электронная
80
18+
Область темная

Бесплатный фрагмент - Область темная

Объем:
208 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-0050-8960-1

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

«Се есть ваша година и область темная»

(Лк. 22:53)

«Это ваше время и власть тьмы»

(Ев. от Луки, гл. 22, стих. 53)

По настойчивой просьбе духовных детей старцев Петра и Павла, я, недостойный архимандрит Алексий, в году от Рождества Христового две тысячи первом решил, с Божией помощью и за молитвы Святых Отцев и всех молящихся обо мне, написать хотя бы краткие заметки о детских, юношеских и зрелых годах отцев Петра и Павла и событиях, бывших в ту пору в стране нашей, а равно и о прочих обстоятельствах жизни тех лет.

Святой по редкости и сиянию подобен чистой воды диаманту — дай Бог за всю жизнь узреть хотя бы одного! Мне же посчастливилось долгие годы быть келейником и доверенным лицом двух высочайшего духа старцев — отцов Петра и Павла Воскресенских. И так как жизни святых братьев переплетены между собой, словно два побега одной лозы, то и писать я буду сразу о двоих.

Глава 1

Достоверно известно, что братья явились на свет Божий в 1888 году, аккурат на праздник святых первоверховных апостолов, потому и окрестили их Петром и Павлом. Родились близнецы один за одним. Много лет спустя шутили старцы, что, подобно ветхозаветным Исааку и Исаву, Павел ухватил Петра за пяту.

Так ли это было или по-другому, мы уже не узнаем. Давным-давно почили в Боге и отец братьев Николай Гаврилович, дьякон Троицкой церкви в селе Немышаевка Н-ского уезда, и матушка Анна Ивановна, в девичестве Аникеева, простая крестьянка, всю жизнь посвятившая мужу и детям.

Жила семья Воскресенских дружно, хотя и весьма небогато. Дьякон в то время числился в штате и получал жалование от государства российского, но денег этих едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Приходилось отцу Николаю, как ветхозаветному Аврааму, и скот содержать, и участок земли, коий был выделен от щедрот общиной крестьянской, возделывать. Тем не менее жили, как я уже писал, дружно и «во всяком благочестии и чистоте».

Правда, не скрывали братья, что матушка их была нраву крутого: могла, коль под горячую руку попадёшь, и веником огреть, и лозиной высечь, а чаще всего дланью крепкою приложиться по мягкому месту, да так, что озорник потом визжал как оглашённый и прощения просил искренне да зарекался более мать сердить. Впрочем, отец чаще всего успокаивал жёнушку словом мягким и добрым, спасая огольцов от гнева материнского.

Едва начали подрастать братья, отец стал их по делам церковным привлекать: свечи вынести, воды батюшке на руки слить, в колокол позвонить. Так что, можно сказать, росли они за церковной оградой.

Здесь и разделились пути братьев, те самые дороги, что в конце жизни удивительнейшим образом сошлись у стен нашего монастыря. Но об этом позднее. Впереди у них была целая жизнь, преисполненная бед и страданий, кои, как известно из Писания, душу очищают как огонь золото.

Пётр «из детска» рос мальчиком тихим и набожным. Его часто можно было видеть в одиночестве, размышляющим о чём-то, ему одному ведомом. Отец не мог нарадоваться на сына — и смышлёный, и послушный. Думаю, он часто говаривал матушке Анне, что, видно, заслужили они у Господа такое чудо Божие — сына великолепного во всех родах.

Павел же возрастал совсем другим — непокорливый и шумный, он был заводилой всех немышаевских мальчишек. Уже в глубокой старости улыбкой освещалось лицо отца Павла при воспоминании о незатейливых забавах детства.

— В жаркий день побежим, бывало, в поле, — рассказывал он мне, — суслика выливать. Загоним в нору. Он там затаится сердешный, еле дышит от страху, а мы его — водой. По-первах, особенно если попался крупный и толстый, он пытается мягким местом ход перекрыть — держит воду. Но мы не унимаемся: всё таскаем от ближнего пруда ведро за ведром. Суслик не выдерживает и драпака из норы. Мы его изловим и на верёвочке водим, пока не отдаст Богу душу, бедняга. Или залезем на шелковицу, птенца из гнезда вытащим и давай мухами потчевать и червяками. Да так закормим и затискаем, что он посинеет. Не со злости мы это делали, но не к добру. Дети неразумные, что с нас возьмёшь?

Но годы детские, счастливые, как известно, коротки. Пришло время и братьям выходить в жизнь взрослую. Так как были они из духовного сословия, то и путь их лежал по линии церковной. Непросто было в те времена выскочить из колеи, проложенной родителями: ежели ты из семьи землепашцев, то будешь горький хлеб крестьянский есть всю жизнь, если из купцов — торговать, ремесленник — руками работать, ну, а сын священника или дьякона — иди по линии духовной.

Дорога была долгой и тористой: по-первах, в девять лет надо было поступить в духовное училище, выдержать отрыв от родителей и тяжёлую атмосферу бурсы. Длилось обучение в училище пять лет — подготовительный, а потом ещё четыре класса. Затем следовала, конечно, ежели ученик себя хорошо зарекомендовал и успешно преодолел выпускные испытания, духовная семинария: полный курс — шесть лет. Здесь уже каждый решал свою судьбу самостоятельно: кто, сдав после четвёртого класса экзамен на аттестат зрелости, получал право служить по казённой части, кто шёл в военные, кто — в институт или университет.

Верные же церкви и призванию, закончив шесть классов семинарии, рукополагались и начинали служить в сане священническом. Наидостойнейшие направлялись учиться далее, в духовную академию, коих в то время в Российской империи было четыре: Санкт-Петербургская, Московская, Киевская и Казанская.

Отец Павел вспоминал, что в училище их отвезла маменька. Документы Н-ского духовного училища не сохранились, но можно предположить, что произошло это переломное в жизни братьев событие в 1897 году.

Стоя пред громадой учебного заведения, оторванные от дома мальчишки, предчувствуя, что денёчки их свободы завершаются навсегда, разревелись. Особенно усердствовал Пётр. Павел стоял, накуксившись, и только всхлипывал. Мать уже собралась пустить в ход наиболее действенный аргумент в виде твёрдой, точно камень, ладони. Но тут, к счастью, вышел к приехавшим один из преподавателей, восхитился, узрев близнецов, и увёл их вовнутрь здания. Маменька тем временем уехала.

Святые братья часто, сидя вместе за самоваром, вспоминали годы учёбы. И сейчас, когда с той поры минуло уже лет сорок, память легко воскрешает радостные вечера: гудит самовар, потрескивают дрова в печурке, а рядом сидят два светлых ликом и душой старца и неторопливо рассказывают о былом.

Начинает отец Пётр:

— Я-то учёбу сразу полюбил: церковнославянский, с детства привычный язык, история, география, азы латыни и древнегреческого — всё мне было в сладость. Нравились мне и арифметика, и каллиграфия, и Закон Божий. Мальчишки после уроков бегут во двор, в бабки играть, а я погуляю недолго, воздуха свежего глотну и спрячусь где-нибудь в закутке — учебник читать или жития святых.

— А я терпеть не мог ни училища, ни учёбы! — отец Павел сокрушённо склонял главу. — Как проказу сочинить, так я первый. А в учёбе не блистал, не блистал…

Отец Пётр, видя, что воспоминания тяготят брата, переводил тему:

— Помнишь, законоучитель у нас злой был? Орал на учеников, мог, если под горячую руку попадёшь, и линейкой огреть. На его уроках мы сидели тихо. Весною муха очнётся после зимнего сна и давай в раму биться. Нам интересно, а пошевелиться боимся — крут отец Михаил! Стоять на гречке весь урок в углу — ох как больно и стыдно! — в этом месте отец Пётр улыбался. — Правда, Павла это не останавливало: как урок Закона Божьего, так он наказан — стоит молча, только губы покусывает от боли. Но чтобы пожаловаться или прощения попросить — ни-ни!

— Кормили в училище вкусно. Так приятно было поесть пирогов, вареников, молока, рыбки вдосталь! Дома-то мы не голодали — коровы две в хлеву мычали, хряка отец откармливал на Рождество, но и ртов двое. И каких ртов! Мы росли, и каждый ел за троих. Отец с матерью всё нам подкладывают, а своё едва поклюют. У отца живот всегда подведён, мать худа, точно щепка, а нам всё мало.

— Бывало, Павлуша подобьёт — пойдём ещё горох объедать на господском поле.

Если кривоногого Трофима Иваныча на гнедой кобылке заметит кто, сразу бежать стрелой! Догонит объездчик, и кнутом стегануть может, и за ухо к матери привести, а у той рука тяжёлая! Но мы ловкие и юркие, — мгновенно врассыпную, только кусты колыхнутся. Трофим Иваныч головой повертит, ругнётся и, вскочив на коня, дальше умчится — проверять, как мужики в поле работают.

— А я вспомнил, как веру-то терять начал, — отец Павел темнел лицом, как будто не простил его Господь за ту дерзость неверия, коей в те годы были подвержены многие и многие, и которая привела к бедам неисчислимым. — Как-то помогал я отцу в церкви. Больше, правда, под ногами крутился и мешал всем, но меня любили и терпели. Слышу, настоятель отца ругает:

— Что ж ты, отец дьякон, всё козлом пищишь? Не можешь басов добавить?

— Так где же басов-то взять, батюшка? Посмотрите, живот к позвоночнику прилип! — и подрясник вместе с рубахой задрал.

Тут отец Андрей сменил гнев на милость:

— И то верно. Тощий ты больно, отец Николай! Ну, впрочем, Богу виднее: кому басом петь, а кому — тенором выводить.

— А у самого священника чрево колышется под рясой, будто квашня хорошо взошедшая, и бас мощный настолько, что стёкла в церкви дребезжат, когда он восклицает на Литургии: «Святая святым!»

И такая у меня обида в сердце зародилась! Я-то знал, как папенька трудолюбив и смиренен, как готов последнее отдать странникам и нищим, а священник наш, отец Андрей, без красненькой шагу не ступал. Хочешь креститься — синенькая, венчаться — червонец, ну, а если отпевание — весь четвертной слупит с крестьянина, последнюю рубаху снимет!

Не давая брату погрузиться в грустные воспоминания, вступал отец Пётр:

— Блаженные то были дни! Вокруг — раздолье. Бежишь по лугу, раскинув руки навстречу ветру, и чудится — ещё мгновенье и взлетишь над землёй! Домой приходили только к вечеру, наскоро ужинали с родителями и залазили на лежанку спать.


Отхлебнув из простой глиняной кружки слабенького — крепкий печень, отбитая на допросах, не позволяла, — но сильно сладкого чаю, отец Пётр продолжал:

— Жалко, что каникулы быстро заканчивались! Нужно было ехать в училище. Туда, где царили зубрёжка и грубая сила, и «второгодные» лбы издевались над слабыми, где ждали меня два верных друга — Коля и Гриша… Закончил я училище первым в классе, Павел — предпоследним. Преподаватели дивились — близнецы, а какие разные! Павла это очень злило.

— Был грех, — улыбался отец Павел и надкусывал на удивление крепкими, желтоватыми зубами баранку.

Здесь позвольте мне, с высоты прошедших лет, вмешаться в столь сладостные воспоминания.

Прочитав в эпоху «гласности» множество мемуаров, в том числе и митрополитов Евлогия (Георгиевского) и Вениамина (Федченко), я понял, что и в те достопамятные времена, как и сейчас (чего греха таить!), попадали в духовные училища и семинарии люди разные. Церковь ведь Господом основана, да людьми наполняется. Бывают и случайные, и злобные, и воры забредают, и даже злодеи. Чтобы в этом убедиться, откройте любой учебник по истории Вселенской Церкви. Чего только не было! Интриги, зависть, наушничество, даже убийства. Истина Божья в том и проявляется, чтобы, зная и не скрывая правды о внутренней жизни Церкви, помнить всегда, что свят в ней только Основатель, Тот, без Кого мы «не можем творити ничесоже». Ну, а мы — люди грешные, страстям подверженные, к Богу только идущие, должны молиться и трудиться под сенью Христа и Матери-Церкви над спасением души.

— Пришло нам время идти в семинарию, — продолжал отец Пётр. — Здесь уже было поинтереснее, новые предметы, новые лица. Одинаковые были только преподаватели, почти все высохшие и скучные, как запылённые книги с дальней полки в библиотеке. Станет такой зануда перед классом и будто карась, вытащенный из воды, рот разевает. Его никто не слушает, всяк своими делами занят, а он всё бубнит у доски. Правда и отыгрывается рутинёр потом, на экзаменах: шалил на уроке? был невнимателен? не доносил на товарищей? — получи оценку на балл, а то и на два ниже! И ничего, и никого не забудет, всё припомнит!

Глава 2

— Оглядываюсь назад и кажется, что шесть лет семинарии пролетели как один день. Но тогда они казались бескрайним полем: бредёшь по нему, бредёшь, а оно всё не заканчивается! Посудите сами: подъём засветло. Летом вставать полегче, в шесть утра уже и птички чирикают, приветствуют новый день, и солнышко вышло из-за горизонта. А поздней осенью и зимой? На небе луна вовсю сияет, а тебя безжалостная трель колокольчика будит: «Подъём! Подъём!»

Кое-как глаза продрали, лица водой холодной сполоснули, оделись — уже время строиться на молитвенное правило. Дежурный тараторит перед строем: «От сна востав, благодарю Тя, Святая Троице…», а мы стоим, зеваем и потягиваемся в те мгновения, когда инспектор отвлечётся. Под взглядом авдитора все вытягиваются в струнку и вколачивают, сложенные щепотью пальцы в лбы, животы и плечи.

На утреннем чае семинаристы ещё тихи: инспектор замер у входа, обводит столовую цепким взором. У кого воротничок грязен, кто опух с перепою — ничего не пропустит цербер. Оплошал семинарист — получи поклоны! Курил с утра (всех обнюхает, шевеля ноздрями и шумно втягивая воздух, ровно пёс сторожевой!) — полсотни поклонов, опоздал на завтрак — двенадцать. Ну, а если не чинно вышел из-за стола — то, будь добр, двадцать пять раз преклони колени перед иконами, поупражняйся!

Дожёвывая на ходу ржаные горбушки, бежим в учебные комнаты. Четвёртый класс гудит, будто улей. За учительским столом худющий, с ввалившимися щеками, преподаватель Священного Писания излагает бесцветным голосом урок. Все заняты делами, учителя не слушают. Отца Фотия это нимало не беспокоит, и он всё так же монотонно бубнит о том, что «преображение Господне произошло на горе Фавор и предзнаменовало собой тот путь, который уготован всему христианскому миру».

По коридорам проносится дежурный первоклассник, рассыпая долгожданный звонок. У семинаристов есть десять минут. Надо успеть промчаться по двору, переброситься парой слов с друзьями из соседних классов. Если повезёт, можно сбегать за семечками. Вдохнули свежего воздуха — и опять в затхлые классы, грызть гранит науки.

Урок древнегреческого. В классе тишина. Склонились над текстами головы бурсаков. Профессор (так семинаристы величают всех преподавателей) Харитонов добродушен и незлобив. Даже если кто не знает урока и путается безбожно в аористах и плюсквамперфектах, то вздохнёт только и бросит: «Никто же, возложив руки на орало и зря вспять, управлен будет в Царствии Божием».

Если кто из первых учеников ошибётся, то, почесав куцую бородёнку, разведёт руки: «Что вы, что вы, столпы Израилевы! Если вы не будете учиться как следует, то что же остальные?»

Час дня. Позади четыре урока, в головах — тяжесть. Строем в трапезную. Обед.

Бубнит с возвышения в центре зала дежурный чтец житие святого, но его никто не слушает. Молча жуют пшённую кашу и думают каждый о своём. Кто вспоминает дом, кто прикидывает, как с вечерней подготовки улизнуть. Задумчив и Пётр: приближается окончание четвёртого класса семинарии. Надо решать: кем быть?

Старые преподаватели, высокомерные и горделивые «свидетели былой славы», ворчат, что «нынче священников всё меньше и меньше». И то правда: из тех бурсаков, которые в прошлом году закончили четвёртый класс, лишь двадцать выбрали путь служения Церкви и остались ещё на два года в стенах «ненавистной тюрьмы». Остальные восемьдесят «братчиков» разлетелись кто куда, точно птенцы из опостылевшего гнезда.

Те, кто посмышлёнее, выдержав экзамен на «аттестат зрелости», поступали в университеты. Факультеты юридический, естественный и медицинский были полны бывших семинаристов. Кто побойче и позадиристей, те сменили надоевшие подрясники на строгие мундиры и звон шашек.

В душе Петра горело желание учиться дальше, стать священником или даже иеромонахом.

На воскресной Литургии хор семинаристов поёт в кафедральном соборе. Гулкий храм ещё пуст. Притвор наполняется прихожанами.

Канонарх сегодня особенно зол.

— Басы — подтянулись! Почто сонные, братия? — хлопает узкой ладонью по развёрнутым обиходам. — Тенора, вдохновенно поём! Добро? Братцы, не осрамите!

Хористы ворчат и стараются на спевке изо всех сил.

Вычитаны часы. Заканчивается проскомидия. Толпа колышется, дышит, будто единый организм. На великой ектенье, на «Господи, помилуй!» сотни рук одновременно взлетают в крестном знамении.

Тенора — Пётр Воскресенский и Анатолий Базов возносят до небес начало первого антифона, будто разворачивают божественный свиток: «Благослови, душе моя, Господа!». Подключаются альты — хор звучит величественно и слажено. Басы подрёвывают на низах: «И вся внутренняя моя, имя святое Его!»

На второй строфе вступает хор епархиального училища, забирая ещё выше, уже, наверное, к самому престолу Божиему: «Благослови, душе моя, Господа, и не забывай всех воздаяний Его!».

Чистые, высокие голоса так прекрасны, что кажется — ангелы спустились с небес, дабы усладить грешных людей пением.

В толпе слышны вздохи умиления. Растроганная старушка рыдает в полный голос.

Мужской хор выводит: «Блаженны вы есте, егда поносят вам, и изженут, и рекут всяк зол глагол на вы, лжуще мене ради». И сворачивают восхитительный свиток пения епархиалки: «Радуйтеся и веселитеся, яко мзда ваша многа на небесех».

На солею выплывает, боком протиснувшись через северные врата, протодьякон Антоний. Стоя спиной к прихожанам, так что из-под камилавки видны жирные складки на затылке, он воздевает тремя перстами орарь вверх и гудит на весь храм:

— Господу помолимся!

Прочли Апостол и Евангелие.

Приходит время «Херувимской». Таинственная жизнь течёт в алтаре: священник, воздевая руки горе, молится за весь род людской. А в храме царит голос — Её голос. Ровно херувим, оставив на мгновение лицезрение Господа, спустился на землю! Прихожане, хоть и ждут это пение, но, будто впервые, зачаровано внимают ему. В полнейшей тишине (даже неугомонные дети прекращают возню) звенит хрустальной нитью божественное одноголосие и поднимается в такие горние выси, куда восхищаются только души праведников и святых.

Мужской хор поёт «Многая лета!». Семинаристы строем подходят ко кресту и под благословение архиерея. Служба завершена.

Но не идёт из головы Петра видение обрамлённого белоснежным платком лица, звучит в сердце дивный голос.

После службы епархиалки уходят парами, под строгим присмотром учительницы пения. Сердце юноши трепещет, как листок осиновый: надо бы догнать её, окликнуть, хоть парой слов перекинуться! Но строг взгляд надзирательницы и давит грудь стеснение. «В другой раз!»

Наступает Пасха. В праздничную ночь собор полон до краёв шелестящей толпой. Отцы семейств в чистых рубахах и до блеска начищенных сапогах строго поглядывают на непоседливых чад. Малыши переминаются с ноги на ногу, старшие стоят смирно, крестятся вслед за родителями.

Над прихожанами плывёт ладанный дымок. Гудит ектенью чернобородый дьякон. Епископ подаёт возгласы из алтаря. Всё идёт по заведённому веками порядку.

Хор епархиального училища — напротив. Строгие платья, белоснежные фартуки и воротнички. Изящные головки укутаны в кипенно-белые платки. Как ни старается Пётр опускать глаза в пол, смотрит на неё. Показалось или она тоже взглянула в ответ? Колотится от восторга сердце, сладкий комок поднимается к горлу. Пётр нарочно поёт самым высоким голосом, чтобы она заметила. Так и не узнав, обратила ли внимание она, получает пинок по ноге от регента. Дыша чесноком, отец Варсонофий шипит:

— Ты что не свою партию пищишь, отрок?

Служба завершилась. Девочки из хора сбиваются в стайку, о чём-то судачат. «Может сейчас?» Ноги отказываются нести непослушное тело, пересыхает в горле.

Оба хора тянутся к выходу из церкви. Пётр видит, как она уходит, исчезает, возможно навсегда, и ничего не может поделать. Отчаянно щекочет в уголках глаз и хочется плакать.

Но приходит Троица («Пентакостия!» — изрекает Харитонов, воздев палец к небу). И вновь — полный собор, колыхание ветвей над толпой и её прекрасный лик.

Лето, а с ним и окончание учёбы подкрадываются незамеченными из-за обилия хлопот: экзамены подготовь и сдай, послушания исполни, а ещё надо майским вечером посидеть на улице, вдохнуть дурманящий аромат персидской сирени, послушать щёлканье соловьёв в близлежащем овраге да помечтать о будущем!

Каждый год встречаются в эту пору два ректора ― семинарии и епархиального училища. Отведав наливочки и слегка закусив (уха царская, тройной выварки, окорок запечённый, курица с грибами), отцы неторопливо решают вопрос: быть совместному балу или нет?

А семинаристы уже напряглись: где добрая весть? Шушукаются по углам, неповиновением готовы напомнить о своих правах.

Вздохнул отец Алипий и согласился с настоятелем епархиального училища: балу быть!

Главная зала собрания расцвечена электрическими лампочками — причуда богатых купцов Прянишникова и Филькина. Полковой оркестр рассыпает перезвон вальса Штрауса над пёстрой толпой. Плывёт над толпой тонкий аромат духов, смешанный с запахами разгорячённых молодых тел. Своекоштные «философы», двадцатилетние битюги, кружат в танце с раскрасневшимися епархиалками. Кому как не им, зрелым жеребцам, думать о семье, о славной паре?

Ражему «философу» в жёны подавай хотя бы дочь епархиального благочинного иль гимназистку из семьи с достатком, а то и выше забирай — из самого института благородных девиц! Но благородные тоже не глупы: всё больше юнкеров да студентов привечают.

Девушки из епархиального училища, дочки дьячков и псаломщиков, большей частью бедны как церковные мыши и вряд ли составят блестящую партию. Оттого и не верят пылким речам да тесным объятиям семинаристов стройные красавицы в заштопанных чулках.

В кружение бала Пётр не вовлечён: стоит в дальнем углу, наблюдает. Потёртый сюртук и стоптанные туфли не дают почувствовать себя графом, но так хочется подойти к ней! Даже имя узнал: Анастасия, Настя. Черноволосая красавица уже пятый танец, не уставая, порхает по залу.

На кадрили Пётр, вдохнув и затаив дыхание, через весь зал идёт к ней. Одновременно с братом подходит и Павел. Взаимный поклон.

— Соблаговолите танец, сударыня? — произносят одновременно. Павел обжигает братца ненавидящим взглядом.

— Отчего же? Пойдёмте! — звенит колокольчиком голос Насти. Протягивает руку Петру.

Самого танца Пётр не замечает. Сменяются фигуры, гремит оркестр, но Пётр видит только её: алые губы, полураскрытые в улыбке, жемчуг зубов, лёгкий пушок над верхней губкой, блеск заплетённых в тугую косу волос цвета непроглядной ночи. Рука ощущает жар её тела, бросает в дрожь одно неловкое касание пальцев.

Как хочется, чтобы танец никогда не кончался, чтобы никогда не прекращалось чудо её присутствия! Но, взлетев крещендо, вальс падает с небесной выси и смолкает. Музыканты кладут инструменты на стулья. Пары прощаются.

Настя склоняется в полупоклоне: пушистые ресницы опущены книзу, на губах, не переставая, играет улыбка и голос звучит, будто колокольчик:

— Благодарю вас за танец!

С тоскою глядя на догорающий за высокими окнами закат, Пётр бредёт в угол.

Следующий танец достаётся Павлу. Пётр, смотря из угла залы на танцующих, ощущает незнакомое ранее чувство: ревность жжёт изнутри, перехватывает дыхание. Вот она улыбается брату-сопернику, вот чуть крепче прихватывает его руку. Не в силах выносить эту муку, Пётр, натыкаясь на недоумевающих товарищей, бежит прочь из душной залы.

Свежесть июньской ночи остужает быстро идущего юношу. Впереди темнеет громада дуба — широко раскинутые ветви полны таинственного шелеста. Ствол престарелого гиганта поскрипывает, точно стонет внутри кто-то. Подойдя к исполину, Пётр с размаха бьёт кулаком в ствол. Боль в разбитых костяшках отрезвляет. Дуя на сочащийся кровью кулак, Пётр произносит: «Соблазны мира сего!» и уходит из сада.

Двери семинарского храма приоткрыты. Пётр, перекрестившись, входит в тёмный притвор. Эхо шагов теряется под куполом храма. Перед образами на иконостасе — вишнёвые огоньки двух лампадок. Упав на колени перед иконой Спасителя, юноша молится об успокоении души, об изгнании соблазна, но и в молитве слышит Настин смех и ощущает жар девичьего тела под ладонью.

Вернувшись в корпус, обессиленный, Пётр падает на кровать и забывается до подъёма.

Глава 3

Мне, монаху, трудно представить, как думает, о чём грезит и думает шестнадцатилетняя девушка, но «дух Божий дышит, где хощет», потому, помолясь преподобному Нестору Летописцу, попытаюсь проникнуть в тайны девичьей души.


Анастасия Покровская


Чудны дела Твои, Господи! Два брата-близнеца ухаживают за мною — похожи до неузнаваемости. Только по голосу отличить можно: у Павла баритон, а у Петра — тенор. Он и в храме на левом клиросе поёт.

После того памятного бала запал мне в душу Павел. Решителен он и смел; говорит уверенно и смотрит твёрдо. На службе стоит в притворе — гордый, и не крестится вместе со всеми. Сердечко моё стучит-колотится, как взгляд на него упадёт. Сколько ни учила маменька первой с парнями не заговаривать, не выдержала и подошла после службы.

— Добрый день, Павел! Помните, мы на балу танцевали? — и смотрю на него. Повернулся ко мне, улыбнулся и взглянул прямо в глаза, будто в самое сердце посмотрел:

— Помню.

Я не выдержала — взгляд отвела, но и сбоку вижу, как он красив: глаза льдисто-голубые, волосы цвета угольного до плеч, губы алые. А щёки?! Зарделись, будто яблочки наливные! Неужто стесняется?

— А на балу это ваш брат был?

— Брат, кто же ещё! Единоутробный, — и опять улыбнулся, но как-то недобро.

Тут нас классная дама позвала, а она у нас строгая, и я побежала к своим. Потом всю ночь уснуть не могла — ворочалась, вспоминала утреннее рандеву. Моя бы воля — портрет бы его вышила и вместо иконы повесила!

Второй раз с Павлушей встретились на Пасху. Думала — решится ли? Раздвигая толпу — высокий, статный, широкоплечий — он подошёл. Мне показалось, что я оглохла и ослепла — неужели он рядом? Неужто смотрит на меня? «Христос воскресе!» — небесной музыкой прозвучал его голос. Яичко алое мне протянул и в щёки троекратно облобызал. Я зарделась, от смущения не знаю, куда руки спрятать, а людей вокруг — тыща! Он мне записочку в руку тычет. Улыбнулся и в толпе исчез. Еле дождалась возвращения в дортуар. Спряталась в закутке, чтобы никто не увидал, разворачиваю письмецо, а там! Меня аж в жар бросило: «Желанная! Приходи, как стемнеет, к дубу-великану».

«Желанная!» Он назвал меня желанной! Я по спальне мечусь, не могу себе места найти от счастья. Хочется петь и танцевать! Схватила подушку, обняла и закружилась по дортуару. Подруги смотрят, посмеиваются, спрашивают, какова причина веселья, а я — никому. Только Маше Турянской на ушко шепнула, что будет у меня сегодня настоящее свидание. Она глаза круглые сделала и давай меня отговаривать: мол, ты его не знаешь, куда он тебя заведёт, не ведаешь; на днях девушку нашли задушенной. Я только отмахнулась: верю ему как себе!

Стемнело. Готовилась я долго: покрасивее оделась, причесалась, нарумянилась. У институток, небось, и помада есть, и румяна, и кольдкрем, а мы — девчонки простые. Губы слегка соком свекольным смазала, чтобы ярче алели, брови угольком подвела (ох и ругала нас классная дама, если заставала за накрашиванием!), и готово. Собралась я и пошла в конец парка, где у нас дуб в три обхвата растёт. Иду, кругом темень, веточки сухие под ногами похрустывают, листва на верхушках колышется, где-то филин ухает, а мне нисколечко не страшно — я к любимому иду!

Вот и дуб показался. Рядом темнеет фигура знакомая. Он, как меня увидал, шагнул навстречу, сразу обнял и поцеловал. Оторопела я от прыти такой, но не оттолкнула Павлушу, а лишь теснее прижалась. Так мы и простояли невесть сколько времени.

Через полгода у нас классная дама сменилась — Маргариту Викторовну муж-полковник в Санкт-Петербург увёз. Новая классная начала порядки наводить: из училища ни ногой, после вечерни — ужин и разошлись по дортуарам, на улице по сторонам не глазеем, не искушаемся! Не училище, а монастырь какой-то! Загрустила я — как теперь видеться с Пашенькой? За окнами осень: по паркам не попрячешься, да и прозрачны они уже. Как в стихах у господина Тютчева, что у меня в альбоме записаны: «Весь день стоит как бы хрустальный и лучезарны вечера!»

Но я всё равно сбегала. Скажу девочкам, чтобы не выдавали — говорили, что я на подработке, вышиваю или уроки даю, — а сама бегом к Павлуше. Он ждёт уже, былинку покусывает да чудесные волосы поправляет. Подкрадусь сзади и ладошками глаза закрою — угадай, кто? Он обернётся и так обнимет, что дух захватит. А уж как целовать начнёт, голова кружится, земля из-под ног плывёт. Потом долго гуляем, взявшись за руки. Павлуша всё рассказывает о грядущей революции, о том, что люди заживут счастливо и не будет богатых и бедных. Я его слушаю, а сама думаю, какое платье мне надеть на свадьбу, как я, вся в белом, сойду с пролётки перед церковью, и мы рука об руку пройдём к алтарю, как священник спросит меня и я отвечу: «Да!» И как у нас всё будет хорошо: домик и детишки в нём.

Позвольте здесь прервать рассказ о чувствах Анастасии отступлением об идеях и мыслях, что бродили в то время в голове Павла Воскресенского, впрочем, как и в сознании многих тысяч молодых людей в России.

С юных лет мечтая о справедливом мироустройстве, выбрал будущий старец стезю революционную. И был он совсем не одинок. До нас дошли слова великого Оптинского старца Варсонофия о том, что «революция в России произошла из семинарии». Многие из бурсаков, заражаясь духом бунтарским, становились социал-революционерами и большевиками. Один Иосиф Виссарионович чего стоит!

Вот как вспоминал о начале бунтарского пути отец Павел:

— В семинарии мы жили, как в тюрьме: строгий присмотр во всём — того не делай, так не говори, так не смотри. Естественно, у мальчишек это вызывало сопротивление. Ну, а уж в какие формы этот протест выльется, один Бог ведает. Нам нравилось свободомыслие, вольное поведение. Например, курить было строго-настрого запрещено, так мы назло всем забьёмся в укромный уголок и «кадим сатане». То же самое с пьянством и распутством. Случалось, на неделе по три раза устраивали вечеринки на квартире у какого-нибудь своекоштного: дым коромыслом, водка льётся рекою, а после разохотимся и к девкам подадимся. Так и жили.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.