
«Наши способности раскрываются в нужное время и в нужном месте».
— Талья Вер
«Всему свой срок: и семенам, и всходам.
И миру, и, о Господи, войне.
Всему свой срок: взросленью и невзгодам,
И детям, с нами ставшим наравне.
Всему свой срок: всему, тебе и мне».
— Каринэ Гаспарян
От автора
Эта книга написана в своё время и в своём месте.
Она — о способности слышать, чувствовать и беречь.
Я посвящаю эту книгу
настоящему другу — поэту, прозаику,
члену Союза писателей России
Каринэ Карленовне Гаспарян,
преждевременно ушедшей из жизни.
Её слово умело различать ростки смысла
даже в самых хрупких моментах жизни,
там, где требовались особая тишина и внимание.
Эта книга — также память
о природе и обо всех живых существах,
погибших там,
где человек оказался глух.
Пусть эта память станет тем самым ростком,
с которого начинается другое будущее.
© Талья Вер, 2026
Талья Вер
«Планета бессмертных. Дыхание земли»
Все права защищены.
Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена,
распространена или передана в любой форме и любыми средствами
без письменного разрешения правообладателя.
Это произведение является художественным вымыслом.
Любые совпадения с реальными людьми, событиями или местами
случайны или использованы намеренно в художественных целях.
ПРОЛОГ. ОТРАЖЕНИЕ В ИНЕЕ
Мороз выбелил стекло причудливыми морозными папоротниками. Мария прижалась лбом к холодному окну, чувствуя, как лед тает под ее кожей, оставляя влажный след. Снаружи, в кромешной тьме сибирской ноябрьской ночи, умирал последний рыжий клен, сбрасывая листья на промерзшую землю. А внутри — гудел камин, и его жар прожигал спину сквозь тонкую ткань рубашки. Его рубашки.
Она слышала его шаги на деревянных половицах — тяжелые, уверенные. Он остановился сзади. Не касаясь. Просто стоял, и все пространство комнаты сжалось до точки между его телом и ее спиной. Воздух стал густым, как мед, и горьким от запаха дыма и старой боли.
— Маша, — его голос был низким, хрипловатым от многолетнего курения. Всего одно слово. И в нем — десять лет. Встреч и расставаний. Слез и смеха, который всегда заканчивался тишиной. Два его брака, дети, которые называли его папой. И ее пустой дом на окраине, где она ждала звонков, что становились все реже.
Она не обернулась. Смотрела, как их двойное отражение мерцает в черном стекле, размытое и ненастоящее. Его высокий силуэт и ее хрупкая тень. Они сливались в одно призрачное пятно, как и всегда. Как и всегда, это слияние было обманом.
Его руки, шершавые от масла и металла, легли ей на плечи. Мария вздрогнула. От его тепла, от его простой, грубой реальности. Иван всегда был таким — осязаемым, настоящим, как удар кулаком в солнечное сплетение. Он не умел быть нежным. Его прикосновения были актом захвата, утверждения власти, которую он никогда не хотел удерживать надолго.
Она позволила ему развернуть себя. Заглянула в его голубые глаза — ясные, холодные, как зимнее небо над Тейболой. В них не было ни обещаний, ни сожалений. Был только голод. Голод на здесь и сейчас. И в этом была своя чудовищная честность.
Он притянул ее к себе, и мир сузился до треска поленьев в очаге, до стука его сердца под ухом, до запаха его кожи — бензин, мыло, что-то неуловимо-мужское, то, от чего у нее всегда кружилась голова и слабели колени. Она ненавидела себя за эту слабость. Ненавидела его — за то, что он знал о ней.
Его губы обожгли ее шею. Мария зажмурилась, вцепившись пальцами в складки его рубашки. Это был старый, до боли знакомый танец — шаг влево, шаг вправо, падение в пропасть. В ней бушевали противоречивые чувства: протест и желание, горькое осознание конца и отчаянная жажда продлить этот миг.
Он поднял ее на руки — легко, как всегда, будто она и вправду была невесомой тенью, — и унес от окна, от черной бездны ночи, к огню. В отсветах пламени его лицо было похоже на резную маску — красиво и бездушно.
«Это последний раз, — пронеслось в ее голове, ясно и холодно, сквозь туман ощущений. — Последняя осень. Последнее тепло».
И словно услышав эту мысль, он на миг остановился, заглянул ей в глаза. В его взгляде на секунду промелькнуло что-то сложное, почти человеческое — тень сожаления, усталости от бега по кругу. Но через мгновение это утонуло в привычной, всепоглощающей страсти.
Она обняла его за шею, прижалась губами к виску, вдыхая знакомый запах, пытаясь запечатать его в память. Не на счастье, а на прощание. Потому что знала — завтра будет больно. Завтра будет пустота, леденящий ветер одиночества и тишина в телефоне. Завтра он снова уйдет в свою жизнь, оставив ее среди пепла перегоревших чувств.
Но сегодня… Сегодня был огонь в камине, сжигающий прошлое. Сегодня был его вздох у нее в волосах. Сегодня была иллюзия, что время остановилось, и они — не два одиноких корабля, разминувшихся в тумане лет, а одно целое.
Сегодня было сейчас. Последнее тепло перед долгой, долгой зимой.
Она открыла глаза и в последний раз увидела их отражение в заиндевевшем окне — сломанное, искаженное, тающее на глазах, как и все в этом хрупком, обреченном мире.
ЧАСТЬ 1. ПРОБУЖДЕНИЕ
Глава 1. Две полоски
Солнце медленно пробивалось сквозь густой туман над рекой, словно не решаясь разбудить Тейболу. Мария лежала на спине уже два часа, уставившись в трещину на потолке — в предрассветном сумраке она казалась бездонной пропастью. В животе тяжело и дурно ворочалось — эта тошнота была иной, не похожей на простое недомогание. Знающей. Предвещающей.
Осторожно, чтобы не скрипнули пружины, она сползла с кровати. Домик на окраине был тих и пуст. Лишь старые брёвна скрипели на морозе, да за стеной в своей корзинке посапывал Матвейка — пока ещё просто кот, подобранный месяц назад на помойке, а не чудо. Мария прошла босиком по холодному полу к подоконнику, где в полосе мутного рассветного света лежал тест — купленный тайком в соседнем городке, чтобы никто из знакомых не заметил.
Две полоски.
Они проявились мгновенно — ярко и безжалостно, как приговор. Мария не удивилась. Она просто опустилась на стул, сжав в кулаке пластиковую палочку, так что пальцы побелели. В голове не было мыслей. Был только гул, нарастающий, как шум водопада. И где-то глубоко под этим гулом — крошечная, испуганная искра надежды.
«А что, если теперь…?»
Мысль обожгла, как раскаленная игла. Теперь — что? Теперь он одумается? Теперь они станут семьей, он заберет ее и… и ребенка в свой чистый, пахнущий новым деревом коттедж? Перестанет быть Иваном Мезенцевым, душой компании, завидным холостяком с мастерской и историей, и станет просто папой?
Мария фыркнула — резко, почти зло. Звук разорвал тишину. Она встала, подошла к раковине и умылась ледяной водой, пока щеки не загорелись. Нет. Она не девочка, чтобы строить воздушные замки. Ей тридцать пять, и она знает его, как пять своих пальцев. Знает его страх перед клеткой, его привычку уходить, когда становится слишком «по-настоящему». Знает его любовь — яркую, как вспышка магния, и такую же недолгую.
Но ребенок… Их ребенок.
Она положила руку на еще плоский живот. Там бушевала буря из страха и чего-то невероятно нежного, хрупкого, святого.
Мастерская Ивана гремела и лязгала, как живое существо. Воздух был густ от запаха солярки, краски и металлической стружки. Из динамиков хрипел старый рок, заглушая перекрикивающихся механиков. Иван стоял под капотом иномарки — сама сосредоточенность и сила. Заправленная в джинсы серая футболка обтягивала спину, проступившую под тканью влагой. Он был в своей стихии. Здесь он был богом и королем.
Мария постояла в дверях, давая глазам привыкнуть к полумраку. Ее сердце колотилось где-то в горле. Она не звонила, не предупреждала. Пришла пешком через весь город, как на плаху.
— Иван, — голос ее не подвел, прозвучал ровно и тихо.
Он обернулся. Увидел ее. И что-то мелькнуло в его голубых глазах — сначала удивление, потом мгновенная, едва уловимая настороженность. Он умел читать ее лицо. Умел видеть беду за километр.
— Маш. Что случилось? — Он вытер руки ветошью, сделал шаг навстречу, но не обнял. Всегда дистанция. Всегда эти полметра неодолимого пространства.
— Поговорить надо. Наедине.
Он кивнул, бросил ветошь, крикнул что-то подмастерью и жестом пригласил ее в свою «каптерку» — крохотную комнатушку с заляпанным маслом столом, компьютерами и кофеваркой. Закрыл дверь, и шум мастерской стал приглушенным, давящим фоном.
— Ну? — Он прислонился к столу, скрестив руки. Ждал. Был готов ко всему. Но не к тому, что будет.
Она вынула тест из кармана куртки и положила на стол, на глянцевый каталог запчастей. Слов не было. Они застряли комом.
Иван посмотрел на две полоски. Медленно. Затем поднял глаза на нее. Его лицо стало каменным. Все мускулы напряглись. В глазах пронеслась целая буря: шок, паника, расчет. И наконец — та самая холодная отстраненность, которую она знала и боялась больше всего.
Тишина длилась вечность. Он первым ее разорвал.
— Ты уверена?
— Да.
Он тяжело вздохнул, провел рукой по лицу, оставив темный след от масла на виске.
— Черт. Маша… — Он умолк, ища слова. Не любящие, не радостные. Прагматичные. — Я… я не могу дать тебе семью. Ты знаешь. У меня уже трое. И я… я плохой муж. Хреновый отель, если честно.
Он говорил, а она слушала. И с каждым словом внутри нее отламывался и падал в пустоту очередной кусок того хлипкого моста, по которому она все эти годы пыталась к нему добраться.
— …но я не подлец, — его голос окреп, в нем зазвучали стальные нотки. Нотки делового предложения. — Ребенок мой — моя ответственность. Я обеспечу. Все. Деньги, врачи, что угодно. Родится — буду помогать. Алименты положу такие, что хватит на двоих. Только…
Он запнулся. Взглянул на нее прямо. В его взгляде не было ненависти. Не было даже злости. Была лишь усталая, окончательная ясность.
— …только наши отношения, Маш, они… Они больше продолжаться не будут. Так нельзя. Это тупик. Для нас обоих.
Слова «тупик» прозвучало как выстрел. Чисто, гулко, смертельно.
Мария не заплакала. Слезы будто замерзли где-то глубоко внутри, превратившись в осколки льда, которые резали все на своем пути. Она смотрела на него — на этого красивого, сильного, разбитого мужчину, которого любила больше половины своей сознательной жизни. И видела не возлюбленного, а чужака. Чужака, который только что аккуратно, но безжалостно, вынес приговор их общей истории.
Она кивнула. Один раз. Резко.
— Ясно, — сказала она, и ее голос был тихим, но не дрогнул. — Спасибо за честность.
Она развернулась и взялась за ручку двери. Рука не дрожала.
— Маша! — крикнул он ей вслед. В его голосе прорвалось что-то человеческое — отчаянное, непрошеное. — Прости…
Она не обернулась. Вышла из каптерки, прошла сквозь грохот мастерской, не видя ничего вокруг. Вышла на холодный воздух. И только тогда, когда за ней с глухим стуком захлопнулась тяжелая дверь, она смогла выдохнуть.
Снег морозной крупой бил в лицо. Она шла по улице, не чувствуя ног. Боль пришла не сразу. Сначала пришло странное, леденящее спокойствие. Пустота. А потом, уже на окраине, у поворота к своему дому, она остановилась, прислонилась к обледенелому стволу сосны и задышала часто-часто, как раненая зверюга. Комок в горле разорвался на рыдания, беззвучные, выворачивающие наизнанку. Она скребла кору пальцами, пока они не онемели, и плакала — о нем, о себе, о ребенке, который теперь будет только ее.
Потом слезы кончились так же внезапно, как начались. Она вытерла лицо рукавом, подняла голову. Впереди, в конце улицы, виднелся ее темный, неприютный домик. Ее крепость. Ее тюрьма. Теперь еще и колыбель.
Она положила руку на живот.
— Ничего, — прошептала она хрипло, обращаясь к тому крошечному существу внутри. — Ничего, малыш. Справимся. Мы с тобой справимся. Одни.
И, выпрямив спину, она пошла вперед — в свою новую, страшную и одинокую жизнь. Первый шаг был самым тяжёлым. Остальные будут просто болезненными. Но она их сделает.
Глава 2. Жизнь по имени Настя
Боль была вселенной. Белой, оглушающей, безбрежной. Она не приходила волнами — была постоянным фоном, ослепляющей статикой, в которой растворялось время, стены комнаты и сама мысль. Мария тонула в ней, как в густом киселе, лишь изредка выныривая на поверхность, чтобы вдохнуть воздух, пахнущий полынными травами и родным потом матери.
Галина не отходила ни на шаг. Ее руки — твердые, знающие, то сжимали ладонь дочери в тисках, то нежно протирали ей лоб прохладной тряпицей. Она не говорила пустых утешений. Она говорила командами, четкими и спокойными, как капитан на тонущем корабле, где пассажирка была одна — ее дитя.
— Дыши, Машенька. Вот так. Не зажимайся. Еще чуть-чуть. Ты сильная!
И Мария, теряя последние остатки контроля, цеплялась за этот голос, как за спасательный канат. Она хотела в больницу. Хотела эпидуралку, стерильные стены, анонимность. Но Галя, узнав о беременности, взяла все в свои железные руки: «Рожай дома. На своей земле. Где тебя ждут и любят. Я повитуху знаю, старую Захарьевну. Все будет». Иван, узнав об этом решении, только хмыкнул и перевел денег «на обустройство». Он звонил раз в месяц, голос его был вежливым и дальним, как у хорошего знакомого.
Теперь, в этом аду, Мария ненавидела мать за ее самоуверенность, ненавидела себя за то, что согласилась, и цеплялась за Галю, как за единственную реальность в мире, сошедшем с ума от боли.
— Не могу больше, — выдохнула она, и это был не крик, а хриплый шепот полной капитуляции. — Не могу, мама. Все. Кончено.
В этот момент Захарьевна, молчаливая, похожая на корявый пенек, склонилась над ней. Ее глаза, глубоко посаженные в паутине морщин, были спокойны и всевидящи.
— Можешь, — сказала она просто. — Ребеночек уже просится. Он сейчас потрудится больше тебя. Тебе только пропустить его. Доверься.
И случилось чудо. Не мистическое, а физиологическое, животное. Последняя, запредельная схватка, в которой Мария, казалось, треснула пополам. Крик, вырвавшийся из нее, был немым, беззвучным воплем всего существа. И вдруг — тишина. Пустота. Исчезновение вселенской боли, оставившее после себя дрожащую, влажную пустоту и оглушительную тишину.
А потом — звук. Тонкий, настойчивый, живой.
Плач.
Мария упала на подушки, без сил, выжатая досуха. Она боялась повернуть голову. Боялась увидеть… что-то не то. Но Галя уже подносила к ней завернутый в мягкую, нагретую пеленку сверточек.
— Дочка, Маша. Посмотри на свою дочку.
Мария зажмурилась, потом медленно открыла глаза.
На ее груди лежало существо. Багровое, сморщенное, влажное, покрытое белой смазкой и каплями ее крови. Из несоразмерно большого ротика вырывался тот самый пронзительный, яростный плач, требующий жизни. И вдруг кроха замолчала. Открыла глаза.
Они были темные. Почти черные. Не мутные, как у новорожденных, а ясные, глубокие, бездонные. Она смотрела прямо на Марию. И в этом взгляде не было беспомощности. Было знание. Странное, древнее, безмолвное знание. «Вот и я, — словно говорили эти глаза. — Мы с тобой теперь навсегда».
И случилось — щемящий, тихий восторг, пробившийся сквозь усталость, страх и боль, как первый росток сквозь асфальт. Он накатил волной, теплой и могучей, смывая все — и боль, и обиду на Ивана, и страх перед будущим. Мария невольно прижала кроху к себе, ощущая под тонкой кожей лихорадочное, птичье биение сердца. Она прикоснулась губами к макушке, пахнущей чем-то неземным — жизнью, чистотой, чудом.
— Настя, — прошептала она, хотя имя они с Галей выбрали заранее. Анастасия — воскресшая. — Настенька.
Девочка, услышав голос, сморщила личико, потом потянулась, уткнувшись крошечным носом в материнскую грудь. Это было не инстинктивное движение, а сознательный жест — поиск укрытия, тепла, связи.
Так началась их жизнь. Жизнь по имени Настя.
Это была жизнь, сотканная из микроскопических, изматывающих подробностей. Бессонные ночи, когда мир сужался до лужицы желтого света от ночника и звука сопящего дыхания рядом. Усталость, накатывавшая такой тяжелой волной, что Мария могла уснуть стоя, уткнувшись лбом в дверцу холодильника. Гора пеленок, вечное мытье, стерилизация, бесконечная готовка еды, которую она сама ела без вкуса, машинально.
Иван приезжал раз в два месяца. Его визиты были похожи на инспекцию — короткую и формальную. Он привозил дорогие подарки — огромную коляску-внедорожник, которую не вкатить в узкий дом; интерактивную игрушку для детей «от 3 лет»; конверт с деньгами, толстый и безличный. Он брал Настю на руки неловко, держал ее, как хрустальную вазу, с опаской глядя в ее серьезные темные глаза. Настя плакала при его виде. Всегда.
— Она просто не привыкла к мужчинам, — бросал он, с облегчением возвращая сверток Марии.
— К чужим мужчинам, — мысленно поправляла она, но вслух молчала. Споры были бессмысленны. Он откупался, и на этом его роль заканчивалась.
Но в этой пустыне быта были и оазисы. Первая, неосознанная улыбка Насти во сне. Ее крошечная ручка, вдруг с силой вцепившаяся в мамин палец. Момент, когда она впервые осознанно проследила взглядом за солнечным зайчиком, и в ее глазах вспыхнуло дикое, восторженное удивление. Запах ее кожи после купания — сладкий, молочный, лучший запах на свете.
А еще — Галя. Она стала спасением. Не лезла с советами, но приходила каждый день, как штурмовая бригада. С кастрюлей супа, с чистым бельем, с готовностью посидеть с внучкой, пока Мария на два часа вырубалась мертвым сном. Ее любовь была не сюсюкающей, а практической. Она учила дочь запеленывать, купать, мазать опрелости. И делала это без тени упрека: «Я же тебя растила, научу и внучку растить».
Однажды Галя застала Марию, которая с безумным взглядом пыталась успокоить орущую на всю Тейболу Настю, одновременно заваривая чай и пытаясь поймать салфеткой срыгнутое на плечо молоко.
— Стой, партизан! — рявкнула Галя с порога, скидывая обувь. — Ты что, в атаку пошла без разведки и резерва? Боеприпасы проверены?
И, не дожидаясь ответа, она принялась командовать, как полководец на поле боя:
— Салфетки — на левый фланг! Бутылочка с водичкой — на правый! А ты сама — в тыл, на диван! Укрепляй позиции чаем с малиной, я тут без тебя пять минут поруковожу!
Мария, ошарашенная, отступила на диван. Галя же, ловко подобрав внучку, мгновенно определила причину бунта.
— Ага, так ты у нас генерал Грязькин в штаны навоевал! Не порядок. Смена стратегической обстановки требуется! — И под песенку про «чистоплотного поросёнка» провела молниеносную операцию по смене подгузника. Настя, удивлённая бабушкиной деловитостью и весёлым тоном, почти сразу утихла.
— Видишь? — торжествующе произнесла Галя, передавая чистую и успокоенную Настю обратно Марии. — Главное — командный голос и чёткий план. А паника — она только врагу на руку. В данном случае — твоей усталости.
Как-то раз Галя принесла не суп, а маленькую тетрадку в синей обложке, испещрённую её твёрдым почерком.
— Это что? — устало спросила Мария.
— Устав караульной службы, — важно ответила Галя, раскрывая тетрадь. — Раздел первый: «Оповещение о диверсионной деятельности». Читай.
Мария прочла вслух: «Если младший состав (Настя) производит подозрительные булькающие звуки в районе живота и при этом кряхтит, как трактор, — это не художественный свист. Это кодовый сигнал „Внимание, газовая атака!“. Меры: срочная эвакуация в проветриваемое помещение. Противогаз (маме) не требуется, но психологическая подготовка — обязательна».
Мария фыркнула, потом рассмеялась — впервые за несколько недель.
— Раздел второй, — продолжила Галя, еле сдерживая улыбку, — «Маскировка и скрытность». «Если при смене обмундирования (подгузника) противник (Настя) применяет элемент неожиданности (внезапный фонтан), следует использовать природный камуфляж (чистую пелёнку) как щит. Паника и отступление приветствуются, это естественная тактика выживания».
— Мам, ты с ума сошла, — смеялась Мария, листая страницы, где были расписаны «Тактика отвлечения (погремушкой)», «Правила ведения переговоров перед сном» и «Схема расположения стратегических запасов (соков, сосок, присыпки)».
— С ума сходят от одиночества и тишины, — поправила её Галя, наливая чай. — А у нас с тобой война. Значит, нужен юмор, как бронежилет. И устав. Чтобы помнить, что все эти «катастрофы» — они на самом деле смешные. Просто нужно смотреть на них под правильным углом. Под моим.
И эти «курсы молодого бойца», эта тетрадка с нелепыми и такими точными инструкциями, стала их маленькой семейной реликвией. В самые трудные минуты Мария открывала её и, читая бабушкины «уставы», понимала, что они действительно не одни. У них есть генерал с большим сердцем и несгибаемым чувством юмора.
Однажды поздним вечером, когда Настя наконец уснула, а Мария валилась с ног, Галя, моя посуду, сказала вполоборота:
— Брось ты его, дочка. Мыслишку эту. Он тебе не муж и не отец. Он просто… явление природы. Как гроза. Ярко, громко, а потом — лужи да сломанные ветки. А тебе строить надо. Для нее.
Мария, сидя за столом и бесцельно водя пальцем по крошкам, кивнула. Она уже и сама это поняла. Любовь к Ивану медленно угасала, как тлеющий уголек, залитый холодной водой реальности. На ее месте возникало что-то новое, хрупкое и невероятно прочное одновременно. Чувство к этому маленькому, беспомощному и такому сильному существу, которое теперь спало в соседней комнате. Это была не просто материнская любовь. Это был союз. Договор двоих против всего мира.
Она подошла к колыбели. Настя спала, раскинув ручки, ее губы чмокали во сне. Матвейка, уже подросший и пушистый, свернулся калачиком в ногах, как серый страж.
— Мы справимся, — тихо повторила Мария свой давний обет, но теперь в этих словах не было отчаяния. Была простая, железная констатация факта. Она посмотрела на дочь, на кота, на отсвет луны на старом половике. И впервые за долгие месяцы почувствовала не боль утраты, а тихую, неуверенную гордость. Они были здесь. Они были живы. Они были вместе. И этого, возможно, было уже достаточно для начала.
Глава 3. Матвейка
Весна в том году выдалась обманчивой. Март сыпал колючим зернистым снегом, апрель плакал слякотью, а к маю земля, казалось, оттаяла лишь на пару вершков, обнажив прошлогодний мусор и хрустящую бурую траву. Настя подросла. Она ползала и уже пыталась вставать на ножки, ловила взгляд мамы и отвечала ей беззубой, сияющей улыбкой, от которой у Марии таяло сердце. Была суббота, тихая и серая.
Матвейка, подобранный тощим подростком на помойке за гаражом, превратился в статного, длинношерстного красавца цвета мокрого асфальта, с изумрудными, слегка раскосыми глазами. Он был тенью Марии — ее молчаливым собеседником, грел ноги холодными ночами и пристально наблюдал за Настей, словно понимая всю степень ответственности. В тот день он, как обычно, выпросился на улицу — посидеть на крыльце, подышать.
Мария собралась в магазин за хлебом. Собрала Настю в коляску, укутала, оделась сама. Вышла на крыльцо — Матвейки не было. Она позвала его негромко, привычно. В ответ — тишина, нарушаемая лишь каплями с крыши. Небольшая тревога кольнула под ложечкой. Он редко отходил далеко.
Она покатила коляску по раскисшей дороге, ведущей от их окраины к центру Тейболы. Глаза автоматически выискивали серый комочек в придорожных кустах. И тут она его увидела.
На обочине, у самого края асфальта, лежало знакомое серое тело. Неподвижное. Рядом — черный след тормозного пути, короткий и резкий. Машина, судя по всему, даже не останавливалась.
«Нет», — мысленно простонала Мария. Мир на мгновение лишился звука. Она подбежала, бросив коляску. Матвейка лежал на боку, неестественно выгнувшись. Его рот был приоткрыт, из него сочилась розоватая пена. Глаза, те самые изумрудные, были открыты и смотрели в серое небо стеклянным, ничего не видящим взглядом. Грудь не поднималась.
Мария рухнула на колени в холодную грязь. Руки сами потянулись к нему, но она замерла, боялась прикоснуться и окончательно ощутить безжизненность. Рядом, в коляске, Настя начала кряхтеть, чувствуя материнскую панику.
— Матвей… Котик… — прошептала она, и голос сорвался.
Это был не просто кот. Это был ее первый друг в этом новом, одиноком мире после ухода Ивана. Это был тот, кто встречал ее с работы, терся о ноги, слушал ее тихие разговоры с собой, грел. Это было живое, беззаветно преданное существо, которое любило ее просто за то, что она есть. И его сейчас не стало. Из-за какой-то слепой, нелепой случайности.
Отчаяние, острое и жгучее, чем когда-либо с Иваном, хлестнуло по ней. Оно смешалось с яростью — на того неведомого водителя, на эту грязную дорогу, на всю несправедливую, жестокую жизнь, которая отнимала все, что ты любишь. Слезы хлынули градом, горячие, соленые, смешиваясь с дождевой водой на щеках.
Инстинктивно, не думая, она взяла его на руки. Он был еще теплым, гибким, но это была остаточная теплота, уходящая на глазах. Она прижала его к груди, к самому сердцу, как когда-то прижимала Настю, пытаясь согреть, вернуть, отдать часть своей жизни.
— Прости, прости меня, — бормотала она, бессвязно, заливаясь слезами. — Я не доглядела… Такой хороший… Не уходи, пожалуйста…
Она гладила его мокрую шерстку, ощущая под пальцами тонкие косточки ребер. И вдруг, сквозь гул отчаяния, она почувствовала что-то странное. Не в коте. В себе. В ладонях.
Легкое, едва уловимое покалывание. Словно крошечные искры пробегали под кожей, от запястий к кончикам пальцев. Тепло. Не от тела кота, а изнутри нее самой. Смутное, глухое воспоминание пронеслось — о том, как месяц назад, засохший было фикус на окне, вдруг выпустил новый побег после того, как она, расстроенная, обломала все сухие листья.
Мария замерла. Слезы остановились. Она смотрела на Матвейку, на его остекленевшие глаза, и в ней что-то щелкнуло. Не мысль, а животный, материнский порыв, тот же самый, что заставлял ее петь Насте, когда та плакала, или качать ее, или просто прижимать к себе, чтобы передать свое спокойствие.
Она закрыла глаза. Визуализировала не силу, не магию. Она представила жизнь. Ту самую искру, что билась в груди у Насти, что пульсировала в ее собственных венах. Представила ее как золотистый, теплый свет. И всем существом, каждой клеткой, захотела, чтобы этот свет перешел к нему. Чтобы он согрелся, ожил, замурлыкал.
— Живи… — выдохнула она, и это было не слово, а молитва, приказ, отчаянная сделка с самой Вселенной. — Пожалуйста, живи.
Покалывание в ладонях усилилось, стало почти жгучим. Ей показалось, будто между ее кожей и его шерстью возникает легкая, невидимая вибрация. Прошла секунда. Две. Десять.
И тогда Матвейка вздрогнул.
Слабый, еле заметный спазм прошел по его телу. Затем — еще один. Он судорожно, с хрипом вдохнул. Из его открытого рта вырвался жалкий, хриплый звук.
Мария ахнула, разжала объятия, боясь задушить его. Кот лежал у нее на коленях, его грудь теперь поднималась и опускалась — коротко, прерывисто, но это было дыхание. Жизнь.
— Матвей? — позвала она, трепетно касаясь его головы.
Его веки дрогнули. С огромным усилием, будто против невероятной тяжести, он открыл глаза. И в них уже не было стеклянной пустоты. Была боль, растерянность и… узнавание. Он посмотрел на нее, и его взгляд был ясен. Он узнал ее.
Он слабо, еле слышно муркнул.
Этот звук, тихий, хриплый, стал самым прекрасным, что она слышала в жизни. Слезы снова навернулись на глаза, но теперь это были слезы невероятного, ослепительного облегчения. Она смеялась и плакала одновременно, прижимая его осторожно к себе.
— Дурак, — шептала она, целуя его в мокрую шерсть между ушей. — Дурачок серый… Как ты меня напугал…
Она сидела так, не знаю сколько, пока дождь не сменился моросящей изморосью, а Настя в коляске не начала серьезно требовать внимания. Мария осторожно сняла с себя куртку, завернула в нее кота, забрала в охапку и, одной рукой подталкивая коляску, пошла обратно домой. Матвейка слабо шевелился в свертке, изредка издавая те самые хриплые мурлыкающие звуки.
Дома она устроила его в корзинке, на мягких пледах, рядом с печкой. Осмотрела — видимых переломов не было, но он был очень слаб. Весь вечер она не отходила от него, капала из пипетки воду, гладила. Настя, как будто чувствуя важность момента, сидела в своей кроватке тихо и наблюдала большими темными глазами.
К утру Матвейка уже пытался приподнять голову. Через день он неуверенно, но встал на лапы и дополз до своей миски. Через неделю от происшествия не осталось и следа, кроме, пожалуй, еще большей, почти собачьей преданности в его изумрудных глазах. Он следовал за Марией по пятам, а когда она была на работе, неотлучно дежурил возле Насти, как страж.
Но кое-что изменилось навсегда. Не только в нем. В Марии.
Она больше не могла списывать на случайность то, что ее фиалки цвели зимой… Или то, что сломанная ветка у крыльца, которую она в сердцах обломала до конца, а потом, пожалев, прижала к стволу и обмотала тряпкой, через неделю дала живые, зеленые почки. Теперь она знала. Знала на уровне инстинкта, глубже мысли.
Что-то в ней пробудилось. Что-то, что могло отдавать жизнь. Что-то очень древнее и очень пугающее. Она боялась об этом думать, боялась проверять. Заперла это знание в самый дальний угол сознания, как запретный плод.
Но когда она смотрела на Матвейку, мирно спящего у ног, или на Настю, беззаботно играющую с игрушками, ее охватывал не страх, а тихое, благоговейное изумление. Мир был не таким, каким она его знала. И она, простая Мария из Тейболы, продавец из магазина одежды, была каким-то необъяснимым образом связана с самой его сокровенной, животворящей тайной.
Глава 4. Зеленая точка на карте
Насте шёл второй год. Она превратилась в крепкую, смышлёную девочку с черными, как смоль, кудряшками и глазами, в которых, казалось, плавала вся мудрость мира. Она уже ходила, держась за мамину руку, и выговаривала несколько слов: «мама», «дай», и самое странное — «живой». Произносила она его, глядя на Матвейку или на первый одуванчик, пробившийся у крыльца.
Жизнь Марии выстроилась в новый, жесткий, но устойчивый ритм. Утро — сборы, садик — благо, место в яслях на окраине дали. Затем работа в магазине «Стиль», где она по-прежнему была незаменимым продавцом, умеющим уговорить самую капризную покупательницу. Вечер — спешка домой, Настя, которую забирала Галя, ужин, сказка, сон. Иван исправно переводил деньги, звонки свел к минимуму: «Все в порядке? Деньги пришли?». На этом общение заканчивалось.
Но за стенами ее маленького, отлаженного мирка бушевал другой мир. И он все настойчивее стучался в ее жизнь.
Телевизор в комнате отдыха магазина был вечно включен на новостном канале. Мария, поправляя вешалки или заполняя документы, ловила обрывки фраз, которые сливались в один сплошной тревожный гул:
«…пожары в Красноярском крае приняли катастрофические масштабы…»
На экране — стена огня, пожирающая вековые кедры, как спички. Черное небо, красная линия горизонта. Голос диктора — бесстрастный, как сводка с фронта.
«…компания „Сибирский ресурс“ получила лицензию на разработку новых участков под газовое месторождение вблизи заповедной зоны…»
Следом — кадры тяжелой техники, врезающейся клыками ковшей в темную, почти черную землю. Сосны падают одна за другой, словно солдаты под пулеметным огнем.
«…ученые констатируют необратимое изменение климатических циклов. Аномальная жара в Сибири…»
Графики, стремительно ползущие вверх. Лица ученых, усталые и беспомощные.
А потом появлялись другие сюжеты. Сначала робко, как научная фантастика. Потом все чаще, настойчивее, с гордыми интонациями победителей.
«…первая постоянная база на Венере, „Рассвет-1“, приняла очередной экипаж. Условия тяжелые, но будущее человечества — за покорением новых миров…»
Блеклые кадры: люди в скафандрах на фоне желто-бурого, кислотного пейзажа под куполом.
«…Марсианская программа: успешный запуск модуля с системами жизнеобеспечения. Планета-донор исчерпала ресурсы, но человеческий гений нашел выход…»
«Планета-донор». Это про Землю. Про их реку, их лес, их небо. Мария выключала звук, но картинки продолжали крутиться у нее в голове. Она чувствовала это каждой клеткой — мир сходил с ума. Там, снаружи, люди словно решили сжечь свой дом дотла, хвастаясь при этом чертежами новых, стерильных консервных банок на безжизненных камнях.
И в странном, болезненном контрасте с этим был ее дом. Ее маленькая, зеленая точка на карте всеобщего безумия.
Она больше не могла отрицать того, что происходило у нее на участке. После случая с Матвейкой она, как лунатик, шла по краю пропасти своего страха. Однажды, вынося мусор, она увидела у забора молодую березку, которую весенний ураган надломил почти пополам. Дерево скорчилось в мучительном поклоне, свежий слом белел, как кость. Мария подошла, машинально приподняла ствол. Держала его так, не зная, что делать дальше. И снова — то самое тепло в ладонях, легкая дрожь, будто по дереву пробежал ток. Она отпустила ствол, испуганно отпрянув. Берёзка осталась в неестественном, мучительном наклоне.
На следующее утро она, затаив дыхание, подошла к забору. Береза стояла. Наклоненная, но — стояла. А на месте слома, будто гигантская костная мозоль, наросла бугристая, живая древесина, скрепляющая ствол. Из почек вокруг слома полезли новые, яростно-зеленые побеги.
Мария прислонилась лбом к прохладной коре другого дерева и заплакала. От страха. От осознания своей чудовищной инаковости. И от странного, щемящего чувства ответственности.
С этого дня все изменилось. Она стала замечать больше. К ней во двор, словно в санаторий, начали приходить «пациенты». Сначала это была раненая сойка с подбитым крылом — она сидела под рябиной, не в силах взлететь. Мария, дрожащими руками, взяла ее, нащупала место перелома, и пока Настя с восторгом наблюдала, держала, представляя, как косточки срастаются, а мышцы наполняются силой. Через два дня сойка улетела.
Потом пришел молодой лис, хромая на три лапы, с глубокой рваной раной на боку. Он залег в малиннике, доверчиво и умоляюще глядя на нее своими косыми глазами. Мария неделю носила ему еду и воду, и однажды вечером просто села рядом, не касаясь его. Она сидела так час, просто думая о жизни, о его жизни, о зеленом лесе, куда ему нужно вернуться. Утром лиса не было. На земле остались лишь следы и засохшие капли крови на листьях, но сама рана, как позже показали ее редкие визиты лиса к забору, затянулась чистым розовым шрамом.
Ее сад буйствовал. Там, где у соседей картошка чахла и покрывалась фитофторой, у Марии лопухи были размером с зонт, а морковь — сладкая и плотная, как сок земли. Клубника плодоносила до первых заморозков. И все это — без химии, просто после ее прогулок между грядок, после полива из ее рук.
Она создала оазис. Маленький, хрупкий, но невероятно живой островок в море умирающего мира. Птицы вили гнезда прямо над крыльцом, не боясь Матвейки. Ежи приходили по вечерам пить молоко. Воздух здесь был другим — густым, напоенным ароматами трав и влажной земли, а не гарью и пылью.
Настя росла в этом мире, как дикий, но безмерно нежный цветок. Она говорила с котом, целовала одуванчики, а однажды Мария застала ее сидящей рядом с огромным, мохнатым шмелем, который застрял в паутине. Девочка очень серьезно, пальчиком, аккуратно распутывала липкие нити, что-то нашептывая. Шмель, освободившись, не улетел сразу. Он потоптался на ее ладони, будто благодаря, и лишь потом тяжело поднялся в воздух.
В тот вечер, укладывая дочь спать, Мария спросила:
— Настенька, а что ты шептала шмелику?
Девочка, уже почти спящая, прошептала в ответ:
— Говорила: лети, живой. Все будет гудеть.
Мария вышла на крыльцо. Где-то далеко, на горизонте, за холмами, стояло тусклое зарево — горели торфяники. Воздух горчил легкой, неистребимой гарью. Но здесь, прямо над ее домом, было чистое, усыпанное звездами небо. Слышно было, как в траве стрекочут кузнечики, и где-то в глубине своего ожившего леса кричала сова.
Она обхватила себя руками, чувствуя странную вибрацию под кожей — тихую, как далекий гул высоковольтной линии. Это был страх. Но не за себя — за этот остров. За эту зеленую точку. За дочь, чьи способности прорастали, как те самые побеги на сломанной березке, — яростно и неостановимо.
Она посмотрела на темный силуэт леса, на свое маленькое, теплящееся огоньками окно, за которым спала ее дочь. И поняла, что граница между ее миром и тем, безумным, внешним, становится все тоньше. Пожар, физический или метафизический, рано или поздно доберется и сюда. И тогда ей придется сделать выбор. Придется не просто пассивно дарить жизнь своему саду. Придется ее защищать.
Она была зеленой точкой на карте. Точкой сопротивления. И точка эта, как она с ужасом и гордостью осознавала, была живым, дышащим сердцем. Сердцем, которое пока билось только для нее и Насти. Но что, если однажды ему придется биться за все?
ЧАСТЬ 2. ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ
Глава 5. Стена пламени
Лето пришло неумолимо, как наказание. Оно не начиналось, а ворвалось — стеной тропического зноя в начале июня. Воздух стал вязким, обжигающим. Он не шевелился, а тяжело лежал на груди, пропитанный запахом хвои, пыли и далекой, но неистребимой гари. Дождей не было уже полтора месяца. Тейбола задыхалась.
Мария взяла отпуск. Не для отдыха — для выживания. Насте было три года, и оставлять ее одну в таком пекле, даже с Галей, которая и сама еле передвигалась от духоты, казалось преступлением. Они сидели в полумраке зашторенного дома. Пол был холодным, единственным спасением. Матвейка растянулся на кафеле в прихожей, тяжело дыша, язычок вывалялся наружу.
Настя, чуткая к настроению мира, была необычайно тихой. Она не бегала, не смеялась. Сидела на полу, перебирая камешки, которые собрала у реки, и время от времени подходила к окну, прижималась лбом к стеклу и смотрела на лес. На лес, который стоял бурым, безжизненным, с опущенными ветвями. Листья скручивались от жары.
— Мама, дереву больно, — сказала она однажды утром, указывая на старую рябину у калитки.
Мария, поливая из леечки увядающую герань, вздрогнула. Она и сама это чувствовала — глухой, нарастающий стон земли. Зов, переходящий в крик.
Она усиливала свой «полив». Каждое утро и вечер она обходила свой участок, касалась стволов деревьев, гладила пожухлую траву, шептала слова, в которых не было смысла, но была вся ее сила, вся ее тревожная нежность. И островок держался. Трава у нее оставалась изумрудной, листья — упругими, а в тени старой яблони даже выросло несколько маслят — дикая, непонятная аномалия в эту засуху. Это был ее тихий, ежедневный подвиг. И ее тайна, которую она носила в себе, как раскаленный уголь.
Тот день начался с жутковатой тишины. Даже птицы не пели. Воздух словно выкачали, оставив вакуум, давящий на барабанные перепонки. К полудню с юга потянул ветерок. Не свежий, а горячий, как из печки, и несущий отчетливый, сладковато-горький запах горящей смолы.
Мария замерла посреди кухни, вглядываясь в лесную чащу за окном. Сердце застучало тревожной дробью. Она знала этот запах. Все в Тейболе знали его последние годы.
И тут она увидела дым. Сначала тонкую, рваную пелену в глубине, между стволами. Потом гуще. Потом он повалил клубами, темно-серыми, зловещими, быстро окрашиваясь снизу в грязно-оранжевый отблеск.
Пожар.
Не где-то за холмами. Здесь. В их лесу.
Паника, холодная и острая, впилась ей в горло. Она бросилась к телефону. 112. Занято. Снова. И снова. Все линии были перегружены. Из динамиков доносились лишь короткие гудки и автоматический голос: «Все операторы заняты…»
Она выглянула в окно. Оранжевый отблеск уже освещал стволы ближайших сосен. Слышался отдаленный, похожий на гул реактивного двигателя, звук — это горела живая хвоя, взрывались смоляные карманы.
«Настя».
Мысль о дочери пронзила панику, как молния, выжигая все, кроме инстинкта. Мария влетела в комнату, схватила ошалевшую, молча смотрящую на нее девочку на руки.
— Ничего, солнышко, ничего страшного, — бормотала она, сама не веря своим словам, заворачивая Настю в мокрое полотенце. — Поиграем в домик.
Она заперла ее в дальней, самой защищенной комнате, ванной, где не было окон. Посадила на пол, сунула в руки игрушку.
— Сиди тут, как мышка в норке. Мама скоро. И Матвей с тобой. — Она втолкнула в комнату кота, закрыла дверь. Ключ повернула снаружи. Жестоко? Да. Но чтобы та не выбежала в панике.
Потом она ринулась наружу. Воздух обжег легкие. Дым уже стлался по земле, едкий, слепящий. Она увидела огонь. Он был уже на опушке, метрах в пятидесяти от забора. Не просто языки пламени — стена. Цельная, ревущая, шестиметровая стена из желто-красного ада. Она пожирала кусты, молодые сосенки, сухую траву, двигаясь с неумолимой, хищной скоростью прямо на ее дом. Треск стоял такой, будто ломались кости великана.
Мария побежала к колодцу. Надо носить воду. Она таскала ведра, спотыкаясь, обливаясь ледяной водой, задыхаясь от дыма. Выплескивала на уже тлеющую хвою у забора. Это было, как пытаться потушить дом спичечным коробком. Огонь лишь шипел, отступал на секунду и набрасывался с новой силой, обходя мокрые пятна. От жара плавился пластик на крыше сарая, и слезы мгновенно высыхали на ее щеках.
Она оглянулась. Соседние дома были пусты — будний день, все на работе. Помощи ждать было неоткуда. А огненная стена приближалась. Уже тридцать метров. Двадцать. Жар стал физически невыносимым, он выжигал все внутри.
Отчаяние охватило ее, черное, всепоглощающее. Она видела, как гибнет ее лес. Тот самый, что она лелеяла, которому отдавала часть себя. Где жили ее сойки, лисы, где Настя собирала первую землянику. Огонь пожирал не просто деревья. Он пожирал ее память, ее труд, ее тихое счастье. Он шел к ее дому. К ее ребенку.
Мысль о Насте, запертой в темной ванной, в этом аду, стала последней каплей. Разум, державшийся за логику и действие, отключился. Осталось только чистое, животное чувство — защитить. Остановить. Любой ценой.
С криком, в котором смешались ярость, мольба и полное бессилие, она бросилась вперед, к самой кромке огня. Остановилась на краю, где уже тлела трава. Жар опалил лицо, ресницы. Она вскинула руки, заслоняя дом. Заслоняя дочь. Это был не жест волшебницы. Это был жест капитуляции, мольбы, последнего отчаянного вызова.
— НЕТ! — закричала она. Но крик был беззвучным, он прозвучал только внутри, на уровне каждой клетки, каждой нити ДНК, в которых жила ее странная сила. Это был приказ мирозданию. Отказ принимать эту смерть. — НЕ ДАМ!
И в этот миг что-то в ней сорвалось с цепи.
Не тепло, как раньше. А мощный, болезненный разряд, удар тока, идущий из самой глубины живота, из того места, где когда-то зародилась Настя. Энергия хлынула через руки, вырвалась наружу невидимым, но ощутимым вихрем.
И огонь… отозвался.
Он не потух. Он… подчинился.
Пламя, бушевавшее перед ней, вдруг сжалось, потянулось к ее ладоням, словно железные опилки к магниту. Огненные языки скрутились в две плотные, ослепительно-яркие спирали, закружились, сужаясь. Гул огня сменился свистом, похожим на входящий в атмосферу снаряд. Мария чувствовала, как в ее ладони втягивается невыносимый жар, энергия разрушения, прожигающая ее насквозь. Это было больно. Невыносимо больно, будто впитываешь в себя всю боль горящего леса.
Она видела, как огненная стена перед ней гаснет, оставляя черный, дымящийся пепел. Но дальше, справа и слева, огонь продолжал бушевать, обтекая ее, как река камень. Она не могла остановить все. Только этот кусок. Только прямо перед собой.
Но этого хватило. На мгновение образовался огненный провал, коридор прямо к дому.
Энергия иссякла так же внезапно, как и хлынула. Силы покинули ее мгновенно. Ноги подкосились. Последнее, что она увидела перед тем, как черное небо накрыло ее с головой, — это ярко-зеленый, нетронутый островок травы под ее телом, круг диаметром в ее рост, и черный пепел вокруг.
Она упала, потеряв сознание, в центре выжженного поля, как раз на той единственной зеленой точке, которую сумела отстоять.
Они нашли ее поздно, когда основной фронт огня, не встретив больше ее воли, уже прошел стороной, оставив дом на окраине чудом уцелевшим, объятым дымом, но целым. Пожарные, измотанные, черные от копоти, уже не надеялись ни на что, кроме как не дать огню перекинуться на дачный поселок.
Один из них, сдирая с себя тяжелый, обгоревший брезент, споткнулся обо что-то мягкое.
— Братцы, тут человек!
Он наклонился. Лежала женщина. Лицо в саже, но не обожженное. Одежда цела. Она дышала ровно и глубоко, как во сне. Самое странное — она лежала на идеально круглой, ярко-зеленой лужайке, островке свежей травы посреди абсолютно черного, еще дымящегося пепла. Как будто огонь обжег все вокруг, но благоговейно обошел это место.
— Живая, — пробормотал пожарный. — Непонятно… Сквозь такое пройти и выжить…
Он поднял голову, крикнул в сторону машины:
— Платонов! Егор! Тащи носилки, тут пострадавшая!
Из дыма вышел высокий, мощный мужчина в обгоревшей каске. Его лицо под слоем гари было жестким, усталым до немоты. Но когда его зеленые, пронзительные глаза упали на женщину на траве, на этот необъяснимый зеленый круг в эпицентре ада, усталость на миг отступила, уступив место острому, пристальному вниманию. Он медленно снял перчатку и прикоснулся тыльной стороной ладони к ее щеке.
— Не горячая, — сказал он тихо, больше себе. Потом взглядом окинул картину: уцелевший дом, зеленый круг, бездыханное, но живое тело. Что-то здесь не сходилось. Совсем не сходилось.
— Аккуратно, — приказал он, и в его голосе впервые за много часов появилась не просто профессиональная команда, а личная заинтересованность. — Везите в больницу. Я сам оформлю.
Глава 6. Бабушка Галя
Скорая увезла Марию в районную больницу с диагнозом «отравление угарным газом, потеря сознания и нервное потрясение». Слов про зелёный круг в эпицентре пожара в карточке, конечно, не было.
Настю и Матвейку нашла Галя. Когда по Тейболе поползли слухи о пожаре на окраине, у нее, как она потом рассказывала, «сердце в пятки ушло, а потом поднялось в горло и там застряло». Она бросила все — недополотую грядку, кастрюлю с борщом на плите — и побежала, не чувствуя ни возраста, ни одышки, только леденящий ужас.
Ее дом, тот самый, с резными наличниками и палисадником, утопающим в пионах и мальвах, стоял на другом конце Тейболы, в старом, еще купеческом квартале. Но жизнь её уже десять лет как делилась пополам: здесь, среди запаха домашних солений и вязаных салфеточек, и там, на той лесной окраине, где жила ее дочь с внучкой.
Она вбежала во двор, заросший буйной, поливаемой любовью зеленью, и замерла. Дом стоял. Стекла целы. Только с одной стороны забор был почерневшим, а в воздухе пахло гарью и страхом. Дверь была не заперта.
— Машенька! Настенька! — голос ее сорвался на крик.
В ответ — тишина. Потом — тоненький, испуганный плач из глубины дома. Галя ринулась на звук, нашла запертую дверь в ванную, отперла ее старым ключиком, который всегда знала, где искать.
Настя сидела на кафельном полу, вся в слезах, но тихо, почти беззвучно. Она сжимала в руках насквозь промокшее полотенце и игрушечного зайца. Матвейка, взъерошенный и перепуганный, сидел рядом, уткнувшись мордой ей в колени. Увидев бабушку, Настя всхлипнула громче и потянула к ней ручки.
— Баба… Мама… огонь… — было все, что она смогла выговорить.
Галина Степановна, не задавая больше вопросов, подхватила внучку на руки, прижала так сильно, что та пискнула, подцепила под мышку кота и, захлопнув дверь, понесла их прочь от этого проклятого, прокопченного места. В ее движениях не было суеты — была железная, выстраданная решимость. Дочь пропала. Значит, внучка — ее. Точка.
Настя первые два дня была тенью самой себя. Она молчала, не улыбалась, цеплялась за бабушкину юбку и вздрагивала от любого стука. Спала только с ней в одной кровати, зарывшись носом в ее плечо, пахнущее лавандой и домашним мылом. Матвейка, оправившись, занял позицию у порога детской, как часовой.
А Галя работала. Ее дом превратился в штаб спасения. Она не металась — она методично, как хорошая хозяйка, наводила порядок в этой катастрофе.
Быт Галины Степановны был ее броней и ее молитвой. В пять утра — подъем. Не от будильника, от внутренних часов, отточенных десятилетиями. Первым делом — к печке. Центральное отопление было, но печь она топила всегда, «для души». Пока разгорались поленья, ставила чугунок с овсянкой или молочную кашу для Насти. Потом — турка с кофе. Густым, как смола, единственная ее «вредная» привычка.
Ее кухня была святилищем. Полки, ломящиеся от банок: огурцы хрустящие, помидоры в собственном соку, лечо, варенье из сосновых шишек «от кашля» и пятицветное из одуванчиков, яблок, смородины. Все выращено на своем огороде, закатано ее руками. Запахи здесь жили слоями: вчерашние пироги, сегодняшняя сдоба, сушеный укроп, лавровый лист, всегда немного тления от картофеля в подполе.
После завтрака — огород. Шесть соток, возделанных так, что любая агрофирма позавидовала бы. Все по срокам, по луне, по «бабушкиным приметам». Она не боролась с землей, она с ней разговаривала. «Ты, картошечка, не ленись, расти-растись», — приговаривала она, окучивая грядки своими узловатыми, но удивительно ловкими пальцами. Настя, постепенно оттаивая, сидела рядом на старом пледе, перебирала камушки или «помогала» — с серьезным видом пересыпала землю из одной лопатки в другую.
Обед — святое. Обязательно первое, второе, компот. Все со своего подворья. «Магазинное — не пища, а отрава», — говаривала Галя. Она поила Настю отваром шиповника «для иммунитета» и ромашковым чаем «для спокойствия».
Вечерами она брала внучку на колени и читала ей старые, потрепанные книжки — не про принцесс, а про животных, про природу. Или рассказывала истории из своего детства, когда лес был таким густым, что в нем можно было заблудиться в ста метрах от дома, а река — такой чистой, что воду из нее пили, не кипятя.
Ей было шестьдесят пять, но в ее энергии заключалась сила целой маленькой планеты. Седина пробивалась в ее темные, всегда аккуратно убранные в пучок волосы лишь тонкими прядями у висков. Лицо было изрезано морщинами, но не глубокими бороздами усталости, а лучиками вокруг глаз — от смеха и постоянного прищура на солнце. Глаза — карие, как у Марии, но с другим оттенком. Не глубина лесного озера, а тепло печеной земли, мудрая и спокойная. Руки… Ее руки были ее биографией. Шрамы от ножа и садового секатора, вросшая в кожу земля под ногтями, которую не выведешь никаким мылом, распухшие суставы от артрита, но при этом невероятная нежность в прикосновениях, когда она заплетала Насте косички или проверяла лоб на температуру.
Она не задавала Насте вопросов о пожаре. Не говорила: «Не бойся». Она просто создавала вокруг нее такой плотный, незыблемый, предсказуемый мир, что страху постепенно не оставалось места. Здесь все было по распорядку, все было съедобно, уютно и безопасно. Здесь пахло жизнью, а не гарью.
Через неделю Настя впервые засмеялась, гоняя по огороду пушистого котенка соседей. Галя, стоя у плиты и помешивая варенье, услышала этот смех и закрыла глаза на мгновение. Справилась. Держит.
Она звонила в больницу каждый день. Говорила с врачами, сухими и мало что сообщающими. «Стабильно, приходит в себя». Потом дозвонилась до самой Марии, чей голос в трубке звучал слабо и далеко.
— Мама, у меня все хорошо. Настя как?
— Жива, здорова, картошку со мной копает. О ней не тревожься, выздоравливай.
— Мам… Там, в доме…
— Ничего там. Я съездила, проветрила, убралась. Все цело. Закрыто. Твое дело — встать на ноги. Все остальное — мое.
В этой фразе — «все остальное — мое» — заключалась вся Галина Степановна. Она не лезла в душу с расспросами, как Мария выжила в том аду. Не допытывалась о зеленом круге. Она просто взяла на себя все бытовое, все земное, чтобы у дочери было пространство для того, чтобы справиться с неземным. Она была якорем. Той самой плодородной, неистощимой почвой, в которую можно было воткнуть сломанную ветку жизни, и она пускала корни.
Когда через десять дней Марии сказали, что ее выпишут, Галя лишь кивнула. Вечером она замесила тесто для пирогов — с капустой, с яйцом и зеленым луком, любимых дочерью. Тесто поднималось в тепле под полотенцем, как должна была подниматься с постели ее Маша. И бабушка Галя, вытирая руки о фартук, смотрела на спящую Настю и думала не о чудесах, а о простом: завтра надо будет перевезти их обратно, проверить, все ли в порядке с печкой, отпаивать дочь своим куриным бульоном. И эта мысль, рутинная и тяжелая, наполняла ее не усталостью, а глубоким, тихим удовлетворением. Ее мир — дом, огород, семья — снова будет целым. А все, что за его пределами — пожары, дым, чужие планеты — пусть остается снаружи. У нее хватит сил охранять этот рубеж.
Глава 7. Зеленые глаза спасителя
Выписывали Марию в серый, промозглый день, который никак не вязался с июлем. Словно природа, истребленная огнем, выдохлась и на смену пеклу пришла усталая, безразличная сырость. Она стояла у больничных дверей с тощим полиэтиленовым пакетом, чувствуя себя выжатой и чужой в собственном теле. Слабость была не только физической. Что-то внутри было сломано не нарывом, а тихо и окончательно. Тот выброс силы, тот дикий, всепоглощающий порыв у огненной стены оставил после себя пустоту, похожую на пепелище.
Такси она не вызвала. Пошла пешком, медленно, прислушиваясь к каждому шагу, будто проверяя, держат ли ноги. Дорога домой была похожа на путешествие по инопланетному ландшафту. Справа — обычный, серый, живой город. Слева, за невысоким забором, начиналась зона бедствия. Черные, обгорелые скелеты берез, почерневшая, как уголь, земля, изредка торчащие из пепла острия сгоревших стволов. Воздух все еще нес сладковатую вонь горелой органики. Ее лес, ее буфер между миром и домом, был мертв.
Когда она свернула на свою улицу, сердце сжалось в комок. Ее дом стоял. Словно игрушечный, нереальный в этой черной пустыне. Крыша цела, окна на месте. Но вокруг… Вокруг был пепел. Метров на пятьдесят, на сто — черная, безжизненная равнина. И только прямо перед домом зияло тем самым невозможным, ярко-зеленым кругом, пятном дикой, невероятной жизни на мертвом полотне. Ей стало дурно.
Она уже тянулась к калитке, когда заметила во дворе фигуру. Высокую, в темной рабочей одежде, склонившуюся над ее колодцем. Мария замерла. Чужой. После всего пережитого любое вторжение воспринималось как угроза.
Фигура выпрямилась, обернулась. Это был он. Тот самый пожарный с зелеными глазами. Егор Платонов.
— Вы уже на ногах, — сказал он. Не как вопрос. Как констатацию. Голос у него был низкий, немного хриплый, будто простуженный дымом. Он не улыбнулся, просто смотрел на нее внимательно, оценивающе, как смотрят на сложную, но интересную задачу. — Я не помешаю?
— Что вы здесь делаете? — голос Марии прозвучал резче, чем она хотела.
— Проверял, не тлеет ли что в подвалах, на чердаках уцелевших домов, — ответил он просто, как будто это было очевидно. — Ваш колодец задымило землей и пеплом. Чистый источник сейчас дороже золота. Прочистил.
Мария молча прошла мимо него, заглянула в колодец. Вода стояла высоко, чистая, темная, отражала клочок серого неба. Рядом лежала куча черной, мокрой грязи — он вычерпал все, что нанесло пожаром.
— Спасибо, — выдохнула она, не глядя на него. Благодарность была искренней, но пересилить желание остаться одной она не могла.
— Вам не стоит тут одной оставаться, — сказал он, не двигаясь с места. — Крыша цела, но тяги в печной трубе не проверяли. И воздух… он еще долго будет ядовитым. Детям тут дышать нельзя.
Она резко обернулась.
— Откуда вы знаете про детей?
— В больнице говорили, вы дочку с матерью оставили. Мать ваша, Галина Степановна, звонила в часть, благодарила. Спрашивала про вас.
Он говорил спокойно, без нажима, но его присутствие было таким… плотным. Он заполнял собой все пространство двора. Высокий, под метр девяносто, широкоплечий. Лицо — не красивое в классическом смысле, а сильное: крупный нос с горбинкой, твердый подбородок, густые темные брови. И эти глаза… Зеленые, как весенняя хвоя после дождя. Усталые, с глубокими морщинами у внешних уголков, но не потухшие. В них горел интерес. Не мужской, а человеческий. И еще — та же самая настороженность, что была у нее.
— Я справлюсь, — сказала она, уже открывая дверь.
— Знаю, — неожиданно согласился он. — Тот, кто выживает в эпицентре торфяного пожара на зеленой траве, справится с чем угодно.
Она замерла на пороге. Его слова повисли в воздухе, тяжелые и неоспоримые. Он знал. Не верил рассказам, не сомневался — знал, что чудо было. И не боялся этого.
— Что вы хотите? — спросила она, и в голосе ее прозвучала усталая оборона.
— Ничего, — он пожал плечами. — Убедиться, что вы живы. И что у вас есть питьевая вода. На сегодня все. — Он сделал шаг к калитке, потом обернулся. — Если что — мы, пожарные, в бывшем складе на улице Лесной базируемся. Я там часто. Егор Платонов.
И он ушел. Не дожидаясь ответа. Оставив ее одну на пороге ее спасенного и такого беззащитного дома.
Он появился снова через три дня. Не с пустыми руками. На джипе-вездеходе, покрашенном в защитный цвет, привез несколько мешков с песком, цемент, доски.
— Забор с южной стороны почти сгорел. Ветер может конструкцию повалить. Подлатаю, если не против.
Она была против. Против любого вторжения. Но Галя, приехавшая с Настей погостить на денек, увидела его и сразу включила «режим гостеприимства».
— Егор Васильевич! Заходите, чайку попьете! Спасибо вам огромное! Сами-то мы с этими заборами…
И вот он уже пил чай на кухне, молчаливый и неуклюжий в своем величии, а Настя, забыв свою обычную стеснительность с незнакомцами, смотрела на него, разинув рот. Возможно, его форма, запах дыма и чего-то металлического напоминали ей что-то важное из того страшного дня.
— Дядя огонь тушил? — вдруг спросила она.
Егор оторвался от чашки, посмотрел на нее серьезно.
— Тушил.
— А маму спас?
Он перевел взгляд на Марию, потом снова на Настю.
— Мама, по-моему, сама справилась. А я только потом подоспел.
После чая он действительно взялся за забор. Работал молча, сосредоточенно, без лишних движений. Мария, наблюдая из окна, не могла не отметить его мастерство. Он не чинил — он восстанавливал, с уважением к старой древесине. Когда он уезжал, забор стоял уже не покосившейся развалюхой, а крепкой, надежной преградой.
Следующий его визит был через неделю. Он привез дров. «Запас не помешает. Осенью цены взлетят, да и возить будет некому». Потом помог снять обгоревшие, опасные ветви с уцелевшей яблони. Потом просто заехал, спросил, как дела.
Его ухаживания не имели ничего общего с ухаживаниями Ивана. Не было цветов, конфет, попыток поразить или очаровать. Была практическая, упрямая забота. Как будто он, найдя в пепле необъяснимо живое, взял на себя негласную миссию — охранять это. Его интерес к Марии был лишен привычного мужского любопытства к одинокой женщине. Он смотрел на нее, как на сложный, но честный прибор, который нужно понять, чтобы правильно им пользоваться. Или, что вернее, чтобы помочь ему работать.
Однажды вечером, когда он задержался, помогая навесить новую дверь в сарай, Мария не выдержала.
— Почему? — спросила она прямо, вынося ему на крыльцо кружку холодного морса. — Зачем вы все это делаете?
Он вытер руки о брюки, взял кружку, задумался.
— Я видел много смертей, — сказал он, наконец, глядя не на нее, а в сторону черного леса. — Людей, деревьев, зверей. Видел, как горит все, к чему прикасаешься. И привык к мысли, что спасти можно лишь малую часть. А потом нахожу вас. Живую. На зеленой траве. В эпицентре. — Он повернул к ней свои зеленые глаза. — Это… как знак. Что не все еще потеряно. Что не всякая битва заранее проиграна. Мне… интересно это чувство. Надежда. Хочется быть рядом с тем, что ее дает.
Он говорил не о ней как о женщине. Он говорил о ней как о явлении. И в этом не было ничего оскорбительного. Была страшная, обезоруживающая честность.
Постепенно Мария начала ему доверять. Не как мужчине — как союзнику. Она рассказала ему про свою силу. Скупо, обрывочно, со страхом в голосе. Про Матвейку, про растения, про лису. Он слушал, не перебивая, кивая. Когда она закончила, он долго молчал.
— Значит, это был не сон, — произнес он, наконец. — Когда мы тебя нашли… я тогда подумал, что с головой не в порядке от усталости и дыма.
— И… вам не страшно? — выдохнула она.
Он покачал головой.
— Страшно было вчера, когда рухнула горящая крыша в двух метрах от расчета. Страшно, когда не можешь дышать в дыму и понимаешь, что не выведешь людей. А это… это не страшно. Это правильно. — Он посмотрел на свои большие, шершавые ладони. — Я всю жизнь борюсь со смертью, отнимаю у нее то, что могу. А ты… ты просто возвращаешь то, что она взяла. Я вижу в этом логику.
Настя его обожала. Он не сюсюкал, не задаривал игрушками. Он разговаривал с ней, как со взрослой, отвечал на ее бесконечные «почему» про огонь, про воду, про машины. Однажды привез ей не куклу, а старый, починенный им бинокль.
— Чтобы птичек рассматривать, — сказал он. И Настя, серьезно кивнув, с тех пор таскала его повсюду.
Так, без бурных признаний и страстных порывов, Егор Платонов встраивался в их жизнь. Не как ураган, как Иван. Как прочный, глубокий фундамент. Как человек, который не обещает радугу, но всегда будет той самой стеной, что примет на себя первый удар огня. И в его молчаливой, упрямой заботе Мария начала медленно оттаивать. Впервые за много лет она чувствовала не груз ответственности, а ее разделение. И это было страшнее и прекраснее любой страсти.
Глава 8. Тишина перед зарёй
Июль сменился августом. Воздух стал тяжелым, предгрозовым, но дожди так и не приходили. Только пыль да пепел, поднимаемые ветром с выжженной земли. Дом Марии, окруженный черной пустыней, казался островком упрямой жизни — яблоня с новыми побегами, колодец с чистой водой, и этот необъяснимый зеленый круг напротив, будто сама земля хранила память о её прикосновении.
Егор бывал часто, но никогда без дела. Его присутствие стало привычным, почти необходимым — как надежная стена, о которую можно опереться спиной. Но в последние дни Мария стала замечать в нём новую, едва уловимую напряженность. Он задерживал взгляд на её руках, когда она наливала чай. Замолкал на середине фразы, будто теряя нить мысли. А однажды, когда она наклонилась поднять упавшую с вешалки куртку Насти, почувствовала, как его дыхание на мгновение остановилось.
Они оба танцевали вокруг чего-то неизбежного — медленно, осторожно, будто боялись спугнуть хрупкое равновесие, установившееся между ними. Вечер накануне был особенно тяжёлым. Настя не могла заснуть, плакала во сне. Мария сидела возле её кровати до рассвета, чувствуя, как усталость проедает тело.
Егор приехал ближе к вечеру, когда Галина увела Настю к себе на выходные. Он вошел в дом без стука — будто уже знал, что дверь не заперта, и увидел её лицо — бледное, с тёмными тенями под глазами.
В его молчании было больше понимания, чем в любых словах.
За окном шумел ветер. В комнате была тишина. Густая, звенящая, наполненная невысказанным. Мария стояла посреди комнаты, слушая, как тикают часы, и вдруг осознала, что её тело — всё её тело — пронзила острая, почти болезненная волна желания. Не туманного, не отвлеченного. Конкретного. Физического. К его рукам. К его губам. К той молчаливой силе, что исходила от него.
Он не сдвинулся с места у порога, но его присутствие заполнило собой всё пространство комнаты. В руках он держал простую глиняную миску с лесной земляникой — маленькой, душистой, каждая ягода отливала рубиновым светом в закатных лучах.
— Нашёл, — сказал он, и его низкий голос прокатился по её коже мурашками. — Там, где ручей ещё жив.
Она сделала шаг к нему. Взяла миску. Их пальцы соприкоснулись — не случайно, на долю секунды дольше, чем нужно. Электрический разряд прошёл от его шершавой кожи к её. Простой, вещественный, неопровержимый.
— Спасибо, — прошептала она, и её голос сорвался.
Он не отпускал её руку. Смотрел прямо в глаза — зелёным, пронзительным взглядом, в котором не было вопроса. Было знание. И ожидание. И та же самая грозовая напряженность, что клокотала в ней.
Мария первая двинулась. Поставила миску на стол, и звук глины о дерево прозвучал невероятно громко в тишине. Потом она шагнула к нему. Один шаг. Два. Воздух между ними сгустился, стал тягучим, сладким и горьким одновременно, как дым от костра из прошлого. Она подняла руку, коснулась его щеки — ладонью, всей кожей, запоминая текстуру — жесткую, мужскую, живую.
— Маша, — произнёс он, и это было не имя, а обет. Его руки поднялись, обхватили её талию — легко, но так уверенно, будто он наконец-то нашёл то, что искал всю жизнь. — Я не умею красиво. Но если ты скажешь «нет» — я уйду. И завтра привезу дров, как будто ничего не было.
— А если не «нет»? — её губы произнесли это почти беззвучно, а внутри всё кричало, горело, требовало.
— Тогда останусь, — сказал он просто. И губы его коснулись её лба. Не поцелуй. Печать. Обозначение границы, за которую они сейчас переступят.
И всё смешалось. Не было медленности, не было церемонии. Было извержение. Долго сдерживаемое, глухое, и теперь прорвавшееся наружу с силой подземного толчка. Его губы нашли её губы — не робко, не осторожно, а жадно, глубоко, с первобытной уверенностью мужчины, знающего, чего хочет женщина. И она отвечала — кусая, впиваясь, вцепляясь пальцами в его волосы, короткие и жесткие, как щетина.
Он сорвал с неё блузку, и ткань, рвясь по швам, упала на пол с шелестом падающих листьев. Его ладони обжигали кожу — чистую, гладкую, сияющую в сумраке комнаты, как перламутр. Он смотрел на неё — не как на чудо, а как на стихию, равную ему по силе. Его дыхание стало тяжелым, прерывистым.
— Ты… вся светишься, — хрипло выдохнул он, и его губы опустились на ключицу, на изгиб плеча, на трепещущую кожу у основания горла.
Мария откинула голову, позволив волнам ощущений захлестнуть её с головой. Это не было похоже ни на что прежнее. Иван брал. Егор — делился. Но сейчас в этом разделе была ярость. Накопленная годами одиночества, страха, отчаяния — вся выплеснулась в этом прикосновении, в этом взаимном поглощении.
Они не дошли до спальни. Упали на старый диван, и пыль взметнулась золотыми искрами в луче заката. Его руки были повсюду — твёрдые, требовательные, изучающие каждую линию её тела, каждую впадину и выпуклость, как будто он составлял карту местности, по которой предстояло пройти. Она отвечала тем же — срывая с него одежду, ощущая под пальцами мощные мышцы спины, шрамы от ожогов и царапин — летопись его битв.
Когда не осталось преград, он замер над ней, поддерживая свой вес на локтях. Его зелёные глаза, тёмные теперь как лесная чаща, смотрели в её бездонные.
— Маша, — снова произнёс он, и в этом одном слове было всё: вопрос, предупреждение, и мольба.
— Не молчи, — прошептала она, обвивая его шею руками. — Не останавливайся.
И он не остановился. Их соединение было не слиянием, а столкновением — двух стихий, двух одиночеств, двух выжженных миров. Больно не было. Было невыносимо сильно. Как будто все её нервы, все клетки, вся та странная сила, что жила внутри, вырвалась на свободу и встретилась с его силой — грубой, земной, пожарной.
Он двигался с неистовой, почти яростной нежностью. Каждый толчок был не захватом, а вопросом. И каждый её ответный вздох, каждый изгиб тела — признанием. Мир сузился до треска деревянных полов под диваном, до стука его сердца о её грудь, до запаха их кожи — смесь пота, земляники и чего-то древнего, животного, настоящего.
Мария чувствовала, как внутри неё строится что-то огромное, незнакомое. Не волна, а целая вселенная, готовая взорваться. Она впилась пальцами в его плечи, зажмурилась, но он одной рукой придержал её лицо.
— Смотри, — прохрипел он. — Смотри на меня.
Она открыла глаза. Увидела его лицо — искажённое не болью, а предельной концентрацией, усилием удержать что-то бесконечно хрупкое и мощное одновременно. И в этот миг она поняла: он отдаёт ей не только тело. Он отдаёт свой контроль. Свою тяжёлую, мужскую власть над собой. Он позволил ей видеть его — не спасителя, не каменную стену, а просто человека. Дрожащего. Жаждущего. Живого.
Это осознание добило её. Конвульсия восторга прокатилась по телу с такой силой, что у неё потемнело в глазах. Она вскрикнула — негромко, сдавленно, и этот звук, казалось, сорвал последние преграды между ними. Он последовал за ней почти сразу — с глухим стоном, в котором было облегчение и капитуляция.
Тишина, наступившая потом, была оглушительной. Он рухнул рядом, тяжело дыша, не отпуская её руки. Их тела были мокрыми, изможденными, сияющими в полутьме. За окном окончательно стемнело, и в чёрном стекле отражались лишь смутные тени их форм, слившиеся воедино — уже не призрачно, а плотно, неразрывно.
Он первым нарушил тишину. Повернулся на бок, провёл большим пальцем по её влажной щеке.
— Дрожишь, — сказал он тихо.
— Не от холода, — ответила она, и её голос был новым — хриплым, простуженным страстью.
— Знаю.
Он натянул на них сброшенное одеяло, притянул её к себе так, чтобы её спина прижалась к его груди. Его рука легла на её живот — тяжёлая, тёплая, заявляющая права без слов. Мария закрыла глаза. Её тело, всегда бывшее для неё загадкой, а то и бременем, теперь чувствовалось иным — прославленным, могущественным, желанным. Его прикосновения не были захватом. Они были возвращением — её самой себе. Но через него.
Перед сном он встал, чтобы погасить свет. На мгновение его силуэт замер в дверном проёме — монолитный, как скала, высеченная из самой ночи. Реальный. Единственно реальный.
— Егор, — позвала она, и в голосе её не было просьбы. Была констатация.
Он обернулся. Вернулся. Лёг рядом и накрыл её одеялом. Его рука снова легла на её талию — не как якорь. Как начало. Первая линия новой карты.
И когда Мария погрузилась в сон — глубокий, насыщенный, целительный — она в последний раз подумала, что это не страсть. Это воскрешение. Каждой клетки, каждого нерва, каждого забытого ощущения. Это была не зима. Это была первая весна после долгого ледникового периода.
А за окном, на чёрной, мёртвой земле, луна серебрила первые ростки новой травы — упрямые, зелёные, пробивающиеся сквозь пепел к свету. К утру. К заре. К чему-то, что только начиналось.
Глава 9. Агония Земли
Задолго до того, как Егор Платонов нашел Марию на зеленой траве, задолго до рождения Насти, даже задолго до той последней осени с Иваном, планета вступила в свою долгую, мучительную агонию. Это был не взрыв, а медленное, системное удушение.
Огонь стал первым и самым крикливым симптомом. Он начинался не со стихии, а с бумаги — с разрешительных документов на поджог сухой травы «для обновления пастбищ». Потом горели торфяники, десятилетиями осушенные ради сельхозугодий, которые теперь лежали заброшенными. Потом занялась тайга. Лесные пожары перестали быть катастрофой — они стали фоном, сезонным явлением, как дождь. Только дождь приносил жизнь, а огонь — тишину. После него на сотни километров неслышно было птичьего гомона, не видно было белок в кронах, не шелестели в траве полевки. Оставался лишь черный, маслянистый пепел, вязкий под ногами, и столбы едкого дыма, которые можно было разглядеть даже ночью — они застилали звезды багровой дымкой. Люди в городах покупали очистители воздуха и говорили: «Опять тайга горит, эх…» А потом включали новости, где рапортовали об освоении новых земель под пашню на выгоревших площадях. Земля, отравленная пеплом и смертью, должна была родить хлеб.
Она не рожала.
Топор работал тише огня, но методичнее. Гигантские машины с пилами диаметром в два человеческих роста — харвестеры — въезжали в вековую тайгу. Они не валили деревья поодиночке. Они срезали все подряд, как гигантская газонокосилка, оставляя за собой лунные пейзажи: грязь, пни, растерзанную корневую систему. Сибирская лиственница, кедр, сосна шли на балки для строящихся колоний на Марсе и Венере. Древесина обладала идеальным соотношением прочности и легкости, необходимым для межпланетных перелетов. Ее пропитывали специальными составами от космической радиации и везли на космодромы. Земля обнажала свои ребра, а на орбиту уходили корабли с гордыми названиями «Кедр», «Тайга», «Сибирь». Ирония была настолько чудовищной, что ее уже не замечали.
Из ран земли добывали уже не просто нефть и газ. Теперь на глубину в несколько километров закачивали воду, чтобы вымыть редкоземельные металлы, необходимые для гигантских солнечных панелей в безвоздушном пространстве других планет и для батарей марсоходов. Литий, кобальт, неодим. После такой добычи земля проседала, образуя мертвые, отравленные кислотой озера. Вода в ближайших реках становилась ржавой и безжизненной. Но статистика рапортовала: «Добыча полезных ископаемых для космической программы выросла на 300%! Человечество обеспечивает свое будущее!»
Воздух стал товаром. Целыми составами сжиженный кислород, добытый из еще уцелевших лесов Амазонии и Сибири, отправляли на орбитальные станции-заводы, где его заправляли в баллоны для колонистов. Атмосфера Земли редела.
Врачи начинали бить тревогу по поводу новых респираторных заболеваний, но их голоса тонули в победных реляциях о «первом урожае пшеницы в куполах Венеры».
Люди делились на три категории. Первые — те, кто мог себе позволить. Они копили целые состояния, чтобы купить билет в один конец на «ковчег». Это были не романтики-первооткрыватели, а испуганные богачи, скупавшие места в подземных бункерах-колониях. Они смотрели на Землю, как на тонущий корабль, с которого надо спасать шкуру.
Вторые — те, кто работал на эту машину смерти. Водители харвестеров, операторы буровых установок, пожарные, тушившие один пожар, чтобы через неделю начать тушить следующий. Они жили в состоянии циничной усталости. Егор был одним из них. Они знали, что служат не будущему, а конвейеру по переработке родной планеты в сырье для чужих миров. И молча пили, чтобы забыть.
И третьи — те, кто просто пытался выжить. Как Мария. Как Галя. Они закрывали окна от смога, копали огороды на отравленной земле, молились о дожде и с ужасом слушали сводки, как где-то за тысячи километров от них открывался новый портал для отправки людей на «постоянное место жительства» в кратере Олимпа на Марсе.
Телевизор в доме Марии теперь показывал лишь два типа сюжетов. Первые — апокалипсические: мегапожары, сходящие с гор селевые потоки с выгоревших склонов, массовый мор рыбы в океанах. Вторые — бодро-победные, снятые в студии на фоне голограмм марсианских пейзажей: «Еще одна партия колонистов успешно прошла адаптацию!», «Урожай гидропонных культур на Венере превысил плановые показатели!», «Ученые разработали новую технологию по переработке земной биомассы в компактное биотопливо для дальних перелетов!».
Земля стала планетой-донором. С нее, как с павшего гиганта, снимали шкуру, вырезали мускулы, выкачивали кровь и костный мозг, чтобы построить два жалких, стерильных убежища на безжизненных камнях по соседству. И самое чудовищное — это преподносилось как величайший триумф человеческого гения. Как спасение.
Но планета не сдавалась безмолвно. Ее агония была полна голосов. Гул землетрясений на местах мега-добычи. Вой ветра в выгоревших пустошах, где нечему было его сдержать. Тихий, настойчивый треск лопающейся от жажды мерзлоты. И крики. Крики последних медведей, бредущих по пеплу в поисках пищи. Крики чаек над мертвым морем. Рев матерых лосей, запертых на островках уцелевшего леса, который на следующий день брали в кольцо огня.
Иногда, в особенно тихие ночи, Марии казалось, что она слышит стон. Не локализованный, а повсеместный. Исходящий из-под пола, из-под фундамента, из самой почвы. Низкий, вибрационный, полный невыразимой боли и укора. Она просыпалась в холодном поту, а Настя в своей кроватке уже плакала, не просыпаясь, тоже чувствуя этот вселенский ужас.
Однажды осенью, когда казалось, что дышать уже нечем ни от гари, ни от безнадеги, Мария пошла с Настей на ту самую, обгоревшую опушку. Девочка молчала, прижимая к груди игрушку. Мария смотрела на черную пустыню, на которую теперь был открыт вид из ее окна. И вдруг Настя сказала, не глядя на нее, глядя вдаль:
— Мама, она плачет.
— Кто, дочка?
— Земля. Ей больно. Все взяли. И не говорят «спасибо».
Мария схватила дочь в охапку, прижала так сильно, что та пискнула. Она плакала, уткнувшись в ее детские волосы. Плакала за планету, которая не могла заплакать сама. За безгласные леса, за отравленные реки, за воздух, который больше не мог быть чистым.
Это была не просто экологическая катастрофа. Это была экзистенциальная травма. Разумный вид, рожденный этой планетой, вскормленный ее соками, вдохновленный ее красотой, решил, что он перерос свою колыбель. Что мать-Земля — стара, неэффективна и должна отдать последнее, чтобы ее дети могли улететь к другим, более «перспективным» мачехам.
Агония затягивалась. Казалось, конца этому не будет. Что они будут сидеть в своем маленьком зеленом оазисе, как в аквариуме, и смотреть сквозь стекло, как мир медленно гаснет. Пока не погаснет последний источник воды, не выгорит последнее дерево, не уйдет на чужбину последний корабль, увозящий в своих трюмах высушенную, законсервированную ДНК вымерших животных и банки с почвой «на память о Земле».
И в этом кромешном, безнадежном угаре единственным светом, единственным смыслом для Марии стали ее дом, ее семья, ее крошечный, отчаянно сопротивляющийся смерти островок зелени. Он был не просто убежищем. Он был актом немого, яростного противостояния. Пока здесь билось это зеленое сердцем — планета еще не умерла. Она еще боролась. Через нее. Через Настю. Через каждый оживленный ею росток в этом выжженном мире.
Глава 10. Мучительная казнь планеты
Это была не смерть в драматическом всплеске. Это была медленная, унизительная агония старой, доброй матери, чьи дети выкачивали из неё последнее, чтобы обставить новые квартиры в чужих мирах. И Мария, чувствующая каждую её рану через странную, больную вибрацию в собственной крови, жила на краю этого угасания.
Огонь. Он стал не явлением, а состоянием мира. Каждое утро Мария, подходя к окну, видела на горизонте не рассвет, а зарево. Не одно — три, четыре, пять гнойных желто-красных язв на теле ночи. Иногда ветер дул с той стороны, и тогда воздух в доме становился густым, сладковато-едким, как в крематории. Дышать им было всё равно, что пить яд.
Настя начинала кашлять — сухим, лающим кашлем, от которого у Марии сжималось сердце в ледяной ком. Они запирали окна, развешивали мокрые простыни, но запах смерти просачивался везде. Он въедался в одежду, в волосы, в поры. Матвейка ходил с прищуром, его изумрудные глаза слезились.
Однажды они поехали с Галиной на старую, знакомую грибную поляну в двадцати километрах от Тейболы. Там, где Настя год назад собирала землянику. То, что они увидели, заставило Марию выйти из машины и опуститься на колени в серую, холодную золу. Не было ни поляны, ни леса. Был инопланетный пейзаж. Бесконечное, холмистое море чёрного, как уголь, пепла. Из него торчали, как обугленные кости, стволы вековых сосен. Они были абсолютно голы, без единой веточки, и стояли так близко друг к другу, что напоминали гигантское кладбище с бесчисленными крестами. Ветер гудел в этой мёртвой чаще, и звук был похож на стон, на коллективный вздох ужаса, застывший в момент смерти. Не было ни звука птицы, ни шороха ящерицы, ни жужжания пчелы. Тишина была абсолютной и оглушительной. Только шелест пепла под ногами, как шепот праха.
— Бабушка, где птички? — тихо спросила Настя, цепко держась за руку Гали.
Галя, обычно находящая ответ на всё, лишь молча покачала головой и прижала внучку к своему старенькому пальто. Слёзы катились по её морщинистым щекам, оставляя чистые дорожки на лице, покрытом мелкой сажей, которую нёс ветер.
Звуки убийства. Они доносились теперь не только с экрана. Со стороны тайги, куда ещё год назад нельзя было проехать из-за бурелома, теперь доносился постоянный, методичный рёв. Это работали харвестеры. Мария и Егор как-то подъехали на его вездеходе к краю действующей вырубки. То, что они увидели, не укладывалось в голову.
Это была не рубка леса. Это была казнь. Гигантская, на гусеничном ходу, машина с кабиной-башней и длинной, чудовищной рукой на конце с пильной головой. Она двигалась по лесу, как танк по песочному замку. Рука протягивалась, обхватывала вековую сосну, и через секунду — резкий, высокий визг пилы, переходящий в глухой треск. Дерево падало с таким глухим ударом, что земля содрогалась под ногами. Машина не останавливалась. Она сдирала с дерева сучья, обрезала верхушку, оставляя голый, идеальный цилиндр ствола, и двигалась дальше. За ней ползла другая машина, подбирающая «урожай». А на месте, где минуту назад шумела живая тайга, оставалась лишь голая, израненная гусеницами земля, лужи масла и груда зелёных, ещё пахнущих смолой ветвей — ненужных отходов. Воздух был наполнен не хвойным ароматом, а запахом солярки, горячего металла и свежей древесной плоти.
— Каждое такое бревно, — хрипло сказал Егор, не отрывая взгляда от этой бойни, — пойдёт на строительство купола в Долине Маринера на Марсе. Или на балки для шахты на Венере. Знаешь, как они это называют на новостях? «Успешная заготовка стратегического ресурса для обеспечения будущего человечества».
В его голосе не было злости. Была пустота, хуже отчаяния. Он, пожарный, чья работа — спасать, стоял и смотрел, как убивают то, что он призван охранять, и не мог ничего сделать. Его руки, сильные и умелые, бессильно сжались в кулаки.
Колонисты. Их лица теперь постоянно мелькали в новостях. Не изможденные герои-первопроходцы, а улыбающиеся, хорошо одетые люди в стерильных помещениях с голограммами марсианских пейзажей. Они давали интервью, сидя в уютных креслах, похожих на те, что были в старых космических фильмах.
«Здесь, на Земле, уже не осталось будущего для наших детей, — говорила молодая женщина с идеальной улыбкой. — А на Марсе — чистое небо под куполом, нет болезней благодаря карантину, нет этой ужасной, гниющей природы, которая только и делает, что болеет и горит. Мы строим новый, рациональный мир».
Мария выключала звук. Она смотрела на эти пустые, восторженные глаза и видела в них самое страшное — не страх, а отвращение. Отвращение к своей матери-планете, к её болотам, лесам, непредсказуемой погоде, к её животным, которые могли укусить, и пыльце, которая могла вызвать аллергию. Они бежали не от катастрофы, которую сами создали. Они бежали от жизни. Живой, сложной, пахнущей, непокорной. Они хотели заменить её на безопасный, управляемый, пластиковый суррогат под куполом.
Однажды, прогуливаясь по почти опустевшему рынку Тейболы, Мария услышала разговор двух женщин у ларька с дешёвым воздухом (да, теперь продавали и такое — баллончики с «горным воздухом» из прошлогодних запасов).
«Мой зять билет выиграл, на Венеру, представляешь? Говорит, там уже школа отличная построена, и климат постоянный. А здесь… Смотри, чем дышать-то?» — и она брезгливо махнула рукой в сторону задымленного горизонта.
Боль Земли. Для Марии она стала физической. По ночам она лежала без сна, и ей казалось, что она чувствует — не метафорически, а кожей, костями — как где-то далеко, в глубине, содрогаются пласты породы от взрывных работ. Как по артериям-рекам течёт не вода, а ядовитая, тёплая жижа. Как огромные участки тайги, ещё зелёные на картах, на самом деле уже мёртвые, просто ещё не упали, и их смертный крик — это тот самый неслышный гул, от которого болит голова у всего живого.
Она выходила в свой сад, прижималась ладонями к земле, и ей хотелось кричать: «Прости! Прости нас всех!» Но земля молчала. Или отвечала ей лишь усиливающейся вибрацией боли, которую могла чувствовать только она. Её дар, способность чувствовать и лечить жизнь, стал проклятием. Он сделал её сейсмическим датчиком всемирной агонии.
Но самое страшное происходило с Настей. Девочка росла, и её связь с миром, всегда бывшая интуитивной, становилась пугающе конкретной. Она не просто говорила, что «земле больно». Она просыпалась ночью в слезах и тыкала пальчиком в стену:
— Мама, там дерево упало. Большое-большое. Оно плакало.
И позже в новостях показывали репортаж о вырубке кедрового бора за тысячу километров от них.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.