интернете

Бесплатный фрагмент - Плохая девочка, или Семейный портрет в Интернете

Объем:
130 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-3254-6
электронная
от 200
печатная A5
от 365

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Жанр повести, скорее всего, можно отнести к «семейной саге». Хотя, наверное, это не совсем то. Не совсем сага, хотя и вполне себе «семейная».

Главная героиня — из тех, кому сейчас от 35 до 45 лет. Их ещё называют «дети застоя», или «дети перестройки».

Сейчас стало модно ностальгировать по советскому прошлому и вздыхать о «стране, которую мы потеряли». Но это не роман-ностальгия. Ностальгией-то, как раз, здесь и не пахнет.

Итак, время действия — 70—80-е годы прошлого века. Закат советской эпохи. А кроме главной героини, которую все считают «плохой» просто потому, что она не вписывается в общепринятые рамки, с ней живут её родители, брат и бабушки с дедушками. Место действия — та самая «потерянная страна». Прочтите — и сами решайте, стоило ли так сильно грустить о потерянном?

Плохая девочка, или семейный портрет в интернете…

Ой… Простите… вместо в «интернете» следует читать в «интерьере». А впрочем… как хотите, так и читайте…

…Один из моих прадедов — Октябрь Буревой-Дозорный, был ярый большевик, комиссарил в Гражданскую в Особой Отдельной Пролетарской дивизии им. Августа Бебеля и тогда же взял себе такое странное «революционное» имя. До революции же звался он просто — Артемием Филипповым, служил в лавке купца Третьей гильдии Коробова и жизнь его была проста и ничем не примечательна.


В 1914 году прадед ушёл на фронт и там нахватался большевистских идей. К 1915 году он был уже законченным и закоренелым большевиком. Тогда же дезертировал с фронта, скрывался, но после революции объявился снова, уже в роли комиссара помянутой выше дивизии.

В 1920 году прадед женился на дочке своего комдива, Авдотье Норицыной и родилось у них четверо детей, названных тоже в духе времени: Баррикада, Бебелина, Пестелина (прямо по Булгакову) и сын Пролеткульт.

Прадед долго сражался с народом за его счастье — сперва был продкомиссаром (за что его дважды чуть не убили), потом долго выявлял каких-то вредителей среди старых инженеров и профессоров, потом был «двадцатипятитысячником», лично спровадив в ссылку целую деревню «кулаков», где-то на Севере, только за то, что у половины крестьян дома были двухэтажные, а вторую половину просто «за компанию». Он ещё долго бы старался, но в 1938 году его самого арестовали и после месяца допросов в «Большом Доме» на Литейном расстреляли в тамошних подвалах. Прабабку с детьми выслали из Ленинграда в Вологду.

В результате всех обрушившихся на страну и семью катаклизмов уцелели только двое — бабушка по матери Бебелина и её сестра Пестелина. Прабабка Авдотья умерла в 1942, Баррикада пропала без вести на оборонных работах под Оштой за год до этого, а Пролеткульта в 1943-м взяли на фронт, где он, как сын «врага народа», загремел в штрафбат и там погиб в первом же бою.

Тётя Пестелина так до конца дней своих и осталась яростной несгибаемой большевичкой, как и её отец. И старой девой. А бабушка Бебелина, или Лина, как все её звали, в 1948 году вышла замуж за пленного немецкого обер-лейтенанта, барона Рихарда фон Шенау, маркграфа фон Роде унд фон… ну, короче, титул у деда по матери простирался ещё на километр… За дедушку Рихарда, короче, как его звали все в нашей семье. Пестелина была в ужасе, но бабушка её не слушала.

В 1950 году родилась моя мама, а спустя два года — её брат, мой дядя — Сергей. А ещё спустя два года — тётя Оля — их сестра. Такова моя родословная по линии матери. Со стороны отца тоже были и репрессированные, и пострадавшие. Родители моей бабушки по отцу были из старой питерской профессорской семьи. Прадед был профессор в Университете. После убийства Кирова в 1934 году его выслали из Ленинграда в Казахстан, в Семипалатинск. Семью, впрочем, не тронули, ибо по совету умных людей, едва запахло жареным и стали сгущаться тучи, он быстренько с прабабкой развёлся. Тогда это дело было пятиминутное. И бывшая жена осталась одна с двумя дочерьми в просторной квартире на Васильевском. Впрочем, вскоре она вышла замуж за какого-то чина из НКВД. Прабабка и бабушкина сестра погибли в блокаду и могилы их — безымянные братские могилы на Пискарёвке. А вот дед по отцу, напротив, происходил из семьи самой простой. С бабушкой он учился в одном классе и был влюблён в неё со школьной скамьи. Прабабке, ясное дело, такой дочкин ухажёр совершенно не нравился, ибо дед принадлежал к компании самой отпетой.

Потом началась война, дед ушёл на фронт, дважды был в плену, бежал (что тщательно скрывалось), партизанил, был трижды ранен, один раз на него пришла похоронка, но он оказался жив, дошёл до Берлина, стал Героем Советского Союза и участником Парада Победы. Таким образом оба моих деда в войну сидели по разные стороны фронта и целились в башку друг другу. Причём — буквально. Но об этом позже. И оба, к счастью, промахнулись…

После свадьбы дед Николай, как звали деда по отцу, поселился с бабушкой Верой в её просторной квартире на Среднем проспекте Васильевского острова, которая после высылки деда сначала сделалась коммунальной, но потом опять стала принадлежать им полностью. А в 1957 из ссылки в Семипалатинск вернулся прадед. Но прожил он недолго и вскоре умер.

В том же, 1957 году, после Двадцатого съезда партии и развенчания «культа личности», ставшего для тётки Пестелины глубочайшим потрясением, сильнее были только «перестройка» и крушение Советского Союза, из Вологды в Ленинград вернулись и бабушка Лина с семьёй. Бабушка с Пестелиной, которую дедушка Рихард звал Польхен, пошли работать на «Электросилу», а дедушка Рихард, забив на свои многочисленные титулы и аристократическое происхождение, устроился грузчиком в продуктовый на Московском проспекте.

То было время надежд, время хрущёвской «оттепели», Московского фестиваля, первых КВНов, споров «физиков» с «лириками» и прочей романтической чуши, в которую, как и в построение коммунизма в 1980 году, впрочем, верили очень многие.

В 1970 году мама вышла замуж за папу и появилась я, а потом и мой брат. Поселились мама и папа вместе с папиными родителями в квартире на Васильевском — там места было больше. И именно с «Васькой» связаны мои первые детские воспоминания…

Я родилась в 1971 году и хорошо помню себя где-то лет с 2—3. Первые мои воспоминания — короткие и яркие и ничего, вобщем-то особенного не представляют… Вот кухня. Большая, просто огромная. Мне она казалась необозримой. И я каталась по ней на своём маленьком трёхколёсном велосипеде… Какие-то трубы вдоль стен, выкрашенные синей краской… Большая дровяная плита, которую, впрочем, никогда не топили на моей памяти… И я сижу на этой плите, завёрнутая в простынку. Меня только что искупали… И я вдруг особенно ясно и отчётливо понимаю, что я — это — я… Вот эти руки — мои. И ноги — мои… И вот мама со мной. А папа пошёл воду выливать… Нас с братом, пока мы были совсем маленькими, всегда мыли на кухне. И окна занавешивали, и газ включали, чтоб теплее было. Корыто было старое… Огромное такое — как ванна… А после купания всегда сажали на плиту эту, в обычное время служившую чем-то вроде разделочного стола. И на пока мы на этой плите сидели, мама стригла нам ногти, волосы подравнивала и ещё что-то делала. Мама носила круглую, как шар, большую причёску. Она называлась «бабетта». Меня это слово всегда смешило. У неё были красивые длинные волосы.

Ещё помню двор. Обычный «колодец». Мне он тоже казался огромным. В углу приткнулась помойка. Там, во дворе, играют дети постарше, а нас, «мелюзгу» не берут. Помню, требую конфету у какой-то девчонки старше меня, лет 7-ми.

— Дай! — громко кричу я.

Она попросту не обращает на меня внимания.

— ДАААЙ!!! — требую я уже громче, но с тем же результатом.

— ДАЙ!!!!! — опять ору я. Она по-прежнему не обращает на меня внимания, считая это, видимо, ниже своего достоинства. Продолжает что-то обсуждать с подругой.

— ДА-А-А-А-АЙ!!!!! — я разражаюсь рёвом и падаю на пыльный асфальт, колотя ногами. Она разворачивается и уходит, а вместо этого откуда-то появляется мама, подхватывает меня под мышки и уносит, а дома ещё и поднадаёт мне за то, что «позорилась». Я уже знаю это слово. Позориться нельзя. Нельзя кричать, баловаться, плакать, когда просишь — всегда говорить «пожалуйста» и «спасибо». Впрочем — в следующий раз я и за «пожалуйста» ничего не получила… Отсюда мораль — никогда ничего ни у кого не проси. Просить — это плохо. Попрошаек не любят и с ними никто не хочет играть. Это мне бабушка объясняла. И жадными нельзя быть. Надо делиться. Я только одного не могла взять в толк — почему, когда у меня что-то просят — я всегда делюсь, а когда я у кого-то что-то прошу — никто не поделится. Меня учили, что плохо быть жадной, а все вокруг только и делали, что жадничали… Теперь-то я понимаю, что правы были как раз они, а меня просто использовали как безотказную дурочку, но поняла я это только классу к пятому, а пока…

Ещё помню — дядя Валера. Папин брат. Мама говорит, что он долго жил на Севере, где что-то строил. Работал. Дядя Валера не похож на папу. У него странные глаза. Злые и грустные одновременно. А ещё — у него нарисованы странные картинки на теле. Синей краской. Церковь, голуби и ещё что-то… Мне это очень интересно, а мама говорит — «не пугай детей». А мне непонятно — чем могут напугать какие-то там картинки? Картинки мне очень нравились и я всё приставала к папе, чтобы он себе такие же сделал. Не помню, что там папа на это отвечал.

А потом дядя Валера «женился». Я не совсем понимала, что это такое, но в доме появилась тётя Катя. Она курила, что было совсем странно. Я была убеждена, что курят только мужчины. А тут — тётя Катя. Она была вовсе неплохая, но мама сказала, что не хочет, чтобы дети росли «среди всего этого» и мы переехали к бабушке Лине и дедушке Рихарду с тётей Пестелиной на Гагарина. Тётю Пестелину я боялась. Тётя Пестелина, вообще-то была никакая не тётя, а двоюродная бабушка, но всё равно требовала, чтобы я звала её тётей и говорила ей «Вы», что было ужасно глупо, неудобно и непонятно. Ведь «Вы» — говорят когда много и когда люди — чужие. А какая же тётя Пестелина чужая? Хотя — иногда она казалась мне чужой. Каждый день она читала вслух за ужином газету «Правда». Дедушка Рихард называл её «священным писанием» и «геббельсовской пропагандой». Что это такое — я не знала, но тётка очень сердилась. И они ругались каждый день. Из-за чего — я не понимала, но там, в квартире на Гагарина, было очень неуютно. И ещё — уже тогда я в душе была на стороне дедушки Рихарда. В спорах последнее слово всегда оказывалось за ним. Впрочем — чтение газеты вслух вскоре прекратилось — вмешался мой папа и сказал, что это «не способствует аппетиту» (прям как профессор Преображенский).


…Отец был военным и вскоре наша семья переехала в Киев. Помнится, меня здорово удивило то, что на свете существуют ещё какие-то города, кроме Ленинграда. Я не помню самого переезда. Помню только коробки в нашей ленинградской квартире и как мы с братом в эти коробки прятались. Сборы были неспешные и начались где-то за месяц, или даже больше до отъезда. Не помню я и самого Киева, хотя мы прожили там достаточно долго — я пошла там в школу и проучилась первые два года.

От киевского периода моей жизни у меня осталась в памяти странная ассоциация — Киев — это каштаны, а каштаны — это торт… Вообще же — память моя носила тогда очень избирательный характер. Я совершенно не помню само место, где происходили те, или иные события, но хорошо помню сами события и людей, которые в них участвовали. Лица, во что были одеты, что говорили. Даже голоса помню.

Главная улица в Киеве называется Крещатик. Это название, помнится, жутко смешило моего братца.

— Крещатик!!! — выкрикивал он и заливался смехом. А смеялся он тогда — как колокольчик. Весело так, заразительно. Прямо как Тим Талер из «Проданного смеха». Всех это умиляло. Брата вообще любили больше, чем меня. Во-первых: младший, во-вторых: мальчик, в-третьих: смазливенький, как куколка. Сейчас, глядя на его старые фотки, многие думают, что он — это я. Мы были прямой противоположностью. Он — вечно смеялся, постоянно болтал и всеми силами старался привлечь к себе внимание, чтоб его заметили и похвалили. Я была диковатой замкнутой девочкой, очень молчаливой и некрасивой к тому же. Когда ко мне обращались я либо отворачивалась, либо просто уходила. Либо вообще — начинала грубить. Я не любила излишнего внимания к своей персоне. Из-за этого мне частенько доставалось. К тому же — братец был светленький, как одуванчик, и кудрявенький. Его так и звали — «Одуван». В глубине души я ему завидовала. Потому как знала, что мальчиков, да к тому же светленьких, — любят больше. И я никогда не упускала случая оттаскать его за волосы. Всё наше детство — это сплошная война, в которой, впрочем, изредка бывали перемирия. Чего я только не делала, чтоб Вовке жизнь мёдом не казалась! И в туалете запирала, и пургена в чай подсыпала один раз — последствия очень напугали маму — она подумала, что у её сына дизентерия, и… всего не упомнишь сейчас! Он, однако же, в долгу не оставался. Однажды, в очередном побоище, рассёк мне лоб «плечиками» для одежды. В другой раз выкрал мой дневник и пустил читать среди дворовых пацанов. Вот это был приём из разряда запрещённых, которых я себе никогда не позволяла и брательник был жестоко выдран отцом. А в обычных случаях предки всегда были на его стороне.

Ещё помню — меня очень удивляло по первости, что в Киеве люди говорят по-другому. Не так, как в Ленинграде. И не так, как мама с папой. Я была убеждена, что люди везде и всюду живут и говорят совершенно одинаково. Очень удивило, в частности, то, что есть, оказывается, другие страны и народы, которые совсем-совсем на нас не похожи. Что в других странах, оказывается, есть такие нехорошие люди, «капиталисты», которые угнетают хороших людей — рабочих и крестьян. Это нам уже воспитательница в детском саду рассказывала. А детям рабочих и крестьян не дают ходить в школу. Впоследствии, уже в школе, я очень мечтала, чтобы и мне кто-нибудь не давал туда ходить…

Когда я рассказала про капиталистов дедушке Рихарду, гостившему в то время у нас, он сперва засмеялся коротким смехом, а потом сказал, что это не так. Вернее — не совсем так.

— А как? — спросила я.

— Потом расскажу.

Я же узнала ещё одну вещь. В Киеве нас с братом отдали в детский сад. Там я впервые услышала слово «жвачка». Что это такое — я не знала. Была там, в моей группе, одна девчонка — Байба. Имя у неё было странное такое. Я потом переделала — Байба-Шайба. Эта самая Байба была у нас чем-то вроде принцессы, или королевы. Она всегда была очень красиво и нарядно одета, часто таскала в садик необыкновенные «заграничные» игрушки, которые никому не давала. Воспитатели перед нею чуть ли не вприсядку плясали. Называли не иначе, как Байбочкой, никогда не наказывали, в отличие от других детей и всем в пример ставили. На всех остальных-прочих эта Байба смотрела свысока и всячески оскорбляла. Если все стульчики в группе были заняты, а ей не оставалось места — могла спокойно согнать кого-нибудь. Меня она, почему-то особенно невзлюбила. Однажды она меня ущипнула, помню, просто так — ни за что. Я в ответ толкнула её и дёрнула за волосы. Наказали именно меня — за то, что посмела тронуть распрекрасную Байбочку. Разумеется — все в группе хотели с ней дружить, чтобы пользоваться её расположением и ловить отблески славы, падающие на неё. Кроме меня. Я почему-то сразу поняла, что бегать и выпрашивать расположение у такой — это позориться. Слишком хорошо я запомнила урок с конфетой в нашем василеостровском дворе…

Вот у этой самой Байбы и были «жвачки». Или «жувы», как мы тогда говорили. она приносила их с собой и были эти «жувы» в ярких цветных обёртках с картинками. Она разворачивала их и принималась жевать, а все прочие смотрели заворожённо. Пожевав какое-то время, когда жвачка переставала быть сладкой, она вынимала изо рта комочек и спрашивала:

— Кому дать дожевать?

Желающих всегда было предостаточно, да и за фантиками тоже охотились. Их надо было всегда долго выпрашивать. А Байба иногда просто разрывала яркую бумажку в клочки и бросала в толпу. И я никогда не могла взять в толк — почему это другие дети всегда так позорятся перед этой мерзкой Байбой? Но другие ребята этого, похоже не понимали и воспринимали как должное. Все девочки хотели с ней дружить, все мальчики — её защищать. У нас тогда так говорили: «Я буду такую-то защищать.» Всех девочек, кроме меня, кто-то «защищал». Когда я спросила, кто будет «защищать» меня, то Юрка Лисицкий выкрикнул: «Никто!». И я поняла, что надо защищаться самой. Чтобы опять не позориться. Мне вообще потом очень многое в жизни пришлось делать самой. А это был первый урок. Потом, правда, Павлик Синицкий сказал, что он меня будет «защищать», но его самого от всех надо было защищать, ибо его лупили все, кому не лень — и девчонки в том числе. И был он вечно какой-то грязный, сопливый, изо рта у него плохо пахло. Мне такой защитник был — только позориться. О чём я ему и сказала.

Особенно перед мерзкой Байбой выплясывала одна наша воспитательница — Алла Александровна. Высокая кобылообразная стареющая тётка. Она была злая, чёрная и одевалась всегда в чёрное. особенно меня поразило, что она надевала под юбку брюки и так ходила. Любимое наказание у неё было — в угол ставить. Иногда там по пол-группы скапливалось. Байбу в угол никогда не ставили. На прогулках воспитательница всегда вела её за руку, а мы шли сзади. Я долго не могла понять, почему эта мерзкая Байба такая особенная, пока во время тихого часа Ирка Исаенко, моя единственная подруга, не объяснила:

— Ты что — не знаешь?! У неё же мать — директор базы!

— А что такое база? — не поняла я.

— Ну — дефицит может достать.

— А что такое дефицит? — я ещё больше запуталась.

— Ты шо — совсем дура?! — рассердилась Ирка.

— Сама дура! — обиделась я, — Я просто не знаю.

— Это то, что в магазине не купишь! — с чувством превосходства объяснила Ирка, — Его доставать нужно.

— А-а… Как жувы?

— Ну да.

— А туда можно поехать и купить что-нибудь?

— Ты шо?! — Ирка выразительно покрутила пальцем у виска.

И я поняла, что «база» — это такое таинственное и недоступное простым смертным место, где есть буквально всё. И байбина мама там директор. И ещё я уже знала, от той же Байбы, что жвачки не покупаются, а «достаются». «Доставать» же в те времена приходилось не только жвачки, но и почти всё. Все хорошие вещи непременно доставались. А хорошими были только заграничные вещи. Откуда всё это «доставалось», из каких-таких закромов и запрятушек — я не уяснила до сих пор. И доступно сие умение было далеко не всем, а лишь избранным. Это тебе не нынешний Троицкий рынок, где тебе руки-ноги расцелуют, только б ты свои деньги у них оставить соизволила. Люди, которые умели «достать дефицит» были чем-то особенным. С ними старались завести знакомство, их всячески ублажали, перед ними заискивали. А по-моему — просто позорились. Мои родители не умели ни того, ни другого. Они не умели ни достать дефицит сами, ни позориться перед теми, кто умел это делать. Наша семья вообще была довольно странной, на взгляд окружающих. Мы, например, не стремились обзаводиться «богатством по-советски» — коврами и хрусталём. Вместо этого покупали книги. Книг действительно было много и друзья родителей, а потом и наши с братом, говорили, что наша квартира похожа на библиотеку. Потому-то мы с братом и читать научились рано — нам года по 4 было. Не помню, чтоб кто-то специально показывал нам буквы. Я сама стала читать, чем очень удивила маму. Правда, очень долго, лет до 10-ти, я не умела читать про себя. Только вслух.

Была у нас в группе ещё одна девчонка, которая тоже претендовала на роль королевы. Только труба у неё была пониже и дым, соответственно, пожиже. Звали её Людка. Фамилии не помню. Была она высокая, выше всех в группе, толстая. Мальчишки дразнили её «Люда — съешь верблюда». Она в ответ дралась с ними по-страшному. До крови. Никакого «дефицита» её предки, как и мои, достать не могли, но её отец, как она говорила, был военным, как и мой, и она очень гордилась тем, что жила в Германии. На этом и рассчитывала выехать. По-моему — просто врала. Ни одного слова по-немецки не знала. А я знала. Меня-то дедушка Рихард учил! И видела я однажды её маменьку. Увидела — и испугалась. Лицо сине-фиолетовое, толстое, как подушка, пальто грязное, словно на земле валялась. И пахло от неё просто мерзко. Я и не представляла раньше, что такие женщины вообще бывают. И я тут же поняла, что Людка врёт и никакой Германии и в глаза не видела. О чём я тут же и заявила. Людка, естественно, кинулась на меня с кулаками и мы подрались. Нас, разумеется, поставили в углы — меня — в группе, а Людку — в туалете.

Однажды Людка сказала, что у неё тоже есть «жува». Она и вправду что-то жевала.

— Покажи! — не поверила я.

— Немецкая! — хвастливо сказала Людка.

— А покажи!

Она показала. Это была её ошибка. Жевала Людка обычный пластилин. И я опять немедленно уличила её во лжи.

— А Людка пластилин жуёт и говорит, что это жвачка! — заорала я на всю группу. Она опять кинулась на меня с кулаками, а я на неё с тапком.

— Людка вруха!!!! Брехуха!!! — подхватила Ирка.

Уличённая Людка убежала реветь в туалет, а я поняла ещё одну вещь — враньём ничего не добьёшься. Положение в обществе надо завоёвывать другими способами.

Впрочем — и байбино царство однажды закончилось. Тогда я не особенно понимала, что вдруг произошло и почему вдруг Байба лишилась своего могущества. Это теперь, вспоминая, я понимаю, что её маменька-завбазой просто-напросто проворовалась, на чём-то погорела и лишилась и тёплого места, и привилегий, а, возможно, и свободы… Но тогда мне всё это казалось просто справедливым возмездием. Некоей «божьей карой» за все её грехи. Случилось всё это в какой-то праздник. Почему-то все самые сильные неприятности и потрясения происходят именно в праздники, когда народ расслабляется. Мы тогда в детском саду готовили нечто, под названием «монтаж». Алла Александровна раздала всем написанные на бумажке «слова», которые надо было громко, «с выражением» читать на сцене. Читали по очереди и это называлось «монтаж». И я долго-долго была уверена, что «монтаж» — это когда стихи читают, а не когда что-то там из чего-то собирают — «монтируют». И что «монтажники» — это те, кто стихи читает. Байбе, как всегда, слов дали больше всех и номера объявлять доверили тоже ей. Она ж ведь «звезда» у нас была. Этакая Ксюша Собчак местного разлива. А мне, как всегда, ничего не досталось. Отчего папа меня всегда звал «отставной козы барабанщик». Что сие означает — до сих пор не знаю.

Ну так вот. Те, кому дали «слова», каждый день «репетировали». Вместо того, чтоб играть и я очень скоро перестала им завидовать. Было б чему! Подумаешь — «выступают»! Эка невидаль. А мерзкая Байба задрала нос ещё выше. Ирке, впрочем, тоже дали «слова» и меня это здорово расстроило, потому как играть стало не с кем. А мы в то время играли в новую и очень захватывающую игру — в «амазонок». Основным автором идеи и сценария была я. Незадолго до этого мама прочла мне мифы Древней Греции в переложении для детей и истории про амазонок меня захватили. Вот этими-то амазонками и были мы с Иркой! Каждый день я придумывала новые истории, которые мы и разыгрывали. Особенно мне нравилось, что амазонки в древности скакали на лошадях. У меня была лошадка-палочка и игрушечный лук со стрелами-присосками. Лук, вообще-то, был подарен братцу Вовчику, но я его ничтоже сумняшеся реквизировала. Тем паче, что братец всё равно с ним не играл. Братец у меня вообще был нетипичным мальчиком — терпеть не мог, например, шумные мальчиковые игры — «в войнушку», в футбол. А я, наоборот — терпеть не могла играть в куклы и в дочки-матери. Я хотела играть «в войну», но меня не принимали. Посему мы и играли «в амазонок». Хотя — «после фильма „А зори здесь тихие…“ все девчонки играли в войну…»

Но я опять отвлеклась. Итак, Ирка репетировала свои «слова», а я — маялась от безделья. Играть в амазонок больше никто не хотел, да я и не звала никого. Попробовал было подкатиться ко мне сопливый Павлик, которому тоже «слова» не дали и с которым никто не играл, но я его прогнала, сказав, что я хочу играть в амазонок, а амазонки-мальчики не бывают.

— Тогда я буду Геракл! — не сдавался Павлик, который, как выяснилось, тоже был знаком с древнегреческими мифами.

— Ты — Геракл, в штаны накакал! — ответила я, — Сопли вытри! Гераклы сопливые не бывают!

Павлик обиделся и ушёл, а я взяла лук и от нечего делать стала целиться в Байбу. Воспитательница стояла ко мне спиной и не видела, что я делаю, зато все прочие видели. Ирка особенно. Она одна поняла, куда я целюсь и стала подавать мне всяческие знаки. Воспитательница, естественно, это заметила, но было уже поздно. Стрела-присоска сорвалась у меня с тетивы и угодила точнёхонько Байбе в лоб!!! Вреда особого ей это не причинило, но шуму наделало. Репетицию, понятное дело, свернули. А надо мной устроили показательный суд.

— Ты зачем лук принесла? — грозно вопрошала Алла Александровна.

— Потому, что я амазонка. — ответила я.

— Ты хулиганка, а не амазонка!

Закончилось всё тем, что меня, как обычно, поставили в угол. Как сказала воспитательница «до вечера». За общий стол мне тоже оказалось нельзя. Обед мне принесли прямо в угол. И раскладушку на время тихого часа туда поставили. Изолировали, короче, от общества. Но Ирка молча показывала мне большой палец. Байба и ей опротивела. Лук Алла Александровна спрятала в шкаф. Другим детям было запрещено со мной разговаривать, но Ирка всё равно подошла.

— Здорово ты Байбе в лоб попала! Так ей и надо.

Ирку за общение с «преступницей», то-есть — со мной, — тоже наказали. поставили в другой угол. А мне, чтоб я ни с кем не разговаривала, — завязали рот чужим шарфом. В таком виде меня и застал дедушка Рихард, пришедший за нами с братом вечером. Он пришёл в ужас и негодование от всего увиденного и закатил Александровне грандиозный скандал.

— А почему бы Вам было не запереть её в подвале?! — спросил дедушка.

К слову сказать — та имела бледный вид. Именно тогда дед и сказал слова, которых я раньше тоже никогда не слышала — «концлагерь» и «архипелаг ГУЛАГ». Дома он устроил скандал родителям. Причём с мамой он ругался по-немецки. Они с мамой вообще очень часто говорили по-немецки. И меня учили. «Тихую ночь» — немецкую рождественскую песню — я знала наизусть уже в три года. А в нашей семье и теперь празднуют Рождество дважды — по православному и по католическому календарю…

…Вообще же дедушка Рихард заметно выделял меня из всех своих внуков. Наверное, потому, что я была самая старшая, да ещё — девочка, единственная, среди многочисленных парней. У дедушки Рихарда с бабушкой Линой было трое детей — моя мама, дядя Сергей и тётя Оля, которую все звали «Тётя Оля из Москвы». У дяди Сергея тоже было трое детей — Максим, Герман и Лёша, а у тёти Оли — сын Костя. Дед в шутку называл мальчишек «футбольной командой». Про братьев я потом расскажу. Скажу только, что из всех наших родных самой бедной, непутёвой и неустроенной была наша семья.

Итак, в тот вечер дедушка ругался с мамой из-за меня. Он требовал забрать меня из этого жуткого места.

— Ну и куда я её дену? — спрашивала мама.

— В другой сад.

— Ха! Как будто — там есть место?!

— Тогда я буду сидеть с ней! Хочешь — увезу её в Ленинград?

— Но ей жить среди людей!

— Так значит — пусть привыкает к издевательствам?! Это чёрт знает что!

Дальше разговор пошёл тише и по-немецки. «Чтобы дети не слышали». Мама с дедушкой сами учили нас с братом немецкому, но когда ругались, то всегда забывали об этом и думали, что мы не понимаем, о чём они там говорят.

Вобщем — пару дней я в садик не ходила. К слову сказать — на дверях садика висела табличка на двух языках, русском и украинском: «Детский сад №6» — «Дiтячiй садок №6». В русской части вывески в слове «сад» буква «с» куда-то пропала, отчего надпись приобрела совсем иной смысл. И довольно правдивый, как я сейчас понимаю. Тогда я воспринимала всё как некую данность, с которой приходится мириться.

Я начала рассказывать, как Байба вдруг, совершенно неожиданно, лишилась своего могущества. И произошло это в тот день, когда я снова пришла в садик. Всё было как обычно. Мы с Иркой немного поиграли в амазонок. Перемену я заметила только за завтраком. Байба обычно ела за одним столом с воспитателями, но в тот день её за него не пустили. И она явно не понимала, в чём дело. И никто не понимал, но все чувствовали, что могуществу мерзкой девчонки пришёл конец. Она пошла искать себе место, но её никуда не пускали. Так она добралась до столика, где сидели мы — я, Ирка и Павлик. «Изгои общества», как нас Алла Александровна называла. Что это означало — мне было непонятно, но мне было плевать. Мы её тоже не пустили. Мы с Иркой расставили локти так, что места за столом не осталось. Байба, ещё недавно такая всесильная, готова была разреветься.

— Рёва-корова! — сказала я, — Рёва-корова, дай молока!

— Скольки стоит — два пьятака! — подхватила Ирка.

После вмешательства Аллы Александровны её кое-как усадили за наш столик. Мы с Иркой изо всех сил толкали её под бока, а потом Ирка схватила её ложку и зашвырнула в угол. И, к нашему удивлению, Алла Александровна сделала вид, что ничего не происходит. «Слова» к празднику у Байбы тоже отобрали и спешно раздали другим ребятам. Праздник должен был быть со дня на день. Достались «слова» и мне. После завтрака Алла Александровна дала мне бумажку со стихами.

— Покажи ей, где стоять надо. — велела она Ирке.

«Слова» мне достались на украинском, а я его не знала. К слову сказать, — за всё время нашего житья в Киеве я так и не выучилась говорить по-украински. Даже выговора южного не приобрела. Всегда говорила чётко и чисто «по-ленинградски». А из всего Киева запомнила только «Житный рынок», да памятник Богдану Хмельницкому, который приняла, из-за его сходства, за «Медный Всадник». И долго была убеждена в том, что в каждом городе мира обязательно должен быть свой «Медный Всадник». А украинский язык казался мне испорченным русским и очень смешил.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 200
печатная A5
от 365