Мы очень мало помним. Кажется, что у нас полно воспоминаний о жизни, а на деле мы забываем такое количество вещей, что иногда становится страшно. Читая старые переписки, просматривая завалы фотографий, слушая рассказы близких, только диву даёшься: а что ещё я не помню? Как можно быть уверенным, что я — это я, если значительная часть моей жизни от меня ускользнула? Улетела пылинками по ветру, осела чешуйками на дно морское.
Говорят, глубоко в океане постоянно идёт снег. Это оседают частицы бесчисленных существ, которые когда-то жили. В каком-то смысле, мы все живём посреди этого страшного снегопада.
С некоторой натяжкой, эту книгу можно считать наиболее полным моим сборником. Сюда вошло как то, что было написано после «Птиц», так и то, что было издано раньше (но не всё из этого выходило в печатном виде). Некоторые старые стихотворения содержат серьёзные правки, так что их и не узнать.
Я постарался собрать под этой обложкой вещи, за которые не стыдно. Результат вышел спорным, но темы некоторых произведений показались достаточно важными, чтобы включить их в книгу, отражающую личную историю автора с её действующими силами, внутренней мифологией, декорациями и попытками создать что-то, кроме пыли.
Песни ноября
Начало осени
Параллельный аллей аллели,
детский город в осеннем сквере.
Будто жёлуди под ногой
дни хрустят.
И шумит прибой,
отмывая меня от грязи
из которой выходят в князи,
округляя и вороша,
то, чем мучается душа.
Шорох камушков еле слышен.
Мы как дети: на стенах пишем,
мутим воду и топчем мох,
принимая глоток за вдох.
Мысли на малой родине
В прозрачном подмосковном сентябре
я утопаю, столь же в нём типичен,
как лужа на раздолбанном дворе.
Его прохладный воздух мне привычен.
В нём вся моя судьба растворена,
её истоки и её извивы.
Из этой точки вся она видна,
ведь это точка схода перспективы.
В других местах (и я себе не вру)
я приживаюсь псом худым лохматым.
А если не пришёлся ко двору,
и гонят — не беда, вернусь обратно
в холодный воздух, золотистый свет.
Не то чтоб я любил здесь находиться.
Здесь перспективе дальше хода нет,
а надо ж ей куда-нибудь сходиться.
Здесь ностальгии горькое вино
прохладною рекой меня уносит.
И если дна достичь мне суждено,
то это будет где-то здесь же, в осень.
Любовь моя
Любовь моя, я был к себе жесток,
и слабость, как всегда, тому причина.
Неважно кто ты — женщина, мужчина,
так просто пасть иль выстрелить в висок,
так просто потешаться над другим,
убогому не выступив защитой,
лить слёзы у разбитого корыта,
и ждать, что тьма развеется как дым,
все глубже опускаясь в тесноту
уютной ночи, где ни вдох ни выдох
не оживляют грудь кариатиды
и не выводят углекислоту.
И вот — лежу, хватая воздух ртом,
у ног твоих на побережье рая.
Я столько сил потратил, умирая,
что жить мне адским кажется трудом.
Любовь моя, я понял лишь одно —
ни времени, ни нас не существует.
А тот, кого не поминают всуе —
в глазу слепого зрячее пятно.
Но этим знаньям, право, грош цена
теперь, когда я сточен до предела.
Скажи, зачем и для какого дела
я не жалел бумаги и вина
в уютной тьме минуя феврали,
жалея лишь себя, да свежий воздух?
Жестока жалость, неспособны слёзы
ни жизнь вернуть, ни жажду утолить.
Любовь моя, я много чересчур
наговорил, что слабость для поэта.
Я знаю, ты простишь мне даже это,
а значит — я и сам себя прощу.
Песни ноября
Пустые дёсны обнажил отлив,
и лёд набился в тёмный зев канала.
Из песен ноября ушёл надрыв,
он стал другим.
И ты другою стала.
Ты стала суше, чище и сильней.
Так дерево, утратившее корни,
под остриями одиноких дней
приобретает истинную форму.
Так стих, рождённый в восемнадцать лет,
через десяток вынут из страницы,
и выправится кривенький скелет,
нальются строки опытом как мышцы,
и каждый, кто привык тебя читать,
столкнувшись с фразой, прежде незнакомой,
замрёт на миг, узрев иную стать
в той девочке, застенчивой и скромной.
Так я тебя, привычную до слёз,
придумываю заново от скуки.
Покуда снег брусчатку не занёс,
покуда холод не кусает руки,
покуда время есть себя менять —
меняй. И фотокарточке заветной
как зеркалу — не верь. На ней меня
уже не видно.
Только пятна света.
Минус пять
Ещё чуть-чуть и скроется земля,
в каналах прекратят движенье воды.
В объятьях этой милой несвободы
я позабуду прежнего себя,
те дни, что были хуже, но длинней,
и на плечах угомонятся черти.
Как нищий и больной боится смерти,
так я боюсь коротких этих дней.
Но всё же нужно выйти. В минус пять,
туда, где ветер, вглядываясь в лица,
подносит к ним истлевшие страницы,
в которых и строки не разобрать.
Я лишь кивну ему как старый друг,
надёжный враг, товарищ по несчастью.
Он подбежит, потянется к запястью,
я руку утоплю в кармане брюк.
Тебе не закружить меня опять,
и не увлечь с собою к горизонту,
за линию невидимого фронта.
Не нужно бурь, оставь мне минус пять.
Прости меня. Один из малых сих,
я не был храбрым — только неразумным.
Прощай.
Но знай:
я никогда не думал,
что избегу холодных рук твоих.
Так краток срок с темна и до темна.
Вот кто-то в листьях шарит белой тростью.
Оправа прилипает к переносью,
и он идёт в «АМ», купить вина.
Дорога под дождём
Мелкий дождь налетает со всех сторон,
превращая путь в череду зеркал.
Я иду, не то пьян, а не то — влюблён
в эту жизнь, что лучше бы и не знал,
несмотря на тебя и твои глаза,
не смотря в бескрайние небеса,
где-то в них вызревает сейчас гроза.
В этом месте выжать бы тормоза.
Слово — друг мой,
и слово — мой злейший враг,
как летящий вниз со скалы валун.
Мне бы лечь под дождём и остаться так,
слепо вверив жизнь карусели лун,
чтобы дождик, когда превратится в лёд,
не хрустел предательски под ногой.
Но тогда этот холод возьмёт своё.
В этом месте выжить бы — да с тобой.
Потому что я сам себе — злейший враг,
мой валун не катится далеко —
под скалой оцветает обманщик-мак.
Заблудиться в поле его легко.
Я иду, не то пьян, а не то — влюблён,
непогода застит конец пути.
В эту жизнь не по воле я был введён
и не я решаю, когда уйти.
Посвети мне любимая, посвети,
эта мгла вокруг навевает сон.
Командировка
Метро сверкает разными цветами, и видно поезд из конца в конец, а это значит — снова между нами не линий сеть, но множество колец.
Холмы и спуски как в кардебалете бросают куполами в поднебесь. Чего здесь не скопилось за столетья! И только мы не существуем здесь, как нет в природе газа теплорода, как нет жирафов в Огненной Земле.
Бегу один и прибавляю ходу, но карта, что у бога на столе, закончилась у крайнего вагона, а дальше только серые поля и надпись: «здесь могли бы жить драконы». Да и они не могут без тебя.
Но карта не всегда была такою. Я был бы слеп, когда б не видел снов, и в этом небе, небе над Москвою, их больше, чем увидеть я готов. В нём дым и птицы, самолёты, башни, в нём хляби ждут, чтоб землю утопить.
Темнеет. День становится вчерашним, а значит — скоро нам с тобою быть.
Лучше для мужчины нет
Признаемся, что после тридцати
мы выглядим с щетиной неопрятно.
Так мудрости с годами бы расти,
на совести сокрыв прыщи и пятна!
Дурацкий возраст — молоды ещё,
но помним больше, чем хотелось помнить,
а знаем меньше.
Год перекрещён,
забыт, как вереница съёмных комнат.
И мы не ждём, что хлынет благодать
шампанским из взорвавшейся бутылки.
С бутылками пора бы завязать,
да скучно, точно в баньке без парилки.
И вроде бы надежде веры нет,
но как-то поувереннее стали,
поняв, что не сошёлся клином свет
на том вот, что кривится в зазеркалье,
вздыхает и берётся за «жилет».
Кривишься и вздыхаешь ты напрасно,
зане от бритвы безопасной след
уместней и ценней, чем от опасной.
Внезапное размышление в комнате, где провела детство жена автора
В стекле без рамки, меньшем, чем «А3»,
в когда-то детской ты поспешным взглядом
скользил по стенам, крашеной двери,
голландской гостье, холодевшей рядом,
по платяному шкафу и окну,
в котором стынь и школьная ограда,
столу, рефрижератору — в вину
он молча ставил печке степень хлада
(наждачным взором трогая налёт
прошедших лет, посулы дней рождений,
смертей и буден, дружеских бесед
и бабушкиных фраз), —
часам настенным,
по книжной полке, креслу, тумбе, враз,
кровати чуть касаясь неудобной
тебе, ты поднимал над нею глаз
и замыкал осмотр на взглядоловне.
И там, где мир сужался до зрачка,
ты видел отраженье отраженья,
в котором то же — комната, река,
ободранные локти и колени,
прорезанные буквы на санях,
рука отца, сжимающая вожжи
и годы, что заставили понять:
порог не там где дверь, а много позже
— где серебрянка сводит без труда
вселенные. Еще бы догадаться,
неплохо — невозможно ль и туда
войти и все равно вовне остаться.
Ночная почта
Побегу за пивом, да не успею.
Потому я терплю себя, что старею.
Потому я люблю тебя, что моею
стала через чужую боль.
Потому грущу этой ночью тихой,
что как в омуте в ней притаилось лихо.
Сердце топчется в рёбра слепой зайчихой,
будто скоро меня под ноль
постригут, и вот вам — пишите в почту.
И писали, да толку не вышло, впрочем.
На форзацах, запястьях писали. Строчек
не жалели — с такой сумой
я теперь хожу, что не поспеваю
в магазин к десяти.
И строка живая
вдруг взорвётся, почтовый мешок вскрывая
по полуночи прямо вдоль.
Алёне Карповой
Тихое время — ноябрьский закат.
Он застигает тебя в постели.
Липы, застыв, у хрущевки стоят.
Года закат и закат недели.
Двор для тебя превращается в мир,
мир, заключённый в окна провале.
Дети, собаки, витрины квартир —
Брейгели будто бы их писали.
Будто отложена времени плеть.
Сумрак царит в анфиладе комнат.
Значит — вольно́ ничего не хотеть
и ничего ни о чем не помнить.
И потому ты лежишь у окна
тихо одна в этом тихом мире.
Чья-то сотрудница, дочь и жена
вышли, оставив
тебя
в квартире.
Незапланированная поездка выходного дня
Что мне в твоём постылом ноябре?
Гулять прохладно, а кутить накладно.
И нет сейчас сырее и серей
тебя, Москва. Не это ль и отрадно?
Чтоб счесть друзей, что обитают там,
мне даже пальцев загибать не нужно.
Но мчит меня полупустой «сапсан»,
встречай меня! Подай меня на ужин!
Веди меня по вечному кольцу
к истокам снов, сливающихся в море,
где утонуть не терпится глупцу,
влюблённому в тебя себе на горе.
Но утонуть мне, знаю, не дано,
как и сгореть, собой удобрив почву
под древом пепла. Потому оно
в своих корнях ютить меня не хочет.
Что ж мне в твоём постылом ноябре,
о, старый змей с разверзнувшейся пастью?
Я был готов здесь жить и умереть.
Но не срослось. Возможно, это к счастью.
Метаморфозы
Время расправилось с памятными местами: стёрло «Снежинку» и булочную на Камне, где мы сидели, друг друга в наш первый вечер осознавая как новые части речи.
Канули в прошлое пёс Филимон, «Голицын», сам я, признаться, порядком поизносился, переезжая и снова переезжая, сея себя, прорастая без урожая.
Столько за жизни всего утекло бесследно, вспыхнуло, ветер наполнив тончайшим пеплом! Выше и выше, и вот — с дождевой водою в нас же проникло и стало тобой и мною.
Много, любимая (трудно себе представить!), канувших слов и людей нас теперь слагает. Мы ли с тобой превращались и превращались, чтобы печалиться? Мне бы твои печали!
Взял бы их ласково и перенёс в ладони в ямку под сердцем, как дети зверька хоронят. Там бы они, прислонившись к моим щекою, вместе затихнув, оставили нас в покое.
Стоит ли плакать, когда, возвращаясь, птицы видят всё те же деревья? Всё то же снится рекам, мостам и фигуркам из красной глины: день, что наступит и сделает нас единым.
Ча Ща
Осень лишает интимности лесопарк.
Кто бы ты ни был, а будешь как липа гол.
Тропки петляют и реже приводят в бар,
чаще — на рынок, в хинкальную, в сити-молл,
где не укрыться, сметает слепой порыв
стены. На месте ломбардов и кабаков —
чаща, раздетая временем до коры.
Кто бы ты ни был, а был ты — и был таков,
только кружат семена-вертолеты лип.
Слышишь ли? Лес полон звуков чужих шагов.
Каждый герой тут и каждый тысячелик,
виден заранее в пропасти меж стволов,
но замурован в себя словно октахор
в страхе остаться слепым, отворив глаза.
Все твои беды впитает лесной ковёр,
вся твоя радость поднимется к небесам,
все твои мысли просеются в решето,
кроме одной, что сладка как рахат-лукум:
кто бы ты ни был, а, в сущности, ты — никто.
Тропки петляют и тонут в болотном мху.
А за болотами спряталась гладь пруда:
глянь и увидишь ноябрь на своём лице.
Стало быть, время тебе повернуть туда,
где обрывается лес и ревёт шоссе.
Там, на границе себя, поглядев назад,
вдруг осознаешь, что между дерев звучат
пение птиц и любимые голоса.
Всё это раньше ты как-то не замечал.
«Я» же звучит, сколько ты его ни спасай,
кем ты ни будь — лишь обрывком чужих речей.
Чаща светлеет и пишется через «а».
Вечность звучит, но не пишется вообще.
Король ольхи
Земля упруга. Мох среди корней
зовёт в пространство птичьих песнопений.
Каникулы длинны, а жизнь длинней,
в порезах руки, содраны колени.
Дыхание и пульс учащены,
и в чаще будто ходит кто-то древний.
Его следы нечётки и странны,
его одежды — тени меж деревьев.
И ты уже в его ступаешь храм.
Забыты дед и говорливый дядя,
табачный запах, нецензурный гам
глотает ельник, обступивший сзади.
И тут уже не слышно пенья птиц.
В садах грибниц не счесть корней замшелых,
что не всегда заметны.
— Падай ниц.
Дай добела отмыть и нашим сделать!
К чему тебе каникулы и жизнь?
Они пройдут, от них одни заботы.
А здесь мы сбережём твой сон. Ложись.
В объятьях мха не нужно помнить, кто ты.
К чему тебе нелепая родня?
Браниться только могут. Что в них толку?
Оставь убогим сказки сочинять.
Стань сказкой сам.
Остановись.
Умолкни.
Над кронами бушует летний зной,
стрекозы шелестят, поют лягушки,
и тащит внука за руку старушка,
спешащая от кладбища домой.
Супруг и сын, припавшие не раз
к бутылке, усвистали без оглядки.
Внучок решил сыграть, похоже, в прятки,
да закричал, упав в звериный лаз.
Теперь молчит, с лица белей кости,
дрожит проказник, точно лист осины.
Так светел день, да будто смотрят в спину
недобрым взглядом, Господи, прости.
Кроме меня
Поезд и лес, и вода на земле,
серость нависших небес.
Смутное чувство, что лучше сойти
где-нибудь здесь,
в яме окна проявиться пятном
между стволами рябин.
Смутное чувство, что нет ничего,
морок один,
кроме залитой водой колеи,
век не видавшей колёс.
Будто бы аист меня обронил,
да не донёс
в чащу, где вечно лежать валуном,
мхом и травой порасти.
Глянуть бы вороном, ухнуть совой,
крикнув «прости!»,
птицебезумцем метнуться вослед
эху под полог лесной,
чтоб не поспел паровозный гудок
следом за мной,
чтоб растворилось в болотной воде,
чтобы уснуло в корнях
смутное чувство, что нет никого,
кроме меня.
Конфабуляции
Краем глаза порою заметишь что-то,
и сморгнёшь как с ресниц ледяной кристалл.
То ли видит тебя тот, кем ты не стал,
то ли соль засыхает на коже Лота,
то ли тени деревьев, грозу вбирая,
проникают в наполненный прошлым мозг,
то ли краска, с годами теряя лоск,
шелушится на ржавых воротах рая.
То ль реальность — паршивое решето —
пропускает оттуда неяркий свет,
то ли это зима тебе шлёт привет,
чтобы ты не забыл залатать пальто.
Гербарий
Велика ли степь,
а над ней лететь.
Высока ли круть,
вспять не повернуть.
Боль цветёт в полях,
а в оврагах страх:
собирай в стоги,
да плети венки.
Складывай в тома,
и, когда зима,
в обществе кота
будут их листать.
И свои листки
(влажны от тоски)
спрячут от мокриц
между их страниц.
Создание пыли
Пойдём
Моя собака ждёт,
пока я подниму глаза от телефона
и поиграю с ней.
Ей тоскливо бегать по тёмному парку,
если я не обращаю на неё внимания.
Я жду, заключённый в прямоугольник,
пока Бог встанет со своей кушетки,
спустится и окликнет меня:
«Привет,
прости, что так долго,
пойдём».
На душе станет тепло,
как тепло ребёнку,
крепко уснувшему в тёмном зале,
освещённом лишь телеэкраном.
Большие и сильные руки деда
поднимают его и несут на кровать.
Бог скажет: «Пойдём»,
и откроет неприметную дверцу
(«Только для персонала»).
«Здесь начиналось время.
Здесь оно кончится, чтобы начаться снова».
Он расскажет, зачем над людьми
одинаково светит
(одинаково светит и жжёт!)
неуёмное Солнце,
о том,
что у божьей коровки
планировал сделать зелеными крылья,
о том, что создание пыли
в его изначальный проект не входило,
но, впрочем, пришлось очень кстати.
Покажет, как вправду летать,
как заставить усилием мысли
разойтись облака.
«Послушай», — скажет, —
«не думал же ты, что всё, что ты видел,
это всё, что здесь было?»
Он будет хвастаться, будет шутить,
как отец, пропускающий часто свидания с сыном,
чувствующий из-за этого себя виноватым.
Потом мы простимся,
я лягу спиной на тёплую землю меж сосен,
чтоб было удобней
смотреть ему вслед.
На душе будет легко,
будто проснулся после тяжёлого сна,
где у тебя выпали все зубы,
и осознал, что все зубы на месте.
Моя собака ждёт,
пока я оторву глаза от телефона,
и буду кидать ей ветку,
бегать за ней,
говорить, что она молодец,
поведу её дальше и дальше по парку,
туда, где не слышно машин,
не слышно тревожных звуков,
а потом покормлю её дома,
пущу на диван
и поглажу её перед сном.
В глазах бездомных собак отражается небо.
Черный ящик
То, что ты хочешь забыть — никогда не забудешь,
трамбуя в мешок, чтоб убрать поскорей,
только сделаешь хуже,
спрессуются трупы мгновений и мрамором станут.
Лишь то забывается просто,
что ткань этой жизни сплетает:
минуты, когда мы играли
в дурацкие игры с фитболом и палкой,
и как перед свадьбой чужой
заходили в макдональдс,
забудется имя и отчество,
облик и голос учителя физики,
вместо него предстанет во сне героиня сериала.
Квартир номера и намокшие баржи
под мелким сентябрьским дождем.
Есть три предмета, в них я храню свою память.
Первый — пальто,
что протерто кой-где до основы.
В нём — Обнинский вечер,
студент универа без денег, с ним его мать,
и они выбирают пальто.
В нём — коридор и товарищи по несчастью,
имевшие глупость пойти изучать человека
(его психотравмы и стрессы,
и как его сделать кусочком безумного пазла),
дворы, что пропитаны дымом, пропиты.
В нём — третий десяток.
Рюкзак, потерявший подкладку
и чёрность под солнцем Лишбоа паляшим,
предмет, безусловно, второй.
В нём то, что на складе
в лето две тыщи седьмое я заработал:
унижение, страх быть избитым
в каморке за раздевалкой
водилой погрузчика Ваней
за то, что не стал проставляться.
В нём — ливень июльский,
на девять лет позже, шум Крымского вала.
Под козырьком в Музеоне я, без стыда раздеваясь,
меняю носки и футболку.
Подарки, что радостно было везти и дарить.
В нём — лица мои, что чешуйками пыли опали.
И третий предмет,
что хранит мою память,
смысл в этом буквальный, —
простой диктофон, но надёжный.
Покупкой доволен, иду на квартиру,
что куплена менее года назад
нам, молодоженам,
сажусь на диван, и пою,
что толпа декабрей не даёт мне согреться.
В нём — шелест вокзалов и рёв самолётов,
в нём крики детей,
в нём — речи, что в барах подслушал,
собранья на разных работах,
в нём — ожидание строчек,
и то ожиданье, что пытки страшнее.
В нём — скрип половиц,
в нём затяжка,
в нём птичия трель дверного звонка.
В нём — то, что прослушают после,
пытаясь понять, почему самолёт мой
разбился о землю.
В нём — воздух,
прошедший сквозь фильтр моей крови.
Все три предмета черны,
и в этом, должно быть,
есть физике что-то сродни:
не выпустит свет
абсолютно лишь черное тело.
А сказано в книгах, что память есть свет,
он испущен прошедшим,
отражён настоящим
и в будущем гаснет,
выхватив смутно очерченный образ того,
что случится,
потому что случается,
потому что случилось.
Мотыльки
Мотылёк стучится в окно,
он хочет сгореть,
он не знает, что у нас
электрический свет.
Одна девочка повесилась,
её не любили в классе.
Соседи видели, как она шла
со стулом в сарай.
Это заняло десять минут.
Другой мальчик убил себя,
устроив эксперимент по депривации сна.
Вернее, его убила незамеченная им машина.
У него ушла неделя.
А ещё была девочка,
которой нельзя было пить,
но она выпила
и умерла от последствий цирроза.
Около пятнадцати лет трудов,
если прикинуть.
Каждый из них не очень-то хотел жить.
Первой девочке было некому рассказать об этом.
Остальные не были услышаны.
Тех, кто не смог сгореть,
забирает холод.
Тем, кто не смог согреть,
остается смотреть в лицо
по ту сторону стекла.
Чёрные птицы
Мне приснилось, что брат мой старший
был заклёван на огородах
стаей птиц за попытку спрятать
там письмо мне. Лежит за пашней
он подобием корнеплода,
перерубленного лопатой.
Это было в начале марта,
мне известно довольно точно
время суток, да толку, впрочем?
У меня — ни сестры, ни брата,
и чернила стекают в почву —
не успел разобрать ни строчки.
Не хотел разобрать ни строчки.
Эти птицы имеют лица,
я одно из них мою с мылом.
Мне известно довольно точно —
я и с этим бы мог смириться,
если б знал, что в письме том было.
Молитва пешки
Белая пешка лежит в траве,
рядом с кустом ольхи.
Больше её не отправят в бой
пальцы ничьей руки.
Раньше ей было дано ходить
Нынче — лежать в тени.
Ну, королевская конница,
Пробуй-ка, догони!
В дамки не выйти, и чёрт бы с ним —
пешка не карьерист.
Пахнет дождём и лесной землёй,
воздух соснов и мглист.
Господи! Если ты шахматист,
мне остаётся молить о том,
чтобы случилось так:
как-нибудь ты бы повёл нас в бой
к столикам в лесопарк.
Там бы в квадратном аду доски
бились до темноты
с армией чёрного божества,
старого, как и ты.
Позже, собрав нас, приняв по сто
быстро на ход ноги,
вы б разошлись.
Вечер сыт, тяжёл
точно твои шаги.
Точно как руки — дрожит ольха,
вот и летит доска
наземь. Помянут твой визави,
шаришься по кустам…
Вроде бы — все.
Ты идешь домой.
Я — остаюсь один.
Пахнет травой и лесной землёй
после дождя.
Аминь.
Пораженческое
И не сказать, чтоб что-то было плохо.
Не хуже, чем во времена отцов:
всё тот же штиль и та же суматоха,
всё тот же вечный бал выпускников,
что отбыли положенные сроки —
кто в школе, кто в тюрьме, кто вообще,
и, тут же позабыв свои уроки,
осознают унылый ход вещей:
что новой жизни нет ни тут, ни после,
есть только шуба с барского плеча,
с конями цирки, карусели, вбросы;
есть банька, но она не горяча;
есть вечная надежда — что морковка,
а ты плетись за нею, как ишак.
Беги по пальцу, божия коровка,
спеши! А то и пятнышек лишат.
Лети на небо! Не неси мне хлеба,
не возвращайся, добрая душа.
Скажи, зачем мы только рвали глотки,
нутро вскрывая Господу в упрек?
На холоде стоит бутылка водки,
и не сказать, чтоб я её берёг.
Грязь и снег
Ни рифм, ни строчек, пусто в голове.
Течёт по Петроградской жизнь куда-то,
где мы лежали в скошенной траве,
и брат не шёл с проклятием на брата.
Да было ль это? В веке ль золотом,
где лев не раскрывал на агнца пасти?
Мы многого не помним о былом,
хотя живём давно лишь им, к несчастью.
Всегда был беспринципный королём.
Была толпа, что зад ему лизала
за деньги, за приветливый приём,
за титулы и грохот тронной залы.
Но с ними всё понятно: грязь и грязь.
Что делать, мне скажи, с другой толпою,
что принимает власть, покуда власть
клянётся сохранить её в покое?
Гордыню ставя в мачехи уму,
внушает исключительность забывшим,
что рая нет. Что не коты, а мыши
несли по миру язву и чуму.
Их счастьем было просто пренебречь,
и злобу их теперь направить просто,
произнеся бессмысленную речь
с загадочной улыбочкой прохвоста,
и сбросить кожу, должность и лицо,
готовя мир для новых подлецов.
И платят дети за грехи отцов
грехами, замыкая путь в кольцо.
И здесь, и там — отнюдь не век златой,
тяжёлый сон над судьбами довлеет.
Пройдёт война, как сходит снег весной,
но разве кто снежинку пожалеет?
Развалины зимы
Апрель. И мокрый снег идёт в развалинах зимы.
Невыносимо всё, чего не ожидали мы.
Две тыщи лет вчерашний день: панельные дома,
война, чума и старики, сходящие с ума.
Мы ждём Христа, мы ждём потоп,
мы ждём метеорит,
но вместо них приходит плешь, одышка и артрит.
И изумлению вослед приходит пустота.
Сказал бы кто, что не весны мне будет не хватать,
а только страшного суда в развалинах зимы,
чтоб был положен край тому, что натворили мы.
Апрель гниёт в чужом снегу, и просятся слова:
«весна когда-нибудь придет, и будет неправа».
Мой генерал
Мораль низка, мой генерал. Осаде пятый год. Солдат шутить уже устал про собственный живот, что пуст от голода иль пуст от острого штыка. Святым огнём не вспыхнул куст, не вздыбилась река, земля не лопнула по шву, не рухнул гром с небес.
Не то чтоб много на яву видали мы чудес, но (помните?) была пора, мы верили: Господь — он парень с нашего двора; не всё решает плоть, главней бессмертная душа; молебны все блюли.
Теперь понятно — ни шиша они не помогли. А может — враг молил вдвойне, иль бог его сильней. Ещё по позатой весне забили всех коней и съели вашего кота в ушедшем октябре. Он был как курочка — грудак, мозги, рубец, филей мы смаковали под бокал бургундского дождя.
Теперь черёд, мой генерал, дошёл и до тебя. Ты тучен, даже несмотря на этот страшный год. Нам дотянуть до февраля поможет твой живот, а там вражина, заскучав, потянется домой иль перемрёт, не от меча, так просто сам собой. Мы отопрём тогда врата и выползем на свет. Надежда брезжит и когда надежды вовсе нет! Мы не сдадимся, монсеньор, не опозорим вас!
Вот меч, мессир, а вот топор. Что вам милей сейчас?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.