16+
Это же надо!

Бесплатный фрагмент - Это же надо!

Сборник рассказов

Объем: 124 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Человек

Человек это такое существо, которое может все сам. Без посторонней помощи. И на самый верх он залазит и катится кубарем вниз. Что-то же блестело. И на луну он летит, и вокруг земного шара.

А надо облететь все, пока бензин не закончился. А вдруг там тоже живут? Кто-то же кричал. Не оттуда разве?

И на глубину он ныряет, и по лесу бежит с лопатой, а чтобы все знали. Все видели. Вот он, человек!

Это он прорубает окна,

расщепляет полено на щепки,

возводит в квадрат и в степень,

закрывает на зиму пленкой.

Это он рвет канатные стропы,

варит вар, покрывается потом.

Стучит молотком и кувалдой,

роет ямы, сжигает баллоны.

У него на руках по пять пальцев,

на ногах сапоги из резины,

он как будто бы что-то знает.

Только разве об этом расскажешь?

Перед ним все дороги, все двери,

как открыть, если ключ не подходит?

Или просто стоять и стучаться,

кто стучится, тому открывают.

Человек!

На него сверху падают камни,

за спиной рвется жаркое пламя,

впереди ничего не видно,

а потому что нет ничего.

Здесь построится новый город!

Город песен, и город деревьев,

с именами своих героев,

о которых напишут в газетах.

И будут цвести хризантемы,

а по ночам падать снег…

Человек!

Только он знает место и время,

где сочится металл, где под солнцем

вырастают подсолнух и репа,

где тихонько, почти незаметно

под водою сидят водолазы.

Только он знает, как и откуда

на свету появляются блики,

где хранится плакат, и про тело,

абсолютно черное тело.

Он идет то на юг, то на север.

Что-то ищет и что-то находит.

Сам не знает порой, что же это?

Красиво сверкает на солнце,

как будто бы с синим отливом.

Товарищи тоже не знают,

никогда не видели раньше.

Нагрели и вдруг стали кашлять,

не астма ли это? не коклюш?

а может быть, все простудились?

Человек!

Рядом с ним все понятно и просто.

Тут кольцо, за него нельзя дергать.

Здесь две муфты, в углу трансформатор.

Справа ящики, слева рулоны,

по бокам паровые насосы.

И так хочется плакать от счастья,

от того, что живешь человеком!

Что-то хочешь, а что-то не хочешь,

и не знаешь  на всё ответов.

Ну что случилось-то?

Я с работы жвчера пришел и так радостно мне! Лежу себе на диване, думаю, ну какая же жизнь у меня! Солнце светит, телевизор работает, душа поет! И ведь кто-то же придумал холодильники и теперь не надо продукты за окно вывешивать, не надо съедать все сразу…

И лежу я так, размышляю о законах термодинамики, о том, что тепло всегда переходит от более горячего тела к менее горячему… Тут вдруг дверь открывается, а это жена моя с работы пришла. И так радостно мне, так хорошо, что она есть у меня!

Выбегаю к ней в коридор, смотрю, а у нее лицо в слезах.

— Галя, — говорю, — что случилось?

Да у меня внутри всё вскипело, кулаки сами сжались.

— Кто обидел тебя? Кто? — обнял ее крепко, прижал к себе и чувствую, что моя она, Галя. Моя!

А она смотрит на меня, ресницы блестят, и слезка вдруг оторвалась и покатилась по щеке. Да деньги потеряла, что еще может быть?

— У меня зарплата, — говорю, — через три дня, мы с тобой в магазин пойдем, яблок купим, конфет, — обнял её крепко-крепко. — Компота вишневого, повидла… А хочешь, — говорю, — я тебе картошки нажарю? А вечером в кино сходим…

А сам думаю, куда мы пойдем? На какие шиши? Да мне занять даже не у кого. А Галя обняла меня, и стоит, горячо дышит в шею. И так мне ее жалко стало. Что случилось-то? Может, думаю, она на переговорном была? С мамой поговорила, заскучала, расплакалась.

— А давай, — говорю, — маму к нам позовем? Пусть она приедет, погостит хоть с недельку. Увидит, какие шторы ты повесила, какие занавески, машинку ей швейную покажешь, по городу погуляете…

А сам думаю, это нам всем вместе в одной комнате спать? Так они же шептаться начнут, чего доброго тесто будут бегать, смотреть. Мама впереди, Галя за ней. Станут шкафы разбирать, все с балкона повыкинут, а там мои вещи!

А Галя еще больше рыдает, упала мне на плечо, будто её с работы уволили, или премии лишили.

— Галя, — говорю, — да найдешь ты другую работу, лучше этой в сто раз! — я посмотрел ей в лицо и весело рассмеялся. — Ты же такая умная у меня, знаешь даже, как мыс называется в Баренцевом море…

Смотрю, а Галя какая-то бледная, да мне с ней на воздух надо, куда-то в лес. А может, она к врачу ходила? Узнала то, чего я не знаю? Да у меня в висках застучало, ноги подкосились.

— Галя, — говорю, и ладони ее к щекам прижимаю, — ты только не бойся, ты ничего не бойся, родная, всё хорошо будет, — а у меня у самого закололо в груди, заныло, хоть скорую вызывай.

Обнял ее, может, думаю, последние часы мы вдвоем? Минуты?

— Мы с тобой, — говорю, — долго-долго жить будем, на море поедем, будем купаться… Я тебе ракушку со дна достану, большую такую, — Господи, думаю, неужели всё правда? — Купим тебе бусы, — говорю, — из лазурита, а хочешь из сердолика, ты будешь самой красивой.… Будем фотографироваться на берегу с обезьянкой, там такие закаты Галя, рассветы…. И в столовой обязательно у окна сидеть будем, там окна большие…

А я как во сне. Думаю, что мы не птицы? Улетели бы далеко-далеко, спрятались бы в траву и сидели бы тихо-тихо…

— Галя, — говорю, и по волосам её глажу, и вдруг понимаю, что волос у нее стало меньше. — Ты только не переживай, — и чувствую, слезы в горле стоят. — Ты, — шепчу, — и без волос самая красивая…

А мне не верится, что всё так быстро, как-то непонятно, бессмысленно.… Зачем мне жить без нее? Без нее меня нет, ничего нет…

— Правда? — встрепенулась Галя.

— Конечно, — шепчу я, а у самого раздирается всё внутри, хочется завыть, закричать, заплакать навзрыд.

Запомнить её родинку на левой щеке, вдохнуть её всю, чтобы запах остался внутри.… Как жить без нее? Для чего?

— Ой, — говорит Галя, — а я так расстроилась, Валера, прям до слез! Говорю, вы мне чуть-чуть отрежьте, а им только ножницы в руки дай, всё ведь состригут, — она подошла к зеркалу. — Я ей показала, говорю, вот столько, не больше двух сантиметров, а она стрижет и стрижет, стрижет и стрижет, — Галя снова начала рыдать. — Как же я на море с тобой поеду, Валера? — она посмотрела на меня сквозь слезы. — Как я в столовую приду с такой прической?

А вдруг?

Мне многое неизвестно, а если и известно, то не совсем понятно. Но с каждым днем хочется знать все больше и больше! Я уже и в сумку заглядываю, и карманы вчера проверил. А вдруг?

Да все может быть, а я сижу и не знаю! Ушла за талоном, пришла в пол одиннадцатого ночи! Я сначала-то и не понял, думаю, как же тихо, как же хорошо, а потом на часы стал смотреть, время шесть, ее нет! Да у меня бровь зачесалась, задергался глаз, скачу по окнам, выглядываю.

Думаю, где она? Время семь, мне нехорошо. Может, думаю, поскользнулась, упала, сломала ребро? Жду, что мне из больницы сейчас позвонят, скажут номер палаты. Думаю, что же ей привезти? Халат, полотенце, трусы, ночную рубашку, спать там…

Все собрал, пемзу, тапочки, два апельсина и вдруг слезы. Уткнулся в ее ночнушку, а она пахнет печеньем.… Думаю, где ты? Неужели упала? Время восемь и ни одного звонка! В чем же думаю, Анжела ушла? А я и не помню! Можно было и в халате пойти, это ж в регистратуре талончик взять, ни раздеваться не надо, ничего.

Смотрю, его нигде нету. Стал я вспоминать, как все было…. Я телевизор включил, налил себе чая, сел на диван, а Анжела напудрилась, и я даже не видел, что было дальше. Смотрю, в коридоре сапоги её на манке лежат, значит, она надела на каблуках. А для чего? Чтобы выше казаться? Стройнее? А может, у нее есть врач?

И не стыдно им в кабинете сидеть, а что? Анжела в халате, на каблуках, он ей и талончик выпишет, и рецепт, и послушает её всю, а муж дурак! Он же дома сидит, телевизор смотрит! Да у меня руки затряслись, внутри все смешалось. Я-то ей верю, в глаза смотрю, а она? Неужели с врачом?

Время девять, надо звонить. А куда? Звоню Зине, может, думаю, она у нее. А что? Сидят, выпивают, и ни у одной нету совести! И хоть бы домой позвонила, сказала, что жива, не волнуйся, допью и приду. А зачем? Жду, когда Зина трубку возьмет, а ее дома нет.

Так может, они вместе? Шатаются по магазинам, а что дома сидеть? Да хоть бы Анжела денег не заняла, ничего не купила, а ей же все надо, у нее же ничего нет. Время десять, мне страшно! Сердце колет, темнеет в глазах. Думаю, а если с Анжелой что-то случилось? А я даже не знаю, в чем она одета! Какие родинки у нее, где?

Да я вспоминаю, и вспомнить не могу. На левой ноге вроде пятно родимое, на руке прививки от оспы. Что еще? Пластырь на пальце, да у меня слезы! На колени вдруг встал, Господи, помилуй, говорю. А мне кажется, что я один на всем белом свете!

Тут вдруг дверь открывается, я смотрю на часы, пол одиннадцатого ночи! А Анжела сразу на кухню, шкафы открывает, холодильником хлопает.

— Какая же я голодная, — говорит, — а ты, почему не ел?

— Анжелика, — говорю я, — где ты была?

— Ой, — говорит она и есть прямо со сковородки, — я же талончик взяла, а потом Зиночку встретила, и пошли мы с ней Виталик по магазинам. Ходили ходили, кругом столько народа, налить тебе чаю?

— Налей! — чуть ли не выкрикиваю я, а сам думаю, ну какие могут быть магазины? Ну какие?

— И ты представляешь, — говорит Анжела, — я мерила, мерила, ну все такое большое, такое несуразное… Не понимаю, как можно так шить? Я вся испарилась, да еще же на каблуках, — она плеснула мне в кружку кипятка. — И под конец, я увидела его! Оно висело одно, среди вельветоновых пиджаков, как я его увидела, вообще не понимаю. Это просто чудо какое-то! И такое теплое, я тебе сейчас покажу, — она с радостью побежала в коридор и принесла какой-то сверток. — Вот, посмотри, и размер как раз мой, и расцветка, — она развернула передо мной зеленое платье с коричневыми разводами. — Деньги мне Зиночка заняла, правда, красивое?

Я смотрю на него, ну ничего красивого нет. А Анжела румяная, глаза блестят, да, слава Богу, что живая и ни с врачом!

— Красивое, — говорю я.

— Правда? — не верит Анжела и обнимает меня и целует. — А я так переживала, Виталик, думала, ты рассердишься, будешь меня ругать.

Выпил я пустырника, лег на кровать, а Анжела моется, песни поет. Слышу, уронила всё с полки, да хорошо, что хоть в раковину. Пришла ко мне в полотенце, волосы мокрые.

— Не могу, — говорит, — найти свой халат…

А мне не верится, что она дома, что с ней все хорошо. Смотрю и правда у нее пятно родимое на левой ноге, значит, я знаю свою жену, что у неё где.

— Виталик, — говорит она, — а ты не знаешь, где моя ночная рубашка?

И тут я вспомнил, что я же в больницу к ней собирался, и рубашку сложил и халат.

— Да спи ты без всего, — говорю я, — жара такая.

— Да ты что? — пугается Анжела. — Я сейчас другую найду, мне где-то мама дарила…

Утром я вытащил всё из сумки, да как же хорошо, думаю, что Анжела не в больнице, что она в магазине была.

Платье себе купила.

И из-за чего?

Удивительно, но я не могу влюбиться. Может, со мной что-то не так и мне пора к доктору? А к какому? У всех значит лихорадка, озноб, жар в груди. Дрожь в ногах! Каждый день беготня, дай пиджак, дай носки, дай денег на цветы. Не могу найти бритву. Где марля?

Я один сижу, мне ничего не надо! А какие грезы, какие мечты! Да мне спать не дают! Что ни ночь, дайте выпить, откройте окно, что за звезды. Какая луна! А мне непонятно. Луны вообще где-то нет, зато дует по полу. Я уснуть не могу, а им жарко. Всё повыпили, съели, и не спится теперь. Так конечно! И из-за чего?

Да у меня ноги всего раз подкосились, когда я к зубному попал. Голос ни разу не задрожал, пропал только на две недели, когда я под окном стоял, Миху звал. Цветы мне мама давала, чтобы я их учительнице подарил на первое сентября. Так, а мы все вместе дарили.

И сон у меня прекрасный всегда. А что не спать? О чем думать? Да мне вообще непонятно, как чужие незнакомые люди вдруг становятся близкими? Я понимаю, что товарищи мне близки, так у нас цель одна, одни и те же мечты. Мы одну и ту же пищу сидим, едим, одинаковые носки носим, запутались, где чьи.

А с женщиной разве можно о чем-то мечтать? Носить одни носки на двоих? Есть сидеть котлеты с горчицей? Да ей, поди, халву подавай, варенье, корзиночки со взбитыми сливками. Да и пускай она корзиночки эти ест, главное, чтобы мы понимали друг друга, как-то останавливали, не упускали из виду.

Я-то, конечно, не упущу, буду смотреть за ее нравственным обликом. Следить, чтобы она вовремя на работу уходила, и кастрюли на ночь ставила в холодильник. Вот так, думаю, женись, и начнется! А товарищи конечно в любовном пылу, в поэтической дымке. Им и невдомёк, чем все это заканчивается!

Кастрюля на плите, в унитазе засор, на полу свежая краска. А чтоб не пройти, не прилечь после работы! И зачем все эти муки вообще? А товарищи снова не спят, откройте окно, какая луна, а звезды.…

Да сколько можно? Когда же я-то, наконец, полюблю, и буду также скакать? На звезды смотреть, на просторы вселенной. На башенный кран с поворотной стрелой? Да есть ли такой человек, ради которого захочется мыться?

Захочется носки стирать каждый день?

К чему?

Интересно, что тело человека чешется, причем в разных местах. То нос, то ухо, то левая пятка. Нос еще понятно, правая рука тоже. А остальное? А мне понять хочется, вдруг это к гостям? Или к болезни? А может, вообще, к разлуке!

Я-то живу и не знаю, а домой приду, Оксаны нет! А она ушла восвояси, написала записку, спасибо за шапку, за цветной телевизор. А мне как жить? Что делать по вечерам? В окно смотреть на прохожих?

А у меня то локоть зачешется, то колено. Я смотрю, мужики тоже чешутся. То шея, то нога, и никто не скажет, к чему? Что нас ждет впереди? Будем спать в новом месте, на новых кроватях? Будем идти вдоль моста? Может, жены чемоданы собрали, а мы все-то в раздевалке, спины друг другу чешем. А товарищи просят, как отказать?

И как-то неспокойно мне стало, прям тревога в груди. Да мне страшно домой идти, вдруг там Оксанины родственники сидят, да что им сидеть, улеглись на нашу кровать! Вот тебе и колено! Мне придется где-то в другом месте спать. А где? У кого?

Так не лучше ли пойти сразу к Михе? И ванна свободная, и нет никого! А он рядом стоит, чешет спину Коляну. Так и Коляна надо с собой позвать, дома-то ему никто не почешет, а втроем-то мы и за стол можем сесть. Вот тебе и шея!

Пришли мы все к Михе, тут же легли на кровати, стали мечтать, представлять свое будущее, себя в пиджаках. Я так плащ хочу длинный и шляпу с большими полями, а Миха гитару достал, начал петь про любовь. Тут я про Оксану вспомнил, надо позвонить, думаю, спросить, кто приехал-то хоть? Надолго?

Звоню, а Оксаны нет. Вот здрасьте! И где же она? Может, на вокзал пошла, стоит там поезда встречает, вот-вот расплачется. А Миха атлас достал, ему интересно, где железные дороги построены, где какая разработка ведется, что за залежи на севере, что за на юге? Каковы урожаи зерна? Да мы в такой стране живем, где всего много!

Наконец, Оксана трубку взяла, а мне так радостно!

— Оксана, — говорю, — на севере нашей страны обнаружены запасы серного колчедана и медной руды, Оксана!

А она трубку бросила. Ну, ни чем не интересуется человек! Другой бы обрадовался, вопросы стал задавать, а ей же постель всем стелить надо, всем спину шоркать! С дороги-то все в ванную сразу, ехали трое суток, не мылись. Вот думаю, родственнички, да хоть бы не моей мочалкой!

Прихожу домой на следующий день, а Оксана чемодан собирает. Ну, конечно! Этого и надо было ожидать, а я готов. Меня не удивишь! С утра поясница чесалась, потом под лопаткой. Смотрю по сторонам, никого нет.

— А что, уже уехали? — говорю я, а мне не верится, что так быстро.

— Кто? — удивляется Оксана и кидает в чемодан свои вещи.

— Родственники твои, — говорю я. — Кто ж еще?

— Совсем запился, — говорит она и вешалки из шифоньера снимает.

— Я, — говорю, — Оксана, между прочим, у Михи ночевал, а куда мне еще идти? Ну, куда?

— У тебя будто дома нету, — говорит она, — лишь бы шататься.

А мне обидно! Я-то на кровати на чужой спал, заснуть никак не мог, думал, хоть дома всем хорошо, все рады. А Оксана не рада! Ей бы только телевизор забрать, шарф мохеровый, шапку.

— Телевизор я тебе не отдам, — говорю я.

— Ну и не надо, — она кинула в меня свой кроличий полушубок. — Мне от тебя ничего не надо!

А мне уже кажется, что она мужика себе нашла. Ну конечно! У него, наверное, и стенка есть дома с хрустальными вазами и палас на полу. Оксана будет ходить по нему, ну и пускай! Пускай ходит, а я буду на диване лежать, телевизор смотреть.

Может, чесаться, наконец, перестану?

Доска почета

Всякий раз, когда я вижу людей по телевизору, как им там вопросы разные задают, то я тоже хочу таким человеком стать. Чтобы мною гордилась моя страна!

Чтобы имя мое произносилось на разных собраниях и даже по радио. Чтобы люди шли мимо доски почёта и мимо пройти не могли. Останавливались. Потому что я там вишу, с пылающим взором. Я даже думать стал, как инициативу свою проявить, как попасть в этот список, в эту гордость советской державы.

Ясно одно. Надо к начальнику подход найти. Он ведь один и решает где кому быть. А я так загорелся этой целью, что ни есть, ни спать не могу. Всё думаю, как на себя внимание обратить. Чтоб заметили, чтоб как-то заинтересовались. Обидно ведь будет, если я всю жизнь на одном предприятии проработаю, а имя моё так и останется неизвестным.

Думал я думал, и решил попробовать с заведующего производством.

— Виктор, — говорю, — Степаныч, — а что это у вас такое с лицом происходит? Никак переживаете за коллектив? За выполнение плана?

— А как же не переживать, — волнуется он, — когда у нас соревнование с соседним заводом. А мы и половину от нормы еще не сделали.

— Да не мучьте вы себя так, Виктор Степаныч, — успокаиваю я. — Кто эти нормы устанавливал? Комитет по охране труда? Или Госрыбнадзор?

Молчит Виктор Степаныч. Задумался.

— То-то и оно! — говорю я. — А нам может производство это сокращать пора, в виду сохранения некоторых подвидов. А консервацию и заморозку наиболее ценных пород вообще прекратить.

Через неделю меня в кабинет вызывают и руку пожимают.

— Спасибо, — говорят, — Геннадий Петрович, спасибо. Вы, можно сказать, спасли человечество!

И назначают меня председателем в комитет по охране окружающей среды. И даже на радио приглашают выступить. Я, конечно, выступил. Так, а мне мало! Мне на доску надо, чтоб все меня видели, чтоб гордились. Подошел я к начальнику цеха.

— Федор Ильич, — говорю, — а что у вас линии простаивают? Нечего закатывать?

— Так вы же сами, — говорит начальник цеха, — поставки сократили. Вот мы и стоим. А банки, между прочим, на складах лежат, Геннадий Петрович. Ржавеют.

— Так вы, Федор Ильич, — предлагаю я, — заключили бы договора с соседними колхозами. Они бы нам овощи свои завозили, поскольку урожаи-то всё равно хранить негде. Какой смысл их вообще собирать? А мы бы их закатывали и на прилавки. Зимой открываешь банку, а там горошек зелёный или кукуруза или заправка для борща. Это ж, как приятно!

Молчит Федор Ильич. Задумался. А через неделю меня в кабинет вызывают и руку пожимают.

— Спасибо, — говорят, — Геннадий Петрович, спасибо. Вы, можно сказать, спасли человечество!

И на телевидение меня приглашают и интервью берут. А про доску почета молчат. Я к заместителю директора завода.

— Владимир Борисович, — говорю, — а что если нам с молочным комбинатом договор заключить? Мы бы и молоко могли в банки закатывать.

— А что если вам, Дядюшкин, — говорит заместитель директора, — пойти в свой кабинет и заняться защитой окружающей среды?

— Позвольте, — удивляюсь я, — Владимир Борисович!

— Идите, Дядюшкин! — говорит заместитель начальника. — Занимайтесь своим делом!

Расстроился я, что нет у нас взаимопонимания. А потом смотрю, Владимир Борисович на доске почета висит. За вклад в развитие молочной промышленности. Я сразу к директору завода.

— Сергей Иванович, — говорю, — обидно осознавать, что в нашем коллективе работают такие несознательные граждане, которых ещё и на доску почета вывешивают…

— Доска почета, — торжественно заявляет директор, — это трудовая слава и гордость нашего с вами завода. И вам, Геннадий Петрович на ней самое место. Идите, фотографируйтесь.

Пошел я к фотографу, а сам поверить не могу. Надо же! И столько радости в груди, столько счастья, а потом как представил, что моё лицо будет рядом с рожей Владимира Борисовича висеть, так нехорошо мне стало. Не по себе как-то.

Я конечно фотографию сделал, красивую такую, большую и под ней ещё надпись — Дядюшкин Геннадий Петрович. Только я её домой унес и над кроватью повесил. И радостно мне стало оттого, что дома у меня теперь доска почёта есть.

Своя собственная.

Как жить без них?

Мне так радостно, что все мы одинаковые! И руки у нас есть и ноги. И спим по ночам, и едим, и говорим одно и тоже. И думаем об одном. О стране о своей, о еде. О женщинах. О том, какое же это счастье, что они есть у нас!

А если бы не было? Как жить без них? Где брать носки? Кого учить, как правильно мыть посуду, мыться, убираться в шкафах? За кем выключать свет, плиту, радио на кухне? Закрывать балкон?

Кому искать щипчики, зонтик, пилочку для ногтей? Ключ от шифоньера? Кого ругать за пересоленный фарш? За крошки в кровати? За потраченные деньги? А на что? Снова на гипюр? Да если бы хоть шили!

Нет, все будет лежать непонятно для чего. Нет, с женщинами невозможно! Галя вся в слезах, купила пять метров марли, бутылку скипидара, кусок поролона. Сама не поняла, как это случилось, весь вечер пыталась объяснить.

— Я, — говорит, — шла, Сережа по улице и вдруг представляешь, надо мной пронеслись два самолета. Один за другим! Да так низко, что я покачнулась и открыла дверь в аптеку. А там как раз марлю завезли, целый рулон! И все уже собрались, встали в очередь, и на меня очередь заняли. Вставай, говорят, Галя, будешь за Валентиной Петровной. Ну, я и встала, а что мне оставалось делать? — она посмотрела на меня своими большими синими глазами. — Купила я марлю, Сережа, иду дальше, и вдруг, представляешь, я вспомнила, что скоро у твоей мамы день рождение…

— В ноябре, — говорю я, — а щас июль, Галя!

— Ой, время так летит, — она вздохнула, и стала искать что-то в сумочке. — Не успеешь оглянуться, как у меня уже будет день рождение, — она посмотрела на свои руки. — Как же хочется быть молодой, Сережа! Молодой и красивой! Так вот, — оживилась она, — скипидар очень хорошо помогает при растяжениях. Я буду тебя натирать, потом закутывать в марлю, сверху наматывать поролон, и через два дня ты забудешь о простудных заболеваниях!

— Галя… — опешил я.

— Да-да! — радостно восклицает она. — Любая боль тут же проходит, начинают расти волосы, возвращается сон, исправляется прикус, — она развернула поролон и улеглась на нем. — Как же прекрасно, что я купила этот последний кусок поролона! Еще не хотела, думала зачем? А это же прямая спина, здоровые волосы, ногти, да и в окна не будет дуть. Ой, как же не хочется стареть, Господи! Как же хочется быть молодой….

Почем метр сатина?

Моя жена пошла искать себе мужика! Да! Думала, так просто! Думала, щас к ней кинутся все, будут цветы дарить, будут прыгать, скакать. Кто выше. А мы все одинаковые, и нам жрать охота. Так она не верила, думала, я один такой, все остальные другие.

По ночам не едят, не храпят, с собаками в палатках не спят. Моют ноги, читают. Говорят только правду. Затачивают ножи сидят. С работы бегут, прибегают, сразу к ведру, за ковер, в нижний ящик, в подвал. Где отвертка, где дрель? Сами находят.

Сверлят, паяют, трубы меняют. Молотками стучат. Помнят дорогу. Ничего не теряют. Всё понимают. Знают ответы, где юг, где ключи. Сколько дней в октябре.

— Зина, — говорю, а мне смешно! — Да никто ничё не знает, куда ты пошла?

А она дверью хлопнула, думала, там всё по-другому. Другая жизнь! Все читают стихи, моют руки, стоят у окна, ударяются оземь. Да мы лежим все с закрытыми глазами, думаем, когда? Когда перестанет литься вода? Сколько можно стоять у шкафа?

Так, а Зина ушла, и вдруг тихо так стало. Да я лежу и слышу, как сердце бьется, как под обоями кто-то шуршит, и, кажется, даже дышит. Мир так удивителен и прекрасен, только с Зиной разве поймешь эту красоту? И где она думаю, ходит?

Неужели знакомиться? Может, у библиотеки сидит, или у консерватории встала? Думает, щас к ней пианисты прибегут, трубачи, барабанщики! Будут на трубах играть, на тромбонах, цветы свои отдадут.

А может, на выставку картин пошла? Стоит там по сторонам смотрит, вопросы всем задает. Почем метр сатина? Где взять войлок для матраса? Нет ли здесь поблизости почтового ящика? Да я не знаю, что уже думать!

А может, она в цирк пошла? Там как раз акробаты! На кольцах висят, по канатам лазят, пируэты исполняют, сальто без рук. Так там и гимнасты, наверное, выскочили в трико, а Зине только и надо, чтобы вокруг неё прыгали, скакали. То полку повесь, то диван передвинь.

А может, она на вокзале стоит, поезда встречает? Думает, мужики из других городов другие? Не болеют, не кашляют? Знают про азимут? Про пересечение двух прямых? А может, она у бани стоит, разглядывает кто чище и никакого стыда?

Вдруг, слышу, дверь открывается, думаю, неужели вернулась? Искала, никого не нашла?

— Ой, — говорит, — как же я устала! И ты представляешь, Валера, были с набивным рисунком, но не хватило, пришлось взять вот эти, — она развернула передо мной какие-то покрывала. — А там еще были жаккардовые с бахромой, и гобеленовые, и с вышивкой и в полоску. Ой, ну когда же у нас будут деньги? — она в отчаянии посмотрела на меня. — Когда ты перестанешь лежать на диване?

А я с работы пришел и лежу, а что мне еще делать?

— Еще и в грязных штанах? — говорит она и начинает стаскивать с меня брюки. — Все люди приходят с работы, сразу моются, переодеваются, ты один только не моешься, лежишь тут, как чушка, еще и на чистом одеяле. Иди, мойся сейчас же!

Пошел я в ванную, а мне неохота мыться. Да мне вообще ничего неохота! А Зина всё мимо ходит, заглядывает.

— Мойся лучше, — говорит, — побольше мочалку мыль, намыливай ее, что ты водой моешься? А уши? Да кто так моется? — она схватила мочалку и стала шоркать меня со всей силы. — Все мужики сами моются, а ты? Да ты даже помыться не можешь, Прокопушкин, еще фамилию такую носишь! Постыдился бы!

А у меня спина уже болит, мужики так в бане не шоркают.

— Зина, — говорю, — ты иди, я сам помоюсь.

— Ой, — причитает она, — сам он! Гляди-ка! Вот твоя чистая трикушка и майка. Попробуй, надень свои грязные штаны, я тебе не знаю что сделаю. Ой, ну все мужики моются, знают, где дрель, где отвертка, почем метр сатина. А ты? Ни одной книжки не прочитал, как я живу с тобой?

— Не живи! — вдруг говорю я.

— Да что вы говорите! — рассмеялась она. — А как ты жить без меня будешь? Ты же сам ничего не можешь, Прокопушкин! Скажи спасибо, что я рядом, что ты хоть на человека похож! Намыт, накормлен, в чистом во всём, — она затрясла перед моим носом трикушкой. — Без меня он собрался жить. Надо же!

А я смотрю на нее и думаю, что же ты на вокзале-то никого себе не нашла, чтобы он увез тебя далеко-далеко, откуда никто не возвращается…

Рационализация

А все говорят о рационализации, и по телевизору и по радио. Да я на завод пришел, станок свой найти не могу. А его уже переставили! У нас говорят, рационализация рабочих мест, все площади делим на четыре части.

— Смотрите сколько места! — радуется старший мастер Иванюшкин. — А здесь мы столы поставим. Галина Афанасьевна! — крикнул он поварихе. — Несите кастрюли, щас плиты подключим, прямо здесь будете пирожки печь!

— Как же прекрасно, товарищи! — восклицает начальник цеха товарищ Заболотькин. — Это какая экономия времени! Тут же сели, пообедали, и ходить никуда не надо!

— А давайте в углу вот в этом, — говорит начальник смены товарищ Даржибашиев, — разместим трех товарищей из Бобруйска, и пусть они занимаются обтяжкой. Шаблоны мы им дадим, заготовки есть, а главное, место-то какое!

— Место подходящее, — заверил товарищ Иванюшкин, размахивая сантиметром. — И свет падает из окна, и воздух как раз свежий. Всем бы так работать, товарищи!

— А здесь, — говорит товарищ Даржибашиев и встает возле моего станка, — можно пресс поставить и стружку сразу в профили перерабатывать, можно в сплошные, а лучше в пустотелые, — он вдруг посмотрел на меня. — Товарищ Котенкин, надеюсь, не будет против?

— Да кто же будет против? — разволновался товарищ Иванюшкин. — Да мы только за!

— Как же прекрасно, товарищи! — восторженно воскликнул товарищ Заболотькин. — Столько лет мечтали, что у нас безотходное производство будет, и вот вам, пожалуйста!

— На обед щи с капустой, — размахивая кочанами, объявила Галина Афанасьевна, — и жареная навага. — Девчонки! — крикнула она поварихам. — Несите муку и масло!

А нам уже жарко! Из кастрюль кипяток брызжет, паром обдает со всех сторон, да мы не видим друг друга. Да мы будто в бане!

— А здесь, — бегая из угла в угол, говорит товарищ Даржибашиев, — можно прядильную машину поставить и у всех у нас носки будут, шапки! А это теплые руки, товарищи, ноги!

— Это прекрасно! — воскликнул товарищ Заболотькин.

— А что, если вязать из собачьей шерсти? — предложил товарищ Иванюшкин. — У нас у каждого есть дома собака, вечером начешем, завтра принесем. Начешем? — спросил он у нас.

А мы разделись все, так, а пот льется, жара такая!

— Начешем, — говорим, а сами водой друг друга поливаем. Да мы как в парной!

— Начешите, товарищи! — говорит товарищ Даржибашиев. — Я тоже начешу, и завтра сдадим, а это лечебные пояса, наколенники, жилеты. И никакого радикулита! — он радостно засмеялся.

— Это товарищи, как нельзя кстати! — подхватил товарищ Иванюшкин.

А нам только пояса не хватало! Да мы на ногах не стоим! Рыба жарится, масло горит, мы в дыму все.

— Рационализация, — торжественно заявляет товарищ Заболотькин, разгоняя дым вокруг себя, — это товарищи надежное средство для достижения высокой производительности труда, расширения производства, сокращения используемых площадей для других производств. А это лечебные пояса, товарищи, за счет которых мы не будем сидеть дома на больничных.

— Мы будем работать! — поддерживает его товарищ Иванюшкин.

— Давайте за стол! — кричит Галина Афанасьевна. — Девчонки, несите горчицу!

А нам только горчицу сейчас! Да мы на улицу выбежали в одних трусах, на ветру встали. Кто-то же придумал эту рационализацию.

И как нам теперь работать?

И чем я обогатился?

Ну, нету никакой надежды стать хорошим, добрым, справедливым. Хочу сделать что-нибудь хорошее, а получается плохое. Запутался, заврался, противно от себя самого! Ну что думаю, такое человек? Да обезьяна!

Ну ничего ведь не изменилось. Те же страхи, та же боязнь. Бегу в столовую, а вдруг мне не хватит? Иду на собрание, а что, если уже рассказали?

— Мы не просто стали людьми, — говорит Тимофей Михалыч, — не просто! Человек! — он посмотрел на нас торжествующим взглядом. — Он может всё!

— Да, товарищи! — подтверждает Федор Афанасьич. — В его руках турбины и дамбы, башенные краны и железобетонные плиты.

— Он может создать и разрушить, — продолжает Тимофей Михалыч, — зажечь и потушить, открыть и закрыть…

— Давайте закроем форточку, — тут же предложил Федор Афанасьич. — Что-то в спину дует.

— Он может пойти вперед, — продолжает Тимофей Михалыч, — а может стоять на одном месте.

— Надо идти! — подхватывает Федор Афанасьич.

— Он может раскрыть свои способности, свои таланты, — говорит Тимофей Михалыч, всматриваясь в наши лица, — наоборот, может их спрятать, что товарищи, недопустимо!

— Ни в коем случае, — говорит Федор Афанасьич, держась за сердце. — Всё должно принадлежать советскому народу! Ничего, товарищи нельзя оставлять для себя, для собственного блага, для собственного удовольствия.

— Только отдавая, — говорит Тимофей Михалыч, — мы действительно обогащаемся. Мы действительно приобретаем, мы становимся лучше!

— Да, товарищи! — говорит Федор Афанасьич и смотрит на нас влажными от слез глазами.

А я штаны свои Кольке отдал и рубашку рванную, ему как раз под машиной валяться. И что? Я врать перестал? Мыться стал чаще? Форточку на ночь закрывать? Да жара такая, а Тамарке всё холодно. Иди, говорю, спи на кухню, чайник хоть утром включишь.

Так она уходит, а утром ни чайника, ни Тамары!

И чем я обогатился?

Ну все для человека!

Как же хорошо живется простому советскому человеку! Домой приходишь, всё свое, родное! Не успел обувь снять, как уже в комнате оказался. И правильно! Зачем нам лишние движения? Тем более после работы.

Ванную захотел принять, пожалуйста! Воду набирай и лежи себе, отдыхай! Только ноги почему-то не все помещаются. Приходится их в ванну по очереди заталкивать, а лучше их за бортиком оставить. У нас народ честный, никто не возьмёт. Зато тело в воде, и так приятно!

А ноги можно в раковине помыть, если что. А можно и не мыть. Уж пятки-то точно никто рассматривать не будет. А в туалете тоже хорошо, тепло. Веники стоят, швабры. И думается почему-то легко. Главное, дверь носом не открыть. И такое бывает. Зато осанка вырабатывается.

Я всегда из туалета с прямой спиной выхожу, и упражнений никаких не надо. Но самое замечательное конечно, это кухня. И столик мы туда обеденный поставили и два стульчика. Ну, всё для человека! Жена нарадоваться не может.

У неё теперь и скалки под рукой и поварёшки. Так мы ими все стены увешали и картин не надо! А едим мы по очереди, зато быстро и без лишних разговоров. Так и правильно! Еду нужно есть молча и не рассиживаться. Не в кинотеатре же!

А ниш у нас целых пять, видимо, чтобы шкафы не покупать, деньги не тратить. И здесь забота о человеке! Я в одной даже комнату себе оборудовал. Стул поставил и теперь оттуда разговоры с семьей веду, прям, как из кабинета. Как начальник какой. Вот тебе и веселье!

Заехали мы в квартиру и счастливы. На балконе велосипед поставили и банку с повидлом. А тут как раз родственники пришли, с новосельем поздравить. Они-то нам и подсказали шкаф посередине комнаты поставить, чтобы площадь разделить. Мы обрадовались, и разделили.

Теперь у нас вроде как две комнаты. В одной мы с женой спим, а в другой детишки посыпают. И вроде отдельно и в тоже время вместе. И шкаф очень даже кстати. Я в кровати лежу, и вещи из него достаю какие мне надо. Это ж какая красота!

Ну всё для человека в нашей стране! А главный принцип нашего развитого социализма — это рационализм. Максимальная польза с каждого квадратного миллиметра. А потому что всё должно служить на благо человеку.

За это и спасибо и партии и правительству!

Прогрессивное общество

Все мы живем в материальном мире. В мире вещей, так сказать. И это правда. Куда ни глянь, всюду вещи какие-то. А у нас шкафы не закрываются, антресоли забиты и из ниш всё вываливается, прямо на голову. А меня это нервирует.

Я сразу кричать начинаю, что выкину на помойку всё. Так, а мне стыдно! Я даже людей не могу домой пригласить. Это ж ни присесть, ни выпить. Кругом одно мещанство и чуждое нашему времени накопительство. А ведь никто у нас в стране этим не занимается.

Всех только одна единственная мысль интересует, каким курсом мы пойдем к победе коммунизма, и как коммунами жить будем. А жена моя об этом не думает, и каждый вечер жалуется, что ей нечего надеть. Прям до слёз дело доходит. А я как муж, как глава семьи, и просто, как гражданин своей страны пытаюсь ее вразумить.

— Элеонора, — говорю, — ты посмотри вокруг, посмотри! Всё советское человечество стремится к одному единому состоянию, когда все мы будем одинаково жить, думать, понимать.…

— Аркадий! — плачет жена. — У меня воротник песцовый моль съела, что делать?

— Элеонора! — взываю я. — Как же ты можешь о воротнике думать, когда такие перемены грядут? Мы, можно сказать, вступаем в новую эру, когда все материальные вопросы будут решены и перед человеком откроются новые возможности для духовного роста и развития

— Не может быть! — удивляется жена.

— Мы не будем думать о еде или одежде, или о новой квартире, — восторженно говорю я. — Об этом позаботятся наша партия и правительство. Единственное, к чему мы устремимся, это изучение космического и околоземного пространства, освоение природных ресурсов и новые, передовые достижения в научных и других индустриях….

— Не могу поверить, — не верит Элеонора. — Неужели я не буду думать о платьях? А как же шляпки, чулки, перчатки?

— Не знаю, будут ли чулки, — я на мгновение задумался, — но всё остальное будет. Причём, всё общее! Но именно в этом и заключается весь смысл, вся идея нового прогрессивного общества! Мы сможем доказать всему капиталистическому миру, что жизнь человека может быть счастливой и без денег.

— Ну не знаю, — вздыхает Элеонора. — Без денег я буду очень и очень несчастна!

— Вот-вот! — выкрикиваю я. — А мы создадим такое общество, в котором не будет никаких денежных знаков. Все материальные блага будут распределяться по коммунам и, скорее всего в одинаковых коробках из-под сайры.

— А как же мои замшевые сапоги? — взволнованно спрашивает Элеонора. — Я их почти не носила…

— И хорошо! — восклицаю я. — Их будут носить другие женщины. В этом-то и заключается настоящая жизнь, Элеонора, в которой нет этой нелепой привязанности к вещам, нет этой постыдной, унижающей человеческое достоинство зависимости от материального мира…

— Мне нужно продать свои сережки, цепочку и кольцо, — спохватилась Элеонора. — Я не смогу, Аркадий, не смогу отдать их другим женщинам. Я им уже отдала свои сапоги. А они, между прочим, почти новые!

— Элеонора! — призываю я. — Ты думаешь только о себе и своём имуществе! Но в нашем обществе ты, наконец, освободишься от этих оков материализма и раболепного поклонения предметам роскоши!

— Я придумала, — радуется Элеонора. — Я всё, всё продам, и у меня ничего не будет. Ни-че-го! Только деньги!

— Можешь их сразу выкинуть, — говорю я. — Ничего покупать и продавать в нашем новом прогрессивном обществе не будут.

— Как же мы будем жить? — пугается Элеонора.

— А вот так, — говорю я. — Мы будем двигаться одной колонной к освоению новых, еще не освоенных пространств, к постижению человеческого уникума и процессуале инфоруума.

Жизнь вечная

Хорошо всё-таки жить, мужики! Да еще когда рядом жена, да такая, что душа веселиться и сердце радуется! Смотришь на нее и понимаешь, что ради нее ты на всё готов. И в огонь прыгнуть и в воду, и даже домой после работы придти.

И для нее это солнце светит, и дожди грибные идут. И цветы для неё все на поле и звезды на синем небе. Я так смотрю на Алену и хорошо мне. И никого кроме нее не надо! А она сидит себе, тихонько, то занавески какие-то шьет, то носки вяжет, то салфетки на трюмо.

Потом почувствует взгляд мой на себе, шить перестанет и сидит на меня смотрит. Будто понять пытается, я это или нет. И вот так друг на друга мы смотрим. И молчим. Я потом вспоминаю, что спросить что-то хотел, и не могу даже вспомнить что. Забыл. И Алена моя тоже что-то сказать хотела, и тоже забыла.

Да и к чему все слова эти? Лишние они. А потом я пойду и дело себе найду, а Алена снова за занавески примется. И так весь вечер мы можем смотреть друг на друга и ничего не говорить. И что мне с такой женой не жить? Да я всю жизнь с ней прожить готов, прям до смерти до самой. Я бывает так и говорю ей.

— Алена, — говорю, — я с тобой до смерти до самой прожить хочу! Всю жизнь!

А она на меня смотрит как косуля, и чуть от счастья не плачет.

— И если умирать вдруг придется, — продолжаю я, — то сначала я, а потом ты.

— Мы не умрем, Витюша, — вдруг шепчет Алена. — Мы с тобой вечно жить будем.

— Алена, — говорю я, — да все умирают, родная моя! Все! Это только в кино в индийском живут и танцуют, а в нашей стране Алена живут и умирают.

— Нет, Витенька, — шепотом говорит она и ее глаза начинают блестеть от слез. — Мне еще бабушка моя Екатерина Афанасьевна говорила, что люди сотворены Богом и они как Бог вечны.

— А мне почему-то говорили, — усмехаюсь я, — что человек Алена от обезьяны произошел. Ты же сама видишь, как мы похожи и повадки и всё у нас одинаково.

— Витенька! — она стала всматриваться в мое лицо. — Ты нисколько не похож на обезьяну. Ты совсем другой,

— Неужели? — а мне непонятно, что она выдумала-то? Обезьяны мы, да еще какие!

— Твои глаза, как небо ясные, — вдруг шепчет она. — Я в них смотрю и вижу свет. Твоя душа как лань прекрасная, как летний дождь, как белый снег.… А в сердце добром столько нежности, как в травах утренних росы, как в солнце ласки, как в подснежниках живой небесной красоты. Какая же ты обезьяна, Витюша?

А я тоже вдруг подумал, что ничего общего.

— Аленушка, — говорю, а у самого что-то защемило внутри, так сладко-сладко растеклось. — Давай, — говорю, — будем долго-долго жить. И не будем умирать!

— Давай! — говорит она. — Я с тобой всегда буду, Витюша. Всегда-всегда!

— Правда? — радуюсь я и обнимаю её крепко-крепко, прям со всей силы.

И верится мне, мужики, что жизнь-то и вправду вечная.

Концерт

Бывает же такое, что и здоровье не подводит, нигде не колит, не болит, и дело в руках спорится, и жена весь день улыбается, пироги печёт, песни поет. И дети бегают, бегают, потом подбегут и на колени сядут. И сидят.

И солнце как-то по-особенному светит.… А я сижу, и нет бы, рассмеяться мне, или в пляс пуститься от радости, или сказать что-нибудь такое проникновенное, чтобы слезы от счастья навернулись. Или к жене своей кинуться, руки её в муке расцеловать.…

Нет же. Сижу я и с места со своего не сдвинусь. А потом жалею, что вот так, живу себе, живу и вроде бы на работу хожу, а душа почему-то не радуется, не смеётся… Что с ней? А так хочется человеком себя почувствовать. И плакать и смеяться, и не прятать свои слабости.

Наоборот, пусть все о них знают! Пусть видят, что человек перед ними. А ко мне все привыкли уже, что одинаково я на всё реагирую. То есть не реагирую совсем. Бывает, на работе все переругаются, а я стулья соберу молча, будто и не было ничего.

Или в столовую все бегут, спотыкаются, будто гарнир сейчас закончится, а я иду, и на стены смотрю. Что у нас на них, какие объявления? Может, думаю, фамилия моя где написана, может, благодарность выражена.

Или зарплату нам выдадут и все от радости чуть ли не пляшут, а я сяду себе и сижу под знамёнами, думаю, как прожить? Чтобы и сапоги Верке купить и колбаски, и какую копейку на отпуск отложить. Хоть раз в году на море посмотреть, на чаек…

А тут к нам концерт приехал. Мы в актовый зал пришли, сели, и сидим, ждём, когда, наконец, на сцене кто-нибудь появиться. А мне домой охота. Что мне на их концерт глядеть, когда у меня дома жена есть. К тому же она тесто замесила, к вечеру говорит, пирожков напеку.

В общем, не выдержал я и стал к выходу пробираться. А народ с утра стульями кидался, а тут вдруг культуры захотел. Чтоб пели ему и стихи читали. Вышел я тихонько из зала, а на встречу мне культмассовый сектор, Семён Петрович с пышной такой дамой. А дама не с нашего завода, перчатки до локтей прям до самых и лицо в пудре.

— Виолетта Евгеньевна, — говорит культмассовый сектор, — это же какая радость для всего нашего рабочего класса! Последний год пятилетки, сами понимаете, силы на исходе, нервы на пределе, а тут как раз вы со своими музыкальными номерами! Как кстати!

— Ой, да не переживайте вы так! — говорит Виолетта низким, как у мужика голосом. — Это наша задача пробудить в трудящихся массах патриотизм и прочие чувства, необходимые для выполнения государственного плана.

— Как хорошо вы сказали! — обрадовался культмассовый сектор. — Нам только этого и не хватает!

Тут они поравнялись со мной, а я сделал вид, будто объявления читаю.

— А что у нас товарищ не в зале? — спрашивает Виолетта мужицким голосом. Тут из зала донеслись какие-то патриотические звуки. — Слышите, — вдруг зашептала Виолетта, — это играет наш аккордеонист Василий Заиграев. После его выступления на металлургическом комбинате все металлурги взялись, наконец, за металл и вылили новый сверхпрочный сплав для сковородок. Вот как музыка влияет на человека!

— Это удивительно! — в полном восторге произнес культмассовый сектор. — Надеюсь, после выступления товарища Заиграева, рабочие нашего деревообрабатывающего завода поймут, наконец, чем отличается одно дерево от другого.

Тут из зала долетело какое-то женское завывание, как будто бы деревенская баба неожиданно попала под колёса.

— Это несравненная Людмила Удальцова, — шепотом говорит Виоллета. — Меццо-сопрано. От её выступления на швейной фабрике все швеи принялись, наконец, за дело и нашили двойную норму утеплённых мужских кальсонов. Теперь наши мужчины надёжно защищены.

— Невероятно! — воскликнул культмассовый сектор. — Это так актуально!

Тут из зала донеслись хлопки, крики трудящихся «браво», чуть ли не свист, потом всё стихло и кто-то начал стучать по клавишам, да так, что всё внутри у меня пришло в движение.

— Пройдёмте в зал, — говорит Виолетта культмассовому сектору. — Я вас познакомлю с неподражаемой Анжелой Краснобойко. От её вариаций Баха на кирпичном заводе кирпичей стало гораздо больше.

Она решительно подхватила культмассовый сектор под руку и оба они устремились в зал. До того видимо музыка ими овладела, что они даже про меня забыли. А я домой вприпрыжку побежал, так а пирожки же с капустой меня ждали и жена моя неподражаемая.

Зашёл я в квартиру и сразу почувствовал, что домой пришел. Впервые, можно сказать, почувствовал. А Верка из кухни вышла, руки в муке, волосы под косынку спрятаны. Я к ней с порога кинулся, не удержался почему-то, так она же для меня старается, ей может, самой-то пирожки эти сто лет не нужны.

Схватил я её, а она даже не против оказалась, наоборот, возрадовалась! А я не пойму что со мной? Может, это аккордеон так подействовал, или меццо-сопрано или вариации, только взял я ее за руки и каждый пальчик в муке расцеловал. А потом такое вдруг сказал, что у неё слезы на ресницах заблестели.

Вот что музыка со мной сделала!

Такая страна!

Ну что не жить, товарищи? Что не радоваться? В такой стране живем, что не только нам, но и мы себе сами завидуем! И шахты у нас и железные дороги у нас, и цветные металлы у нас вместе с черными.

А сколько никеля, товарищи! А молибдена! Да ты хоть пол света обойди, а такой страны тебе как наша не найти. Нигде так легко не дышится, не живется, не строится. Нигде так хорошо не слышны голоса рабочих, идущих после смены домой. Нигде так громко не стучат их большие, грубые сапоги, выданные на складе Михалычем.

И нигде так крепко не пахнет потом, выработанным двенадцатью часами ударного социалистического труда. Я тоже иду, и оттого, что идем мы все вместе, мне каждому руку пожать хочется и в лицо в это обветренное заглянуть. Заглянуть и запомнить. Ведь это мы, не кто-нибудь, будем строить наше светлое будущее.

Наше счастье и нашу судьбу. Так у нас и план уже есть, и смета и даже список материалов. Строй, не ленись! Да еще страна такая, что я другой такой страны сроду не знаю! Только я смотрю на эти лица, и как же хочется мне, чтобы все мужики были счастливы! Все до одного и сегодня.

Чтобы жены их дома встретили, борща горячего налили, подбодрили. Чтобы слова какие-то добрые сказали, посмотрели, наконец, в их сторону.

На заводе-то нам целый день руки жмут, спасибо говорят.

— Товарищи, — говорит Федор Афанасьич, а сам грамоты раздаёт. — Вы молодцы! Вы такие молодцы у меня!

— Зайдите за новыми очками и перчатками, — говорит Михалыч, а сам улыбается. — И кто мерзнет, тому я выдам ватные штаны и подштанники.

— На обед сегодня двойная порция макарон, — радуется Ивановна, — и подливы. А на полдник девчонки пирожков напекли.

Вот в какой стране мы живем, товарищи! Не знаю, есть ли где еще такая забота? Такое внимание? И пока на заводе мы, пока все вместе с работы идем, нарадоваться успеваем, друг на друга насмотреться.

Так живем ведь в такой стране, где леса растут, грибы, ягоды! Где реки текут, ручьи, ручейки. Где моря бескрайние, горы, пригорки! Где холмы, озера, поля, поселки. Где села, деревни, города большие, которые счастьем застроим, мужики — (это Россия!).

Сны

Как-то же снятся сны людям. Я не понимаю. Я так на кровать падаю и тут же засыпаю. И не вижу ничего, не слышу. Зато Галя каждую ночь видит! То она вдруг подстриглась, и волосы свои ищет. То мы с ней переехали куда-то, и там, в шкафу они вдруг оказались.

То ей сапог не досталось, и она туфли купила.

— И ты знаешь, — говорит, — они тридцать пятого размера. А у меня Сережа тридцать восьмой.

— И зачем, — говорю, — ты их купила?

— Не знаю, — вздыхает она. — Они такие красивые были. Блестящие…

То ей значит, снится, что нас выселили, и мы по улицам ходим, к людям переночевать просимся. А нас никто не пускает, мы, говорят, щас милицию позовем.

— А ты, — говорит Галя, — стучишься во все двери, говоришь, пустите нас, иначе мы вам двери подожжем, и окна все выбьем.

— Не может быть, — удивляюсь я, а мне кажется, что Галя придумывает все.

Ну, как может такое присниться?

— Да, — в задумчивости произносит она. — Нас так и не пустили. Я в поезд села и в Сургут поехала, а тебя Сережа в милицию забрали.

— Вот даже как? — а мне непонятно, почему Галя в Сургут вдруг поехала. К кому?

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.