электронная
40
печатная A5
418
18+
Ощущение времени

Бесплатный фрагмент - Ощущение времени

Объем:
238 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4485-0763-2
электронная
от 40
печатная A5
от 418

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Предисловие к первому изданию

Предисловие пишут после того, как готова книга. Книгу пишут после того, как прожита часть отпущенного на земле срока. У писателя появляется потребность осмыслить прошедшее и поделиться с читателями, коими подразумевает он всех людей земли.

Это не моя выдумка — это правило.

«Жить было одиноко и весело от разнообразия получаемых ударов, неожиданных сложностей и непреодолимости пространства по прямой из-за чужой воли. Зигзагами, поворотами и возвращениями так наполнялся каждый пройденный день, что ты даже не замечал своего рабского бесправия, а превращался в борца. Не человека с накачанными мускулами и необидным отношением к боли, а зомбированного на непрерывное преодоление приспособленца — горько и стыдно. И тогда и сейчас. Правда вообще мало съедобна, от неё всегда нехорошее самочувствие. Но не составляй она малую часть атмосферы — задохнёшься. Жить же только одной правдой, как дышать чистым кислородом, — смертельно опасно. Всё окисляется в их среде, выгорает, умирает.

Природа нашла единственное возможное соотношение составляющих воздуха для всего живого. Человек, единственное разумное на планете существо, никак не может определить количество правды в жизни, пригодное для существования… больше того… за тысячи лет он не продвинулся в этих поисках ни на чуть вперёд, а может быть, даже движется уже назад… пока это трудно определить…».


Эти слова в кавычках, потому что принадлежат главному герою повествования Давиду Самарскому. Я взял их из текста…

Действительно, дни налипают на нас чешуёй, тусклой и непреодолимой. Сквозь этот панцирь всё труднее с годами проникать боли и радости, но в каждом навсегда незаместимо, как запах, остаётся ощущение времени.

Не из-за этого ли наша жизнь на людях мало похожа на внутреннюю, скрытую от посторонних глаз, определяющую не только наши надежды и сожаления, но порой необъяснимые для окружающих высказывания, решения, поступки. Право, они несовместимы, эти две жизни… наивные попытки соединить их кончаются крахом, что легко вывести не только на примере своих знакомых, но по прочтении жизни знаменитых, великих людей через много десятилетий после их перехода в департамент истории, когда становятся доступными их биографии, дневники, письма, труды…

Время — волшебно соединяет несовместимое — отодвигает фигуры от нас и приближает к нам их личности, проясняя в назидание и для подражания… Они наши звёзды в пути… может быть, мы плохо умеем читать ориентиры или расплывчатость цели вредит нашему успеху?

Никто не знает ответа… а будь он прост и доступен, не остановится ли сама жизнь?!.

Читатель, пожалуйста, не ищи совпадений. Лишь некоторые фигуры в повествовании названы своими именами. Это люди, которым я безмерно благодарен. Судьба подарила мне знакомство и дружбу с ними.

Заранее хочу сказать спасибо всем, кто открыл эту книгу. Земля становится всё меньше, книг всё больше, выбор всё труднее…

Вы можете не согласиться с героями романа… всем свойственно ошибаться… но никто не сумеет уличить во лжи и упрекнуть их автора…

Воскресенье, 28 сентября 2003 г.

Нью-Джерси


Создание образов остаётся исключительным правом бога-творца. Людям он разрешил давать этим образам имена, но стремление творить их самому — гордыня и кощунство.

Лион Фейхтвангер. Иудейская война

Встретили меня стражи, обходящие город

«не видали ли вы того,

которого любит душа моя?»

Песнь песней Соломона (3, 3)

Да, это и есть мой народ, подумал я.

Если Мессия придёт, то именно к ним —

других ведь нет.

Исаак Башевис Зингер

I

Что за судьба у моего народа! Никакому другому не пришлось за свою иcторию столько двигаться по миру! То Яхве велит праотцу Аврааму идти жить в землю Ханаанскую, то Моисей уводит его из плена египетского, то он кочует не по своей воле по дикой Европе, оседая частями, то его изгоняют из неё и грозят полным уничтожением. Он обретает наконец свой дом, утраченный тысячелетия назад, и, кажется, мир и покой в окружении своих сводных братьев, ведь у них один отец — Авраам! А его опять хотят уничтожить и опять гонят вон — почему, куда? И как объяснить это?

Что несёт с собой мой народ? Книгу. Великую Книгу, которую получил после того, как от неё отказались… кто? Те, кому её нести не по силам? Те, кто испугался, что слишком много надо отдать взамен за обладание ею… а мы не испугались ни сотен заповедей, ею предписанных, ни жертв и кар за нарушение их… Может быть, мы сами навлекли на себя беды нашей истории отступничеством, непротивлением угнетению и ассимиляции? Почему мы веками, забывая о своём национальном «Я», о своём предназначении на земле, работали на благо тех, кто стоял над нами?

И как нам удалось всё же остаться евреями, и почему мы знаем, что евреи? Мы, воспитанные в оголтелом атеизме, страхе, презрении, преследовании, не имея возможности постигнуть суть и причины давления на нас, чтобы хотя бы избежать его, если не исправить мир?

У этих вопросов есть ответы? Есть? Доступные каждому? Без образовательных цензов, долгих дискуссий и назиданий толкователей нашей Книги? Есть ответы не на диспуте учёных, но понятные простому человеку, мечтающему о том лишь, чтобы следующее поколение прожило свой земной век без войны и гонений?!

Книга писателя — не учебник, не пособие, не собрание ценных советов… книга писателя — всегда дневник, и не событий мира, а его собственных размышлений в прошедшем дне и о будущем… и пусть он болеет за судьбы людей, но пишет о тех, кто ему роднее и ближе…

Мы уходим в дорогу, у которой нет конца, по Млечному Пути одиночества и тревоги. Нам суждено спотыкаться о грани сверкающего и пустого, ибо в природе человеческой заложено Всевышним стремление вперёд через преодоление и забвение, в неизведанное.

Сказано в Книге Экклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме: «Что было, то и будет; что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем».

Так куда же ты вечно, народ мой?..

***

Память — зеркало на подставке с осью посередине. Можно перевернуть и увидеть обратную сторону себя в увеличенном, приближенном виде. Морщины становятся большими, настолько, что в них легко протиснуться взглядом и обнаружить себя совсем молодого, даже маленького, с круглым, не соответствующим худющему телу и тяжким временам лицом и недетским взглядом. Там начинаются разные нити, протянутые через всю жизнь и скоро оборванные ею… там начало всего. Если хочешь разобраться в чём-то сегодня, вернись туда и вглядись внимательно… может быть, там разгадка?

И ещё эта выработанная, а теперь необходимая привычка смотреть на себя в зеркало при каждой неудаче и говорить в лицо самому себе: «Ты сам во всём виноват. Ты — и никто другой. Надо только понять, где ты ошибся…».

Именно в таком состоянии его мысли прервал голос, раздавшийся сзади, и тяжёлая рука легла ему на плечо…

— Слышь, старик, постой! — Сашка Зверской возник рядом в той же венецианской раме. — На тебе лица нет! Ты что, у Лерки был? Понял… я в курсе… — он не дожидался ответа. — Знаешь что? — налёг он мягким животом и припёр товарища к барьеру на квадратной площадке между пролётами поворачивавшей под углом девяносто градусов лестницы. — Тебе надо пойти врезать сейчас… возьми бабу хорошую за ж… и… её до умопомрачения… — он изучающе смотрел прямо в лицо. — Ты меня понял?.. А на этих наплюй, а то сойдёшь с ума…

— Конечно, — согласился Додик. — Ты сегодня квартиры не распределял?

— Зря ты так!.. Я ни в чём не виноват… стараюсь ради вас же — ты думаешь, мне это надо? Я ради друзей, а то бы намного хуже было…

— Тебе? — поинтересовался Додик…

— Ну, с тобой сегодня говорить невозможно! Да, знаю я всё и не обижаюсь… Тебя на приёме защитить некому было… времена уже меняются, понимаешь… люди уходят… Если бы Длинный был жив, он бы отбил… а у этой старой суки алиби вечное: она писать не умеет, зато её отец на бронепоезде Вождя возил, а потом сгинул… в солнечных краях… Она ведь тоже нахлебалась… тут же все меченые… мы все… и ты… брат, тоже…

— Конечно, — согласился Додик. — Если соседу хорошо, я, по крайней мере, написаю ему в чайник, если не могу отравить колодец…

— Ну, ты вразнос пошёл! Я тебя одного не оставлю! Пошли выпьем… сейчас замок захлопну…

— Не стоит, Саш… я на казённые не пью! — Додик похлопал товарища рукой по тёплой ковбойке на жирной груди и предупредительно остановил потом свою ладонь перед его лицом, чтобы прекратить излияния…

Организация, в которую стремился Давид Самарский и в которую его не приняли, называлась творческим Союзом писателей, в обиходе СП… Обыватель, или, выражаясь языком самого передового общества, «простой человек», представлял себе горстку неких небожителей — писателей, людей, живущих в непостижимых удобствах, загребающих тыщи и обречённых на все немыслимые радости жизни. Некоторым вообще казалось, что живут они все вместе в огороженном, охраняемом доме и творят, творят, творят… А если даже и застопорится дело — всё же не сапоги тачать да табуретки мастерить, так всё одно: бежит им день за днём кругленькая сумма каждый месяц и пайки казённые выдают на прокорм семьи, чтоб не ушла искра творчества в суету повседневного быта… Надо сказать, что недалеки эти люди от истины были (в отношении немногих некоторых), а что касается праздного любопытства — повидать живого писателя и спросить его о самом главном, и тут бывала удача, правда, тем, кто поближе к разным большим городам жили, потому что писатели все тянулись к столичным трибунам и в пору, когда телевизор ещё только входил в обиход своими чёрными картинками…

Портреты самых главных писателей, как, например, «лучшего пролетарского поэта советской эпохи», «глашатая революции» или признанного «главу советского соцреализма», можно было найти и в школьном учебнике, и на стенке в библиотеке, потому что обязательно изучали их мысли по поводу советского паспорта, скажем, или пацана, который бежал впереди толпы со своим вырванным из груди сердцем в руке, а над ним летела птица — наверное, дорогу указывала — и кричала, что рождена летать и ползать не желает… Были и другие, конечно, все почему-то с каменно-металлическими названиями своих книг. Они просто овладели смежными с писательством профессиями: месили цемент, закаляли сталь, гнали железный поток и с восторгом строили канал, покуривая «Беломор». На письма трудящихся графоманов от литературы отвечали туго, зато иногда попадали во власть и вместе с доярками и шахтёрами руководили страной. По крайней мере, делали вид…

Многие из этих небожителей попадали под зоркое всевидящее око, и тогда им приходилось туго — народ их критиковал и осуждал за неправильно написанное, иногда их и вовсе ссылали, как каких-нибудь мазуриков, подальше с глаз долой, но не в Кишинёв и не в Одессу, а в другую, более солнечную и менее обжитую часть необъятной страны, где они валили лес и таким образом изучали жизнь, чтобы потом воплотить праздник труда на страницах своих творений…

Додик Самарский не производил впечатление ни дурака, ни карьериста, и какая сила толкала его на преодоление непреодолимого, было непонятно непосвящённому… но совершенно ясно было ему самому: хотел он тоже издавать то, что пишет, потому как заболел этой неизлечимой страстью в детстве — сначала бормотал стишки и старался их не забыть, потому что писать ещё не умел, потом учителя стали выделять его сочинения и отправляли их успешно (до поры до времени) на всякие конкурсы в район и в город, а потом уж и сам он вдруг отважился на такую дерзость да и отправил в редакцию набело переписанные свои тетрадки… а их возьми да и напечатай… но тут время погустело, возраст перешёл грань, когда умиляются смышлёному ребёнку, и Союз сильно разросся (имеется в виду писателей, чтобы кто-нибудь не подумал чего плохого), и ужесточился сильно приём в него. Трудно стало получить удостоверение, что ты профессиональный работник литературы, что имеешь право наряду с другими… ну, не только книги издавать, а ещё и (главное) … получать квартиры, ездить в командировки, и даже заграничные, а уж про талоны на паёк, новый телевизор и автомобиль и говорить нечего…

Как жизнь протекала в таком творческом дружном единении писателей, отстаивающих свои блага, к тому времени, как вышел в мир Давид Самарский, уже написал Михаил Афанасьевич Булгаков… но людям не под силу было прочесть этого, потому как в родной стране не позволили издавать этот замечательный роман про Мастера и Маргариту… трудно нам сказать, почему? Возможно, потому, что один мастер положен был стране социализма, и он руководил ею. Возможно, потому что много нечисти общалось с избранной элитой и роняло её престиж. Возможно, потому что боялись сатанинской силы, с такой невероятной достоверностью описанной в романе, что нельзя было не поверить, что она существует и творит справедливый суд, а может, потому что Маргарита совершенно голая летала верхом на виду у всего света на простом советском чиновнике, и это уж было настолько против правил морали самого передового общества, что, конечно, не могло быть обнародовано!!!

Может быть, если бы Додик Самарский прочёл в ранней юности этот гениальный и правдивый труд, не стал бы он ломиться в наглухо закрытую дверь и наступил бы, в самом деле, «на горло собственной песне», и пошёл бы в другую… область творчества, где ещё с его анкетой и соц. происхождением был шанс пробиться на поверхность под лучи яркого солнца, уже добирающиеся до существующих дней из светлого завтра… Потому что нехорошее поговаривали про Приёмную комиссию, куда сдал он свои тощие опусы… что нехорошо она реагирует на пятый пункт, потому как много что-то этого «шустрого племени» просочилось в ряды словотворцев, и как бы они не организовали очередной заговор, каких уже немало разоблачили ловкачи за короткий срок с начала светлой эры…

Рвался Додик отчаянно, а получалось, как в болоте — чем больше суетишься, тем глубже погружаешься…

На улице было тепло. На углу у двухэтажного особнячка от размякшей земли дурманяще пахло весной. Ей вовсе не было дела до всех неприятностей на земле — так же тут пахло наверняка, когда строили это потрескавшееся сейчас и всё равно привлекательное зданьице… Крестьяне, по воле барина ставшие рабочими, суетились, тарахтела по деревянному настилу тачка с глиной, фыркала в торбу запряжённая в телегу лошадь, ожидая очередной ездки… раскисшая колея сверкала первым в году голубым ремешком лужицы… Хотелось наступить в неё и зачавкать сапогами, трудно высвобождая их, брести по разбитой дорожке, далеко и бездумно, вслед за тем, кто уже проторил её.

Он потянул за ручку дверь, толкнул ногой вторую в крошечном тамбуре и оказался в суженном шкафами коридоре… «Тут, наверное, была людская, — соображал он на ходу, — теперь фанерками разгородили — кабинеты получились». Скрипучая лестница закручивалась на второй этаж в коридор, тоже заваленный бумагами на стоящих вдоль стен шкафах с эллипсными жестяными инвентарными номерками на боках… «Всё учтено. Всё схвачено…» — он опять поймал себя на том, что будто ходит с мешком за плечами, как Дед Мороз, только не раздаёт, а собирает в него всякие вещи, которые могут пригодиться… притом все они остаются на месте — он забирает с собой только их образы, уменьшенные до размеров памяти и потому разрастающиеся в нужный момент до необходимых и неограниченных размеров. «Вот этот шкаф… „Многоуважаемый шкаф!“ — он остановился… — Я могу описать его, могу придумать целую историю его создания и жизни, а если открыть дверцу и углубиться в папки, стоящие на его полках, то наверняка и историю целой страны, через судьбы людей, вынутых со страниц документов, справок, отписок, заявлений, судебных решений, протоколов, смет…».

— Нет, Серый, — сказал он поднявшемуся из-за стола человеку, — нет… я не пробью эту стену… Видно, не хватает таланту…

— Брось! Ты же знаешь, что несёшь ерунду… а судьи кто?.. Ты же умный человек… ничего не изменилось… лишайник на поверхности, а под ним всё тот же неотёсанный камень…

— Это пьеса абсурда… надо быть настолько выше их, чтобы не возникало и капли сомнения… а я не тяну — значит, не выделяюсь…

— Помнишь нашего майора?

— Каплуненко?

— Именно! Он нас как учил: не высовывайся… в говно макнут или башку снесут… ты же психолог по сути… должен стараться быть объективным… был бы как все — они бы давно взяли тебя в свою компанию…

— Шайку! — поправил Додик…

— Зачем же тебе в шайку?! — искренне изумился приятель. — Тебя же туда за уши не тянут…

— Тянут… я вынужден сам туда тянуться… иначе не выжить! Это же бирка, как на твоём шкафу, — я должен быть инвентаризирован… тогда мной можно управлять, потому что я не принадлежу себе. Понимаешь? Дают подачку — пиши! Пишешь — знаешь, что, чтобы получить подачку… условный рефлекс. Примитивно и надёжно. Надо менять профессию… да и какая это профессия — писатель? Писатель не профессия — это состояние души… кому нужна душа?.. Всё так пафосно, размыто, обуглено… пошло и противно… У этого спора нет конца… ты же знаешь… поеду к тётке… прощай!

— Что значит «прощай»? Подожди, подожди…

— Хм… — усмехнулся Додик. — Видно, я совсем не в форме! Зверской мне тоже посоветовал отвлечься традиционным мужским способом! Не бойся!.. Это вершина… там всегда мало кислорода… Тяжело дышать… мозги плохо работают… пошёл с перевала на снижение в долину радости — назад к природе, к весне…

— Что-то мне всё это не нравится… поеду с тобой!

— Нет! Серый, не надо, — Додик остановил его жестом. — Правда, не надо… хочется побыть одному… посмотреть на себя в зеркало…

Кухня стала ностальгической единицей в самом начале шестидесятых, когда появились «отдельные квартиры у населения». Не только у знаменитых лётчиков, академиков, прикормленных писателей, артистов, улыбающихся светлому завтра с экранов, и «ответственных работников», но следом у директоров гастронома и универмага, начальников цеха, зампредисполкома, секретаря парткома, завскладом — всей более мелкой номенклатуры от инструктора райкома до члена ветеранского совета ДОСААФ и капитана милиции, потом уже шли кто ни попадя (всё зависело от способностей): предместкома, учителя, профессора университета и всякая прочая рабочая и служащая масса, даже библиотекари и простая интеллигенция…

Людям, не пережившим праздника получения смотрового ордера после пятнадцати лет ожидания, въезда в новое жильё, пахнущее свежими сосновыми распилами и невысохшей штукатуркой и побелкой, людям, не пережившим праздник новоселья и первой брачной ночи со СВОЕЙ комнатой, таким людям очень трудно рассказать о чувствах, переполнявших человека в эти поворотные, «судьбоносные» моменты… казалось, что светлое будущее уже задело счастливца крылом! (Это не с чем сравнить, и выдуманные эти слова заменить нечем…) Тогда-то и возникало уважение к власти, старание списать всё горькое за этот поистине невероятный, ни с чем не сравнимый праздник… и какое кому дело до того, что весь цивилизованный мир давно считает отдельную квартиру, отдельный дом, домик такой же естественной потребностью, как брюки, ботинки и очки… Трудно шведа или немца, даже в раздолбанном войной, например, Дрездене, удивить тем, что ты обладатель наконец отдельной, СВОЕЙ квартиры… Это такая специфическая тема, что не объяснить: мало сказать, она выкормила не одно поколение юмористов-сатириков, сделавших себе и имя, и состояние (читай — отдельные квартиры) на зубоскальстве по поводу коммуналки, а уж в скольких фильмах она была центром событий!..

Мы же о другом. Появилась СВОЯ кухня — самое удобное, тёплое, уютное место в квартире… и дорогого гостя уже вели не по-старому, как водилось, в горницу, в парадную комнату, в залу — нет! Вели в кухню и усаживали в уголок между окном и холодильником напротив газовой плиты перед столом, на котором всегда стоял в плетёной корзиночке хлеб, а рядом с ним появлялась нехитрая снедь под названием «закусь» и, конечно, национальный катализатор — бутылка! Вели дорогого гостя в самое тёплое, щедрое и уютное место в доме.

Кухня первая слышала новые стихи, беспримерные дерзкие идеи, сердечные откровения, боль обид, нанесённых сердцу, страшную тайну прошлых арестов, горькую суть наболевшего неверия, первые звуки диссидентских речей, вечную крамолу правды — правды, неугодной власти…

«Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей!».

Ах, Александр Сергеевич! Вы дорогой гость на каждой из них…

Ничто не мешало теперь людям, которые доверяли друг другу, сойтись тут и распахнуть душу… а «с развитием телефонной сети» на кухне появились телефоны… со временем перекочевавшие с подоконников на стенку, чтобы не занимать лишнего места… тогда, по мере постижения возможностей подслушивания, требовалось обязательно перед началом разговора вытянуть вилку из телефонной розетки… И это действие было как бы символом и залогом того, что ты в безопасности, и слова, сказанные тут, завтра не окажутся на столе у всевидящего и всеслышащего гэбэшника (неизбывна, однако, наивность людская) … который, кстати сказать, на своей кухне вёл себя точно так же, опасаясь власти и, более того, своих изощрённых коллег…

Нет предела доверчивости — и всё же!

Додик отчасти последовал совету своего товарища и «собрата по перу» Зверского. Он сидел на кухне у Лёньки Дрейдена. Одна пустая бутылка уже стояла на полу под окном, вторая, переполовиненная, красовалась в центре стола…

— Плохо, Додик, плохо… Всё плохо… поэтому, извини… беда твоя — не беда, да и нечего лезть в эту клоаку… сам в говне перемажешься и таким дерьмом выглядеть будешь, что… брось ты это…

— Когда ты узнал об этом? — спросил Додик, не поднимая головы.

— Когда?.. Я давно догадывался… и мне всё казалось, что если не произносить вслух, это может не материализоваться… пронесёт… такой своеобразный кон… чёт-нечёт…

— И она тоже знает?..

— Додик, ты знаешь, что такое а клуге копф? Еврейская девочка… Знаешь — умница! Еврейская, умница, красавица, отличница, семья замечательная, судьба должна уравновесить столько хорошего сразу — и всё. Конец. Ты понимаешь? Это конец…

— Лёнька, ты же мне только что говорил: нельзя распускаться, нельзя поддаваться… я понимаю, что настолько неравнозначно, что и нечего сравнивать, но у тебя Лизка… ей-то ещё труднее, понимаешь… бабушка, дедушка… это не то! — Мама…

Они долго молчали.

— И что, никакой надежды?

— Добрался уже до самого верха… сказали, что есть какие-то ампулы… только-только выработали… не у нас, конечно, но достать можно… проходят испытания в клинике… там… вот переправить — проблема… в стадии разработки лекарства через границу перевозить нельзя — контрабанда, шпионаж и т. д. Вот так…

— И ты знаешь, как их достать… и сколько это стоит?.. — неизвестно зачем, больше по инерции, поинтересовался Додик.

— Говорят, тысячу рублей…

— Тыщу? Что, мы не можем достать тыщу?

— Одна ампула…

— А надо? — прищурился Додик.

— Не меньше шести… каждые десять дней по инъекции… какая-то радиоактивная гадость…

— Что, мы не можем достать шесть тысяч?

Кто мог увидеть в этом страдающем, озабоченном выживанием мире крохотный огонёк надежды? Что они, страждущие, могли рассмотреть в нём сквозь плотную завесу словоблудия серого чахоточного кардинала, смотревшего на презренную паству со стен аудиторий и залов, один из висельников политбанды… он был вечен, зол, жесток… а впрочем, не имело значения ни его лицо, ни имя… система была выстроена гениально — она саморегулировалась, и на место одного становился другой… Ещё одну закономерность можно было заметить в этом движении: каждый последующий был страшнее предыдущего…

Лысый занимался военной литературой. Говорили, что он простой, не вредный член Комиссии и почти всегда голосует «за». Ну, у каждого же могут быть враги, неприятели, скажем мягче… тогда уж нечего говорить… Чтобы не вызывать излишних литературных сравнений с «Войной и миром» Толстого или «Звездой» Казакевича, он лично, когда говорил о себе, уточнял: документальная военная литература… первое было, безусловно, справедливо, что касается второго… — это как посмотреть — с кем и чем всё же сравнивать… Номера полков, имена командиров и полководцев, количество орудий и танков, даты приказов и их шифры-литеры, названия городов, посёлков, деревушек, речек и сторон света, количество погибших и раненых… вся бухгалтерия войны вмещалась в его страницы… может, там и были ошибки, но не его, а тех документов, которые он добывал для публикации всеми правдами и неправдами в самых немыслимых и «заслуживающих доверия местах».

Казалось, если взять его книгу за две стороны обложки, так, чтобы страницы веером свесились вниз, а потом потрясти как следует, посильнее — горы всей этой информации ссыплются с бумажных листов, не сцепленные ни фразой, ни эмоциями автора… и останутся на листах сиротливо дрожащие редкие междометия, союзы да предлоги, но потом и они обсыплются, как сладкая пудра с засохшего, чёрствого теста… так что насчёт литературы…

Достоинство того, что скапливалось под обложкой с его фамилией, было в том, что он умел добывать, знал как и добывал невероятную, недоступную, закрытую-перезакрытую информацию, и вся она была снабжена ссылками на сопутствующие документы. Только он знал, чего это стоило (часто и в прямом денежном выражении) … но все расходы быстро окупались — его статьи, выдержки, отрывки, главы книг и т. д. печатались буквально везде и всегда имели успех.

Единственный промах Лысого был в том, что он называл себя писателем. На самом-то деле к литературному труду, к писательству он не имел никакого отношения… да ещё вдобавок был и не силён в языке, на котором творил… Писал, как и говорил, с ошибками.

Додик не знал, почему он позвонил Лысому. Знакомы они не были. Больше того, легко было предположить, что после прочтения книг друг друга желания поближе узнать автора у них, у обоих, не появилось бы.

«Заходи, когда застанешь, — хмыкнул в телефон Лысый (сразу на „ты“), — хоть сейчас. Я круглые сутки работаю — у меня мирного графика нет».

Обычные сомнения одолели Давида после часовой дороги совсем на пороге цели, и он повернул назад. «Что я скажу ему? То, что думаю? Это я уже делал — результат знаю. То, что „надо“? А что ему надо? Что мне?». Каждый вопрос, несомненно, имел множество вариантов ответа, в зависимости от различных условий и личности, но один был стопроцентно верным в нашем отечестве. Додик повернул к магазину, запасся бутылкой и сунул её во внутренний карман куртки…

— Разговор будет серьёзный… — констатировал Лысый, разглядывая Додика. — Рекогносцировка такая: дома один — жена в санатории, дочь в консерватории, — он хихикнул неожиданной рифме и мотнул головой: — Проходи.

Они устроились на кухне и несколько минут старший изучал пришедшего, буквально уставившись на него. Потом молча выставил из холодильника вполне нехолостяцкие яства: котлеты (наверное, жена наготовила перед отъездом), квашеную капусту, головку чеснока… сначала поставил рюмки, поморщился, посмотрел на Додика, убрал их и заменил маленькими гранёными стаканчиками, какими хозяйки отмеряют на рынках семечки из мешка, называя их стаканами… потом он снова уселся напротив, разлил по половинке, поднял на уровень глаз, кивнул Додику бритой головой и тут же выпил. После этого разговор возник беспрецедентно просто — два давно знакомых человека не виделись много лет и вот встретились, выпили и стали вспоминать… о войне, конечно… которую видели с диаметрально противоположных сторон… один из-за бруствера окопа… другой из голодного барака… сыпались имена, названия, безо всякого сомнения, что сидящий напротив их знает и в курсе всего, о чём идёт речь… и хотя это было вовсе не так, ни один из них не задавал вопросов…

— Я знаю, зачем пришёл, — неожиданно переключился Лысый, — только не пойму, почему ко мне… я твоих книжек не держал, слышал только, что говорили на заседании… хочешь моё мнение? — Додик молча вертел в руках стакан. — Мало их ещё… вот в чём дело… это ж, как деньги… вступительный взнос, а они у тебя тонкие… на ладонь положишь — вниз не тянут… другие понатаскали гору… и прошли… особенно, у кого кирпичи толстенные… ну, сам реши, кому их читать охота…

— Настоящих много не бывает… они часто фальшивые!.. — возразил Додик.

— Кого в виду имеешь? — резко и в лоб спросил Лысый…

— Всех… — Додик дерзко уставился на собеседника. — Впрочем, к чему это…

— Верно… чего других судить?! Ты считаешь, что твои — настоящие, а у другого — похуже. Это-то нормально… но как доказать? Можешь?

Додик поднял глаза на собеседника, молча вытащил из внутреннего кармана пиджака сложенные вдоль страницы, исписанные кривыми строками, отодвинул всё от края стола, опёр об него рукопись, уставился в неё и после короткой паузы, не поднимая глаз, начал читать бесстрастным ровным голосом.

«На углу улиц Некрасова и Советской желтел пустырь. Когда он образовался, никто не помнил — последнего дома у перекрёстка не было. Может, его и не строили вовсе, потому что улицы сходились под слишком острым углом и участок неправдоподобно сужался… Он был вытоптан не только посредине, где между двумя врытыми трубами натягивали рваную сетку и гоняли мяч поверх неё с одной половины очерченной площадки на другую, но и вдоль заборов. Тут по вечерам сходились парочками и компаниями мальчишки и девчонки. Трава не успевала вырасти.

Налево, по Некрасовке, тянулся ровный зелёный забор вдоль одинаковых почерневших и притихших дач старых большевиков, спрятавшихся за рядами охраняющих их сосен, а направо, по Советской, — домики, домики — вразнобой без стиля и строя, с лаем собак, помойными выплесками по углам участков и нарезанными огородами… здесь водились хорошо знакомые ребятам сады, яблочные и вишнёвые, а в летний зной — крапивно-малинные заросли вдоль заборов с пролезающими сквозь штакетник стеблями, усыпанными душистыми ягодами…

Зима тянулась долго, залезая ещё и на позднюю весну переходными экзаменами в каждом классе, но всё равно параллельно с этим начиналась прекрасная пора длинного заманчивого лета.

У мудрой сосны со старыми ржавыми скобами для бельевых верёвок, безжалостно вбитыми в её бок, наверное, очень давно, в её девичьем возрасте, Милка Шухман училась садиться на новенький, с толстыми невиданными шинами немецкий велосипед.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 40
печатная A5
от 418