электронная
240
16+
Отец Варлаам

Бесплатный фрагмент - Отец Варлаам

Объем:
172 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4496-6671-0

Часть первая. Грехи отцов

Глава первая. Да покоится с миром

13 МАРТА 1826 ГОДА

В Казанском соборе было людно. Пахло ладаном, горячим воском и свежеокрашенной тканью. Внутреннее убранство сильно отличалось от обычного. В центре собора под огромным пурпурным балдахином, который венчала поддерживаемая двумя ярко-белыми ангелами императорская корона, на ступенчатом катафалке располагался крытый синим бархатом большой закрытый гроб.

По бокам катафалка стояли стражи — латники в средневековых доспехах, — по одну сторону в черных, по другую в белых, по три с каждой стороны. Латниками были одеты шесть капитанов гвардии. Ниже них на следующем уступе располагались шесть камер-юнкеров и шесть камер-пажей. Еще ниже — двенадцать пажей и двенадцать подпрапорщиков. Все в траурных сутанах.

Тяжелые черно-лиловые портьеры закрывали окна. Балдахин, катафалк и гроб были освещены ровным светом. Все остальное пространство оказывалось затемнено, освященное только паникадилами, стоящими полукругом. Был день тринадцатого марта тысяча восемьсот двадцать шестого года — день похорон почившего в бозе императора Александра Павловича.

Для участия в похоронной процессии собирались выборные лица всех сословий Российской империи — депутации от губерний всея Великия и Малыя и Белыя, Царства Польского и княжества Финляндского, дипломатический корпус и венценосные особы союзных государств. Огромная масса народа всех степеней и званий. Депутации от крестьян, от купечества, от дворян, от мещан-разночинцев. Но отличить принца Оранского или великого князя Михаила Павловича от купца первой гильдии Антонова — депутата от купечества Рязанской губернии или крестьянина Мишки Вельяминова из села Николина Гора было крайне затруднительно, так как на всех участников церемониала были накинуты специально пошитые к этому случаю одинаковые траурные епанчи, покрой которых не отличался разнообразием и одинаково плохо сидел на всех присутствующих. Выделялись нарядами только церемониальные лица и духовенство.

Вновь входящие подходили к паникадилам, воспаляли свечи и отходили в темноту притворов, за колонны в левый и правый нефы, направляемые герольдами, занимая указанное им место. Яркими пятнами сверкали вышитые золотом орлы на черных супервестах и белые перчатки герольдов. В полутьме собора казалось, что вокруг орлов парят в воздухе ладони и это сами орлы указывают направление. Центр собора оставался при этом свободным. Откуда-то из алтарной части раздавался звук оркестра, играющего траурные гимны и марши и создающего соответствующую случаю атмосферу. Это одновременно позволяло публике переговариваться между собой, не нарушая торжественности момента, в ожидании начала церемонии.

В правом нефе рядом с могилой Кутузова между колоннами у самой стены стояли два монаха. По черным рясам и камилавкам с наметками в них можно было узнать иноков священнического звания. Их практически не было видно на фоне траурных портьер, так что стоящие рядом у бронзовой решетки под картиной «Чудо от Казанской иконы Божией Матери в Москве» купцы первой гильдии рязанец Антонов и москвич Ананиев, переговариваясь между собой, не догадывались, что их могут слышать. Купцы были знакомы между собой давно, имели сношения по коммерции и были кумовьями. Поэтому и оказались здесь вдвоем, укрывшись от пестрой публики высшего света.

— А ведь сказывают, гроб-то пуст, — начал Антонов, делая особенное ударение на последнем слове и подчеркивая его многозначительность. — А государь, говорят, живехонек, в отставку подался и живет теперь себе помещиком где-то в Малороссии. Так-то, кто же его отпустит? Вот весь этот комедиасьен и устроили.

— У нас говорят тож, — отвечал степенный Ананиев, — токма гроб не пустой вовсе, а положен там фельдъегерь погибший, на государя похожий. Вот давеча мне приказчик мой сказывал. Он при свите государя в Таганроге при обер-шенке поставщиком состоял. — Ананиев запнулся на минуту, пережидая особенно громкий и торжественный аккорд траурного марша, и продолжил: — Так около того времени, когда о кончине государя объявлено было, вышел случай один. Приказчик мой тому случаю самоличный свидетель оказался. Сидел он как-то в кабаке, что в Поперечном переулке близ Елизаветинской, знаешь, наверное. Среди всей компании был один фельдъегерь фамилией Масков. Так вот Масков этот раньше других на квартиру засобирался, ибо наутро ему ехать с пакетом в Питербурх. И во хмелю-то был не сильно. Но только вышел, закричали на улице «Ой, убили», «караул», «квартального», «дохтура». Приказчик мой с компанией на улицу выбежал, а Масков-то замертво на углу Елизаветинской развалился. Экипаж из Поперечного на Елизаветинскую выворачивал, да и задел хмельного человека…

— Да оно дело-то частое, — прервал рассказ приятеля Антонов. — Вот у нас тож случай был, — принялся было он излагать свою историю, но осекся и рассказывать не стал, дослушать приятеля оказалось интереснее и выгоднее, ибо сам он за собой знал, что рассказчиком был неважнецким, а потому спросил: — Ну да бог с ним, чем там дело-то кончилось?

Ананиев, сбитый с мысли, несколько помедлив, продолжил:

— Ну так вот, лежит этот Масков замертво, народ вокруг собрался. И тут монахи из Афоно-Ильинского подворья, что на Елизаветинской рядом совсем с тем местом, и с ними нехристь татарин. Вот странная кумпания, тьфу на них, Господи, — Ананиев перекрестился, поправил сползающую набок епанчу и заговорил снова: — Татарин этот вроде как лекарем был. Он Маскова энтого за шею потрогал и говорит: «Живой еще». Монахи подхватили сердешного и на подворье и уволокли, квартального не дождавшись. Народ потихоньку разошелся… Только вот Маскова того с той поры никто не видывал, помер, говорят, и дело с концом. А надо сказать, фельдъегерь тот на государя покойного зело похож был. Вот и смекай, не этот ли самый Масков во гробе обретается?

— Ой-ой, грех-то какой, — запричитал Антонов.

Один из стоящих за купцами монахов, чернобородый, с большими симметричными проседями в висках и темным взглядом из-под черных бровей, наклонился к уху другого, имеющего бороду светлого волоса, смотрящего на происходящее удивленными круглыми светло-серыми глазами, и прошептал:

— Ну вот, Саша, шила в мешке не утаишь. Что замечательно, все от первого до последнего слова чистая выдумка и при этом почти правда — так редко, но бывает. Удивительно, как молва людская все переиначивает. Впрочем, не беспокойся, такие байки всегда бродят в народе, не могут они ничего знать доподлинно. Но вот ведь незадача какая, ведь почти так все и было. А про татарина совсем мистика какая-то. Откуда им знать-то?

Последние слова чернобородый произносил как бы про себя, почти шепотом. Светлобородый с удивлением посмотрел на него, но как ни подмывало его расспросить товарища подробнее, делать этого не стал. Только вздохнул и тихим голосом вымолвил:

— Эх, Паша, Паша, а ведь и правда, грех это.

В этот миг раздался выстрел из орудия, а затем удар колокола, возвещающий открытие церемонии похорон. На катафалк взошли трое генерал-адъютантов и трое флигель-адъютантов. Они с трудом подняли тяжелый гроб и медленно принялись спускать его вниз. Затем в такт траурному маршу вынесли гроб из собора и установили на траурную колесницу.

Катафалк окружило духовенство, обмахивая кадилами гроб, генералов и все окружающее пространство. Каждение продолжалось несколько минут, затем началась короткая лития, после которой под грохот пушек, стреляющих каждую минуту, и печальный перезвон колоколов траурная процессия тронулась по Невскому проспекту в сторону Петропавловской крепости.

Колесница, запряженная шестериком вороных лошадей, была окружена камер-юнкерами и пажами, несущими зажженные факелы, и цепью солдат из лейб-гвардии Семеновского полка. Впереди процессии шли лакеи, камер-лакеи, официанты и прочая подобная придворная публика. Далее вели двух лошадей императора Александра, бывших с ним в Таганроге. Следом солдаты разных полков несли знамена российских провинций, царств и областей России, траурные знамена. За знаменосцами ехали верхом латники в золотых доспехах и шел строй латников в доспехах черных. За ними вели двух верховых лошадей, бывших с покойным в Париже и состоящих сейчас в Петербурге на почетном пансионе. Замыкали шествие делегации от различных разрядов жителей империи, среди которых была и делегация купечества с уже знакомыми нам Ананиевым и Антоновым.

Перед самой колесницей колыхались хоругви многочисленной делегации от духовенства. Дым от кадильниц густо окутывал расшитые серебром и золотом фелони и митры высших иерархов епархий и митрополий, белые и черные камилавки духовенства ранга пониже и скромные скуфейки служек и монахов, несших хоругви и знамена. Но двух иеромонахов, так нескромно подслушавших беседу неосторожных купцов, не было с ними.

И дело было даже не в том, что им было совершенно ни к чему попадаться на глаза шествующей сразу следом за колесницей императорской фамилии во главе с новоиспеченным императором Николаем Павловичем, братом усопшего, в компании герцогов и принцесс Вюртембергских, великих князей и двух императриц — матери и вдовы почившего венценосца. Вряд ли кто смог бы узнать в бородатых клириках хорошо знакомых им людей. И не в том было дело, что видеть знакомые и даже родные лица одному из иноков было невыносимо больно. Все уже было пережито, переговорено и выплакано. Дело было прежде всего в том, что эти люди твердо договорились впредь всегда исполнять задуманное и идти до конца во всех начинаниях своих. Когда-то очень давно семнадцатилетний юноша и тринадцатилетний отрок поклялись принести в многострадальную Россию свободу, равенство, братство и благоденствие для всех и всегда быть вместе на этом трудном пути. Но обещания своего так и не исполнили. Отрок стал императором и не решился сделать то, о чем грезили тогда их молодые и горячие сердца. А юноша, оставив эфемерные мечтания, превратился в слугу государя и боевого генерала.

Две одинокие черные фигуры двигались противно движению процессии в сторону Александро-Невской лавры по пустынному проспекту. Никому не было до них дела, никто не смотрел им вслед. И некому было удивиться странному их поведению, когда, остановившись ровно посередине Аничкова моста, они трижды перекрестились, пропели «Аминь» и продолжили путь дальше к лавре, где путешествующие иеромонахи имели временную резиденцию. Почти все городские жители и приезжие заполнили сейчас специально построенные вдоль траурного маршрута трибуны и помосты, чтобы проводить в последний путь своего императора. В той же части проспекта, по которой шли иноки, было совершенно пусто, и ничего не мешало их тихой беседе.

— Ты понял, Саша, почему именно на Аничковом мосту я выбрал место для молитвы? — спросил чернобородый несколько странным тоном, без всякого намека на какие-либо эмоции.

— Да, Паша, это ровно середина между двумя могилами, твоей и моей, — так же спокойно ответил приятелю светлобородый.

— А ведь меня, Саша, вот так же в закрытом гробу хоронили. Софья хотела открыть, да отговорили ее. Тот бедолага, что лежит сейчас в фамильном склепе, был на меня сильно похож, но провонял изрядно, — чернобородый грустно рассмеялся. — Да ты и сам ведь был там, верно?

— Да, не мог не отдать последнего долга старому другу. Мы с Лизанькой к самому погребению приехали, — отвечал монах, которого собеседник называл Сашей. Взгляд его был какой-то отрешенный, как будто наполненный глубокой тоской.

— А я вот так же после панихиды ушел, только шел я тогда аккурат в направлении противоположном, на Васильевский, квартировал там в доходном доме купца Акимова. Тяжело умирать, Саша, но еще тяжелее жить после смерти.

Монах горестно вздохнул и замолчал. Некоторое время они шли молча, каждый погруженный в свои мысли. Наконец чернобородый прервал молчание и сказал:

— Помнишь, я обещал тебе рассказать свою историю? Сегодня, думаю, как раз пора.

Глава вторая. В жизнь новую воскресая

ДЕВЯТЬ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД

В начале июня 1817 года с кронштадтского рейда снимался фрегат «Патрикий». Официально он уходил в практическое плавание под командой новоиспеченного каперанга Иринарха Степановича Тулубьева. Конечным пунктом плавания фрегата был испанский порт Кадис, где в компании с еще несколькими такими же кораблями он предназначен был для передачи испанцам. Партия кораблей была построена специально для продажи испанскому правительству, испытывавшему острую необходимость в судах этого класса.

На самом же деле с высочайшего соизволения фрегату надлежало доставить на остров Тенерифе больного чахоткой давнего приятеля императора Александра Первого — графа и генерал-адъютанта Павла Александровича Строганова. Только после исполнения этой срочной миссии фрегат должен был повернуть на Кадис и там уже дожидаться прихода остальных кораблей этой партии. Графа сопровождала его супруга Софья Владимировна. Как ни уговаривал ее муж остаться в Санкт-Петербурге, любящая жена наотрез отказалась отпустить Павла Александровича одного и предпочла заботиться о муже самостоятельно.

Был на корабле еще один пассажир — следующий в Дувр по делам православной миссии в Англии архимандрит Гедеон, давний знакомец графа. Он воспользовался этой возможностью, чтобы не трястись по ухабам российских и европейских дорог. Особенно же его желание заменить сухопутную дорогу морским путешествием становилось понятным, если принять во внимание, что начинал он свою карьеру корабельным священником в Архангельске. Служил на разных судах, участвовал в первой арктической экспедиции Лазарева и Беллинсгаузена и даже совершил кругосветное плавание. Так что морская болезнь, бич всех непривычных к качке морских путешественников, не была ему сколько-нибудь страшна. Не страдал морской болезнью и граф Павел Александрович, хорошо знавший морскую службу и не раз чувствовавший под ногами палубы различных судов.

Другое дело Софья Владимировна. До сих пор ее путешествия по воде сводились к прогулкам на лодке по Неве или Москве-реке, а опыт морских путешествий был ограничен увеселительными пикниками на яхте в тихую погоду по маршруту Дворцовая пристань — Петергоф. Уже на второй день пути, когда фрегат вышел из относительно спокойного Финского залива в более бурное Балтийское море, она впала во все прелести морской болезни и теперь под опекой корабельного врача лежала больная.

* * *

В кают-компании тихо. Оба пассажира — генерал-лейтенант от инфантерии и генерал от Духа Святого — сидели за большим столом в центре помещения. На столе стояла початая бутылка ямайского рома, два стакана и тарелка с квашеной капустой. Все остальные офицеры были на палубе. Переход через Балтику всегда дело ответственное и полезное при практическом плавании. Тем более что большая часть команды выходила в большой поход впервые. Новоиспеченные выпускники Морского корпуса во главе с только что произведенном капитаном первого ранга Тулубьевым суетились на палубе. Матросы, все тоже недавно призванные, неумело и медлительно возились со снастями, получая замечания, а порой тычки и подзатыльники от опытного бывалого боцмана Тарасыча. Вчерашние гардемарины, а ныне мичмана флота российского отдавали первые свои команды, управляя развертыванием и набивкой парусов. С палубы то и дело доносился басок боцмана: «Была команда „бейдевинд“, что ж ты, корова некрытая, бакштаг готовишь? Запоминай, Емеля, твою …!» Из-за присутствия на фрегате дамы капитан провел специальную воспитательную беседу с матросами и особенно с боцманом, дабы привычных в обращении между собой бранных слов не произносить и рукоприкладства избегать. Если бы не это, нерадивый матрос не отделался бы сравнением с яловкой и получил бы хорошего тумака. В общем, весь экипаж корабля был сильно занят в это время. Корабельный доктор, единственный из членов команды не участвующий в управлении судном, находился у постели Софьи Владимировны. И это было очень кстати. Ведь если бы неосторожное ухо подслушало, о чем говорилось между двумя генералами, то волосы от ужаса зашевелились бы над этим неосторожным ухом.

— Умереть, любезнейший Павел Александрович. Только смерть избавит тебя от страданий твоих. Только тогда ты сможешь освободиться, — басил архимандрит, наливая из бутылки себе в стакан коричневой жидкости. Плеснул он и во второй стакан и добавил: — Знаю, не любишь, но выпей, ваше сиятельство, мозг прочистит, поймешь меня лучше.

Строганов, сидевший за столом, понуро положив голову на руки, устало приподнялся, взял стакан, заглянул в него и, скептически посмотрев на плескавшуюся в нем подозрительного вида жидкость, тем не менее выпил, поморщился и, как ни не хотел, но схватил щепоть изрядно прокисшей прошлогодней квашни и захрустел ею. И чудо — в задумчивом и бессмысленном взгляде генерала сверкнула искра. То ли оскомина пробила слезу, то ли до графа начал доходить смысл слов попа. Закончив жевать, он все еще тем же уверенным тоном, что возражал клирику до этого, произнес:

— Но я не верю в Бога. Как не веруя-то?

— А для этого то, что ты называешь верой, и не нужно. Вера, брат, это процесс, а не состояние. Вот войдешь в процесс веры, многое поймешь. И то, что ты называешь верой, сейчас придет к тебе. А смерть, знаешь ли, что для верующего, что для атеиста — одна. А вот воскрешение в жизнь вечную — это уже не для всех. И поймешь ты это, только взглянув на эту жизнь со стороны, с той стороны! — Гедеон указал пальцем в потолок кают-компании. Затем налил стаканы в другой раз. — Ну давай, Пал Александрович, за ясность мысли.

Они выпили и захрустели капустой. Глаза графа еще больше оживились. Он с минуту помолчал, думая о чем-то, и затем сказал:

— А это как же — от живой жены, от детей?

Священник посмотрел на собеседника с укоризной и ответил:

— Нет хуже греха, чем уныние, коему предаешься ты, граф! Уныние — вот тяжкий грех. А ведь, по сути, ты совершаешь своим унынием самоубийство — вот уж грех тягчайший. А о жене и детях что беспокоиться тебе? Все, что мог, ты для них уже сделал. К тому же сказано: враги человека — домашние его! И ведь не без прокормления же ты их оставишь, в самом деле. И сам ведь говоришь, что уже третий год с Софьей не спишь. Что от тебя, такого мужа, толку? — архимандрит улыбнулся в бороду и толкнул Строганова в плечо, показывая, что шутит.

Долго сидели приятели за беседой многоумной. Гедеон цитировал Старый и Новый заветы, святых отцов, западных и восточных религиозных философов, Строганов же слабо возражал, ссылаясь большей частью на Вольтера, Дидро и общепринятые нормы. В диспутах на подобные темы он был явно слаб. Счет стаканам уже был потерян, и когда в кают-компанию, управившись с маневрами и поставив на курс корабль, вошел капитан со старшими офицерами, все главное уже было сказано, нить беседы давно отошла от столь необычного предмета и никто не заметил ничего странного в поведении подвыпивших пассажиров.

* * *

— Нет, Пал Алексаныч, я дело говорю. То не пьяная болтовня была. Загнешься ты от чахотки своей… Да и нет у тебя никакой чахотки. Я знаю, что говорю. Нагляделся я на чахоточных. Стержня в тебе нет, вот в чем загвоздка. Много плавал, много видел я болящих, лучше докторов это понимаю. Убьет тебя инфлюэнца твоя постоянная, если не обретешь покой душевный. А пока мечешься между верой и безверием, вот она, суета и томление духа, как Соломон-проповедник сказывал.

Строганов молча смотрел на бьющую в борт волну, погруженный в свои мысли и неприятное состояние похмелья. Утром, а скорее уже ранним днем, мучимый головной болью, он зашел в кают-компанию, застал там святого отца, употребляющего капустный рассол. На этот раз отказываться присоединиться к трапезе не стал и, доверившись опыту монаха, выпил стакан этого пойла, по этой поре особенно кислого и с запахом прелости. Но заставил себя, как заставляют пить горькое лекарство. Как ни странно, помогло. Пульсирующая боль в голове прошла, мутить перестало. И сейчас обдуваемый соленым морским ветром граф Строганов размышлял над странным предложением епископа…

…Вот уже три года, как он был мучим неизбывной тоской и нежеланием жить. С того самого дня, как французское ядро оборвало жизнь его любимого сына. Произошло это почти на его глазах. В деле при Краоне в 1814 году он командовал дивизией, в которой служил его единственный сын и наследник. Когда французские батареи открыли ураганный огонь по деревне Айлес, где в этот момент находился его Саша, у Строганова закололо в груди и появилось неистовое предчувствие беды. Но осознать, что так взволновало его, что за страх сковал грудь и подавил волю, в этот момент он не мог. Прискакал адъютант от Блюхера с приказом отходить. Хлопоты по организации отступления на время притупили ощущение надвигающейся на него катастрофы.

Но вот все было кончено. Образцово выполненный отход русских дивизий не дал возможности Наполеону, потерявшему в деле четверть своей армии, разгромить корпус Воронцова и Строганова. Когда отступающие остановились недалеко от городка Лан, наступила передышка, во время которой к Строганову подъехал генерал Удом и скорбным голосом сообщил, что его сын пал.

Мир померк перед глазами отца. Все виденные им ранее смерти были ничто по сравнению с тем, что случилось тогда. На следующий день после отхода войск Наполеона из Айлеса ему удалось найти своего мертвого сына. С тех пор все время виделся ему труп его Саши, с разбитой ядром, почти начисто оторванной головой и раскинутыми в стороны руками, одна из которых крепко сжимала эфес сломанной шпаги, а другая беспомощно свисала в рытвину, оставленную разорвавшейся гранатой, в которой валялся его пистолет со взведенными курками.

Вторым видением, которое мучило его, был укоризненный взгляд жены, когда он вернулся из похода. Тогда он жестко ответил ей, что сын ее был храбрый солдат, а солдат иногда убивают. Но сам он полностью отдался своему горю, оставил службу и поселился в Санкт-Петербурге. В прошедшие три года он редко выходил из дому, часто простужался и болел. Наконец кашель стал почти постоянным, и врачи, заподозрившие у него чахотку, посоветовали отправиться на лечение на Канарские острова. Как раз в это время несколько фрегатов российского флота, в их числе и «Патрикий», были проданы испанскому правительству и должны были отправиться в Кадис, где предполагалась передача судов. Узнавший о состоянии Строганова Александр Первый приказал отправить корабль незамедлительно…

…Долго молчал граф, вихри мыслей пролетали в голове его. И каждая все ближе подталкивала его к этому шагу, еще вчера казавшемуся ему безумством. Молчал и священник, справедливо полагая, что все слова уже сказаны, семена брошены, земля подготовлена добротно, уже колосятся всходы и скоро вызреет единственное правильное решение. И действительно, через четверть часа размышлений лицо Строганова просветлело, он взглянул на монаха острым своим взглядом и, вспомнив почему-то мирское имя собеседника, резко сказал:

— Ну, будь по-твоему, Гаврила. И как же это ты видишь, чтобы нам учудить сие?

— Да дело-то, Паша, не такое уж и трудное, особливо в Копенгагене. Город этот грешен, и грешные дела тут творятся всякий день. Тут, Паша, бродяг разных безвестных преставляется дюжины по две, а то и по три на день. Так что будь покоен, все будет в виде наилучшем, да и знакомец хороший в местном мортариуме имеется, и другие помощники отыщутся…

* * *

В порту Копенгагена на берег сошли иеромонах Гедеон, сопровождавший его монах Осия, Павел Александрович, Софья Владимировна с горничной девушкой и денщик генерала. Еще на корабле в последние часы плавания граф уговорил супругу оставить его путешествовать далее одного, а самой сухопутным путем вернуться в Россию. Та, чрезмерно страдающая от морской болезни, должна была согласиться. К тому же ее успокоил вид и настроение супруга, который изрядно пободрел в последние дни плавания. Сославшись на необходимость пущего бережения, отправлял он с женщинами и своего денщика.

Последний день жизни Павел Александрович Строганов провел в хлопотах. Через русскую миссию была организована карета, которая должна была доставить супругу с приближенными до Вильны. Граф хотел убедиться, что графиня покинула Копенгаген, поэтому сопровождал карету верхом до пригородов. И окончательно простился с уезжающими, только когда экипаж выехал на первый большой перегон. Затем он посетил один из кораблей Российского флота ради инспекции соблюдения всех предписанных правил пребывания за рубежом, о которой просил его лично император. Найдя все в надлежащем виде, он отправил о том соответствующий рапорт в Петербург.

Ближе к вечеру, переодевшись в потрепанное партикулярное платье, Павел Александрович в сопровождении Гедеона и монашка Осии оказался в портовом районе, где располагались матросские кабаки, бордели и лачуги тех, кто в этих кабаках и борделях работал, а также и заведение, по-русски называемое божедомом, по-английски мортарием, а по-французски моргом. В самом деле, что таскать свежие трупы за тридевять земель, когда источник их наиболее частого возникновения был рядом. Именно к моргу и направились наши герои. Проходя мимо одного из переулков, компания вдруг увеличилась на еще одного персонажа. Из темной подворотни к ним шагнул высокий старик, весь в черном, в черной же шляпе, с окладистой черной бородой и черным саквояжем в руках. Только белый горбатый мясистый нос, выдающий в нем еврея, был единственным светлым пятном. Никто не проронил ни звука. Видно было, что все знают, что это за человек и зачем он присоединился к ним.

На происходящее вокруг морга местные чаще всего внимания не обращали (лишь бы самому там раньше времени не очутиться). Местных покойников отдавали туда редко. Кто своего усопшего в казенный дом отдаст? Как помрет, так по христианскому обычаю и хоронят. И к чему этот морг, спрашивается? Так что служило это заведение большею частью для временного хранения никем не востребованных мертвяков, не имеющих родственников гулящих дам и мужчин, зарезанных в пьяных драках, которые в избытке случались в местных увеселительных заведениях. Редко какой боцман зайдет, чтобы поглядеть, не здесь ли обретается пропавший на днях матрос. Пропал и пропал, ну и бес с ним, наймем другого. Зато частыми гостями были доктора и студенты-медики, которым отдавали вылежавших положенный срок невостребованных покойников для анатомических упражнений.

Так что появление теплым вечером нескольких человек в этом скорбном заведении никакого интереса не вызвало. Кому нужен мелкий чиновник, ищущий пропавшего родственника, да чернорясный поп в компании с таким же чернорясным монашком — тоже гости в заведении по понятным причинам частые. Самой загадочной фигурой во всей компании мог бы быть пожилой еврей с саквояжем. Но и он не вызвал вопросов у местного сброда, так как был он доктором и фигурой в этой части города весьма известной.

В сыроватом холодном подвале, освещенном тусклой лампой, лежали два десятка покойников. Стоял запах мертвечины, и каких-то препаратов, видимо, применяемых для замедления разложения тел.

— Ищите, который тут ваш, вот эти сегодняшние, отдам любого по сходной цене за фунт мяса, — проворчал служитель, захихикал над собственной гнусной и глупой шуткой и ушел. Еврей откинул рогожки с указанных тел, критически осмотрел их. Все были мужчины различного возраста. Наконец ткнул пальцем в одного:

— Этот подойдет.

Оформив необходимые формальности и щедро накинув служителю чаевых сверх положенного, компания погрузила покойника, упакованного в черный гробовой ящик, на дроги и отбыла от скорбного места в неизвестном направлении. Впрочем, неизвестным это направление осталось только для властей, которые, по правде сказать, мало интересовались судьбою матроса, зарезанного в пьяной драке. Полусонный клерк в муниципалитете еще днем сделал запись, что покойный Эрик Расмуссен передан на руки родственникам для захоронения на родине в шведском портовом городке Мальме.

На самом деле мнимый Расмуссен и сопровождающие его лица отправились совсем в другую сторону от пристани, c которой часто отваливали корабли до Мальме, а именно в пригород Копенгагена, в небольшую усадьбу, стоящую на самом берегу пролива Эресунн, которую старый еврей снимал для встреч со своими любовницами и занятий неофициальными практиками, которых было в арсенале пройдохи немало. Здесь, закрывшись в одной из комнат, компания занялась делом, ради которого и прибыла.

Открыв положенный на стол ящик с покойником, старый еврей раскрыл свой саквояж и принялся выкладывать из него на специальный медицинский столик на колесиках предметы, которые совсем не подходили официальной профессии Моисея Фенкеля. Предметы эти позволяли актерам перевоплощаться на сцене, а преступникам избегать цепкого взгляда полицейских агентов. Клей и пластическая масса, пудра и краски пошли в ход. И не прошло и часа, как на присутствующих из гроба смотрело лицо генерала Строганова. Старый еврей работал не хуже заправского театрального гримера.

— Вот и все, уважаемые. Через час всю эту красоту можно будет смыть только изрядной порцией горячей воды со щелоком. Но я таки склонен думать, вряд ли кто-то станет его умывать, а если станет, то это таки ваши проблемы, Моисей на этом умывает руки, простите за каламбур, — и старый еврей действительно принялся мыть руки в тазу с теплой водой, которую по его просьбе уже приготовил расторопный Осия. После того как, вымыв и тщательно вытерев руки, Моисей уложил весь инструмент обратно в саквояж, он сказал:

— Старый Мошка не спрашивает вас, зачем вам это нужно, но он бы хотел, чтобы вы добавили за этот странный гешефт несколько монет за «не хочет» и за «не знать», чтобы я не проболтался своей жене Сарре. А когда я выпью дешевой водки, я имею неосторожность болтать. А чтобы не болтать, мне нужно пить дорогой коньяк, а то я, не дай Иегова, наговорю лишнего, а то, что знает Сарра, то знает вся округа.

— Получи-таки уговоренное, Моисей, — ответил Гедеон слегка насмешливо и передразнивая легкую картавость доктора, — и смотри, чтобы твоя Сарра узнала только за твой гешефт, а не за твои шашни с различными гретхен на этой милой даче.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.