электронная
288
печатная A5
474
18+
Особо веселых заберет будочник

Бесплатный фрагмент - Особо веселых заберет будочник

Объем:
174 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0050-6497-4
электронная
от 288
печатная A5
от 474

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Но этот город с кровоточащими жабрами

надо бы переплыть…

А время ловит нас в воде губами жадными.

Время нас учит пить.

Александр Башлачев

Посреди одинаковых стен,

В гробовых отдаленных домах,

В непроглядной ледяной тишине…

Долгая счастливая жизнь.

Егор Летов

А я уже, похоже, не могу молчать —

От молчания лопается кожа на плечах.

Забываю знакомые имена.

Ощущение «под» превращается

В ощущение «на».

Дмитрий Озерский

Железные скобы вбиты в крылья,

Источник задушен золотой пылью,

Закрой за мной, я не вернусь.

Борис Гребенщиков

Кузова без душ, или души без башен.

Вот такой расклад, такие дела.

Константин Кинчев

Живи да радуйся, в общем — танцуй вальсами,

Но кто-то трогает мое сердце пальцами.

Андрей Бледный

А люди здесь живут и умирают,

И, молясь, не понимая

На кого охотиться теперь,

Когда смеется задыхающийся зверь.

Глеб Самойлов

Проложек. В дебри

Закатило Дурня в лес. По самое горло. Надавило ветвями на глаза шальные, дурные. Рвет рубашонку тропой непролазной. Лезет на всякий огонь, а как ни огонь, так всё не люди вокруг него ночь коротают — черти. Бросается в каждый хоровод, опомнится, а водят его не ветры вольные — утопленники. В какую сторону не свернет, обратно леший возвращает. Измаялся Дурень. Угорел от тоски изнутри выжирающей. Кинулся он тогда оземь и стал видеть строже, злее. И видит, не лес то, а целый город подмастерьев кишечных. А кишечные подмастерья, трубочками табачок сглатывая, смотрят в сторону грубо случившегося, дерзновенно — произошедшего. Хрустят суставами, щелкают зубами. Счастья поджидают подворотно — неожиданное, долгожданно — ненавистное. Переминаются, топчут грязь валенками истасканными. Побаиваются солнышка осеннего, ни кому не дружественного. Копошатся в животах. Хитросплетенные, паром исходящие подмастерья кишечные. Бабочки бывшие. И плетут они сказки страшные. Пошивают сказкам страшным рубахи, собирают их в путь, и отправляют по деревням ночным, городам беспокойным. Нести тревогу человеку. Кто тревожен — всегда при деле: ищет успокоения душевного. Залюбовался Дурень на дело их благородное, и, поприкинув, давай поклоны бить и во все колокола валять. Так и так, мол, Кишки, хлеб-соль вам. Возьмите меня конвоиром — сказки страшные по городам и весям доставлять. Службу, дескать, нести буду исправно и каждому смертному, по мере сил, кишки от беспокойства сведет. Почесали тогда подмастерья проплешины своими шестью лапами, собрали трав лечебных и сухарей в путь Дурню и отправили его конвоиром. Страх и беспокойство добрым людям доставлять. Чтобы не кисли они на печах. Чтобы не гасла в их окнах лучина. Чтобы не вселялось в их уклад житейский равнодушие. Затянул Дурень поясок потуже, укрепил на спине туесок покрепче и втопил тропой метафизики, разноцветные треугольники пыли разбрызгивая от скорого шага.

Бояка бабаек

Он лежал в своей комнатенке, намертво укрывшись одеялом. Под его кроватью, а он знал это наверняка, затаилось невероятно злое нечто. Некоторые храбрецы нарекают его «бабайкой». Но какой там! Это же самый настоящий Бабай! Страшенный, сука, и злой. Сидит под лежбищем и ждет, когда нога опустится или рука, во сне, нырнет в пространство Темноты. Чтобы откусить и сожрать. Если сильно ответственно прислушаться, можно различить средь ночных звуковых фантомностей — фантомасностей ЕГО дыхание. Ожидающее дыхание.

Как назло, шибко хотелось в туалет, а эта тварь досиживает всегда до самого рассвета и потом уже прячется под обои. Но он знал, как надуть чудовище. Недалеко от кровати — шкаф, между ним и стеной — табурет. Если ловко совершить прыжка точно на него, тогда можно, придерживаясь за шкаф, дотянуться рукою до двери комнаты. А там безопасный и добрый коридор. Освещенный. В комнате щупать по стене выключатель до опасного долго. Лучше не рисковать. И обратно вернуться можно таким же манером. Скачками! Он даже приободрился, нарисовав в голове такую перспективу путешествия к унитазу без риска потерять конечностей окончательно. Итак, в путь!

Осторожно поднявшись на кровати в рост, он двинулся к самому ее краю. Она предательски корежилась под ступнями своими пружинами и предостерегающе поскрыпывала. Шумела. Но его уже не остановить! Решимости полнешенек он, и жаждой к отвагам полон его пузырь. Выставив руки вперед, на манер страшно спортивного прыгуна, качнулся. Взмах! Прыжка!

А вот не обманешь судьбу — надо договариваться.

Почувствовав приземление на себя, табурет дрогнул и надломился. Ринулся рушиться ножками. Тактика трусости мотнула прыгуна вбок без возможности балансирования. С размаху захрустел головой об угол шкафа и, мотнувшись, продолжая заваливаться вниз, гулко и страшно — головой же — об стену. Повалившись, закрыл собою спасительный лучик коридорного света под дверью. Поутих.

Луна в окно выхватила скомканное тело, замершее по-над плинтусом. От головы и откуда-то из-под боку разрастались в стороны темные, жидкие наплывы. Формировались в лужи. Выхватила и, намертво, укрылась тучей.

Заросли

Литературовед Сабуров ненавидел Пушкина так неистово, что при одном только упоминании о «нашем всем» покрывался багровыми пятнами. Упоминающих покрывал сочнейшими оборотами. Нелюбовь эта была следствием разрыва с Мариночкой Беляевой, которая без ума была от творений поэта. Мариночка ушла от Сабурова тихо: без скандалов, без его истерик — все простецки: записюлька: «ухожу!», sms: «Ухожу, блять, сказала же!», пустые плечики и все.

Сабуров почти не пил. Погрустил в подопустевшей квартире, всплакнул для порядку, и… Все силы бросил на создание титанического труда по «разоблачению» творчества ненавистного ему гада — Александра Пушкина. Сутками он сидел в душных архивах и выискивал — в чем же ему разоблачить сукина сына. Через полгода Сабуров понял — зацепок нет! Никаких! Несколько неверных переводов заморских поэтов, странные подтексты в сказках… Все! За полгода! Ни единого мотива, который мог бы привести к обвинению Пушкина в плагиате или других литературных грехах не было. Бедняга Сабуров начал неистово курить, кофейничать и страдать бессонницей: его одолевала ненависть. Горы томов биографий, все виды анализа его (гения) произведений, тайные записи в бабских альбомах и еще более тайные фрагменты переписки Этого с такой же литературной шушерой. Все это роилось в голове Сабурова бесконечным калейдоскопом. Казалось, этому не может быть конца, как самому мыльному сериалику. Был.

Проснулся Сабуров, как всегда, в кипе бумажного барахлища. Долго кряхтел, чесал необходимые для чесания места, бессмысленно оглядывался кругом себя и выборматывал невнятное. Очевидно проклятия. Естественно, закурил. Разбрасывая во все стороны дым изо рта, поплелся по дому. Взгляд скользнул по зеркальному отражению. Сигарета выпала из пасти… дикий крик… там… в зеркале… крик… там… сел на пол… Как?!

Все дело, что Сабуров увидел в зеркальном отражении себя, но… На щеках его царственно покоились курчавые, черные как смола БАКЕНБАРДЫ!!!

* * *

Именно так, как в бородатом анекдоте:

— Доктор, взгляните, что это у меня?

— О, Господи! Что это у вас?!

Врач был знакомым, но являлся хирургом, а не психиатром. А последний был бы не лишним.

— Это бакенбарды, — страдальчески пропаниковал Сабуров.

— Да это-то понятно! — реагировал врач. — Чего ж они так запущенно огромные? Подровняйте. Или вообще удалите. Не идет вам, Сабуров!

— Трижды, — буркнул. — За одно только утро обривал их трижды. Как результат — вот. Они.

Хирург был стоек, не пуглив, рассудителен и опохмелен. Чуду не удивился. Заходил.

— Предложил бы аккуратно срезать, но будет уродски невероятно, — шла врачебная мысль, — Можно и того пуще, прижечь. И так тоже страшно будет. Видимо, срезать повразумительней. Но, принимая во внимание, Сабуров, что это из вас полезло диво дивное, да чудо расчудесное, оно же может и через мясо рвануть! Может ведь рвануть?

Заходил. Но уже Сабуров. Глазами.

— Что же… А как?

Доктор был врач. Поэтому начал врать:

— Неплохо было бы напасть обмануть. Не принимайте во внимание, и они отпадут самостоятельно совершенно.

— Как же я эти заросли волосатые могу во внимание не принимать? — почти завопил пациент. — Оно ж чешется все. Раздражающе действует. Как не принимать?

— Принять можно, — задумался врач. — Но с закуской обязательно. Отвлечет. И отпадут, повторяю, самостоятельно совершенно. Вам рецептика черкануть?

— Закуски то? — отрешенно пробубнил Сабуров. — Нет уж. Сам. Народными средствами.

* * *

Есть питейные заведения очень приятные, а есть отвратительные. Это когда дым коромыслом, как неотъемлемая часть атмосферы, и нецензурщина взахлеб, как следствие бедности лексикона, или совершенного владения словом. Так вот, считается, что в таких заведениях возлияния сильно помогают поуспокоить сдавшие нервы, от невероятных горей, и, свалившихся на жизнь, счастий. В одном из таковых и восседал, чернея бакенбардовыми зарослями, Сабуров. Сиживал давненько. Который день. Напасть не отпадала. Она росла и чернела. Курчавилась противно и чесалась невообразимо.

Поначалу, традиций держась, пивал с шашлычками и зеленью, спустя время, традиций держась, с сигаретой и прищуренным глазом. Бормотал, ухмылялся, щупал заросшие щеки. Пытался взглядами, разными по выразительности, пробить сигаретную пелену, вслушаться в рокот публики. И вновь щупал. Пощупывал. Глотничал. Курить, пощупать. Замкнутый круг.

А еще, в едином болезненном комке, стала подкатывать поднакопившаяся злоба, На все! И про литературу вообще, и про этого потомка каннибалов в частности. Про заросли и куда-то рухнувшую, попластанную на раны любовь. Копилось. Подперевши кулаки в черные, уже порядком всклокоченные гущи бакенбардовых волос, Сабуров шумно выдохнул и вновь залил шары через глотку. Изнутри отозвалось чем-то похожим на треск. Прислушался. Все верно. С треском перли все новые волосья. Глаза вовсе сощурило от боли и ввергнутого в организм. Тяжело толкнувшись вверх, Сабуров поднялся и, яростно раскачивая пол, двинулся в сторону центра. Припадал на непослушных ногах. Взор был стеклянен. И туп. Или уже равнодушен. Ухмылялся чему-то. Страшно. Казалось, все замерли в ожидании свершения задуманного Сабуровым. Поутих гул: не так шумно бубнили вокруг. Наблюдали будто. На деле-то, всем заглушающим алкоголем организм было решительно фиолетово на этого обросшего мужичонку. Признаки живого интереса праздный народ проявил лишь тогда, как Сабуров, оказавшись у бара, грянул стихами Пушкина по помещению. Читал скверно, но много и наизусть. Сначала «Пирующих студентов», затем «Вольность» и всю любовную лирику, ненавистные главы из «Евгения Онегина» и всю кучу «Повестей Белкина». Добил полной версией «Капитанской дочки». И заплакал. А хмельная публика обрукоплескалась. Потому что заткнулся.

Сиживал на скамеечке с каким-то пойлом в руках, продолжая подрагивать от слезы и курчавиться от бакенбардов. Взгляд блуждал. Грудь дышала рвано, с прострелами. Вычитавши из себя накопившееся, Сабуров стал безразличен к уникальному изъяну на своем рыле и наплевательски относился к предполагаемому предстоящему. Зафиксировавшись очами на самой верхушке девятиэтажной постройки для человеческих судеб, заросший сразу как-то подтянулся, заволновался и заглотал содержимое бутыли. Поднялся со скамейки не то, чтобы решительно, однако, довольно сносно. Принялся вновь ухмыляться и брести к цели.

А дом, в крышу которого метил Сабуров, стоял себе окутанный тяжелой уже ночью. Иногда пощелкивал, вспыхивая глазницами окон, иногда постанывал женскими глотками и плакал младенчески. Ему и дел то до бултыхающегося по пожарной лестнице самоубийцы не было. У него своих под потолок. Выше крыши — это уже проблемы небес.

Ленинский С

Иван Карлович ругался глубочайше — басом, но не переходил на визг. Это означало, что расположение духа его было ни к черту. В приятном расположении он любил повизжать.

— Это же где ж видано, — глубочайше-басом, — чтоб взять так и наплевать на субботник?! Пока все с ума сходят, листья кучками возводят, он — что? Он — домино. Это же, как же?

Отчитываемый Иваном Карловичем товарищ Тирин, самозабвенно выстраивал на морде рожу, близкую по духу анделам небесным. Получалось сильно про смех.

— Мария Артуровна, — глубочайше-басом, — почтенного стажа человек, кувыркается по территории организации, как проклятая, с граблями. Он — как? Он в тенечке. Это ли верно ли?

Тирин совершал попытки поддакнуть, но не мог найти паузу в монологе, чтоб вклиниться удачно.

— А надежд на него повозлагали! — Иван Карлович. — Регалиев понавесили. Он? Что ж ты, Тирин? Это жиж где жиж оно видано?! Может тебе есть чего понасказать-то?

Тирин обдумал выше произошедшее, ринулся в карманы брюк, извлек оттель доминошину, размахнулся и точнецки попал ею в ротовую полость Иван Карловича.

— Рыба. — Тирин, интонацией, похожей на глубочайший бас.

В дверь.

Маразматы

Жил-был дед. И было у него две мухи. И так они этого деда по ночам измучили, то там сядут, то тут, что он до сроку взял, да и помре.

Жил-был дед. Еще. Сильно тот дед любил рассолу капустного поиспить. Обдуется его до «Бог ты мой», и сидит, думает про всякие расширения огорода.

Еще дед тоже жил да был и дюже хотел африканских людей вживь поглядеть. Мечтал аж. Тут горел, как назло, в деревне дом. Все сбежались. Кто смотреть, кто плакать, а кто и помогал сдуру. Из пламени спасались самостоятельно два мужика и, как есть, в огне, наружу вон. Мать-перемат, кожа пузырится, обугливается.

— Африканские люди, — тычет пальцем дед. И помре.

А один дед так вообще жил со старухой. Очень он этого стеснялся. Да и она. Как не сядут ужины потчевать, так сидят и стесняются дружку-друга. Спать случиться — мука адская. Замрет дед на лавке, лежит и стесняется, а старуха, на печи затаившись, на краску исходит. Так в неведении и помре.

Еще одни тоже жили под логотипом деда да бабки. Охота им было колобка, а выходили все одне дети. Лавки поперезаполнили, места живого лишились — нетути колобка. А охота ж! И уж по-всякому пробовали. Куда! Дети и все тут.

— Можа мы как-то не так пробам? — дед то.

— А как еще?! — бабка строго. — Из муки что ли?

Сказку ту, про говорящий кусок теста, не придумали еще не один. Оттого так сложно было деду да с бабкой согласия снискать. А тут еще этот треклятый маразм. Куда!

Удавленник и вскрытый

Ударцев вскрыл вены в коммунальной ванной. Хотел в тазу, да уж больно тянуло поиздохнуть назло. Наполнил емкость. Улегся в нее. Рванул бритвой. Забылся.

Очнулся от невероятной легкости. Вылез. В дверь колотили.

— Напился и уснул там! — комментарий для коридора из-за двери.

Обернувшись, Ударцев посмотрел на себя, погруженного в буро-красную жидкость. Мерзкая смерть. Дверь поддели с петель, дернули в сторону, зашумели, заохали. Он обошел столпившихся, удалился на кухню.

Из окна осенний двор чернел сумерками. Кто-то буйствовал речами, заплетая упортвейненным языком мысль. Над кухней, этажом выше, кто-то бил или насиловал женщину. Иных поводов так орать не выискивалось. Но было плевать. Хотелось смотреть в окно.

Разрывали телефон. В милицию! В скорую! В ЖКХ: комната освободилась! Родственникам: комната освободилась! Закипели нервами, задергали кадыком — пустые фразы, бессмысленное сожаление. Все уже произошло.

— Ударцев.

Обернулся.

Из своей комнатенки выглядывал Головин.

— Чего орут?

— Я вены вскрыл. Помыться им негде. То и шумят.

— Зайди.

Пройдя в комнату, Ударцев увидел Головина висящего в поспешно изобретенной из бельевой веревки петле. Лицо было обезображено судорогами.

— Видал? — Головин хохотнул. — Прибрался я.

— Давно? — Ударцев непроизвольно потер шею. Заныло в руку.

— Да с час. — Головин, болезненно улыбаясь, диким взглядом рассматривал висящее в петле. — Думал, язык откушу. Нет. Глянь!

— Водки бы, — гость уселся на отброшенный табурет.

— И ведь как повезло! Данилыч даже не зашел. Успел. А так, выдернул бы, ты что-о-о!

— Повезло, — согласился.

В комнате пахло шиповником и мятой — заварник на подоконнике еще не успел окончательно остыть, источал аромат. С обстановкой запах не гармонировал. Головин уткнулся в газету на столе, заваленную рыбьими объедками, громко вычитал:

— Куплю коня! О, кто-то отчаялся.

— Почему отчаялся?

— Коня держать! — Головин прикрикнул, — шутка ль в деле? Это сложно! Это… ты что-о-о! Да не приведи, Господь!

— Кони… Им воля нужна. Безволие — духота. — Ударцев почернел лицом. — Впрочем, касательно звезд…

В ослепительной паузе ничего лучше, нежели уставиться в оконный проем, оба не выдумали. Долго молчали. Слушали рокот коридорной суеты. За окном мелькнули габариты 02, 03. Быстро. Оперативно и ненужно. Где-то постукивало, отскрыпывало половицами, разламывалось на созвучия. Квадрат окна веял спокойствием. Почувствовали.

— Я тоже хотел в окно, — выбросил общую мысль Головин. — Не смог. Открываю, мурашки по коже. Страшно. Высоко.

Ударцев приложил ладонь к стеклу. Оно ответило прохладой и тоже почернело.

— Касательно звезд…

Пространство сжималось и разжималось, пульсировало, набирая в себя фантомный звук прерывистого дыхания. Голоса становились глуше, стали искажаться.

— Куда нам? — безразлично Ударцев.

— Вон девятка напротив, там где баба на балконе стоит. Оксанка Ляпишева. На той неделе газ открыла на кухне, легла и… Туда.

Они чуть подались вперед и оказались на улице.

В комнату заглянула бабья голова и истошно разодрала квартиру криком, увидев висельника.

Яга

Яга жрала Ванюшу. Удалось-таки кровожадной людоедке подкараулить несчастного сорванца в чащобе. Оглушила метлой по головенке, сунула в ступу и, стремглав, в избушку. Натерла солью, пряностями… Изжарила. Сидела и жрала.

Вокруг стола суетился котейка. Хвост его дружелюбно вертели нервные тики. Ждал костей. Возможно, иные кошаки и не жрут кость. Кот Яги жрал. Все.

В углу избушки умиротворенно мудрствовала змея, коей не было дела до столь кровожадных трапез. Она питалась иначе: долго выползывала жертву, волка или кабана, затем яростно-быстро заглатывала целиком. Копошиться с кулинарией ей было не с руки. Не было у нее рук.

Самой нейтральной представительницей избушки являлась сова. Она редко возмущала общественность сигналами собственного звучания, и вовсе не подавала признаков жизнедеятельности. Оттого, никто в избушке даже не догадывался, что с ними живет еще и сова.

Яга жрала смачно: уж слишком много крови попортил ей этот вечно болтающийся по лесу выродок. Ванюша шатался по дремучему и жрал все подряд. Дошатался. Дошарохался. Тупые барские отпрыски доставались старухе, как правило, легко. Этот же был из крестьянской семьи, а значит бедный на одежонку и богатый на изворотливость. Долго водил он Ягу за нос, но прокололся. Вернее, проткнулся: наступил на волчий капкан.

Яга была уже очень стара, и в ее памяти многое ушло в небытие. Рот ее постоянно извлекал на свет совершенно невнятные бормотания, свисты и хрипы. Членораздельно говорить старухе было не под силу, не о чем, да и не с кем. Котейка знал лишь пять сильно матерных оборота, которым научился у Ивана-Дурака: Яга жрала его пьяного и живьем. Матерился Дурак до последнего.

Как прошло ее детство, молодость, зрелость Яга не помнила. Были ли у нее дети, мужья, какие — либо до проникновения родственные связи — тоже не могла оживить в воспоминаниях. Всплывали только кровавые полотна: испуганные лица ребятишек да завывание зимней вьюги в ночном лесу. Взгляд ее давно уже потускнел дожелта, зубы — дочерна. Беспощадная, холодная до человечности старость не пожалела и ее, страшную убийцу-людоедку.

Некрасиво шамкая мясо, Яга вдруг неистово выпучилась, затрясла головенкой, невнятная дробь слов стала чаще и отчаянней. Ее стало клонить вниз, судороги начали колотить старуху страшно. Котейка, поджав хвост, принялся выть волком. Змея продолжала умиротворяться, но внимала. Гулко хлопнув от тряски, под Ягой разломился стул. Она рухнула на пол, брызжа пеной. Скрюченные культи рук пытались дотянуться до метлы.

Еще несколько судорожных толчков и старуха затихла. Лес, принимая очередную смерть, тоже стих, но лишь на миг.

Ванюша, до гибели, шатался по дремучему и жрал все подряд. Попадались и яды…

Uninstall

— Разговариваешь ты шибко! — Иван затянулся тоненькой сигареткой-зубочисткой, рек: — Я от блокпоста до Припяти пробегаю за десять минут. У меня там уже норы свои! А ты восседаешь у монитора, рыло свое пялишь туда тупо и сохраняешься каждую минуту. У тебя уже палец под F5 сформировался!

Валерий вымолчался до предела необходимой в ситуации паузы, сглотнул обиженную слюну. Бесцветным голосом:

— Зато я по уму игрушку прохожу. Как в жизни чтоб. Иду медленно, с запасами. Мертвых не обыскиваю.

— Да это фишка игрухи, тыква! — Иван неинтеллигентно. — Это ж специальная тема — трупняк шмонать.

— Трупняк шмонать! — Валерий презрительно сощурился всем лицевым существом. — Слышали бы тебя при советской власти.

— А тебя, при советской власти, грохнули бы нахер. Во время военного положения ходит, цветочки рассматривает. С запасами…

— Не сочти за грубую лесть, но ты — гондон! — побагровел.

Мимо их скамеечки проползла грузовая «Газель», в кузовых недрах коей залихватски красовался комодец о красного дерева. Под старинный. Классическая бессмысленная паника кусок времени — всё: кантовать.

— Корнилову с восьмидесятой, — Иван подкурил новую зубочистку. — В комп резаться не могет, тащит в дом всякие артефакты.

Валерий призадумался. Порассматривал пальцы, шумно повздыхал, окинул глазами двор.

— Зато помрет — людей не стыдно будет в квартиру запустить, — выдал.

— А кто к нему пойдет-то?

— А к нам кто, Иван? — спокойно, но с жаром в тексте. — Продавцы из нашего салона? Диски позаберут и все. Так и будем там валяться по берлогам. Пока кто-нибудь типа тебя не явится!

— Зачем? — действительно не понял.

— Трупняк шмонать!

Заржали.

Легчайшей трусцой прошелся по-над детскими площадками мать-перемат: сгружали комод. А как? Без словца-то…

— «God of War» третий прошел, — с нотками для гордой информации выговорил Валерий.

— А, — отмахнулся. — Мясо тупое. В старые игры нужно гамать, в древнейшие, с мощным сценарием. Как у тебя «Silent Hill» второй продвигается например? Разобрался, как устанавливать? — смешок.

— На доме с привидениями встал. Там загадка эта, — Валерий помычал в воспоминании. — С часами.

— Тупень, — тяжелый оборот в беседе. — Генри — часовая стрелка, Милдред — минутная, Скотт — секундная. Как там… Две минуты, шестнадцать секунд… Соответственно знаку на стене. На это время переводишь и все, бля. Попер дальше. Часы открыл — ключ от пожарного хода взял. Вернулся в эту… Как ее, нахер? В триста седьмую комнату вернулся, ключ от входной двери взял, сохранился. Поперся на первый этаж. Там упаковка сока. Взял! Вышел! В мусоропроводе газета и монетка. Взял. Несешься к бассейну. Воды в нем — хер, зато болтаются трое зомби. Находишь там детскую коляску, берешь в ней инфу. Домой! Идешь в сто первую комнату. Там человек. Сюжетный ролик — попиздели. На пожарную лестницу! С пожарного хода прыгаешь в соседнее окно, проходишь этот дом… Все! Уровень за плечами.

Один, не вынимая сигареты из ротовой полости, ножкой, по — блатному, удерживал домофонную дверь. Остальная братия, карачками да междометиями пихала комодца в прохладную тьму подъезда.

— Молодец! — Валерий проникся до комплиментарного характера диалога. — Зачем они только такой окрошки нарубили? По всей карте болтаться.

— Квест. — Иван равнодушно. — В сети-то глянь! Там есть, как пройти.

— Это нечестность, — Валерий деловито и с чувством глубокого уважения к авторам игры. — Самому надо допереть.

— О, как! — аж всхлипнул настроением Иван. — Сам-то ты пройдешь! Там такого нахуеверчено, пока пройдешь — не только ноги, еще и руки парализует.

Рокот скатывающегося со ступеней комода. Рокот скатывающихся следом грузчиков. Скрип зубов.

Почти восьмидесятилетний, заслуженный работник культуры, Валерий Всеволодович Камышев, резко крутанул вбок свою инвалидную коляску, сверкнув солнцем диски колес.

— Падла! — задышал он болезненно в Ивана. — Почему ты такая падла! Зачем ты всегда, сука, ноги-то мои вспоминаешь?! Я уже даже орать не могу, обижаться уже не могу на это! Нечем! Там все перегнило от боли внутри. Нету ничего там. Пусто, бля… Мразь.

Коляска повезла своего пленника в сторону подъезда.

— Валер. Валера! — бесплотно в спину. — Прости.

Безмолвие.

— Ну, куда тебя понесло-то дурак?! — сердцем. — Как ты подниматься? Ты же никак по ступенькам по этим гребаным. Сейчас Нина уже приедет из больницы — поднимем тебя. Нина с уколов… Валера!

Дверь закрылась.

Семидесятилетний ветеран труда Иван Николаевич Дергачев, остался возле скамейки один. Водил глазами, шумно дышал. Переживал. Стыдился. Задымил очередной зубочисткой.

Куски недоставленного комодца злобно швыряли в кузов.

Жуир

Когда Влас начинал пить, жители поселка собирали документы, хватали детей и уходили в леса. Влас же, отпившись, зажигал сигнальный стог сена — люди возвращались. Было три случая, когда кто-либо из мужиков не успевал покинуть жилища и становился собутыльствующим сострадальцем Власу. Двое сошли с ума, одного чудом отлили холодной водой, но разговаривать прекратил окончательно.

— Что вы тут делали-то, Влас? Угробил мужика! — Люди.

— Жуировали. Он не смог. — Влас.

Трезвенничал Влас на мельнице. Там же была слажена и маленькая пекарня. Горячий, сводящий ароматом с ума хлеб сам носил немощным старикам, раздавал ребятишкам, притаскивал в местную лавку. Его любили невероятно. Он земляков тоже любил, оттого не искал их пьяный по лесам. В припадке алкогольного безумия — бил поросятами быков или быков об деревья, или деревьями по воде лупил. И ревел как медведь. Бессильная злоба богатыря не у дел.

— Война бы началась что ли, — причитали старушонки. — Погибает силушка.

Война началась. Влас дошел до Курска и, оставив ноги, поехал в родной поселок.

— Жуировал с фашистами. А вот, сука… Глянь! Не смог. Разлетелся на запчасти, — плакал пьяный.

Бабы и старики жалели. Ребятня таскала ему картошку да изредка хлеб. Немцы до поселка не дошли, а вот голод добрался и остался на постой. Влас сладил себе тележку, помогал, как мог, подымали хоть какой-то урожай. Пришла победа. Власа оформили кладовщиком. Из жалости сосватали за солдатскую вдову. Та, из жалости, за него пошла. Родили девчушку. На радостях дня три жуировал в холодной бане, людей сторонился: калека. Зажил потихоньку.

Ввечеру повисли с соседом на заборе, перекуривали.

— Хоть бы в клуб по воскресеньям выходил, Влас?

— Моя ходит, — безразлично затянувшись.

— Ну, сам-то чего?

— А на какой я там людям? Смех подымать? Стакан я и в бане в глотку залью, чтобы доня не видала. — Влас начал закручивать вторую.

— А Иван у нас без руки пришел! — Сосед взволнованно закашлял. — Петька баб Валин — вся спина в пулях. Ты герой для людей, а бегаешь их.

Влас больно сглотнул:

— Герой… Герой жуировать должон, праздновать! А я как падаль в канаве валялся, сестричек ждал. Тошно мнеченьки, сосед. Знаю, есть люди, плоше у них судьба пошла, а вот сам тоже валяюсь по земле да ору. Жалость к себе прямо душит. И день, и через день. А силы осталось — хошь подковы гни, хошь деревья… А куда? Дальше тележки своей да этих протезов гребанных не уйти.

— Слышь, сосед, — помолчав и, резко, Власу. — Айда бутылочку посидим? Есть у меня.

Влас крепко затянулся, обстоятельно заплевал окурок:

— В избу метнусь. Огурцов малосольных…

Солнце падало в лес. В соседнем поселке кто-то поджег стог сена.

Залепень

Так назвал свою скульптуру Сом Солонкин. Пыжился чугунными подтекстами, рождал в головешке всякую заумь, но иного названия изваянию надавать не сумел. Грех, что изваяние то излепилось шедеврально — показательное, рецензий достойное и выставочно-уместное. И стали оное рецензировать и выставлять.

Покашливали, покряхтывали, румянец на щеках ссылали на ожирение. Что мы, не понимаем разве? Какая еще неловкость? Раз дадено название таковым, стало быть, задумка!

— Может быть, рабочее название есть? — культурные обозреватели умоляюще.

— Есть, — ухмылялся творец. — Сказать?

— Нет-нет, — резко бледнели лицами последние.

Экскурсии аплодировали. Женщины от восторга (шедевр ведь), мужики от удовольствия — наш. Начали марать дипломные. Профессора лысели, но… Шедевр. Скульптуру выставляли по стране, скульптура выкатилась на плакаты и календарики, у скульптуры разрешили фотографически запечатлевать молодые пары и детей. Она мозолила глаза, она была на устах.

Искусствовед Корытников поседел, закурился, бросил спать. Он кочевал за биографией скульптуры. Он пытал Солонкина:

— Почему так назвал?! Это же эпохально! Но почему назвал?!

Создатель творения тяжело окидывал свою работу, щурился и всегда говорил:

— Она знает почему.

И надолго уходил шаркаться штанцами о подоконник, восседая на нем.

Корчи

I

Профессор Бодулин вошел в осенний лес. Деревья мирно покачивались, всюду веяло спокойствием. Тянуло в раздумья и созерцания красот нерукотворных. Листва шуршала под ногами, листва, умирая, пела свою балладу. Бодулин увидел пень. Он раскорячил свои гнилые корни за могучими, молодыми березами. Нагло и деловито. Кусок обосновавшейся трухлятины.

Гримаса Бодулина из некрасивой превратилась в омерзительнейшую. Он изогнулся, тонко запищал и прыгнул.

Молотя ножками о землю, профессор Бодулин, ломая ногти пальцев рук, отчаянно выдирал пень.

— Отсю-ю-юда! Наху-у-уй отсю-ю-юда! — кряхтел он.

Крякнув, пень поддался. Схватившись за корни, профессор поволок его вон из лесу, похохатывая и всхлипывая.

В сумеречной прохладе, пень, обильно напичканный камнями, удушливо хлюпнув, утонул в пруду.

Профессор Бодулин, возлегши на шершавом склоне, наслаждался лесом.

II

Серж воровал со стройки кирпич весьма продуманно. Один крал за пазуху, еще два мелко крошил и ссыпал по карманам. Парфен воровал цемент. Съедал его по шесть столовых ложек и выносил с территории. Корней машинами вывозил бетонные блоки. Серж и Парфен ненавидели его за воровской беспредел…

III

Нашел Ванька клад. Выпучил шары: куда спрятать? Не хотелось государству отсыпать щедро. Нашел то он — Ванька, а отдавать каким — то толстопузам. Да и толстосумам. Вот и носился по поселку с болезненным видом, всюду пытался клад припрятать, даже в корову хотел засунуть. Тщетно. Больно уж на виду всюду казался кладчошко. Приехал к нему родственник — дальний и не пойми по какой линии. Вдарили горькой до провалов сознания. Спрятали. Рассветными огородами, с банкой рассолу в подарок, родственник благополучно уехал.

А Ванька забыл, куда клад перепрятали. Орал от беспомощности на весь поселок. Крушил все подряд. Даже корове навалял приличных.

— Черт это ко мне являлся. Черт! — сокрушался на родственника в сотый раз прорыскивая все окрест.

IV

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 288
печатная A5
от 474