18+
От тюрьмы до киббуца и другие приключения

Бесплатный фрагмент - От тюрьмы до киббуца и другие приключения

Объем: 228 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ОТ ТЮРЬМЫ ДО КИББУЦА
и другие приключения

Вячеслав Гуревич

Copyright © 2017 David Gurevich

РИМ‘75:
ЭМИГРАНТО-АРЕСТАНТО

1. Преступление

Начинаем, как всегда, издалека: давным-давно я писал кинорецензии для относительно престижной публикации, которая приказала долго жить. Тем не менее с присущей мне наглостью я продолжал посещать просмотры для прессы. Так получилось, что я посмотрел последний фильм братьев Тавиани «Цезарь должен умереть». Я не самый большой поклонник их творчества, но много лет назад они сделали пару достойных фильмов, так что, что бы они ни наварили после этого, взглянуть стоит. Особенно если учесть, что они преклонного возраста и вообще не так уж много фильмов сделали.

Как ни верти, «Цезарь» не вершина кинематографа. Это один из тех проектов, которые лучше выглядят как «замысел»; что касается претворения, это просто-напросто театральная постановка шекспировской пьесы, осуществленная в римской тюрьме, где все роли играют заключенные (не путать с Довлатовым!). В общем, классная идея, если подкурить и обеспечить доступ к госфинансированию.

«Короче, Склифосовский». Что-то у меня екнуло, когда я прочел надпись на экране: «Тюрьма „Ребиббия“». Дело в том, что я там отсидел целый день в 75-м.

Я понятия не имею, почему меня на день перевели в «Ребиббию». До этого я отсидел шесть дней в знаменитой римской тюрьме «Реджина Чели». Почему меня за день до суда собрались перевести? После недели в итальянской тюрьме такие вопросы не задают. Для иностранца итальянская тюрьма — это абсурдистская вселенная, Кафка/Борхес/«Уловка-22», мир, в котором причины и следствия постоянно меняются местами, пока никто не может понять, что где лежит. Мое же замешательство усугублялось тем, что я вообще только приехал — еще десять дней назад я был в Москве… Наверное, по прошествии некоторого времени можно было разобраться в блок-схеме этого механизма и подняться от простого выживания на уровень относительного комфорта. Но, оглядываясь на прошлое: может, все же лучше провести неделю в замешательстве, чем годы в изучении этой системы.

Еще интересно в моей реакции то, что речь идет об одном слове: «Ребиббия». Потому что у меня не сохранилось совершенно никакой зрительной памяти этого места — только то, что оно было на порядок новее и чище, чем «Реджина Чели». Это было как два разных Рима: «Реджина» была в Трастевере, бывшем гетто и нынешнем Вилидже, где каждый камень такого насмотрелся за две тысячи лет, что не дай бог. «Ребиббия», похоже, была сколочена на скорую руку итальянскими бюрократами — все в РЧ не помещались.

Наверное, пора перейти к делу. Только после суда я узнал состав преступления: «rapina aggravata», или ограбление с отягчающими обстоятельствами. Я долго потом таскался с листочком, где было написано, что «синьор такой-то был признан невиновным по такой-то статье», но с моими переездами у бумажки практически не было шансов.

А случилось вот что: как большинство эмигрантов, я поселился в Остии, прибрежной деревушке в часе езды от Рима. Я делил двухкомнатную квартиру с тремя русскими ребятами, с которыми я познакомился пять минут назад на площади, куда эмигранты сходились потрепаться о том о сём, типа: «Почем идет ФЭД на местном рынке?» и «Что такое Кливленд, и чем он лучше Питтсбурга?».

Наш квартет был социологическим срезом эмиграции: один из Одессы, один из Минска, один из Москвы, и одного я не помню. Двое были инженерами, двое разъебаями. У одессита были какие-то смутные планы «собраться с ребятами, а там разберемся». У меня вообще никаких планов не было. Мне только что стукнуло двадцать четыре, и я собирался просто жить.

В первый вечер, естественно, мы отметили. Эйфория была еще та: «Большевики-козлы-хрен-им-теперь-отсосут» и так далее. Вена была нормальным городом, Рим — еще лучше, а Бруклин — вообще Чистый Изумруд. Я отключился еще за столом и не помню, как добрался до койки. По дороге я краем глаза увидел, как одессит вылез на террасу и встал на поручень. «Ну чистый Долохов», — подумал я и закрыл глаза.

Отоспаться мне в ту ночь не удалось…

2. Арест

Пробуждение было как дурной сон: направленный свет в лицо, разноголосый гомон и полиция, полиция кругом… К счастью, я не увидел, чтобы кто-то из них достал оружие. Тогда бы мне вообще плохо стало. «Вот какая чушь после дешевого вина снится, — подумал я, — евреи, не экономьте на выпивке…»

Но подсознание работало четко, и потребовалась всего доля секунды, чтобы увязать этот бардак с ночными похождениями одессита. Его вылазка на террасу означала только одно — он перелез на соседнюю террасу, что-то взял, и его заметили. Но я-то тут при чем?! И что мне делать с этими холодными логическими дедукциями? В ту пору я еще не насмотрелся судебных триллеров; совета, что делать в такой ситуации, было взять неоткуда, и мой ослабленный десятитонным похмельем мозг решил одно: сегодня никто никуда не бежит. Дали бы доспать, а там видно будет. Может, и правда, проснусь, а там солнышко светит и море блестит.

В двадцать второй раз умиляюсь избирательности памяти. Ну не помню я физических деталей, и это к лучшему, по крайней мере, никто не напишет: «Да не могло такого быть» или «Полицейские не имели права делать то-то и то-то, вследствие чего дело должно было быть моментально прекращено». Я вас умоляю. Я даже не помню, надели ли на нас наручники — должны были, но если так, то мои запястья этого не помнят. По контрасту: они помнят хлад наручников в другой ситуации, но это было лет на пять позже.

Вот, одна деталь — сто процентов: мы проходим через двор, толпа соседей по обе стороны и ремарки: «Eh… bravi!», сопровождаемые скорбным киванием.

И еще было ожидание. Те, кому эта процедура знакома по ТВ, ожидают, что оформление ареста займет двенадцать минут между блоками рекламы; на самом деле все госучреждения — больницы, армия, полиция — соревнуются в медлительности (якобы обстоятельности) при поступлении людского материала. В данном случае это означало бесконечное хождение из комнаты в комнату, где тебя обыскивают, заносят в одну книгу, другую, третью — и в перерывах ты ждешь, и ждешь, и ждешь.

Различные персонажи из моего прошлого и будущего воспользовались моментом, чтобы пробиться на сцену моих дрем. Школьный учитель по труду: «Хоть чему-то я тебя научил, вот тебе пилка, давай пили наручники (значит, все же были)». Сосед по коммуналке, который утверждал, что я ему должен трешку: «Можешь отдать лирами, почем там курс?» И трамвайная кондукторша, которая винила меня в том, что я не пришел на свидание с ней: «Я двадцать рэ за прическу отдала!» Пока дело дошло до официального допроса, я уже был измотан дальше некуда. Особенно кондукторшей, ее звали Клавдия (или Калерия), и, по-моему, у нее были не все дома. По крайней мере, сдачу она давала всегда неправильно, причем и в ту и в другую сторону. К моменту, когда позвали на допрос, мне уже пришло в голову: может, это месть, может, я к ней тоже являюсь во сне, и если да, то в каком обличии? В общем, когда вызвали на допрос, я почувствовал некоторое облегчение.

Не думаю, что первоначальный допрос занял больше двух минут. Любопытно, как то, что я мог сказать по существу: «Я спал, я ничего не видел», совпало с моим примитивным знанием итальянского. Но даже это причинило мне невероятное беспокойство: dormivo or ho dormito? Если в английском это было Simple Past, то сосед итальянца француз (наверное) мог и Present Perfect употребить?

— Io… dormivo? dormito?

Моя неуверенность пробудила полицейского, который до этого выглядел сонным не меньше моего (уж не знаю, кто к нему там являлся, но, похоже, не жена). Вообще, половина полицейских в участке спали с открытыми глазами, а остальные были удручены тем, что были обязаны бодрствовать. Последние и предоставили свои физические тела привидениям, которые терзали меня насчет трешек и напильников.

— Ты что, не уверен?

— Non ho visto niente [Ничего не видел], — пробормотал я.

И тут мне пришло в голову, что если Present Perfect глагола «видеть» с такой легкостью слетел с языка, то «спать» должно следовать его примеру.

— Ho dormito. — Я выдохнул.

Он кивнул с облегчением: вот только этого ему сейчас не хватало, с сомнениями пусть дневная смена разбирается на свежую голову (наиболее широко распространенный сантимент во всех областях итальянской жизни).

— Где это ты так по-итальянски выучился?

На долю минуты я опешил от подозрения: уж не принимает ли он меня за агента КГБ?

Но всего лишь на долю: инстинктивно я знал, что ремарка была сама невинность. Нет другой такой страны, где так легко получить комплимент за знание местного языка, как Италия.

Теперь о забытом: я не помню ни цвета стен, ни освещения, ни лиц ментов, ни даже своих собственных ощущений. Например, неплохо бы знать, до какой степени страх вытеснил похмелье. Или не вытеснил, а, наоборот, подкрепил. Может, они были заодно. Не помню. Грамматические муки помню, а это не помню.

Что я еще помню: полная непоколебимая уверенность, что: а) все это была моя вина (должен был остановить одессита); б) нас отпустят в течение суток. По всей вероятности, я еще летел на крыльях эйфории отъезда из совка — вот какой мощный люфт был! — и искренне верил, что ничего мне не угрожает в этом западном раю. Вездесущие громадные плакаты, побуждающие меня летать на Alitalia и пить кока-колу, сообщали мне некое чувство безопасности.

Я заблуждался. То есть я был почти прав: как только одессит проспался, он попытался выправить ситуацию и во всем сознался. Но в Италии это оказалось не так важно.

Я немножко попутешествовал с тех пор, и я другой такой страны не знаю, чьи граждане относились бы к ней с таким презрением. Что я чаще всего слышал об Италии от итальянцев? Bel casino! Хотя многие словари переводят это как «беспорядок», многие итальянцы говорили мне, что на самом деле это ближе к «бордель». Короче, не страна, а бардак — удивительное сходство, даже и адаптироваться особенно не надо.

***

В камеру меня доставили, скорее всего, перед рассветом. К этому времени я был слишком изможден для досконального изучения нового места. Все, на что я был способен, — это спать, и простыни-одеяла — это все для неженок. Я закрыл глаза, вытянул ноги и поблагодарил Бога за то, что я был не в КГБ и меня не мучили бессонницей: заложил бы всех, особенно кондукторшу.

В камере было тихо, за исключением диких звуков, исходящих от зэка на верхней полке напротив. Это был молодой парень, около двадцати, и с виду он терпел совершенно адские муки. Он вертелся с бока на бок, он чесался с головы до пят, он закрывал голову подушкой и складывался вдвое и тут же раскладывался заново. И все это время он стонал, и плакал, и ругался, и опять стонал, отбиваясь от сотен невидимых дьяволят, которые чесали и кусали его.

Я подумал, не позвать ли охрану, пока он сам себя не поранил. Но опять же вертухай, который меня доставил, наверняка видел происходящее и мог что-то для него сделать — но не сделал. Я осознал, что мой сосед на койке снизу тоже не спит. Спотыкаясь во временах и артиклях, я смастерил фразу насчет вызова охранника.

— Не придут, — зевнул он. — Он же не больной.

Следующее слово я не понял.

Он повторил и добавил:

— La droga, ты чо, не понимаешь? Ты откуда вообще?

Ну откуда в 1975-м молодой советский человек мог знать, что такое «ломка» — даже по-русски?

«Вот это да, — подумал я. — Такое не забывается». Тут же я вспомнил, что droga упоминалась совсем недавно — в ходе первоначальной обработки мне устроили полный личный досмотр. Полный: я прогнулся, и твердая рука раздвинула мои невинные ягодицы. Причем освещение было интимнее некуда. Удивительно, сколько параноидальных фантазий могут пронестись в мозгу за долю секунды.

Но — проникновения не произошло. Охранник удовлетворился внешним видом. Кто знает: это могло быть мужское сочувствие в супермачо итальянской культуре, или это мог быть стандартный итальянский пофигизм — единственная константа итальянской жизни: «Мне что, делать больше нечего, кроме как в четыре утра в жопу лазить?» Хотя я был слишком напуган, чтобы задавать вопросы, он со смущенным видом что-то пробормотал о droga, которую я мог бы протащить снаружи.

Так что я мог себя поздравить: меня лишили свободы, но мне оставили невинность.

3. Кафка и кофе

Вообще, нелегко это вспоминать. Не то что какие-то моральные препоны (я был слишком глуп и слеп, чтобы еще и осознавать какие-то моральные измерения моих поступков), но память — это такое дело… я тут уже писал, что с физическими деталями дело плохо, но и вообще доверия у меня нет к своей памяти с данным эпизодом. За прошедшие сорок лет я видел тыщи тюремных фильмов, и мне просто невозможно отделить воспоминания о «Реджине Чели» от банального голливудского фильма. С виду лакмусовый тест провести несложно: вставляешь в эту камеру Пола Ньюмана или Шона Пенна в безукоризненно отглаженном комбинезончике, и, если не получается, значит, память не врет, так ведь? Ах… если бы это было так просто. Единственное, в чем у меня нет сомнений — это чистота. По голливудским стандартам РЧ — это стократное нарушение всех правил гигиены. Но я-то совсем недавно жил в советской общаге… в общем, я вас подготовил, никаких претензий по части «не бывает» или «а вот ваш сокамерник утверждает».

Опять же насчет общаги: камера казалась не такой уж маленькой. Два яруса, шесть коек, небольшой столик между — плацкарта! Умывальник. Туалетная дырка скромно спрятана за дверью. И туалетная бумага! Капитализм, мать его!

А вот душа я не помню. Я провел в РЧ шесть дней, и в душевую нас не водили. В то время я этого даже не заметил: а) в России нормально было принимать ванную или душ раз в неделю; б) я провел эти шесть дней в полной уверенности, что меня вот-вот освободят.

Эта уверенность родилась в момент, когда я узнал, что одессит во всем сознался. Ну не будут же явно невиновного человека держать за решеткой? Так что если даже охранник объявил бы: «В душ!», я даже не знаю, пошел ли, а вдруг в это время меня вызовут, чтобы отпустить? Мой бог — Мерфи (закон бутерброда), и гигиена никак не могла перевесить свободу.

***

Ну, сколько я там спал в первую ночь? Казалось, не больше минуты. Только глаза закрыл — и уже лязг по решетке и окрик охраны: «Caffè!»

— Да пошел ты! — Я повернулся на другой бок.

— Эй! Кофе! — Сокамерник похлопал меня по спине. — Второй раз подавать не будут!

«Это точно, — подумал я, слезая вниз, — это вам не Хилтон, это тюрьма, здесь лучше не жаловаться, а что дали, то и грызи».

Я одно скажу: Il caffè был очень даже ничего. Конечно, это был совсем не кофе в среднем итальянском баре. Но он был не хуже общепитовского: такой же слабенький, и молока было примерно столько же, так что все же он был ближе к московскому, чем к римскому, что создало дополнительные глюки в моей слабой похмельной головушке. Менялись города; кофе оставался неизменным. Если кто помнит, накануне у меня была слабая надежда, что я проснусь и увижу солнце и море; но, может, все было наоборот, может, Вена и Рим и были сон, и я застрял в какой-то туманной нейтральной полосе между Россией и Италией. Мои сокамерники были плохие актеры, провинциальные лицедеи — особенно когда я услышал, как плохо они говорят по-итальянски; по сравнению с ними я был чистый il professore.

Как бы там ни было, обжигающий il caffè был самое то. Позднее я обнаружил, что кофе, который разливали из большого бака в алюминиевые кружки, был единственной раздачей еды, на которую можно было положиться. Все остальное было чистой рулеткой. Иногда кухня работала в такой спешке, что еду приносили ежечасно и вся дневная пайка доставлялась к полудню. Скажем, к девяти утра запросто могли принести огромные дымящиеся поддоны с pasta i fagioli (паста и фасоль — гвоздь кулинарной программы в РЧ), к десяти принести фрукты, еще через час курицу, и хлеб с сыром в полдень — и все, гуляй до утра.

— Может, футбол сегодня, — размышлял мой сокамерник Серджио. — Ты чо, думаешь, повара в центре живут? Они живут черт знает где, пока домой доберутся… или у них, может, халтура получилась, на свадьбе подработать. Они же не дураки на одну зарплату жить. Chissa?

Кто знает?

На другой день могли принести здоровые порции поутру и ничего больше до вечера. (С одной стороны, большинство врачей считают, что чем раньше ужин, тем лучше для здоровья — grazie, РЧ! С другой стороны, итальянцы едят ужин черт-те когда, так что как раз для них-то это было еще одним напоминанием о несвободе.) В целом я не был избалован общепитом, так что по мне пища была вполне удобоваримая — но мой желудок шизофренировал только так. Тумбочки у нас были чисто символические, так что сберечь пищу на потом не получалось, да и что если один из сокамерников покусится? У меня было очень смутное представление о правилах камерного общежития. Еще мне не хватало тюремной драки с заточками и бог знает чем — тогда уж точно скоро не выйти. Система не любит возмущений; системе легче наказать, чем разбираться, кто прав и кто лев. Почему-то я это осознал моментально. Так что желудку пришлось адаптироваться.

Все были в одном положении, и все были в «Клубе Чистых Тарелок». Все, кроме Серджио. Серджио был примерным избалованным итальянским мальчиком, который — судя по его выражению — просто не понимал, как мы можем есть все это дерьмо, все это stronzo. Он питался исключительно домашней пищей — мама носила каждый день. Нам он не предлагал, но нам доставалась его пайка — уже неплохо!

***

Мой второй допрос был повторением первого слово в слово: «Я спал, ничего не видел».

— Но вы уже знаете, что это был не я, — добавил я. — Что же вы меня тут держите?

— Э… — Следователь выдал универсальный итальянский жест: пожал плечами и задрал подбородок вверх и вперед. Это может означать тысячу вещей, но чаще всего «ничего не поделаешь».

Чем больше я оглядываюсь на прошедшее, тем меньше я себя понимаю. Я только что выбрался из Союза, где средний гражданин подвергался (хорошо, если мелким) унижениям тысячу раз в день, смирение было sine qua non выживания — почему же меня так разозлило отношение этого чиновника? Ему ведь просто было наплевать — что уже было лучше, чем в совке, где качание прав может кончиться плохо, что тогда, что теперь. Так чего возникать? Да потому что я уже был на Западе, на земле кока-колы и гражданской справедливости, и мои требования к жизни переменились в одночасье… в общем, да, пожалуй, несколько преждевременно. Может, сходство тюремного кофе с московским было намеком: не спеши.

— Бумаги, — сказал следователь, — бумаги туда-сюда, ужасно, не правда ли? Italia, che bel casino… Вам еще повезло, что вы не живете в этой дурной стране. Знаете, что случилось с моей тещей, когда у нее канализация засорилась? — Руки к небу, глубокий выдох. — Городские власти! Вам еще повезло — по сравнению с ними мы еще ничего…

Я попытался выдавить выражение сочувствия: ну да, теща, кто через это не прошел. Вообще, попытки изображать гуманизм надо приветствовать, особенно если они исходят от полиции.

— Все же мы здесь не в России, правда? — Он разве что не дотянулся похлопать меня по плечу. — Там-то вообще Сибирь, рудники, мороз ниже нуля, так ведь? Вы в России тоже сидели?

Не понравился мне его вопрос. Одно дело, когда тебя такое в баре за пивом спрашивают, другое дело — на допросе в тюрьме. Или, может, я и правда попал в когти к паранойе. В любом случае в каждой сцене есть сценарий. Моя роль была подозреваемого, она подразумевала, что каждое упоминание тещи я должен рассматривать как попытку расколоть меня и привести к чистосердечному признанию насчет наркотиков, оружия и даже КГБ (чего мелочиться), чтобы данный Порфирио попал на Доску Почета и стал генерал-аншефом римской полиции. Признания Гуревича — столбовая дорога к высоким чинам.

Он выглядел настолько разочарованно (что я не сидел), что я аж извинился.

Он махнул рукой — да ладно, мы тут все друзья — и продолжил:

— Я соглашусь с вами насчет еды. Тюремные макароны с фасолью… — Его передернуло. — С другой стороны, это все же не отрава. И вообще, это достойное блюдо — попробовали бы вы, как его моя мама готовит, это же вообще объедение…

«Приглашаете?» — чуть не сказал я, но кто знает, где тут у них граница для хохм. Если сомневаешься, промолчи.

— Ну и когда, вы думаете, будет суд?

Очередной вздох, руки к небу: кто знает?

— У вас что, некому залог внести?

У меня была пара телефонных номеров, но мне было стыдно. Шапочное знакомство…

— Дело пойдет в суд, а у судьи свое расписание. Но судья тоже человек, у него своя жизнь… а итальянцы любят хорошую жизнь, la dolce vita, не все же в пыльном суде сидеть. В общем, кто знает? Может, завтра. Может, нет. Кто знает?

— Фигасе, фигасе, фигасе, — шептал я по дороге назад в камеру.

Больше всего я боялся заблудиться, чтобы меня еще не обвинили в попытке бегства. Охранник, который должен был отвести меня назад, задержался поохать с коллегой насчет позорной игры клуба «Лацио» и совершенно забыл обо мне. Меня могли освободить завтра (стакан был наполовину полон) или нет (наполовину пуст). Как хочешь, так и думай.

Все, что я мог делать, — это ждать. А у некоторых из моих сокамерников дела были еще хуже, как я вскоре узнал.

4. Серёга, торговец оружием

Хотя камера была рассчитана на шестерых, относительно хорошо я помню лишь троих соседей. Одна койка была вообще типа перевалочной станции: в нее переводили ночью и следующей ночью же его и забирали, как того бедного нарика, которого я увидел в первую ночь. Подлинное предназначение койки оставалось тайной: может, дирекция пользовалась ею, чтобы прятать заключенных от их адвокатов? Так думал Серджио, но я не спешил соглашаться. Серджио вообще считал, что нет такой грязной уловки, к которой не прибегнет римская полиция. Особенно он любил рассуждать на тему цыганских мальчиков, которых брали за бродяжничество и сдавали напрокат богатым арабам, причем он так смаковал эту тему, что наводило на мысли.

Конец у каждой его истории был один: слушатели должны были поклясться жизнью матери, что не раскроют имя рассказчика. «Да вы знаете, что со мной сделают, если узнают?» Он проводил воображаемой бритвой по горлу.

— И поэтому ты тюремную еду тоже не ешь? — спросил я. — Вдруг отравят?

— Да ну… — Он отмахнулся. — Просто говно, а не еда. — Но потом он вдруг привстал и глянул на меня подозрительно: — А откуда тебе такое пришло в голову.

Я объяснил: Борджиа, Медичи, богатая история отравлений в итальянской истории.

Он аж напрягся:

— Ну блин… ты ваще. Уж эти русские, такие вещи знают…

После этого он стал подозрительным и сжимался у себя в углу, когда приносили еду: «Уберите это говно от меня подальше!» Более того, он попросил маму принести пару перчаток и старательно вытирал каждую крошку на его конце стола. Потом он вообще перестал сидеть за столом и оставался на своей койке.

Несмотря на паранойю, в камере Серёга оставался авторитетом. Во-первых, он был единственным итальянцем среди нас; во-вторых, он был единственным, кто сидел за реальное преступление — «контрабанду оружия». По его словам. Мне изначально было трудно представить себе этого домашнего мальчика, разгружающего в сарае ящики с калашами. Впрочем, кто знает: может, он просто сидел на телефоне и записывал, куда что привезли. Статья одна и та же. В такой ситуации всегда легче верить. «Не веришь — прими за сказку», как говорили в другой стране за тысячи километров от «Реджины Чели». Да и правдоподобие его утверждений подкреплялось тем, что он был натуральный итальянец. Остальные были иностранцы вроде меня: попали, когда не надо, куда не надо, и не могли внести залог.

Когда мы спрашивали Серджио, почему он не мог сотрудничать со следствием и благополучно вернуться к маме, он начинал безумно вращать глазами: «Вы что, не секете, что со мной сделают?» Точно так же он не распространялся об обстоятельствах ареста и его деятельности вообще: «Вы что, не секете» — и т. д. Все же, несмотря на дамоклов меч мафии над его головой, пару раз он намекал, что его заложили, и предателю уже если не капут, то пару мизинцев точно отрезали, что впоследствии наводило меня на мысль, что до ареста Серджио часто посещал дешевые кинотеатрики на Пьяцца Национале, которые крутили фильмы про якудзу.

Внешне Серджио выглядел как типичный «латинский любовник» из Голливуда. Густые черные кудряшки, большие глаза как оливки и вечная капризная гримаса на лице: «Что я, гордый римлянин из Париоли, делаю в этом месте с этими людишками?»

А еще он был обязан своим авторитетом тому, что все остальные были иностранцами и мало что знали о Риме и Италии вообще, так что он мог бесстрашно нести любую ахинею, по крайней мере, обо всем, что не выходило за пределы Рима. Дальше заходить он не решался, особенно с тех пор, как у нас побывал «транзитник» из Турина. Серджио любил разглагольствовать о том, какие северяне тупы-ы-ые; другим группам тоже доставалось, но особенно северянам. Туринец был постарше Серджио и выдал ему все, что он думал о «южных паразитах» и что он «ждет не дождется, когда Север выйдет из Италии и присоединится к Европе, а Юг может со всеми своими мафиями возвращаться в Африку, где ему самое место».

Серджио расстроился, но спорить не полез.

— Да ладно тебе… — Он помахал в духе «Что ты заводишься из-за ерунды».

Но на следующий день туринца не было, и Серджио немедленно бросился восстанавливать свою репутацию.

— Жалко мне этого мужика, — цедил он, щедро раздавая мамины шоколадки и виноград. — Нечего тут ему делать. Не выживет он. Я ведь почему не хотел связываться с ним? — Он понизил голос и кивнул на охранника в коридоре. — Все эти охранники — они мудаки-патриоты. Если бы они услышали, как он поливает Юг, он бы здесь дня не прожил. Они знают, что делать с северянами, которые много о себе думают. Здесь такие камеры есть… — прошептал он. — Я чуть не попал в такую. Когда они хотели из меня выбить фамилии. Только мои друзья снаружи, они объяснили кому надо, что это плохо кончится. Вендетта! Так что меня оставили в покое. Но я бы никому не пожелал попасть в такую камеру! Ты потом сам себя не узнаешь!

Он беспокойно вгляделся нам в лица, как бы проверяя, вернул ли он себе прежний статус.

— Да нормальный он мужик, туринец этот. Но в этом-то и дело, все эти миланцы-туринцы, они, может, и умные, но в Риме это не канает ни разу! Потому что мы, римляне, мы furbi, мы хитрые. — В качестве иллюстрации он подтянул вниз кожу под правым глазом. — Один на один, они без шансов. Они только и умеют, что вкалывать. Как немцы.

А уж немцы в табеле рангов Серджио были в самом низу. Они жили для своего тупого арбайта. Только самый тупой сицилианский овцеёб жаждал поехать в Германию работать на Мерседес-Бенц. Потом они все возвращались, потому что кто может выдержать эту немецкую еду? Серджио несло и несло…

Опять начинаю анализировать и переанализировать. А правильно ли мы его понимали? Итальянский язык достаточно легок для понимания, и Серджио, надо отметить, говорил на стандартном языке, без диалектных примочек. И все же — до какой степени его авторитет зиждился на потенциальном недопонимании? Скажем так: наверняка были случаи, когда один из нас мог бы ему возразить, но стеснялся из-за его лингвистического преимущества.

Сам Серджио вряд ли осознавал такие нюансы — он был законченный нарциссист, наши мысли и чувства были ему пофиг. Но вот что интересно: когда такой, в общем-то, засранец вдруг оказывается в позиции авторитета, связным с внешним миром и толкователем мира для группы иностранных придурков, которые были настолько глупы, чтобы оказаться за решеткой ни за что ни про что, по-моему, это была адекватная компенсация за траву, вино и хороший эспрессо, которых он был лишен в тюрьме. Я ушел, а он остался — не знаю, сколько он там провел в общей сложности, но допускаю, что у него остались вполне теплые воспоминания о РЧ, несмотря на бесконечное нытье о том, как все здесь ужасно, schifoso. По крайней мере, среди нас он был голова; на свободе он, скорее всего, был шестеркой.

***

С самого начала я твердо решил, что, как бы события ни развернулись, мой стакан был наполовину полон, и посему решил относиться к РЧ как очередной туристической достопримечательности. Особенно потому, что по грязи и заброшенности РЧ не уступала любому другому Форуму Вечного города. И вообще, разве из Петропавловской крепости не сделали исторический музей? После выхода я узнал, что РЧ была всего в семи минутах ходьбы от Ватикана и пяти — от Санта-Мария-ин-Трастевере, центра туристского района.

Так почему бы в будущем не показать туристам камеру, которую я почтил своим недолгим пребыванием? Бухгалтеры из Канзаса и Кантона будут вздыхать о моих тяготах. Нет, я не претендую на то, чтобы ставить «Реджину» в одну категорию с Колизеем, но все же это в помещении, правильно? Так что в дождливый день, если бухгалтеры уже прибалдели от Ватикана и им западло мочить ноги в Форо Романо — «Реджина Ч.» звучит как вполне адекватная замена. К тому же изобретательный куратор мог бы запросто найти пару знаменитых или полузнаменитых соратников Гарибальди или стойких антифашистов, которых терзали в ее сырых застенках.

Похоже, что та же идея пришла на ум многим заключенным до меня. Стенки были покрыты граффити так плотно, что найти свободное место было совершенно невозможным. Я вооружился зажигалкой и продолжал искать. Время сделало большинство граффити неразборчивыми, но я продолжал ковыряться, чистый Шлиман в Трое. (Я только что узнал, что troia — один из девятисот итальянских синонимов слова «путана», но это опять же ни туда ни сюда, лексикон мой рос не по дням, а по минутам, хотя и в не совсем правильном направлении. Однако граффити являлись «исторической картиной итальянских ругательств», многие из которых я уже распознавал.)

Мат, естественно, сочетался с политикой, «гребаные фашисты» и «сраные коммунисты» были обречены в равных количествах, но я искал высокую драму, в которой Джанни и Луиджи в предрассветной тьме перед расстрелом отчаянно выковыривали надпись, что они никого не предали и «да здравствует». Но большинство надписей подтверждало то, что я уже знал сам: пребывание в тюрьме означало скуку, черную скуку; у заключенных отобрали их эмоциональные бронежилеты, будь то филателия, или рутина офиса, или просто позирование перед зеркалом в женском белье, и теперь они видели себя такими, какие они есть, и ничто их так не страшило, как это.

Больше всего меня тронула надпись, сделанная юной румынской монахиней (до тюрьмы РЧ была женским монастырем).

«Христос, знай, я тебя люблю», — писала Сестра Тереза, в миру Мария Тудореску, наполненная любовью к Спасителю. Зажмурившись, я видел ее маленькие смуглые кулачки, затачивающие железное распятие, чтобы им вырезать эти слова: «Ты видел, как я тебе махала?» И тут же перейти в чувственное: «Toccami, коснись меня, Иисус». Увидев юную Марию, у которой под рясой ничего не было, я тут же сам уверовал и одновременно испустил стон, глядя на ее исступленное «Baciami baciami Gesu» [Целуй меня, Иисус], я видел, как ее губы сомкнулись на все том же распятии, — язык-то умерь, сестрица! Я больше не мог…

Слава богу, дальнейшую мольбу закрывали граффити более мирских эмоций. Я одернул штаны, прикрывая собственные эмоции, и позвал Серджио:

— Эй! Итальянская сборная не выигрывала чемпионат мира с 1938 года, так?

Серджио вздохнул, встряхивая левой рукой:

— Вот зачем ты об этом, Russо? Когда твоя команда хоть что-то выиграла?

— Я просто нашел граффити Azzurri Campioni del Mondo, вот и все. Значит, это самое позднее 1938-й.

— И что?

— И то, что здесь не чистили уже тридцать семь лет?

— И что? Здесь тебе не Хилтон! У вас, небось, ваще!

Надо же, даже у Муссолини не дошли руки, чтобы почистить старую добрую «Реджину». Это тебе не поезда пускать по расписанию.

Но я не собирался сдаваться истории. Я был полностью уверен, что завтра я встречусь с судьей и покину это место навсегда. Призрак Марии Тудореску благословил меня.

5. Хочу судью-троцкиста

День открылся многообещающе.

— Эээ… Гур-чев? Не, не, aspetta… — Охранник поднес к глазам список, чтобы еще раз попробовать произнести мою фамилию. — Гру-чо?

— Граучо. — Я подошел к решетке. — Это я.

— Пошли. Твой адвокат явился.

Я вспомнил, что на Западе, как и в России, подсудимым назначали общественного защитника. В Союзе назначенный защитник занимался в основном тем, что собирал характеристики с работы и от друзей, чтобы показать судье, что ты, в общем-то, нормальный пацан, старушек через улицу — да, взломал ларек, ну… а-сту-пился! С кем не бывает, гражданин судья? Тем более что пожилые родители, беременная жена, трое детей… Так что пять лет за пару ящиков водки и закусь — это многовато, а вот два и два условно — это самый раз, потому что, как хорошо известно, советский суд, он самый гуманный, да какие там алиби-отпечатки-пальцев? вы с ума сошли? вы советской милиции не верите?

Выдержав непродолжительную паузу, судья просыпался и просил защитника повторить рекомендацию. Затем он долго считал столбиком, да и ручка не писала, что одна, что другая… затем он взирал на сумму, имитируя глубокие размышления (на самом деле он уже начинал нервничать, достанется ли ему харчо на обед в столовой при суде, харчо разбирали быстро), и наконец объявлял вердикт: три и три. Я слышал об оправдательных решениях, но это всегда были какие-то чрезвычайные обстоятельства, типа обвиняемый жил на одной площадке с родителями космонавта Поповича или нечто в этом духе.

Но итальянский общественный защитник будет другим, я был уверен: он подвергнет сомнениям результаты расследования, он не пропустит ни одного нарушения в ходе ареста, присяжные прослезятся, и Фемиде ничего не останется, как прийти к единственно правильному решению, и тогда ей можно будет скинуть дурацкую повязку и приступить к своим «спагетти алла легале».

С другой стороны, зачем он вообще был нужен, если одессит уже во всем сознался и я был невиновен по логике вещей? И все же меня как исправного читателя детективов подмывало любопытство увидеть итальянского Перри Мейсона в работе!

На встречу с адвокатом привели всех четверых. В тюрьме мы общались не очень. Во время прогулки на тюремном дворе я наткнулся на одного из инженеров. Он вел себя недружелюбно.

— Это все твоя вина! Почему ты не сказал полиции, что произошло, сразу же, как только они явились?

— А почему вы этого сами не сделали, раз такие умные? Увлеклись друг другу отсасывать в другой комнате?

Да, это перебор, каюсь, но такие обвинения не располагают к симметричности.

Он замахнулся. Я особенно не испугался — этот тип скорее отдаст полтинник на обед и ключи от машины, чем будет драться, — но предусмотрительно отошел. Кто его знает, на что способен пожиратель бульбы после нескольких дней на пасте с фасолью.

— Сам ты пидор! — вскричал бульбаш. — Я что, по-итальянски говорю? Ты один, кто говорил! Говнюк!

Он сплюнул мне под ноги и произвел драматический выход. Даром что шляпой с перьями не махнул.

Я оцепенел. Я знаю, что не надо выпендриваться своими познаниями, будь то примитивный итальянский или умение украсть машину за 60 секунд, но я почему-то все забываю, что познания могут и будут использованы против тебя же. Подлинное просветление было за горами.

***

Аvvocato был таким же стандартным итальянским красавчиком, как и Серджио, вырядившийся на все сто, в прекрасно сидящем кремовом костюме и отглаженной белой рубашке, подчеркивающей его загар. Что говорить, мама постаралась. Обошлись без рукопожатий — и слава богу: его руки были выхолены, ногти наманикюрены бесцветным лаком. Не разбираюсь в одеколонах, но догадываюсь, что его парфум стоил будь здоров. И выражение-то у него было как у Серджио, презрительно-недоумевающее: «Что я делаю с этими изгоями?» Я чувствовал себя как Жан Вальжан, которого только что вытащили из темницы и который выбирал соломинки из своих немытых, сбившихся в комок волос.

Защитник объяснил, что он ознакомился с материалами дела и в целом у нас был хороший шанс на оправдание, но…

— Что «но»? — взорвались инженеры. — Он — тыкая пальцем на одессита — он во всем сознался! Что еще надо?

— Всякое бывает, — сказал осторожно защитник. — Суд, знаете ли, это такое дело, это целая система, да что говорить, вся страна такая, это такой бардак, bel casino, вечно все не так…

Я уже не буду описывать движения его рук — они не знали покоя.

Мы оцепенели.

— И что же теперь делать? — спросил один из инженеров.

— Да, я вот как раз собирался… у вас есть деньги оплатить мои услуги?

Гром среди ясного неба. Молодой одинокий эмигрант с деньгами? Нам разрешили вывезти из страны по $140 с носа. Кто-то вложился в фотоаппараты (якобы советская оптическая техника котировалась на итальянских блошиных рынках), у кого-то хватило только на матрешки и другой китч. Но наличные?

— Нет у нас ничего.

— Но на свободе? — Адвокат настаивал. — Друзья, родственники? Всего-то сто тысяч лир.

То есть $150 — месячное пособие от еврейского агентства.

— Да чего это мы будем платить? — взревели инженеры на русском. — Ты, — опять тыкая на одессита, — ты нас в это дело вовлек, ты и плати! Пусть только попробуют нам в американской визе отказать — да мы тебя засудим!

— Засудил один такой, — хмыкнул одессит. — Вот мои кореша из Дойча пришлепают, они тебе покажут и суд, и пересуд. — Он выразительно ударил кулаком по левой ладони. — В любом случае, у меня сейчас что, деньги есть? На, ищи! — Он рванул на себе рубаху довженковским жестом.

— Ma cosa succede? — Адвокат занервничал. Он не мог не почувствовать, что разговор принимал неприятный оборот, и, несмотря на охранников неподалеку, уже готов был обмочиться в свои наглаженные брюки. — Что происходит, вы можете мне объяснить?

— Да ничего, — сказал я. — Они каждый предлагают заплатить. Вопрос чести — onore, capito? Русские люди — люди чести, вы читали Толстого?

— Ну да, Толстой, certo… Familia Karamazov, так? — Он взглянул на меня скептически — что-то здесь не сходилось.

— В любом случае не волнуйтесь, — сказал я. — Я разберусь, я позвоню дяде в Израиль…

— А, Израиль: bene, bene… — Адвокат возбудился.

Еще бы, еврейское золотишко, кто же устоит перед таким соблазном…

— …Он переведет деньги прямо вам на счет.

— А… нет, здесь маленькая проблема. — Адвокат нахмурился. — Итальянская банковская система — это такой бардак, вся страна бардак… А наличными никак?

— А как? — Я продолжал играть в дурачка.

— О чем ты там с ним треплешься? — завопили инженеры. — Ты уже нас продал один раз, теперь ты пытаешься себе выторговать сделку вместе со своим одесским раклом на пару?

— Не, ну это все… — Одессит начал привставать.

— Ша, — сказал я.

Клянусь, так и сказал. Нет, правда, нам еще драки не хватало, чтобы охранники прибежали.

— Он согласился взять деньги после слушания. И если бы вы с вашей паранойей не влезли, я бы его уже дожал до полтинника с носа.

***

— Mannagia! — Серджио выругался. — Ты подумай! Всех этих уродов адвокатов надо в море сбросить! Конечно, это все бесплатно. Я — как налогоплательщик, — я уже заплатил за вас!

— Ты еще и налоги платишь?

— Я? Я вообще никого не знаю, кто налоги платит. Кроме тупых туринцев.

«Таки он тебя достал», — подумал я.

— Так что, думаешь, я могу его послать?

— Только после слушания.

— А если он потребует аванс? Он может нам свинью подложить с судьей?

— Запросто. — Серджио свято верил в то, что стакан наполовину полон для него и наполовину пуст для всех остальных.

— Но я же могу пожаловаться, что он у нас вымогает гонорар?

— Можешь, но это твое слово против его. Он член коллегии, а ты засранец-иностранец. — Серджио ухмыльнулся. — Это тебе не твои Ю-най-тед Стейтс оф А-ме-ри-ка.

***

Я старался держаться в положительном режиме, но ситуация с адвокатом — это для меня было многовато. Я провел бессонную ночь, представляя себе престарелого судью-фашиста, который после увещеваний предателя-адвоката с удовольствием избавит Италию от четверых грязных евреев. Стоп, как раз fascisti евреев более-менее не дергали, хотя всегда могла попасться паршивая овца, который сражался под Сталинградом и который при виде нас вспомнит о суровой зиме 42-го и драке за кусок лошадиного мяса.

А если он окажется коммунистом? В таком случае в его глазах наше присутствие было само по себе оскорбительным — крысы с тонущего корабля «Социализм», люди, чье само существование опровергало концепцию пролетарского рая, предатели дела, за которое он положил жизнь… Стоп, здесь опять же могли быть нюансы. Он мог быть сталинистом, и в этом случае серьезный срок был гарантирован (я уже знал, что в Италии отменили смертную казнь), или же маоистом, или троцкистом, и тогда… точно. С троцкистом у меня был шанс.

На рассвете, разбитый, я поднялся в туалет. Я был совершенно изможден политической неясностью итальянского правосудия. Возможность справедливого суда как-то не приходила в голову.

Все, что меня спасало, — это видение Марии Тудореску в ее простой рясе. Она материализовалась у меня в ногах и нежно пела: «Засыпай, засыпай, забудь все до утра…»

— Аминь, — сказал я, погружаясь в сон.

6. Стачка! И Пастух

Суд был назначен на завтра. Поутру я взглянул в зеркало. После нескольких дней тюремной гигиены и последней ночи, проведенной в размышлениях о политических взглядах судьи, я выглядел… Что тут сказать? Да будь я судьей неважно каких годов/взглядов, вплоть до Свободной дзен-буддистской партии, я бы выдал Гуревичу по максимуму. Людям подобного вида место могло быть только за решеткой.

Между тем время шло. Я умылся и причесался как следует, вымыв одолженную у Серджио расческу. Принесли кофе, булочки и даже какую-то непонятную подгорелую массу («Лазанья, — объяснил Серджио, — моя мать такую собаке не даст!»), а меня все не вызывали и не вызывали.

Серджио решил смилостивиться надо мной и подозвал охранника для консультации. В целом контакты нашей камеры с этим охранником были ограниченными. Он был родом из какой-то забытой богом деревни в Калабрии и смотрел на всех зэков, особенно иностранного происхождения, со смешанным чувством страха и презрения. По большому счету все мы были убийцы, и/или насильники, и/или педофилы. Он, не переставая, молился за то, чтобы никто из нас не вышел. Или, по крайней мере, был депортирован и оставил мирный итальянский народ в покое.

Вся эта информация исходила исключительно от Серджио, ибо я не мог понять ни одного слова калабрийца.

— Потому что он не по-итальянски говорит, — объяснил Серджио. — Итальянский — это Данте, Д’Аннунцио…

Он замялся в поисках еще одной фамилии и смолк. Не был он отличником в школе, короче.

— Не, ну чо тебе объяснять, это язык великой культуры. А этот говорит на диалекте, который происходит… ну, представь, каково с овцами целый день говорить! Вообще-то, он меня побаивается, — гордо добавил Серджио. — Знает, что у меня связи. Ты понимаешь, это то, на чем стоит Италия: тупой мужик надел форму и думает, что он навсегда оставил свою деревню, но он все равно побаивается меня, потому что он видит во мне padrone! Хозяин!

Теперь, перекинувшись двумя словами с калабрийцем, он окрикнул меня:

— Суда не будет, Russo! Lo sciopero! Забастовка!

Не знаю, что там у меня было написано на лице, но для Серджио мое выражение было почище чаплинского или там Альберто Сорди.

— Забастовка, понял? Велком ту Италия! Che bel casino!

Наконец он устал гоготать, поднял руку — не говори ничего — и пустился в объяснения. Итальянская рабсила была поголовно в профсоюзах, но профсоюзы были связаны друг с другом временными соглашениями, которые могли быть расторгнуты в любое время по любому поводу. Эдакие средневековые города-государства. Сегодня, как видно, профсоюз клерков в бюро общественных защитников решил устроить однодневную забастовку. Почему? Chissa! Да кто знает? Но без клерков твой адвокат даже папки с твоим делом не найдет! У него даже нет права ее искать! Так что все слушания переносятся.

— Mannagia! — залился я свежевыученным местным матом. — Porca miseria, figli di troia!

А что еще я мог выучить в РЧ — Данте с Д’Аннунцио?

— Но меня-то не общественный адвокат представляет! — запротестовал наш однокамерник Омар. — У меня-то обычный адвокат!

Серджио подумал и пошел посовещаться с охранником. Я не мог не заметить строгого выражения на лице калабрийца в ходе разговора. Не мог он упустить такого шанса выглядеть авторитетным. Как, впрочем, и сам Серджио.

— Ну, в общем, наш конфиденциальный источник, — Серджио с трудом сдерживался, чтобы опять не покатиться со смеху, — наш отважный защитник общества от таких монстров, как мы, считает, что у нашего американского друга есть шанс попасть на послеобеденное заседание.

— Не американец я! — запротестовал Омар. — Я гражданин Канады! У меня канадский паспорт! Смотри! У меня водительские права из провинции Альберта!

Никаким курсивом нельзя выразить ту гордость, с которой Омар объявил о своем статусе. Ну, в общем, вы поняли — очередной «натурализованный». По части гордости с аборигенами не сравнить.

На самом деле у Омара было кое-что общее с охранником, ибо оба происходили из глухих деревень, где овец было больше, чем людей: один из Калабрии, другой из Иордании. Но такая общность видна только на расстоянии — на приличном расстоянии, — потому что каждый из них скорее бы умер, чем признал, что у него есть что-то общее с грязным калабрийцем/арабом.

Из двоих Омар был на порядок симпатичнее, и не только потому, что он был по нашу сторону решетки. Он был весь такой светящийся славный малый лет двадцати пяти, с телом как у Фидия, что было неудивительно для преподавателя физкультуры, чем он в Калгари и занимался. Он улыбался на раз и был полон добродушия, и я уверен, что с таким сочетанием внешности и характера он наверняка пользовался популярностью в школе и дома. Он был с виду абсолютный теленок, который ну никак не мог сделать никому зла. Почему-то мне казалось, что его проживание в Калгари было как-то с этим связано.

В этой жизни у каждого теленка вагон слабинок, которых только и поджидают разные львята, или гиенята, или кто там в животном царстве. Омара погубило его чувство сыновнего долга. У него росли года, и однажды ему пришлось вернуться в деревню на предмет женитьбы. Тут-то усвоенные уроки канадской жизни его и погубили. Отвыкнув от деревенских обычаев, он надеялся вывернуться, но оказалось, что личика нареченной придется ждать до первой ночи. Это начало доставать нашего новоиспеченного канадца. Тем не менее он был хорошим сыном и не таким уж современным индивидуалистом и сцену устраивать не посмел. Он продолжал тянуть время, а времени уже было мало.

И тут ему повезло. Хотя, как сказать, «повезло». Хоть кузнецы своего счастья из нас, как правило, никакие, но удачи в чистом виде тоже нет, так что как-то они всегда сочетаются, хотя и, как правило, в неведомых нам пропорциях. Как-то вечером он тусовался со своими местными одноклассниками, и его будущий шурин сказал — в шутку? в полушутку? chissa? — что, может, Омар не уверен насчет брака, потому что он уже столько времени живет среди неверных? И, может, ему теперь мальчики больше по душе, особенно с его работой, где — они чо, правда каждый раз под душем моются после тренировки? Ну, дак — и пошли подмигивания и гиканья.

Нынче-то, конечно, от такого намека у любого западного учителя инсульт будет. 70-е были в этом плане помягче, но даже тогда, как мне кажется, такого рода обвинения принимались серьезно, особенно в нефтескотоводческом мачо-городе Калгари, вдали от космополитских Монреалей или не дай бог Сан-Франциско.

Короче, Омар вспылил. И будучи после часов на тренажерах в лучшей форме, причинил обидчикам немалый телесный урон. Что он там сломал им? В детали гордый канадец не вдавался. «I hurt him bad, that’s all.» Но для оценки ущерба пришлось выписывать старейшин из соседних деревень. Семейный вердикт был единогласен: на данный момент Омару предлагалось исчезнуть.

И только когда Омар вступил в прохладный терминал Королевских Иорданских Авиалиний, он наконец-то осознал, что он был спасен от матримониальной ловушки. Ибо на ближайшее будущее примирения между семьями не ожидалось.

— «Добились мы освобожденья / Своею собственной рукой», — спел я тихо.

— Да ладно! — Серджио замахал на меня. — Русские всегда с этими коммунистическими песнями.

— А что, разве не так все и получилось? — Я продемонстрировал быструю серию левой-правой.

— Ну да, ага. Коммунисты вечно на себя одеяло тянут.

У Омара еще оставалось несколько дней отпуска от щедрот канадских налогоплательщиков, и он двинул в Рим. Он прилежно следовал туристическим инструкциям и отдал должное всем красотам, от Ватикана до Треви, от il vino (в деревне ислам толковался жестко) до gelati. Но в сексуальном плане он изголодался… ну это просто решается: пошел на диско, подцепил девчонку — такой весь из себя симпотный спортивного вида канадец (про Иорданию ни слова), какие проблемы? — и повел ее к себе в отель.

Вот с этого места… это был все же не отель. Это был pensione. Стремно как-то скромному учителю физкультуры аж на отель отстегивать, не находите? Пансион — самое то, подумаешь, туалет в коридоре! Но вот правила там другие. Омару объяснили, что нет, нельзя гостей на ночь глядя, — особенно женского пола, — и ему это совсем не понравилось, особенно после двух-трех стаканов.

«Да вы с ума сошли? Я заплатил за комнату, или как?» И на тот случай, что этот тупой макаронник не понял английского, он пнул как следует прилавок, за которым стоял ночной портье, сынок хозяйки пансиона.

А пинок у Омара был почище его джеба. Бум! Затрясся прилавок. Бум! Затрясся кассовый аппарат. Распахнулась нижняя створка, и пара монет вылетела на пол. То есть, может, и вылетели — по крайней мере, так утверждал портье. Ага! Rubata aggravata! Ограбление с отягчающими!

«Знакомая статья», — подумал я.

— Ну, ты ему тоже двинул? — Серджио перебил.

— Пальцем не тронул! Клянусь мамой!

— Совсем-совсем?

— Ну, я оттолкнул его, он же вообще хотел меня схватить…

— У-у-у… — Серджио изобразил болезненную мину. — Эти портье… у них моментально синяки, переломы…

— Да откуда я знаю? — Омар горестно посмотрел в сторону. — Я столько лет живу в Калгари, я ни разу вообще ни с кем не дрался. Ни разу.

Мы смолкли, думая о том, что же это за место такое, где Омар мог оставаться таким ангелочком. Сидел бы там в своем раю и не рыпался. Ну, разве что в Эдмонтон сгонял на матч с «Ойлерз».

И тут охранник открыл дверь и прочел — пропел — фамилию Омара с максимальным эффектом, искажая каждую гласную. Мы пожали руки и пожелали ему удачи.

7. Секс. Разный

Калабриец был нетипичным охранником. Он был салагой. Другие охранники тоже были деревенскими, но они уже пообтесались и расслабились. Злобных среди них не было. Например, если спросить охранника прикурить, он щелкнет тебе зажигалкой; попроси передать книжку или записку в другую камеру — без проблем, и даже разглядывать не будет; но попроси вызвать начальника, или отвести тебя к телефону-автомату, или все что угодно, где ему придется подвинуть зад, — приготовься выслушать вагон отговорок и красочнейшие образчики языка жестов. Самая популярная отговорка: «Ну чо я тебя буду водить, у меня смена вот-вот кончится / обеденный перерыв начнется / мне в уборную надо — в общем, спроси, который после меня придет». То есть расписание их смен выходило за рамки простой арифметики. Сплошные Фибоначчи.

Книжки, которые передавали из камеры в камеру, были изрядно потрепанными комиксами, и ничего подобного я доселе не видывал. Текста там вообще не было; все персонажи были или животными, или какими-то полулюдьми, я уже не помню, но я помню, что их наиболее примечательными чертами являлись их гигантские половые органы, то есть если по жанру это были комиксы, по исполнению это были граффити со стены туалета. От избытка воображения авторы не страдали: все сюжеты были примитивными версиями «Ну, погоди!» с секс-добавкой; каждый сюжет заканчивался секс-оргией. Самцы-волки, и коты, и какие-то грызуны ходили с гигантскими членами, которые почему-то не мешали им бегать и (наверное) танцевать, а у самок губы занимали пол-лица, груди и задницы были размера хороших арбузов, а уж лобковые шевелюры были гуще амазонских джунглей. Нарисованный в этом же духе половой акт происходил в среднем раз на три страницы и сопровождался обильными междометиями и выражениями. Земля не просто «сдвинулась», как говорят амеры — каждый акт был тайфуном, цунами, ураганом. Комиксами «зачитывались» поголовно, их передавали из камеры в камеру, залистывали до распада, но это никого не волновало, не за связность их любили.

Итак, охранники передавали эту «литературу» из камеры в камеру без проблем, да и вообще вели себя пассивно (точнее, пофигистски) в отношении контактов между заключенными. Тебе никто не запрещал переговариваться с другой камерой, передавать записки, сигареты, еду. Я вырос на историях советских тюрем, где на передачу записок прилагались невероятные усилия, так что для меня все это было диковато. Но самое шоу наступало перед отбоем, когда сотни заключенных хором начинали стучать по решетке и орать «Voglio fica!».

Когда я первый раз увидел этот спектакль — сотни рук, молотящих жестяной посудой по металлической решетке, и сотни голосов, орущих «Хочу пизду!», — то я испугался. Воображение рисовало разозленных охранников, топающих по коридорам, размахивающих дубинками, открывающими двери и избивающих зэков по полной программе, и никто не спросит, орал ты или нет, и мне с моим банальным этническим счастьем в этой ситуации не светило. Но минуты шли: «VOGLIO FICA! VOGLIO FICA! VOGLIO FICA!» Крик нарастал, отдаваясь эхом по всему зданию — в нем было и отчаяние, и издевка над самими собой, и напоминание, что мы были живы и не до конца сломлены системой.

Система, впрочем, не реагировала. Наши деревенские охранники устало позевывали. Потихоньку тюрьма успокоилась, свет потушили, наступила ночь.

Сцена оставила у меня такое сильное впечатление, что на протяжении многих лет в Штатах это скандирование мне слышалось каждый раз, когда я смотрел на корешок чека, где перечислялись налоги и прочие отчисления. Одним из самых больших отчислений был FICA, он же Federal Insurance Contributions Act, он же налог на зарплату.

***

— А вдруг забастовка затянется? — спросил я Серджио. — Что если правительство не пойдет на уступки?

Он опять закатился счастливым смехом. С моими вопросами он меня вообще стал держать за дежурного шута.

— Ну и коммунист из тебя, ни хрена не понимаешь в забастовках! Недаром тебя из России поперли! Однодневная забастовка ничего не значит, это типа они подписались, что столько-то дней в году будут бастовать, ну и план надо выполнять… а скорее всего, они еще отгул хотели. Смотри, сегодня четверг, завтра церковный праздник, день Св. Каллиста, а потом уже и выходные…

— Какой еще нахер Святой Каллист? — заорал я благим матом.

Да они все с ума посходили! Еще три дня сидеть в этом сраче? Ну, бля, страна! Воистину, бля, казино!

— Чем твой гребаный Глист прославился? Сколько девственниц он спас от анального?

— Эй, полегче, сommunista! — Вдруг на ровном месте Серджио посерьезнел и даже украдкой перекрестился, чего я никогда за ним не замечал. — Ты, вообще, где находишься? Католическая страна как-никак. У нас тут святых больше, чем зэков в РЧ, — всех выучишь, работать не надо.

Да пошел ты. Я пять лет марксизм изучал, или притворялся, что одно и то же. Напугал меня каким-то сборищем мужиков в рубищах со стрелами, торчащими из жопы. Я понятия не имел о политической позиции профсоюза клерков, но вряд ли она была далека от IL Partito Communisto. По крайней мере, официально; никто из коммунистов, каких я знал в СССР, не выносил свои политические взгляды за пределы парткома и занимался в основном поддачей, которую он изредка прерывал для накопления матценностей. И вдруг приезжаешь в Италию, и оказывается, что в своем религиозном пиетете католическая церковь спелась с левой шантрапой — и даже с календарем! — чтобы лишить меня моих юридических прав!

Я взревел, как больной слон, и еще, но злость не выходила. Я прошептал:

— Еще три дня.

Затем я вскочил как укушенный:

— Серджио! А понедельник? Там есть какие святые? Или забастовки?

— Eh, chissa, eh, Russo? — Он даже не поднял головы от своих ногтей.

Я никогда еще не видал человека, до такой степени помешанного на своих ногтях (про Онегина ни слова).

— Может, на нас нападут русские, как вы напали на чехов, и тогда ты скажешь своим боссам, что мы сидели в одной камере и что я нормальный пацан и мне можно доверять. Или на нас нападут американцы — это еще круче! У меня дядя жил в Неаполе в 45-м — мадонна, он клянется, так здорово он не жил никогда! «Мальборо», шоколад, нейлоновые чулки — он два дома купил потом!

Я собрался сказать какую-нибудь гадость в духе: «А как же партизаны, и Белла Чао, и вся эта романтика?»

Но тут он сказал:

— Послушай, у тебя дела не так плохо. Посмотри на Омара.

И то правда. Омара привезли поздно вечером. Он был полным зомби.

— Ну чо там было?

— Не знаю.

— Решение-то вынесли?

— Не знаю.

Слушание было проведено. Выступил прокурор, выступил адвокат Омара, судья стукнул молотком… и его забрали. Вся процедура была на итальянском, и никто не удосужился перевести ему ни слова. То же и его адвокат, родом из Египта, которого он нашел через какую-то мусульманскую контору помощи единоверцам, сделал ручкой и пошел дальше.

— Я ему все свои travelers’ checks подписал, — признался Омар. — У меня теперь вообще ни копья.

— Нифига себе, — пробормотал я. — А вдруг они тебе вообще предъявили совершенно другие обвинения? Что если хозяйка сказала, что ты пытался ограбить ее и изнасиловать?

По крайней мере, это было за двадцать шесть лет до 9/11, а то Омар был бы уже на пути в Гуантанамо.

— Что, если тебя к пожизненной приговорили?

Вопросы были все риторические. Омар развернул одеяло на полу и принял позицию — лбом об пол, задницей кверху. Все — ушел в молитву. Наверное, проклинал час, когда он принял близко к сердцу подкалывание своих родичей. Сейчас бы уже отпраздновал свадьбу со своей Лейлой и нежился на перинах. Я не был уверен, кланяется ли он в правильном направлении, но у сердца своя география, и Аллах всепрощающ: куда оно показывает, там и Мекка.

— Да не слушай ты его, — в голосе Серджо особой уверенности не было. — Эти русские из всего трагедию делают.

Я хотел было огрызнуться: «По крайней мере, мы ее не поем со сцены».

Но тут меня прервал до этого молчавший Хуан:

— Эль Рохо [красный] прав. В этой стране, если ты иностранец, нет у тебя никаких прав.

Сурприз, однако. Хуан вообще никогда не говорил. Он был слишком подавлен, чтобы говорить. Большую часть времени он проводил, уткнувшись лицом в подушку, и вставал только для еды и туалета. Я, кстати, не видел последнего, я просто предполагаю — он же ел, правильно? Даже имя «Хуан» — это предположение, избранное для удобства. Не помню я, как его звали. Я даже не помню, как он выглядел, не то чтобы он у меня вертелся перед глазами. Смуглый был — да, средней смуглости, ну, как все латиноамериканцы; он же и был латиноамериканец. Из Каракаса. Caraqueño.

***

В голове у Хуана его состав преступления был проще некуда: он был преданным другом. Его друг, тоже из Венесуэлы, поссорился с женой-итальянкой; она схватила детей в охапку и улетела домой в Италию. Не знаю / не помню, предпринял ли друг какие-то юридические меры, чтобы вернуть детей; вместо этого (или в дополнение к этому) он пошел к своему лучшему другу Хуану и попросил помочь.

— Суки жадные, — шепотом прокомментировал Серджио, — нет чтобы местных нанять, уже бы дома сидел. Все иностранцы — жмоты. Итальянский народ самый щедрый. Хотя, конечно, тоже говна хватает.

— Может, у них правда денег нет, — сказал я, вечный идеалист.

— Ma dai… — Серджио осклабился. — В Венесуэле нефти, как у арабов, — это раз, и еще кокаина девать некуда.

— Кокаин вроде как в Колумбии.

— Да какая разница, чо ты меня ловишь, подумаешь, научился географии в своей России…

Аналогично, я не знаю / не помню, какую именно роль играл Хуан в похищении — стоял на стреме? Сидел за рулем? Держал мамашу? В любом случае это было неважно. Операция по захвату была успешной, и счастливый папаша вылетел в Каракас с детьми. Но Хуан застрял — пытался вернуть взятую напрокат машину? Искал парковку в аэропорту Фьюмичино? Как нас учат сотни голливудских боевиков, пока плохиши остаются плохишами, все у них получается. Проблемы начинаются тогда, когда они пытаются завязать. Похоже, что Хуану недоставало профессионального криминального опыта; он попытался вести себя как добропорядочный гражданин. И за это он получил статью «насильственное похищение». Что, по общему мнению, была очень плохая статья.

Теперь Хуан сидел и ждал новостей из далекого Каракаса, где его друг якобы не спит и не ест, нанимает адвокатов, подписывает письменные заявления под присягой, бронирует места на самолет, чтобы вернуться в Рим и сдаться на милость итальянским властям… ну, может, не последнее, но что-то же он делает! Иначе, судя по всему, Хуан был обречен состязаться с Омаром по безысходности своего положения. Или со мной. Стоп: я-то был невиновен! И что из этого? За стенами моей темницы мне чудился барабанный бой процессии проклятого Святого Глиста, вопли и сопли над его иконой, и главный монах перешептывался о чем-то с моим адвокатом и показывал мне фак. (Ради дела адвокат тоже вырядился в сутану, впрочем, как всегда, идеально отглаженную.) А Сестра Тереза вообще на меня глядеть не хотела.

8. Я переквалифицируюсь в юрисконсульта югославской мафии

При аресте нас швырнули в черный воронок так поспешно (предполагаю, что карабинеры спешили вернуться в койку), что у нас даже не было времени взять с собой предметы первой необходимости. Пара итальянских банкнот у меня были в кармане, зубную щетку дали в тюрьме (я так думаю, хотя это может быть наслоение из голливудских фильмов, ибо крохотные позорные ломкие щетки нынче выдают везде, в отелях и самолетах) — но вот чего я не принес с собой, так это сигарет.

Горан был из Югославии, если кто помнит такую страну. Опять же, его вполне могли звать Зоран или Боран — не помню я, это типа как с Хуаном из Венесуэлы в предыдущей главе. Горан подошел ко мне во время прогулки на тюремном дворе. Он был коренастым пацаном с неприятным мясистым лицом, а взгляд его был мне очень даже знаком. Так что, когда он мне поведал, что он лазил по карманам на вокзале, я нисколько не удивился.

Я еще меньше удивился, когда он предложил мне пачку Muratti Ambassador (понтовый бренд), а заодно и дружбу, защиту и долгосрочное сотрудничество. В его исполнении это звучало как какой-нибудь пакт, которые подписывают на саммитах, которыми всегда открывались советские выпуски новостей. (Та-да-да-да, та-да-да-да…) Мне сразу стало не по себе, потому что… короче, со мной всегда так. Не то чтобы я был зациклен на теме своих взаимоотношений с криминалом, но раз уж писать о тюрьме и о Горане-Зоране, без преамбулы никак.


В России хулиганы не оставляли меня в покое. Причем это не то, что вы думаете: меня не толкали в коридоре, и у меня не отнимали мелочь, хотя это было направо и налево («Нет ни копья? А найду?») Наоборот: они хотели со мной дружить. Инстинктивно я подозревал с самого начала, что минусы дружбы с хулиганами перевесят плюсы, и так оно всегда и получалось.

В школе это начиналось со списывания домашней работы. Я протрубил десять лет в отличниках, так что сама по себе просьба не была необычной. Но это еще было не все: в их глазах я нес полную ответственность за их ошибки. То есть я должен был еще и удостовериться, что они правильно списывали, и подсказывать в классе.

Не будем преувеличивать: последнее было скорее исключением, нежели правилом; обычно хулиганам вполне хватало троек. Но в их мире они не хотели быть моими должниками и неизменно предлагали расплатиться. Но что они могли предложить, кроме: «Ну чо, на тебя наезжает кто? Хочешь, я ему п***ы дам?»

Вообще-то, никто на меня не нападал. Я не особенно расстраивался, когда кто-то вел себя недружелюбно; я никогда не хотел быть другом народа типа Марата; без некоторых «друзей» лучше обойтись. Но они все равно продолжали донимать меня этими вопросами: «Чо ты ждешь? А он ходит всем говорит, типа я Гуревича на х*ю видал?», пока я не ощутил себя простым инструментом, предлогом, чтобы кого-нибудь побить.

Я продолжал «не сознаваться»; в ответ они прибегнули к «профилактическим мерам», сопровождая меня по школе и снаружи и заявляя во всеуслышание, что «кто на Гуревича потянет, тому кранты». Учитывая достаточно криминогенную атмосферу в городе, я ничего не имел против, но опять же минусы перевешивали: некоторые ребята начали меня сторониться по понятным причинам, а уж когда слухи дошли до их мам… Я лежал бессонными ночами и мечтал о том времени, когда шпана уже наконец просто не возьмет и не спишет домашнюю работу и не оставит меня в покое. Я с ужасом думал, что будет, если они станут напрашиваться ко мне в гости, но, слава богу, до этого не дошло.

Шли года, и «дружба» стала означать только одно: совместную поддачу. Я не мормон какой, веселие Руси есть пити, но я не видел веселия в том, чтобы поддавать с придурками с одной извилиной на брата. Даже если они и не особенно пытались напиться за мой счет, денег в любом случае было не густо, и тратить их на омерзительный портвейн с ними было как сыпать соль на рану.


В случае Горан-Зорана «покровительство» носило мягкую форму и зиждилось на убежденности, что мы были братья-славяне, униженное и оскорбленное меньшинство, чьи права бесконечно попирались грубыми жестокими итальянцами, так что мы должны были держаться друг за друга и не показывать слабину. В целом все его монологи на тюремном дворе сводились именно к этому.

Как ни верти, но на тюремном дворе я оказался прочно «приписан» к Горану и его братве — а их было немало в «Реджине Чели», и мазу они держали серьезную. С одного взгляда я не мог вычислить его статус: то ли они были его боссы, то ли он был им боссом, то ли просто в одной деревне выросли. Но процедура знакомства происходила достаточно серьезно, чтобы не сказать торжественно. Чуть ли не коронование. И опять: «Если кто на тебя тянет, ты скажи».

Горан сморщился и сплюнул что-то на своем родном, типа: «Какие вопросы, уже все схвачено, если кто чо, чуваку не жить».

Я тоже сморщился — это уже мы проходили; только думаешь, что начал жить заново, как опять пошел déjà vu, все одно и то же, только на более крутом витке.

И разговоры у них были все одни и те же — про «Црвену звезду» и «Реал Мадрид» и сколько футболерам платят. Про некоего Вукашина, которому привезли целую тачку баб из Черногории, но такой мудак разве потянет, они же суки злые и мстительные, надо подкатиться, посмотреть, может, чего перепадет. (Дальше шли уже совсем анатомические размышления о черногорских вагинах.)

И все же, как бы я ни томился обществом Горана и Ко, следует признать, что по крайней мере в их компании я мог расслабиться. Все же имидж тюремного двора такой, что один косой взгляд — перо в бок. Среди друзей-славян это мне не грозило, и я мог — хотя и тайком — поглядывать на других заключенных. С другой стороны, ничего я в них особенного не видел. (Если бы видел, может, и запомнил бы?) Были какие-то группки, да, но слишком был я погружен в свои собственные проблемы для того, чтобы отвлечься на наблюдения, и силовые векторы тюремного контингента так и оставались для меня непостижимыми. Должны были быть заговоры, кто-то кого-то «заказывал», кто-то еще собирался «закрыть» подозреваемого стукача, но для меня все они оставались фоном, толпой, статистами. В кино это выглядит намного понятнее, там показывают, кто что говорит шепотом, крупным планом с субтитрами, чтобы мы не перепутали хороших зэков с плохими. А в жизни я только видел, что белых людей на дворе было негусто, и чем зэки были темнее, тем их было больше, — вот такая несложная диаграммка, — но в расовый бунт «Бей белых!» это не превращалось, все жили мирно; просто не до этого было народу, полагаю.

Горану было легче, он считал, что уже все знает (по крайней мере, он выглядел, как будто уже все знает, и это само по себе ничего не значило, ибо являлось оптимальной позой). Я уже понял, что про кого его ни спроси, реакция будет одна и та же: «Не гледай! Не указуй!» По его словам, эти вразвалочку передвигающиеся типусы в спортивных костюмах все до одного были «крестные отцы» из Неаполя, или Калабрии, или Сицилии, причем по некоторым описаниям я начинал подозревать, что он знает не больше моего и нещадно плагиатит итальянские фильмы о мафии. Я мог поверить, что усатый хряк в «Найке» и есть главный, который раздает приказы — кого убрать, кого на раздачу пищи поставить, кого послать долги собирать. Но у меня в мозгу паразитировал советский червь недоверия ко всем масштабным историям, так что мне было легче поверить, что на самом деле хряк был городским служащим, который обвинялся в растрате (то есть не поделился), а пока что объяснял всем, как отжать у города квартирку побольше — вписать туда родственников жены и пр. В придачу следует добавить, что понимание «српского езыка» Зорана требовало немалых умственных усилий, у меня заболевала голова, и я не мог дождаться возвращения в камеру.

А еще у Горана были политические убеждения. Советский Союз, по его словам, был страной полного социального равенства, где никто не имел права выпячиваться. Хотя для него это могло создать профессиональные проблемы, он все же мечтал переселиться туда на старость. Потому что Югославия была плохим местом, сплошное ворье и аферисты: «Медный пятак украдут с глаз мертвеца. Я тебе точно говорю — я свой народ знаю».

Как часто я слышал эту распространенную фразу: «Я свой народ знаю», и каким она была хорошим лекарством от идеализма чужих. Я тоже знал «свой народ», и я мог понять, почему он был таким райским местом в глазах стольких Горанов. Впоследствии я понял, что на самом деле быть русским в Италии было не так уж плохо, особенно когда с деньгами круто — а когда у меня в то время было не круто? Когда у тебя денег нет, неизбежно получается так, что ты общаешься в основном с сочувствующими коммунизму, и, если особенно не вдаваться в идеологические дебаты, они были отличными ребятами, щедрыми, всегда готовыми поделиться граппой, бутербродом или даже, если женского пола, несколько большим. По контрасту, много лет спустя, когда я вернулся в Италию уже с американским паспортом, о халяве не могло быть и речи; от американца, особенно немолодого, ожидалось наличие денег, «многаденег», и, если их нет, «что-то с тобой не так, парень».

Славянская солидарность была большим делом для Горана; он на полном серьезе думал, что, когда нас выпустят, мы будем «работать» вместе. Он считал, что он мне делал большое одолжение: я был совсем зеленый, только что из России, ни кола ни двора, но я уже так здорово чесал по-итальянски!

— Ты будешь нашим avvocato, серьезно! Advokat, знаиш?

Горан разговаривал со мной на невероятном винегрете итальянского и сербохорватского в полной уверенности, что последний ничем не отличается от русского.

— Знам, знам, — бормотал я неуверенно.

Те, кто знает больше одного славянского языка, осознают, что это сходство на самом деле лингвистический айсберг, которого хватит на пару «Титаников». Даже простое «спасибо» на сербском звучит как «хвала», польское «uroda» на самом деле «красота», чешское «vůně» (почти «вонь») — это просто «запах» и т. д. Я не надеялся объяснить Горану эти тонкости, но от этого притворного понимания у меня голова шла кругом. Теперь я не могу не подозревать: а что если я все понял не так? Что если он просто получил наводку на квартиру богатого адвоката и предлагал мне постоять на стреме, пока он ее будет грабить?

Понимать было нелегко, но наковырять ответ на псевдосербохорватском было вообще пыткой, особенно учитывая моих собственных тараканов насчет грамматики. Пожалуй, я был граммар-наци еще до изобретения термина, хотя я был скорее граммар-гамлет, если уж на то пошло.

Объяснить все это Горану было совершенно невозможно. К счастью, когда дело доходило до мата, все славянские языки помешаны на вагине. Если произнести слова «пичку матер» с правильным задумчивым выражением лица и кивать соответствующим образом, то это обеспечит понимание от Праги до Белграда, не хуже чем «fuckin’ shit» в Нью-Джерси. Опять же Горан не настаивал на правильном произношении.

— Да легко это, — настаивал он на своих планах. — Сдаешь тест — да сдашь ты его, какие проблемы! Я видел этих итальянских адвокатов — да они тупее косоваров и врут как албанцы! А еще притворяются, Я представляю ваши интересы — пичку матер! — сплюнул он. — Да знаю, что денег у тебя нет на тест — дам я тебе деньги! Ну что, забили? Договорено?

— Договорено, — кивнул я.

А вдруг нас выпустят в один день? Меня насильно сделают штатным юрисконсультом, shyster для банды югославских карманников? Я живо представил себя в черном дакроновом костюме с блестками, кроваво-красной шелковой рубашке, туфлях крокодиловой кожи и тоннами золота вокруг шеи, бряцающими при каждом движении. Через год я стану главным посредником в переговорах с неаполитанской Каморрой и калабрийской Ндрангетой, через два итальянская полиция сделает мне предложение, от которого нельзя отказаться, через три я женюсь на непорочной четырнадцатилетней дочке цыганского барона с кустистыми бровями и нежными тугими грудями, но на свадьбе я рухну под градом пуль. Вей из мир, какие перспективы. За этим я ехал.

Насчет дочки-свадьбы — это скорее из еще не отснятого фильма Эмира Кустурицы. Все воспоминания недостоверны. Но проиграй я первое же дело, мне тут же переломают ноги. Это следовало принять как неизбежность.

Между тем для Горана дело было в шляпе. Он представил меня своим корешам как «мой адвокат».

Один из корешей внимательно уставился и спросил, не еврей ли я.

После секундной паузы я кивнул и добавил:

— Наполовину.

Но так тихо и несмело, что, пожалуй, кроме меня никто и не услышал.

— Нормально. — Он тоже кивнул. — Нанимать — так еврея. — И похлопал Горана по плечу: секешь, мужик.

Горан сиял так, как будто я уже спас его от вышки:

— Я те завтра целый блок сигарет принесу.

9. ЭПИЗОД В МИНОРНОМ КЛЮЧЕ, в котором я отбываю в неизвестном направлении, но ни на шаг не приближаюсь к свободе

И вот пришел день, когда охранник выкрикнул мою фамилию. После объятий и обещаний встретиться я медленно и неумолимо прошествовал к выходу. Все шло по знакомой схеме: тебя приводят в комнату и говорят: «Жди». Ты ждешь. Потом тебя приводят в другую комнату, где уже сидит пара охламонов, и вы ждете вместе. Наконец вас всех приводят в еще одну комнату, где уже сидит другая группа, и вы опять ждете вместе, маленькие капельки, путешествующие из притока в приток, чтобы достичь Волги-Миссисипи и впасть в Каспийский залив Мексиканского моря.

Если вы граф или как минимум барон Монте-Кристо и спите и видите, как бы сбежать, вы обязательно должны вырезать план своих передвижений специально заточенным ногтем у себя на икре. Если ты крутой зэк, отбывающий пожизненную, то ты устанавливаешь по-тихому контакт с другими, чтобы подтвердить свой статус на тюремном дворе и удостовериться, что не покажется никто, кто на тебя точит зуб; в крайнем случае, чтобы стрельнуть пару цыгарок. Если ты журналист и/или член политической оппозиции, ты засекаешь время и заносишь его в свою книгу (предварительно помножив на) как очередное выступление против режима. Если ты просто охламон или иностранец, как ваш покорный слуга, ты сдаешься в комнате №3 или 4 и превращаешься в животное, которое погоняют электрохлыстом к выходу и тут же оглушают.

Так что не было у меня причин корежить себе икру: пожизненная мне не грозила, меня вели в суд, потому что ну зачем еще вытягивать меня из камеры? Так что, хотя моя первоначальная эйфория испарилась к моменту прибытия в №3 или 4, я с облегчением отдался течению, которое должно было унести меня к справедливости Амазонки и свободе Атлантики. А как еще?

Но пока я оставался в «Реджине Чели», светские условности оставались в силе. Большинство зэков сидели тихо, избегая взглядов, и я сделал то же. Чтобы меня пырнули за неосторожный взгляд, когда свобода так близка? Но, по крайней мере, на охранников я мог уставляться сколько угодно, и я вновь подивился тому, как мне повезло, что им было на меня наплевать. В России я вырос на историях садистов-охранников, чей весь смысл жизни сводился к тому, чтобы переломить заключенных. Их итальянским коллегам было на нас плевать. На их лицах не было написано ничего, кроме глубочайшей скуки.

Заключенные вели себя соответственно, воздерживаясь от экспериментов, которые могли бы пробудить охранников. Если у кого-то совсем чесалось поговорить, то он высказывался на футбольную тему. В ответ он получал бессильное пожатие плеч — комментарий на вечные несчастья, преследующие «Лацио»/«Фиорентину» — «Ma che fa? Stronzini tutti…”, «Что взять с этих засранцев?»

Мне на эту тему сказать было нечего, я не следил за футболом уже лет десять. Хотя вопрос вертелся: ведь кто-то же должен был у этих «засранцев» выигрывать, и где же были болельщики этих победителей? Наверное, их просто не сажали: или за «Милан», или «Интер» болели сплошь приличные люди, или «боление» за эти команды гарантировало неприкосновенность.

Ну, наконец-то: формы подписаны, мы выходим! Свобода так близка, я ее чувствую, нюхаю, пробую на язык! Обещаю всем богам, от Иеговы до Диониса, уважать свободу и чтить ее. Нет уж, пока не увидел небо в клеточку, не понять тебе счастья выйти поутру из дома за кофе и газетой, позевывая и почесываясь. У меня буквально кружилась голова от близости свободы — я уже унюхивал кофе, я чувствовал газетную тушь на кончиках пальцев, — я уже не читал, что я там подписывал, что было ошибкой настолько типичной, что чего о ней говорить. И правда, если бы я читал то, что я подписывал, это сберегло бы мне разочарование, постигшее меня минутами позже.

— Суд-то занят сегодня, а? — пробормотал я охраннику, пока мы стояли снаружи в ожидании фургона. — Мы же в суд едем, так?

Он посмотрел на меня как на идиота. К сожалению, этот взгляд мне хорошо знаком.

— В «Ребиббию» тебя везут. Другая тюрьма, — добавил он, правильно истолковав мое выражение. — Тебе там понравится. Все лучше, чем здесь.

— Другая тюрьма??? — С тем же успехом он мог меня зарезать прямо тут. — Но почему меня переводят?

Классическое итальянское плечепожатие:

— Eh.

Кто знает? Chissà?

***

Итак, в состоянии контузии я погрузился в полицейский фургон, совершенно не понимая, что происходит. Должен сказать, что шок прошел скоро. После недели в объятьях итальянского правосудия я уже не был таким психологическим слабаком, как раньше, и даже эти неприятные перемены я пережил без приступа паники. Я знал, что все же меня не ведут на расстрел, не отсылают в Союз, меня не похищает мафия, КГБ или Министерство марсианской мортаделлы. Я был жертвой общеабсурдного состояния итальянского правосудия №1234, и я воспринимал это как норму. Задавать вопросы охранникам было бесполезно, а добиваться ответов просто опасно. Да, ситуация была абсурдной, но не более чем паста с фасолью в девять утра.

«С другой стороны, — подумал я (то есть мог бы подумать, потому что, скорее всего, это я думаю сейчас), — поддержание состояния абсурдности в жизни заключенных может быть более эффективным путем добиться их повиновения („угнетать“ их, если вам не обойтись без теорий классовой борьбы), чем установление правил и неукоснительное им следование». Когда в системе правила и наказания произвольны, заключенный должен предполагать, что возможно все, и это пугает его еще больше, а чего еще надо системе, кроме страха заключенных? На практике, впрочем, те, кто придумал эту систему, вряд ли продумали все это так уж тщательно; они были такими же рабами своих собственных этнических или социальных представлений. То, что со мной происходило, было трудно себе представить в Скандинавии, но в России — запросто.

Все это навсегда останется кучей праздных заморочек, порожденных скукой и попытками не сойти с ума по дороге из РЧ в «Ребиббию». Впоследствии я никогда не думал об этом, никогда не пытался поставить разные тюремные мемуары бок о бок для сравнения, никогда не зарывался в пенологические трактаты. Причина, почему меня в последнюю минуту перевели в другую тюрьму, останется одной из многих загадок в моей жизни, и я с этим примирился. Я был слишком счастлив при выходе, чтобы возвращаться к теме.

Нет, в панику я не вдавался, но о чем подумать было. Например, что, если наш злыдень-адвокат, раздосадованный, что нас не удалось обобрать, написал телегу о том, что я опасный элемент, готовлю побег, и хорошо бы не рисковать и перевести меня в другое место, желательно на подольше. А взамен неплохо бы перевести его платного клиента или просто соседа по вилле его дедушки в более комфортную камеру. «Вот гад! — думал я, обливаясь желчью.

Или же Серджио вместо того, чтобы выдать своих мафиозников, накатал телегу о том, что я агент КГБ, и, как только я узнал, за что он сидит, тут же попытался его завербовать обещаниями многих женщин и машин. Может, пару лет скостят, чем черт не шутит. КГБ все же, не чета паре бандосов. На коварство торговца оружием можно было положиться. Чтоб за мамкины тортеллини да паршивого иностранца-коммуниста не продать?

Да и Горан-Зоран тоже, небось, хорош гусь. Подумал-подумал: «Вот шпиона разоблачу, сразу выпустят». (Отзвуки старого треша пера Льва Шейнина.) А уж что про его братву говорить, еврея сдать — святое дело. Стоп.

Как только я дошел до еврейской темы, я почувствовал новое дежавю — как за два месяца до этого, когда я ждал выездную визу. Я ходил взад-вперед по улице Горького и думал: «Кто же меня мог заложить?» Ситуация, в общем, не такая уж аномальная для советского человека. Но мы были не в СССР, и от этого надо было избавляться.

Вот какое объяснение показалось мне как забавным, так и приемлемым: двое угоревших со скуки тюремных администраторов поспорили, сможет ли один из них перевести всех зэков с фамилиями на «Г» из РЧ в «Ребиббию» за один день и заменить их обитателями «Ребиббии» на букву «С». Ситуация, где двое офигевших начальников решили один день поиграть в Вершителей Судеб, кажется мне более человечной и вдохновляющей. В конце концов, единственная сторона, кто на этом теряет, — это государство с его убытками. А это — думаю, согласитесь — никогда не бывает проблемой ни в каком обществе.

***

Этот нарратив начался в «Ребиббии», если кто забыл. И я уже жаловался на то, что я лучше помню свои трудности с итальянскими глаголами, чем физические описания окружающего. То же и с «Ребиббией». В голове у меня осталось общее впечатление места более современного или, по крайней мере, более свежеотремонтированного, чем средневековая «Реджина Чели». Да не будет слишком требователен ко мне читатель: речь идет об одном дне сорок лет назад, и не очень содержательном дне к тому же.

Это был теплый, солнечный осенний день, и все зэки были снаружи, пиная футбольный мяч с той же увлеченностью, с какой это делают повсюду в мире за пределами США. На самделе, они пинали его еще более увлеченно, чем босоногие Пеле на Копакабане, может, потому что даже самые беднейшие тамошние пацаны после игры возвращались в свои фавелы, а заключенных отводили назад в камеры, и это совсем не одно и то же. Даже охранники забыли о своих масках вселенской тоски и орали как могли, подбадривая команды. Я бы не удивился, если бы они скинули форму и присоединились к зэкам на поле.

Оговоримся: от этой картинки разит благодушием свободного человека сегодняшнего дня. В тот момент все эти физкультурные подвиги повергли меня в уныние. Это был подлинный Carpe diem; зэки вели себя так, как будто они были на свободе — но это было не так! Не было мне места среди них! Я был заключенный, я был жертвой несправедливости, и, исходя из того, что я видел в РЧ, то же относилось ко многим из них; как они могли забыть о своей несвободе и тупо пинать мяч?

Итак, я направился назад в камеру, подальше от этого золотого солнечного света, чтобы предаться своим темным мрачным мыслям. В камере меня ожидали двое здоровенных жирных египтян. Не знаю, за что они сидели, но итальянское правосудие напугало их до смерти; они трещали не затыкаясь на арабском и с непонятно паническим выражением сжимали до белизны в костяшках свои огромные чемоданы. На меня они поглядывали со страхом и ужасом, что мне также было непонятно, ибо сложения я тогда был достаточно щуплого; разве что зарос как дикобраз… В те наивные годы мы не знали таких тюремных ритуалов, как полотенце под ноги при входе и, как его, «отправляющего»? «направляющего»? Но, кто знает, вдруг действительно — всего лишь за неделю — «Реджина Чели» придала мне вид «бывалого»? Пару раз они посмотрели поверх головы, что навело меня на мысль, что они рассматривали меня как первую ласточку, разведчика, который их должен был проверить на вшивость. Такой оборот меня совершенно устраивал.

Для закрепления преимущества я растянулся на койке и уставился на них с бандитской наглостью. Эх, беломорину бы сейчас перекатить из угла в угол!

— Ma che guardate? [Чо уставились?] — Я сплюнул. Концентрация на роли напрочь забила обычные сомнения о временах и спряжениях. — Che volete, mannagia, eh? [Чо надо, мать вашу?]

Они не то чтобы затряслись, но пукнули прилично.

— No speaka Italiano, — забормотал один. — You speaka English? Please, we want no problem.

Другой энергично закивал — не, ты чо, мужик, мы завсегда…

Я снова сплюнул.

— No! — Весь антиамериканизм гордого патриота вошел в этот плевок. — E-e-english! Americani, eh? Figli di puta, tutti! [Cукины дети все вы!]

— Oh no. — Первый затряс головой.

«Слишком энергично, — подумал я. — А если найду? Темно-синие паспорта?»

— Egypto, — настаивал он. — Egypt, you know?

Я поднапрягся и изобразил вполне приличный зевок:

— Eh no. Ma — che me ne frega. [Да мне пофиг.]

Я Щукинских не кончал, этого «бывалого» надолго не хватило — я стал выдыхаться. Подумал, как в нормальных обстоятельствах я бы с удовольствием поболтал бы с ними о пирамидах и фараонах; но здесь я нутром чувствовал: этого делать не следовало. И вообще что-то было отвратное в том, как они держались за свои чемоданы. Как будто те были полны золота и драгкамней, которые они стырили из гробницы. Наверное, если бы я им сказал, что я еврей, их бы вообще кондрашка хватила. В момент на Моссад согласились бы работать. Везучие, гады: а что если бы я был настоящим бандитом?

***

Итак, я пожал плечами и отвернулся к стенке. Мне пришло в голову, что — уже который раз в жизни — я был настолько увлечен перспективами освобождения, что забыл попрощаться с Сестрой Терезой, в миру Марией Тудореску, которая вряд ли последует за мной в «Ребиббию». Даже контролерша Клавдия (Калерия?) не последует. «Нужно где-то новое привидение достать», — подумал я.

В отсутствие моей румынской монашки шторм вновь смыл меня с палубы, барахтаться в море паранойи и думать: что же такое еще может произойти завтра, что может помешать моему освобождению? Проблем хватало: например, «Красные бригады» могли выкрасть моего судью, а мафия могла его расстрелять. Обидевшийся защитник мог уйти на бюллетень и запросить об отсрочке (и еще, и еще, Рождество-Новый год были не за горами… а-а-а-а!). Одессит мог отречься от своих показаний или просто сбежать, и оставить нас на милость суда. Рим мог быть разрушен землетрясением. Легионы Спартака могли завладеть городом, уже не говоря о Гарибальди и Муссолини, тем самым погрузив город в состояние паники. Наверняка суды закроются первыми, сразу после ювелирных лавок.

И, наконец, самое простое: они-просто-напросто-забыли-что-меня-перевели. Завтра поутру калабрийский страж выкрикнет мою фамилию, и Серджио пожмет плечами: «Да ты ж его еще вчера забрал?»

И когда тот уйдет, бормоча себе под нос: «Черт, сплошной дурдом развели», Серджио аж подпрыгнет: «Что я вам говорил? Нет ничего такого, чтобы здесь не могло произойти!»

А что если все это заговор — упрятать меня в «Ребиббии»… Нет, ну как же — да кто я такой? Что я собой представляю? Двадцатилетний эмигрант? Нет, заговор отпадает… разве что если я знаю что-то важное и сам этого не подозреваю.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.