18+
Плавающая черта

Электронная книга - 100 ₽

Объем: 372 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Водолей

Мельница шуршала неспешно и чинно, похожая на кретина с зашитым ртом и мерно машущего руками. Сирый двор оглашался коровьим мычанием. Скрипнула дверь, и брат Теобальд грузно затопотал по унавоженной соломе, покачивая ведром. Солнце садилось. Притормозив у коровника, он сделал ладонь козырьком и глянул на запад. Поле тянулось до горизонта, левее чернела тополиная роща. Брат Теобальд собрался отвернуться, но чуть замешкался и успел засечь всадника. Тот выехал медленно, имея перед собою куль, который издали напоминал свернутый ковер. Теобальд поставил ведро в грязь и вытер руки о власяницу, подхваченную на брюхе пеньковой веревкой. Запрокинул толстую голову так, что скрипнул загривок, и перекрестился на кирху. Коровы мычали свое. Брат Теобальд, не думая больше о них, пошел отворять ворота.

Под сапогами чавкало. Ярдах в тридцати прошагал аист, похожий на отработавшего крестьянина, который бредет к себе в хижину, глядит в борозду и на ходу отдыхает. Аист помедлил, сунулся ключом в траву. Теобальд потащил на себя тяжелую створку. Всадник приблизился, и то, что казалось ковром, уже обозначилось ясно: человек. Теобальд нетерпеливо махнул рукой, тот причмокнул и чуть прибавил ходу. Вихор его пассажира подрагивал, ноги свисали почти под прямым углом. Руки были связаны за спиной. Всадник сбросил капюшон, утерся рукавом. У него был вытянутый и совершенно голый череп; на лоб приходилась половина лица, и все, что ниже, виделось мелким, а лоб, пересеченный тремя нечистыми морщинами, напоминал длинную булку. Мало того — недоставало и подбородка; кончик носа сразу переходил в губу, много больше нижней, и эта косая линия тянулась до самого зоба.

— Тебя за смертью посылать, брат Гидеон! — крикнул Теобальд.

— Истинно речешь, — квакнул тот и осклабился.

Они ценили добрую и крепкую шутку, ибо сами были смертью, а если не ею самой, то ее орудиями, хотя считали себя жизнью, и брат Гидеон отъезжал по ее смертоносным делам. Да и привел за собой; она, привычно почувствовав себя дома, накрыла двор и постройки невидимым колоколом, и аист успел взлететь, хотя ему покамест ничто не грозило, а все вокруг неуловимо потемнело помимо сумерек, коровы притихли, и подобрался, шмыгнул под хлев шелудивый пес, и каркнуло сиреневое небо.

У толстяка Теобальда было на редкость невыразительное лицо, и внешнее бесстрастие граничило с тупостью. Обманывались все, кроме приближенных. Гидеон отлично знал о внутреннем кипении, которое сейчас одолевало Теобальда. Того выдавали мелко подрагивавшие руки — признак особого возбуждения, свидетелем коего Гидеон становился нынче уже в одиннадцатый раз. Конец был близок, и с каждым разом пламя, снедавшее Теобальда изнутри, разгоралось все жарче. Сейчас он бросился к коню, простерев руки, и это была новая вольность, изобличавшая нетерпение. До сих пор Теобальд только сопел и ждал, пока Гидеон сгрузит ношу; так было в первый раз — хотя неправда, в первый толстяк подпрыгнул от радости, ибо дело зачиналось, — но точно было во второй, и в пятый, и в девятый, и пальцы дрожали все заметнее, но в остальном Теобальд выказывал равнодушную невозмутимость.

— Что знаешь о нем? — кивнул Теобальд на бесчувственного пленника.

Он помог Гидеону переложить ношу на сравнительно чистый пятачок.

— Отрада отцу и гордость гетто. Семнадцати годов, благочестив и набожен, глубок умом, исполнен беспричинной душевной радости до степени танца.

Брат Теобальд на миг утратил самообладание и потер руки. Многолетние труды, а в большей мере ожидание, подточили железный сердечник, который, несомненно, содержался внутри магистра. Об эту ось разбивались наветы и наговоры, так что без всяких последствий осталось сто пятьдесят четыре обвинения в чернокнижии и колдовстве. Теперь уж было недолго. Нынешний пленник происходил из колена Гадова, и Гидеону предстояло лишь прошерстить детей Завулона. На том его миссия будет выполнена. Десять прочих уже внесли свою лепту в Умное Делание.

— Взяли, — скомандовал Теобальд.

Славного отрока снесли в погреб. Там было сыро и темно, как положено, и магистр зажег свечу. Пленник зашевелился и замычал, Гидеон ударил его по затылку, и тот снова затих. Брат Теобальд взял порожний кувшин, заглянул внутрь, принюхался, тщательно протер его бока ветошью. Затем пошел в дальний угол и, поднапрягшись, вынул из стены камень. Засунул руку по плечо, достал из тайника небольшую книжку, завернутую в тряпицу. При виде нее Гидеон почтительно склонился и сотворил тремя пальцами непонятный знак. После этого брат Теобальд облачился в ризу настолько ветхую и замызганную, что при последнем обыске ею пренебрегли, попросту не заметили среди разнообразного хлама, а потому не провели и дознания на предмет понашитых серебряных звезд, едва различимых от грязи.

Посреди погреба стоял верстак. Потомка Гада уложили на него ничком так, чтобы свесилась голова. Внизу был подставлен кувшин. Брат Теобальд отошел в сторонку, где старилось тележное колесо, и немного почитал книжку при свете свечи. Чтение было про себя, и Гидеон ждал, вытянувшись в струну и настроившись на Делание Меткое, которое являлось залогом Умного. Он уподобился выпи, замершей в камышах; расправил плечи, слегка запрокинул голову, и линия от зоба до подбородка продолжилась до лба, благодаря чему Гидеон выглядел в темноте чем-то вроде языческого столба с утолщениями, который поставили ради смутных и давно позабытых обрядовых целей в незапамятные времена. Брат Теобальд избрал Гидеона не только за собачью верность, но и за редкостную сноровку в кровопускании. Стояла мертвая тишина. Наконец, магистр отложил книжку и подал Гидеону длинный нож.

— Реку тебе, что явится Дитя, когда Рыбы сменятся Водолеем, — проговорил он нараспев. — И народится в обличии зрелом с мужскими и женскими признаками, дающими власть. И возымеет сей Водолей великую силу служения и принуждения, имея в себе от каждого из нас. И будучи воздухом во плоти, попрает воду, покинув ее. Вино, вода и кровь исполнятся воплощенного духа и больше уже не смогут содержать.

— О, близко ли? — заученно вопросил Гидеон.

— О, много лет, но человеческих, которые суть прах и ничто, — отозвался Теобальд. — Делай метко, и пусть направит твою руку грядущий Водолей.

Гидеон едва шевельнул рукой, отворяя кровь. Та устремилась в кувшин струей тонкой, но сильной, не расплескавшись ничуть, в самую середку отверстия. Давным-давно Теобальду открылось в предварительных бдениях, что действовать надлежало именно так, не теряя ни капли, покуда сосуд не наполнится. Ровное журчание казалось оглушительным средь безмолвия. Гидеон покрылся гусиной кожей, испытывая восторг игрока в кости, который одиннадцать раз подряд выбросил двенадцать очков. Это с ним, кстати заметить, тоже случалось нередко. Брат Теобальд почти перестал дышать, что было поразительно при его астматическом сложении. Не шелохнулся и агнец, благо Гидеон умел выверить удар не только ножом, но и кулаком. Когда кувшин наполнился, его забрал Теобальд, а Гидеон полоснул уже размашисто и глубоко, до шейных позвонков. В его же обязанности входило отчистить слитую кровь и присыпать место соломой.

В погребе был нижний этаж, совсем уже потайной и находившийся на значительной глубине. Брат Теобальд откинул дерюгу, раскидал землю, отворил люк. Затем взял кувшин и свечу. С ними он начал осторожно спускаться по широким ступеням.

Гидеон не допускался в хранилище. Сопровождаемое братом Теобальдом, мимо важно проплыло световое пятно, и он приметил сороконожку. Присев на корточки, Гидеон обратился к ней:

— О, славная! Пришла, не поленилась, спешила поспеть и поклониться в меру убогости твоей зачинающейся заре! Суетное создание, мелкая земная тварь, на миг возвысившаяся до горнего!

Гидеон состоял в ученичестве у магистра и привык объясняться высоким слогом, пусть даже в детстве, которое провел в коровнике, был совершенным скотом и не умел связать двух слов.

— Нечего, — сказал Гидеон, выпрямился и раздавил сентипеда, применив в темноте по-звериному острый слух.

Тем временем брат Теобальд был занят тем, что заливал кувшиново рыло воском и ставил сосуд на выкрошенную в стене полку к десяти другим. Все были помечены по именам израилевых колен. Каждый содержал толику его личной крови. Когда коллекция будет собрана полностью, начнется собственно Делание и получится Клей. Так называл он будущий экстракт и закваску, где кровь смешается и образует основу для надстройки, венцом которой станет далекий, недосягаемый Водолей.

Часть первая.
Файерволл

1

Цоологише Гартен — редкое место, где не лютует Файерволл. В зоопарке вообще отключают многое, потому что волны беспокоят животных. Я не очень понимаю, чем это помогает, потому что контент все равно течет густо. Любое существо, где бы оно ни находилось, ежесекундно пропускает через себя многие йобибайты неощутимой информации. Даже если запретить на территории зоопарка всякую технику, отключить гаджеты и девайсы, не пускать посетителей в коконе Файерволла и в полной мере воссоздать девственную природу, то волны никуда не исчезнут. Я мог бы понять, касайся дело визуальных эффектов. Любая неподготовленная тварь моментально рехнется на той же Курфюрстендамм, которая в двух шагах. Впрочем, это не моя забота. Ученые что-то такое вычислили, сравнили и посоветовали воздерживаться. Возможно, все это бредни и отражает исключительно корпоративные войны. Мне нет до этого интереса. Я беру и пользуюсь тем, что падает в руки. В настоящем случае это щадящий режим социальных репрезентаций, который удобнее остальных для встречи с агентом.

Тише всего у бегемота. Почему — опять-таки не имею понятия. Вырубают едва ли не все по причине, наверное, его неожиданно тонкой душевной организации. Поэтому и публики и больше, а бегемот все равно нервничает. Робкая надежда на океан в капле воды: все-таки в европейцах сохранилось здоровое зерно — микроскопическое, похороненное глубоко, едва теплящийся уголек, тоскующий по свободе от вездесущего и всепроникающего информационного поля, обнесенного Файерволлом, который бывает похуже угроз и рисков — что за язык, о Родина моя — от каких защищает. И вот они, в значительной мере отключенные от адских серверов, обступают несчастного бегемота, а тот утомляется их вниманием, но сочувствует, в нем тоже скрывается это зернышко, томящееся даже не по свободе, но по воле, по моему образцу, потому что именно воли мне не хватает — степной и ковыльной, чтоб за неделю не дойти, и за две, и за десять, а не свободы вращать воображаемое колесико настройки и сортировать поток, выбирая себе внешность, возраст, пол, общественный статус и политическую ориентацию в одном пакете с сексуальной от компании «Большое Яблоко».

Коль скоро у бегемота толпа, я расположился возле фламинго. Фонит сильнее, но ненамного. Фламинго капризнее, но тоже неприхотливы.

Коза подошла через четыре минуты. Не настоящая, хотя вокруг был зоопарк, а Коза — моя связная. Сам я слился с местными не хуже, но всякий раз вздрагивал, как видел ее. Умопомрачительная натурализация. Румяное и застенчивое дитя российской средней полосы превратилось в неряшливую Брунгильду, которая не сегодня завтра ляжет под нож и сменит пол. Соломенные патлы вместо косы, остекленелый и сытый взгляд. Курносый нос покрылся мельчайшими прыщиками, второй подбородок провис бледным мешком. Шея втянулась в плечи. Талия стерлась, корпус превратился в обтекаемый монолит. Веснушчатая грудь стала чистой и похожей на шпик, натертый зубной пастой. Капельный роутер засел в ухе нечистой горошиной. Скобы на лошадиных зубах. Как они сделались лошадиными, зубы-то? И ноги. Некогда стройные, они будто вздернулись вместе с тазом, отяжелели в бедрах, а ниже колен вдруг расходились буквой «икс». Как добились такого эффекта? Я что-то слышал о боковом косметическом вытяжении. Черная куртка выше пояса, черные кожаные брюки в обтяжку, серебряные заклепки, пирсинг; запах опрелостей и пудры, дыхание пропитано уличным мясом быстрого приготовления. Черные ногти, охочие до сокровенных областей. Нашивка с Бафометом на рукаве.

Она чем-то напомнила фламинго, хотя не была ни голенаста, ни стройна. Коза уселась на скамейку и моментально встроилась в безмятежный пейзаж, исполненный удовлетворенного благополучия. Невозмутимый Дазайн с остановленным поиском.

Коза рассеянно тронула ухо, и роутер выпал в ладонь. Он пашет даже выключенным и ловит все подряд. Считается, что Файерволл не препарирует обычную речь и реагирует только на подозрительные репрезентации, которые могут угрожать системе его зеркал и облаков. Но это для обывателей. Файерволл фиксирует решительно все. Закон не запрещает вынимать и блокировать роутер, однако это не принято. Безмозглое население и не заметило, как ношение роутера сделалось правилом по умолчанию. Расхаживая без него, наталкиваешься на косые взгляды, как если бы кушал из ноздри. Впрочем, это сравнение неудачное — именно этим и занимались два раскормленных бородача, которые сидели на лавочке шагах в двадцати от нас. Слаженно, упоенно, проворно, с нешуточным аппетитом. Не иначе, семья. Но в уголках укромных и ненадолго без роутера быть не возбраняется. А в остальное время рекомендуется носить даже дома, где ты один, потому что Файерволл собирает сведения о времени пользования и отсылает куда-то — ну, мне-то было отлично известно, куда — для совершенствования обслуживания.

Я вынул свой минутой раньше. Залепил жевательной резинкой. Коза сделала то же самое. Пусть аналитики считают, что мы лепим куличи из дерьма — занятие не повсеместное, но с недавних пор вполне уважаемое.

— Тентакль мертв, — сообщила Коза.

Она не поразила меня, нет, я разучился удивляться давным-давно, зато не сумел избавиться от азарта, и оставалось надеяться, что Файерволл не уловил моего секундного возбуждения, которое само по себе не играло роли, но, будучи сопоставлено с разнообразными обстоятельствами моего здешнего бытия, могло оказаться лыком в строку для тех, кто вплетает оное по роду службы.

Итак, Тентакль засветился, и это косвенно подтверждало важность его сведений. Никто не стал бы убирать его в случае сложной дезинформации, долженствовавшей загнать нас в угол.

— Где, как? — осведомился я, любуясь нелепой розовой цаплей, которая как раз подобрала ногу и принялась выкусывать под крылом.

— Неважно, — отозвалась Коза тоном небрежным и успокаивающим.

— Я не спросил, важно ли это или нет. Я задал вопрос: где и как?

Коза выдула пузырь. По-моему, она излишне вжилась в роль. Я еще в прошлую встречу приметил серебряное кольцо на лесбийском пальце.

— Его наши убрали, — сказала она.

Я снова не удивился. Значит, заслужил. Другое дело, что это не облегчило мне задачу.

2

Иной раз я думаю, что людям просто надоело жить. Не потому, что их много или их деятельность себя исчерпала, а просто наскучило. Уже не радуют несжатые полосы, леса и лиманы, не любы субтропики и пашни, березовые рощи, дубравы и вольная песня над тундрой. Не хочется ни по росе босиком, ни на балкон в исподнем, обрыдли элементарные удовольствия от сполохов и зарниц, утомили камыш и грибные дожди, забылся незатейливый космический лад.

В Тентакле не было ни героизма, ни алчности, только подвыверт, который развился с размеренной и сытой тоски.

— Псаев, — пригласил меня генерал Евгений Султанович Боев. — Собирайся на холод. Тентакль дает наводку на «Либюнгезафт».

Этот солидный спиртовой концерн имел безупречную репутацию и много лет поддерживал деловые связи с нашими посредниками. Что касалось Тентакля, то он был завербован до кучи в незапамятные времена и большую часть срока оставался спящим агентом, ибо никто не знал, к чему его применить. Щупалец много, и Тентакль относился к числу самых невостребованных. Однажды я видел его. Невзрачный до отвращения бюргер — белобрысый, в очках с почти неразличимой оправой, худой лицом и толстый брюхом, змеиные губы, строгий режим дня. Мощный автомобиль. Роутер протирался тряпочкой. Дома ждали кухен, вурст и рюмка шнапса. Лубок. Тентакль служил в бухгалтерии берлинского филиала «Либюнгезафт». Он проводил платеж, и его внимание привлекли необычные реквизиты. Тентакль проследил цепочку, которая оказалась не очень длинной и завершилась в офисе мутной компании под названием «Прецессия». Она была отлично известна нашей конторе и выступала ширмой для шпионского гнезда, которое возглавлял давнишний противник генерала Невилл Бобс.

Его неведомые покамест замыслы расстроила — я на это надеялся — немецкая педантичность, будь она неладна. Дело было в том, что «Либюнгезафт» не пользовался услугами посредников. Он всегда занимался заказчиками напрямую. Поэтому Тентакль озаботился участием в договоре промежуточной лавочки, название которой ни о чем ему не говорило. Он начал рыть и вышел на «Прецессию». Ну, а ее-то у нас знали хорошо без всяких изобличающих документов. Американская и английская разведка владели ею на паях и вечно собачились между собой. Тентакль был, очевидно, тщеславен. Но больше, сдается мне, стремился соблюсти правила: его никто ни о чем не просил, ему ничего не поручали, он был законсервирован наглухо, однако порядок есть порядок — он числился нашим сотрудником, а потому поступил по инструкции, которой и не было, он сам ее себе сочинил с пеленок, когда по расписанию опустошал витаминизированную материнскую грудь. Так или иначе, он предписал себе связь с Козой и аккуратно слил свое сообщение. Я почти видел воочию, как он после этого промокает губы салфеткой.

Генерал Боев подивился внезапному пробуждению Тентакля и организовал наблюдение на случай двойной игры. Тому даже хакнули Файерволл. Бухгалтер был светел и чист, как германские очи в предвкушении Октоберфеста. В его пустой башке с утра до вечера фонили дебильные тирольские рулады. Тогда Боев заинтересовался подрядом всерьез. Ему показалось странным то, что неприятель вмешался в поставку вин к юбилею петербургской водопроводной станции. Вина были редкие, дорогие и старые, однако партия представлялась ничтожно малой, да и сумма контракта, пусть неподъемная для обычных смертных, даже не приближалась к цифре, способной привлечь внимание государства.

Вернемся к тому, с чего начали, и отметим, что заинтересовать генерала Боева по собственному почину, когда никто об этом не просит, способен только человек, которому надоело жить. И вряд ли Тентакль расположился к депрессии и проникся невыносимостью экзистенции — он, повторюсь, наверняка грешил тайным тщеславием, но ставил превыше всего опять же порядок, о том и речь, к этому я и веду; прописанные установления, унавоженные римским правом с приоритетом личности, которые особенно укоренились в его соотечественниках, уже и несут в себе зерна неизбывной и безотчетной тоски, которая побуждает к поиску смертоносного и дикого удовольствия — массажу предстательной железы отбойными молотками, что практикуется в многочисленных европейских салонах; единополому слиянию в режиме абсолютной гигиены и противоестественной стерильности; сытой и неосознанной охоте за гибелью.

Они не понимают зоопарка, как понимаем его мы с Козой.

Они накапливают фламинго и бегемотов, не ощущая в них неистовой воли. Мы же сливаемся с зоопарком. Мы чувствуем плен. Нам хочется угостить фламинго печеной картошкой и затянуть ковыльную песню. Мы посидим еще немного, почти свободные от вездесущего Файерволла, и вернемся работать в Берлин.

— Тентакль не перекрыл Файерволл, — сказала Коза. — То есть блокировал, но сохранил настройку, которая плюсовала ему ипотечную скидку. «Прецессия» отследила контакт и начала копать. Наши решили убить двух зайцев: ликвидировать слабое звено и выставить сильного живца.

— То есть меня. Как он умер?

— Пошел по уличной рекламе омолаживания кишечника. Агрессивная версия на проезжей части. Попал под колеса.

Нам перекрыла обзор школьная экскурсия. Туторша с лицом таким травоядным, что хоть сейчас ее в вольер, дунула в свисток. Разноцветная детвора оцепенела. Непростая вещица, закольцованная на премоторную кору. Туторша начала громко разглагольствовать о долбоносных клювах и розовых перьях. Я притворно потянулся и встал. Коза лениво поднялась тоже и сделала смайлик в его жестикулярном варианте. Он означал принципиальную готовность к садо-мазо, но только после клистира и не сию секунду. Я обозначил ответное предпочтение полигендерной связи с уклоном в инструментальный зондаж.

Мы встретились двуполыми, как в старину. Вечные ценности натуральности под распевный шепот Родины о том, что против лома приема нет. Файерволл не сегодня завтра научится расшифровывать мысли, но он в спящем режиме он практически бессилен и бесполезен против живого общения. Можно задумать хитроумное убийство в старинном особняке, а можно треснуть кирпичом в подворотне. Многолетняя подготовка и личный опыт показывали, что второе намного действеннее.

Ликвидация Тентакля облегчила мне задачу. Теперь не придется выдумывать причину малопонятного внимания журналиста-международника к ничтожному бухгалтеру «Либюнгезафт». Была и ложка дегтя, меня огорчила Коза. Она слишком долго работала под прикрытием. Я проводил ее взглядом и содрогнулся, отметив шарнирную походку, поддернутый к покатым плечам блескучий зад и стилизованную пентаграмму между лопаток. Я помнил ее стажеркой в ситцевом платье и русыми косичками, она смотрела мне в рот и кормила домашними бутербродами, когда мы засиживались в кабинете допоздна, а я обучал ее практическим нюансам тотального внедрения.

Под шелест каштанов и лип я направился к выходу. Огни Файерволла уже сверкали вдали. У бегемота я задержался, потому что впервые приметил у него в ухе каплевидный наушник.

Потом прокатал билет, подключился и шагнул в преисподнюю.

3

«Файерволл» переводится как Пламенная Стена или Огневой Заслон. Раньше он таковой и являлся в иносказательном смысле, представляя собой противовирусный барьер. Однако со временем Файерволл раздулся настолько, что стало проще не устанавливать его в операционную систему, а поступать наоборот и встраивать саму систему в Файерволл. Он и так отзывался на каждый чих, перекрывая инфекции кислород, а после этого получил возможность не только запрещать, но и создавать. Обогатившись полномочиями верховного существа, Файерволл засучил рукава и начал выдавать полезный, по его мнению, и безопасный контент. Лично меня как носителя русского языка всегда коробило от этого слова. Мне хотелось заменить его «содержанием». Но дело дошло до того, что содержание как объект стало неотличимым от содержания как субъекта, и ненавистный «контент» превратился в синоним окружающей действительности. Простым примером выступает, допустим, автобус, который невозможно отличить от его же рекламы, пока не сунешься на место возле окна. Можно пройти насквозь; можно расшибить лоб, если реклама особо защищена авторскими правами; можно заработать штраф за воспрепятствование свободной коммерции, а иногда удается и сесть, и даже доехать до нужного места. То, что это была продуманная реклама с инфраструктурным сопровождением, выясняется по прибытии, когда оказывается, что ты никуда не уезжал и потерял полчаса, глазея на этот херов автобус. Худшее, что может произойти — подозрение в том, что ты сам являешься вирусом и атакуешь чужую интеллектуальную собственность.

Меня атаковали мгновенно и по периметру. Да, я скорее квадратный, чем обтекаемый. Казалось, что я свалился в оркестровую яму, где засел все тот же Цоологише Гартен в полном составе, но выдрессированный и обученный игре на всем, что попадется под руку. Неистовые рев и визг, речитативы, камлания, сводки погоды и призывы отведать, пригубить, прокатиться, купить, вложить и занять, но главное — надстроить мужской репродуктивный аппарат, нарастить его, увеличить в объеме, оснастить волдырями и щупами с биологической обратной связью, обезопасить его неощутимой перерезкой семенников, приспособить навершием к выпуклости простаты, раскрасить и обогатить вкусовой гаммой, обработать в мгновение ока до космической стерильности и оборудовать сменными насадками и суппозиториями. Как только Файерволл захватил господствующие высоты в виртуальном пространстве, он выделил первоочередное, самое важное направление деятельности и не ошибся. Если фаллический контент был молотом, то наковальней выступали предложения, касавшиеся вместилища, и мой рассудок изнемогал между этими демонами. Соблазнов было не счесть: растянуть и прочистить не перечислю чем, отбелить добела, вставить кольца, посетить курсы по развитию мышц промежности и волевого контроля над кишечником, купить ароматизаторы экскрементов, приобрести драгоценные пробки с виброэффектом. Я задал в настройках мужской пол, хотя Файерволл настойчиво предлагал мне выбрать промежуточный вариант, обещавший особые бонусы и бесплатные игры, но я позакрывал эти окна, отвергнув уже подступивший со всех сторон преображенный мир. Конечно, советы сменить половой аппарат продолжали сыпаться градом, но дело хоть не звучало решенным. Не знаю, с какими соблазнами боролась Коза. И сколь успешно. По мне, так она выдыхалась. Очевидно, ей предлагали нечто замысловатое, потому что страпоны она освоила еще на родине, когда овладевала основами ведения допроса.

Конечно, за годы работы на холоде я привык. Пресловутый автобус врезался в меня, как только я миновал турникет. Он чинно проехал сквозь мое туловище, успев за секунду поставить меня в известность о существовании новейшего экономного двигателя «Фатерколбен», машинного масла «Нихтнурфройде», системы навигации «Дранг» и почему-то — кремового пирожного «Мастигшайде». Но дальше мне пришлось подключить персональный «Дурхгеен», который есть датчик-маячок, позволяющий отличить фантом от реальности. Черепная коробка слегка разогрелась от окружающего вайфая, пропуская несметные йобибайты и провоцируя на русский язык, сколько блоков не выстави; ты можешь думать по-немецки и видеть немецкие сны, но поминаешь мать неизменно по-русски. К счастью, безупречное знание русского вписано в мой штриховой код. Конечно, нагревание коробки было иллюзией. Черепушку не напечет, сколько через нее ни пропустишь. С этим я тоже не мог ничего поделать — мелкий психологический дефект. Спасибо, что я не бредил взрывом мозгов. Итак, я включил проводник, и мне моментально стало ясно, что мороженщик на углу генерировался со спутника, а голый мужчина с оловянным «туннелем» в заднице был живее живых, ибо разнузданно бесновался в потоке равнодушных прохожих, предлагая им удовольствие понятное, но многократно доработанное и широко не изведанное.

Я зашагал по Курфюрстендамм. Без маяка, да непривычному человеку тут было бы не сделать ни шагу. Репрезентации не оставили ни единого свободного пятачка. Я рассекал не гущу образов, но уже собственно среду, которую они создали. Пронзал собою небоскребы и тренажерные залы, проникал сквозь бесчисленные продукты питания и сексуальные аксессуары, усваивал тысячи трейлеров и промороликов. Меня подмывало грести, как если бы я переплывал кролем разноцветное море, полное спрутов, медуз, акул и раздувшихся утопленников. Итак, Тентакль заинтересовался подрядом «Прецессии», слил сведения и засветился. Хотелось верить, что он не вел двойную игру. Так или иначе, «Прецессия» засекла наш интерес к ее шашням со спиртовым концерном, и это было единственным, в чем я не сомневался. Если Тентакль не состоял в ее штате и работал только на нас, то «Прецессия» попытается выяснить, что нам известно о причинах ее необычного интереса к заурядным поставкам. Если состоял, то она уже знала: ничего. Мы пребывали в кромешных потемках. Допустим, я проявлю интерес к несчастному случаю и тем обозначусь. «Прецессия» может предоставить мне полную свободу действий, сидеть на жопе ровно и злорадно за мной наблюдать. Но если ей неизвестна глубина нашей неосведомленности, она уцепится за меня и пойдет на контакт. Конечно, это возможно при любом раскладе, но будут заданы вопросы, и я пойму, чего ей понадобилось — выяснить, сколько я знаю, или просто принять в разработку нового, не в меру любопытного человека. Хотелось верить, что там понятия не имели, кто я такой. Что я столкнусь не с убежденностью, а с подозрениями. Мы никогда не общались с Тентаклем, и он не мог меня сдать. Он вообще не знал о моем существовании.

Я подозвал такси, машинально блокировав сотню бродячих реклам, которые метнулись на мой жест, размахивая ароматизированными фаллоимитаторами. Одновременно я прощупал настройки роутера, согласно которым находился в Берлине под видом сотрудника виртуальной газеты «Дас Мордерише Фрайцайт» — «Убийственный Досуг». Это было желто-коричневое издание с гиеной на первой странице, собиравшее падаль и кормившее читателей хроникой разнообразных несчастий. Его благословил лично Боев, и газета процветала уже несколько лет, крышуя нашего брата. Отследить в виртуальном пространстве ее подлинных учредителей было практически невозможно.

Турок-таксист обернулся ко мне и осклабился. Его, разумеется, не было за рулем, как и вообще никого, такси разъезжало самостоятельно, но под давлением мигрантов Бундесрат и Бундестаг выделили магометанам солидную квоту в рекламной репрезентации. Фантом залопотал на ломаном немецком, предлагая мне девочек, мальчиков и кого-то еще — по-моему, лань. Понять его было невозможно.

— Лос, — буднично скомандовал я.

Машина врезалась в гущу себе подобных, и я прикрыл глаза. Тоже призраки, но очень убедительная иллюзия. От этого тошнило даже местных, и все автомобили были оборудованы одноразовыми пакетами. Те, которые подешевле — многоразовыми.

Но стоило мне смежить веки, как явился тарантул.

4

Тарантул символизировал вирусную атаку.

Почему-то он был с бородой и похожим на медведя. Восемь ног, хищная рожа, звериный оскал и котелок для приличия, чтобы никто не придрался к намеку на нашего брата. Негласно считалось, что все беды идут от нас. Компьютерными диверсиями занималось ведомство генерала Зазора, и Боев не раз повторял с его слов, что размах отечественного вмешательства сильно преувеличен и неча на зеркало пенять. На зеркало я и вышел, воспарив над тарантулом, после чего щелчком отправил его в карантин. Образы были умственными, а не зрительными, потому что Файерволл чрезвычайно серьезно относился к покушениям на себя и навязал тому же Бундестагу закон, по которому имел в таких особенных случаях вторгаться в мозговую деятельность.

Как будто в иных ему требовалось особое разрешение.

Паук исчез, но Файерволл не угомонился. Он уведомил меня в том, что угроза не ликвидирована до конца и предписал поскорее посетить ближайший пункт неотложной профилактики.

Это было странно. Я поймал себя на том, что сосу большой палец. Вот это была поистине омерзительная привычка, которую я подцепил на холоде, когда переборщил с натурализацией. На родине не сосут пальцы, какой бы тяжелой ни оказалась минута. Ни разу не видел. Западная наука объясняет это паскудство защитной регрессией к фазе, когда мир познавался ротовым отверстием. Здоровый дядя с мохнатым пивным животом и прелым пахом преображается в беспомощного малыша и начинает сосать, и глазки у него в кучку, и брови туда же, и весь он обиженно, дескать, нахохлится, заслуживая безусловного гуманизма и развода на сорок сессий щадящего психоанализа. Но для меня сосательный акт обременен неприемлемыми коннотациями. Я, повторяю, не встречал в моем отечестве ни одного человека, пусть даже самого жалкого, который перед лицом неприятностей пустился бы что-то сосать по собственному почину, без понуждения со стороны, когда никто не предлагает — а в этом обычно, буквально или фигурально, и заключается надвинувшаяся беда. Что происходит с нашим гражданином в минуту острого испуга? Совершенно верно. И это уже следующая фаза. Мы тоже регрессируем, но никогда не опускаемся до сосания и в некотором смысле даем сдачи даже в состоянии вынужденного ребячества.

Выплюнув палец, я с отвращением вытер его о мешковатые штаны. Турок беззаботно рулил и напевал что-то козлиное без начала и конца. Вдали уже обозначилась стальная башня концерна «Либюнгезафт». Над ней проплывали сотни воздушных шаров и маленьких геликоптеров, настоящих и мнимых. Со всех изливались радужные дуги, содержавшие рекламные сообщения.

— Внимание! — зычно произнес Файерволл, и у меня завибрировала черепная коробка. — Вы инфицированы вредоносной программой и представляете угрозу общественной безопасности. Необходимо немедленно…

Отключать подобные сообщения было запрещено, тем более после прослушивания. Но я мгновенно понял, о чем пойдет речь, и блокировал уведомление при первом звуке, симулируя сбой настройки. Я не был настолько наивен, чтобы подумать о заурядном заражении. Похоже на то, что «Прецессия» решилась на третий путь, отказавшись как от тактики благородного неведения, так и от бережного сближения и зондирования. Врезала мигом. Даже при мертвом Тентакле мое появление в «Либюнгезафте» было слишком нежелательным. Оставалось понять, в каком качестве — журналиста или того, кем я был в действительности. Если последнее, то мне решительно не удавалось сообразить, как они на меня вышли.

Турок ударил по тормозам и резко поворотился ко мне.

— Администрация Файерволла, — назвался он уже без акцента.

Разве только с баварским. Невероятно, но этот гад был настоящим, из мяса и костей. Последним не повезло, как только он навел на меня пистолет. Они сломались. Сначала хрустнуло запястье, а следом — череп. Пистолет, коли пошли такие дела, тоже был не игрушечный, и рукоятка наполовину вошла шоферу в мозг. Одновременно я толкнул его на рулевое колесо автопилота, чтобы не измазаться в крови. Поверить ему мне даже в голову не пришло. Файерволл располагал нешуточной службой безопасности, но я не припоминал случая, чтобы ее сотрудники наводили на инфицированных стволы. Но удивил меня и Невилл Бобс. Такая засада была фантастическим хамством. Британцы никогда не действовали так грубо — да что британцы! никто себе этого не позволял, даже мы. Евгений Султанович Боев не любил церемониться, говоря между нами, а он проходил по ведомству обходительных и даже вежливых людей; другие были намного грубее, о генералах Медовике и Точняке вообще гуляли непристойные анекдоты, но даже им не пришло бы в голову натравить на крупного специалиста водителя-турка с дешевым пистолетом, который можно купить в любой лавке.

Впрочем, акцент. Никакой он не турок.

Мне было некогда размышлять. Я вывалился из такси под ноги гигантскому бродячему фаллосу и поспешил к башне, не обращая внимания на его укоризненные и горестные призывы.

5

— Хай?… — приветливо спело бесполое брючное существо.

«Хайль», — подумал я мрачно, и Файерволл тревожно звякнул. Похоже, убились настройки. Он собирался куковать на все подряд с проверкой спеллинга.

— Добрый день, — поклонился я. — Дас Мордерише Фрайцайт. Нельзя ли увидеться с герром менеджером по персоналу?

— На какое время вам назначено?

— Милочка, — рискнул я. — Мое издание…

— Кумпель, — помрачнело существо и повело носом, как будто очутилось в обезьяньем питомнике.

На здоровье, пусть называется милком.

При желании оно могло донести на меня и обвинить в дискриминирующем харрасменте. Я поспешил выложить козырь: универсальный пропуск. Он наделял меня правом посетить не только спиртовой, но и вообще любой концерн, включая оборонный. Я применял его в крайних случаях. Сейчас был подходящий, потому что помехи подозрительно множились.

При виде пропуска существо смешалось и предпочло не возмущаться. Не выходя из-за стойки, оно нашарило кнопку. Я с напускным безразличием осматривался, повторяясь в бессчетных зеркалах среди нагромождения стекла и кафеля вперемешку с античными статуями и персидскими коврами. Красное дерево соседствовало с офисной сталью, фламандские полотна чередовались с фекальными инсталляциями и проволочными конструкциями.

Передо мной выросли одинаковые дрищи.

— Тутор, — осклабился первый.

— Коуч, — расцвел второй.

Отутюженные, выщипанные, в белых рубашках с коротким рукавом и ленточных галстуках. Впрочем, на правом были спортивные брюки. «Выражайтесь по-русски, — пронеслось в голове. — Наставник и тренер».

— Мне бы навигатора, — сказал я вслух. — А лучше, повторяю, менеджера по персоналу.

Тутор негромко ударил в ладоши. Коуч принялся жонглировать белоснежной баночкой вазелина.

— Сначала мозговой штурм. Это обязательная процедура при первом посещении.

Я не понимал, что происходит. Надо мной откровенно глумились и приглашали к действу, которого мне удавалось избегать многие годы разведывательной деятельности.

— Могу и не посещать, — ответил я вежливо. — Давайте побеседуем здесь. Я веду раздел криминальной хроники и собираюсь написать о трагической кончине вашего бухгалтера.

Баночка мелькала, и я, околдованный ее прыжками, едва не уточнил: Тентакля. В концерне его знали под именем, которое ему дали приемные отцы. Мне же было известно еще и третье, полученное в нашем детдоме до усыновления в Европу.

Раскрывая карты, я сознательно шел на риск. Таким и было мое намерение: обозначиться и выманить на себя заинтересованных лиц. Но я не собирался терпеть прелюдию в исполнении Тутора и Коуча. В известном смысле меня оскорбили. С моим послужным списком могли бы и пренебречь своими германскими пролегоменами. Допустим, о списке они ничего не знали и считали меня акулой пера — я на это надеялся — но повод к визиту оставался мутным. Я рассчитывал насторожить лицо полномочное, а от него потом уже и танцевать пускай под баночку, не в первый раз, нас к этому усиленно готовили в секторе полостных воздействий. Но эти клоуны…

— Непорядок, майн герр, — нагло возразил Тутор.

Тут до меня дошло, что никакие они не сотрудники из отдела встреч и проводов.

— Вы инфицированы! — загремел в ушах Файерволл.

Нет, не в ушах. Это разлилось по вестибюлю из потайных динамиков. И я с перепугу ошибся в залоге: не меня инфицировали, я сам был инфекцией. Файерволл поразмыслил и причислил меня к вирусам, а это было хуже шпионажа.

Настолько чудовищно, что я имел право взорваться без риска разоблачения.

— Обалдели? — заорал я. — Пощупайте!

Коуч издевательски ткнул меня пальцем в плечо.

— Сенсорный интерфейс, — похвалил он с наигранным удивлением.

Тутор принюхался и покачал головой:

— Даже потеет!

Они не бредили. Такая программа действительно существовала, и при желании можно было создать образ, неотличимый от предмета не только для человеческого, но и для аппаратного восприятия. Но ею пользовались только первые лица государств, когда дела требовали их присутствия сразу во многих местах, а также из соображений безопасности. Такие двойники были гораздо лучше живых. В остальных отраслях эти фокусы находились под строжайшим запретом. Ими не занимались даже в разведке, даже мы. Вскройся подобное, карательные возможности Файерволла становились поистине безграничными.

— Послушайте, меня направили…

— Не туда, — вмешалась новая фигура.

По лестнице, застланной ворсистым ковром, лениво спустился человек в форме. Черный мундир, ослепительные сапоги, фуражка с высокой тульей, нарукавная повязка с символом Файерволла и легкий запах псины. При общей элегантности — совершенный слон сложением и рожей. Узколобый. Обманчиво дегенеративное выражение и крохотные цепкие глазки.

— Ваш аккаунт заблокирован, герр Биркен, — квакнула эта свинья. — Встаньте к стене.

Я решил не перечить.

— Которая настоящая?

— Не придуривайтесь. Лицом к стене.

Существо с ресепшена уже суетилось рядом и тянуло какой-то шнур. Тутор и Коуч сменили вазелин на огнестрельное оружие.

Если Тентакля еще не сожгли, то хорошо бы ему повертеться в печке. Он сдуру наткнулся на нечто настолько важное, что даже Боев проявил простительную беспечность. Сюда не следовало соваться живьем.

Тут меня отключили от Файерволла, и я перешел на секунду в чистый Дазайн, а после вырубился совсем.

Часть вторая.
Гестапо и Лазарет

1

Страшны не темные вечера, а ясные утра, когда очнешься и начинаешь при свете солнца смотреть и вспоминать, чего больше нет, а было. Еще не сошла роса, чирикают воробьи, подрагивает ковер теней и солнечных пятен, фырчит поливалка или шуршат грибные дожди — мирные, трогательные шумы. Но ты припоминаешь многие и многие пробуждения, до самых давних, и вот уже эти звуки не радуют, потому что не пропитывают прелестью настоящего, а оживляют былое, которое ушло навсегда. Ты думаешь о времени, когда прислушивался к шелесту клена и в голове было пусто; ты не догадывался о грядущем и не имел повода ни к частным сожалениям, ни к ностальгии вообще.

Кому же особенно повезет, тот затоскует даже по этой тоске. Сентиментальность усложнится до собственной производной. Ты обругаешь себя в выражениях горьких и крепких, когда проснешься на голой шконке, которая крепится к стене в помещении два на четыре шага, и вместо шаловливой светотени увидишь казенный толчок без крышки и намордник крохотного окна.

В каком же аккаунте я наследил? Или дело не в этом? Я даже не успел ознакомиться с подрядом, который был заключен концерном «Либюнгезафт» при неожиданном участии «Прецессии». Мне было известно только, что речь шла о поставке в Санкт-Петербург небольшой партии коллекционных вин для празднования юбилея водопроводной станции.

Я огляделся. Камера слежения засела в правом верхнем углу. Может быть, не только слежения, но и наведения. Внезапно я осознал мертвящую тишину — нет, не тюремную, которая была вполне ожидаемой, а внутреннюю. Меня отрезали от Файерволла. Роутеры отбирают вместе со шнурками, это понятно, но Файерволл и помимо роутера не дремлет; он считывает биологические показатели на удалении, бесконтактно оценивает эмоциональный настрой, рассылает волны терпимости и делает многие другие вещи, которые перестаешь замечать уже через неделю жизни за рубежом, а их урезывание возможно в считанных охраняемых зонах вроде зоопарка. Я привык к тому, что в моей башке постоянно копались. Сейчас туда никто не лез. В иных обстоятельствах тишина была бы блаженной. Скорее всего, волновая деятельность продолжалась, но ее сократили до минимальной фоновой. Я был не настолько наивен, чтобы поверить в полное экранирование. Камера в эпоху Файерволла казалась реликтом, потому что видеонаблюдение давно велось способами более тонкими.

Помещение выглядело стерильным. Толчок, умывальник, откидная койка, забранное ставнем окно. Световой потолок. Гладкая дверь без глазка. Коротко, словно в лифте, кликнул электронный замок, и она распахнулась.

Вошел человек, который навсегда останется для меня Папашей Бородавочником, хотя у него были имя, фамилия, звание и даже добавка «фон». Он сам назвался именно так, располагая меня прозвищем совсем уже к демьяновой ухе расслабленности, добродушия, смирения и панибратства. Дородный приземистый бюргер в домашних брюках и замшевой курточке поверх подтяжек. Карман ему что-то оттягивало. Туфли, однако, были из кожи, которая в лучшие времена образовывала крайнюю плоть кита. Не приходилось сомневаться и в натуральности пивного брюха. Бородавочником он назывался по праву вдвойне, напоминая рожей хряка и будучи украшен пятью не бородавками даже — наростами, по два на брылах, и последний сидел во лбу левее от центра на пару его же пальцев, которые смахивали даже не на классические сардельки — кусманы толстой свиной колбасы.

Пошарив глазками, как будто впервые был здесь, Папаша сел на толчок.

— Как поживаете, господин Биркен? — спросил он деловито. — Успели обжиться?

— Вам предстоят серьезнейшие неприятности, — отозвался я.

— Да бросьте, — крякнул он и отмахнулся. — Кто мне что сделает? Неужели мой вид не убеждает вас, что я вам и канцлер, и кайзер, и фюрер, и все мировое правительство? Давайте останемся деловыми людьми, Биркен. Если, конечно, вы живой человек.

— Если вы мне уступите горшок, я готов доказать.

Он так расхохотался, что я на миг почувствовал себя Чаплиным. Пришлось пару минут подождать.

— Лучше назовите мне вашу гендерную идентичность, — попросил он наконец, утирая слезы.

— Теперь уже вы отличились. Файерволл считал ее на подступах к зданию.

— То-то и оно, что не считал. Назовите, это в ваших же интересах.

Я пожал плечами.

— Извольте. Либерал-натурал с активным садо-бисексуальным радикалом и латентным трансгендерным комплексом.

Папаша Бородавочник помолчал. Потом поморщился и потер загривок.

— Ломит, как погода меняется, — пожаловался он.

— Может, приляжете?

Папаша взглянул на меня исподлобья. Затем неуклюже поднялся на ноги. Рыгнул, обдав меня приторным ароматом венских пирожных. Я решил, что он и правда вытянется на тюремной шконке, но Папаша полез в карман и вынул огромные примитивные клещи.

Проворству Папаши могли позавидовать гепард и хамелеон. Дикость заточения в том, что сдачи не дать. Я мужчина довольно видный, какой бы мне гендер ни записали: плечи Атланта, одежда лопается, пудовые кулаки. Челюстью можно убить. Грудь такая, что орденская планка потеряется, хотя нам не положено не то что носить, но даже хранить ордена. И вот на меня наскакивает сущий кабан, а я не могу прихватить его за щеки и разорвать рыло. То есть можно, иные так и делали, но удовольствие бывало недолгим, а почести — посмертными. Абсурдное положение: Папаша распластал меня на лежаке и захватил клещами средний палец, который длиннее, а я не возражал и позволял непристойности нарастать. Сцена становилась все более интимной.

С Папаши Бородавочника закапала сахарная слюна.

— Биркен! — хрипел он. — Биркен!..

Палец хрустнул, и я завопил благим матом. Отпустил вожжи. Всякой кротости существует предел. Папаша осклабился и выполнил клещами поворот. Я немного подумал, не обмочиться ли в доказательство моей человечности, и решил повременить. Папаша сполз с меня, тяжело дыша.

— Давайте договоримся, Биркен, — просипел он. — Вы прекращаете морочить мне голову сказками о газетах и внимании к рядовому бухгалтеру. Вместо этого объясняете ваш интерес к не менее заурядному винному подряду. За дураков нас держите? Контакт зафиксирован, участник погибает, дальше приходите вы. Куда понятнее?

Вызывать на себя огонь и быть наживкой почетно, однако обидно. Боев превратил меня в разменную монету и не ошибся. Хорошо бы монете не сделаться расходным материалом. Я оставался в потемках и не знал, чего от меня хотели на родине. Возможно, мне следовало поддаться и перевербоваться, чтобы расследовать это винное дело изнутри. Это было просто, но оставался риск недооценить противника, который начнет гнать дезу. Труднее же было упрямиться и стоять на своем, выпытывая сведения исподволь. Я не искал легких путей.

— Конечно, за дураков, — отозвался я и пососал искалеченный палец, оправдывая гнусную привычку неукротимой болью. — Зачем вы напали на меня в такси?

— В такси? — Папаша Бородавочник искренне удивился. — Мы этого не делали. Впрочем, отложим такси. Я правильно понял, что вы признаетесь?

— В чем? Сказано вам, что я журналист.

Гестаповец издал старческий вздох, где уместилось все: больная поясница и аденома простаты, мое упрямство, ностальгия по шлему с остроконечным шишаком, общая нехватка антиквариата в функциональные времена, надоевшая служба и предчувствие вечного покоя на аккуратном альпийском погосте. Он вынул электронный ключ, навел на дверь, и та отомкнулась.

— Идемте, постоим на пороге, — пригласил Папаша. — Сейчас вашего недруга поведут на парашу. Мы держим его в камере без удобств, — добавил он многозначительно.

Прикидывая шансы огреть его по башке и сбежать, я сполз со шконки и добрел до порога. Папаша Бородавочник с загадочным видом доброго дедушки привалился к косяку.

— Какого недруга? — спросил я. — Шофера? Таксиста?

Тот, если выжил, ходил под себя.

— Нет, не шофера, — возразила эта сволочь. — Повторяю: мне неизвестно, о чем вы бредите. Смотрите внимательнее.

Тюремный коридор был разительно не похож на мою стерильную камеру. Он словно застрял во времени лет на сто и совершенно не отличался от прочих, себе подобных: кованое железо, мертвящее освещение, грубая отделка дверей листовой сталью, которая была выкрашена в навозный цвет; каменный пол, дюжие молодцы вдалеке, застывшие с руками за спину и расставленными ногами. Послышалось немощное шарканье. Я глянул направо и оцепенел.

По коридору плелось жалкое, сломленное, окровавленное существо в полосатой робе. Его сопровождал юный дегенерат в форме без знаков различия. Лицо существа превратилось в вишневый пирог, на котором посидел тяжелоатлет. Но мне не составило труда узнать сэра Невилла Бобса.

2

Пока я провожал взглядом это скорбное шествие, Папаша Бородавочник не дышал и жадно за мной наблюдал. Проходя мимо нас, Невилл Бобс покосился в мою сторону, и пирог жалобно затрясся. Мне стоило немалого труда остаться бесстрастным, я был глубоко потрясен, ибо если бывают лубочные британские джентльмены, то Бобс относился именно к ним: питался овсянкой, содержал дворецкого, курил сигары и трубки, любил посидеть у камина со старинным фолиантом на пюпитре, которого так и не открывал, и отличался удивительной спесью. Я знал, что у него был пробковый шлем для охоты на слонов, крокодилов, тигров и русских разведчиков, которых он причислял к опасным хищникам и находил в их преследовании спортивное удовольствие.

Папаша втянул меня в камеру и захлопнул дверь.

— Полагаю, что этот господин немного изменился с вашей последней встречи, но все равно узнаваем, — заметил он.

— Впервые вижу, — возразил я равнодушно.

— Лишний раз подтверждает, что вы не человек, Биркен, — парировал Папаша. — Даже у меня сердце обливается кровью.

— Это сок, — сказал я. — Выделяется при жарке на гриле.

Тот полез за клещами.

— Да перестаньте же! — Теперь я повысил голос. — На кой мне сдалось ваше вино? О винном подряде я тоже впервые слышу. Допустим, вы правы, и я не человек, а вредоносное программное обеспечение с сенсорным интерфейсом. Кому и зачем мудрить ради какого-то вина?

— Вот вы мне и растолкуйте, — подхватил Папаша.

— Кому? Вы даже не назвались и сразу начали ломать руки. Кого вы представляете? Бундеснахрихтендинст? Полицию? Или службу безопасности «Либюнгезафт»?

Я не выгадывал время, мне искренне хотелось это выяснить. Конечно, Бобса могли загримировать и провести мимо меня специально, но я так не считал. Если британцы не при чем… Нет, этого не могло быть. Активное внимание «Прецессии» к винной сделке не подлежало сомнению. Впрочем, чему оно мешало? Наоборот, оно все объясняло. Невилл Бобс проявил к концерну такой же интерес, как и мы. Результат был налицо, прошу прощения за каламбур. Более того: он проявил его первым и сделал «Прецессию» посредницей в договоре, а мы уже подтянулись после, отреагировав на его контору, тогда как правильнее было обратить пристальное внимание на сам концерн. Тогда понятно, почему Бобс находился в заточении дольше меня и успел в полной мере познать гостеприимство Папаши. Он пострадал за нашу общую озабоченность. Наши страны были на грани нового союза против старинного и заклятого врага.

Папаша выстрелил из главного калибра.

— Не все ли вам равно, господин Псаев? — спросил он.

И насладился эффектом.

Не стану скрывать, что броня дала трещину. Отрицать мое имя, коль скоро оно прозвучало, было глупо, если только не прибегать к изворотливости высочайшего уровня. Откуда, кто? Ответ был очевиден: снова Невилл Бобс. Я не стал прибегать к изворотливости, потому что пока не придумал, как это сделать. А заодно и повел себя глупо.

— Вы перегрелись, — сказал я Папаше.

Тогда он нанес второй удар:

— Пока еще нет, но ваша партнерша, безусловно, весьма горячая фройляйн.

Ему хотелось ввергнуть меня в панику, и он своего добился. Ответ перестал быть очевидным, благо приложилась Коза. Я вспомнил, какой она стала, и содрогнулся. Неужели не Бобс?

Папаша явно читал мои мысли и даже закурлыкал. Казалось, что у него в груди закипела рулька, которую варили в пиве. Но дальше он выкинул номер дикий и неожиданный: встал на одно колено, вынул клещи и благоговейно поцеловал их. Затем повторил свое печное кряхтение, поднялся, сумрачно потоптался и шагнул к выходу. Я сел, растерянный и оглушенный. Этот дурной ритуал не добавил ясности. Может быть, то был искренний порыв. Может быть, некий намек на традицию, за которой стояла сила, пока не известная мне.

— Кстати, о такси, — Папаша остановился в дверях. — До меня не сразу дошло, но вы, наверно, имеете в виду приятеля фройляйн? Вы знаете, дружище, а ведь у меня диабет. Стенки сосудов изменяются, мозг умирает… Точно же! — Он ликующе всплеснул руками. — Нам доложили о трупе таксиста возле концерна. Одновременно Файерволл отметил полное прекращение контакта вашей подруги с неустановленным подручным. Все под Богом ходим!

Качая головой, он вышел.

Я не ответил ему ни звуком и пребывал в полном смятении чувств. Камера исправно фиксировала выражение моего лица, но мне было на нее наплевать. Любой человек, оказавшийся в моем положении, пришел бы в крайнее расстройство. Оно могло в какой-то мере сослужить мне добрую службу и показать, что никакой я не железобетонный Псаев, а только березовый Биркен, который если и вытерпел манипуляции с пальцем, то исключительно из-за врожденной крепости германского характера, да еще дисциплины. Триумф воли как будничный подвиг и естественная реакция на все подряд.

Но я немедленно поверил Папаше. Конечно, это была Коза. Милая Коза! Она спасала меня. Она подсадила мне вирус, чтобы Файерволл не пропускал меня в концерн и мариновал в карантине. Не доверяя системе и зная мой необузданный нрав, она подстраховалась и натравила на меня таксиста. Не знаю, кем был этот турок — скорее всего, мелким и неосведомленным уличным агентом, завербованным за гроши. Коза была ограничена в средствах, когда действовала самостоятельно. Она поняла, что Боев подставил меня и отдал на растерзание, провоцируя «Прецессию» и «Либюнгезафт». Нарушила присягу и совершила топорный акт деятельной измены, пытаясь вывести меня из игры. Лишь бы я не вошел в эти проклятые двери! Но ни Коза, ни даже Боев не догадывались, что они столкнулись с чем-то по-настоящему серьезным. Евгений Султанович вообще бесился вслепую, рассылая громы и молнии; он не только не видел противника, но даже понятия не имел, кто тот такой. Грешно наговаривать на руководство, но это был его излюбленный метод внешней и внутренней разведки.

Однако я не поверил Папаше в том пункте, что Коза меня и сдала. Старый болван! И правда пора ему подлечить диабет. Этот унтерменш проболтался. Что-то одно: либо спасать меня от концерна, либо разоблачать как Псаева! Конечно, Папаша мог бы мне возразить, что против его клещей еще не найдена управа, но он плохо знал Козу. Генерал Боев лично повышал ей болевой порог. На это ушло четыре месяца, а потом еще восемь на инструктаж, который был испытанием пострашнее.

Тем не менее он считал меня именно Псаевым. Значит, все-таки Бобс. Но сэр Невилл мог болтать все, что ему вздумается. Он знал о моем существовании и, вероятно, предвидел мое появление, однако ни одна живая душа на свете не сумела бы опознать Псаева в герре Биркене. Голословные предположения, допрос на уровне позапрошлого века. Я выбросил эту ахинею из головы и сосредоточился на задании, про которое успел подзабыть, пока прикидывал, как выпутаться. Итак, нам было известно о винном подряде для водопроводной станции, и это все. Нет, еще диковинный жест Папаши перед уходом. Мелочь, но я уловил в нем верность некоему древнему таинству. Спросите в нашем ведомстве, чем славится Псаев, и вам перед расстрелом ответят, что он отличается редким нюхом на разнообразные духовные практики.

Не видя другого выхода, я обратился к молитве.

Молитве пытливой, смиренно-требовательной и ревностно-безумной в покорности Святоотечеству, меня обучал начальник Духовного Отдела отец Жомов-Пещерников. Молитва летела стрелой, хранимая незримым коконом и неподвластная ни местному Гестапо, ни самому Файерволлу. Она вознаграждалась доказательными откровениями, которых не признавало ни римское право, ни вообще какая-либо юриспруденция, но это не умаляло их убедительности и практической пользы.

И мне открылось по вере моей.

3

Музыкальная пытка началась через полчаса. Оказалось, что тюрьма не такая уж отсталая. Звук хлынул отовсюду — с потолка, пола, из двери, стен, толчка и моего ложа. Но этого мало: все это начало еще и показывать фильм. Я ненавидел его. По разным обстоятельствам мне довелось посмотреть его ровно семнадцать раз, и каждое мгновение аукалось тошнотой. Слишком частая блокировка не одобрялась Файерволлом. А музыка не имела никакого отношения ни к фильму, ни к чему-либо вообще. Это было ритмичное забивание гвоздя на волнах электронной дефекации. Жомов-Пещерников подробно рассказывал о сходстве этих мелодий с толчкообразным любострастием и утверждал, что разрушительное действие оных возможно вылечить лишь колокольным звоном.

Я сосредоточился на струившемся молитвенном откровении.

Его содержанием, собственно говоря, и был знакомый лик отца Жомова-Пещерникова. Капеллан отличался скромностью и на облаке не восседал, но все же распространял золотое свечение. Он был в домашнем наряде: лоснившиеся спортивные брюки, черная футболка с багровым начертанием на церковнославянском языке и простые шлепанцы «ни шагу назад». Объемный телом, он был двумерен лицом, как это принято в иконописи. Глаза смотрели с веселым и строгим сочувствием; борода за время моего отсутствия подросла и разделилась надвое. Жомов-Пещерников сцепил руки на животе и нетерпеливо вращал большими пальцами.

«Думай, Псаев, — настоял он. — Как называется контора?»

«Прецессия»!

«Правильно, сын мой, — кивнул капеллан. — Что есть прецессия?»

«Наклон земной оси при замедлении вращения», — ответил я.

«Истинно так. Смещение небесных тел знаменует прощание с Христовой эрой Рыб и наступление эпохи Водолея. О чем же ты подумаешь дальше?»

«Водолей!» Водопроводная станция. Как это я не сообразил?

«Очень хорошо, — одобрительно кивнул лик. — И следующим пунктом?..»

«Вино!» Вода и вино. Все лежало на поверхности! Это было не простое вино.

«Отче! — взмолился я. — Могу ли я передать через тебя Евгению Султановичу, чтобы он проверил всех сотрудников Водоканала и взял на заметку недавно устроившихся?»

«Не можешь, сын мой, — изрек Жомов-Пещерников. — Это все-таки не телеграф. Но я утешу тебя: руководство уже занимается этим без твоих подсказок».

«Выходит, я работаю напрасно?»

«Ни в коем случае. Продолжай в том же духе».

«Я должен сорвать поставку?»

«Снова нет. Пусть присылают. Наоборот, ты должен ее обеспечить».

Но как? Чего от меня хотели? На этот вопрос Жомов-Пещерников не ответил. Он благостно улыбнулся, сотворил крестное знамение и медленно растаял в моем умозрении, сменившись машинной содомией, которой изобиловал кинофильм, и сатанинским бухтением электронной драм-машины.

Я и сам догадался. Во-первых, мне следовало упорствовать в отрицании того факта, что я был Псаев. Но это и так понятно. Во-вторых, я все-таки должен был разобраться с этим вином. Наши саперы считались лучшими в мире, но им придется рано или поздно откупорить эти сосуды и неизвестно, что за этим наступит. Я прикинул и остановился на единственном возможном варианте. Мне было не обойтись без Невилла Бобса. Его контора первой обратила внимание на концерн «Либюнгезафт» — очевидно, не без причины. Он что-то знал. Судя по фаршу, в который превратили его лицо, он мог не выдержать и выложить Папаше все, что они успели разнюхать. Но мог и устоять. Скорее всего, так оно и было! Он слил им меня и наверняка объяснил, что их разведку интересовала моя персона, а никакое не вино. Это выглядело вполне правдоподобно. Сэр Невилл отвертелся от расследования поставки, сознавшись в грехе безобидном — противодействии русской разведке, которое даже грехом-то не было; таким образом, эта сволочь переложила весь груз подозрений на мои плечи и поставила меня крайним. Ловко сработано, сэр Невилл. Однако покамест отметелили вас, а я еще цел, не считая пальца, да насилия над слухом и зрением, которые были у меня с рождения безупречны и воспитывались на образах светлых и чистых.

Я бросился к двери и принялся колотить в нее кулаками.

— Вспомнил! — крикнул я. — Передайте вашему хряку, что я все вспомнил!

И как бы взволнованно заколесил по камере, не сомневаясь в том, что Папаша сидит за каким-нибудь пультом и тщательно следит за каждым моим движением.

Так оно и было. Папаша вернулся мгновенно.

— Что вы там такое вспомнили? — осведомился он презрительно.

— Где видел этого господина из коридора. Это он и сбил вашего бухгалтера!

— Откуда вы знаете? — недоверчиво спросил Папаша. — Вы что, там были?

— Конечно! Не забывайте, что я журналист. Это моя работа. Предлагаю очную ставку! Я видел его, он сидел за рулем! К сожалению, я не запомнил марку машины…

Выкладывая все это, я совершенно не рисковал, потому что был уверен в Боеве. Ликвидируя Тентакля, тот позаботился свалить происшествие на англичан. В этом не было никаких сомнений. Иначе он и вовсе не страховался. Расследование рано или поздно выйдет на сотрудников Бобса если не прямо, то косвенно.

— Спросите у оцепления, меня наверняка кто-нибудь заметил…

Забывшись, я совершил непоправимую ошибку. Папаша Бородавочник медленно расплылся в улыбке.

— Вы живете вчерашним днем, герр Псаев. Там не было никакого оцепления. Сейчас повсюду регистраторы Файерволла. Вы хитры, но техническая отсталость рано или поздно выдаст свинью… как у вас говорится? Чтобы Бог ее съел, правильно?

— Не было? — потерянно пробормотал я.

— Вот именно. — Папаша притворил за собой дверь и довольно вздохнул. — Но я не напрасно примчался. Чего-то подобного и ждал. Теперь вы сами видите, что запираться бесполезно, и мы возобновим нашу беседу.

4

Разговор затянулся на многие часы. К его закономерному финалу я превратился в освежеванную тушу. Папаша Бородавочник драл и рвал меня на части, распарывал, отслаивал лоскуты, отрезал ломти и все это частично пожирал, когда особенно увлекался. При этом безостановочно продолжался фильм. Хриплые стоны блаженства, порожденные толстокишечными радостями, сливались с моим утробным мычанием и хищными возгласами Папаши.

Наконец, он отошел.

— Ну какой же вы человек? — отдуваясь, спросил Папаша. — Машину не обманешь! Это мы все вечно перепроверяем и сомневаемся. Традиции европейского гуманизма вынуждают помещать таких нелюдей сначала к нам, а уж потом в Лазарет.

— В Карантин, — поправил я, истекая алой слюной.

— Нет, дружище, это у вас Карантин. А мы никогда не теряем надежды исправить заблудшего, пусть даже он вирус. Впрочем, вы еще не убедили меня. Наплевать на свою судьбу — подумайте о партнерше. Что станется с малышом, когда она родит?

Лучше бы он вынул из меня хребет. Мне показалось, что тот и так отстегнулся. Этого не могло быть, Коза принимала таблетки. В последний раз дело было месяца три назад по случаю ее именин. Я отвел Козу на виртуальный сеновал, и мы блаженствовали в пыли иссохших соцветий с ароматом далеких лугов и степей. Под нами доили корову, струи со звоном бились в бидон. Моей целью было не только обоюдное удовольствие, но попытка пробудить в Козе душевные родники, которые все гуще засорялись многополым сумбуром. Очевидно, я ее недооценил. Родники были живы и размывали нутро, не выходя на поверхность. Коза понесла сознательно.

— Боюсь, вы еще не знакомы со всей мощью нашей ювенальной юстиции, — заметил Папаша. — Малыш будет усыновлен, едва появится на свет. Ему достаточно пару часов побыть в мужской семье, куда его непременно определят, чтобы обзавестись неизгладимыми инграммами, а то и вообще импринтингами. Видит Бог — я усыновлю его сам! Уго будет ему отличной матерью. У нас с ним образцовая супружеская жизнь несмотря на то, что я лютеранин, а Уго, шельма такая, закоренелый баптист…

Я окрасился кровью не только снаружи, но и внутри. Взор застлала красная пелена. Мы не одни, за нами наблюдают. Операторы, контролеры, охранники, кто угодно; нас не могли оставить всецело наедине, и ведь не может статься, чтобы ни в ком не екнуло, чтобы никто не ворвался и не убил Папашу коротким выстрелом из люгера или вальтера. Тот ждал и сверлил меня взглядом. Я тупо смотрел на него и молчал.

— А потом наступит конфирмация, — мечтательно причмокнул Папаша. — Молодому человеку подробно расскажут, по какой причине и каким образом Уго произвел его на свет. Его натуральная матушка к тому времени, если будет жива, не вызовет в отроке ничего, кроме естественного отвращения. Мы подарим ему годовой абонемент в тренажерный зал. Надеюсь, вы понимаете, в какой?

Я оставался безмолвным, призывая на помощь светлый образ отца Жомова-Пещерникова. Колокольный звон доносился из далекого далека, и все родное, близкое, приходило в упадок: скотина металась недоенная, в прабабушкиной крынке скисало молоко; жеребята, которые мчались на фоне закатного и рассветного солнца, спотыкались целыми табунами и ломали ноги; храмы оборачивались нужниками; генерал Боев, слепой и безногий, катил на скамеечке по вагону и просил подаяния; увядали ромашки, трещали наличники, давились соловьи, босые детские ножки неслись по бутылочному стеклу…

— Это славное место! — Папаша закатил глаза. — Телесная шнуровка с подвешиванием на кольцах. Комплекс разнокалиберных снарядов для анального развития. Трансгендерный петтинг с полиморфными аксессуарами. Австрийская кондитерская, фекальные шведские столы, живой уголок…

Тут я улыбнулся. Наверное, у меня был чересчур дикий вид, потому что отшатнулся даже Папаша. Я проглотил обломки зубов и невнятно сказал:

— Позвольте напомнить, что я натурал-либерал. Подчеркиваю: либерал. Мне кажется, что вы пытаетесь чем-то меня испугать. Но это выдает нетерпимость вашу, а никак не мою. Делайте что хотите! Я понятия не имею, о каком малыше идет речь.

Папаша Бородавочник сдулся, словно гелиевый шарик. Недоставало только смешного писка. Он посмотрел на меня мрачно и брезгливо.

— Все-таки вирус, — произнес он разочарованно. — Вы не человек. Я не могу представить, чтобы носитель ваших ценностей нашел в себе силы глупо лыбиться при такой перспективе. Вас не рожала мать, ваше сердце — виртуальный обман, пускай и мастерский.

Папаша Бородавочник пришел в подавленное настроение. Он расстроился, осознав, что несколько часов терзал иллюзорное существо. Опять поцеловал клещи, но мне почудилось, что с некоторой укоризной.

— Вы проклянете ваших программистов, — пообещал он перед уходом. — На прощание: у вашей подруги будет двойня.

Через десять минут меня перевели в Лазарет. Там уже дожидался встречи сэр Невилл Бобс. Он распростерся прямо на полу и почти не подавал признаков жизни.

5

Из лаконичного замечания Папаши я вполне уяснил разницу между Карантином и Лазаретом. Карантин — тюремное заключение, а Лазарет — исправительное учреждение. В теории я это знал, но на практике не сталкивался. На родине вирусы не лечили, их изолировали. На мне не осталось живого места, но я поежился, вообразив предстоявшие трансформации. Начнут, разумеется, с физического пола, а потом расшатают психологический гендер. Мир не меняется. Мир всегда начинает с яиц. Как отрывал их столетием раньше, так продолжает и по сей день. Одного я уже лишился. Возможно, меня даже когда-нибудь выпустят, но полностью переиначенным и годным исключительно в тренажеры для зала, о котором разглагольствовал Папаша.

Я присмотрелся к Бобсу. Его отделали так грамотно и прилежно, что подозрениям не было места. Мы оказались в одинаково безнадежном положении. Нас даже поселили вместе, заведомо не боясь сговора и отпора. Сэр Невилл заслуживал уважения, которое особенно приятно оказать врагу. Почтить врага — редкое удовольствие. На него наплевать, гораздо важнее ты сам. Ты возвышаешься над естественной неприязнью и склоняешься перед сверхчеловеческими ценностями.

Я свернулся в калач и сосредоточился на боли. Кому лотос, кому калач. Нам ближе и понятнее последний. Через пару минут боль стала сама по себе, а я отошел в сторонку — бестелесный, холодный, невозмутимый. Мое сознание с легкой досадой взирало на липкий от крови субстрат с костными отломками, которые торчали из открытых переломов. Насмотревшись, оно переключилось на помещение.

В отличие от камеры, здесь было совершенно пусто. Палату позаботились выкрасить в мучительно неопределенный цвет. Я такого не знал и сразу начал страдать даже в состоянии медитации и отрыва от инвалида, в которого превратился. Еще в ушах чавкали и клацали папашины клещи. От этого тоже не удавалось отделаться. Шум грибного дождя, который я принялся вспоминать ради противовеса, звучал зловеще и обещал новые беды.

Нелюди просчитались. Они не знали, насколько легко мне отсюда сбежать. Они забыли, что антивирусные программы считались у наших программистов приоритетными. Вирусные тоже. Это нераздельные аспекты единого явления. Но сначала сэр Невилл. С Козой придется повременить, в положенный час я переправлю ее с детьми в безопасное место. Усилием воли я поднял свое тело на четвереньки и подвел к сэру Бобсу, как антилопу на водопой.

— Бобс, — прошептал я. — Очнитесь. Вы слышите? Это я, Псаев.

Мне пришлось это сказать, иначе он не очнулся бы. Я говорил на грани слышимости, почти не шевеля губами. Вдобавок я обращался к нему на шифрованном языке времен антигитлеровской коалиции, переставляя слоги, калеча грамматику и превращая фразу в полную белиберду. Давайте-ка, Бобс, приходите в себя. Не забывайте, что наши пращуры сражались бок о бок.

Сэр Невилл забулькал кровавой пеной. Он разлепил фиолетовые шары, которыми стали его глаза, и шевельнул сломанной рукой. Распухшие губы что-то вымолвили.

— Не понял вас, Бобс. — Я склонился ниже. — Что вы сказали?

— Бритву, — еле слышно выдохнул он.

Британец считал себя обязанным побриться. Гонор этой публики неописуем.

— Не валяйте дурака, — отозвался я. — Видели бы вы себя! У вас больше нет ни подбородка, ни щек.

— Вы сами дурак, — простонал Бобс. — Я хочу перерезать вам горло. А потом себе.

— Держите себя в руках. Берите пример с меня: вы сдали мою особу Папаше, а я не прошу вас о бритве.

— Это не расправа, — выдавил он. — Это акт милосердия.

— Не вам рассуждать о милосердии, любезный. Напомнить?

За Бобсом числилось много нехорошего, и он не стал спорить.

— Рассказывайте, коллега. Времени у нас мало. Почему вы заинтересовались этим винным подрядом?

— Впервые слышу…

Я наступил ему коленом на предплечье, и сэр Невилл взвыл.

— Стараниями Папаши мне не придется делать ничего особенного. Достаточно надавить. Выкладывайте.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— О Водолее, сэр Невилл. Не вынуждайте меня продолжать.

Фиолетовые щелки сомкнулись. Бобс помолчал. Затем слабо вымолвил:

— Зачем спрашивать, если вы и сами знаете о Водолее? Мне это удивительно, но я никогда не отрицал вашего высокого профессионализма.

— Мне непонятна ваша роль, — соврал я.

Сэр Невилл вздохнул. Затем исхитрился приподнять левую руку и оценивающе взглянул на нее. Очевидно, ее состояние убедило его в скором конце, и он решил, что терять нечего.

— Это древний Орден Теобальда, — сказал он. — Концерн — прикрытие.

— Кто такой Теобальд?

— Чернокнижник. Монах. Алхимик. Еретик…

— Масон, короче говоря.

— Меня поражает, Псаев, как быстро вы схватываете самую суть… Орден готовил пришествие Водолея… Но это вам и так известно…

— Вы рассказывайте, — посоветовал я. — Мне интересно послушать вашу версию.

— Как угодно… Теобальд приготовил эликсир… Вино на крови убиенных праведников из двенадцати израилевых колен…

— Ну, понятно, — кивнул я. — Куда же без них.

— В Ордене существует предание… Водолей есть Зверь из Вод, который явится с наступлением его эпохи и будет править миром… Ну, или его частью… шестой, не меньше… Для этого нужно таинство истинной веры…

— То есть православной.

— Разумеется… Эликсир был потерян. Не так давно мы обнаружили его… после того, как наткнулись на свитки в архивах Вестминстерского аббатства… Нам показалось удачной мыслью родить Водолея в вашей стране… Мы связались с Орденом, договорились о поставке вина…

— Все ясно. — Я убрал колено. — Как обезвредить вашего Водолея?

В кровавой каше проступило нечто вроде улыбки. Сэр Невилл издал гадкий смешок.

— Никак, Псаев… Теперь никак… Партия уже доставлена…

Запасы прочности человеческого организма неисчерпаемы. Бобса разобрал смех. Немного истерический, с привизгом, похожий на хохот гиены, но все-таки искренний. Он полностью уверил меня в правдивости сказанного.

— Сэр Невилл, вы все еще хотите бритву?

— Да… — пролепетал он сквозь веселые спазмы. — Хочу… дайте мне…

— Позвольте вас огорчить. Вы предстанете перед Создателем небритым, без крахмального воротничка и не напившись чаю.

Смех замер. Лицо Бобса исказилось от ужаса, хотя казалось, что дальше было некуда и нечему. Я приник к нему в прощальном поцелуе и сплюнул в рот ампулу с рицином, затем подпер ладонью то, что осталось от челюсти, и поднажал. Сэр Невилл вдруг полностью распахнул заплывшие глаза. На шарах словно лопнула шкурка и вылезло белое, в алых прожилках содержимое. Глазные яблоки заходили ходуном. По телу сэра Невилла прошла сладкая судорога, которую я впитал без остатка.

— Как это славно, что вы уже встали на путь выздоровления! — послышалось сзади.

Я оглянулся.

Там уже некоторое время стояли Тутор и Коуч, восхищенные поцелуем.

6

Скажу откровенно: можно было и заканчивать, но я не любил недоработки. Приличный оперативник всегда приберет за собой, вынесет мусор, выбьет ковер, попрыскает духами на шторы, вымоет пол и не оставит ни единого следа своего присутствия. Уборка в Лазарете была не по моей части, но совесть важнее скатерти. Папаша Бородавочник заслуживал последнего прости. Поэтому я не стал ни церемониться, ни мудрить, а просто сломал шею Коучу, а Тутора взял в серьезный оборот, и вскоре его уже было не отличить от Бобса. Разве что он еще дышал.

— Зови своего кабана, — дохнул я в полуоторванное ухо. — Живо.

У того не было сил удивиться тому странному факту, что полутруп одолел его в считанные секунды — такого спортивного, такого промассированного снаружи и изнутри, покрытого ровным загаром, с мозгами ротвейлера и моралью амебы.

— Он… видит, — прохрипел Тутор.

Я огляделся, потом запрокинул голову, изучил потолок.

— Коммен зи хир, — позвал я. — Лос, пивная свинья!

Папаша Бородавочник повел себя расторопно. Не прошло и минуты, как он влетел в Лазарет с клещами наготове и выражением достаточно потрясенным, чтобы я испытал законное удовольствие.

— Мы начинаем лечение безотлагательно, — объявил он, извлек судейский свисток и коротко дунул.

Я вспомнил сцену из старого кинофильма, где предки Папаши точно так же свистели и веселились, гоняя по кругу импровизированную футбольную команду из плененных крестьян, а самый мелкий предок, оставшись в подштанниках, вертелся под ногами и подсовывал им клочок газеты. Тогда я счел это знаменитым немецким юмором во всей его убийственной красе, но свисток Папаши навел меня на мысль, что все это делается всерьез, при сосредоточенной роже, во славу порядка, который опирался на пышные торты, пивные бочки, колоссальные колбасы и кишечную музыку немецкой речи.

Потолок разъехался, и начал спускаться медицинский инструментарий.

Это были орудия программной агрессии — софт, который с германской выдумкой замаскировали под хард. Пакет специальной противовирусной защиты Файерволла, упакованный в железо, пластик и латекс. Страшные трубы и кишки; щупы, не знающие преград; синхронизирующие клистирные установки и вибромассажеры отвлекающего действия; обманные гендерные гаджеты для рассредоточения внимания; игольчатые электроды и лазерные пилы, музыкальные гипноиндукторы и кислотные капельницы. Слева грянул походный марш Люфтваффе. Справа вступил орган, и его замогильный вой расположил меня к образам угрюмого средневековья.

Папаша Бородавочник скрестил на груди руки.

— Вы на редкость живучи, Псаев, — отметил он. — Уважьте старика. Я знаю, что вы бестелесны, но было бы приятно услышать. Отсутствие признания — позор на мои седины.

Я наступил на голову Тутора и надавил, что было силы. Под каблуком хрустнуло и лопнуло. Я брыкнул ногой, стряхивая налипшее.

— Сначала вы. Расскажите о Теобальде.

— Великий человек, — отмахнулся Папаша. — Какое вам дело до него? Вино уже прибыло по назначению.

— Этого мало. Пусть стоит. Никто к нему не притронется.

Папаша расхохотался.

— Это ваши, да не притронутся к вину? Не смешите меня, Псаев.

Тут он был прав, не отнимешь.

— Притормозите ваше оборудование, — попросил я. — Есть обстоятельство, которого вы не учли. Вы даже не подозреваете о нем.

Он насторожился и щелкнул пальцами. Зонды и щупы зависли в полуметре надо мной. Я мельком оглядел себя. Раны зияли, кости торчали как попало. Одно ребро, похоже, проткнуло легкое, и мне грозил пневмоторакс. Самому удивительно, как я еще стоял на ногах.

— Вам будет очень больно, Папаша, — заметил я скорбно. — Не скрою, мне отчасти вас жаль.

— Почему? — спросил он напряженно, не делая попытки возразить, благо знал, что я попусту не скажу.

— По очень простой причине. Дело в том, что вы сами вирус.

Папаша вытаращил глаза.

— Бред! — гавкнул он.

— Неужели? — Превозмогая боль, я тоже щелкнул пальцами, и все клистиры послушно развернулись к нему. — Человеку свойственно ошибаться, зато машина безупречна. Вам ли не знать. На том стояло и стоит ваше убогое безжизненное мышление.

Папаша побелел, как полотно.

— Не может быть, — пробормотал он. — Скажите, что вы пошутили, Псаев.

— Еще нет, — ответил я. — Но ждать не придется. Прощайте, Папаша.

И скакнул на зеркало, а с зеркала — на облако.

Там я задержался, не будучи в силах преодолеть соблазн и не взглянуть на события, которые развернулись внизу. Инструментарий пал на Папашу сразу весь, взыграв и зондами, и кишками, и полостными стерилизаторами. Прозрачные трубки потемнели, наполняясь разнообразными соками — преимущественно дерьмом. Папаша издал страдальческий вопль, который сразу захлебнулся под маской вакуумного отсоса. Сверла вонзились в его заплывшие жиром виски. Посреди Лазарета вспыхнул и повис виртуальный экран, по которому побежал зеленый пунктир, ознаменовавший начало сканирования. Сразу защелкали и красные цифры, перемежавшиеся бессчетными Тарантулами. Огромный манипулятор погрузился в Папашу с нижнего полюса, и я увидел, как колышется брюхо, раздираемое шарнирами. Глаза у Папаши закатились, и он целиком содрогался, от редких седых волосков на темени до китовых туфель. Из кармана вывалились клещи. Второй манипулятор задержался над ними, не зная, как поступить. Я свесился с облака и подал команду. Он облегченно встрепенулся, подхватил их и с размаха ударил Папашу в левый глаз. Кровь брызнула фонтаном, и я понял, что дальше не будет ничего интересного.

Часть третья.
 Клей

Конечно, все вышеизложенное происходило на зеркалах. Нас не пускают за границу. Мы люди военные. Остальных тоже не пускают, и никто не знает, что там творится.

Я откинулся в кресле. Теряя сознание, крикнул:

— Козу отключите…

Ее уже волокли прочь. Коса мела пол, сарафан задрался, в веснушчатое плечо впилась игла шприца.

— Молодчина, Псаев, — прогудел над ухом Евгений Султанович.

Но я уже летел в бездонную черную пропасть.

И пробыл в ней целых двадцать минут, за которые более или менее выспался.

Вернувшись к бытию, я обнаружил, что лежу на кожаном диване в кабинете Жомова-Пещерникова. Гулко ударили напольные часы. Солнце влагало пыльные персты в библиотечный полумрак. За окном прозвенел трамвай. На оцинкованный подоконник со скрежетом приземлился голубь. Он распушил переливчатое радужное жабо, высматривая самку, и я почти услышал его горловое любовное пение. Я был накрыт солдатским одеялком; под головой, стоило мне шевельнуться, скрипнул жесткий валик. Отец Жомов-Пещерников сидел за письменным столом, слюнил пальцы и перебрасывал страницы старинной книги. Он делал это с ожесточенным отвращением. Мелькнула гравюра, и стало ясно, что там фигурировал какой-то сатанизм.

— Нигде нет ни слова о твоем Водолее, — буркнул Жомов-Пещерников, не поднимая глаз. — Мерзавцы позаботились надежно схорониться.

Я приподнялся на локте.

— Где вино?

— На водопроводной станции, как и положено, — ответил он. — Нынче буду ее освящать.

— Водопроводную станцию?

— Да, водичку. Ихние инженеры говорят, что после этого можно год не фильтровать.

Палец Жомова-Пещерникова уткнулся вдруг в какой-то абзац.

— Вот! — Батюшка удовлетворенно взглянул на меня. — Кое-что все-таки есть! Эти негодяи называли свою закваску Клеем. Совокупный душевный экстракт на крови с добавкой черного семени от ихнего магистра. Подлить в вино, а вино — в воду. Но этого мало. Ты, сын мой, совершил настоящий подвиг. Без тебя мы не узнали бы главного.

Я сел. В кабинете пахло ладаном, свечами, книгами и чем-то съестным.

— О чем вы, батюшка?

— О том, что сказал тебе Бобс. Клей не проснется без акта истинной веры. Сатана, которого они сварили, не пробудится без праведного религиозного обряда. Видишь ли, Псаев, нам не угнаться за их извращенной мыслью. Что может быть чище окропления Водоканала? На то и расчет — ударить по самому святому, обезобразить незримое чудо, поругать наивную и детскую веру.

— Мы сами виноваты, — откликнулся я, начиная соображать. — Мы слишком открыты. Беспечно делимся нашей радостью с миром, выкладываем намерения в свободный доступ. Надо заглянуть в сетевой график водопроводных мероприятий. Наверняка это освящение там числится!

— Еще бы, — подхватил Жомов-Пещерников. — Поставлено в план еще в прошлом году! Мало того — переведено в разряд общегородских акций.

Я вскочил и взволнованно заходил по кабинету. Жомов-Пещерников следил за мной и покровительственно улыбался. Меня поздравили с удачей, но мир показался мне еще более хрупким и беззащитным, чем на холоде. Я горестно вспомнил фламинго с бегемотом, печалясь об их незавидной участи в эпоху всесильного Водолея.

— Надо же что-то делать! — сказал я. — Это нужно остановить!

— Не волнуйся, сын мой, — отозвался батюшка. — Человеконенавистники будут посрамлены. Жидолатины — еретики, но у них можно кое-что перенять. Например, очищающий огонь.

— Жечь? — с надеждой встрепенулся я. — Но кого?

Жомов-Пещерников оставил вопрос без ответа. Он откинулся в кресле, смотрел на меня поверх круглых очков и загадочно улыбался. До меня же тем временем постепенно доходил размах задуманной диверсии.

— Это же вода, она потечет из каждого крана, — прошептал я. — Наполнишь ванну, начнешь купать ребенка, а там… Да что ванна! На носу чемпионат по плаванию. Бассейны! Пожарные резервуары! Колодцы! Реки! Скоро лето, начнутся лесные пожары…

Тот поднял ладонь:

— Успокойся, сын мой. Этому не бывать. Да, сказано в Писании, что Зверь восстанет из вод, и победит святых, и воссядет в Церкви. В истинной Церкви, которая здесь. Но ненадолго. Ты не успеешь глазом моргнуть, как диавол будет повержен. Мне велено открыть тебе, что вся операция была задумана и осуществлена не твоим героическим начальником, а Отделом Духовной Безопасности. Это целиком и полностью моя разработка. Известно ли тебе, что это значит?

Да, я знал. Крещение духом. Окормление правдой. Но мне все равно было страшно. Я впитывал мирные звуки, доносившиеся из-за окна: шум поливальной машины — вот, еще одна жертва, — визг пилы, собачий лай, отрывистые возгласы дворника, шелест листвы, мяуканье чаек. Всему этому грозил мучительный конец. Я провел по лицу ладонью, и щетина согласно скрипнула.

Тем временем Жомов-Пещерников распахнул шкаф и вынул парадный мундир на плечиках.

— А ну, примерь!

Я задохнулся при виде полковничьих звезд и золотого креста на полосатой ленте. Все, что неслось в окно, теперь предстало дружными поздравлениями. Я подошел на негнущихся ногах и бережно принял мундир. Он был так отутюжен, что я чуть не порезался.

— Давай, облачайся, — посмеивался батюшка.

Я подчинился и подошел к зеркалу. Настоящему, не облачному. Китель сидел, как влитой. Фуражка нового фасона казалась слишком маленькой, но я понимал, что дело было не в ней, а в моих широких плечах. Я поворачивался и так, и этак; сукно оказалось жестким только на вид, пораниться им было невозможно. Мне вообще померещилось, что я сменил кожу, и в новой намного уютнее, что прежде она просто где-то гуляла, а то и хранилась в предвечном замысле, но вот воплотилась, и век бы ее не снимать, и спать в ней, и принимать ванну, и…

— Теперь скидывай, — строго скомандовал Жомов-Пещерников.

Это было и без него понятно. Невидимый фронт. Мундир с крестом отправятся в титановый сейф, и больше я его никогда не увижу. Меня даже похоронят в гражданском — вернее, сожгут, а парадная форма сохранится навечно в музее незримой славы.

Батюшка посмотрел на часы.

— Время, Псаев. Начальство допустило тебя к таинству освящения. По-моему, ты заслужил право увидеть финал.

Я тупо уставился на него.

— Как? Уже? Прямо сейчас?..

— Золотые кресты и звезды просто так не навешивают. Ты управился в аккурат. Возьмем диверсанта, помолимся и приступим.

Мы вышли. В лифте к нам присоединился целый отряд дюжих молодцев. Я не знал никого, как и они меня. Это было в порядке вещей. Потом появился генерал Боев. Евгений Султанович был в скромном штатском костюме. Он разрешил себе единственную вольность: едва заметно подмигнул мне, и я задохнулся от радости при виде мохнатой брови, которая единой гусеницей пересекала его чело.

В закрытом дворе мы погрузились в фургон без окон. Я пожалел, что не увижу по пути любимый город, по которому отчаянно стосковался. В нем не было Файерволла. Во всяком случае, его эманации не маячили на каждом шагу. По крайней мере, не те, что относились к биомеханике соития, нездоровой пище и зарубежным компаниям. Если что-то и попадалось, то исключительно отечественное, и только на тротуарах, пускай и сплошь, зато проезжая часть была совершенно свободна, и полчища лакированных машин беспрепятственно ползли от светофора к светофору.

Мы воспользовались выделенной полосой и вскоре добрались до водопроводной станции.

…Диверсантом оказался некий Титоренко, устроившийся туда неделей раньше. Вино, предназначавшееся для банкета, он благополучно вылил в резервуар и полагал, что успешно справился с задачей. Ему не препятствовали. Титоренко похаживал гоголем и, вероятно, уже представлял, как осядет в том же Берлине и лично опробует все достижения тамошней сексуальной индустрии. Но ничего подобного не случилось. К нему подошли и вежливо попросили отойти в сторону на пару слов, после чего Евгений Султанович взял его лично.

— Не дергайся, гнида жовто-блакитная, — приговаривал Боев, давя террориста специальным подкованным ботинком.

Я мельком взглянул, как плющится круглая рожа этой сволочи, и пожалел, что Евгению Султановичу далеко до Папаши. Но вслух не сказал, чтобы не обижать генерала.

Никто не вмешивался, и все вообще старались не обращать внимания на расправу. Жомов-Пещерников уже переоделся в церковное платье и вооружился кропилом и чашей. Свита подвела к нему взопревшего директора станции, который под прицелами камер совершенно одеревенел и стал невосприимчивым к благости. Жомов-Пещерников спрыснул его святой водой и важно прошествовал к резервуару, который напоминал мелкий бассейн. Я сообразил, что это какой-то отстойник. Повсюду вились и тянулись трубы, шипел и постукивал потайной мотор, сверкали железные лестницы, дрожали стрелки. Я не мог отделаться от чувства, что нахожусь на съемках заключительной сцены боевика, когда герой и злодей выходят на последнюю сечу посреди мрачного завода или котельной. Правда, было много зрителей: сотрудники станции, наши ребята, пресса, какие-то дети, незнакомые мне личности из городской администрации. Все взоры были устремлены на Жомова-Пещерникова — кроме моего. Мой приковался к отравленной воде, которая понесла от врага. Я понятия не имел, что произойдет дальше, и подозревал, что мне не поможет никакая боевая выучка, если дела примут скверный оборот.

Где-то далеко в последний раз тявкнул Титоренко. Публика притворилась глухой.

Я всматривался в воду, стараясь различить следы Клея. Пустые надежды. Концентрация была гомеопатическая.

Жомов-Пещерников кивнул директору.

Тот замешкался. Тут я сообразил, что к юбилею станции не могли не подготовить выдающегося достижения. Конечно, они запланировали пуск какой-нибудь линии или что у них там, и директор предполагал, что ее полагается сначала благословить, а уж потом подключать. Но Жомов-Пещерников добродушно мотнул головой, и директор куда-то побежал. Через полминуты гробовая тишина сменилась ровным гулом.

Наш батюшка шагнул вперед, запел, окунул кропило в чашу и принялся освящать направо и налево, все и всех подряд. Потом подступил к краю бассейна, помянул Троицу, и благотворные капли устремились к зловещей водной глади. Мне их полет представился в замедленной съемке. Гестапо, зоопарк, Папаша, Файерволл и Коза расцвели перед умственным взором, словно показывали, что вот он итог, вот ради чего я ломал себе голову на грани жизни и смерти, вот что по недомыслию натворил покойный сэр Невилл Бобс. И я не обманулся в ожиданиях.

По воде пробежала рябь.

Затем она начала собираться в пузырь, а тот — отшнуровываться, и вот он уже повис и закачался на тонком стебле. Внезапно пузырь прозрел. Он провалился в двух местах и зазиял розовыми дырами, в которых подрагивали ультрамариновые зрачки. Век и бровей не было. Потом обозначился рот — вернее, мясистая половая щель со всеми анатомическими подробностями и гладко выбритая. Оттуда вывалился фигурный язык, как будто пузырь изнемог от томления в потенции бытия и облегченно выдыхал. Следом выросли рога, имевшие вид пупырчатых фаллосов. Пузырь наморщил лоб, поднатужился и родил пару длинных и пухлых рук, которые тут же приветственно раскинулись.

Зрители отшатнулись.

Пузырь не сказал ни слова, но странным образом сумел сообщить окружающим свой лютый голод по совокуплению со всеми на свете беззащитными существами. Все, чего ему хотелось, было написано на нем крупными буквами. Он стал раздуваться, медленно багровея. В очах заклубилась злоба, и вместо ультрамарина затлели угли. Я машинально схватился за карман, но оружия не было. Жомов-Пещерников отечески улыбался пузырю. Тут я понял, что в цеху стало жарко.

И этот жар нарастал. Пузырь тоже испытал некоторое неудобство и нахмурился. Как он сумел без бровей — не пойму. Я присмотрелся к воде и увидел тысячи мелких пузырьков, поднимавшихся на поверхность. Десятки тысяч, миллионы. Жомов-Пещерников блаженно щурился. Пузырь тревожно заозирался, не будучи в силах сообразить, что происходит. От воды пошел пар. И я догадался, в чем дело: наши сотрудники наладили подогрев — может быть, подвели какие-то гигантские кипятильники, или эта функция была изначально заложена в оборудование, не знаю, но факт оставался фактом: вода закипала.

До Водолея, наконец, дошло, и он в панике заметался. Но деться ему было некуда. Пузырики слились, набрали силу, вода начала бурлить. Водолея расперло; он вытаращил глаза. Рога, они же фаллосы, напряглись и разродились столбами молочного света. Из непристойного рта потекло.

— Поддайте еще! — крикнул кому-то Жомов-Пещерников.

Я живо представил полуголого кочегара этажом ниже. Наверно, он там и был. Так или иначе, температура резко подскочила. Мне пришлось попятиться от края — и вовремя. В следующую секунду раздался взрыв, и порождение брата Теобальда, обогащенное аспидным семенем Гидеона, оглушительно лопнуло и обратилось в розоватый, стремительно расходившийся пар.

Жомов-Пещерников перекрестил резервуар, повернулся и пошел прочь. Его сменил Боев, который примчался, застегиваясь на бегу, и возглавил развод перепуганных сотрудников станции по рабочим местам. Наши сновали между ними, подсовывая планшеты с расписками о неразглашении. Мне было нечего там делать, и я догнал батюшку.

Мы зашагали в ногу по пустынному коридору среди толстых войлочных труб. Где-то мерно дышал гигантский насос.

— Все явлено и предсказано, — заговорил Жомов-Пещерников, не дожидаясь моих расспросов. — Эти невежды забыли, что Водолей — воздушный знак, а вовсе не водный. Они изначально ошиблись с несущей субстанцией. Крестили дьяволом, но по старинке — водой, а на дворе уже время духа.

Я пришел в благоговейное восхищение от его прозорливости.

— Духовность, — приговаривал батюшка на ходу. — Вот она в самом что ни на есть практическом применении.

Тут мне пришла в голову непрошеная мысль.

— Послушайте, — сказал я и остановился. — Но он же растекся в воздухе. Значит…

Жомов-Пещерников тоже притормозил и повернулся.

— Да, господин полковник, — согласился он. — Никто не обещал, что будет легко. Это еще не конец времен. Не отрицаю, он перешел в воздух и будет смущать отечественные умы. Нам предстоит смертельная битва с невидимым противником. Но разве не в этом наше предназначение? Тут мы играем, что называется, на своем поле. Невидимое, неуловимое зло, смущающее слабых! Слава Богу, нашему опыту в этом деле позавидует любой враг.

© май-июнь 2014

Сыч

Я боюсь того сыча,

Для чего он вышит?

Анна Ахматова

— Смотри, кто это?

Грузный молодой человек с готовностью оборачивается. Его подруга выдергивает руку и спешит к широкой каменной чаше, установленной на газоне. Над аккуратной травой чуть возвышается мелкая емкость величиной с небольшой бассейн. Почти такая же объемистая нога сокрыта, но есть. Она очень короткая. В чаше обитает деревянное изваяние.

Молодой человек, руки в брюки, вразвалочку косолапит за спутницей. Рядом визжит и лает детская площадка. Свистят качели, журчит фонтан. Местные привыкли к скульптуре и не замечают ее.

— Занятно, — бормочет кавалер. — В нем что-то есть.

Он смотрит дольше и пристальнее, чем мог бы — как будто впитывает. Его подруга тоже слегка околдована. В них затронуты общие струны, дрожащие глубоко, беззвучно.

— Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку, — вдруг начинает декламировать девушка. — На меня наставлен сумрак ночи…

— Наверно, это филин, — перебивает ее юноша.

Его немного раздражает, когда она читает стихи. Ему становится неловко. Он не против поэзии, но считает ее делом сугубо личным. Порыв к декламации — само по себе наитие — представляется ему избыточным самообнажением. Молодому человеку намного легче раздеться буквально.

Изваяние и впрямь напоминает филина. Резная глыба, и перья больше похожи на чешую. Лап нет, колода спилена. Крылья не обозначены. Голова не пойми какая — пожалуй, совиная, однако есть человеческий нос, а нижняя часть не то лица, не то морды продолжается в длинный, до пояса узкий фартук, который сразу и подбородок, лишенный рта, и щеки, и борода. Истукан нахохлился и ссутулился, но он скорее мил, нежели грозен.

Юноша все же спрашивает:

— А почему стихи, какой отголосок?

— Не знаю, — беззаботно отвечает подруга.

Они стоят еще какое-то время, изучают идола и не могут понять, что он такое. В нем чувствуется нечто богатырское. Он весь немного смахивает на бровастую птицу киви или на древний шлем. При взгляде издали в профиль изогнутый плоский лоскут, вырастающий из лица, нетрудно принять за пластину, прикрывающую переносицу.

Юноша пригибается.

— Ему уж досталось. Видишь? Рубили его, палили.

— Уроды. — Девушка поджимает губы. — Конечно, ночами тут праздники. Обоссут, обломают! Не понимаю, как может подняться рука.

— Да, симпатичный, — соглашается тот.

— Но все же кто это?

Они обходят колоду. Идол не просто сутул, у него несомненный горб, по которому водопадом струится шоколадная грива. Толстые пряди покрыты лаком. Чешуйное оперение сродни кольчуге. Петли крупнее с флангов и на спине, как будто изваяние застыло в бронированном пальто. Молодой человек заглядывает в чашу и проверяет, не видно ли когтей. Там мусор.

Пара стоит рука об руку и зачарованно изучает одинокое мертвое существо.

1

Сметанный соус. Чуть подогретый, немного грибов-шампиньонов. Луковый сок. Пресновато, однако на этом все. Такая, значит, образовалась окружающая среда. Видимость четкая, слышимость тоже, и ноги не ватные, и руки не пронесут мимо рта ни вилку, ни ложку, но сохраняется впечатление вялого шествия сквозь толщу сметаны, приправленной без лишней пикантности. Сытная атмосфера, умиротворение и тепловатое желание близости. Аппетитное плечо. Потрогать подушечкой пальца — образуется ямка. Действительно, это очень неплохо, теперь нужно двумя, а лучше всеми. Все равно вокруг нет ничего, кроме этого плеча. Вернее, найдется, но совершенно не интересное.

— Как вас зовут?

Это очень, очень важно. Полное белое лицо, рыжие кудри. Неожиданно тонкие губы, бледные. Сонный доброжелательный взгляд. Не груди — пшеничные хлеба. Ночная рубашка старинного образца. Небось, еще бабушкина.

— Меня зовут Татьяна. Таня.

Ровно и правильно. Реплика из учебника иностранного языка. Голос звучит как через подушку. Нет, не так. Он внятный, просто смешивается со сметаной. Или это туман? Такой называют молочным. Но видно отлично, вплоть до мельчайшей крапины. Как это зовется? Веснушка, да. Груди пшеничные, а веснушки ржаные.

— Очень приятно. Меня зовут Евгений. Женя.

Зачем он сказал? Она не спросила. Очевидно, так принято. Он смутно припоминает, что это правило хорошего тона. Откуда вдруг прилетело это слово: «правило»? Что оно означает? Вспомнил, но можно и даже нужно забыть, ибо это снова не важно. На свете вообще нет важных вещей, кроме грудей и кудрей, которые, как он выяснил, именуются Таней.

На свете — где это, между прочим? Наверное, здесь. А где он, собственно говоря? Не имеет значения. Не следует останавливаться, между ними протянулась невидимая дуга. Мерцает болотное электричество, которого мало для ослепительного накала, но они превосходно обойдутся без высокого градуса.

Голый он, что ли? Нет, пока в трусах. Вчерашних. Нехорошо, следовало сменить. Откуда ему было знать? Он думать не думал, что появится Таня. Вчера. Когда это, позвольте спросить? Что означает — вчера? Когда он был дома, что за ненужный вопрос. Он отлично помнит свой дом, просто сейчас ему недосуг восстанавливать постороннее, не относящееся к делу. Пора брать Таню за руку. Или за колено? Вон оно высунулось из-за стола. Похоже, она расставила ноги. Ее собственная рука шурует где-то внизу, и Таня дышит все тяжелее.

Наверное, это не вполне прилично. Если бы не ответная готовность Тани, он никогда не посмел бы. Они же совершенно не знакомы и даже не лежат, а сидят за столом. Да не одни, по соседству еще какие-то люди, тоже друг против дружки. Стол большой, раздвижной, поначалу обманчиво круглый, но в нем сокрыты две доски, которые, если вынуть и вставить, волшебным образом превратят его в праздничный.

Как славно это звучит — вынуть и вставить. Этим-то он и должен безотлагательно заняться. Тем более, что осуждающие не осуждают и даже не смотрят. Они разомлели не меньше, чем он. Такие же тет-а-теты, и это немного напоминает свидание в тюрьме, когда возлюбленные сидят, разделенные стенкой, и страдальчески переговариваются по телефону, не имея возможности соприкоснуться. Разница в том, что здесь без барьера. Достаточно протянуть руку.

Но почему тюрьма? Где он видел подобные встречи? В кино, разумеется. Удивительное дело: спроси его сию секунду о кинематографе, он не сразу сообразит, о чем речь, потому что это дело даже не третьестепенное, его важность стремится к нулю.

— Женя, — выдыхает Таня и наваливается грудью на стол.

Сметана вскипает. Разрозненные стоны, лаконичные обращения учащаются, напоминая вялые пузыри. Он тянется, слабо улыбается и вдруг кривится: зуб. Таблетка усвоилась целиком, вывелась и больше не действует. Мощное снадобье, рассчитанное часов на восемь — стало быть, он принял ее с утра, а теперь уже скоро вечер. В соусе образуются прорехи, зуб начинает ныть, и это похоже на комариное пение все ближе к черепу. Комар не отвяжется, как и боль.

Где он, черт побери? Кто эти люди и куда его занесло?

Раздаются проникновенные голоса:

— Соня…

— Шурик… дайте мне подумать минуту.

— Лида… как вы посмотрите на то, что я поищу, где бы прилечь?

— Родька, я тебя не узнаю…

— Наташа, я никак не ожидал…

— Андрей, а вы умеете стоя?…

— Женя, вы на меня не смотрите, — жалуется Таня. Говорит она хрипловатым дамским басом.

Невидимое дикое сверло проворачивается, и боль восходит по черепу. Общество, истекающее пованивающей слюной, обозначается резче. Пелена разрывается в лоскуты. Он берется за щеку, обводит взглядом помещение. Обычное, ничем не выдающееся жилье: старое пыльное кресло, бурый комод, гладильная доска в углу, тахта, тумба, древняя радиола. Шторы задернуты, но щелка осталась, и за окном еще или уже довольно светло. Календарь с белой розой, год текущий. Который? Тот самый, правильный. Девяносто седьмой. Люстра в три рожка. Ваза с сухими цветами. Портрет какой-то старухи с огромными щеками; траченные молью салфеточки с кистями, сальными на вид.

Порази его гром, но он не понимает, куда и как угодил. Он собирался к врачу. Его одолел довольно опасный недуг, от которого следовало избавиться как можно скорее. Зубная боль явилась неожиданным довеском. Да, теперь он точно помнит, что принял таблетку. Запил молоком, потому что разъедает желудок. Дальнейшее потонуло в соусе. Купание в тумане оказалось приятным, хотя он понимал задним умом, что плавает в гадости. Соус каким-то бесом навязывал ему мысль о первостепенной важности происходящего, и думать о посторонних вещах настолько не хотелось, что почти не удавалось. Однако заново разболевшийся зуб расставил приоритеты иначе.

— Кто вы такая, Таня?

Рыжая расстегивает пуговку. Редкое богатство. Зуб глухо отбивает ритм, и это похоже не то на часы с бесконечным боем, не то на мерный колокольный звон.

— Соня, положите мне руку сюда…

— Вставайте, Лида, сейчас меня разорвет…

Вдруг он с грохотом опускает на стол кулак и гаркает:

— Прекратите!..

И все поворачивают головы.

2

Лидия — длинная, как мидия. Андрей, Андрюшка — сбоку макушка. Не чтобы натянуть рифму, а потому что пробор и впрямь на виске. Густейшая грива пегих уже волос при полном отсутствии лба. Родион… ну, с этим понятно. Боров, раздетый. Бока нависают так, что не видно трусов. Шурик-ханурик в кителе на голое тело. Танковые войска. Старший лейтенант. Соня… поня? жаконя? Самая симпатичная здесь, смышленые глазки. Правда, немного выдается нижняя челюсть. Шутят, что это неудобно при насморке — или кстати, наоборот. Наталья без тальи, кубышка с лиловыми губками-валиками. Ну и опять же — Татьяна, почти без изъяна, если бы не мелкие рыжие завитушки и малость выпученные глаза.

Выморочное виршеплетство исчерпывает себя на личном соображении: квартира, где торчал Евгений, была поганый уголок.

Капроновый тяж, образованный зубной болью, удерживает его на весу; удар кулака, будучи повторен, как будто приподнимает общество в воздух, и все лениво понацепляются к щиколоткам, готовые рассыпаться под клейким наплывом соуса, который хочет вернуть свое.

Он же не теряет времени:

— Что здесь происходит?

Волосы липнут ко лбу дебелого Родиона. Алый язык воровато скользит по губам.

— Родя, — произносит Соня.

Ее срывает в сметанную похоть. Родя падает тоже. Боль победно растопыривается, распирая дупло, и Евгений осознает, что нет ни соуса, ни вообще тумана. Есть комната и восемь человек в ней, включая его самого. Все более или менее обнажены. Синхронная страсть обволакивает, как незримая сфера, рождаемая гулким музыкальным инструментом. Евгений скашивает глаза на Таню. Та раздосадована и хочет скорее размякнуть опять. Зрачки подергиваются пленкой, напоминающей жабо смертельно ядовитого пластинчатого гриба.

Осыпаются остальные; они не снимались с места и воспарялись воображаемо, теперь они просто больше не смотрят на Евгения.

Грохочет кулак. Под руку попадается случайное блюдце, оно летит на пол. Компания вздрагивает. Евгению ясен секрет пробуждения. Зубная боль действенна, но мало ее, и он подбирает осколок, чиркает по руке. Ясности прибавляется.

— Почему? — тупо спрашивает Шурик-танкист.

Евгений, не отвечая, тянется и успевает черкануть по голой безволосой груди. Шурик кривится, лицо у него уже не такое баранье. Безобразно расползается кровь.

— Кто вы, где мы? — выкрикивает Евгений.

Шурик приоткрывает рот и подозрительно озирается. У него густые брови, высокие скулы. В роду побывал якут или калмык. Татарин, мордвин.

Лидия потерянно изгибается черной струной. Евгений встает. Пушечное мясо в ногах, килограммов двести. Прилагая великие усилия, он доходит до вазы, бросает на пол цветы, почти невесомые от старости и похожие на мертвых мотыльков. Взбалтывает, улавливает плеск. Размахивается и окатывает Таню тем, что осталось. Та чуть шарахается и начинает хлопать глазами.

— Почему вы хозяйничаете? Дома у себя пачкайте!

— Да, я не дома, — кивает Евгений, берясь за щеку и тут же отнимая руку: пусть болит, истинно нет худа без добра. — А где?

— У меня, это мой дом, — хрюкает рыжая, утираясь.

Она успокаивается, пленка затягивается. Ряска, потревоженное болото. Евгений замахивается стеклом. Танкист перехватывает его руку.

— Что это вы разошлись?

— Вы не понимаете? — огрызается тот. — Нас гипнотизируют! А боль приводит в чувство!

Шурик ищет, чем вытереться. Кровь у него не хлещет, но красные, уже подсыхающие разводы выглядят неприятно.

— Не видите, я с дамой, — бормочет танкист.

Ему уже и не больно. Евгений тоже понемногу привыкает. Татьяна и думать забывает о цветах. Она выставляет лопатой язык и дерзко слизывает натекшую каплю, глядя Евгению в глаза. Соус обволакивает собрание. Соня уже сидит у Родиона на коленях. Андрей встает, огибает стол, заходит Наташе за спину и становится на четвереньки. Та размыкает тугие губы, смеживает веки, не поворачивается и ждет. Никто не знает, какую штуку отмочит Андрей — никто на них и не смотрит, но его откровенно животная повадка сродни пряной приправе, и собрание безотчетно вбирает скотскую остроту. Их надо бить по головам, понимает Евгений, бить и бить. Ему хочется этого все меньше. Пока силы есть, он шарит по комнате взглядом и, наконец, упирается в утюг. Прикидывает длину шнура. Ищет удлинитель. Замечает его под креслом, тот свернулся кольцом. Соус начинает вести себя странно. Он будто реагирует и настораживается. Евгению чудится, что тот начинает заползать в него снизу и вроде как неуверенно разогреваться. Еще не жжет, но может. Кто-то мучается сомнениями и раздумывает, вмешаться или нет. Скорее всего, этот некто читает мысли, но не дословно, а лишь угадывает общую направленность.

Евгений улыбается Татьяне и гладит по шее. Та начинает мурчать. Жжение отступает, не успев напитаться мощью. Евгений не задерживается и словно рассеянно движется к креслу, прихватывая по дороге утюг. Сметана разогревается, вползает обратно. Теперь придется действовать быстро.

Вилка. Розетка номер первая. Еще одна вилка. Розетка номер вторая. Жжет все яростнее, про зуб уже можно забыть. Кто тут поближе, Лида? Потрогать Лиду, это должно помочь. От них и ждут, чтобы они разожглись друг на дружку. Принудительное спаривание, злонамеренный эксперимент неустановленных лиц. Танкист, имеющий на нее виды, ошеломленно глядит на Евгения, как на внезапную вошь. Лида не реагирует, а жжение набирает силу. Только Татьяна, значит. Не время разбираться в этой тонкости. Утюг уже нагрелся. Сметанный соус — дело, конечно, не в нем, он лишь орудие, но пусть будет как бы в нем — спохватывается, угадывает намерения. Поздно. Евгению ясно, что он управится.

Раз! Утюг вжимается Лиде между лопаток, и та визжит, как резаная свинья. Два! Соня подскакивает, но вместо визга — воет. Родион тянет пухлую лапищу — три! Мат-перемат. Сметанный покров, местами успевший образовать коросту, рвется в лоскуты. Евгений, если напряг бы воображение, сумел бы нафантазировать чавканье и хруст. Но ему не до этого, ибо раскаленная лава теперь колышется близ сердца. Четыре! Андрею достается в лоб, которого нет, и пахнет паленой шерстью. Трещит седина. Пять! Компанию попустило, все начали что-то соображать, еще не ошпаренные привстали. Наташа, не понимая бедлама, пытается нырнуть под стол, и получает в поясницу, где мигом прожаривается большое шероховатое пятно. Танкист Шурик, забывший о порезе, пытается перехватить руку Евгения. Не то положение, чтобы миндальничать. Шесть, в лицо! Лейтенант издает глухой стон и отшатывается. Пелена уже падает, падает, падает, чары рассеиваются. Татьяна очень кстати вываливает груди, хотя и в заполошности. Семь! Восемь — себе! Уже теряя сознание от боли в потрохах, Евгений прижимает утюг к щеке. Железная подошва сурова, и он орет. Он и вправду лишается чувств.

3

— Надо маслом. Здесь есть масло?

— Вы с ума сошли, никакого масла! Только холодной водой.

— Перестаньте бредить. Врач, что ли?

— Именно так!

— Ну и помалкивайте, разное говорят! Можете мочить, если нравится, а я намажу.

Пелены больше нет. Вернулись запахи, вкусы, цвета, обертоны. Они и не исчезали, на них не обращали внимания. Другое дело — прояснившееся сознание. Сумерки, однако вокруг ослепительно ярко. Не приходится сомневаться, что это иллюзия. Эффект контраста. От этого — новая парадоксальная оглушенность. Общество занято какой-то чепухой и спорит, чем себя обрабатывать, тогда как уместнее озаботиться главным: бежать без оглядки. Но вместо этого все суетятся, галдят, перебирают аптечку, которую спешно приволокла Таня. Родион разматывает бинт, Шурик плещет в лицо из-под крана. Лидия заливается слезами и просит взглянуть на ее спину. Евгений иссяк. Совершив посильное должное, он впадает в прострацию. Щека лоснится от растительного масла. Он уступает бразды любому, кто подберет. Такой находится: это доктор Андрей, пострадавший меньше других.

Он не сразу соображает, как обратиться к собранию.

— Слушайте, все! — возглашает он наконец. — Давайте выберемся отсюда, а уж потом остальное. Мне кажется, нас отравили или подвергли внушению. Возможно, то и другое. А похитили — наверняка.

— Правильно, — бормочет Шурик и выбегает в коридор.

Там вешалка с какой-то одеждой; ящик для обуви; рожок, увенчанный кукишем; пара дверей с табличками — слон, поливающий себя из хобота, и такой же второй, пристроившийся мочиться. Шурик, по-прежнему в кителе и несвежем исподнем, осуществляет хищный скачок и оказывается у старой деревянной двери с цепочкой и парой древних крюков, без глазка.

Танкист внезапно краснеет поверх ожога добавочно, по ноге бежит бесшумная струйка, собираясь в пенную лужицу. Он разевает рот, превратившийся в пасть, и принимается не то ухать, не то ахать, как если бы не справляясь с неким непристойным, крайне настойчивым воздействием с тыла. Ему кажется, что его посадили на железный кол и подали электрический ток, а в лицо задышал опарыш толщиной в ногу. Резкая боль сливается с омерзением и чистым ужасом, которые не имеют зримой причины и объявляются в чистом виде, как будто в положенные мозговые области воткнули гнилые гусиные перья. Нет в мире силы, которая заставила бы старшего лейтенанта взяться за дверную ручку.

Рыжая Таня видит происходящее и проявляет смекалку. Ей нечего объяснять, результат налицо. Впечатления военного наглядны и убедительны. Она устремляется к окну, намереваясь распахнуть его и позвать на помощь, ибо выпрыгнуть с четвертого этажа возможности нет, и Тане ли как хозяйке это не знать. Она тянется к раме и моментально опорожняет кишечник. Из горла исторгается писк. Ее не отбрасывает волшебная сила, причины скрываются собственно в Тане. Она оседает кулем, и окружающие жмутся к стенам.

Никто ничего не понимает, за исключением главного: к двери нельзя. С окном то же самое.

— Сядем, — предлагает Родион. Дрожащий голос его — уже.

Таня кое-как поднимается, оскальзывается, упрямо снова встает и спешит в ванную. Евгений прислушивается: похоже, он вообще не ждет добра от всяких дверей. Однако шумит вода: обошлось. Журчание смешивается с потерянным воем.

— Давайте сядем, — соглашается Андрей.

Из коридора, пошатываясь, является Шурик. Безумным взором он шарит по комнате, пока не натыкается на обмундирование. Берется за брюки, не попадает в штанину.

— Подождите, сейчас ванная освободится, — возражает Лида, морщась от боли. — Вы мокрый.

— А? — вскидывается тот.

Ничего не соображает.

— Делайте как хотите, — Лидия машет рукой.

— Дождемся хозяйку, — говорит свое слово Соня.

— А кто хозяйка? — удивляется Наташа.

— Которая в ванной сейчас. Она сказала.

Та поджимает губы.

— Я не слышала.

— Вам было не до того, — вмешивается Евгений. — Странно, что вы запомнили, — обращается он к Соне. — Вы тоже пребывали во власти чар.

Тут оживает Наташа, она расхаживала взад-вперед. Наташа, перебирая толстыми ножками, как на колесиках торопится в ванную. Вскоре оттуда доносится брань. Наташа возвращается, волоча за собой Таню, на которой всего-то и есть полотенце. Та упирается, и Наташа хватает ее за волосы, тянет, пригибает к столу.

— Признавайся, ведьма!

— Я ничего не знаю! — вопит хозяйка.

— Отпустите ее! — гремит Андрей. — Дело не такое простое! Она, скорее всего, тоже не в курсе!

— Это ее дом! Она не может не знать!

— Ничего не знаю, — клокочет Таня, делает резкий рывок и с силой отталкивает Наташу. Полотенце разворачивается, падает.

Всем наплевать. Таня нагибается, поднимает. У Евгения екает в груди. Вернулся туман повального любострастия? Нет, другое. Он делает шаг и будто бы ненароком прикрывает ее. Столько всего случилось, что он уже не думает о зубе, но сметанное наваждение не спешит возобновиться.

— Назовите ваш адрес, — приказывает Андрей.

Он старше всех, лет тридцати семи, и вроде бы метит в вожаки. Непонятно, зачем ему верховодство. Евгений склоняется к мысли, что это происходит непредумышленно.

Татьяна называет.

Все уже расселись за столом, как сидели. Кроме Сони и Родиона, те устроились рядышком, а не друг против друга. Накинули кое-что на себя, отыскали в куче. Да, на полу еще остается одежда. Они раздевались. Впрочем, не помнят, как и зачем. Почему-то не догола. Странно для спаривания из-под палки.

— Впервые слышу, — заявляет Лида.

Общество кивает. Никто здесь раньше не бывал.

— Чего мы беса гоним, — басит Родион и взмахивает поджаренной лапой. — Давайте позвоним, если не можем выйти. В милицию, скорую — все равно!

— Розетка вырвана с мясом, — парирует Таня созвучным баском.

Она смутно помнит, что сделала это своими руками, но признаваться не хочет.

Родион глухо матерится.

— А с собой ни у кого нету?

Собрание переглядывается. Моторолы — новинка элитная, обычным смертным в диковину. Танкист вообще не понимает, о чем идет речь, и удрученно таращится в календарь: девяносто семь. Сентябрь. Он человек подневольный. Очевидно, ему грозят особые неприятности.

— Соседям стукнуть! — не унимается Родион. — В стены, пол, потолок!

— Нет никого, — шепчет Таня. — По этой лестнице я осталась одна. Дом расселяют.

4

Тикают часы. Тишина гробовая, вот и слышно. Это немного успокаивает. Уютный звук. Домашний. Взбесились, с позволения сказать, лишь выходные отверстия — так прикидывает медик Андрей. Он не объявляет очевидного. Он, между прочим, не уверен и в часах. Ни в чем нельзя поручиться.

— Там очень плохо? — обращается он к Шурику, кивая на дверь.

— Я чуть не загнулся. — Лейтенант мрачен. — Хозяйка не даст соврать. Думаю, на входе установлена какая-то лучевая пушка. Может, инфразвуковая.

— Бред, — говорит Родион.

— Почему сразу бред? — заступается Лида. — Военным виднее.

Наташа, растерявшая следственный энтузиазм, начинает подвывать, и Таня прощает ей покушение на рыжие кудри. На сцене вновь появляется аптечка. По комнате растекаются запахи мятные и камфорные. Они кажутся весьма уместными в дряхлой, как выяснилось, квартире, где вместо Тани было бы правильно жить старушке.

— Это важно, но сейчас не главное, — говорит Евгений. — Лучше попробуем восстановить события, тогда будет понятнее, что делать. Может быть. Все равно, насколько я понимаю, никто не рискнет повторить попытку сбежать. Давайте, начнем с вас, — приглашает он Шурика, который к нему ближе всех.

— Я ничего не помню, — отрезает танкист. — Я шел в Академию. Очнулся здесь. Это все.

Тучный Родион недоверчиво хмыкает. Правда, его отчет не менее лаконичен. Он успешный переводчик-синхронист, озвучивает фильмы. Лег поздно, дома, очухался благодаря утюгу. Евгений — мастер спорта по фигурному катанию. Проснулся, имея в планах отработать тулупы двойные, тройные и четверные, однако вмешалась зубная боль. Он принял таблетку, собрался к врачу. Дальше, как принято выражаться, провал. Таня смотрит на Евгения удивленно. Тот настоящий богатырь для фигуриста. Лед под Евгением, наверно, трещит. Евгений без всякой нужды добавляет, что катается под песню «Вдоль по Питерской» — и попадает, так сказать, в цвет.

— Мы бегаем по утрам, — сообщает Наташа. — С Лидой, по набережной.

Она кивает на долговязую соседку. Лида настолько испугана, что не в состоянии даже кивнуть, и только рябь пробегает по носатому лицу.

Андрей скребет горелую шерсть.

— Позвольте пару вопросов, это касается всех. Не возникло ли перед провалом странного ощущения — резкого запаха, звука, вспышки? Чего-то еще?

Пустые надежды. Никто ничего подобного не испытал, да и сам он не слышал о случаях массовой эпилепсии, способной вдруг поразить разбросанных по городу и ничем не связанных между собой людей.

— Четвертый этаж, — бурчит танкист. — Бросить бы простыни.

— Попробуйте, — бормочет Таня, но Шурик просто болтает.

— Выведите нас кто-нибудь, — шепчет чернявая Лида, близкая к истерике.

От Родиона скверно пахнет. Обильный пот отличается редкой едучестью. Андрею вспоминается цирковая арена с опилками.

— Есть одна странная вещь, — спокойно произносит красавица Соня.

— Одна? — усмехается Евгений.

— Не цепляйтесь к словам. Если я правильно поняла, здесь собрались незнакомые люди. Кроме нас, — она кивает на Родиона. — И вас, — она обращается к толстой Наташе и тощей Лиде. Но вы бежали по набережной. Если вас похитили, то ясно, почему обеих.

Наташа ничего не понимает, но рада слышать речь ровную и размеренную. Лида пребывает в прострации. Мужчины напряжены, лейтенант шевелит ежиком-скальпом.

— Но мы-то с Родькой не были вместе, — значительно продолжает Соня. — Мы угодили сюда с разных концов города. И это удивительно.

— Совпадение, — предполагает доктор.

— Фантастическое, — пожимает плечами та.

— А все остальное, разумеется, вполне правдоподобно.

Беседуя, собравшиеся морщатся. Ожоги болят. Коллективная признательность находчивому Евгению смешана с неприязнью.

— Фантастично для произвольного выбора жертв, — не унимается Соня. — А для системы, может статься, очень даже логично.

— И в чем система? — Андрей немного раздражен на Соню. — Знаете — так не томите.

— Понятия не имею.

— Спаривание, — выпаливает Евгений. Его давно подмывало сказать. — Вспомните, что творилось за этим столом. Без пяти минут групповик. Слюни текли!

Родион предлагает невпопад:

— Можно выставить в форточку флаг. Или разбросать записки.

— Вот вы и бросайте, — подхватывает Таня. — Я близко не подойду.

— Вы все выдумываете.

Это Лидия. Она вот-вот впадет в детство.

— Может быть, — соглашается доктор. — Был у меня пациент, пил отраву. Буянил, привязали его. Когда он в первом приближении оклемался, не сумел разобраться, куда попал. Достроил непонятности ужасами. Вообразил, будто некто злонамеренный захватил его с мутными и страшными целями. На соседней койке кто-то храпел, и бедняга решил, что это и есть похититель, еще и людоед, который зачем-то прилег поспать…

— Как вас там? Андрей? — Лидии хочется грубить. — Я видела белую горячку, не надо меня сравнивать.

— Да я не вас, — защищается тот, но его история не нравится никому.

Дотошная Соня формулирует четко:

— Какова вероятность того, что при случайном захвате восьми жителей в многомиллионном городе попадется знакомая пара?

— Вы математик? — спрашивает Евгений.

— Она экономист, — угрюмо встревает Родион, улавливающий сарказм.

— Я тоже, — зачем-то сообщает Наташа. — Мы с Лидой.

— Ну, обалдеть теперь, — бурчит лейтенант.

Офицерская позолота оказывается непрочной. Шурик и раньше не блистал, теперь же гусарская лакировка шелушится и лезет с него клочьями. Он уже расположен буквально хамить дамам. Он тоскливо таращится на окно, за которым прилично стемнело, но еще проступает колодезный двор.

Остальные дружно припоминают, что пострадали от утюга, и начинают украдкой дотрагиваться до больных мест, морщиться, хмуриться, метать в Евгения озлобленные взгляды. Шурик отвлекается от окна, принимает участие. Евгений испытывает тот же порыв. Но не только. Он встречается глазами с умной Соней. До нее начинает доходить, пока не облекаясь в слова. Евгений трогает лицо, послушно кривится в унисон.

— Как по команде, — бормочет он.

— Нас что-то связывает, — кивает Соня. — До сих пор. У нас болит сообща.

Евгений щиплет себя за обожженную щеку и пристально ищет взглядом единого отклика. Его нет. Но подозрения не покидают ни Евгения, ни Соню.

— Вот что, — говорит он. — Давайте возьмемся за руки.

— Чтоб не пропасть поодиночке? — Андрей циничен и ехиден.

— Да, лучше разом…

— Детский сад, — хрюкает Родион.

Однако ловит Соню, сжимает ей пальцы. Та, помявшись, тянется к Тане. Не проходит минуты, как цепь замыкается.

5

Догадлив ли он или ничтоже сумняшеся рассекает все тот же сметанный соус, держась назначенного стрежня? Мгла, разумеется, не исчезла. Наваждение сохраняется, чему доказательство — невозможность проникнуть за пределы жилья. Так или иначе, его догадка блистательным образом подтверждается. По цепи течет электричество. Условное определение. Томление на грани тошного и приятного, отличное от прежней сметаны отсутствием вожделения. Но не только. Оно кое-чем раскрашено, именно — оттенками чувств, которые передаются друг другу. Трансляция довольно груба и размыта. Мыслей не уловить. Однако Евгений улавливает всеобщий страх, в составе которого Лида располагается к набожности, Таня — к обеспокоенности судьбой имущества, Родион — к желанию бить и крушить. Они, в свою очередь, постигают, что сам Евгений боится чего-то еще помимо происходящего и что-то скрывает. Старший лейтенант проголодался, Соня пытается отгородиться от завладевшего всеми соборного чувства и жить своим умом. Но выделиться в отдельный элемент она не может. Доктор Андрей, несмотря на легкий гонор и поползновения к руководству, готов идти на любые уступки и договариваться с неустановленной закулисой. Наташе стыдно. Они раздеты все, в той или иной мере; танкист обмочился, а хозяйка обделалась, и совестно каждому, но пуще почему-то Наташе. Возможно, по причине исходной непривлекательности. Наверное, она успела забыть, что часом раньше до крайности возбуждала Андрея.

Настроения струятся по контуру. Очевидно, это сродни телепатии, однако никто не удивлен. Собравшиеся слишком озабочены неопределенностью и опасностью положения. Но в планы тюремщиков не входит неизвестность. Возможно, они передумали после того, как мятежный Евгений не пощадил живота своего и применил утюг. Внезапно общество разом, без всякого внятного повода, осознает, что близится миг откровения. Кто бы ни заточил их в эту квартиру, он скоро проявится и обозначит свои намерения. Лида мелко дрожит. Она не исключает чертовщины. Андрей морщит лоб и выступает гипнотизеру навстречу, склоняясь к вдумчивому разбирательству. Танкист, похоже, тоже навострился, почуяв привычное: приказ или хотя бы вводную.

Когда к ним начинают обращаться, они воспринимают сначала образы и понятия, слова подоспевают мигом позже. Ни звука ни слышно, ни зги не видно, однако в переводе на обычную речь раздается приблизительно следующее:

— Здравствуйте, старички.

За этим, если разложить по полочкам, чохом следует нечто вроде «спокойно», «не надо метаться», «никто не сделает вам ничего дурного». И снова «здравствуйте». Однако.

Далее им даруется не зрелище, ибо не видит опять же никто ничего и над столом по-прежнему пустота, но представление. Которое если описывать как зрительный образ, то может быть уподоблено сгущению атмосферы и возбуханию кляксы, что вырастает в каплю, сгусток, карикатурный пень. Рисованный, трехмерный, он тянется и обрастает мелочами: чешуйками, клювом, продолговатой бородой и пышными закостенелыми бровями. От Родиона и Сони расходится волна припоминания, затем недоверчивого узнавания. В усеченной по пояс фигуре угадывается нечто младенческое. Оторопь за столом мешается с умилением. Отвращение разбавляется гордостью и восторгом. Всем, кто сидит за столом, есть до прибывшего какое-то дело. Полупень неподвижен и вроде вообще не жив. Он выглядит неодушевленным предметом.

— Родион, мы же такого видели, — заговаривает Соня. — В сквере с фонтаном.

Ее не поддерживают, но и не затыкают. Она и сама замолкает, чтобы воспринимать дальше.

Резная колода нарекает себя Сычом.

Действительно, похоже. Не сказать, чтобы точно птица или вообще животное; скорее, она смахивает на былинного наполовину волхва, на другую половину — богатыря, но «Сыч» успешно передает сущность и настроение, схваченные в дереве. Если это дерево. По чурбану пробегает еле заметная рябь. Его обращение кажется диким. Ему внимают молодые люди. Не спишешь и на фамильярность, ибо их сверстники давно не называют друг друга старичками. При этом узники едины во мнении: да, это именно Сыч. Им даже чудится, будто они узнают его — все, не только Соня и Родион. Их охватывает странное волнение.

Умозрительный нарост продолжает речь, не размыкая губ и, соответственно, чревовещая:

— Чтобы не ходить вокруг да около, покажу вам семейный альбом.

Тот и впрямь образуется, зависает, раскрывается. Перелистываются страницы. Мелькают поблекшие цветные фотографии. Соня и Родион, жених и невеста, на ступенях Дворца. Шурик в погонах, застывший истуканом в обществе Лиды — стереотипное фото в окружении колосков, розочек и ангелочков. Наташа с Андреем засняты примерно так же, но без виньеток. Таня и Женя стоят в полный рост, обнимая огромный букет гладиолусов и хризантем. Альбом захлопывается.

— Приятно и необычно вас видеть, дорогие прабабушки и прадедушки, — признается Сыч.

Диалог, наверное, невозможен технически. Нарост и не ждет ответа. Он солирует, и его речь понятна не до конца и не всем.

— Не буду морочить вам голову мелочами. Выражусь коротко: успехи биологической оцифровки породили возможность персонального структурного моделирования. Являясь плоть от плоти вашим потомком, я выполнил над собой определенные трансформирующие действия. Результатом явились краеугольные способности к Интроспекции и Самостроительству. Я полагаю эти принципы во главу угла каждого сознательного члена нашего общества. В коллективном варианте они преобразуются соответственно в Прагматический Историзм и Упредительное Огораживание…

В комнате царит мертвая тишина. За окном разливаются густые чернила.

— Деятельная Интроспекция позволяет погружение в персональную генетическую память и обращение к пращурам вкупе с умением стимулировать их действия… Мой нынешний образ позаимствован у бабушки Софьи и дедушки Родиона. Он оптимально выражает национально-этнический архетип…

— К пращурам, — эхом повторяет Лида, а следом — все.

— Мои возможности не безграничны, а окружение враждебно…

Вокруг Сыча намечается шевеление. Картинка размыта, но можно понять, что на него прут какие-то личности с вилами и кольями. Тут же и отлетают, будто наткнувшись на упругую стенку. Лик Сыча начинает выражать обиду и расположенность к плачу. Конечно, это иллюзия. Черты лица — может быть, морды — по-прежнему неподвижны. Но впечатление сохраняется, и по цепи пробегает неубиваемое единокровное сострадание. Оно вплетается в устойчивый животный ужас.

Внезапно Сыч начинает петь:

— Чтобы жизнь повторилась сначала, загляните в семейный альбом.

Он сбивается, перескакивает наперед:

— Все нам дорого, каждая малость, каждый миг в отдаленье любом… Чтобы все это не потерялось, загляните в семейный альбом!

Песня старовата даже для пращуров. То, что ее распевает правнук, превратившийся в статую, нагоняет жуть. Сыч, расстаравшись, пытается соорудить образ скамеечки, чтобы подставить ее под себя. В будущем, очевидно, сохраняются некоторые железобетонные стереотипы. В частности, именно так, по его мнению, должен выглядеть внук, выступающий перед бабушками и дедушками. Тулово значительно и неподвижно. Короткие ножки, которых нет, самозабвенно топочут в коротких штанах, напоминая поршни.

Сыч осекается.

— Ваша гражданская и родственная обязанность — оказать мне содействие. Бабы, деды, — говорит он без всякого перехода и не смущаясь понижением пафоса. — Пожалуйста, помогите.

6

Картина вырисовывается примерно следующая.

Потомок собравшихся воспользовался достижениями науки и техники, суть которых оные пращуры уразуметь не способны, и превратил себя в неуязвимое, вольнорастущее на ровном месте образование, напоминающее по модусу вивенди и операнди гриб. Конечно, неуязвимое до поры. На всякую гайку находится болт. Сыч, изобиловавший амбициями, вознамерился распространить свое существо на всю географическую среду обитания, но обнаружил, что сил у него для этого маловато. Тем временем его активно атаковали разнообразными силами и средствами, ибо всерьез опасались тотального поглощения Сычом.

Защитное поле, им образованное, грозило треснуть, и Сыч возымел намерение улучшить свою генетику и перестроиться для самостийной оптимизации окрестностей в самом широком смысле. Применив волшебную способность к помянутой Интроспекции, он погрузился в себя и донырнул до прадедов и прабабок. Дальше не сумел. Родственные узы оказались не пустым звуком. Дотянувшись до предков, Сыч сумел оказать на них гипнотическое влияние и заманить в дом прабабушки Тани.

— …Жизненно важно, чтобы вы поженились пораньше, — объясняет Сыч. — Пока здоровые. Прадедушка Шура, например, будет сильно пить. А у прабабушки Наташи до обидного рано разовьется диабет. Все это сильно повредит моей структуре…

Интроспекция и Самостроительство явились не единственными талантами Сыча. Еще одним была Калькуляция. Вычислительная скорость Сыча не укладывалась в голове. Просчитав вероятности, он убедился на девяносто девять процентов в том, что здорово укрепится, если предки поторопятся с совокуплением и наладят себе потомство прямо сейчас, хотя бы и на полу прабабушкиной гостиной. Коллективное будущее не пострадает и станет лишь краше.

Воздействие Сыча на родственников имело пределы. Сил правнука хватило на то, чтобы загнать их в точку сборки и не выпускать, пока не сделают дела. Он признается, что чуть не лопнул, понуждая прабабушку Таню запасаться консервами и прочей снедью длительного хранения.

Таня разевает рот.

— И телефон испортить, — добавляет Сыч с интонацией везучего шалуна, исхитрившегося надуть строгую бабку.

Сидеть им долго, не одну неделю. Сыч должен убедиться в четырех зачатиях. Одновременно он держит на пустыре оборону и постепенно слабеет, невзирая на все свое могущество. Несовершенства генетики мешают ему отладить Интроспекцию так, чтобы улавливать мысли, и Сыч ограничивается мониторингом общих намерений.

— С побегом я справлюсь, — вещает Сыч. — Конечно, я не желаю вам зла, и никто не погибнет. Разить вас насмерть равносильно самоубийству. Но за порог вы не выйдете, и в окно кричать я не дам. Заранее не советую также проламывать стены, потолок и пол.

Вокруг фамильного обрубка натекает лужа, и что-то плещет хвостом.

— А это что? — машинально обращается к нему доктор Андрей.

— Это Пескарь, — спохватывается Сыч. — Не обращайте внимания, забудьте, это совершенно не важно, это просто так, мне помогает здесь…

Похоже, на него наседают. Коммуникативные мощности на исходе, и Сыч спешит досказать. Он просит размножаться под одеялом, если не трудно. Ему неудобно взирать на голых предков, поэтому он не сумел заставить себя раздеть их полностью. Бунт прадеда Жени стал для него неожиданностью. Сыч не в состоянии предусмотреть все. Внутренняя жизнь прародителей остается для него тайной за семью печатями. Он мог бы в нее проникнуть, но мешает естественное табу. Утюг ему не очень понятен, в его эпоху никаких утюгов уже нет. Но что ни совершается, все к лучшему. Он больше не будет погружать пращуров в соус животной похоти. Ему представляется намного более привлекательным сознательное конструирование будущего Сыча. Он смеет заверить собравшихся в том, что старинные представления о влиянии рассудка на закваску в будущем подтвердились. Гражданский подход к предварительному строительству Сыча окажется дополнительным плюсом.

— Я сложился стихийно, но лучше, чтобы сознательно, — повторяет Сыч. — К будущему надо подходить с умом. И мне в таком случае приятнее окунаться к вам. Чем скорее вы слепите моих бабок и дедок, тем быстрее разойдетесь по домам.

Он, как и прежде, ничего не говорит, да и вовсе отсутствует, но создает впечатление. Не покидает чувство, что он доволен и горд. Люди, назначенные друг другу звездами, сошлись прежде срока и могут продолжить себя без пагубного для Сыча промедления. Он предпочел бы нырнуть на большую глубину, да не пускает поврежденная наследственность. Увлекшись, Сыч уведомляет собрание в том, что стоит ему перестроиться и отразить атаки недоброжелателей, завоевать пустырь, накрыть своим колоколом растленные города и сирые пажити, как он, усиленный, откроет скважину неимоверной протяженности и примется за предков совсем отдаленных.

— …Это невозможно, — качает головой Родион, когда видение отступает и цепь размыкается. — У него не получится. Иначе мы тоже бы переделались.

— Откуда нам знать, что нет? — возражает Андрей. — Предлагаю не отвлекаться на временные парадоксы. Действительность такова, что он умеет до нас достать, а мы беспомощны.

— Ой ли? — сомневается Родион. — Не захотим — его и вообще не будет!

— Прекратите! — Таня ударяет кулаком по столу и повергает их в замешательство. — Это ваш правнук! И мой — на секундочку, не забудьте! Он учудил над собой какую-то глупость и попал в беду. Люди мы или нет? Я уж не говорю о том, что родня.

Над столом повисает безмолвие. Оно гораздо тягостнее, чем было до сеанса связи. В реальности происходящего никто ни секунды не сомневается. Единый опыт в зародыше гасит попытки подумать на белое черное. Не удается и наоборот.

Пращуры медленно заливаются краской, осознавая и переваривая. Молниеносная перепалка, случившаяся только что, вдруг утрачивает всякое значение. Румянятся даже Соня и Родион, успевшие познакомиться прежде всех. Евгений один почему-то бледнеет, но Таня посматривает на него и пылает за двоих. Танкист таращится на Лиду, которая близка к помешательству. Долговязая Лида нескладна не только телесно, но и душевно; она существует в общей неуверенности, а потому в пониженной весомости — иными словами, верит всему, боится многого, хватается за пятое и десятое, плюс некрасива и, следовательно, потрясена своим неизбежным замужеством за человеком военным, почти гусаром. Она краснеет гуще всех. Наташа стреляет глазками в Андрея. Тот, по ее мнению, староват. Но это не такая уж помеха делу, напоминает ей недавняя мутная страсть, спровоцированная Сычом.

Часы стрекочут, будто заело цикаду.

Таня встает и удаляется в кухню. Суется в холодильник. Тот доверху набит всякой всячиной. Она неохотно припоминает, что вроде бы да, отоваривалась, и не в один заход. Она даже нащупывает обрывок тогдашней настойчивой, но непонятной мысли: «сидеть будем долго». И это соображение гнало ее, настегивало и понуждало воздержаться от разбирательства.

Вернувшись, она сообщает:

— Продуктов хватит. С голоду не помрем.

— Когда-нибудь кончатся, — отзывается Шурик с казарменным здравомыслием.

— Это, девушки, зависит от нас, — говорит Таня. — Сверим циклы.

Лида отчаянно мотает головой. Наташа оскорблена.

— У меня полторы недели задержка, — отчитывается Соня.

7

Наступает ночь. Родоначальники грядущего пня давно устали, однако идут в пререканиях на четвертый круг, а то и на пятый. Консервы вскрыты, чай заварен. Шурик в сотый раз порывается закурить, но Таня шикает на него и напоминает о несовместимости намеченного материнства с табачным дымом. Того подмывает вспылить, но он вспоминает о кодексе офицерской чести и отступает.

Однако бурчит:

— С вашим материнством еще ничего не решили.

— Здесь вообще нельзя курить, — парирует Таня. Лицо у нее гранитное.

У фигуриста не выдерживают нервы. Евгений свирепым махом сметает со своего пятачка тарелку и банку. Он сидит с краю и никого не задевает. Вилка эффектно вонзается в пол и остается дрожать. Ножик в ужасе пляшет к выходу, как звонкая жаба, хотя совершенно не похож.

Может быть, в ком-то еще и осталась толика умиления, пусть даже собственно в докторе, но она слишком мала для смягчения столь бурного порыва.

— Обсуждаем! — рычит Евгений. — Но что обсуждать? Хотите сказать, что это мой правнук — лишайный шишак, лесное дупло?! Урод из кружка «Умелые руки»? Что это, к дьяволу, за блямба такая, откуда взялась эта адская кочка? Из какой она проклюнулась преисподней? Вы слышите — этого нельзя допустить! Тут нечего рассусоливать!

Однако Наташа, видать, уже решила по-своему. Иначе не объяснить, почему она поднимается первой и неспешно идет прибирать, подтирать и складывать.

— Притормози, — кривится Андрей. Его пегая грива встала дыбом. Все давно отбросили церемонии и перешли на «ты». — Я согласен, только как ему помешать?

— Да не слушать его, и делу конец!

— Он посчитал вероятности, — устало повторяет тот. — Девяносто девять процентов успеха.

— Ничего! — запальчиво отвечает Евгений. — Не сто же! Холодильник опустеет быстрее, чем ему кажется. А с голоду сдохнуть он нам не даст.

— Ну и отправит за харчами хозяйку, как уже было, — встревает танкист.

— Это Антихрист, — неуверенно и некстати предполагает Лида и получает раздосадованного тычка от Наташи, которая сноровисто покончила с уборкой и водворилась на место.

Наташа, судя по всему, привыкла к ее всеядному мистицизму — Лида успела помянуть чертовщину, Божий промысел, четвертое измерение и полтергейст.

Родион и Соня вдруг устраняются от участия в споре. Что-то до них доходит. Они перебираются сначала в угол, а через минуту и вовсе уходят из гостиной. Никто не следит. Вскоре они возвращаются, и Соня держит речь:

— Сочувствую вашему положению, но нам, слава богу, задерживаться незачем. Мы отметились, а потому будем рады откланяться.

Теперь им обеспечено внимание. Безмолвие подобно взрыву, так оно оглушает. Нет в мире вещи важнее, чем возможность отвесить прощальный поклон и броситься из этих гостей в чем мать родила, хотя бы и фонтанируя на бегу всеми жидкостями.

Родион мнется. Потом для всех неожиданно признает:

— Он не такой уж высерок, наш потомок. Снаружи чурбан, а внутри пацан. Может, еще в войнушку не наигрался. Нет, дельный парень! И он к тому же не навсегда такой. Там технология — с ума сойти можно! Захочет — сделает себя пароходом или самолетом. А может, слоном или каким-нибудь великим человеком. Внешне, конечно.

— Откуда ты знаешь? — всхрапывает Евгений.

— А мы с ним поговорили, — отвечает за Родиона Соня. — Спокойно сели, взялись за руки, попросились на связь. Объяснили мое положение. Сказали, что я уже в дамках. Он запустил в меня какой-то интроспективный щуп. С одним человеком, да при его согласии, ему проще, чем с толпой. Проверил, убедился. Извинился, что не увидел сразу. Пообещал сопровождать дедушку на протяжении всего жизненного пути…

— Да, там формируется дедушка, — расплывается в улыбке Родион. — Всего две недели, а он готово дело, определил.

Евгений переглядывается с Андреем. Доктор сдвигает пышные брови, беззвучно вышептывает: «Что?» Евгений мотает головой: после.

— Вы как хотите, — продолжает Родион, — а нам потомство не безразлично.

Соня берет салфетку, ищет ручку, находит огрызок карандаша, пишет.

— Наш телефон. Вы тут решайте. Если договоритесь, позвоните потом…

Родиона переполняет счастье. Его, свободного ныне, вдруг почему-то сильнейшим образом забавляет Шурик. Родион хватается за объемистый живот и гогочет, вбирая китель, взрезанную цыплячью грудь, солдатские подштанники.

— Родня! — басит он одобрительно.

Танкист покрывается пятнами.

— Нам он сразу понравился, — не умолкает Соня, по неизвестной причине испытывая потребность журчать и журчать будто бы в оправдание. — Очень даже симпатичный персонаж. Томился, бедный, в скверике, весь уже ножиком изрезанный.

Евгений мнется.

— Он не видел зародыша, — шепчет он доктору.

— Я понял, — кивает тот. — И что?

— Ничего. — Евгений опять замыкается. — Мне надо подумать, я потом скажу.

Андрей, не мигая, смотрит на Соню и дает ей совет:

— Сделайте аборт. Настоятельно рекомендую. Как врач.

Щеки Сони приобретают пепельный оттенок.

— Благодарю, — цедит она. — Я непременно прислушаюсь.

— Он не позволит, — вдруг вмешивается Лидия. — Неужели не понятно? Он начеку. Ты же видишь, ей страшно.

— Сам себе сделай аборт, — трубит Родион и ловит Соню за руку. — Валим отсюда.

— Болван, — бросает та через плечо. — Твое чадо берут под опеку. Тебя, считай, ангел-хранитель в темя поцеловал, а ты его скальпелем.

— Я позвоню, — обещает Наташа, подчеркнуто безразличная к остальным.

— Я тоже, — кивает Таня.

— Мы попали, — бормочет Евгений.

При этом все поднимаются и бредут в коридор следом за Соней и Родионом. До свободы рукой подать. Сыч не препятствует. Вероятно, он даже усматривает в этом акте воспитательное значение. Чета тормозит на пороге. Родион улыбается, но видно, что через силу. Остающиеся глядят напряженно и жадно, отделенные невидимой стенкой, которая еще лишь начинает сгущаться и то ли есть, то ли сию секунду выяснится, что все-таки нет. Разница четыре шага. Родион шумно сглатывает. Он бодрится, щеголяя заслуженной волей, но не решается тронуть замок. Соня нервно подталкивает его. Родион бледнеет полностью и становится похож на вареник. Задохнувшись, он отпирает дверь и резко распахивает. На лестнице царит кромешная тьма, но каждому мнится, будто нет на земле места светлее. Врываются запахи заброшенного колодца. Никто не дышит. Родион неправильно крестится и делает шаг. Соня, утратившая всякую живость, хватается за косяк. Смежив веки и обнажая зубы ненужным поднятием верхней губы, Родион переступает порог. Ошеломленный, тоже нисколько уже не обрадованный прародительством и вообще о нем позабыв, он застывает и не верит. Но вот разворачивается и скалится лучезарно, словно проглотил без последствий небольшую питательную планету. Соня отважно шагает следом. Родион успел раскинуть руки и принимает ее в победоносные объятия. Шурик и Лида еще не рука об руку, но уже бок о бок, срываются с места одновременно, не сговариваясь, и валятся на пол в полуметре от цели. Оба корчатся, их выворачивает. Соня и Родион пятятся. Их радость омрачена, лица меняются и выражают теперь сочувствие вкупе с необоримой брезгливостью.

— Давайте, выбирайтесь отсюда, — озабоченно говорит Родион.

И хочется докончить: а то, мол, неизвестно, чем обернется. Родион подает неплохую идею. Никто не хочет уходить, но он взывает к здравомыслию и рекомендует.

Они с Соней все отступают по площадке, минуя даже лестничный марш, и сливаются с мраком. Евгений с Андреем хватают Лиду и Шурика за ноги и оттаскивают от выхода. Таня спешит с аптечкой, где ничего и нет, помимо йода, бинтов и тому подобного.

— Дверь за собой закройте! — лает Наташа.

Понятно сразу. Соне и Родиону сподручнее, остальные рискуют. Чета успела развернуться к ступеням, но Родион лупит себя по лбу и с преувеличенной готовностью захлопывает дверь. Он испытывает облегчение. Он рад посодействовать, чем может.

— Позовите на помощь! — спохватывается Евгений, орет.

На лестнице молчат.

— Держи карман шире, — роняет Андрей. — Они на контроле.

Лида бормочет бессвязные не молитвы даже, а простенькие обращения к небесам. Шурик встает на четвереньки и пытается подхватить ее на руки. Очевидно, замыкается цепь. Лейтенант вскидывает пустые глаза и хрипит:

— Он зовет спать. Боится за наше здоровье.

8

Порыв неодолим, и контур замыкается. Со стороны это напоминает вечернюю молитву или спиритический сеанс.

— Отдохните, — сердечно взывает Сыч. — А я вам поставлю сказку. Верну должок. Ваши дети читали мне ее перед сном.

Насупленный идол неспешно вращается над столом. Из-под него порядочно натекло. Сидящие не обращаются к нему за пояснениями, не рассылают недоуменные волны. Кроме доктора. Да и тот отрешен.

— Куда поставишь, как? — автоматически спрашивает Андрей.

От Сыча расходится беззвучный звон. Общаясь с предками, он гонит кого-то. Все понимают, что это именно звон — возможно, по легкому дрожанию воздуха.

— Способы существуют. Вы ахнете, если доживете. Я постараюсь, чтобы ваш век был долог, но обещать ничего не могу. Но когда расцвету, вашими-то стараниями, не будет ничего невозможного!

Манера общения не изменяется. Опять-таки сторонний наблюдатель не увидел бы ничего, кроме шестерых людей, рассевшихся вкруг стола и молча взявшихся за руки. Но изнутри наметились перемены. Сыч держится панибратски, он освоился и ведет себя по-родственному.

Сказка начинается. Через секунду наваливается сон. Он застигает каждого на месте. Руки расцепляются, губы расклеиваются. Но сон уже шебуршит и растекается, у всех одинаковый. Шурик и Лида повалились на стол лоб в лоб. Евгений с Таней, напротив, будто бы отшатнулись: они сидят откинувшись на стульи спинки, отставив головы почти под прямыми углами, оба хрипят и булькают. Наташа плотна и нерастекаема; на первый взгляд кажется, она сидит, как сидела, да так и есть. Просто закрыты глаза. Она дышит сосредоточенно. Андрей обмяк и уронил косматую голову на грудь. Он издает странные звуки, словно имея в гортани чопик.

— У тебя чопик в горле, — сообщает ему Наташа, не просыпаясь.

Тот всхрапывает, мутно вскидывается: что?

— Чопик у тебя, — терпеливо повторяет она.

Но он уже спит.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.