
ПРЕДИСЛОВИЕ
К бездне, которая смотрит в нас
Прежде чем перевернуть эту страницу и ступить на зыбкую почву мифа, позвольте оставить намёк, предчувствие, тень от ещё не зажжённого факела. Книга, что лежит перед вами, — не путеводитель по пантеону. Не справочник по исландским сагам. Не исторический трактат о верованиях викингов. Это попытка проследить дыхание.
Дыхание того, что никогда не было статичным, что отказывается умирать, даже пережив собственную смерть, что, подобно северному сиянию, является не предметом, а явлением — трепещущим, неуловимым, влекущим ввысь и вглубь одновременно. Образ, к которому мы обращаемся, — Один, Вотан, Всеотец, Вешальник — есть река, берущая начало в ледниковых источниках доисторического ужаса и восторга. Её течение — сама история человеческого духа, его страхов, его порывов, его проклятий и его прозрений. Она меняла русла, уходила в подземные пещеры народной памяти, вырывалась наружу в новых, подчас пугающих обличьях, но её вода, холодная и очищающая, оставалась узнаваемой. Это вода, в которой можно утонуть. И в которой — можно увидеть своё отражение.
Мы отправляемся в путешествие не к богу, а к зеркалу. К зеркалу, треснувшему от удара копья, одноглазому, затуманенному дымом жертвенных костров и дыханием вечной зимы. В нём отражается не лик всеблагого покровителя, а сумрачная, титаническая работа сознания, столкнувшегося с вопросами, для которых нет ответов. Что есть цена знания, и готовы ли мы заплатить её глазом, покоем, душой? Как действовать, зная о неминуемом поражении? Как нести бремя власти, которое есть бремя одиночества? Где проходит та тончайшая грань между священным безумием творчества и безумием разрушительным, между вдохновением и одержимостью?
Этот образ прожил множество жизней. Он был безличной стихией ярости («wōð») в дубравах древних германцев, силой, которую ощущали дрожью в коленях и огнём в крови. Он стал трагическим стратегом эпохи викингов, провидцем, обречённо готовящимся к Рагнарёку, собирая в Вальхалле павших героев для битвы, заранее проигранной. Его низвергло и демонизировало христианство, превратив в предводителя Дикой Охоты, в дьявола лесных чащ, но он выжил в шепоте сказок и в названиях дней недели. Романтики XIX века воскресили его как символ мятежного германского духа, а Вагнер возвёл в ранг титанически противоречивого философа-правителя. Двадцатый век надругался над ним, втиснув в идеологические рамки, и тут же — воспел, превратив в икону массовой культуры, от комиксов до heavy metal. И сегодня, в наш скептический век, он вновь обретает дыхание как живое божество в сердцах неоязычников, как архетип в кабинетах психологов, как вечный спутник в поисках целостности.
Эта книга — попытка услышать единый голос в этом многоголосом хоре. Проследить, как тёмные, хтонические корни куста (ритуалы повешения, связь с мёртвыми, берсеркерская ярость) питают его вершину — поэзию, мудрость, магию. Увидеть, как его диалог с «женскими» силами мира (сейд, обучение у Фрейи, отношения с Фригг) создаёт уникальную, преодолевающую любые дуальности целостность. Прочувствовать, как его миф становится плотью в вибрациях современной музыки — от нигилистического рёва блэк-метала до меланхоличных напевов неофолка. И, наконец, вступить с ним в философский диалог, где он предстаёт не персонажем, а воплощённым вопрошанием, предтечей сверхчеловека Ницше, существом, чья любовь к судьбе («amor fati») активна и яростна.
Мы будем говорить о нём как о Поэте, крадущем мёд вдохновения ценой обмана и бегства в обличье орла. Как о Страннике, чей путь — метафора нашего собственного поиска. Как о Тени и Свете, не борющихся, но сплетающихся в бесконечном танце.
Поэтому отбросьте ожидание хронологического отчёта или систематизированного каталога атрибутов, хотя все это вы тоже найдете здесь. Все же эта книга — не экскурсия в музей. Это приглашение к путешествию по лабиринту, в центре которого не ответ, а вечно живой, пульсирующий вопрос. Вопрос, который Один задал себе, повесившись на Мировом Древе. И который, через тысячелетия, эхом отдаётся в нас, когда мы в тишине, наедине с собой, задумываемся о цене своего знания, о мере своей смелости, о форме своей судьбы.
Переверните страницу. Вслушайтесь в тишину, предшествующую слову. В шелест ветра в ветвях Иггдрасиля. В далёкий крик ворона. Путешествие начинается не там, где кончаются карты. Оно начинается там, где кончаются старые имена для вещей, и открывается бездна — та самая, что смотрит на нас одним, всевидящим оком.
1. Зов Бездны
Гимн тьме, встающей навстречу судьбе
Прежде всех образов, прежде легенд о повешенном боге и одноглазом страннике, прежде дыма жертвенных костров и звонких кеннингов скальдов — родился звук. Он родился в самой глубине горла, сорвавшись со связок в миг, когда первобытный ужас слился воедино с первобытным восторгом. Звук, ставший именем, но имя это было больше, чем именование; оно было состоянием, явленным миру, живой субстанцией духа. Он возник на той тонкой грани, где древний германец, застывший на пороге между дремучим лесом и полем грядущей сечи, ощущал растворение собственного «я», уступающего место чему-то безмерному, всеохватному и древнему. Это было пространство, где разум гас, а душа превращалась в чистый проводник нечеловеческой силы — силы, обращавшей воина в неистового зверя, провидца — в одержимого медиума, поэта — в безумного глашатая богов. Для обозначения этой силы, этого священного помешательства, и потребовался слог. Он прозвучал как тяжёлый, гортанный выдох, подобный рёву зверя в кромешной тьме: «WŌл.
Этот корень, подобный удару кремня о сталь, высекал в темноте искру вечного смысла. Он означал ярость, ярость озарённую и священную. Он означал исступление, исступление, ведущее к пророческому видению. Он означал поэтический экстаз, экстаз, рождающий не песню, а сакральное знание, высказанное в образах, острых как лезвие. «WŌл был звуком, разрывающим пелену, отделяющую повседневное от вечного, человеческое от божественного. Он стал ключом, отпирающим дверь в иное состояние бытия, где сила и мудрость сплетались в единое, неразрывное целое. Когда же к этому корню, этой семантической молнии, присоединился формант «-naz», знак абсолютного владения, господства и сущностного тождества, родилось полное, завершённое имя: «WŌÐANAZ». Владыка Неистовства. Тот, кто и есть само это Неистовство, принявшее волю, лик и цель. Он стал персонифицированным духом того экстатического состояния, которое искали и которого страшились одновременно, желанным и ужасным воплощением силы, превосходящей смерть.
С этим именем на устах, вплетённым в ткань боевых песен и шаманских заклинаний, народы двинулись в свои великие странствия. Имя путешествовало вместе с ними, меняя звуковую оболочку, подобно реке, меняющей русло, но храня неизменным своё ледяное, огненное ядро. В сердце Европы, в дремучих лесах, где тени были длинны и густы, а память о предках — жива как дыхание, оно стало звучать как «WODAN» или «WOTAN». Здесь, в вечном противостоянии с каменным порядком Рима, имя обрело новую, могучую грань. Оно превратилось во воплощение дикой, неукрощённой силы самой природы, в духа, чьё дыхание ощущалось в рёве ноябрьских бурь и в ледяном свисте зимних метелей. Он был предводителем Дикой Охоты, призрачной рати, чей топот в грозовых тучах заставлял людей крепче запирать ставни и шептать молитвы. «Wodan» стал голосом самого хаоса, вечным напоминанием о том, что за любой оградой, за любой стеной дремлет древняя, неструктурированная тьма, готовая поглотить всё сущее. Его имя произносили шёпотом, со страхом и глубочайшим почтением, ибо он был хозяином тех путей, что лежат за гранью жизни, повелителем мёртвых и безмолвным судьёй павших.
На зелёных, продуваемых всеми ветрами берегах Британии, имя обернулось «WŌDEN». Здесь оно вросло в самую почву власти и закона, пустило корни в генеалогических древях. Англосаксонские короли возводили к нему свои родословные, ибо он был богом-предком, источником легитимности, берущей начало не в сухом договоре, а в крови и мифе, в изначальном договоре с силой. Его имя освящало власть, делая её тяжким жребием, роковым даром, несомым как крест. Даже когда новая вера пришла на острова с крестами и книгами, имя не исчезло, не стёрлось. Оно окаменело в самой структуре времени, превратившись в «Wōdnesdæg» — день Водена. Среда. Оно стало немым, но несокрушимым памятником, призраком веры предков, проступающим сквозь тонкую ткань нового календаря, вечным свидетельством укоренённости духа в языке, в самом ритме жизни.
Но свою окончательную, алмазную форму, отточенную до болезненного блеска, имя обрело на суровом Севере. В мире фьордов, базальтовых скал и долгих, полярных зим, среди народа, чьи драккары бороздили неизвестные моря, имя стало звучать как «ÓÐINN». Это была не простая фонетическая перемена. Это была глубокая, сущностная трансформация, алхимия смысла. Северный «óðr» сохранил живую связь с исступлением, но обогатил его новым, трагическим и возвышенным смыслом. Здесь «óðr» — это ярость ума, мука познания, интеллектуальный экстаз, сжигающий душу изнутри в поисках холодной, неудобной, окончательной истины. «Óðinn» — это Владыка этого особого, внутреннего горения, повелитель пламени, пожирающего самого носителя. Бог викингов, народа мореплавателей и поэтов, стал богом цены, которую платят за истину. Его имя стало синонимом сознательной, добровольной жертвы, принесённой на алтарь познания.
И мифы лишь облекли плотью и кровью то, что уже было заложено в самом звучании имени, в его вибрации. Чтобы испить из Источника Мимира, он вырывает свой глаз. Он совершает величайшую транзакцию духа: обменивает часть своего божественного восприятия, свою внешнюю целостность, на доступ к всеобъемлющей, вселенской мудрости. Его пустая глазница — знак этой инвестиции, печать, подтверждающая сделку с самой судьбой. Чтобы постичь руны, он пронзает себя собственным копьём и девять вечных ночей висит на Мировом Древе, балансируя на лезвии между жизнью и смертью, бытием и ничто. Он платит за знание максимальную цену — цену собственного страдания, ценою символического уничтожения и последующего возрождения. Имя «Óðinn» стало звучать как эхо этой жертвы, как вечное напоминание о том, что подлинная мудрость лежит по ту сторону комфорта, что её можно только выстрадать, купив ценою части себя, ценою собственной боли.
Так, от прагерманского вопля «WŌл, рождённого в экстазе и ужасе, через образ континентального повелителя хаоса «WODAN» и королевского предка-покровителя «WŌDEN», к трагическому, всезнающему стратегу «ÓÐINN», имя прошло долгий путь, зеркально отражающий путь самого народа — от растворения в священном экстазе к осознанному, мучительному и величественному противостоянию неумолимому року. Это имя — сгусток истории, мифа и экзистенциального вызова, спрессованный временем в драгоценный камень. Оно заключает в себе всю эволюцию духа: от архаического слияния с силой через священную ярость к состоянию глубокой рефлексии, где подлинная сила духа рождается из добровольного принятия боли познания и холодного взгляда в лицо неотвратимой судьбе.
Произнося «Один», мы вызываем не просто бога. Мы вызываем это великое путешествие, этот многовековой вопль, превратившийся в тихий, многозначительный шёпот одноглазого провидца, смотрящего в лицо грядущему закату всех вещей. Мы прикасаемся к звуку, который был прежде формы, к силе, которая была прежде имени. Имя это — сама плоть легенды, высеченная из живого камня времени, звёздная пыль, спрессованная в слово. Оно начинает звучать в нас, когда мы стоим на своём пороге, вслушиваясь в рёв ветра и в тишину собственного сердца, готовые заплатить любую цену за то, чтобы увидеть.
2. Темный лик
Сущность и знаки Всеотца в ткани времен
Объять характер существа, чья сущность есть сама первозданная ярость, обретшая сознание и волю, — задача для ума, привыкшего к земным меркам. Характер Одина лежит за гранью человеческих категорий; он подобен динамическому равновесию урагана, где ярость ветра и тишина глаза бури сосуществуют в одном непрерывном, титаническом движении. Он — Альфёдр, Всеотец, восседающий на троне Хлидскьяльв, и его взгляд простирается дальше пределов девяти миров. Этот взгляд может нести в себе бездонную печаль творца, вдувающего дух «önd» в безжизненные изваяния Аска и Эмблу, тоску по продолжению себя в творении.
Тот же взгляд, преломляясь через призму неумолимого знания, видит в этих творениях, в богах и героях, инструменты, фигуры на гигантской шахматной доске, чей конечный ход уже предопределён в свёртках норн. Его отцовство пронизано трагической двойственностью: он даёт жизнь и лелеет её, чтобы в грядущий час Рагнарёка повести своих сыновей и избранных воинов к последнему, жертвенному рубежу. Он — источник бытия и архитектор его высшего, ужасающего завершения, и в этом парадоксе — вся мука его божественной природы.
Мудрость Одина — это не тихое, академическое знание. Это живой, гложущий голод, ненасытная жажда, что заставила его вырвать собственное око и бросить его в колодец Мимира. Он собирает знание не ради власти над другими, но ради понимания механизмов той ловушки, в которую заключён сам, ради постижения пружин и шестерён мироздания, ведущих к неизбежному финалу. Его разум — вечно горящая кузница, где в горниле боли от увиденного сплавляются холодный расчёт и пламя бесконечного вопрошания. Он — владыка поэзии, но поэзии, рождающейся из пустоты, из попытки заполнить бездонную тишину предопределённого конца звоном кеннингов. Мёд поэзии, добытый им хитростью и силой, — горький эликсир, опьяняющий наркотик осознания, дающий мимолётную силу вынести тяжесть вселенской истины. Его вопросы всегда острее ответов, ибо цель их — не утешение, а обнажение самого нерва бытия, даже если прикосновение к нему опаляет душу.
Он — бог священной ярости, предводитель берсерков и ульфхеднаров, тех, кто сбрасывает человеческий облик, чтобы слиться со звериной природой. Однако его ярость отличается от яростной мощи Тора. Это — ярость стратега и хирурга, целенаправленная и расчётливая. Он сеет раздоры и войны не из любви к хаосу, а потому, что видит в них единственное горнило, способное выплавить металл, годный для ковки оружия против самой Судьбы. Он обрекает на гибель любимых героев, ибо в квинтэссенции их падения, в момент высшего отчаяния и гнева, рождается та самая искра «óðr», чистый экстаз, который валькирии могут унести в чертоги Вальхаллы. Он — пастух, взращивающий стадо для великого и ужасного заклания, и в этом действии нет жестокости ради жестокости; здесь присутствует ледяная, безличная логика вечного полководца, вынужденного играть по правилам, диктуемым противником, имя которому — Рок.
Атрибуты Одина суть внешние проявления его внутренней вселенной, материальные символы его экзистенциального состояния. Каждый из них укоренён в самой почве мировоззрения, социального устройства и глубинных страхов германских народов, отражая ключевые архетипы их коллективного сознания. Это не украшения, но элементы священного кода, переводящего абстрактные понятия закона, судьбы, памяти и власти в язык мифа.
Широкополая шляпа и плащ, скрывающие лик одноглазого странника, служат воплощением архетипа маргинала и пограничника. В обществе, где статус и честь были зримы и открыты, сокрытие лица означало добровольный выход за пределы обычного социального порядка. Один-странник — это вечный «иной», тот, кто существует на грани миров, между очагом живых и холодом царства мёртвых. Его облик отсылает к практике «предсказания судьбы», магии, связанной с изменением состояния и путешествиями между реальностями, а также к народным представлениям о призраках и обитателях загробного мира, часто являющихся с закрытыми лицами.
Этот плащ — сама ткань предельности, порог, который он постоянно пересекает. За этой тканью скрывается не просто лицо, но целая вселенная отречения — отречения от покоя, от ясности, от удобных истин. Он носит эту скрытность как вторую кожу, как напоминание себе и миру, что высшие истины не лежат на поверхности, что к ним нужно прорываться сквозь слои обмана и иллюзий, и первый из этих слоёв — наша собственная, привычная внешность. В этой скрытности есть вызов: он является тем, кого невозможно распознать с первого взгляда, чья сущность всегда ускользает, оставляя после себя лишь смутное ощущение присутствия чего-то неизмеримо древнего и грозного. Он — воплощение самой загадки, и его плащ есть материализованное вопрошание, обращённое ко всякому, кто его встречает: «А способен ли ты увидеть то, что скрыто?»
Копьё Гунгнир, не знающее промаха, выкованное тёмными альвами, представляет собой сакрализацию самого понятия закона и судьбы. В германском мире копьё было символом суверенной власти вождя, жезлом, скреплявшим клятвы и решения тинга. Метание копья над войском противника посвящало будущих павших Одину. Нерушимость клятв, принесённых на острие, отражала фундаментальный принцип: слово, подкреплённое ритуалом, становилось частью неумолимого порядка вещей. Гунгнир, как идеальное, абсолютное оружие, олицетворяет эту неотвратимость. Его наконечник — это сама точка сходимости воли и судьбы («ørlög»). Актом самопронзения на Иггдрасиле Один превратил это внешнее орудие закона во внутреннее орудие жертвенного познания, показав, что высший закон — это закон, который личность добровольно принимает и на который приносит себя в жертву.
Это копьё — луч внимания, сфокусированный до бесконечной остроты; оно представляет собой направленную волю, не знающую рассеяния, намерение, которому ничто не может противостоять, ибо оно уже содержит в себе своё собственное исполнение. Оно — метафизический инструмент, разделяющий мир на «до» и «после», проводящий черту, которую невозможно стереть. В его древесине заложена память о мировом ясене, а в железе наконечника — холод звёздной пустоты, и вместе они составляют ось, вокруг которой вращается вся воинская и правовая вселенная германца.
Кольцо Драупнир, порождающее себе подобных, есть мифологическое отражение экономики дара и принципа неумолимой причинности. В обществе, построенном на взаимных обязательствах и дарообмене, дар создавал непрерывную цепь связей и долгов. Волшебное кольцо, множащее себя, — идеальная модель нескончаемого потока щедрости и обязательств. Однако, брошенное Одином на погребальный костёр Бальдра, оно приобретает мрачный смысл. Этот дар в момент величайшей утраты символизирует включённость самой смерти в бесконечный круговорот обмена и воздаяния. Драупнир становится символом связанности всех вещей в сети причин и следствий, где каждое действие, даже жертвенное, порождает новые, непредсказуемые последствия, новые «кольца» судьбы.
Это кольцо — визуализация самого времени, его цикличности и плодовитости; оно напоминает, что ничто не происходит единожды, что каждый поступок эхом отражается в будущем, порождая новые события, новые обязательства, новые трагедии. Оно — математическая формула судьбы, геометрическая прогрессия рока, где каждый следующий член ряда больше предыдущего. Надевая или снимая это кольцо, Один манипулирует самой тканью причинности; он — мастер кармических узлов, который может затянуть петлю судьбы или, наоборот, ослабить её, но никогда не может развязать окончательно, ибо сам является частью этого бесконечного плетения.
Вороны Хугин и Мунин, Мысль и Память, воплощают германский идеал активного, беспокойного познания. Знание не было статичным; оно требовало постоянного, рискованного поиска, выхода за свои пределы. Их ежедневный полёт над мирами — метафора работы ума, который должен непрестанно исследовать и помнить, чтобы не утратить связь с изменчивой реальностью. В культуре устной традиции Память (Мунин) была священным хранилищем всего знания, а Мысль (Хугин) — дерзновенным первопроходцем. Страх Одина, что они не вернутся, отражает глубинный культурный ужас перед утратой традиции, мудрости и, следовательно, самой идентичности.
Эти птицы — не просто слуги; они экстериоризация, вынесение вовне двух фундаментальных функций сознания. Их чёрные крылья рассекают не только физическое пространство, но и пространство смыслов; они — живые проекции, сканирующие реальность на предмет информации, которая затем вплетается в ткань божественного разума. Их карканье — это звук самой мысли, хриплый и нелицеприятный; их возвращение — это акт интеграции нового опыта в уже существующую картину мира. Они представляют собой когнитивный процесс, превращённый в поэтический образ, и в этом образе — ключ к пониманию того, как германцы видели работу интеллекта: как опасное путешествие в неизведанное с обязательным возвращением домой, к очагу накопленного знания.
Волки Гери и Фреки, Жадный и Прожорливый, лежащие у его ног, суть персонификации хтонической, неукротимой жизненной силы, основы священной ярости («wōð»). Волк в германском сознании был существом двойственным: символом воинской доблести и братства, но и воплощением хаоса, разрушения, сил, живущих за пределами очага и порядка. Вечно голодные спутники Одина напоминают, что под сложными конструкциями мудрости и стратегии бьётся источник чистой, животной воли к существованию. Один, отдающий им свою пищу, демонстрирует необходимость признавать, направлять и утолять эту первобытную энергию, но не отрицать её.
Эти хищники — тени его души, инстинктивная основа, на которой воздвигнуто здание его интеллекта; они — постоянное напоминание о том, что даже высочайшая духовность коренится в биологии, в потребности, в голоде. Их рычание — это басовый фон, сопровождающий все его размышления; их готовность рвать и терзать — это обратная сторона его готовности жертвовать и приносить в жертву. Они — стражи порога, за которым лежит чистая, неоформленная стихия жизни, и их присутствие рядом с троном говорит о том, что эта стихия всегда рядом, всегда готова прорваться наружу, и только воля Всеотца удерживает её в узде, направляя в русло стратегии и замысла.
Восьминогий конь Слейпнир, порождение Локи, является воплощением идеи трансгрессии, путешествия между мирами. Его образ перекликается с шаманскими практиками, где конь выступал духом-проводником в верхние и нижние миры. Восемь ног символизируют сверхъестественную скорость и устойчивость, способность пребывать одновременно в разных состояниях бытия. Для сознания викинга-мореплавателя Слейпнир был мифологическим двойником драккара — кораблём, несущимся по волнам иных реальностей, управляемым одинокой волей всадника, бросающего вызов неизвестности.
Этот конь — сама возможность движения там, где движения быть не должно; он — кинетическая энергия, воплощённая в живом существе. Его восемь ног — это не только скорость, но и всесторонность, способность касаться нескольких измерений сразу; это символ полноты охвата, тотальной мобильности. Рожденный от бога хаоса и обмана, Слейпнир несёт в себе эту хаотическую природу, подчинённую, однако, воле своего седока. Он — средство преодоления всех границ, в том числе границ между возможным и невозможным, и его поступь — это ритм, которому подчиняются сами законы пространства.
«Трон Хлидскьяльв» представляет собой апогей концепции власти как всевидения и абсолютной ответственности. Способность «видеть далеко» была важнейшим качеством вождя. Хлидскьяльв — мифологическое увеличение этой способности до космического масштаба. Это место тотальной экспозиции и тотального одиночества. Сидя на нём, Один обречён видеть всё страдание мира, будучи не в силах изменить предопределённый ход событий. Этот трон связывает его с архетипом короля-жертвы, чьё вечное бдение и страдание обеспечивают порядок в мироздании. Власть здесь — не привилегия, но тягчайшее бремя, а всеведение — форма высшей пытки. Хлидскьяльф — это точка сборки, место, где сходятся все нити мироздания; это обсерватория, из которой открывается вид на всю вселенную, но также и тюрьма, ибо тот, кто сидит на этом троне, не может покинуть его, не нарушив хрупкого равновесия вещей. Он прикован к этому месту своим знанием, своей ответственностью, своим долгом; он — пленник собственного всевидения, и его царство — это царство чистого созерцания, лишённое возможности прямого действия. Этот трон сделан не из дерева или камня, но из самого времени и пространства, сплетённых в единую структуру, и сидеть на нём — значит ощущать на себе тяжесть всего сущего.
Таким образом, атрибуты Одина складываются в целостную иконографическую систему, проецирующую на фигуру бога фундаментальные категории германского мировосприятия: закон и судьбу (Гунгнир), причинность и долг (Драупнир), познание (Хугин и Мунин), жизненную силу (Гери и Фреки), трансценденцию (Слейпнир) и бремя верховной власти (Хлидскьяльв). Через эту систему Один становится живой картой духа своего народа. Его плащ отмечает границу между мирами; его копьё указывает на неумолимость рока; его кольцо плетёт сеть причин и следствий; его вороны и волки суть части его собственного сознания, вынесенные вовне; его конь — мечта о преодолении любых пределов; его трон — символ одиночества того, кто видит конец пути. Этот комплекс образует механизм, переводящий глубинные, жизненно важные для культуры концепции в эпический, запоминающийся образ — образ, который можно воспевать, которому можно поклоняться и в лике которого можно разглядеть леденящее откровение о цене знания, власти и самой судьбы, неумолимо влекущей всё сущее к последнему, огненному рубежу.
Однако эта система атрибутов — не статичный набор, но динамическая экология сил. Плащ странника взаимодействует с троном всевидения: сокрытие позволяет видеть, не будучи увиденным, сохраняя чистоту наблюдения. Копьё Гунгнир, будучи инструментом решений и клятв, направляется мыслью Хугина и памятью Мунина, которые оценивают последствия каждого удара. Кольцо Драупнир, множась, питает своим золотом волков Гери и Фреки, символизируя превращение избытка, порождённого судьбой, в энергию жизненной силы. Слейпнир, способный мчаться по всем мирам, является тем средством, с помощью которого вороны доставляют свои вести, а сам Один может в миг перенестись от созерцания на Хлидскьяльфе к непосредственному вмешательству в дела любого из миров. Всё связано со всем; каждый атрибут функционирует не сам по себе, но как орган единого божественного организма. Убрать один элемент — и весь организм заболевает, ибо нарушается баланс между знанием и действием, между силой и мудростью, между принятием судьбы и борьбой с ней.
Эта экология отражает и социальные идеалы: идеал вождя, который должен быть одновременно скрытным и всевидящим (плащ и трон), решителен и верен клятвам (копьё), щедр и понимающий причинность своих даров (кольцо), проницателен и помнящий традиции (вороны), силён духом и телом (волки), мобилен и способен к путешествиям (конь). Один, таким образом, является не просто богом, но и идеализированной проекцией верховного правителя, каким его видело германское воинское общество — фигуры трагической, обречённой, но несущей свою судьбу с неизменным достоинством и неукротимой волей.
Его атрибуты также представляют собой карту пути инициации. Неофит, стремящийся к мудрости, должен научиться скрывать своё растущее знание (плащ), обрести непоколебимую решимость (копьё), понять цикличность и взаимосвязь всех вещей (кольцо), развить в себе мыслительные способности и память (вороны), приручить свои низменные инстинкты, направив их в продуктивное русло (волки), научиться перемещаться между состояниями сознания (конь) и, наконец, подняться на вершину понимания, с которой открывается вид на всю сложность и боль мира (трон), приняв на себя ответственность за это знание. В этом смысле Один — не только бог, но и архетип самого искателя, великий неофит, прошедший весь путь до конца и заплативший за это высшую цену.
Таким образом, рассматривая атрибуты Одина, мы видим за простым перечнем волшебных предметов — многослойную символическую систему. Это система, которая кодирует правовые и социальные нормы, отражает космологические представления, задаёт идеал правителя, намечает путь духовного развития и воплощает экзистенциальные тревоги целой культуры. Каждый элемент этой системы, от ткани плаща до высоты трона, заряжен смыслом, и вместе они создают портрет божества, которое остаётся одним из самых сложных, многогранных и психологически достоверных во всей мировой мифологии — божества, в котором сила неотделима от мудрости, знание — от страдания, а власть — от величайшего одиночества. И именно эта целостность, эта взаимосвязь всех частей, делает образ Одина-Вотана таким прочным, способным резонировать с человеческой душой даже через толщу столетий, напоминая о вечных вопросах цены познания, бремени выбора и достоинстве перед лицом неумолимого рока.
3. Мифологемы Одина
Жертва, знание и предопределение
Великие мифы об Одине, подобно древним рунам, высеченным на камнях, которые ветер и дождь отполировали до сокровенного блеска, сплетаются в грандиозный гобелен. Каждая нить, темная или кроваво-алая, становится проявлением закона, управляющего богами и самой тканью бытия. Эти повествования превосходят простые сказания; они суть священные хроники, выжженные огнем памяти на пергаменте вечности, где каждая буква дышит парадоксом его сущности. Они — скрижали, на которых запечатлена ненасытная жажда познания, венчающая себя добровольным увечьем, и бремя верховной власти, чья кульминация есть леденящее, абсолютное одиночество всеведения. Они следуют нисходящей спирали в бездонный колодец смысла, по пути, что начинается в первородном акте творения-уничтожения, ведет через ледяные воды прозрения к ясному и безжалостному видению грядущего распада всех девяти миров, и завершается титаническим усилием выковать волю к существованию внутри самого сердца этого неминуемого распада.
Миф о жертве глаза у источника Мимира лежит в самой основе, подобно фундаменту, сложенному из тёмного базальта. Он являет собой изначальный, неумолимый закон вселенной: за всё сущее требуется плата, и чем глубже, чем величественнее обретаемое знание, тем чудовищнее, тем несоизмеримее эта плата. Один приходит к тому месту, где корни Иггдрасиля, белые и переплетенные, как жилы великана, уходят в черную влажную почву небытия. Там, в вечном сумраке, бьет источник Мимира, воды которого — это сгущенная память мира, жидкое время, в котором отражаются все прошедшие и все возможные рассветы. Страж этих вод, сам Мимир, существо, чья борода сплетена из корней, а глаза видят вспять, выдвигает условие, тихое, как шелест падающего листа. Он требует плату иного порядка — часть самого просителя, фрагмент его божественной целостности, без которого целое навеки останется ущербным.
И Один, не проронив ни звука, вонзает пальцы в собственную плоть. Миг тишины, разрываемый лишь звуком, похожим на хруст влажной глины, — и его правый глаз, шар, полный отражений неба и битв, вырван из орбиты. Он сжимает его в ладони, чувствуя последние пульсации, и швыряет в темное зеркало источника. Глаз, врата внешнего мира, инструмент, ловящий свет и форму, исчезает в глубине, становясь вечным залогом иного зрения. Этот акт — холодное, осознанное жертвоприношение на алтарь познания. Это обмен ограниченного, физического восприятия на прозрение метафизическое, на способность видеть не предметы, а связи меж ними; не события, а причины, их породившие; не лица, а узоры судеб, что ткут норны в своих подземных чертогах из белых и черных нитей.
Пустая глазница на лике Всеотца становится вечным знаком этого выбора. Она — печать, засвидетельствовавшая страшный предпочтительный баланс: частичная, но пронзающая до самых основ истина была избрана вместо целостного, но слепого существования. Этот впалый шрам, эта темная воронка — знак высшего посвящения, отметина, подтверждающая право на зрение, видящее сокрытое. Он видит теперь боль мира, страх в сердцах воинов перед битвой, ложь на устах конунгов, игру теней в будущем. Миф этот освящает самую суть интеллектуальной жертвы. Он провозглашает: чтобы созерцать сокрытые пружины мироздания, надо добровольно отказаться от удобной иллюзии полноты, надо сузить поле зрения до одной точки, сфокусировав всё свое божественное существо в одном, неумолимом, подобном лезвию луче внимания. Зрение, купленное ценой глаза, обретает могущество, недоступное простому взгляду. Оно становится силой, существующей как воплощенная, чистая способность видеть саму ткань реальности, ее изнанку, ее боль, ее неумолимую логику. Это знание-боль, знание-рана, и его смысл в нем самом, в этом горьком, одиноком даре видеть то, что сокрыто от всех иных очей.
Миф о самоповешении на Мировом Ясене Иггдрасиле — это погружение в самую сердцевину того же огня, его доведение до абсолютного, экзистенциального предела, где страдание становится инструментом, а смерть — вратами. Если жертва глаза была платой за доступ к уже существующему, накопленному знанию, к тихим водам памяти, то акт на древе есть дерзновенная, почти безумная попытка добыть знание изначальное, созидающее, ту первоматерию, из которой сплетена сама ткань бытия, те рунические силы, что предшествуют даже богам. Один берет свое копье Гунгнир, орудие нерушимых клятв и неотвратимой воли, чье древесино помнит холод космоса, а железо жаждет крови. И он обращает его острие против себя.
Нет врага достойнее, нет препятствия большего, чем собственная плоть, хранящая тайну жизни. Он пронзает себя, и копье, пройдя насквозь, впивается в священную кору Ясеня. Девять долгих дней и девять беззвездных, черных как смоль ночей он висит, пригвожденный, на грани между жизнью и небытием, между светом Асгарда и немым холодом Хель. Ветер раскачивает его тело, вороны кружат в недоумении, волки воют у подножия, не понимая. Это — добровольный ритуал инициатического умирания, архетипическое странствие за последний порог, за грань, откуда нет возврата для смертных и куда не дерзают ступить боги.
Девять — число полноты и завершенности, число миров, сокрытых в ветвях древа. Его мука — изощренный, ужасающий метод, страшный инструмент алхимии духа. Цель — достичь состояния, в котором стираются все привычные границы восприятия, в котором боль становится проводником, а голод — очищением. В котором дух, отрешенный от плоти, получает возможность прикоснуться к изначальным, руническим силам, к азбуке самой реальности, к тем первозвукам, что вызвали к жизни миры. На девятый день, когда сознание его висит на волоске, тонком, как паутина, он видит их: руны. Они существуют, тяжелые и незыблемые, как законы тяготения. Они плывут в темноте перед его внутренним взором. И тогда, с последним усилием, с хрипом, вырывающимся из иссохшего горла, он протягивает дух и хватает их, впитывает, вбирает в себя. Крик, рвущий тишину миров, — и он падает, освобожденный, на землю у корней, обретший и искалеченный навеки.
Миф этот провозглашает: высшие законы вселенной, ее магико-прагматические основы, могут быть усвоены только через переживание, встроены в самую плоть и в глубины психики через акт символической смерти и последующего возрождения, несущего в себе семя добытого знания. Это апофеоз самой сути «óðr» — священного неистовства, направленного теперь внутрь, на преодоление и трансформацию собственного божественного «я». Знание, добытое такой ценой — ценою девятидневного умирания у всех на виду, — обладает абсолютной, самоочевидной ценностью. Оно есть подвиг духа, совершенный ради самого познания, ради прикосновения к истине, какой бы страшной она ни была. Сила, обретаемая в этом акте, открывается как неопровержимое доказательство возможности превозмочь саму природу страдания, выйти за пределы боли и страха, чтобы ухватить суть бытия. Это знание-подвиг, и его ценность — в свершенном деянии.
Миф о добыче мёда поэзии обнажает иную, но столь же сущностную ипостась его характера — стратегическую, многослойную изощренность, готовность к любым метаморфозам, к ведению долгой, многоходовой игры, где каждая фигура на доске — лишь средство. Поэзия (skáldskapr) предстает здесь могущественной, формирующей силой, способной словом высекать судьбы в камне вечности, даровать бессмертную славу, что переживет поколения, или низвергать в небытие, стирая память о целых родах.
Мед поэзии, дистиллированный из крови мудрейшего из существ, карлика Квасира, существа, в чьем сердце билась вся истина мира, был похищен, укрыт в сердце неприступной скалы и охраняемый великанами, хранителями древних, хаотических сил. Один, движимый жаждой овладеть этим сокровищем, прибегает к преображению. Он обращается в низкого, ползучего змея, существо хтоническое, способное проникнуть в любую щель, точить камень терпением и ядом. В этом облике он долго и неустанно точит скалу, пока не прокладывает путь к сокровищу. Затем, вкусив мед, он принимает облик орла, владыки небес, царя воздушных пространств, и в этом величественном виде уносит драгоценную суть в чертоги Асгарда, спасаясь от ярости преследующих великанов.
Этот миф есть развернутая, глубокая метафора присвоения культурного кода, сакрального инструментария самой цивилизации. Его сердцевина утверждает: высшие блага духа — вдохновение, красноречие, магическая сила созидающего слова — охраняются древними, дикими, хаотическими силами (великанами, олицетворяющими первозданный, неукрощенный мир) и требуют для своего обретения гибкости ума, безмерного терпения, способности к тотальной трансформации и готовности к величайшему риску. Один, принявший облик самого презренного тварного существа (змея) и самого величественного (орла), демонстрирует всеохватность и беспринципность подхода: цель оправдывает любую форму, любое нисхождение и любое вознесение.
Украденный мед он затем распределяет между богами и избранными смертными, становясь, таким образом, верховным патроном и источником вдохновения, тем, кто держит ключи от источника речи. Миф этот закрепляет мысль, что творческий дар, сколь бы божественным и возвышенным он ни казался, имеет происхождение, отмеченное хитростью, похищением и метаморфозой, что он одновременно и благословение, и проклятие, ибо отделяет носителя от других, наделяя его страшной силой. Носитель дара — всегда отчасти проводник, отчасти вор, черпающий из запредельного, охраняемого источника. Дар слова обретается через дерзость, терпение и превращение. Он есть сила, преображающая хаос в космос, бессмыслицу — в песнь, молчание — в повествование. Главный смысл такой силы — в самой преображающей, созидающей мощи, в способности творить миры из звуков и смыслов, и этот смысл изначально заключает в себе все, превосходя самый мир.
Миф о сотворении мира и первых людей помещает фигуру Одина в самое эпицентр космогонического акта, делая его не просто участником, но главным архитектором самой реальности. Вместе с братьями, Вили и Ве, он восстает против первосущества Имира, древнего и бесформенного великана, рожденного в тисках ледяного хаоса. Они повергают его, и из частей этого колоссального тела созидают мироздание: плоть становится землей, кровь — морями и реками, кости — горами и скалами, череп — небесным сводом, а мозг — облаками. Позже, найдя на морском берегу два древесных ствола, безжизненных и гладких, выброшенных волнами, они вдыхают в них жизнь. Один дарует дыхание и душу («önd»), Вили — разум и движение («óðr»), Ве — облик, чувства и речь («lá»). Так рождаются первые люди, Аск (ясень) и Эмбла (ива). Здесь Один выступает как демиург, чей акт творения неотделим от акта разрушения, чья оживляющая сила рождается из насилия над изначальным хаосом.
Рациональная и мистическая основа мифа коренится в архаическом, вселенском представлении: порядок (космос) может быть воздвигнут только через расчленение, через насильственное рассечение изначального единства (хаоса). Это жестокий, но безупречно прагматичный и поэтичный акт: материалом для строительства упорядоченного, обжитого мира служит тело поверженного врага, воплощения изначальной, слепой мощи. Сотворение людей из безжизненного дерева подчеркивает их инструментальную, зависимую природу от воли создателей. Они — изделия, оживленные извне божественным дыханием. Однако этот дар делает их свободными агентами, наделенными собственной волей, что впоследствии обернется для богов и источником силы, и причиной бесчисленных забот, любви и скорби.
Миф утверждает Одина как первопричину и отца всего сущего, но также оставляет в нем и в самом мироздании темный, неистребимый осадок: само творение несет в себе память о смерти и насилии, ибо миры рождены из трупа, а человечество — из мёртвой древесины. В этом акте изначального умерщвления уже заключено семя грядущего Рагнарёка, ибо космос, построенный на фундаменте убийства и расчленения, обречен однажды вернуться в состояние распада, когда силы хаоса вырвутся на волю. Но сила творения, проявленная в этом мифе, оказывается выше цены насилия, заплаченной за нее. Она есть абсолютный акт воли, претворяющей бесформенный ужас в порядок, хаос — в обитаемый космос, молчание — в возможность речи. Эта способность к созиданию из разрушения, к рождению жизни из смерти, есть прямое, не нуждающееся в каком-либо оправдании свидетельство титанической мощи.
Миф о сборе павших воинов и подготовке к Последней Битве являет собой кульминацию, ту точку схождения, куда стекаются, подобно водам в мировой океан, все нити предыдущих сказаний. Обладая знанием, купленным глазом и выстраданным на древе, Один зрит грядущую гибель всех миров, погибель богов, гибель самого себя в пасти волка Фенрира. Его ответ — тотальная, безжалостная, всепоглощающая стратегическая готовность к битве. Он посылает своих дочерей-валькирий, «выбирающих павших», на все поля сражений среди людей, в каждый уголок Мидгарда, где сталкиваются сталь и воля. Их задача — отобрать души тех воинов, чья ярость в момент смерти была совершенна, чье мастерство не знало изъяна, чья воля не дрогнула перед ликом небытия, кто встретил свой конец с мечом в руке и песней на устах. Эти души, эйнхерии, доставляются в Вальхаллу, его чертог павших. Там, под сводами из щитов и копий, они пируют мясом вепря Сехримнира, что каждый день воскресает, пьют нескончаемый мед из вымени козы Хейдрун, и каждый день сходятся на бескрайнем поле перед чертогом в яростных, исцеляемых к вечеру битвах, оттачивая друг друга до предела возможного, до абсолютной остроты.
Смысл этого грандиозного, цикличного, бесконечного предприятия заключен в философии активного, яростного фатализма. Поскольку конец предопределен и неотвратим, единственное достойное существование, единственный осмысленный путь заключается в подготовке к этому концу таким образом, чтобы сам процесс движения к финалу, самый характер сопротивления, обладал максимальной интенсивностью, осмысленностью и эстетическим совершенством. Вальхалла — поле битвы космического масштаба, место наивысшей готовности, кузница идеальной воинской силы, лишенной страха, сомнения и жалости. Один готовит силу для того, чтобы предъявить вселенной, самой судьбе, «эстетический и этический ответ на само понятие тотальной гибели». Он копит мужество, мастерство и ярость, чтобы даже в миг вселенского коллапса, в час, когда солнце померкнет, звезды сорвутся с небес, а древние чудовища разорвут оковы, проявилась высшая, отточенная до сверкающего блеска форма сопротивления. Чтобы гибель была не бессмысленным падением в хаос, но последней, самой великой битвой, совершенной по форме и исполненной невыразимого трагического достоинства.
Этот миф рационализирует и возводит в абсолют весь воинский культ, героическую смерть и саму фигуру Одина как верховного главнокомандующего в войне, чья главная битва ведется с призраком бессмысленности, с тенью, отбрасываемой предопределенным концом. Его величайшая и страшнейшая стратегия состоит в том, чтобы вплести человеческую волю, отвагу и неистовство в саму ткань неминуемой катастрофы, придав неизбежному падению форму, ярость и невыразимое, леденящее душу достоинство. Он становится режиссером апокалипсиса, сценаристом собственной гибели, где каждый эйнхерий — совершенный, вышколенный исполнитель своей роли в последнем акте мировой драмы. Мужество, собираемое, лелеемое и оттачиваемое в Вальхалле, таким образом, обладает высочайшей самоценностью. Оно есть чистая, абсолютизированная форма доблести, существующая как памятник, как живое доказательство самой возможности несгибаемой воли, ясного духа и безупречного мастерства перед лицом абсолютного, тотального конца. Это мужество ради мужества, сила ради силы духа, и в этой самодостаточности — его величайшая красота и его величайшая трагедия.
В синтезе этих мифов рождается целостный портрет. Они выстраивают лестницу смыслов, уходящую в бездну, каждый пролет которой — новое измерение жертвы и обретения. От акта творения, ознаменованного убийством и расчленением (Имир), к акту оживления, связанного с даром дыхания и свободы (люди). От покупки мудрости ценой части себя, своего внешнего образа (глаз у Мимира), к похищению вдохновения через цепь метаморфоз, через нисхождение и вознесение (мед поэзии). От экстремального, почти самоуничтожающего самоиспытания на грани уничтожения ради знания изначальных основ (Иггдрасиль) к систематическому, холодному, бесконечному сбору, отбору и закалке высшей человеческой силы для финального, трансцендентного испытания (Вальхалла). Каждый этап — стратегический ход в игре, правила которой известны лишь ему одному, а ставка — смысл самого существования перед лицом абсолютного Ничто, перед молчанием, которое восторжествует после Рагнарёка.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.