Заранее прошу прощения у ревностных хранителей истории, дотошных лингвистов, филологов и просто любителей «красного словца», а также у верующих всех религий, поборников правды, исторической справедливости и у тех, кому этот роман может показаться скучным и неинтересным.
Прошу учесть, что в первую очередь это — художественное произведение с акцентом на историчность. Многие, конечно, упрекнут автора в том, что роман изобилует сценами насилия. Однако было бы крайней степенью лицемерия умалчивать, сглаживать или подменять жестокие реалии тех эпох, которые отражены в произведении, в угоду впечатлительному читателю.
Если ваши чувства были задеты, помните: я не ставил себе такую цель, а всего лишь хотел передать атмосферу и погрузить вас в события для более яркого восприятия их красок и антуража.
Будет нечестно, если я, движимый эгоизмом, подпишусь под этим произведением единолично. На страницах романа отражены труды многих людей: друзей и близких, которые поддерживали меня; корректора Алины Бенькович; и талантливого во всех сферах искусства Макса Морозова, которому я выражаю отдельную благодарность за иллюстрацию обложки.
Спасибо, что из множества произведений вы, дорогие читатели, выбрали именно мою книгу.
Надеюсь, она вас не разочарует.
Алое солнце стремительно падало за горизонт. Профессор любил это время года. Изнуряющий хамсин отступил, а зимняя сырость, выкручивающая суставы по ночам, еще не пришла. Осенью старик всегда оставлял свой старый автомобиль в гараже и пересаживался на велосипед. Вечерами, когда он возвращался домой после заката, дул прохладный ветер. Но сейчас ему было не до погоды. С самого утра у него болела грудь, отдавая в дрожащую руку. Профессор грустно посмотрел в окно. Сегодня не удастся насладиться свежестью вечернего горного холода. И дело вовсе не в назойливых студентах, которые осаждали небольшой захламленный кабинет своего научного руководителя (до их набегов как минимум еще три месяца), и не в большом количестве учебных часов, одолеть которые профессору в силу возраста с каждым годом становилось все сложнее, и даже не в досаждающем с утра недуге. Причиной того, что профессор все еще оставался в своем кабинете, был мальчик.
Он будто возник из ниоткуда, когда старик складывал конспекты в шкаф. Профессор даже вздрогнул от неожиданности, бросив короткий взгляд на запертую дверь. Больше года петли на двери издавали протяжный скрип, но профессор не торопился их смазывать. Скрип позволял ему спокойно наслаждаться послеобеденным сном и не быть застигнутым врасплох непрошеными гостями. Но в этот раз дверь не скрипнула, однако ребенок спокойно сидел на деревянном стуле посреди кабинета. Или, может, старик был настолько увлечен собственными мыслями, что не услышал характерного звука?
Мальчик молчал, опустив холодный немигающий взгляд перед собой. Он был бледен и спокоен. На вид ему было лет шесть, потому сначала профессор подумал, что это чей–то ребенок — кого-то из преподавателей или, учитывая вольность нравов современной молодежи, возможно, что и студенток.
Однако, чем дольше он разглядывал юного посетителя, тем больше сомнений закрадывалось в его седую голову относительно принадлежности ребенка к кому-либо вообще в этом заведении.
Маленькие ручки незнакомца, лежащие на коленях, были нежными и красивыми, но ногти — грязными и изгрызенными. Из пыльных штанишек торчали потертые, местами рваные ботинки. А из-под широкого воротника грязного пальто выглядывала лишь часть нежного бледного лица. Но даже этой части было достаточно, чтобы уставшая память старика тревожно заворочалась глубоко внутри.
Старик закрыл дверцу шкафа и, сдернув пиджак со спинки кресла, максимально вежливо и учтиво проговорил:
— Вы потерялись, молодой человек?
Мальчик молчал.
— Вы в порядке? Я уже закончил, так что, если хотите, могу помочь найти ваших родителей.
Мальчик медленно поднял взгляд на профессора. Холодные глаза обожгли старика, и он медленно, как загипнотизированный, опустился в кресло.
— Мы знакомы? — поинтересовался профессор.
— И да, и нет, — ребенок улыбнулся уголками губ.
Голос его, глубокий и нежный, заставил профессора поежиться. Он обволакивал высоким тенором и сменялся басом, вырывая из помутнения. Его голос совсем не соответствовал неряшливому внешнему виду своего обладателя и, тем более, его возрасту. Будто внутри юной серой оболочки затаился умудренный опытом и уставший от жизни старец, говорящий размеренно и неторопливо, соответственно течению собственных мыслей.
Тем временем мальчик продолжил:
— Разве ты не помнишь меня?
— Не припоминаю, — стушевался профессор. — Вряд ли среди моего окружения можно найти столь юных персонажей. Кто вы такой?
— Как странно, — пробормотал мальчик. — Я был уверен, что меня то вы узнаете сразу.
— Я не настроен говорить загадками.
— Скажу прямо — пропадет всякий интерес. У меня есть один вопрос.
— Настолько срочный?
— О, вы даже не представляете, — мальчик подался вперед, и его острые черные глаза блеснули, — насколько он неотложный.
Профессор поерзал на месте и, потерев стучащие виски, сосредоточился.
— Ну, хорошо. Я вас слушаю. Задавайте ваш срочный вопрос.
— Что ж, он очень прост, — мальчик помолчал мгновение, оценивающе смерив взглядом старика, и продолжил…
Часть 1 ПАДЕНИЕ
— Вы готовы умереть?
Закованные в бронзовые латы пехотинцы, стоящие ровным строем, громогласно воскликнули: «Да!», ударив несколько раз мечами по своим щитам, приведя в безумство коней, запряженных в колесницу царя. Но стоящий рядом с Навуходоносором возничий не без труда удержал их. Окинув своим властным взглядом огромную армию, царь продолжил:
Профессор зажмурился. В голове то и дело всплывали обрывки детских воспоминаний.
* * *
— Как?
— Эти самодовольные и неблагодарные отступники возомнили себя выше меня, выше Вавилона. Они бросили вызов богам, и я велю вам уничтожить каждого из них. Каждого, кто посмеет встать на моем пути. Не щадите никого. Отомстите за своих братьев, что лежат у стен этого мерзкого города, за тех, кто все еще продолжает кричать и взывать о помощи, испуская дух от вонзающихся в их тела стрел и кружащихся вокруг воронов, пирующих средь всего этого смрада. Идите же, дети мои, и утопите этот город в крови!
Царь махнул рукой в сторону осажденного Иерусалима, замершего в ожидании удара непобедимой армии, которая подобно волнам будет разбиваться о каменные стены и отступать. Подобно раненному зверю зализывать раны и с новыми силами бросаться на неприступные камни. Раскатистый гул десятков тысяч глоток прогремел, словно гром среди ясного, погружавшегося в сумерки неба. Кровь воина вскипала в великом правителе при виде открывающейся картины, а царское происхождение вселяло омерзение к окружающей грязи, омерзение к повсеместному невежеству смердящего от гниения собственных ран и испражнений, но по-прежнему непобедимого войска.
Вонь навоза от сотен голов конной армии пропитала воздух и свербела сладостью в носу, несмотря на достаточно почтительное свое расположение от царского походного шатра. От тысячной конницы, абсолютно бесполезной под стенами Иерусалима, осталась едва ли не половина. Кони дохли, много ели и еще больше пили, находясь круглые сутки под палящим солнцем. А еще они воняли. Боги, как же они воняли! Все реже Навуходоносор выходил из своего шатра, благоухающего изнутри экзотическими ароматами цветов и благовоний, свезенных в эту проклятую пустыню со всех концов огромной империи. Царя все меньше радовали ласки наложниц и разнообразие вин. Он скучал по дому. И — пожалуй, в этом было признаться труднее всего — царь устал от войны.
Непобедимый, покоривший все Заречье, смелый и бесстрашный воин, проведший в седле больше времени, чем в мягкой кровати, устал воевать. Эта мысль еще больше пугала, когда он просыпался в окружении обнаженных женских тел от снов, в которых видел не покрытое кровью поле, усеянное обезображенными трупами, а зеленый луг, в которых слышал приятный, ласковый щебет птиц. Ощущал дыхание ветра, чуть касающегося его прядей, и легкое чувство свободы от отсутствия сковавших все тело невыносимо тяжелых доспехов.
Он ненавидел этот серый песок. Так же сильно он ненавидел защитников города. Предателей, умирающих за предателя. Получив все, они все равно пожелали большего. И наказание должно быть жестким. Чтобы вся империя содрогнулась от его жестокости. Чтобы пущенная под этими стенами кровь текла до самых отдаленных земель. Его земель. Чтобы никто больше не смел бросать вызов великому Вавилону, как это сделали когда-то Иоахим и Иехония. За неподчинение первый был казнен, но со вторым Навуходоносор поступил более гуманно. Всего лишь пленил его, и всю его семью, и еще десять тысяч иудеев, отправив их в Вавилон. Дважды Навуходоносор со своим войском подступал к Иерусалиму. И дважды у посаженных им же правителей хватало мозгов не доводить дело до кровопролития. Но не в этот раз. В этот раз, заручившись поддержкой нильских шакалов, город решил выстоять.
«Ну, и где теперь ваш Египет?» — ухмыльнулся царь. Хваленое тысячное египетское войско кормит коршунов в Сидоне, Дамаске и Хамате вместе со своими верными лидийцами. Никто не придет на помощь обреченному Иерусалиму. Побитый пес Априй еще нескоро залижет свои раны, чтобы помешать царю вершить правосудие, как он сам того пожелает и столько, сколько пожелает. И пусть иногда решимость царя давала трещину. Видя отчаянные попытки взять город, он невольно впускал в свою голову мысль об оставлении Иудеи. Но что дальше? Нет, вовсе нет. Великая империя не обеднеет. Ее границы простираются от моря и до моря. Что царю жалкий клочок безжизненной пустыни с кучкой иноверцев под названием Иудея? Но какие же они глупцы, если считают, что смогут сохранить свою независимость между двумя огромными жерновами! Если не Вавилон, то Египет. Уж нильские фараоны своего не упустят. Непременно приберут к рукам этот народец. И чем меньше становится Вавилон, тем больше растет Египет. А этого допускать нельзя. И какая разница, чья рука будет опускать плеть на иудейские спины? И вовсе не имеет никакого значения для защитников города, вавилонские ли храмы или огромные пирамиды будут строиться на иудейское золото.
Как же он устал. Вдыхать этот смрад, слышать многоголосый гам. Этот поход, рассчитанный на пару недель, слишком затянулся. Поначалу армия легко смела несущественные гарнизоны в Азеке и Лахише. Но потом, словно по дуновению ветра, все Заречье превратилось в бурлящий котел недовольства. Столько усилий было приложено, чтобы успокоить очаги так не вовремя возникшего сопротивления! Кто-то довольствовался послаблениями из взимаемой дани, кто-то был рад лишнему куску с царского стола. А кому-то пришлось отсекать конечности, кого-то — обращать в рабство. Осталось дело за малым. Уничтожить непокорный город, бельмом набухший в глазах царя. Как же он устал. Поскорее бы вернуться во дворец и вдохнуть аромат цветущих садов.
Навуходоносор еще раз окинул беглым взглядом копошащееся в песке войско и удалился в прохладные объятия шатра и наложниц. Отдавать приказы он не любил. Его словами был Невузарадан — толковый и весьма жестокий полководец, который уже вовсю срывающимся голосом отдавал распоряжения, приводя в движение неповоротливую армаду, готовую в очередной раз обрушиться на несчастный Иерусалим.
* * *
Стоящий на стене Седекия с ужасом взирал на приближающуюся пыльную тучу. До его ушей доносились голоса, лязг металла, скрип колес осадных башен и протяжные удары плетей, разрывающих спины несчастных рабов, толкающих тараны.
— Мой повелитель, — прошептал возникший за спиной Барух, — штурм вот-вот начнется. Вам лучше укрыться во дворце.
Царь Иерусалимский вцепился в него резким задумчивым взглядом. На лицах обоих мужчин играли отблески танцующих на стенах теней от факелов. Но даже этот мутный полумрак, размывающий четкие грани окружающих предметов, не смог скрыть обезображенное шрамом лицо храброго воина. Его глаза источали уверенное спокойствие, рука крепко сжимала остро наточенное копье, а латы, измятые от многочисленных ударов и наскоро замазанные грязью, чтобы не отражать лунный свет, были покрыты теплым, засаленным от пота и местами затертым до дыр плащом.
Седекия кивнул. Он не мог помочь этим храбрым защитникам своим присутствием. В пылу сражения он становился скорее обузой, что подтверждала глубокая рана на его левой ноге, полученная от вавилонского пехотинца, добравшегося до вершины стены и сразу же сраженного копьями царских телохранителей. Но доли секунды, что тот стоял на вершине каменного оплота, с лихвой хватило, чтобы направить свое оружие против царя. С тех пор царь перед каждым штурмом спускался со стены, опираясь на широкое плечо своего телохранителя Баруха и, превозмогая боль, опускался в храме на колени, молясь за жизни тех, кто умирал там, наверху, поднимаясь к создателю еще выше.
Пройдя по улицам, набитым беженцами с окрестных селений, царь вышел на площадь к холму. Жестокие халдеи вырезали целые деревни. Люди стекались в Иерусалим сначала тонкими ручейками со всех окрестностей, потом бурным потоком, заполонив все свободное пространство и без того узких городских кварталов. Со всех сторон площади доносились мольбы. Спасения и божьей милости одинаково просили и нищий, и богатый, простирая руки к небу. В воздухе стоял кислый запах крови принесенных в жертву ягнят. Их резали каждую ночь с тех пор, как на горизонте показались первые дозорные вавилонской армии. Люди продолжали надеяться, даже когда первые стрелы начали вонзаться в городскую землю. И даже когда первые тела павших на поле боя были преданы огню перед храмом. Теперь приносить в жертву было некого. Голод терзал несчастных сильнее, чем страх перед Всевышним. И для погребальных костров не хватало дров. Зато было много убитых и мор. Тела сжигали в огромной яме, обливая маслом, в надежде сдержать захлестнувшую город эпидемию. Но количество смердящих трупов, как, впрочем, и живых не сокращалось. Все больше людей приходило на площадь к храму вознести молитвы к Богу. Бог молчал. И только смертельный дождь из стрел и камней заставлял площадь все громче стонать в молитвах, и все разборчивее становился на улицах шепот о проклятом царе. Все чаще царская стража разгоняла кучки голодающих, требующих явить их взору пророка Иеремию, брошенного в яму за призывы сдать город без боя.
Окруженный плотным кольцом телохранителей царь, вися на могучем Барухе, миновал коридор из факелов. Хромая, взобрался по крутым ступеням к огромным распахнутым воротам меж двух высоких, в несколько охватов колонн. У входа его ждала жена. Женщинам запрещено было входить в святилище, и поэтому она всегда встречала своего бродившего по городским стенам супруга у входа в храм с покрытой головой и красными от слез глазами. Бросив в ее сторону косой взгляд, Седекия проковылял мимо. Разнося гулкое эхо шагов, он остановился у алтаря. Водрузил на него ладони и, сползая на пол, начал взывать о помощи продолжающего молчать Бога.
В тот самый момент, когда Царь Иерусалимский застонал и упал на колени, почувствовав, как брызнула на пол кровь из еще не зажившей раны, на земляных валах перед крепостными стенами возникли первые ряды вавилонян. Лучники иерусалимского гарнизона неторопливо опускали связки стрел в сосуды с маслом и, раздувая ярче факелы, опасливо косились сквозь узкие бойницы во тьму, наполненную готовой взорваться в любой момент смертью из роя горящих стрел, копий и беспорядочной человеческой массы, стремительно надвигавшейся на город. И только ряды аккуратно воздвигнутых друг на друга камней сдерживали эту стихию и отсрочивали неминуемую гибель всего живого внутри. Городская стража заняла позиции на стенах, сжимая в руках длинные копья. Под стенами замерли отряды добровольцев, готовых по первому зову сменить павших товарищей. А вместе с воинами замер и весь город. Эта невыносимая тишина проникала в самые защищенные уголки старого Иерусалима, окутывая вязким страхом беззащитных горожан. Словно чувствуя приближение бури, чуть слышно скулили бродячие собаки, забившись в самые узкие щели городских построек. Молчали даже голодные младенцы, прижатые тихо плачущими матерями к давно уже не дающим молока грудям. Иерусалим вдохнул последний глоток свободного воздуха в свои легкие и замер, чтобы выдохнуть с первой каплей крови, упавшей на сухой песок священной земли.
И тогда тишина, во власти которой находились осажденные, исчезнет вовсе. И конца тому хаосу, который придет ей на смену, не будет еще очень долго. Но тишина придет. После уставших кричать от боли и впавших в беспамятство раненых, плачущих жен и матерей, после громогласных речей командиров, лязга металла и предсмертных воплей неспособных в спешке бежать покалеченных врагов за несокрушимыми в очередной раз стенами. А для кого-то тишина придет навсегда. С последним ударом сердца и закрытыми боевым товарищем глазами. С погребальным костром, уносящим тлеющие останки храбрых защитников в ночное звездное небо. И с каждым днем этих костров станет все меньше. И все больше будет расстояние между стражей на стенах перед очередным штурмом. Все длиннее будет казаться стена, и все чаще будут слышны мольбы аккуратно воздвигнутым друг на друга камням.
Бледное зарево освещало ночное небо. Костров не было видно, их скрывали огромные земляные насыпи, за которыми халдеи нашли защиту от лучников и с хладнокровной размеренностью натачивали свои мечи, предвкушая быстрее пустить их в дело. Из безжизненной, перемешанной с песком земли торчали коряги, и все пространство до самой городской стены походило на засеянное пшеницей поле. Вот только вместо пшеничных стеблей из песка торчали стрелы, а корягами были застывшие конечности павших во время предыдущего штурма воинов. Взору осажденных открывалась поистине ужасающая картина мощи вавилонской армии. Мертвой под стенами и живой за холмами. На безопасном расстоянии возвышались крепкие, сотворенные не без изощренного таланта инженеров осадные башни, не уступающие по высоте городским стенам. Узкие бойницы в них надежно укрывали воинов от стрел неприятеля, а облитые водой щиты, укрепленные на башнях подобно рыбьей чешуе, делали эту наводящую страх конструкцию неуязвимой для огня и камней. Хищными силуэтами ровных колонн они взирали на Иерусалим. Беспорядочный гам захватчиков наконец начал сходить на нет, сменяясь резкими и громкими одиночными криками командиров. Спустя некоторое время шум и вовсе стих. По рядам защитников искрой пронеслась дрожь от ожидания предстоящего боя. Лучники, вынув из промасленных связок стрелы, подносили острые наконечники к факелам. Обмотанный тканью острый металл вспыхивал синим пламенем, роняя под ноги крупные горящие капли, которые спустя некоторое время постепенно гасли, испуская дух едким ароматом масла и оставляя память о себе в виде жирных пятен на пыльном каменном полу. Воины ждали, переминаясь с ноги на ногу.
К счастью, долго ждать не пришлось. Внезапно из-за земляных насыпей пылающей волной взвились в небо горящие стрелы неприятеля, застилая свет мерцающих в небе звезд. Завороженные защитники, раскрыв рот, наблюдали за приближающейся огненной стаей, пока та не достигла стены. Барабанной дробью стрелы, не найдя своей цели, высекали искры на каменном полотне, опадая вниз сверкающим дождем. Те, что перелетели за стену, вонзались в соломенные и деревянные крыши, расползаясь языками пламени в разные стороны. Жители домов выскакивали из своих убежищ с ведрами, наполненными водой, в поисках зарождающегося пожара. Под градом сыпавшихся с неба стрел они заливали не успевшие набрать свою силу очаги и мчались обратно в укрытие. Некоторые кричали от боли, причиненной глубоко проникшим в тело металлом, и ползком пытались добраться до безопасных мест. Несколько воинов на стене рухнули замертво, пронзенные в голову. С жестоким безразличием соотечественники скидывали их тела с валганга вниз во двор, будто ненужное препятствие. Но основная часть стражи продолжала стоять неподвижно.
Огромные и неповоротливые осадные башни халдеев скрипом колес известили город о своем приближении. Бесчисленной массой с насыпей устремились к стенам воины непобедимого вавилонского войска. Протяжный ор тысяч глоток снаружи заглушил вопли раненых внутри. Ответный вихрь стрел вспыхнул множеством горящих точек на стене и мгновенно накрыл бегущих навстречу людей. Сраженные, они падали замертво. Остальные продолжали бежать, выдавливая зловещий вопль, наполненный ненавистью и жаждой мести. И только башни степенно надвигались, не замечая творящееся вокруг безумие, приводимые в движение подгоняемыми плетьми рабами. Лучники продолжали беспорядочно стрелять, порой даже ни в кого конкретно не целясь. Но выпущенные стрелы непременно находили свою цель в огромной массе сгрудившихся под стеной воинов.
Первые лестницы ударились о вершину стены, и первые смельчаки прытко карабкались по ним навстречу славной смерти или бессмертной славе. Сбрасываемые вниз камни с хрустом дробили черепа поднимавшихся. Искалеченные трупы сыпались с лестниц, увлекая за собой по несколько человек в хаос, царивший на земле. Упав на поднятые щиты, тела исчезали в образовавшихся пустотах, оставляя кровавые пятна на металлической поверхности вновь возникшего заслона. Смерть свирепствовала и наверху. Вступившие в бой стражники, защищаясь от ударов поднявшихся на стену вавилонян, становились легкой мишенью для метких лучников, подстерегавших мелькающие силуэты в узких бойницах. Гулкий удар издал первый достигший стены таран. Защитники бросились заливать его маслом. Следом стали бросать факелы, но крыша, защищавшая прикованных к стенобитному орудию рабов, надежно сдерживала пламя. До тех пор, пока не загорелась земля. Вопя от боли по колено в огне, люди продолжали вбивать бронзовый наконечник в стену, пока с рук их не слезала кожа и они не падали замертво, поскальзываясь на раскаленном масле. Оставшиеся в живых взывали о помощи, пытаясь вырвать конечности из обжигающих цепей. Их тела покрывались белыми пузырями, а потом чернели. И только истошный крик доносился от неестественно извивающейся, объятой едкой вонью горелой плоти.
Кислый запах крови навис над городом. Запах, рождаемый ненавистью и страхом, заставляя неустанно звенеть металл над бездушной стеной и кричать от боли под ее основанием. Проникший в кожу засохшими разводами багровых пятен смрад приводил в безумство сражающихся. Уже никто не понимал смысла происходящего. Одни сражались за свою жизнь, в то время как другие сражались за чужие.
— Началось, — объявил как всегда бесшумно возникший за спиной Барух. Низкий грубый голос Баруха заставил царя вздрогнуть, и ладони его сжались еще сильнее, а губы стали резче выплевывать неразборчивые слова молитвы.
— Где он? — наконец произнес Седекия.
— Все там же. В яме дворцовой стражи у Малахии.
— Боже, — простонал царь. — Он жив? Немедленно приведите его ко мне.
Седекия с искаженным от боли лицом вскочил и направился к телохранителю. Его белое платье с золотым тиснением блестело от крови ниже пояса.
— Приведите его ко мне. Нет. Сначала омойте и накормите. Нет, — царь нервно прошелся
перед Барухом. — Нет. Сначала приведите его ко мне.
Седекия вцепился взглядом в обезображенное лицо воина, но, испугавшись ответного холода черных глаз, уставился на дверь, еле видную за широкими плечами гиганта.
— Немедленно. Приведите. Его. Ко мне, — еще раз отчеканил царь.
Барух молча кивнул. Развернулся и исчез в узком дверном проеме. Дверь за ним с грохотом захлопнулась. Этот резкий звук был заглушен еще более громким ударом очередного врезавшегося в крепостную стену тарана. Сил обороняющихся уже не хватало, чтобы поливать огнем дробящие камень орудия. Им оставалось только уповать на стойкость постройки, позволяя халдеям безнаказанно ее разрушать. Копья в руках защитников становились скользкими из-за пота и крови, стекающей по древкам. Прикрывшись щитами, солдаты теснили врагов к краю стены. А те, боясь за свою жизнь, прыгали вниз, предпочитая переломанные ноги проткнутому животу и вывалившимся наружу кишкам.
Утробные крики за толстыми стенами храма заполняли помещение бесконечным шумом. Удары таранов о стену, топот бегущих на выручку к защитникам ополченцев, душераздирающие вопли раненых смешались с резким запахом крови и гари, заполнившим собой город. Только сейчас Седекия почувствовал боль от саднящей раны. Царь взглянул под ноги на кровавые следы на полу. Гримаса ужаса отразилась в красном полотне на белом мраморе. Он смотрел на собственное лицо в кровавом узоре, меняющем цвет от играющего пламени свечей. Худое заросшее лицо со впавшими глазами источало дикий, животный страх. Седекия, пошатнувшись, сделал пару болезненных шагов назад.
За дверью раздался топот Баруха. При ходьбе он ставил ноги так широко, что его громыхающий шаг невозможно было спутать ни с каким другим. Петли скрипнули, и спустя мгновение вдобавок к царящему в покоях запаху битвы в нос Седекии ударило зловоние смердящей плоти. Поморщившись, он взглянул на телохранителя, равнодушно держащего одной рукой свисающее тюком, покрытое засохшей грязью тело. Потерявшая форму одежда на нем походила на дырявый мешок. Волосы на голове напоминали копну гнилой соломы. Человек был настолько худ, что казалось, будто в руках закованного в латы гиганта находится скелет. И это чувство усиливалось вдвойне при виде неестественной бледности, приобретенной от длительного нахождения в сыром темном помещении. Запах. Запах проникал в легкие царя, вынуждая отступать дальше шаг за шагом от источника этой невыносимой вони, из последних сил сдерживая рвотные позывы. Оставляя тонкие беспорядочные кровавые разводы на полу, Седекия пятился от этой пелены, пока не уперся спиной в противоположную стену. Наконец, смирившись с теснотой огромного зала, царь сполз по стене на пол и, закрыв лицо рукой, коротким жестом приказал воину оставить подобие человека у входа и удалиться. Будто не чувствующий смрада Барух аккуратно усадил тело на пол, прислонив к холодной стене. Несколькими движениями он попытался придать человеку естественную позу. Но осознав тщетность попыток, виновато глянул на царя и неуклюже шагнул в дверь, заперев ее за собой.
Седекия некоторое время брезгливо вглядывался в грязное пятно напротив. Жив ли он? Но, увидев вздымающуюся от редкого неровного дыхания грудь, на которой лежала грязная голова, царь успокоился. Потянув мгновение, он первым нарушил тишину:
— Он не слышит меня. Я взываю к нему каждый день на протяжении вот уже двух лет. Но он по-прежнему не слышит меня, Иеремия.
Дыхание пророка участилось, постепенно переходя из еле слышного хрипа в нарастающий гортанный смех, который захлебнулся в протяжном мокром кашле. Иеремия слегка приподнял голову, и из размытого грязного пятна на фоне белой стены на царя уставились два белых насмехающихся глаза.
— Поверь мне, великий царь, он тебя слышит так же отчетливо, как ты слышишь сейчас боль и страдания своего народа.
— Я не мог поступить иначе. Все, что я делал, я делал для них, для всех нас. Я хотел освободить мой народ.
— Поколения сменяют поколения, высыхают моря. На смену лету приходит зима. Рождаются новые люди, которые рано или поздно умрут. И лишь одно остается вечным, незыблемым пред взглядом всех смертных. Солнце днем и звезды ночью. Это все, что я видел, сидя в сырой глубокой яме, — пророк снова закашлял. — Все временно, непостоянно. Кроме света и тьмы. Просто иногда чего-то всегда немного больше. Как для тебя сейчас, мой царь. Не бойся тьмы, нависшей над тобой. Не беспокойся больше за людей. Скорее всего многие из них умрут сегодня. Это и в правду темное время для твоего народа. Но тьма отступит. Обязательно отступит. Она не может вечно властвовать на этой земле. И тогда родится свет. Но, боюсь, мы с тобой его уже не увидим.
— Нам нужно лишь подождать, — убежденно проговорил Седекия. — Египетское войско было разбито Навуходоносором, но лишь на суше. На море халдеи потерпели поражение, и скоро, увидев эту героическую победу, наши союзники выдвинутся на помощь осажденному Иерусалиму.
Иеремия молчал. Царь хотел уже было окликнуть его, но внезапно услышал:
— Среди камней необъятной пустыни в глубокой и холодной пещере жил лев. Он по праву считался царем зверей, и все животные считали его сильным и могучим. И никто не смел оспаривать его власть. Звери были обязаны приносить оленью тушу к его пещере каждый день и раболепно наблюдать за тем, как он царственно насыщается. Но время шло, и лев становился слаб от старости и раздираемых его тело болезней. Лев умирал. И тогда животные задумались. Зачем кормить старого царя, если он им больше не угрожает? Однажды, принеся очередную тушу на съедение, они не преклонили колени. Лев был слишком голоден и слаб, и после трапезы он просто удалился к себе в пещеру. На второй день набравшиеся смелости звери не принесли ничего. Они стояли перед ним с высоко поднятыми головами. И не было страха в их глазах. Из числа собравшихся вышел заяц. Он сказал, что животные решили более не подчиняться льву. И отныне они не будут приносить дары для его насыщения. Но они забыли, что рожденный царем до конца будет царем. И если он не будет есть их дары, он будет есть их самих. Лев лишь усмехнулся и загрыз зайца. А остальные звери разбежались в страхе по всей пустыне. На следующий день очередная туша оленя лежала у пещеры, и дрожащие животные раболепно взирали на то, как насыщается лев. Так чего же им, мой великий царь, не хватало?
— Сплоченности, — выпалил возбужденный Седекия. — Лидийцы с севера и египтяне с запада объединятся у стен Иерусалима, чтобы отбросить халдеев от наших стен и изгнать их за Евфрат.
— Терпения, — слабый голос пророка словно прогремел в тишине зала, заставив Седекию вздрогнуть и замолчать. — Им не хватало терпения, мой царь. Старый лев все равно бы умер. А ты, великий царь, тот самый несчастный заяц, который решил, что за ним стоят остальные звери. Но на самом деле перед львом стоял только он один.
Губы царя задрожали. Глаза набухли слезами. Тело вздрогнуло и поникло:
— Они поклялись мне в верности. Поклялись, что по первому зову моему направят войска для битвы с Навуходоносором.
— Если они поклялись тебе так же, как и ты поклялся в верности царю царей, то клятвы их не стоят и сикля.
— Как ты смеешь, раб? — взревел Седекия. — Называешь меня трусливым зайцем, клятвопреступником. Забыл, с кем разговариваешь? Я — царь! Царь Иудейский! Верховный правитель волею Господа.
— Ты — царь, но не волею Бога, а волею того, кто сейчас жаждет твоей смерти. И ему, а не Богу ты клялся в вечной преданности. Ты клялся, что никогда народ иудейский не вступит в сговор с врагами Вавилона, никогда не поднимет бунт против империи. И, нарушив данную клятву, ты обратил меч против царя, который сделал царем тебя. Ты предал Навуходоносора. Ответь мне теперь, великий царь, кого ты спасаешь за этими стенами? Народ или себя?
— Замолчи, — выпалил царь. — Замолчи немедленно, иначе я прикажу, и тебя снова бросят в эту яму, где ты сгниешь заживо, пожираемый червями в собственных испражнениях.
— Сдай город, мой царь, и сдайся сам на волю победителя, — обреченно проговорил Иеремия. — И, если мне уготована судьба умереть в этой яме, я ее приму. И прошу тебя, прими свою судьбу тоже.
Седекия поднялся и, хромая, поковылял к пророку. Подойдя, он снова опустился на колени и пробормотал.
— Слишком поздно, мой друг. Прошу тебя, скажи, что мне уготовано?
— Как тебе будет угодно, но, боюсь, тебе это не понравится, — улыбнулся Иеремия. — Ты узришь глаза царя своими собственными. И приведен будешь в град великий Вавилон. Но увидеть его тебе будет, увы, не суждено.
Царь некоторое время молчал, глядя на пророка.
— Надеюсь, в этот раз ты ошибешься, — и добавил. — Помолись со мной, друг мой.
— Я всегда готов преклонить колени перед Богом, но я не буду молиться за твое спасение. Я буду молиться за спасение тех, кто сейчас омывает крепостные стены своей кровью.
— Да будет так, — прошептал царь.
И два человека, склонив головы, зашептали молитву, стоя на коленях друг напротив друга. Великий Царь Иудейский в белых одеждах и грязный пророк в рабских лохмотьях взывали к Господу о спасении своего народа, который с мечом в руках в очередной раз отстаивал право на существование в истории.
Тем временем достигшие стен осадные башни с грохотом уронили деревянные мосты. Не встречающие сопротивления воины устремились на стену, тесня обороняющихся и добивая раненых. Городская стража воздвигла стену из щитов в узких проходах, ведущих со стен в город, создав очередное уже малозначимое препятствие на пути стремительно растущей наверху массы. Еще теплилась надежда в сердцах защитников. Еще оставался шанс под защитой щитов общими усилиями столкнуть врага со стены, забросать уже незащищенные башни огнем и обратить халдеев в бегство. Но ликующий рев снаружи похоронил эти надежды. Не выдержав напора таранов, с хрустом обрушилась часть стены, погребая под собой не успевших среагировать воинов. По груде обломков вавилоняне устремились на незащищенные улицы Иерусалима, безжалостно сея смерть. Охрана ворот была сметена в один миг. И огромные неприступные ворота уже отворялись, впуская несущуюся на полном ходу конницу.
В зал храма вбежал Барух. Его латы были покрыты кровью, а лицо чернело от копоти. На его плече висел израненный Малахия — старший сын царя. Раздавая на ходу приказы сопровождающему их отряду, воин стремительно подошёл к Седекии.
— Мой царь, город пал, халдеи на улицах.
— Отправьте резерв, оттесните их, — испуганно затараторил Седекия.
— Резерва больше нет. Стена разрушена. Вы должны бежать. Мы не сможем долго сдерживать их здесь.
— Моя жена, где она? — озирался царь.
— Она уже ждет вас, мой царь. Вместе с сыновьями. В саду. Пока не забрезжил рассвет, у вас еще есть шанс спастись.
Барух подхватил растерянного Седекию и бережно поволок за собой.
— Пойдем со мной, Иеремия! — вскрикнул царь. — Я помогу тебе.
Стоящий на коленях пророк жалостливо взглянул на него и лишь покачал головой.
— Беги, мой повелитель, но знай, что совсем скоро твои глаза узрят глаза царя вавилонского, и да поможет вам Бог, — и Иеремия вновь склонил голову.
Узкие темные коридоры мелькали пылающими факелами. Звуки сражения доносились уже совсем близко. Повсюду лежали тела убитых воинов. От резких громогласных приказов Баруха царь вздрагивал. Несколько раз отряд вступал в короткие стычки с одинокими вавилонскими пехотинцами, забредшими так глубоко в поисках наживы. И вновь они продолжали бежать под равномерный топот и успокаивающий шелест плащей царской стражи. И эта стонущая боль от кровоточащей раны, повергающая царя на грань безумства, и она же, вырывающая из крепких лап потерянной реальности.
Ночной сад встретил их беспокойным топотом копыт и голосами в спешке снаряжаемых возниц. Все окружение царя со скудным, наскоро собранным скарбом готовилось предаться бегству из объятого смертью города. Дети плакали. Мужчины, одетые в серые одежды, нервно прикрикивали на рабов, громоздящих тюки на лошадей. Царь, вскочивший в седло, окинул взглядом ночной сад и усмехнулся.
— Какая ирония, — пробормотал он лежащему в повозке израненному Малахии. — Там, в пылающем городе раздается звон мечей, а тут звон рассыпающегося по земле золота. Быть может, сын мой, мы и вправду это все заслужили?
Царь отвернулся и, провожая горестным взглядом исчезающие в утреннем рассвете звезды, направил скакуна к ведущим в Аравию воротам. За одиноким всадником неторопливо поползли навьюченные повозки, окруженные бдительной стражей. С каждой минутой ночь уступала свою власть новому дню. И с каждой минутой второпях покидавшему город царю открывалась страшная картина чудовищных разрушений. Наступающий из-за холмов свет оголял то, что так тщательно хотела скрыть ночь. В воздухе стоял медный запах крови, казалось, вся одежда пропитана этой вонью. Вдали раздавались нечеловеческие вопли терзаемых с особой жестокостью горожан. Неспособные помочь умирающим, беглецы еще ниже опускали головы от собственного бессилия. Седекия заплакал. Ненавидя себя за трусость, он украдкой размазывал слезы по грязному лицу. И лишь изредка вздрагивающие плечи заставляли шептаться всадников за его спиной.
— Мой царь, — непривычно спокойный голос Баруха заставил отвести размытый взгляд от голубеющего неба в сторону, — как только минуем ворота, неситесь во весь опор, не щадя лошадей. Боюсь, этот путь пройдут не все, — Барух потянул поводья, заставив скакуна шарахнуться в сторону, и занял место позади колонны.
Въехавшая через другие городские ворота колесница сеяла рев восторга из глоток тысяч вавилонских воинов. Грязные, окровавленные ратники с новой силой вздымали мечи над головами, крича во всю глотку: «Набу-кудурри-усур! Набу-кудурри-усур!». Четыре статных жеребца, покрытых золотой тканью, грациозно тянули за собой золотую колесницу, массивные колеса которой с хрустом переламывали лежащие на пути тела. Взирая на павший город, Навуходоносор не мог скрыть радости. Его рука крепко сжимала эфес бронзового меча. Окруженный многочисленной охраной, он проезжал по испускающим дух улицам Иерусалима. Взгляд царя вырвал мелькнувшую на скорости подворотню, в которой трое наемников сношали истекавшую кровью женщину. Навуходоносор усмехнулся — грязные животные. Пожалуй, стоит приказать Невузарадану придержать этих дикарей. Так ведь и всех жителей перережут. Хотя, пусть резвятся. Они славно сражались и заслужили отдых.
В наступающем рассвете небо все еще оставалось черным от дыма костров и копоти лизавшего стены пламени. Отважной битве с ее блистательными военачальниками и смело павшими героями всегда приходит на смену безжалостная и жестокая резня. Об этой части любого сражения обычно не принято говорить. И, вспоминая эти мгновения, воины отводят взгляд, а их командиры ищут оправдания. Но все это будет позже. Сейчас обезумевшие от крови солдаты жаждали мести. Размытая грань добра и зла была окончательно стерта, и багровая пелена густым туманом застилала глаза, превращая людей некогда разумных в тупых животных.
В тот момент, когда золотая колесница вавилонского царя под ликование войска въехала в разрушенные ворота с одной стороны города, из распахнутых ворот в другой его части выбегали люди, выкатывались груженные пожитками повозки беженцев, среди которых иудейский царь со своей свитой в гробовом молчании оставлял свой народ. И вместе с ним он оставлял надежду на возвращение.
Миновав аравийские ворота, царь больше не оборачивался из страха увидеть пылающие кварталы и осознания своей собственной трусости. Еще долгое время, пока обгоняющая беженцев царская свита не скрылась за холмами, Седекия спиной ощущал укоризненные взгляды оставшихся на стенах стражников. Стук копыт и скрип колес на разбитой дороге постепенно заглушили разносящиеся на многие километры нечеловеческие крики. Конец длинной вереницы людей никто не подгонял. Животные сами трусили, желая как можно дальше оказаться от чинимых разумными людьми неразумных деяний. Опасаясь преследования, беглецы время от времени бросали внимательные взгляды на горизонт позади них и, ничего не увидев, ежились в накидках, погружаясь в круговорот терзающих тело страхов.
Седекия скакал рядом с повозкой, в которой сидела жена с младшим сыном. Мальчик крепко сжимал поводья. Его темные густые волосы, доставшиеся по наследству от матери, трепал ветер. На сгорбленной спине покоилась рука Хавы. Женщина испуганно смотрела на царя. Седекия слегка улыбнулся, пытаясь подбодрить семью, и царица улыбнулась в ответ. От этой улыбки сразу стало тепло и спокойно. Добраться бы до Египта и поселиться в каком-нибудь глухом местечке. Подальше от всех этих дворцовых интриг, заговоров и распрей. Уйти на покой и брать оружие в руки лишь для того, чтобы отправиться на охоту со своими сыновьями. Они очень любили охотиться и, вернувшись поздно вечером во дворец с богатой добычей, мальчики еще долго не ложились спать, возбужденно рассказывая матери о своих приключениях. Она молча смотрела на них, гладила их головы, обнимала и улыбалась. Так же, как улыбается сейчас, глядя на царя, бегущего из своего собственного царства навстречу неизвестности.
Из теплых объятий воспоминаний царя вырвала суматоха в задних рядах беженцев. Бросив тревожный взгляд на взволнованную жену, царь оглянулся. К ним в сопровождении двух всадников во всю прыть несся Барух, размахивая руками и что-то крича. Повозки, окутанные пылью проскакавших мимо наездников, беспорядочно меняли направление, и под крики погонщиков кони уносили их в разные стороны. Сын ударил поводьями двух тяжеловозов, тянущих царскую повозку. За ними увязался и скакун Седекии.
— Погоня! Погоня! — кричал Барух. — Финикийская конница идет по нашим следам, мой царь. Я приказал остальным бежать врассыпную. Так есть шанс хоть кому-то спастись. Мы их задержим, а вы скачите во весь опор прямо к Иерихонской равнине. Через один дерех иом поверните направо и вдоль моря следуйте к египетским землям. И да хранит вас Бог, мой царь! — воин выхватил копье и, развернув коня, ударил древком по крупу. — Вас и вашу семью! — донеслось из густой пыли, поднятой копытами лошадей, уносящих всадников в последний бой.
Пораженный преданностью своего телохранителя, царь некоторое время смотрел ему вслед. Жертвующий собой сейчас Барух вызывал раньше смешанные чувства у Седекии. Всегда мрачный, с огромным шрамом, рассекающим лицо, он был громаден ростом, чист сердцем и велик помыслами. Никогда не сомневался в своих поступках и до конца был предан царям иудейским. Он был предан Иоакиму, собравшему со всей страны богатства для подношения Навуходоносору, чтобы избежать разрушения святого города шесть лет назад. Баруха не было рядом, когда царь с данью направился в лагерь завоевателей. Он лежал в бреду, в цепких лапах подступающей смерти. В одной из битв на подступах к Иерусалиму его отряд попал в засаду, устроенную халдеями. Из тридцати отважных солдат в живых остался только Барух. Тогда израненного, без чувств, истекающего кровью воина сняли с коня у самых ворот Иерусалима. Еще долгое время он укорял себя в беспечности и неспособности сохранить жизни павших в той битве братьев. Укорял он себя и за то, что не разделил участь Иоакима, казненного в стане врага. С тех самых пор Барух ни на секунду в походах не оставлял царя, достойно неся свой крест. Он следовал также тенью и за Седекией. Но тень иногда бывает больше своего хозяина. В этом царь убеждался всякий раз, командуя армией. Обычно молчаливый и угрюмый Барух перед боем словно преображался. Он планировал вылазки, с пеной у рта спорил с полководцами. Обсуждал расстановку войск перед атакой. И они к нему прислушивались. Все они. И всякий раз, когда царь въезжал в лагерь, сопровождаемый Барухом, крики ликования, адресованные телохранителю, разносились немного громче. И Седекия, по началу недовольный таким вниманием к своей тени, вскоре смирился и позже даже начал восхищаться способностями воина. А воином Барух был отменным. Тяжелое на вид тело, нагроможденное мышцами, в рукопашном бою становилось быстрым и легким, молниеносными и неотразимыми движениями кромсая своих врагов. Этими движениями можно было даже любоваться, если бы не куски плоти, разлетающиеся во все стороны, и текущая рекой кровь не окружали этот полный изящества танец. И еще Барух никогда не улыбался. Может, потому что безобразный шрам превращал улыбку в хищный, вселяющий ужас оскал, а может, в силу скверности характера, возникшего в результате слишком завышенных требований к себе самому.
Во всей этой суматохе царь не мог разглядеть старшего сына. Он видел, как в пыли за некоторыми повозками увязалось несколько конных всадников, и с болью в сердце он надеялся, что среди них есть и Малахия. Седекия бросал опасливые взгляды на удаляющихся воинов и больше всего боялся увидеть в их числе знакомый, подаренный матерью на совершеннолетие белый плащ царевича. Но вязкая пыль окутала силуэты, превратив их в темные пятна, растворяющиеся на глазах в серой мгле. Уловив тревожный взгляд царицы, Седекия приблизился к повозке и, стараясь придать своему голосу ноты спокойствия и убедительности, сказал:
— Он нас догонит, милая. Проводит вон ту повозку на безопасное расстояние, — царь указал на самый далекий столб пыли, поднимаемый несущими беглецов конями, — и догонит, — не веря своим словам, успокаивал он жену. — Наш сын — взрослый мальчик. Он мудр и не будет совершать глупостей.
Глядя с тревожной недоверчивостью в глаза Седекии, царица кивнула и, обняв младшего сына, зарылась лицом в волосы мальчика.
С этими мыслями о Малахии и верном страже царского покоя Барухе Седекия мчался навстречу чуть брезжащему за горизонтом рассвету. Сердце его стучало от страха за жизнь царевича, заставляя оглядываться и злиться на себя, что не смог удержать мальчика рядом. Билось сердце и за жизнь Баруха, с которым они наверняка виделись в последний раз. И сколько порой хотелось сказать приятных слов этой бесчувственной глыбе. Но статус не позволял царю любезничать, пусть и с одним из очень близких ему людей, но все-таки слугой. Но еще сильнее сердце царя начинало стучать, когда он думал об участи своей и тех, кто сейчас мчится позади в деревянной повозке, если их настигнут преследователи.
Уставшие кони тяжело хрипели, сбавляя ход, и нехотя ускорялись от ударов хлыста и криков царя. Их мыльные бока от гонки покрылись песчаной коркой, а тугая упряжь натерла их до крови. Люди, сидящие в повозке, устали не меньше, но останавливаться никто не желал. Впереди скакал Седекия. Его скакун был молод и полон сил. Царь смотрел на восходящее солнце, к которому нес его конь. «А может, получится? Может, все-таки удастся?» — тлел уголек надежды где-то в глубине его тревог.
Внезапно колесо повозки с треском врезалось в торчащий из земли камень и мгновенно сложилось под весом нагруженного тряпья. Оставляя глубокие борозды, повозка, подскакивая на ухабах, разметала сидящих сверху людей и вскоре перевернулась, погребая под собой остальных. Седекия развернул коня и помчался на помощь семье. Уже в нескольких десятках шагов он услышал вопль сына. С раздробленным коленом, превозмогая боль, он полз к груде обломков, под которыми обезумевший от горя царь увидел тело своей жены. Царь взревел, подгоняя коня хлесткими безжалостными ударами, но, когда из-за холма показались четверо всадников, остановился. Он размазал грязной рукой застилающие глаза слезы: они мешали разглядеть приближающихся. Схватился за бронзовый эфес меча и покосился на взывающего о помощи сына.
Наконец Седекия смог разглядеть среди всадников верного Баруха и хотел уже было кинуться к пострадавшим, как вдруг в глаза бросился сверкающий на солнце наконечник копья, торчащий из груди телохранителя. Изо рта Баруха текла кровь, а из спины виднелось несколько пронзивших латы стрел. Воин тяжело дышал подобно раненому зверю, испускавшему дух в последние мгновения жизни, доставшейся врагам, без сомнения, дорогой ценой. Позади Баруха неторопливо надвигались на царя трое халдеев, один из которых сжимал рукоять копья, удерживая раненого телохранителя от падения. С каждым шагом из его дырявых легких вырывался хрип. Это доставляло наслаждение врагам.
Охваченный ужасом Седекия попытался развернуть скакуна. В его голове еще теплилась надежда на спасение. Но, услышав очередной крик сына, он успокоил животное. Терзаемый вечными сомнениями царь в этот самый момент наконец обрел покой. Он окинул уставшим взглядом песчаные холмы с каменными вкраплениями, обдуваемые легким утренним ветерком, и голубое безоблачное небо. Его нога больше не болела. Конь затих в ожидании очередной команды от хозяина. В голове Седекии тоже наступила тишина. И лишь гулкое биение сердца отдавалось в висках. Переведя свой взор на сына, царь горько улыбнулся и медленно оголил меч. Конь нервно заржал, услышав до боли знакомый и не предвещающий ничего хорошего шелест металла о кожаные ножны, мотнул головой и начал бить копытом, готовясь к рывку. Подняв глаза в небо, царь закричал, посылая в мыслях проклятия Богу. Богу, в которого он без сомнения и искренне верил. Богу, который его предал. Богу, которого он сейчас ненавидел и любил всем сердцем.
Оскалив зубы в хищной ухмылке, Седекия отвел меч в сторону. Так было легче наносить режущие удары. Направив коня в сторону неприятеля, царь крепче обхватил ногами его круп. Так удобнее балансировать телом и уворачиваться от ударов врага. И, набрав скорость, он отпустил поводья. Так проще падать на землю, если враг окажется проворнее.
Растянув рот в хищной улыбке, оголившей кривые зубы, вавилонский всадник отпустил копье, и тело Баруха рухнуло на камни, подняв густые клубы пыли. Достав меч, халдей ударил плоской частью клинка одинокую кобылицу телохранителя, и лошадь шарахнулась в сторону. Остальные воины разъехались в разные стороны, образуя широкий полукруг и отрезая возможные пути для бегства. В нескольких шагах от неприятеля, когда Седекия занес меч для удара, конь под ним вздрогнул и, ревя от боли, начал заваливаться. Уже в падении ошеломленный царь увидел торчащее между ребер скакуна копье, пущенное одним из воинов. Голова взорвалась шумом и искрами от сильного удара о землю. Левый бок обожгло от сдирающих кожу мелких камней и песка. Он слышал хруст ломающихся костей и вылетающих суставов от безумной карусели падения. Глаза колола смесь слез и пыли. Лежа на спине в уже нагретом солнцем песке, Седекия слышал предсмертный натужный вой коня, который через несколько мгновений затих от врезавшегося в самое сердце медного наконечника стрелы. Еще некоторое время туша молча била конечностями о землю, пока не наступила тишина. Потом царь услышал приближающийся скрип песка под ногами. С трудом открыв глаза, он увидел перед собой халдея, занесшего над ним меч, который через мгновение ударом тупой рукояти отправил Седекию в забытье.
Пробираясь сквозь душные, покрытые мраком, сырые коридоры дворца, Седекия шел на брезжащий впереди свет. Потные ладони скользили по холодным стенам, а под ногами скрипел песок. Он шел на смех. Детский чистый и заливистый смех. Не опороченный грязными мыслями и не отягощенный злыми деяниями, искренний. Ослепительные лучи солнца заставили зажмуриться. Сквозь пелену Седекия увидел своих детей, бегающих вокруг фонтана. Шум воды заглушал их голоса, но был не в силах одолеть их совсем. На краю огромного, наполненного водою круга сидела его жена. Царь не видел лица, но он безошибочно узнал ее по изящному изгибу спины. По черным длинным густым кудрям. Она была молода. В ее волосах еще не затаилась седая старость, тянущая узкие женские плечи к земле. Услышав шаги позади, она обернулась, заставив царя остановиться нежным взглядом пронзительных карих глаз. Ее ласковая улыбка снова разбудила в Седекии дремлющие до этого момента чувства, о которых он уже начал забывать. Девушка встала и, протянув руку возлюбленному, поманила к себе. На слабо гнущихся ногах Седекия побрел навстречу своей любви. Каждый шаг, сокращающий расстояние между ними, придавал сил. Его сухие потрескавшиеся губы шептали ее имя, а истерзанное засушливым воздухом лицо разгоняло морщины.
«Вот он — покой!» — подумал царь. Покой и мир, к которому он так долго шел. Желая лучшего всем, он совсем позабыл о себе, о своей семье, о своих близких. Думая о свободе, он и не заметил, как еще сильнее сжимал кандалами свое сердце. И силы, и воля его все это время питались любовью. Любовью к жене и детям. Но не к Богу. Ведь Богу не обязательно быть всемогущим, ибо каким бы великим он ни был, для каждого человека Бог есть тот, кого он любит.
Нежная рука, украшенная тонкими золотыми браслетами, окунула чашу в воду. Боясь прикоснуться к женщине, Седекия не верил в происходящее. Она протянула царю воды, чтобы тот мог утолить обжигающую внутренности жажду. Маленькие сыновья, прекратив игру, внимательно наблюдали за отцом.
— Слишком рано, царь, — прошептала девушка и плеснула в лицо Седекии воду из чаши.
— Слишком рано, царь. Твое время еще не пришло, — поливая лицо Седекии водой из походного тюка, приговаривал халдейский воин. Зловонное дыхание из его гниющего рта вырвало царя из беспамятства и теплых грез. Вавилонянин сидел рядом. Его меч был воткнут в песок и служил своеобразной опорой для локтя. Сделав пару глубоких глотков, он вылил остатки воды на лицо Седекии, смывая вновь проступившую из рассеченной головы кровь. Второй халдей неподалеку рассматривал играющие разными цветами на солнце драгоценные камни колец, снятых с руки пленника. Седекия медленно, превозмогая боль, открыл глаза и, уронив голову на бок, сквозь кровавую пелену увидел рыдающего сына, тщетно пытавшегося вызволить израненную мать из-под обломков. Женщина смотрела в небо и судорожно глотала воздух, исторгая будоражащий хрип. Поморщившись, воин убрал драгоценные трофеи в поясной мешок и направился к груде останков перевернутой повозки с мечом в руках. Он уверенными и тяжелыми шагами неотвратимо приближался к беззащитной царской семье. Его лицо было растянуто хищной улыбкой. Седекия ее не видел, но был уверен, что халдей в этот момент улыбался. Они всегда улыбаются, когда хотят лишить человека жизни или причинить ему боль. От этого они действительно получают удовольствие, скрывать которое не имеет смысла и тем более надобности. Воинственная империя всегда будет нуждаться в жестоких воинах. И не перестанет растить беспощадных убийц с искаженным чувством прекрасного и извращенным понятием милосердной жалости.
Увидев приближающегося врага, плачущий рядом с матерью юноша схватил первый попавшийся под руку огрызок деревянного борта повозки и с криком кинулся навстречу. Коротко шагнув вправо и потом резко качнув свое тело в противоположную сторону, халдей увернулся от разрывающего воздух деревянного куска. Пролетев мимо, мальчик споткнулся о грамотно выставленную ногу воина, который сразу нанес молниеносный удар огромным кулаком в затылок уже падающего принца. Седекия зажмурился, чтобы не видеть, как тело сына врезается в землю, царапаясь об острые камни. Солдат секунду нависал над лежащим без чувств юношей. Пару раз пнул его в ребра и, удовлетворенно кивнув, вальяжно побрел в сторону умирающей царицы.
— Ну что? — спросил сидящий перед царем наемник.
— Красивая, — ответил второй. Он поставил ногу на перевернутую повозку, под которой глотала последние капли воздуха женщина. Склонив голову на бок, вавилонянин прикидывал, сколько времени будет теплиться жизнь в несчастной. Хватит ли его, чтобы овладеть ею? Но скоро отмел эти мысли из-за лишней возни с обломками. В городе их ждет добыча и моложе, и целее. Зачем же зря расходовать свои силы? Они пригодятся ночью, и на следующий день, и в ночь после. И далее, далее, пока не останется в проклятом городе ни одного целого тела, не тронутого грубыми руками завоевателей.
Царица широко раскинутыми руками хватала рыхлый песок, сжимая крупицы, просачивающиеся сквозь пальцы. Ее взгляд метался в разные стороны, а грудь высоко вздымалась от жадных, дающихся с таким трудом глотков воздуха. Склонившись над умирающей, воин почесал свою густую бороду.
— Повезло тебе, женщина. Милосердная смерть, — сжимая эфес левой рукой, он уперся в него ладонью правой и, направив острие вниз, вонзил меч в самое сердце. Женщина сделала короткий вдох и замерла с пустым, направленным в небо взглядом. Из ее полуоткрытого, наполненного кровью рта пузырями вытекали остатки жизни, будто крупинки песка из сжатых в последний раз пальцев.
Крик отчаяния вырвался из бессильного иудейского царя. Рыдая, он укорял себя в неспособности помочь жене и уберечь семью от расправы. Сквозь пелену льющихся слез он мог только наблюдать, как убийца скрупулезно вытер лезвие своего меча о платье бездыханной царицы. Зло сплюнул на горячий песок. Снял поясной ремень и так же не спеша вернулся к постепенно приходившему в себя царскому отпрыску. Уперев колено в хрупкий позвоночник, халдей стянул двойным узлом кожаной полоски руки за спиной мальчика. Издав протяжный стон, юноша вызвал ухмылку у воина, что стерег царя. Он довольно подмигнул Седекии, вытер мокрые ладони песком и убрал меха с водой за спину. Потом, прищурившись, оглядел горизонт и, продолжая улыбаться, снова перевел взгляд на царя.
— Отдохни пока, царь. Осталось недолго, — спокойно проговорил он и направился к коню, чтобы проверить упряжь.
Палящее солнце давило на разбухшие от побоев головы. Царь с сыном сидели спиной к спине с завязанными руками. Опухшие языки и потрескавшиеся губы жаждали хотя бы каплю влаги. Измученные пленники уже потеряли счет времени. А их надзиратели, соорудив навес из собственных плащей, сгрудились под крохотным клочком тени, громко обсуждая долгожданный пир в городе. Они бросали злобные взгляды на иудеев и сокрушались вынужденному ожиданию. Седекия чувствовал, как дрожит спина подавленного сына. Царь пытался вырвать его из этого состояния, подбодрить. Но фразы юноши были неразборчивы и утопали в глубоких всхлипах. Он тряс головой, пытаясь разогнать происходящее, как наваждение или дурной сон, жертвой которого он невольно стал. Несчастный мальчик в слезах надеялся, что вот он откроет глаза и окажется в объятиях любимой матери в своих чистых, сохраняющих сырую прохладу покоях. Но всякий раз бросая короткий взгляд на лежащее с раскинутыми руками и запекшейся на груди кровью тело, он впадал в истерику, граничащую с легким помешательством, отчего его плач превращался в звериный рык, сменяющийся жалобным скулением. Кровь холодела в жилах царя, когда сын исторгал этот вой. И становилось горько оттого, что не мог царь утешить своего отпрыска и не мог подобрать слова успокоения, потому что это горе терзало и его душу. Но молчание еще вреднее и пагубнее. Оно не поможет мальчику, который чувствует себя брошенным, покинутым и одиноким. Тишина не вырвет его из цепких лап отчаяния.
— Знаешь, — вдруг заговорил Седекия, — мы виделись лишь однажды. Твоя бабушка Хамуталь в поисках достойной для меня жены пригласила самых красивых девушек из знатных семей. Все они были в изящных дорогих одеждах. Умны, красивы. Кто-то танцевал, кто-то пел. Они по очереди подходили ко мне. И никто, ни одна из них, каким бы низким ни был поклон, каким бы откровенным ни был наряд, не взглянула мне в глаза, — Седекия шумно выдохнул, с трудом удерживая дрожь в голосе. — Кроме твоей матери. Ее черные огромные глаза без стыда разглядывали меня. Я видел, как она ловит мой взгляд и улыбается. Под конец дня я смотрел только на нее. Остальные для меня уже не существовали. Но у Хамуталь было иное мнение. Мои желания в ее игре не учитывались. И твоей матерью должно было стать другой девушке — дочери какого-то родственника фараона. Когда мне стало об этом известно, я сбежал из дворца первой же ночью. Я отправился к ней. Я залез на дерево и пробрался в ее покои. Я опасался, что она закричит и охрана изрубит меня на куски, но страшное желание вновь увидеть ее не отступало. Она спала. Она была так красива. Так изящна. Ее тело покрывал лишь калазирис, и я мог видеть каждый его изгиб. Я осторожно присел на край ложа и, закрыв ее рот рукой, прошептал, что ей нечего бояться, что в моих мыслях нет порока и желания ее обесчестить. Я лишь хотел ее увидеть и молю Бога, чтобы она не держала на меня зла и не звала на помощь стражу. И она послушала меня. Ее дыхание стало ровным, тело расслабленным. Я убрал руку. «Что привело тебя, царь?» — спокойным тоном спросила она. И тогда я все ей рассказал. О том, что хочу, чтобы она была моей женой, что моя мать против этого союза и никогда не смирится с моим выбором. Она молчала. Ее глаза, всегда смотрящие на меня, уткнулись в пол. Я попрощался с ней и уже было полез в окно, как вдруг услышал: «Ты можешь выбрать кого угодно, великий царь. Или принять выбор своей матери. Но знай: никто не сделает тебя счастливым, кроме меня».
— И знаешь, — голос Седекии предательски дрогнул, разливаясь ознобом по всему телу, — твоя мать была права. Она всегда во всем была права, как бы мне ни хотелось упрекнуть ее в обратном. И в тот день, когда я простер над ее головой край своей одежды, она обрела любящего мужа и лютого врага в лице новоиспеченной свекрови. Ох, как же они друг друга ненавидели. Строили козни, ругались. За все время Хамуталь ни разу не улыбнулась моей жене. Но нужно отдать ей должное, она никогда не упрекала меня за мой выбор, потому что видела, как я счастлив. И твоя мать никогда не жаловалась мне. Она была единственной, кто плакал, когда Хамуталь не стало, — Седекия хмыкнул, — и я подозреваю, что они все-таки нашли общий язык, потому что после ее смерти твоя мать стала жестче и уверенней. И порой она мне сильно напоминала твою бабку.
Над двумя сидящими под палящим солнцем фигурами сгустилась тишина. Голые плечи горели от жара. Крепко связанные руки потеряли чувствительность и посинели. Ноги затекли от длительного сидения. Ужасно хотелось пить. Полусухие рты глотали обжигающий зной пустыни. Каждый из пленников погрузился в собственные мысли, но мысли были общими. Горькая участь тянула головы к земле. Застывший взгляд врезался в миллионы песчинок, пытаясь выделить одну особенную. Но стоило сфокусироваться на той самой, что секунду назад привлекла внимание, как тут же она исчезала в толпе таких же одинаковых, мелких и неуловимых. Такими же крупинками ощущали себя царь со своим сыном. Мелкими песчинками в огромной беспощадной обжигающей пустыне, поглощающей легкое дыхание ветра. Ведь только ветер мог вырвать из жадных объятий эти самые частички и унести вдаль. Дать возможность навсегда затеряться в зелени редких лесов или окунуться в пучину бушующего моря. Тонким слоем они скользят по сухому покрывалу, гонимые слабым дыханием. Бессильно ударяются о тела пленников, растворяясь в мириадах покоившихся внизу собратьев. И не увидеть им живой земли. И не впитать в себя морскую влагу. И наблюдая за этими тщетными попытками вырваться из лап пустоши, море грохочет раскатистым смехом. Вдохнувшее жизнь в пустоту море, отступив, породило пустоту еще большую. Смертельную, безжизненную пустоту, отражающуюся в глазах обреченных людей.
Легкое пение холмов изредка разрывалось громким смехом вавилонских воинов и нервным ржанием коней. Запекшаяся кровь на голове царя стягивала кожу. И каждый вскрик или гогот с болью врезался в равномерную идиллию поющих песков, обволакивающую и успокаивающую раны. Он жмурился, отчего боль становилась сильнее. Наконец солнце взяло верх над изможденным разумом, и Седекия под ровное дыхание сына провалился в сон. Он не знал, сколько времени пробыл в таком состоянии, но пробудил царя не очередной безумный хохот или иной совершенно чуждый естественной природе этих мест звук. Его пробудила тишина. Тревожная, она просочилась в зыбкое сознание и вырвала Седекию из забытья. Несколько мгновений он прислушивался с закрытыми глазами. Может, он еще во сне? Или уже умер? Только горячий воздух, слегка обжигающий кожу, слепящая розовая пелена, пробивающаяся сквозь закрытые веки, и далекий клекот пернатого хищника, выискивающего свою добычу зорким глазом на фоне яркого зенита доказывали реальность происходящего вокруг. Яркий свет от песка резал глаза.
Он не без труда повернул голову в сторону халдеев и жадно глотнул горящий воздух сухим ртом. Трое всадников стояли с раскаленными шлемами на головах. Их мечи были в ножнах. Ремни подтянуты. Рукотворный навес убран, и кони готовы были в любой момент по первому зову пуститься вскачь. Красными лицами воины вглядывались в край холма, из-за которого Седекия видел чуть заметный столб пыли. Эта туча медленно надвигалась, увеличиваясь в размерах, и доносился из нее не гром и шум желанного дождя. Туча стонала гулом множества копыт, кашлем воинов и стонами рабов, разбавляемых лязгом, криками, ударами и воем. Стерегущие пленников воины склонили головы в знак покорности. Они терпеливо стояли в ожидании, пока из-за бархана не показались первые всадники. На крепких конях восседали закованные в кожаную броню воины. Серебряные пластины их доспехов ослепительно сверкали на солнце. Густые черные бороды — знак принадлежности к высшему сословию в Вавилоне — торчали из массивных конусообразных шлемов. Солдаты уверенно держали длинные копья, царапающие голубое небо блестящими наконечниками. Красные туники, право носить которые имели лишь избранные воины, не раз доказавшие свою преданность царю, виднелись из покрывающей все тело чешуи. В широких поясных ремнях покоились короткие бронзовые мечи. Со спин скакунов свисала волчья шкура, служившая седлом. Из-под нее торчали лук и колчан длинных стрел с красным оперением. В другой руке авангард царской стражи сжимал тяжелые прямоугольные металлические щиты со сверкающей эмблемой великого Вавилонского царства.
За копьеносцами на незначительном удалении верхом на гнедом жеребце громоздился тучный полководец. Его окрашенная в смоляной цвет борода мелкими ровными завитками спускалась к самой груди, а подведенные глаза зло вырывали осколки представшей взору картины, цеплялись на секунду за фрагмент и с удовлетворенностью увиденным скользили к следующему. Это был Невузарадан — правая рука вавилонского царя. Уголки пухлых губ, надменно свисающих к подбородку, растянулись в презрении, когда конь пронес его мимо тела пронзенного копьем Баруха. Толстяк хмыкнул и плюнул на бездыханного телохранителя. Через несколько шагов Невузарадан уже с сожалением цокал языком, жалея павшего в бою царского скакуна. Потом, кряхтя, он слегка приподнялся, чтобы разглядеть обломки повозки и тело несчастной царицы. И наконец медленно повернул голову в сторону пленников. Его рот растянулся в широкой улыбке, отчего щеки стали еще больше. Выдавливая злорадный раскатистый смех, он обратил взор на стоящих с опущенными головами воинов и добродушно закивал, одаривая подчиненных великим благодушием. А великое благодушие генерала означало право быть первым меж ног любой понравившейся девы, право большей доли трофеев и обязательный дар, полученный лично от доверенного полководца божественного царя. И когда Невузарадан был добр, как сейчас, дары были щедрыми.
Словно по приказу, все трое оголили зубы в радостных гримасах и устремились на помощь пожелавшему спешиться командиру. Один ухватил коня за упряжь, второй вытянул руки для опоры, а третий упал на четвереньки, чтобы важная персона не прыгала с высоты сразу в песок. Неуклюже перекинув ногу, Невузарадан обрушился всей своей тяжестью на спину воина, отчего тот чуть не врезался лицом в землю. Оказавшись на тверди, полководец сладко потянулся, поправил длинные одежды из дорогой ткани и, потирая ладони, направился к Седекии. Медленно надвигающаяся глыба проминала под собой песок, оставляя следы, и вырывала золотые фонтаны в начале каждого шага. Царь боялся смотреть в эти ненавидящие глаза. Он боялся даже думать о том, что ждет его, когда Невузарадан приблизится, и потому, склонив голову еще ниже, Седекия погрузился в свой страх, медленно поднимающийся из затекших ног в самое сердце, заставляя его колотиться сильнее, сбивая дыхание и погружая тело в озноб. Массивная фигура загородила солнце, нависнув над царем. Мысленно поблагодарив за подаренную тень, Седекия продолжал смотреть на дорогие красные сапоги вельможи. Невузарадан наклонился. Поднес лицо к уху пленника. Сильно схватил его за голову, с наслаждением вонзая большой палец под кожу запекшейся раны и, улыбаясь, сладко пропел:
— Царь всех царей пожелал лично увидеть тебя, изменник, — он резко повернул голову Седекии в сторону растущего из-за холма войска и еле слышно добавил. — И у него есть для тебя подарок.
Сквозь марево над вершиной песчаной насыпи поднималась сияющая золотом колесница. Фигуры в ней были размазаны струящимися ввысь потоками раскаленного жара. В уши врезались удары плетей и резкие крики погонщиков, безжалостно уродующих спины рабов, толкавших увязающие в песке колеса. Сверкающей сферой колесница вырастала из земли, окруженная многочисленным эскортом. В центре этой громады возвышался Он, облаченный в белое платье на фоне окруживших его темных пятен — воинов. Навуходоносор неподвижно сверлил Седекию двумя щелками огромных черных глаз. Усеянный драгоценными камнями обод на золотом походном шлеме играл множеством цветов на бледном лице самодержца. Редко бывавшее под палящим пустынным солнцем, оно оттенялось черной бородой. За спиной развивался красный плащ. Всем своим видом царь вселял в окружающих силу своего величия и непоколебимость данной богами власти. Стоящие вокруг пленников воины во главе с Невузараданом опустились на одно колено, склонив головы. Седекия с трепетом хотел было склониться тоже, как вдруг по его обожженной солнцем спине пробежала волна холода. Он увидел старшего сына. Спотыкаясь, тот медленно плелся вперед, привязанный к колеснице царя. Его тело было побито. И чем отчетливее становилась его фигура, тем большие увечья открывались тревожному взору отца. В бессилии Седекия уронил голову на грудь и жалобно захрипел.
Колесница остановилась в нескольких шагах от безутешного иудейского царя. Остальное войско встало полукругом. Треск натянутых поводьев, ржание коней, топот копыт и лязг металла постепенно стихли. Никто не смел нарушить тишину раньше царя. Но и он не торопился этого делать, нагнетая молчанием томительное ожидание дальнейшей судьбы пойманных беглецов. Навуходоносор чуть заметно кивнул смиренному полководцу. Тот, вскочив, рывком выхватил меч из ножен и разрезал сдавливающие кисти Седекии путы, а затем схватил его сына за волосы и под крики боли подтащил мальчика на несколько шагов ближе к царю.
— На колени, раб, — зарычал Невузарадан. Боясь смотреть на неподвижно стоящего в колеснице царя, юноша подчинился. Настала очередь измученного Малахии, и толстяк с несвойственной своим формам прыткостью оказался рядом с колесницей, отсекая примотанный к ней конец веревки. Сильно дернув за нее, он повалил старшего сына Седекии на землю и поволок к брату. Также поставил его на колени. Крепкими узлами затянул руки за спинами молодых людей и, сделав два шага назад, оценил результат своих трудов. Затем неспешно зашел за спину Седекии и словно тисками обхватил его шею, чтобы тот не мог отвернуться.
Навуходоносор медленно спустился с колесницы, неторопливо достал из нее изящный обоюдоострый короткий меч. Полюбовался своим отражением в клинке и не спеша, разводя руки в стороны, разогревая мышцы, направился к юношам.
— Мой отец, — заговорил царь нежным голосом, — был великим человеком. Великим царем. И он многому меня научил. Он не доверял мое воспитание никому. Он первым меня усадил на коня и пустил в галоп. И он был первым, кто пустил мне кровь в упражнении на мечах. Он считал, что каждый мужчина должен испытать боль и почувствовать вкус собственной крови, чтобы знать цену своим поступкам. Он очень любил собак, — Навуходоносор бережно поднял голову Малахии за подбородок, продолжая испепелять Седекию черными точками глаз. — Отец часто водил меня на псарни. Он предпочитал кормить животных сам. Еще он учил меня, что настоящий царь должен понимать: народ подобен собакам. Если их кормить, то они будут любить хозяина, служить ему верой и правдой. Если кормить перестать, то они будут также верны ему, но уже в силу страха, — острый наконечник царского меча медленно и аккуратно заскользил по грязному лицу царевича, заставив того зажмуриться. Навуходоносор усмехнулся и продолжил. — Однажды во время кормления я захотел погладить любимца своего отца. Сильный и могучий пес вцепился зубами мне в руку. Отец, не моргнув и глазом, выхватил меч и отсек ему голову. Пес даже взвизгнуть не успел. Я был ошарашен, ведь отец очень любил эту собаку. Но он с безразличием вытер кровь с клинка и сказал мне: «Никогда не позволяй собакам кусать тебя. И никогда не прощай им этого. Потому что стоит лишь однажды закрыть на это глаза, как тут же вся стая накинется на своего хозяина».
Наточенный почти до совершенства меч, ни разу не сталкивающийся с металлом и потому имеющий идеальные изгибы, медленно просвистел в руке царя. Сверкнувший на солнце наконечник неглубоко погрузился в шею юноши, оставив небольшую красную полоску длиной с палец. Малахия вздрогнул, и из раны на шее хлынула струйка алой крови, окропив белоснежное платье царя размашистыми брызгами. Царевич смотрел на палача широко раскрытыми глазами, сильно закусив нижнюю губу, хрипя и беспорядочно дергая связанными за спиной руками. Седекия завопил, тщетно вырываясь из цепкой хватки Невузарадана. Его искалеченное тело больше не ощущало боли. Оно, подгоняемое болью внутренней, рвалось сейчас на помощь бьющемуся в агонии сыну, калеча себя еще больше. Животная боль и ненависть поднимались фонтаном в теле Седекии, а отчаянное бессилие пропитывало собой каждую клетку обезумевшего разума, как пропитывала песок льющаяся уже обильным ручьем по груди Малахии кровь.
Седекия рыдал. По его лицу, смешиваясь со слезами, текла кровь из содранных запекшихся ран на голове. Сорванный от крика голос лишь вырывался изо рта протяжным гортанным воем, постепенно затухающим с воздухом в легких, чтобы с новым глотком и с новой силой разрезать тишину. Задыхаясь, Малахия тоже пытался кричать. Умирающие не всегда кричат по собственной воле. Осознание близкой смерти вселяет в них ужас, исторгающий холодящий кровь вопль. Он не помогает, не облегчает боль, не придает спокойствия. Он просто извергается и затихает вместе с сердцем. И Малахия кричал бы в этот момент, если бы не перерезанное горло. Бьющееся в судорогах тело юноши рухнуло на землю. Глаза закатились. Кровь ручьем стекала на горячий, утоляющий жажду песок.
— Ты предал меня! — закричал Навуходоносор.
Он направился к Седекии, огибая охваченного ужасом младшего сына, наблюдавшего за медленной смертью брата. Острое лезвие ударило сзади, раздробив шейные позвонки. Парализованный мальчик рухнул лицом в песок. Седекия закричал с новой силой и стал биться затылком о бронированную грудь полководца с неистовостью дикого зверя. В его голове порвались последние нити, связывающие разум и тело. Он потерял всех, кто был ему дорог, и не было теперь смысла держаться за жизнь. Он был убит горем, наблюдая, как его обездвиженный ребенок задыхается в песке. Не в состоянии поднять голову, мальчик выдавливал еле заметные фонтаны пыли редеющими выдохами.
— Ты предал меня, Седекия! — Навуходоносор склонился над безутешным царем. — Ты клялся, что ни один иудейский меч не будет обращен против Вавилона!
Седекия плакал. Невузарадан ослабил хватку. Не было смысла сдерживать обессиленную, опустошенную оболочку, когда-то бывшую царем. Когда-то бывшую человеком. И не было необходимости эту оболочку убивать. Все равно все внутри уже умерло, и лишь глубокие всхлипы доносились из упавшей головы.
— Бог и правда покинул тебя, — уже тише проговорил Навуходоносор. — Ты предал его, и он от тебя отвернулся. Но без Бога жить нельзя, — царь ласково погладил голову Седекии. — И теперь я буду твоим Богом. И я буду решать, как тебе жить и когда умереть.
Он разогнулся и протянул свой меч Невузарадану. Военачальник аккуратно взялся за кровавое лезвие.
— Выколите ему глаза и доставьте в Вавилон, — прохладно сказал царь и, повернувшись спиной к душераздирающему воплю от разрезающего глаза металла, взошел на колесницу. Измученные жаждой рабы омыли царю ноги водой из глиняных кувшинов. Взявшись за поводья, Навуходоносор задумчиво уткнулся тяжелым взглядом в землю и пробормотал с облегчением:
— Наконец-то домой…
За спиной сквозь надрывный визг ослепленного пленника послышался голос Невузарадана:
— Что делать с городом, повелитель?
Навуходоносор хлестнул коней и отрешенно бросил через плечо:
— Разрушьте на камни. Пусть он останется в моей памяти как…
***
— Красивый город, — профессор мечтательно смотрел в окно. — Не находите?
Мальчик последовал примеру старика и с любопытством рассматривал городские детали за стеклом.
— Да, — согласился он. — Что-то в нем есть.
— Что-то? — удивился профессор. — Этот город подобен птице феникс. Он разрушался множество раз и несмотря ни на что возрождался из пепла. Что-то… Вы слишком молоды, чтобы понять это.
— По мне, так этот город являет собой истинное отражение человеческой сущности, — равнодушно возразил ребенок. — Стоит жителям его предаться страстям и пасть во тьму, наказание себя ждать не заставит.
Ошарашенный старик долгое время сверлил взглядом мальчика.
— Кто вас подослал? Поймите меня правильно: столь опасные угрозы из уст ребенка звучат крайне неестественно и вряд ли будут восприниматься мною всерьез. И раз уж мы пришли к выводу, что эти запугивания не несут для меня никакой опасности, я волен заключить, что за вашей спиной стоит кто-то, кто решил грубо подшутить или еще хуже, действительно желает причинить мне вред.
— Боюсь, вы меня неправильно поняли, — невозмутимо произнес мальчик.
— Тогда зачем вы здесь и к чему эти устрашения?
— Устрашения? Нет… скорее, констатация.
— То есть, по-вашему, я умру?
— Увы.
— Что мешает мне просто выставить вас отсюда?
— Тогда вы не получите ответы на вопросы.
— Вопросы?
— Кто я? Как вы умрете? И зачем я здесь?
— И зачем же вы здесь?
— Раскаяние.
— Вы дерзки не по годам, — рассмеялся профессор. — И все же я вас где-то видел. Ума не приложу, где?
— Уверен, вы вспомните. Пока будете вести свой рассказ.
— С какой стати? — усмехнулся профессор.
— Слышите? — ребенок посмотрел в окно. Вдоль улиц, растворяясь в городском гомоне и щебете птиц, через громкоговорители разносился раскатистый призыв на молитву. — Как символично, не находите?
— Что вы хотите услышать?
— Историю вашей жизни.
— И это поможет мне узнать, кто вы и как я умру?
— Совершенно верно, — улыбнулся мальчик. — Ну же, профессор, ведь вам так любопытно.
Обещаю, это не займет много времени. Все ответы вы получите раньше, чем отзвучит азан. А потом мы с вами помолимся, если пожелаете.
— Родители вас не хватятся? Я бы на их месте уже бил тревогу.
— Можете не беспокоиться.
— Ну что ж, давайте поиграем в вашу игру. Хоть какое-то разнообразие в моих унылых буднях, — профессор вздохнул, аккуратно снял очки, неторопливо покопался во внутреннем кармане в поисках платка. Погрузившись в воспоминания и тщательно натирая линзы, продолжил.
I
— Я рос в любящей семье. В нашем доме под Варшавой царили мир и гармония. Отец каждое утро уходил работать на ферму к польскому сыроделу, и мы с матерью оставались на весь день вдвоем. Я пропадал все время на улице. Гулял в саду, ходил к реке и бегал за бабочками. В общем, у меня было обычное беззаботное детство. Во всех еврейских семьях нашего городка было по несколько детей, но у моих родителей я был единственным. Видимо, так было угодно Богу. Теперь, по прошествии стольких лет, я понимаю, почему. Но тогда я просил у родителей братика или сестренку, чтобы нескучно было гулять. Они смеялись и приговаривали, что им хватает и меня, с такой-то энергией. Да, я был ужасным непоседой. Порой бывало, я забредал так далеко, что не мог найти дорогу домой. Так и стоял посреди леса или какого-нибудь поля. Отец всегда меня находил. Он как будто чувствовал, в какую сторону нужно идти. Он говорил мне: «Если потеряешься и не будешь знать, в какой стороне твой дом, оставайся на месте и жди. Я всегда тебя найду, как бы далеко ты ни забрался».
Однажды я забрался особенно глубоко. Увлеченный детскими фантазиями, я даже не заметил, как редкий ельник сменился на густую непролазную чащу. Смеркалось. И я последовал совету отца, оставшись на месте. Но в тот день он не пришел. Сумерки очень быстро сменились ночью, наполненной разнообразными пугающим звуками непроглядного леса. Всю ночь я провел сидя на поваленном дереве, громко рыдая и глядя в холодное звездное небо. Лишь под утро, сраженный усталой дремотой, я почувствовал теплоту отцовской куртки и его крепкие объятия. Он молча завернул меня в одежду и, взяв на руки, понес сквозь корявые ветки к свету.
В его объятиях меня не покидало ощущение, что тем спасением Бог дал мне еще один шанс, чтобы я прожил эту жизнь иначе. Иначе, чем ту, что проживал ранее.
Мой отец был справедливым человеком. Честным и благородным. Я очень старался быть на него похожим. Он был гордым. Поэтому, когда поляк, на которого он работал, сказал, что больше не может в силу финансовых трудностей оплачивать работу еврея наравне с польскими земляками, мой отец оставил работу в тот же день. Через некоторое время, продав все наше хозяйство почти за бесценок, мы перебрались в Варшаву. В этом огромном городе, заполненном людьми и громкими звуками, я уже не мог слоняться, где попало. Вместо высоких зеленых деревьев здесь росли серые бетонные здания. А голубую речную гладь заменяли бледные тучи в отражении бесцветных луж. Мы поселились в одном из многочисленных еврейских кварталов на окраине. Это поселение мне запомнилось грязью и оскорбительными надписями на обшарпанных стенах домов. Одна из них гласила: «евреи на Мадагаскар». Я спросил маму: «Что такое Мадагаскар»? Она ответила, что это такой остров. И мне показалось странным, что нас призывают отправиться на остров, ведь мы — дети песков и камней.
Мы поселились на втором этаже пятиэтажного дома. Наша квартира располагалась аккурат над мастерской сапожника. Две крохотные комнаты и кухня. Как нам рассказали, бывшие постояльцы — пожилая пара — съехали на прошлой неделе глубокой ночью. Одни говорили, что они отправились в Швецию к богатым родственникам. Другие твердили, что их просто выставили за дверь из-за накопившихся долгов, и старики теперь вынуждены влачить свое жалкое существование на улице, в еще более грязных кварталах этого гниющего города. Мне почему-то очень хотелось верить в первую версию их загадочного исчезновения.
В сапожной мастерской трудился и жил безногий старик — Борис Берман. Он всегда носил солдатскую шинель времен кайзеровской Германии, на которой красовался натертый до блеска бронзовый почетный крест с мечами, врученный ему правительством уже Третьего рейха как бывшему фронтовику Первой мировой. Борис очень гордился этой наградой несмотря на то, что государство, повесившее ему почетный знак на грудь, спустя несколько месяцев вынудило ветерана покинуть страну. «Германия больше не желает быть домом для меня,» — плакал старик.
На войне он потерял обе ноги и передвигался на деревянной дощечке с колесиками. Они громко скрипели, отчего окружающие заранее знали о приближении Бермана. Вопреки всему это его не сломило. Каждый раз, когда я заходил к нему с едой, которую передавала моя мать, потому что заказов на починку обуви становилось все меньше и старик голодал, у порога его каморки стояла пара справных военных ботинок. Он начищал их каждое утро и между делом рассказывал мне фронтовые истории войны, которую я, к счастью, не застал.
Найти работу в Варшаве того времени было непросто. Особенно, если ты еврей и тем более, если ты еврей принципиальный, каким был мой отец. Он трудился с раннего утра до самой поздней ночи на трех работах. Он был грузчиком на заводе, плотником в столярной мастерской в паре кварталов от нашего дома и потом ехал на другой конец города, чтобы разгружать вагоны на железнодорожном вокзале. Я его почти не видел. Но даже не смотря на все усилия заработанных им денег едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Мы не жаловались, нет. Иные жили и хуже.
Однажды отец пришел домой раньше обычного. Он был взволнован, что было совсем несвойственно его характеру. Они о чем-то шептались с мамой на кухне, опасливо озираясь в мою сторону. Как я ни старался, расслышать их разговор мне не удалось. Единственное, что вырвалось из уст моего отца достаточно громко, было слово «война». После ужина, проведенного в напряженной тишине, мы легли спать. Следующим утром, наспех собрав отложенные свертки с едой, я спустился к старику Берману. Дверь в каморку была открыта, а его любимые ботинки валялись в пыльном углу. Борис лежал на своей жесткой кровати, отвернувшись к стене. Он плакал, бормотал про идиотов, которых жизнь ничему не научила, и говорил, что очень скоро весь мир будет утопать в крови. Он больше не рассказывал мне байки. Не чистил грязные и покрытые паутиной ботинки. Старик перестал двигаться и почти ничего не ел. Я заходил к нему, чтобы выкинуть протухшую еду и оставить свежую. А спустя еще несколько дней он умер. У Бермана не было родственников, поэтому все его скудные пожитки разошлись по соседям. Отец на свои деньги купил гроб и заплатил похоронной команде, которая увезла метровую коробку с телом на грузовике с открытым кузовом.
Дождливый сентябрь серыми тучами навис над старыми крышами влажных, пышущих сыростью домов. По ночам небо освещалось далекими вспышками, приносящими с опозданием гулкие уханья взрывов. На улицах росли стены из мешков с песком. Все больше прибывало в город военных, угрюмых и настороженных. Рядом с нашим домом был установлен зенитный расчет. Бойцы, обслуживающие орудие, имели весьма удручающий вид: они были истощены, с голодными глазами заглядывали в окна. Коричневая форма была грязной и местами рваной, жирные пятна машинного масла темнели на потертых шинелях. Трое несчастных солдат в худых сапогах днем и ночью проводили время рядом с зениткой. Они спали под устремленным в небо дулом на застеленных шинелями ящиках со снарядами, а брезентовые ранцы служили им подушкой. Тут же они готовили еду и кипятили воду в алюминиевых котелках. И тут же справляли нужду, навлекая гневные проклятия жильцов дома. Маузеровские винтовки стояли в козлах у костра.
Один раз в два дня в их зловонном стане появлялся подтянутый молодой поручик и резкими командами заставлял наводить порядок в расположении. Его сапоги были чисты несмотря на постоянную слякоть и грязь. На голове сверкал орел с полевой шапки — «рогатывки». Длинная шинель была туго перетянута коричневыми ремнями, на которых болтались пустая кобура, офицерский планшет и сумка с противогазом. Он громко кричал на солдат, требуя содержать в чистоте винтовки, ствол вверенного орудия и до блеска начищать зеркала прожектора. Последний он проверял с особой тщательностью при помощи благоухающего женскими духами белоснежного шелкового платка. И если тот пачкался, поручик приходил в бешенство, заставляя изнуренных солдат все переделывать снова и снова. Вся эта суета меня тогда совсем не интересовала. Я радовался новым ботинкам старика Бермана, которые вручил мне отец. Обувь была на несколько размеров больше, и я с бронзовым крестом, нацепленным на худое пальто, с превеликим удовольствием прыгал по лужам, обдавая хмурых прохожих и суетившихся бойцов брызгами. К счастью, мучения артиллеристов длились недолго. После очередного авианалета где–то в пригороде поручик в их расположении больше не появлялся. Но солдаты несли службу, по–прежнему до блеска начищая казенное имущество, хотя и сократив эту процедуру до одного раза в несколько дней. И с наступлением темноты яркий луч прожектора продолжал часто врываться в окна, заставляя нас ежиться во сне под теплыми одеялами.
Каждый день отец был смурнее прежнего. Он лишился работы на заводе, который в срочном порядке готовили к эвакуации на восток и по запчастям свозили на вокзал. А руководство вокзала и вовсе перестало платить своим работникам деньгами. Из-за возросших цен на продукты они посчитали, что еда сейчас — лучшее вознаграждение за труды. Но мы хотя бы не голодали. Хоть какие-то гроши платили в столярной мастерской. Она была загружена на несколько дней вперед: гробы сами себя не сколотят. Отец обычно приходил после обеда, угрюмый и подавленный, и каждый раз приносил буханку хлеба, бутыль с молоком, несколько свиных сосисок и небольшой кусок сыра, завернув это все это добро в газету. Выложив ее содержимое на стол, он разворачивал и аккуратно выпрямлял помятую, в жирных разводах, тонкую бумагу и внимательно вчитывался в мелкие колонки новостей. Потом долго сидел, глядя в окно, подперев рукой подбородок. И видно было, как его мысли мечутся в голове от бессилия что–либо изменить.
Как-то раз он не выдержал, сильно сжал кулак и решительно ударил им по столу, заставив нас вздрогнуть. А уже на следующий день за нашим столом сидели несколько крепких мужчин из числа коллег отца. Все они были евреями, любящими мужьями и заботливыми отцами. И они понимали, что как только город падет, спасаться будет уже поздно. Поначалу они говорили в полголоса, но потом в споре перешли на крик.
— Нам нужно немедленно уходить на восток! — кричал один.
— Ты разве не читаешь новостей? Советский союз объявил Польше войну, — слышался другой голос.
— Коммунисты хотя бы не убивают евреев, как это делают проклятые нацисты, — не унимался первый.
— Как ты не поймешь? Мы даже не сможем перейти линию фронта: там тоже война!
Они спорили весь вечер и разошлись только глубокой ночью. Я заснул в кресле отца, так и не дождавшись итогов этого собрания. Я почувствовал, как сильные руки подняли меня и уложили в мягкую кровать, накрыв одеялом.
— А что такое война? — спросил я сквозь сон у отца, который уже погасил свет. Я знал, что он стоит там в темноте и молчит, озадаченный моим вопросом.
— Скоро узнаешь, — коротко бросил он и прикрыл за собой дверь.
Он разбудил меня глубокой ночью. Сказал одеваться. Еще сонный, не понимая, что происходит, я накинул свое пальтишко и армейские ботинки. Он взял меня за руку, и мы стали подниматься вверх по ступеням. Пробравшись по пыльному затхлому чердаку, оказались на крыше. Город спал в кромешной темноте. Не было видно ни единого огонька в окнах домов. Лишь изредка снизу доносились редкие покашливания и разговоры патрулирующих улицы солдат. Я подошел к самому краю крыши. Холодный сентябрьский ветер трепал волосы, меня бил озноб. Отец подошел сзади и обнял меня. Мы смотрели на всполохи света у самого горизонта: на подступах к городу шел бой. Яркие звезды сигнальных ракет с шипением медленно сползали в ночи, оставляя дымные хвосты. Везде еле слышался стрекот пулеметных очередей, пускающих вереницу зажигательных пуль. Как мигающие фонарики, сверкали одинокие выстрелы ружей. Взрывы снарядов и бомб разрезали темноту, которая совсем покинула ту часть города. И все это блестело размытыми пятнами в бледной дымящейся полыхающей пелене.
— Вот так выглядит война, — проговорил отец.
По правде говоря, сначала война мне понравилась. Она была похожа на карнавал, который мы всей семьей посещали каждый год в Жирный четверг. Фейерверки, яркие огни, громкая музыка… Но еще больше война мне напомнила поляну светлячков на заднем дворе нашего бывшего дома. В лунную ночь, пока не зачинался рассвет, я любовался волшебным танцем множества огоньков. Вот какой в тот момент мне открылась красивая и завораживающая война. Позже я узнал, что эти красивые огоньки убивают людей. С тех пор я возненавидел карнавалы и светлячков и осознал, что все красивое, прежде чем назвать его таковым, нужно рассмотреть со всех сторон. Потому что идеальной красоты не бывает и везде есть свое уродство. Так и война со всем своим шумом и огоньками, громыхая, перемещается в другое место, оставляя после себя свою другую сторону — свое уродство. И если в этой мертвой тишине вдруг случайно окажется кто-то живой, то война больше не будет для него чем-то красивым. В ней нет красоты. И никогда не было. И вскоре я в этом убедился сам.
В одну из темных ночей в окно ворвался протяжный вой сирены. Я не успел опомниться, как тут же оказался на руках отца. Мы бежали по бетонным лестницам, а над головой, словно догоняя, грохотали нарастающие взрывы падающих на город авиационных бомб, осыпая нас пыльными струями потолочной штукатурки. Покинув подъезд, мы бежали по темной улице. Наш путь освещал лишь прожектор, вырывающий под низко висячими тучами широкие крылья гудящих бомбардировщиков. Глаза слепило плюющее из раскаленного зенитного ствола пламя. А мы все бежали. Из-за сильного грохота, неожиданно возникающего со всех сторон, я не слышал криков родителей. Мне было так страшно, что я изо всех сил обхватил шею отца. Краем глаза я видел бегущую за нами в одной ночной рубашке маму. Она была тоже напугана и бежала босыми ногами по мокрому, усеянному осколками битого стекла асфальту.
Забежав за угол, мы нырнули в подвал и в кромешной тьме, спотыкаясь о других находящихся там людей, забились в угол. Во мгле царила тишина. Лишь после очередного взрыва где-то раздавалось несколько вскриков, мгновенно утопающих в закрытых от страха ртах. Мы пробыли в сыром холодном подвале всю ночь. Лишь утром, спустя пару часов, когда гул на небе утих, отец ушел домой, чтобы собрать теплые вещи и раздобыть немного еды. Потом самолеты вернулись, и бомбежка повторилась. Все время, что отца не было, мама плакала. Плакал и я. Мы боялись. Все, кто находился тогда рядом, боялись.
Отец и другие мужчины вернулись лишь к вечеру. Они укутывали наши продрогшие тела в теплые пледы и поили кипятком. Отец принес мне мои ботинки и натянул пальто. Накрыл теплым одеялом, обнял дрожащую от холода мать и заснул без сил.
Мы продолжали сидеть в подвале, слушая выстрелы и взрывы днем, а ночью вжимались в землю под бушующим ураганом авианалетов. А маме становилось все хуже. От долгого пребывания в сырости и холоде у нее начался жар. Отец ничем не мог ей помочь: выходить наружу было опасно. По крайней мере тот, кто осмеливался, больше не возвращался. Мама становилась все слабее. Я не знаю, сколько мы просидели в этом убежище. Все были измотаны, напуганы и подавлены, чтобы вести счет времени. В день, когда мы уже совсем отчаялись и уличные бои стихли, а вдали еще раздавались редкие выстрелы, металлическая дверь, отделяющая нас от внешнего мира, заскрипела, и в подвал вошло несколько вооруженных мужчин. Мне было трудно их разглядеть. Отвыкшие от дневного света глаза предательски щурились. И лишь немного погодя я смог рассмотреть непрошеных гостей.
Они были огромны. Высокие, статные, совсем не похожие на тех солдат, что несли службу у нашего дома. Как три исполина, они нависали над сжавшимися в подвале людьми, закрывая своими силуэтами струи света. Одеты они были иначе польских военных. Форма была идеально подобрана по размеру. Длинные шинели подтянуты черной портупеей. Их ружья были в идеальном состоянии.
Один из этой троицы, вооруженный коротким автоматом, скомандовал на неизвестном мне языке:
— Aufstehen, — и медленно спустился по ступеням вниз. Он шел сквозь толпу, с любопытством разглядывая окружающих. Я отчетливо помню две серебряные молнии на его петлицах, выделявшиеся на фоне черного воротника шинели. Таким же серебром переливались погоны. А черная фуражка наводила ужас кокардой в виде безобразного черепа с костями. Когда-то отец рассказывал мне занимательные истории про пиратов и их устрашающие флаги с черепами на мачтах. Но мне было непонятно, что делают флибустьеры в подвале полуразрушенного дома в столице страны, которая к морю никакого отношения не имеет. И где эти морские разбойники оставили свой корабль? И почему в поисках наживы они пришли именно к нам? Ведь все, кто здесь собрался, особым богатством не обладали. Вопросов было больше, чем ответов, и я продолжал наблюдать за капитаном, с высокомерной улыбкой вышагивающим среди голодных и напуганных людей.
Отдав несколько коротких и резких команд своим подчиненным, он направился вглубь подвала, где лежала моя больная мама, закутанная в одеяла. Тем временем солдаты отделили всех мужчин от основной массы и поставили к стене, взяв под прицел их спины.
— Aufstehen, — все с той же улыбкой мягко проговорил офицер, склонившись над мамой.
Отец попытался объяснить, что она больна и не может встать, но один из пиратов ударил его в спину прикладом. Он упал, корчась от боли, а капитан игриво спросил маму:
— Jude?
Мать испуганно посмотрела на отца и неуверенно кивнула. Тогда он еще шире оскалился и начал медленно, вытягивая по очереди каждый палец, снимать свои черные кожаные перчатки. Потом неторопливо расстегнул кобуру на поясе и со спокойным лицом достал пистолет. В толпе раздались возгласы. Теплой мягкой рукой меня прижала к себе какая-то полька, закрыв ладонью глаза.
— Нет… Нет… Вы не понимаете, — слышал я в темноте бормотание отца, — она больна. Ей нужна помощь, пожалуйста, нет!
Громкий звук выстрела заставил меня вздрогнуть. Потом я услышал полный боли и ненависти нечеловеческий крик. Сквозь узкую щель между пальцев на моем лице мне удалось разглядеть, как отец бросился на офицера, но солдаты не позволили ему сделать и двух шагов, нанося беспощадные удары по всему его телу. Еще некоторое время, окровавленный, отец продолжал ползти и вопить под градом тяжелых прикладов. Они остановились, лишь когда он перестал двигаться.
Голос профессора задрожал. Глаза набухли слезами и покраснели.
— В тот момент мой отец был готов убить, и я уверен, так бы и произошло. Он бы сделал это без толики сомнения. Но ведь мой рассказ не о мимолетной вспышке гнева, а о ненависти, которая зреет годами. Тогда слушайте дальше.
II
Криками и пинками нас всех погнали наружу. Только на выходе мне удалось разглядеть маму. Она смотрела на меня спокойными умиротворенными глазами. Как будто провожала взглядом. Ее пышные волосы все так же волнами распускались на подушке. И лишь маленькая, еле заметная черная точка виднелась на лбу. И из нее тонкой струйкой вытекала кровь.
А на улице грело нехарактерное для конца сентября солнце. Мы выбегали, ослепленные его яркими лучами, и сразу попадали в разрушенный войной мир. Густой, похожий на снег пепел сгорающего города медленными хлопьями оседал на головах испуганных людей. Дома повсюду изрыгали из себя людей, равнодушно наблюдая дырявыми стенами и пустыми отверстиями выбитых взрывами окон за измученными, голодными и слепыми горожанами. Во дворе стояла целая колонна грузовиков с открытыми кузовами. И пиратов здесь было гораздо больше. Некоторые даже с собаками. Псы облаивали каждого, а особенно нерасторопных зло кусали за ноги, получая одобрительные улыбки от хозяев. Солдаты проворно разделяли людей на группы. Здоровых молодых мужчин и женщин загоняли в одну группу, которая потом грузилась в машины. Стариков и детей гнали дальше к оцеплению.
Я шел вдоль наполнявшихся людьми грузовиков и звал родителей. Я был напуган и громко плакал. Казалось, никому нет до меня дела. Я порывался вернуться в подвал. Так хотелось обнять отца и поцеловать маму, но бурный поток серой истощенной массы, подгоняемый звонким лаем и грубыми командами, нес меня прочь к ближайшему перекрестку, где у стены с мешками в узком проходе стоял офицер. Он под пристальным взглядом надменных часовых проверял документы всех выходящих за оцепление. Кого-то пропускал, кого-то уже независимо от возраста и пола возвращал к грузовикам, ставя шестиконечный штампик на паспорте. Таким образом, в некоторых машинах оказывались и дети, отделенные от родителей, и разлученные супруги. Вся эта масса набивалась в кузов, безжалостно трамбовалась прикладами и стонала от боли и неизвестности.
Меня ухватила за руку пожилая женщина — та, что закрывала мне лицо в подвале. Мы влились в очередь на выход. Впереди шел старик. Он вел двух девочек приблизительно моего возраста или чуть младше. Девочки плакали, пытались вырваться из его рук и звали маму. Старик нервно смотрел по сторонам и одергивал их, шипя в полголоса. Внезапно одна женщина из числа ожидающих очереди на погрузку, воспользовавшись невнимательностью часовых, с криком кинулась к нам, чтобы обнять своих дочерей, но наткнулась на тревожный взгляд старухи, чуть заметно качнувшей головой. Женщина все поняла. Обняв детей, она бы сразу их выдала, и они, конечно же, оказались бы вместе в одном из грузовиков. Но надолго ли? Никто не знал, куда эти машины поедут, и уж тем более никто не мог быть уверен, что те, кто находится в них, вернутся. Мать испуганно пошатнулась и, озираясь, направилась обратно. Она взобралась в кузов машины и только там смогла дать волю эмоциям. Женщина молча рыдала, до крови кусая губы и… — профессор закрыл глаза.
Крупные капли скользнули по морщинистым щекам. Он некоторое время молчал. Потом набрал полную грудь воздуха и выдохнул:
— Она рвала на себе волосы. Когда ребенок теряет родителей — это горе. Но нет горя страшнее, чем горе матери, потерявшей детей.
Тем временем мы неминуемо приближались к пропускному пункту. «Не оборачивайся и молчи, что бы ни случилось,» — услышал я голос сверху. «Reisepass?» — спросил офицер. Женщина аккуратно достала из потрепанной сумки пожелтевшие документы, обтянутые резинкой. Военный, не утруждая себя лишними манипуляциями, порвал резинку и выкинул на землю. Потом долго вчитывался в фамилии и внимательно исподлобья осматривал стоящих перед ним людей.
— Sind das ihre kinder?
— Что вы, пан офицер, — затараторила старуха, — какие дети? Это внуки. Наша дочь, бедняжка, оставила малышей нам, а сама уехала на заработки в деревню. А когда началась бомбежка, мы сразу в подвал…
Офицер отрешенно сверлил меня глазами. Потом его взгляд медленно сполз ниже, и он ткнул меня в грудь указательным пальцем. Потом аккуратно приподнял бронзовый крест покойного Бермана, висящий на моей шее, и кивнул стоящим сзади часовым. Солдаты расступились, открывая нам путь за оцепление. Мы быстрым шагом, не оборачиваясь, удалялись прочь от бушующего хаоса. Три маленьких ребенка, в последний момент вырванных из цепких лап насилия и жестокости двумя неравнодушными пожилыми поляками. Как тут не поверить в чудо?
И только когда мы завернули за угол, старик остановился и крепко обнял дрожащую от страха жену. Женщина вцепилась в его спину и зарыдала.
Потом мы медленно шли вдоль домов, пробираясь через огромные, валявшиеся на асфальте куски стен и спотыкаясь о камни поменьше. Всюду нас преследовал запах гари и этот вездесущий пепел, выедающий глаза и мешающий вдохнуть полной грудью. Закопченное небо, клубясь дымом, низко дрожало над нашими головами. Мне было неудобно перебирать ногами в огромных армейских ботинках. Каждый шаг давался с трудом. Старик из последних сил помогал девочкам и супруге. Мне же приходилось полагаться только на себя.
Повсюду нам встречались группы изодранных бледных польских солдат. Под присмотром вооруженной охраны они разгребали завалы. На пленных не было ремней и знаков отличия. Лишь в покрое и размерах расправленного кителя узнавался офицерский чин. Они рылись в кучах, растаскивая лопатами заторы и освобождая путь скопившейся у препятствия технике. Инструментов на всех не хватало, и в ход шли подручные средства: доски и палки, вырванные из руин. Но чаще всего люди расчищали путь голыми, стертыми до крови и серыми от пыли руками. И было не по себе, когда нас встречали веселыми взглядами сидящие на танках и броневиках радостные солдаты в серой форме и стыдливо провожали обреченные глаза теней в форме коричневой.
Вскоре мы подошли к дому, в котором жила моя семья. На месте зенитного расчета зияла огромная воронка, заглянув в которую на ходу, я увидел искореженное орудие и торчащую из земли ногу. Сапога на ней не было, и с голой стопы свисала обугленная портянка. А рядом лежал идеально чистый, играющий солнечными пятнами на обглоданных взрывами кирпичных стенах прожектор.
Дом стариков Войцеховских находился в соседнем квартале. И к нашей великой радости от сыпавшихся с неба бомб он нисколько не пострадал, за исключением выбитых окон. Но во всем городе едва ли можно было найти хоть одно здание, не страдающее от этого недуга. Тяжело дыша, мы поднялись на четвертый этаж, и старик дрожащей рукой отворил дверь в жилище, которое в последующие четыре года я буду называть своим домом. А девочек-близняшек — Рину и Хану — я буду называть своими сестрами. Но я никогда не называл Войцеховских своими родителями. И если честно, трудно было называть стариков, проживших более сорока лет в браке, семьей. Ведь полноценной семьей можно называть лишь тот союз, что креп под звонкий детский смех растущих поколений. И естественно старики соврали тому немцу: у них не было дочери. У них вообще не было детей. И когда мы спрашивали, почему, Клара — так звали нашу храбрую спасительницу — лишь грустно улыбалась и старалась сменить тему разговора. Но я часто ловил ее полный нежности взгляд и видел заботу, которой она окружала моих названых сестер. Вся ее нереализованная материнская любовь и ласка нашла выход в тройном размере. Но даже эта любовь не могла притупить любовь нашу. К родителям. И она это понимала. И мирилась со своей ролью мачехи, которую никогда не назовут матерью.
И как бы ни трепало меня время, спустя много лет я часто корю себя за то, что так и не сказал ей тех теплых и долгожданных слов. Но у меня еще есть время, ведь так? Я все еще живу, и пусть вы не совсем тот, кого я считаю достойным это услышать, выбирать не приходится. Я очень благодарен за все моей маме Кларе. Я очень любил ее. И все четыре года, что я жил в этой семье, всё это время я был ребенком. Вам не понять, каких усилий стоит родителям сохранить детство маленькому человечку в пекле насилия бушующей войны. А Клара смогла. Она вынесла все лишения и тяготы и умудрилась уберечь нас троих от падения в пучину страха и обреченности. А таких лишенных детства совсем взрослых малышей я видел и во время и даже после войны на улицах по всей стране. И была в их взгляде тяжесть от увиденного и пустота от потерянного. И я счастлив, когда не вижу этот взгляд у своих внуков. И рад, что таких детей в наше время очень мало. Клара сохранила в нас самое дорогое: мы были детьми, и мы оставались ими только благодаря ей.
Но она никогда не тешила нас грезами и фантазиями о лучшей жизни, была честна и откровенна. В первый же день нашего спасения после долгой и изнурительной уборки в пыльной и холодной квартире она усадила нас троих под теплый плед и рассказала все без утайки. Она сказала, что во всем виновата война, которую мы проиграли. Еще она сказала, что скорее всего мы больше не увидим наших родителей и должны научиться быть самостоятельными. Напуганные, мы прижались друг к другу. Я не мог понять, как мог проиграть что-то, не принимая в этом участия. И почему за глупости и ошибки, совершенные неизвестными мне людьми, должны расплачиваться мы? Переполненный обидой и страхом, я заявил, что все равно скоро увижу своих родителей, потому что отец всегда находил меня и в этот раз тоже найдет.
— Тогда просто подожди его здесь, — ответила Клара. — Здесь безопаснее.
Я угрюмо кивнул, и Хана с Риной меня поддержали. Мы решили ждать родителей у Войцеховских.
Януш — муж Клары — предложил даже написать письма родителям, в которых будет указан адрес нашего местоположения. По дороге на работу он бросит их в почтовый ящик, и тогда поисками родителей будем заниматься не только мы, но и вся почтовая служба, а они всегда находят людей, ведь отправленное письмо всегда доходит до адресата. Его предложение показалось убедительным, и мы, радостные, вскоре заснули.
На следующее утро, аккуратно выводя каждую буковку, детские руки корявым почерком писали на помятых листах теплые послания родителям. На это занятие у нас ушел почти весь день. За это время Клара наносила воду, потому что водопровод не работал. Потом обошла соседей, убедилась, что все живы и здоровы и, вставив в рамы новые стекла, которые Януш выменял у знакомого лавочника на золотые серьги и фамильные часы, зажгла свечи, потому что электричества тоже не было. Вечером в полутьме собрав письма, мы отдали их Янушу. Он обещал их опустить в почтовый ящик завтра утром. И мы сели ужинать, а за столом мы рассказывали о себе и расспрашивали стариков об их жизни.
Януш был музыкантом. Подающим много лет назад большие надежды, перспективным молодым человеком, только окончившим консерваторию. Его приглашали солировать в самые популярные театры, сравнивая манеру игры с такими мэтрами как Шопен и Брамс. Но его звезде не суждено было блистать на небосклоне. Жертва эпохи, в которой нет места прекрасному, Януш записался добровольцем на войну. Просидев в сырых окопах под градом пуль и снарядов, надышавшись иприта и закостенев от морозов, талантливый пианист больше не мог похвастаться ловкостью пальцев и остротой слуха. Культурные заведения уже не нуждались в прославившемся когда-то музыканте и совсем не пожавшем лавры почести ветеране. Раздосадованная неудачей заполучить душу юноши на войне, смерть подбиралась к нему в мирное время в другом обличии, с хищным оскалом голода и нищеты. Пришлось своей гордостью поступиться: Януш устроился в кабаре. Выстукивая по клавишам примитивную для такого мастера мелодию десятки раз за ночь в душном, шумном и прокуренном зале, он не получал и половины тех гонораров, на которые мог рассчитывать в прошлом. Однако молодой человек получил там гораздо больше: очаровательную Клару — дочь хозяина кабаре. Ее голубые глаза сразили Януша наповал. Пухлые губы украшали маленький рот, который так и хотелось покрыть поцелуями. Бледная кожа моментально покрывалась яркими малиновыми пятнами, когда их взгляды пересекались. Девушка смущенно улыбалась и опускала длинные ресницы. Потом поправляла белокурые волосы и горделиво вскидывала подбородок, поглаживая пальцами изящную длинную шею. Он полюбил ее. Искренне и чисто. И девушка ответила взаимностью! Их тайные встречи в темной гримерной становились все чаще, страсть все горячее, а таинственный шепот, ехидные колкости и смешки за спинами все слышнее и прозрачнее. Наконец слухи о любви пианиста и единственной обожаемой дочери дошли и до владельца заведения. Старик был вне себя от ярости. Он грозился вышвырнуть на улицу этого зазнавшегося голодранца. Он клялся могилой своей несчастной жены, что навсегда отправит Клару ближайшим поездом к тетке в Швейцарию, если еще хоть раз увидит их вместе. Но несмотря на противление отца два любящих сердца обвенчались тайком в местной церкви уже через месяц, и несчастному старику ничего другого не оставалось, как благословить этот союз. Он, скрипя зубами, крепко сжал руку Януша и процедил скупое поздравление. Потом посмотрел на лучащуюся от счастья дочь, смиренно вздохнул и с полными слез глазами крепко обнял зятя.
Разумеется, этот брак отразился и на зарплате Януша. Вскоре молодожены переехали в новую квартиру. Страна, зализывая раны, отстраивалась после войны, терзаемая междоусобными конфликтами с соседними государствами. Вся эта суета пролетала незамеченной сквозь семейное счастье. Они наслаждались друг другом, отдавая этому чувству себя без остатка. Они, не зная горя, вдыхали воздух свободы и нового мира полной грудью.
Спустя много лет я часто наблюдал, с какой нежностью эти влюбленные, сидя за столом, смотрят друг на друга. Два тлеющих уголька пылающей когда-то страсти. Щуплый седой старик с очками в круглой оправе на остром носу и голубоглазая, не потерявшая с возрастом своего шарма и очарования красавица. И видел я на их лицах сквозь морщины времени молодой задор.
Господь им дал все кроме самого важного. Как бы они ни старались, что бы ни делали, эта семья была обделена одним из самых святых даров на земле — даром зачатия. И желание Клары спасти нас в том подвале и укрыть под своим заботливым крылом было весьма очевидно. А Януш, любящий Януш не мог противиться природному желанию полноценного материнства любимой женщины. Он понимал, на какой идет риск, ведь укрывательство евреев и пособничество им каралось в то время смертью без суда и следствия. Еще он понимал, какой опасности подвергает свою жизнь, когда начал приносить домой письма наших родителей.
— Нет, нет, — успокоил профессор мальчика, поднявшего бровь, — их не нашли. Да и не искали. На почту Януш тоже не ходил. Он писал эти письма сам. Аккуратно запечатывал конверты и шел домой. Сквозь патрули, блокпосты, кордоны и страх, переполнявший улицы города и его сердце. А дома он эти конверты вскрывал. Доставал сложенные в несколько раз листы и читал вслух послания от самых дорогих нам людей. Изредка он запинался, всматривался в неровный почерк или читал по слогам для еще большей правдоподобности.
Они писали, что скучают по своим детям. Сожалели, что не могут приехать, потому что находятся в другом городе и полностью доверяют Войцеховским наше воспитание. Наказывают нам слушаться Януша и Клару. Как только появится возможность, они сразу же за нами приедут. Еще они рассказывали про погоду, красивые дома, в которых они сейчас живут. И писали, что обязательно заберут нас туда, где мы все вместе будем жить долго и счастливо после войны.
Конечно же, Януш, читая эти строки холодным зимним вечером 1940 года, не знал, что отец Рины и Ханы неделю назад был расстрелян в Освенциме, а их мама спустя месяц после оккупации Варшавы умерла от голода в холодном переполненном вагоне на пути в Германию, так и не оправившись от потери детей.
Он писал эти наивные письма, чтобы вселить в нас наивную надежду и подарить Кларе обманчивое счастье. Но он делал это из благих побуждений, свято веря, что поступает правильно. И я ему благодарен за это. Счастливые, мы ожидали скорейшего возвращения родителей. Заботливая Клара редко выпускала нас гулять во двор. Мы не посещали людных мест, большую часть времени проводя у окна. Прислоняли к стеклу лица и разрисовывали пальцами жирные пятна, оставляемые на его поверхности. Вглядывались в редких прохожих, надеясь узнать в них знакомые лица. В нашем квартале почти невозможно было увидеть гуляющих детей. Родители старались не отпускать их одних. Теперь я понимаю, насколько дикой была бы эта картина: детский смех с одной стороны холодной стены и стоны отчаяния, крики боли и призывы о помощи с другой.
III
Стена. Я до сих пор иногда вижу ее в своих кошмарах. Я помню каждый ее кирпич, каждый развод, каждую шероховатость. Я могу в красках описать, как она выглядела, усыпанная слоем снега. Как зловеще темнела под дождем. И как раскалялась под солнцем. Но я никогда не смогу передать словами боль и страх, что за ней таились.
Я видел, как быстро были расчищены завалы, благо рабочих рук у новых хозяев страны было в избытке. Город из бесформенной серой глыбы за несколько недель вновь превратился в уютный дом для поляков. Вот только евреев уже поляками не считали. Граждане одной страны перестали существовать как единый народ. Чистокровные поляки — можно было подумать, что хоть кто-то из них таковым являлся — больше не желали соседствовать с евреями. Их гнали повсюду, избивали, унижали. Многотысячные потоки измученных людей устремились к восточным границам Польши, но Советский Союз вскоре закрыл границу, перерезав путь к спасению. Тогда уже тонкими струйками евреи стали просачиваться на север, в Прибалтику. Там они находили временное пристанище. Именно временное, потому что война, громыхая, приблизилась и к этим странам. Тогда бедным изгнанникам пришлось искать новое убежище. Эти поиски приводили скитальцев в самые, казалось бы, немыслимые места. Несколько тысяч евреев, например, в 1941 году получили разрешение императора Японии остаться на территории Китая. Некоторые остановили свой бег в Самарканде, а некоторые дошли до Ирана. Те, кто все-таки ранее успел попасть в СССР, позднее заселили север этого государства в качестве спецпереселенцев. Но вы себе даже не представляете, что стало с евреями, которые Польшу тогда не покинули.
В первые дни войны на улицах Варшавы было очень много грузовиков. Сначала колонны вывозили трупы, позднее те же самые машины длинной вереницей направлялись к стене, в гетто, под завязку наполненные живыми людьми. Волей случая поселение для отторгаемых новой властью евреев отстраивалось аккурат рядом с нашим домом. На фоне подогреваемых нацистами слухов о евреях-переносчиках чумы несколько кварталов оградили колючей проволокой. Поляков оттуда любезно выселили, а вместо них загнали евреев. Оказавшиеся в карантине воспринимали эти изменения как что-то временное, а не постоянное. Покинуть зону можно было, имея пропуск, выданный комендантом, назначенным из числа лояльных власти граждан. Караульные же лишь лениво отгоняли любопытных мальчишек от ограждения, негромко прикрикивая и кидая камни. Во всех укреплялась уверенность, что скоро забор демонтируют и евреев выпустят. Так было до тех пор, пока несколько молодых людей в 1941 году не были расстреляны за то, что покинули гетто без разрешения.
Это произошло около полуночи. Я как раз умывался, перед тем как пойти спать. Клара с девочками уже спали, а Януш должен был прийти только утром: в кабаре устраивалось очередное гуляние высшего командного состава вермахта. Я ложился поздно, увлекаясь чтением под светом тусклой лампады. И перед сном, как настаивала Клара, нужно было всегда умываться. Поэтому, во сколько бы я ни ложился, зубы, руки и лицо всегда должны были быть чистыми. Мое внимание привлекло дребезжание стекол. С наступлением темноты, по распоряжению оккупационной администрации, всем жителям необходимо было соблюдать режим тишины и абсолютного затемнения. И мы, чтобы не гасить свет, задергивали плотные шторы на окнах. Потому мое внимание в тот день привлек не свет фар проезжающего мимо Хорьха, а дребезжание стекла от звука его мотора. Задув свечу, я прильнул к стене и слегка отодвинул полотно. Образовавшаяся щель была толщиной не больше пальца, но и ее было вполне достаточно, чтобы незаметно для внешнего мира я мог стать свидетелем картины, которая навсегда изменила мое отношение к пиратам, нацистам и человечности в этом мире.
Их поймали в комендантский час. Глубокой ночью. Если бы их обнаружил караульный ограждения, все закончилось оплеухами и подзатыльниками. Но на беду это был отряд регулярной немецкой армии, патрулирующий ночные улицы. Солдаты со всех сторон обступили подростков, самому старшему из которых было лет шестнадцать. Бесцеремонно срывая потрепанные котомки с плеч, они вываливали содержимое в грязь и, громко хохоча, распинывали ногами в разные стороны. Хорьх, привлекший мое внимание, подъехал к ним. Из машины вышел подтянутый офицер. К нему тотчас на полусогнутых ногах, громко шлепая сапогами, ринулся старший из отряда. Невысокого роста солдат с трудом удерживал за ремень висевшую на плече винтовку, которая при каждом шаге размашисто колотила прикладом по заду своего владельца. Вытянувшись в струну, солдат поправил оружие и вскинул руку в приветствии. Офицер, небрежно отмахнувшись, уперся взглядом в нарушителей его ночного спокойствия и безмятежного сна. Выслушав доклад, он пару раз кивнул и присел на корточки, подозвав к себе самого младшего из детей — мальчика лет семи. На его голове была коппола. Она была ему велика и постоянно сползала на глаза, заставляя задирать голову. На ногах болтались поношенные ботинки, похожие на мои, вероятно, того же размера. Огромное для ребенка пальто топорщилось спереди. Было видно, как мелкие ручонки, поглощенные длинными рукавами, сжимают за пазухой какой-то предмет.
Напуганные дети жались к торцевой стене здания, в которую упиралась колючая ограда. Три мальчика и одна девочка пытались пробраться на территорию гетто с мешками, полными продуктов. Нет, они не воровали. В это трудно поверить, но они это все купили. За деньги, которые их родители откладывали на черный день или обменяли на драгоценности, передававшиеся в их семьях из поколения в поколение. Но невыносимая нужда, голод и боль от безысходности заставляли этих людей расставаться с самым дорогим в своей жизни и рисковать собой, чтобы хоть как-то прокормить близких. В гетто не было чужих людей.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.