Часть первая
Моим учителям
В пятницу утром я лезла в школу через открытое окно в туалете. А ведь могла же войти через парадную дверь, как нормальные люди, но не вошла. Не вошла, потому что опаздывала на урок в девятый «Б», а новый директор ввёл новое правило: опоздавших ловить, записывать и отправлять к нему в кабинет.
Конечно, это касалось учеников, а не учителей. Но опоздавший на урок учитель — пример не лучший. Пришлось лезть в окно, хорошо, что техничка закрыть забыла.
Был ещё «чёрный вход», я помнила его ещё со времён своей учёбы: именно через него мы сбегали с уроков когда-то. Но и его новый директор закрыл сразу же, как только узнал про такую лазейку. Оставалось лишь окно. Крайность, но краснеть и объясняться перед всеми мне точно не хотелось. Работаю всего месяц, некрасиво.
В туалете пахло духами и сигаретами. Увы, времена не меняются: дети всё так же тайком дымят в туалетах.
Я поправила у зеркала причёску, одёрнула юбку, приоткрыла дверь и огляделась.
В коридоре было пусто. Видимо, все уже успели зайти в классы. Интересно, что успел устроить девятый «Б», пока меня не было?
Надеюсь, без смертельных исходов? Хотя теперь, когда в класс пришли два второгодника Бородин и Ворожцов, всего ожидать можно.
Я рванула на себя дверь класса и испуганно остановилась.
Дети сидели тихо, не шевелясь.
— Здравствуйте! — сказала громко.
Но класс не шелохнулся.
Только Слава Голицын, сидящий на первой парте, приложил палец к губам и зачем-то мне подмигнул.
Я удивлённо обернулась и увидела позади себя весь «букет школьной администрации»: директора, завуча Галину Станиславовну, классного руководителя девятого «Б» и заплаканную Капу, классного руководителя седьмого класса.
— Разрешите! — проговорил директор.
Я посторонилась.
Понятно было одно: класс опять что-то натворил. Главное, чтоб не в моё отсутствие. Скорее всего, опять вчера сбежали с алгебры или сорвали урок у физика.
— Извините, — завуч поджала губы. — Произошло ЧП, мы вынуждены разобраться!
Я пожала плечами, молча села за учительский стол и раскрыла журнал. Хотя бы отмечу отсутствующих.
— У Пенькова из седьмого «А» после урока физкультуры украли деньги, — начала Галина Станиславовна. — Ребята видели, что из раздевалки выходил Бородин, хотя урока физкультуры у него сегодня не было. Ребята утверждают, что деньги из кошелька взял он.
Бородин сидел на последней парте весь взъерошенный. Видимо, его уже на перемене «пытали», но так ничего и не добились. Теперь вот пришли стыдить перед классом.
— Бородин! — директор остановился у его парты. — Ты взял деньги?
— Да говорил же, не я! — Бородин встал, засунул руки в карманы. — Почему, если в этой школе что-то пропадает, все сразу бегут ко мне?!
— Ты как разговариваешь? Выбери руки из карманов! Тут тебе не подворотня!
Бородин усмехнулся, но руки выбрал.
— Я ничего не брал! — повторил упрямо.
— Сейчас полицию вызовем, и всё найдётся! — Галина Станиславовна отошла от его парты и повернулась к двери. — После звонка к директору!
— А если он действительно не брал, что тогда? — раздался вдруг голос Ноны Агасян. — Может быть, кто-то другой взял, а Слава Бородин просто случайно там оказался.
Завуч побледнела.
Нону в школу любили. На неё нельзя было вот так прикрикнуть, как на Бородина. Тут совсем другой случай. Во-первых, она дочь беженцев из Армении, во-вторых, звезда школы, победитель чуть ли не всех республиканских олимпиад. Девочка действительно очень способная и талантливая.
Звонок прозвенел как спасение.
— В моём кабинете разберёмся! — прервал тишину директор и вышел.
Я перевела дыхание. Похоже, он даже не заметил, что я опоздала. Если что, скажу, что задержалась в учительской.
Класс не расходился, хотя обычно после звонка все несутся в коридор как сумасшедшие.
— А вы что на это скажете, Валерия Викторовна? — Нона подошла к моему столу. — Думаете, если двоечник, второгодник и семья неблагополучная, можно вот так сразу обвинять? У него же не нашли ничего.
«Знаешь, Кэт, — напишу вечером в письме к подруге. — Из всех своих одноклассников Витю Афонина я вспоминала чаще всего. Чем-то мой Бородин напоминал его: двоечник, второгодник, семья асоциальная. Учителям дерзил на каждом уроке, поворовывал тоже. В его компании все так делали. Месяцами в школу не ходил. Даже исключать хотели. Убедить его хоть в чём-то невозможно было. Никого и никогда не слушал.
Но запомнился он мне совсем другим.
Хоронили его мать. Людей было мало. Из нашего класса были только девочки, наш классный руководитель и кто-то из родни, два или три человека.
Витя не плакал. Стоял у самого края могилы и смотрел, как на крышку гроба падают комки земли.
Все разошлись так быстро, что, оставшись с Витей вдвоём, мы даже растерялись. Потому что вдруг не стало куда идти, куда-то спешить. Как будто время остановилось. На миг или намного больше.
Мы сидели потом где-то у озера, на его коленях моя тетрадь со стихами. Молчали, как будто пили тишину по очереди, из горлышка.
— Знаешь, — сказал тогда. — Ты когда-нибудь напиши книжку, хорошо? Про то, как мы тут жили, ладно?
Больше мы никогда не оставались вдвоём. Никогда не сидели вот так, пьяные от тишины и ветра, пахнущие туманом и дождём. Никогда. А я так и не написала книгу.
Понимаешь, Кэт, я так и не написала…»
— Так что вы думаете, Лера Викторовна? — Нона всё ещё стояла у моего стола. — По-вашему, как?
— Необязательно, что он взял! Я думаю, полиция во всём разберётся!
— Ага, разберётся! — проходя мимо, Бородин глянул на меня из-под длинной чёлки. — Всем же ясно, что я взял.
Он засмеялся. Подмигнул Ноне и толкнул плечом стоявшего в дверях Голицына.
— Дорогу дай!
***
В учительской было шумно, как перед педсоветом.
Все обсуждали произошедшее, хотя ни директора, ни завуча здесь не было. Была лишь заплаканная Капа. Она громко шмыгала носом и комкала салфетку. Возле неё ворковала секретарь Светочка, наливала воду из графина, обнимала за плечи. Как будто это у Капы деньги украли.
— Обошлось всё! — в учительскую заглянула классный руководитель девятого «Б». — Нашлись деньги. Петухов их сам на стадионе обронил. Сейчас вот физрук с пятиклашками занимался и нашёл.
Капа всхлипнула ещё громче.
— Выкрутился на этот раз Бородин! — сказал физик. — А я надеялся, что в этот раз уж точно в колонию поедет.
— Почему? — удивилась.
— Да потому что таким, как он, в нормальной школе не место, понимаете? Они и успеваемость на дно тянут, и честь школы марают. Уже все в районе болтают, что у нас спецшкола. А всё потому, что держимся за таких вот, как Бородин. Разве я не прав, а? Уроки срывает, дерзит на каждом шагу. Ни с кем не считается. А чем он после школы занимается? Я вообще не понимаю, куда смотрит социальный работник. Скоро будет страшно домой идти после уроков.
Все закивали, начали вспоминать какие-то старые истории, в которых Бородин был главным персонажем. Кто-то даже о подготовительном классе заговорил, куда Бородина приводила полупьяная мама.
— Ни стыда ни совести, правда? — оглянулись на меня.
Я пожала плечами.
Ничего не меняется. Ни-че-го!
Может быть, пять лет — это не так-то и много, хотя мне казалось, что прошла вечность. Целая вечность между мной теперешней и той прошлой, почти вчерашней школьницей.
В коридоре Капа остановила меня у дверей класса.
— Вы, Лера, не очень-то доверяйте ребятам! Они в глаза смотрят и говорят одно, а вот делают совсем другое. Поверьте! Вы молодая, новенькая, они вас проверяют.
— Я учту! — проговорила.
***
«Доверие, — писала я Кэт. — Доверие. Нам доверяли. И я доверяла.
Учителям. Одноклассникам.
Доверяла стихам, исписанной стопке листов, друзьям. Дарюсу.
Нашим прогулкам по набережной, ветру, который пронизывал насквозь. Словам, которые прятались в карманы до следующего случая. Бесконечным чашкам кофе, конспектам по ночам, разговорам в курилке этажом ниже.
Дождю, небу, серым тучам, морю, о котором мечтали каждое лето и не ехали, потому что дорого, потому что проще греться у костра где-то на берегу озера, слушать гитару, дышать ночной травой, дымом, горячим чаем.
Как же давно всё это было.
Вечность — это ты «до» и ты «после», я поняла».
***
В четверг я работала учителем на замену.
Это был мой свободный день, «библиотечный», как называют его учителя, хотя редко, конечно, кто-то проводит его в библиотеках.
В среду вечером позвонила завуч и попросила заменить заболевшую Елену Сергеевну.
Елена Сергеевна работала в «русских» классах, то есть в тех, где русский язык был родным. Таких классов в нашей школе было всего два: одиннадцатый и двенадцатый. В двенадцатом учился мой брат Алекс.
— Всего два урока! — сказала Галина Станиславовна. — Потом отправим их в музей с историком. Пусть поработают в архивах.
Я согласилась.
Елену Сергеевну я любила. Это наш долгожитель. Проработала в школе лет сорок. Я обожала её уроки литературы. Хотя именно она отговаривала меня от будущей профессии:
— Школа — болото! — сказала мне после выпускного. — Затягивает с первого дня, потом сложно выбраться, а ты уже и не сопротивляешься. Или сразу тонешь, или плывёшь тихонько по течению.
Удивительно, но я только спустя двадцать лет пойму это, а тогда я только улыбалась её словам. Документы в педагогический университет были подготовлены давным-давно. Я всегда хотела быть учителем. Учителем именно таким, как она. Справедливым, добрым, внимательным.
Как можно отказать? Я согласилась.
И хотя уже с вечера мой брат «разослал» новость по всем одноклассникам, что «завтра у нас Лерка вместо Елены», к урокам я готовилась усердно. До часов двух перечитывала конспекты, писала планы. Быть учителем на замену не так-то просто. Слушать тебя не хотят, оценки ты ставить не можешь, разве только замечания направо и налево раздавать можно.
В класс я входила с сердцем, почти выпрыгивающим из груди. Кое-как пробурчала приветствие, села за стол под стук парт и стульев.
Наконец, осмелев, глянула на класс.
Они шушукались, посмеивались и шелестели страницами учебников.
— Елена Сергеевна заболела, поэтому сегодня этот урок я проведу у вас вместо неё! — проговорила наконец.
— Мы знаем! — крикнул мой брат с последней парты.
— Мы Маяковского проходим! — добавил ещё кто-то. — Вы Даяну спросите, она всё знает.
— Даянка, давай! Ты ж зубрила!
Действительно, может быть, спросить её. Она обязательно ответит, никаких неприятностей, никаких лишних вопросов.
Хотя лучше бы они были? Урок без вопросов — неудавшийся урок.
— А, кстати, кого нет в классе? — раскрыла журнал, чтобы отметить. — Кого-то нет?
— Все есть! — это уже мой брат. — Сейчас Вожжов придёт. Он всегда опаздывает.
И правда, я не успела и фамилию найти в списке, как дверь открылась и, не здороваясь, мимо меня прошёл высокий широкоплечий парень в кожаной куртке.
Когда успел вырасти? Я помнила его совсем мальчишкой, приходил к брату в какие-то «стрелялки» компьютерные играть, а теперь не узнала бы даже.
— Культурные люди здороваются, а потом просят разрешения сесть! — говорю ему в спину.
Он оборачивается.
Глаза чёрные, пронзительные. А в них прыгают и веселятся чертенята.
Улыбается, раскрывая руки как для объятий.
— Иди сюда, иди на перекрёсток моих больших и неуклюжих рук!
Класс грохнул от смеха. Даже Алекс.
Вожжов плюхнулся на свободный стул рядом с ним и улыбнулся.
Воспринял смех как аплодисменты.
Маяковскому тоже аплодировали. Сидя и стоя.
— А знаешь, Роберт, не так-то много желающих было прийти на его перекрёсток, — говорю неожиданно. — Маяковский был очень одинок. И одинок болезненно и безобразно. Один среди людей, мира, планеты даже, может быть. Не так-то просто пустить себе пулю в висок.
Класс затих.
— Стреляются слабаки!
Кажется, это Вова Дубровский. Узнаю его по тем же детским непослушным вихрам на затылке.
— Уверен?
Это Даяна. Поэт школы. В школе всегда есть свои поэты. Одни уходят, приходят другие.
«Таков круговорот школы», — сказала бы Елена Сергеевна.
— Нет человека, нет проблемы! Это всем известно!
— А ты попробуй, сделай себе что-нибудь!!
Это девочки зашикали на него со всех сторон.
— Давайте поговорим тогда! Слабость это или смелость? Напишем эссе. Я проверю. Оценю. Передам Елене Сергеевне. Она обязательно напишет оценки в журнал. Согласны?
— Вот и перекинулись в картишки! — Вожжов поспешно прячет колоду в рюкзак. — Я думал, передохнём, стишки почитаем. Вон у Даянки, наверное, целый том уже в сумке!
Наши глаза встречаются.
Чертенята в его глазах насмешливо кувыркаются и строят мне рожицы.
Я отвожу взгляд первая.
Трушу, наверное.
***
Дарюс, привет!
Заезжала в общежитие, тебя не застала.
Не могла подождать. Опаздывала на электричку.
Позвони как-нибудь, хорошо?
Скучаю.
***
Под ногами шуршат листья.
Когда-то мы часто бродили так по парку, взявшись за руки.
Осень не казалась долгой и холодной. Исчезали утренние туманы, дожди, длинные, казалось, бесконечные вечера.
— Ты всё молчишь! — Дарюс поворачивает меня к себе.
— На работе успеваю выговориться! — улыбаюсь.
Он дышит в губы. Прячет от тумана, дождя, осени. Время замедляется, тает, испаряется, песочные часы не справляются, лопаются, и песок высыпается прямо нам под ноги, смешиваясь с дождём и ветром.
— Что-то случилось, да? — спрашивает.
Качаю головой.
Наверное, моё счастье наполняет парк молчанием, онемением и окаменением. Вещи вдруг застывают, перестают отзываться на стук, звук, эхо. Они будто рассыпаются в руках, трухлявые, старые, потерявшие важность и нужность.
Как наш дуб.
Листья облетели. Руки-ветки опустились, пальцы дрожат от холода.
— Современные детки не так просты?
— Да такие же! — улыбаюсь. — Ничего не меняется. Всё точно такое же. Мы только чуточку другие. Взрослее, что ли.
— Уже успела понять?
— Успела. Теперь мы по другую сторону баррикад как будто.
***
На большой перемене в столовой ко мне подошли Вожжов и Вова Дубровский.
Я допивала чай, листала блокнот, сверяя расписание.
Вожжов сел на стул рядом со мной.
— Bon appétit! — улыбнулся.
Я подняла голову и кивнула.
У него чёрные, как ночная река, глаза.
Почему я успеваю заметить это? Почему успеваю нырнуть в них до того, как он что-то скажет?
«Если идти вдоль Нерис ночью, вода кажется такой же, непроницаемой, густой, как кофейная гуща. Смотришь и тонешь, а потом ночь наполняет тебя изнутри болью и утренней мглой, — напишу я Кэт. — Я всегда думала, это волшебство, магия».
— В субботу мы поход организуем, — Вожжов всё так же улыбался. — Прощание с осенью. Весь класс идёт. Мы тут посоветовались. В общем, приглашаем вас. Сбор на вокзале в 7:20. Едем на электричке, а потом километров десять пешком. Посидим, картошку на костре испечём, песни попоём. Всё цивильно. Никакого алкоголя. Обещаю.
— А почему со своим классным руководителем не идёте?
— Во-первых, она болеет. Во-вторых, походы не для неё. Потом на руках нести придётся.
— А из школьной администрации кто-нибудь знает о вашем походе?
— Зачем? — он пожимает плечами. — Это неофициально. Инициатива наша. Чисто свои соберутся. Вы придёте?
— Не знаю. До субботы ещё два дня. Всё так неожиданно.
— Можете своего друга пригласить. Мы все за! Так придёте?
— Я подумаю.
Звонок прерывает мою неуверенность.
Вожжов поднимается, опять улыбается.
— Будем ждать! Без вас не уедем!
Если о походе узнает завуч — это полбеды. Но если узнают, что я о нём знала и не пошла, будет ещё хуже.
А я хотела с Дарюсом в кино сходить. Он обидится.
***
Из записной книжки
Проза
Прозу пишут для кого-то.
Или ради чего-то.
Или для того, чтобы, глотнув свежесть утра в открытое окно, вложить в подстрочный вариант подстрочные муки.
Проза на два листа.
Улыбаешься каждому встречному, оглядываешься на каждый звук подъезжающей машины, тайком считаешь в уме до ста или тысячи.
Мания прозаической жизни.
Шутки и концепция сюжетных линий.
Герои — двое из ларца — одинаковы с лица.
Кажется, времени так много. Можно не считать минуты, секунды.
Отпуск.
Можно просто сидеть сложа руки, плыть с облаками на запад или на север, чувствовать, как ветер надувает за спиной паруса и свистит в ушах.
Только подумать. И улицы, площади пахнут дождём, хотя дождь ещё далеко, за морем, но тучи уже надуваются и сгущаются над городом. Первые раскаты грома где-то вдали, ветер опрокидывает горшки с цветами, хлопает незакрытыми ставнями.
Это проза. Успевай записывать. Ищи материалы, подкожную терапию, мелодию на телефон.
Лови ветер ночной шторой.
Ставь кодовый замок, заводи дневник.
Любая проза пишется ради кого-то.
Или ради чего-то.
Или для того, чтобы, глотнув свежесть утра в открытое окно, вложить в подстрочный вариант подстрочные муки.
***
«А ведь тогда я ещё любила осень, Кэт!
Тогда ветер не пронизывал меня насквозь, а утренние туманы не забивали карманы.
Тогда я собирала слова и сны.
Тогда я не считала дни и недели, а мерила время годами. Мне казалось, мало, а ведь уже тогда было много.
Я не знала.
Когда тебе чуть больше двадцати, осень не накрывает тебя с головой. Ты просто не чувствуешь её, живёшь, дышишь, работаешь.
Проверяешь сочинения, ищешь ходы, выходы, складываешь дважды два, не оглядываешься. Ждёшь, когда тысячи дорог откроются перед тобой на развилке и ты смело шагнёшь на одну из них, даже не задумываясь, что тебя там ожидает».
***
Алекс разбудил меня на рассвете.
— Ты нам поход обещала! — стянул с меня одеяло. — Забыла?
На часах было пять.
Пять утра — это действительно то самое правильное время, чтобы начать субботнее утро.
— Обещала?
— Конечно, обещала. Сказала же, что подумаешь. Забыла, да?
Конечно, я забыла.
Сначала ездила к девчонкам в общежитие, чтобы забрать конспекты, потом встречалась с Дарюсом, потом допоздна проверяла работы шестиклашек, потом читала Фромма на семинар по психологии и… забыла о походе.
— Чёрт!
Кто придумывает походы в пять утра?
Вожжов.
Да, Вожжов. Ему не спится по субботам, поэтому он готов целый день бродить под серым небом, обниматься с дождём и печь картошку на костре.
— Я сейчас! — бормочу, переворачиваясь на спину и потягиваясь.
Если узнают, что я знала о походе и не пошла только потому, что никак не могла встать в пять утра, мне точно конец.
Кроме объяснительной, придётся писать заявление об уходе.
А уходить я пока точно не хочу. Я же мечтала быть учителем.
А раз мечтала, значит, подписывалась на походы со школьниками в раннее субботнее утро.
***
Сообщение на автоответчик
Привет!
Иду в поход с 12 «А». Электричка в 6:30.
Если успеешь, приезжай.
Обнимаю.
***
Все угомонились только у костра.
Пока мальчишки разжигали огонь, мы с девчонками вымыли картошку в речке, переоделись в тёплые свитера, даже умылись, хотя вода была ледяной.
Интересно, какие речные боги наблюдают сейчас за нами? Бородатые, с венками из водорослей в волосах? Что они соберут в свои речные сосуды, когда мы уйдём?
Наши слова?
Мысли?
Воспоминания?
Будут рассказывать о нас другим? Или ветер сам донесёт наши истории?
— Лера Викторовна, а стихи почитаете?
Это Вожжов.
Он придвигается ко мне близко, что огонь от костра пляшет в его тёмных глазах.
— Маяковского, например, а?
— Зачем? — пытаюсь защищаться. — Лучше музыку послушаем.
Брат толкает меня в бок.
— Да ладно тебе! — наклоняется к уху. — Ты же классно читаешь! Не выпендривайся!
Смотрю на небо.
Тёмное. Звёздное.
На острове Яп звёзды считаются детьми богов или камнем, который подбросили слишком высоко и он остался висеть на небе, рассыпавшись по тёмному полотну яркими сияющими камешками.
Когда-нибудь они обязательно упадут на землю и мы будем ходить по звёздам, как по обычным дорогам. Не замечая, не уточняя.
— Лера Викторовна!
Это Даяна.
Натянула капюшон, обмоталась шарфом, только глаза блестят.
— Знаете, это было в Одессе, — начала неуверенно. — Может быть, даже в такую же ночь, хотя нет, в январе. Поэт встретил Марию.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть» —
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!..
(Обезвредить, наверное.
Заплакать скрипкой. Внутри. Больно.
Рука Алекса на моём плече дрогнула. Кому нужны слова? Утонуть, очнуться на дне моря, пройтись босиком по илу, путаясь в морских травах и водорослях.)
— Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сёстрам Люде и Оле —
ему уже некуда деться…
(Разве что повернуть назад. Забыть за ночь. Или запомнить надолго, как помню я. Расставить все запятые, точки и многоточия.
Стоять на ветру, дышать морем, ветром. Запрокидываться навзничь, считать удары сердца. Один, два… Асистолия.)
— Громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
Большая или крошечная?
(Ещё, возможно, мизерная. Совсем мизерная любовь. Когда внутри всё выжжено, сожжено. Распахнуться для пуль навылет. Сколько хочешь, бросай камень в душу. Сердце резиновое — камень отскочит.)
— Вошла ты,
Резкая, как «нате!»,
Муча перчатки замш.
Сказала:
«Знаете —
Я выхожу замуж!»
(Я тоже скажу так однажды. Или прокричу даже. Забуду лет на двадцать или двадцать пять. Ничего не останется, Кэт. Совсем ничего. Или дотла сгореть, или…)
— Что ж,
Выходите.
Ничего,
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
Покойника…
(Иногда больше не надо. Ни стихов, ни песен. Даже снов.
Понимаешь, Кэт? Иногда понимаешь только целый век спустя.)
***
— Помнишь наш костёр на усадьбе в Молетай? — прижимаюсь к Дарюсу на диване. — Когда это было? На первом курсе? Места — загляденье. Жаль, ты не поехал.
Он дышит в висок.
Над губами тоненькая белая полоска — пенка от латте.
— Люблю тебя! — говорит.
И я понимаю, что ждала этого давно. Давно носила эти слова в себе, чтобы услышать, как он произнесёт их однажды.
Как однажды поставит на табуретку, обнимет колени. Скажет шёпотом, боясь вспугнуть тишину. Подождёт, пока я брошу на кровать ещё одну подушку, потянется к ремню на джинсах.
Забудет завести будильник, и мы вместе проспим работу и лекции. Побежим потом ранним утром под дождём, туманом, ветер будет подгонять в спины, забираться под куртки.
Однажды. В первый раз.
Но уже тогда знала, это не навсегда. Это временно.
***
Дневник. Письмо 38
Здравствуйте, Владимир Маяковский!
Сегодня мне снилась дверь в вашу комнату. Я пыталась открыть её, но кто-то запер её на ключ.
До сих пор не могу понять почему.
В подъезде было душно, пыль висела клочьями, но у дверей пахло мелиссой и ванилью.
Наверное, вашей соседкой была заботливая старушка с батареей банок в подвале.
Скорее всего, зимой она угощала вас яблочным джемом или смородиновым вином.
А вы читали ей стихи, да?
Во сне было всего четыре стороны. Не много, не мало, а ещё одиннадцать слов — рун на спине, чуть повыше лопаток.
Думаете, так легко пережить стужу? Наставить двоеточий и многоточий вместо обычных вопросительных знаков.
Ждать, когда утро раздавит город солнечным светом, просочится под кожу, проскользнёт по венам, коснётся сердца. Выпрыгнет, пройдётся по подоконнику, усядется потом, свесив ноги, закурит, небрежно попросит кофе.
Думаете, легко?
***
— Привет, это я!
— Привет! А кто это?
— Зови меня незнакомкой!
— И что тебе нужно, незнакомка?
— Совсем немного.
— И что же именно?
— Слушать твой голос!
Даяна вешает трубку и выходит из телефонной будки.
Лицо горит.
А дома ещё литературу учить и алгебру.
Тангенсы, котангенсы.
Стихи — совсем другое дело.
***
ВНИМАНИЕ!
Сегодня в 17:00 состоится общешкольное родительское собрание.
Участие всех учителей обязательное.
Ниже прилагается программа.
Администрация
***
Эпикур говорил, что люди передают свою тоску, как заразу.
Наверное, собрания передают эту тоску точно так же.
***
Из записной книжки
В юности всё на двоих.
На двоих горсть серебра.
И пуля на двоих. И крылья в рюкзаке за спиной. И море, и ветер, и небо.
И я, засунув руки в карманы, побреду следом за эхом, собирая его в мокрые ладони и рассовывая по карманам.
***
Осень намела на балкон листья и разбросала капли дождя по плитке. Стою у самого края, как в юности — шагнуть, испугаться, забиться в угол, провыть волчонком весь вечер.
— Лерка, мы уходим!
Вздрагиваю от голоса брата за спиной. Оборачиваюсь.
Рядом с Алексом стоит Вожжов. Улыбается. В глазах — река Нерис.
Кажется, во всех любовных романах ради таких глаз шагали в пропасть и лежали потом на дне без голоса, без движений.
— Хотите с нами? — приглашает. — Пятница же!
— Спасибо! На собрании устала. Хочу почитать, — стараюсь не смотреть в глаза.
Чувствую, как лежу на дне пропасти. Боюсь повернуть голову, пошевелить рукой.
— Правда устала, — оправдываюсь. — Ещё сочинения проверять. Хочу субботу освободить просто.
Долго смотрю на них из окна, смотрю, как идут по двору, как поворачивают на автобусную остановку, как, прячась от дождя, курят под крышей ларька, смеются.
Юность.
«Юность всегда на двоих.
Я буду вспоминать её много лет спустя, буду записывать на обрывках салфеток важные слова, ключи, пароли.
Буду.
Но не тогда.
Тогда я смотрела им в спины и пряталась. От себя и от них. Ты когда-нибудь пряталась от себя самой, Кэт?»
***
(Записка на стенде объявлений в учительской)
Валерия Викторовна, зайдите к директору после третьего урока.
Заведующая учебной частью
***
— Поздравляю! — Алекс садится рядом со мной на кухне. — Нас тебе отдали!
— Временно! Пока ваш классный руководитель болеет.
— Все рады!
— Ещё бы!
— Как сказать. Сказал им, чтоб не радовались заранее. Ты ж непредсказуемая.
— Это плохо?
— Вообще-то ничего хорошего. Непредсказуемая — это почти псих.
Смотрю на брата с удивлением.
— Почему?
— С тобой лучше не связываться.
— Вот ещё! — хмурюсь. — Честно говоря, я тоже от идеи директора не в восторге. Не было печали, так черти накачали.
— А чего ж не отказалась?
Пожимаю плечами: не знаю.
Хотя нет, я знаю, конечно. Хотела попробовать себя в работе с трудным классом. Хотела проверить, на что гожусь. Хотела увидеть, как донесу до тьмы светлое начало.
— Не справишься ты с нами, я вижу! Зря только ввязалась в эту историю. Наши тебя съедят и не подавятся.
— А ты не заступишься? Будешь смотреть, как едят?
— Я как все, Лерка! Если надо, присоединюсь.
Алекс громко смеётся, наливает себе холодный кофе и исчезает за дверью.
— Удачи! — слышу уже издалека.
Эпикур всё-таки прав, люди передают свою тоску, как заразу.
***
Как-то на лекциях по кельтской мифологии преподаватель сказал, что за богом Огмой люди шли, прикованные за уши к его языку.
Огма изображался в виде старца, облачённого в звериную шкуру и вооружённого палицей. Уши людей соединялись с его языком тонкими цепочками, которые можно было бы и порвать, если захотеть. Но люди слушали его, стонали от боли, но всё равно шли. Не убегали, верили.
Наверное, потому, что иногда людям приходится делать то, от чего не спится по ночам. Добросовестно, даже не уговаривая себя.
Пожалуй, именно так я проверяю сочинения по вечерам. Добросовестно, не уговаривая себя, потому что мои уши соединены с языками моих сочинителей и мне никуда от них не деться.
У меня полный рот подземной воды, я даже слова сказать не могу на лекциях по субботам, но в понедельник опять задаю сочинения, эссе, пишу контрольные работы.
— Зачем тебе всё это? — удивляюсь сама себе.
И опять не сплю по ночам, потому что кому-то там поставила тройку, а кто-то не дотянул и до неё.
— Когда ты бросишь всё это? — спрашивает Дарюс каждый раз, когда, опоздав, прибегаю к нашему дубу в парке. — Думаешь, это кому-то надо?
— Конечно, надо! — улыбаюсь. — Если звёзды зажигают…
— Какие звёзды, Лерка? Ты почти в спецшколе работаешь. Там звёзд этих раз-два и обчёлся.
— Неважно! Важно, что есть!
«И странно, Кэт, но я буду верить в это всегда, даже двадцать лет спустя, когда ни Дарюса, ни дуба, ни парка уже не будет.
Не будет, но звёзды останутся. И каждый раз, когда буду видеть их, буду по-прежнему знать: их зажигают, потому что это кому-то надо».
***
Дневник. Письмо 41
Здравствуй!
А ты знаешь, что сны делают тебя моложе лет на десять, нет, сразу на двадцать? Когда можно с нетерпением ждать кошмаров и замирать от случайного прикосновения. Опять пахнуть той же улицей и тем же ветром. Носить рваные джинсы и потёртую кожанку. Идти в никуда и ждать, когда новый сон обрушится на тебя весёлым весенним ливнем, и можно не закрывать окно, и собирать жёлтые нарциссы в парке.
Сесть потом за стол и достать из кармана блокнот.
Писать до утра — без сна и без кофе. Не отвечать на звонки и сообщения. Не читать новостей, не включать телевизор.
Только писать. Взахлёб, вразнос.
Чем или кем мы были?
Книгами и стихами, залпом прочитанными в полночь. Гитарой. Облаками, белыми на синем где-то вдали.
Мгновениями.
Словами.
Мокрым пляжем после шторма.
Ветром и дождём, бьющим по перилам балкона.
Только помнишь руны? На плече, на боку, на запястье. Ещё ямку на подбородке. Ты говорил, что к изменам.
(Но я знала, что просто у папы такая же. А я просто на него похожа.)
Когда, столкнув одеяло куда-то в ноги, наконец-то сажусь.
И солнце почти насильно рвётся сквозь плотную ткань, я замечаю лучи на столике и на салфетке. Протягиваю руку, а оно врывается прямо на пол, на подушки и простыни.
— Задёрни! Ослепну! — как будто просишь, как будто рядом.
Как будто знаю, что если протяну руку, ничего этого уже не будет, растает, расплавится под первым горячим.
Если уйдёшь, я найду твои стихи и перечитаю всё заново, словно переживу, перенесу в себе снова и снова. Услышу, как они звенят во мне эхом, угадаю, когда слова просочатся под кожу, а рубцы превратятся в раны.
Хорошо писать в прошлое.
Хорошо писать в настоящее.
И совсем не страшно в будущее. Что может измениться за двадцать с лишним лет? Что, Владимир Владимирович?
***
— Знаешь, Лера, — говорит Елена Сергеевна, — мне раз сто хотелось бросить. Но не сдалась, не бросила, не отвернулась. Дотянула до конца. Сейчас вот понимаю: учитель — это гордо! Потому что опустить руки можно любому, а учителю нельзя. Учитель должен до конца идти, до победы.
«И знаешь, Кэт, я шла домой и думала об этих словах. О том, что до конца, до победы, почти как под танк лечь.
Вспоминала первую не зимнюю зиму. Землю только припорошило.
Танк разворачивается на пятачке возле Дома печати.
Первая пробка на дороге.
Все прилипли к стёклам троллейбусов.
Оглохли от грохота и лязга.
Наверное, в шестнадцать легко лечь под танк, бродить по тёмным улицам в комендантский час, не бояться, не трусить, не мёрзнуть от ветра, мороза.
Глотать страх с горячим чаем из термосов, греться у костров, курить, не стесняясь, не прячась.
В шестнадцать не бывает страшно.
В шестнадцать легко, потому что за спиной никого нет, только крылья пробиваются из лопаток».
Подбираю каштан под ногами. Тру, очищая от земли.
На счастье.
Я всегда носила в карманах каштаны на счастье.
— Пусть будет счастье! — шепчу и прячу в карман.
***
— Привет! Это я! Узнал?
— А-а, незнакомка! Привет! Куда-то ты пропала?
— С днём рождения тебя!
— Спасибо! Не знал, что знаешь.
— Я много о тебе всего знаю.
— Правда?
— Правда.
— Слушай, незнакомка, а ты меня ещё любишь?
— Конечно.
— Тогда давай познакомимся!
— Ты правда хочешь?
— Конечно, хочу. Мне же интересно, кто ты такая.
— Хорошо. Пусть это будет моим подарком тебе!
— Тогда где увидимся?
— В парке у железнодорожного вокзала через час. Знаешь где?
— Знаю.
— Я выйду навстречу.
— Отлично! Надеюсь, не обманешь.
Вожжов бросает трубку.
На часах десять. Скоро придёт последняя электричка.
Из комнаты выглядывает голова Алекса.
— Ты куда, братан?
— Да пересечься кое с кем надо! Пойдёшь вместе?
— Не вопрос! Заодно Лерку встречу с лекций.
***
Дневник. Письмо 40
Помните, вы говорили, нервы скачут. Большие и маленькие.
Говорили, пульс как у покойника, а я думала, утро никогда не наступит.
Но оно наступало. Сразу. Горело красной полосой над крышами домов, садилось на подоконник, включало чайник, заваривало кофе.
А я словно прошлась по карнизу и уселась на самой высокой крыше, чтобы глотнуть мартини прямо из бутылки и прыгнуть вниз. Почувствовать, как ветер проникает в тебя сантиметр за сантиметром, без прелюдии, без комплиментов. Вживую. Зажимает тебе рот ладонью, чтобы не вскрикнула слишком громко, чтобы знала своё место и не перепутала номера телефонов.
Ветер опустит в подушки, запутается в застёжках, крючках, проникнет в узкое и сухое, наполнит влагой, как напоит. Оставит опустошённую и горячую, как наш жёлтый пляжный песок, который мы насыпали в карманы курток.
Какой он ветер? Западный, северный или южный?
Любить ветер — это почти как засыпать в камере-обскуре. Мир переворачивается с ног на голову, утро мгновенно становится вечером, а вечер утром.
Просто знаешь, оказывается, ничего не изменилось. Время не вылечило, раны затянусь, но шрамы остались.
Когда я распахнусь навстречу всему сразу, не требуя взаимности.
— Почему?
— Потому что с тобой! — скажу в темень комнаты.
Даже не насквозь, а поверх тела, по изгибам, точно и уверенно, как по струнам.
— Потому что с тобой!
С каждым толчком сердца, в мозг, в остроту памяти, прямо на блокнотный лист плаксы-скрипки.
Хотя именно с ней я когда-то хотела жить вместе. Как и Вы.
***
— Паршивая погода! — Дарюс бурчит, натягивает на голову капюшон.
Отворачивается от ветра, но я знаю — от меня.
Слышу, как внутри него хлопают и разбиваются мысли.
— Скоро зима, да?
Прячусь от снега под крышу кафе.
Ещё немножко, и придёт время вернуться.
И, может быть, сразу наступит июнь. Ворвётся в распахнутое окно брызгами из-под колёс и разноцветными беретами зонтов.
И дверью.
Зелёной дверью за окном.
Только протянуть руку и толкнуть.
Чтобы стоять на ветру, спрятав руки в карманы и щурясь от яркого света. Стоять, подняв ворот кожаной куртки.
— Лера, послушай!
— Не тяни, ладно!
— Я познакомился тут, понимаешь? Зовут Ольга. Ты видела её как-то на концерте у Майка.
Если бы наступила настоящая весна, можно было бы бродить по улицам без тёплого пальто. Можно было бы купить себе огромный цветастый платок и кутаться в него по вечерам на террасе.
— Я устал от беготни, Лера! Устал мотаться из одного города в другой. Устал, что тебя нет постоянно.
Конечно, если бы за осенью пришла весна, можно было не поверить ни одному слову. Не услышать, зажмуриться, зажать уши руками. Не увидеть небо. Но я знаю, оно есть. Обязательно с облаками, белыми, перистыми, невесомыми, плавно продвигающимися куда-то на запад.
— Ты не останавливаешься, понимаешь? Не замедляешься. Несёшься, как скорый поезд, а я, пыхтя, тянусь следом.
Поворачиваюсь, закуриваю.
(Ведь так давно не курила. Забыла, что это значит — дышать дымом.)
Вижу его глаза.
Над губами тоненькая белая полоска — пенка от латте.
— Будь счастлив тогда!
— Лерка!
Догоняет уже на выходе из парка. Поворачивает к себе.
— Лерка, послушай!
— Не надо, ладно!
«Я знала, Кэт, ощущала, чувствовала, что когда-нибудь обязательно скажутся эти слова. Обязательно произнесутся и словно раздавят город, просочатся под кожу, проскользнут по венам и коснутся сердца.
Выпрыгнут, пройдутся по подоконнику.
Прилипнут к свитеру, скользнут по голой шее, разольются по телу.
Но там больше не осталось отметин — доказательств, что были знакомы когда-то. На лбу три морщины, на щеках — ямы, а губы закушены, по подбородку — струйка крови».
Бегу куда-то в темень.
С размаху толкаю кого-то, не оглядываюсь, не извиняюсь.
Давлюсь болью, как горячим чаем или ветром.
Парижским у Триумфальной арки, берлинским у кафедрального собора, швейцарским, горным, моим, морским, осенним, когда волны обжигают ледяной пеной, а солнце прячется за туманной дымкой.
Кальвадос — тысяча яблок в одном бокале. Кёльнер, замерший с бутылкой у столика. Свечи, Париж.
Останавливаюсь, когда чувствую на плече чью-то руку.
— Вы плачете? — голос Вожжова. — Лера Викторовна, вы плачете?
«Осенью, Кэт, можно тонуть.
Выпить снега, дождя, ветра, закусить горячим кофе где-нибудь в столичном кафе и умереть.
Увидеть себя вдруг в другом, возможно, волшебном зеркале, ощутить, как холод звенит в карманах, а слова режут вены и заливают пол прозой».
— Осенью можно умереть, — говорю зачем-то. — Такая ужасная погода, что можно умереть! Веришь?
И слышу горячее горячими губами.
— Верю, куда деваться-то!
***
Дневник. Письмо 39
Двадцать — это возраст взрыва. Ты знал, конечно?
Море заливает пляж и прибрежные домики. Небо исполосовано радугой и словами. Можно собирать по одной букве и писать стихи прямо на песке.
И я пишу.
Вспоминаю, как вода слизывает написанное, а руки дрожат то ли от боли, то ли от внезапного страха. Потому что всё пройденное — это твой состав крови. Можно менять местами слова, действующие лица, погоду, страну, город, но состав крови останется прежним.
Потому что память — это навсегда.
Это в крови.
Это уже давно въелось, вцепилось, срослось. Намертво. Наглухо. Навечно.
Можно сколько угодно ждать, прятать себя, тетради, ветер.
С годами счастье становится всё теснее, ближе, можно даже коснуться его ненароком и не заметить. Счастье наполняет дом молчанием, онемением и окаменением. Вещи вдруг застывают, перестают отзываться на стук, звук, эхо. Они будто рассыпаются в руках, изъеденные насекомыми, трухлявые, старые, потерявшие важность и нужность.
Но утром я еду и покупаю билеты. В город, в прошлое.
— Привет, Диана Арбенина!
Быстрая люмьеровская плёнка сверкает царапинами на стене поезда: не спалось, не ждалось, только утренний озноб по спине, сколько ни кутайся в одеяло.
Знаешь, ведь всё дело в зеркалах, да? Когда катастрофически не хватает тебя, боли, нежности. Января. Пусть случайного, пусть давным-давно прожитого. Сказочного, волшебного.
Когда всё по-другому, когда всё иначе. Когда в -25 градусов не холодно, а наоборот, слишком жарко, когда пальто не застёгивается, а шарф не заматывается и вязаная шапка давно потеряна где-то в ночном троллейбусе.
Когда длинная чёлка падает на глаза, а ты её не смахиваешь, а так и смотришь на мир одним глазом, как циклоп. Даже не плачешь, не размазываешь сопли и мамину помаду по щекам, а так и стоишь — не холодно, не жарко, не душно — посреди одинокой остановки где-то в центре города.
Куришь, давишься дымом. Зимой, ветром. Ждёшь, когда всё закончится, когда вырастешь, наконец, когда поймёшь, догадаешься, вздохнёшь спокойно. Но пока только время — зима. Вросла в кожу, стучит в висках сердцем и снегом, подвывает метелью, втаптывается в заснеженный асфальт.
Знаешь, я всё ещё не выросла, как и ты. Слишком долго, слишком больно, слишком отчаянно.
Пахну самбукой, улицами, городом. Я ещё на одну зиму ближе к себе.
Это в крови.
Это навсегда.
***
Не люблю покупать свитера в магазине: они такие жёсткие на ощупь, кажется, исцарапают всё тело. Поэтому и хожу на базар в «Титаник». Это торговый павильон с мини-магазинчиками внутри, в которых можно купить всё что угодно. Свитера, платья, тюбик пасты, шоколадку, кофе.
После того как номер Дарюса исчез из моей записной книжки, появилась острая потребность наряжать себя. В любое. В тёмное или в яркое, в шляпы, шарфы, палантины. Подводить глаза толстым грифелем карандаша, румянить щёки, красить губы. Рисовать хной на ладонях, видеть сны.
— Если город построен на сне, все сны реальны! — сказал бы давний друг Майк.
Давний и верный.
Но знает ли он, что, оказывается, не так просто пережить стужу? Наставить двоеточий и многоточий вместо обычных вопросительных знаков. Ждать, когда утро раздавит город солнечным светом, просочится под кожу, проскользнёт по венам, коснётся сердца.
Совсем непросто.
Я ходила в «Бутылку» после уроков.
Старое и любимое студенческое кафе. Если писать роман, то историй «Бутылки» хватит на самый толстый роман в мире.
— Наверное, ты влюблена просто? — мой давний друг Майк погладил бы красную от сна щёку. — Зима на подходе, а ты читаешь мрачные книги. Пока переходить на женские романы.
Засмеялся бы громко.
Когда-нибудь я вспомню и смех, и снег. Такси на кольце и глинтвейн в два или в три ночи. Наверное, сейчас пришло время стихов, или слов, или просто букв, нанизанных на нитку времени.
Сто? Двести? Кто-то невидимый будет водить острым пером по телу, разбрызгивая стихи по коже, наполняя вены певучими строфами и перебирая струны на гитаре.
Но я прячу в пакет ещё один тёплый свитер и улыбаюсь продавцу.
Дома тесты восьмиклассников и недописанные поурочные планы.
Пора возвращаться!
Ученикам неважно, что номера Дарюса у меня больше нет.
***
В конце октября в школе традиционно организовывались «Осенние чтения».
Обычно мероприятие начиналось после обеда, но в этом году директор решил, что «Чтения» можно провести и вечером.
— Работа с общественностью! — сказал он на собрании. — Надо отрабатывать часы!
Учителя пожимали плечами. Спорить с начальством никто не любил, да и не хотел.
Работа с общественностью, значит, работа с общественностью.
Мы с Еленой Сергеевной были заняты больше других. Всё-таки это литературное мероприятие, тут в сторону не вильнёшь.
Подбирали стихи, выбирали чтецов, продумывали костюмы и декорации.
Неожиданно участвовать вызвался весь двенадцатый класс. Удивлённая Даяна развела руками.
— Даже не знаю зачем, — говорила она на репетиции. — Обычно не уговорить, а тут весь колхоз участвует!
Стихи для неё подбирала я, но буквально за неделю до «Чтений» Даяна объявила, что хочет читать совсем другое, что репетировать будет сама, и после уроков исчезала за дверями школы.
— Влюблена! — Елена Сергеевна улыбнулась. — Пусть читает что хочет. Иногда детям надо давать свободу выбора!
— Почему иногда? По-моему, выбор должен быть всегда!
— Не в школе, дорогая! В школе ты просто обязан быть как все. Попробуешь выделиться, сразу набросятся, пальцами затыкают.
— Бред какой-то! — бурчала, выходя из школы. — Невероятный бред! Быть как все. Быть как все!
Дома стёрла румяна и вытерла тушь.
Быть как все! Вот вряд ли.
***
Дневник. ПИсьмо 45
Может быть, рассвет нового дня тоже бился в заляпанные окна автобуса. Может быть, текст точно так же струился изо рта долгой цепочкой слогов вперемежку с паузами. Может быть, новое утро тоже наполнял стук колёс удаляющегося локомотива, резкий звук сирен, шёпот в пустоте.
Я не чтец.
Я просто коллекционирую зиму и Бродского по утрам. Согреваюсь горячим кофе, миндалём, арахисовой пастой на ломтике батона.
Зима выбивает из колеи. Сначала засыпает снегом, что не выбраться из двора, потом заливает дождём, и внезапная весна одурачивает на целый день.
Зачем-то сажаю в горшок клубни гиацинтов (вдруг расцветут к Новому году), наблюдаю за весёлыми зелёными стрелками и… вижу, как улицы погружаются в снег, в ветер, в ночь.
Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мёрзнувшего у моря,
меня согревают ещё сегодня…
Совсем чуть-чуть воспоминаний, чуть-чуть моря, чуть-чуть юга, чуть-чуть солнца. Ведь кому-то из нас это надо.
— Как ты жила зимой? — спросите.
А может быть, угадаете. Подсмотрите одним глазом, прижавшись к замочной скважине.
Собственно, всё как всегда. Потеряюсь всё же зимой, но не растаю ведь.
— Ты, кажется, хотела написать роман? — вспомните.
Как будто проглочу комок в горле. Будто там проросла зелёная стрелка гиацинта.
— Знаете, — отвечу вам ночью. — Оказывается, я не писатель даже. Меня просто
окружают молчаливые глаголы…
Главные глаголы, глухие глаголы.
Я даже не книга, которую читают по утрам в электричке. Я обычное слово. Глагол, да.
Не верите?
Поверьте однажды.
***
За день до «Чтений» физик вбежал в учительскую сразу после звонка с урока. Обычно он редко здесь появлялся, разве что перед самым звонком на урок — журнал взять. Чаще всего все перемены он просиживал в лаборатории. Кофе пил, к урокам готовился.
А тут появился, весь красный и взъерошенный.
— Представьте, уважаемые коллеги, — начал он, — такого у меня на уроке ещё было!
Все переглянулись, подошли поближе.
Александр Александрович — Сан Саныч — заслуженный педагог. Его ученики на физмат поступали без усилий. Только в его классе висел стенд «Увлечённые физикой», который он с гордостью показывал городской комиссии. Чтобы быть среди этих безмерно «увлечённых физикой», попотеть надо было основательно.
— Нет, но послушайте! — продолжал он. — Вы знаете, что у меня на уроке читал Вожжов? Нет, не учебник по физике, увы. До учебника по физике ему надо извилины в голове перенаправить.
Учителя пожимали плечами.
Что может на уроке читать Вожжов? Журнальчик с обнажёнными красотками? Фотографии Мадонны? Я сама видела такие в киоске на вокзале.
— Не угадаете! — физик бросил на стол потрёпанный томик. — Вот, полюбуйтесь! Маяковский! Вожжов сменил жанр! Теперь в моде Маяковский!
— Не может быть! — шепнула я.
Елена Сергеевна посмотрела на меня, а я оглянулась на завуча, застывшую у расписания.
— Вожжов взялся за ум! Это хорошо, — нашлась она. — Всё-таки хоть что-то читает. Выпускной класс. Надо же экзамены сдавать! А он до сих пор ничего не думал.
Учителя зашумели.
Стали что-то объяснять друг другу, размахивать руками. Доносились голоса и из коридора, кто-то вышел и продолжал разговор там.
— Можете записать себе победу, литераторы! — Сан Саныч усмехнулся, обернувшись на нас с Еленой Сергеевной. — Хотя чтобы понять Маяковского, ему тоже извилин не хватит. Кроме как на гитаре бренчать, он ничего больше не умеет. Да, собственно, и не хочет. Пропащий парень! Бестолковый!
— Иногда люди меняются! — говорю тихо. — В лучшую сторону!
— Лерочка, вы даже не представляете, как вы не правы! Люди не меняются. Горбатых не выпрямляет могила. Знаете, сколько я таких повидал, как Вожжов? Дальше профтеха не ушёл ни один. Пустая теперь молодёжь! Без шиша в голове! Лет через пять превратится в бомжа. Не раз у магазина встретите с утра!
Прозвенел звонок.
«А я шла по коридору, Кэт, и вспоминала Витю Афонина.
Сан Саныч, конечно же, его в пример приводил, больше некого.
Витю Афонина я действительно встретила однажды у магазина. Он метнулся ко мне откуда-то из-за угла, хмурый, тёмный, опухший.
— На пиво дай, а?
В глаза не смотрел, руки дрожали. Поспешно спрятал деньги в карман, оглянулся на ожидавшую компанию точно таких же, хмурых, тёмных.
— Не работаешь нигде, Витя, да? — потянула за рукав куртки.
Он пожал плечами, не ответил, глянул исподлобья.
Исчез почти мгновенно, я даже не заметила куда. Вспомнила, как сидели тогда где-то у озера. На его коленях моя тетрадь со стихами. Молчали, как будто пили тишину по очереди, из горлышка.
— Знаешь, — сказал тогда. — Ты когда-нибудь напиши книжку, хорошо? Про то, как мы тут сидели, ладно?
Мы больше не сидели вот так, пьяные от тишины и ветра, пахнущие туманом и дождём. Никогда. И я так и не написала книгу.
О чём писать? О том, как он просил денег на пиво?»
***
Задание из учебника по РКИ 1.1
Составьте предложения со словами «сова», «салют», «соска», «сарафан», «сорока», «сабля».
Ответы
1. Сарафан натянули на саблю.
2. Салют испугал соску, и она запрыгнула сове в рот.
3. Сорока упала в печку.
Алексас, 6 класс
1. Он разорвал сарафан саблей под взрывы салютов.
2. Сорока научилась сосать соску, за это её убили совы.
Оскарас, 6 класс
***
Сочинения по теме «Спорт». 2 год обучения
Жил-был зайчик Влад, который любил спорт.
Спорт дарил Владу здоровье и спортивное настроение.
Зайчик всегда бегал по утрам и делал зарядку.
Но вот пришёл понедельник. Первым уроком была физкультура. Все бегали, играли в волейбол, а Влад не бегал и не играл, потому что у него болела нога.
Вчера вечером он упал с велосипеда и сильно ушиб ногу.
А тут ещё Рождество скоро. Все только о подарках говорят.
Влад мечтал о лыжах и коньках. Но вряд ли Дед Мороз ему это подарит.
В семье зайчика спорт был не на первом месте. Все с увлечением играли в компьютерные игры, а не бегали по вечерам в спортклуб.
Когда наступило Рождество, зайчик не спешил распаковывать подарки.
Что там интересного?
Шоколадная морковка?
Пастила из капусты?
Но, о чудо, среди подарков лыжи и коньки!
Влад запрыгал от радости.
Нога не болела.
Можно надевать спортивный костюм и поторопиться на улицу.
Вон дядя Миша каток расчистил.
Автор — Камила
***
Дневник. Письмо 44
Здравствуй!
Знаешь, что важнее и главнее всего?
Главнее и важнее — успеть зажечь именно свой фонарь.
Не сбиться с пути, не забыться, не сжечь себя дотла, потому что на самом деле никому не нужны твои жертвы. Все раны и шрамы зарастут мхом, а время, к сожалению, не остановится, и ты почувствуешь, что стала старше на целый год.
Старше себя, своих поступков, слов.
Я сушу чайные травы, добавляю в мясной фарш мяту, пеку тыквенные кексы и медитирую на следующее лето.
На подоконнике стопка новых осенних книг, а я всё ещё в лете, всё ещё на террасе в кафе, дышу морем и наполняю бутылки морской водой.
Скоро я вернусь.
Напою себя ветром и морем.
Вернусь дочитывать сочинения, смеяться над комедией по телевизору, вернусь дописывать планы. Вернусь к друзьям, к осени, к себе.
Но сейчас несу за пазухой море, слышу крик чаек по утрам, бросаю на дно осколки прошлого и понимаю: главное — зажечь именно свой фонарь!
***
Из записной книжки
(Сказка о страхе)
В ненастную осеннюю погоду ветер забрасывает в мой дом семена Страха. Сначала они прячутся по углам, но потом попадают внутрь меня вместе с холодным дыханием зимы. Я ощущаю, как они растут во мне и разбухают, мешая говорить и петь песни.
Я брожу по дому, переставляю вещи и молчу. Пишу свои слова на разноцветных стикерах и развешиваю их на самых видных местах, чтоб не забыть.
Зимний Страх, поселившийся внутри меня, приносит с собой боль, отчаянье и безнадёжность. Мне снятся сны о живой маме. В них я брожу с ней по городу и покупаю мороженое. Мы сидим на скамейках и ловим первые снежинки, а потом несём их домой и аккуратно помещаем в стеклянные шары. Так у нас всегда есть свой собственный снег, и мы можем смотреть на него в любое время года.
А ещё Страх учит меня заботиться о близких с новой силой. Я пеку им по утрам яблочные пироги, а по вечерам записываю новые сказки. Любимые читают их перед сном и гладят меня по голове. Они знают, Страх скоро пройдёт, скоро закончится.
А я, как нарочно, засыпаю в одном месте, а просыпаюсь уже где-то на море. Зимние волны шепчут мне о скорой весне, и я знаю, что подкравшийся Страх вот-вот осыпется с меня, как старая штукатурка, и я почувствую, как исчезают и испаряются боль и отчаянье.
Все живы. Пахнет весной!..
***
К «Чтениям» я опоздала. Прибежала ко второму номеру.
На сцене уже стояла Даяна. Руки за спиной, глаза распахнуты.
Я не знала, что за стихи она готовила. Помнила только название — «Снегурочка».
— Я к тебе никогда не хотела,
Лишь изредка
Губ осенних печальную сладость
Хотела почувствовать…
Завуч, заметив меня, подошла поближе.
— Что это, Лера? Что это за эротика? — зашептала мне на ухо. — Вы что, с ума сошли совсем?
Даяна замолчала.
То ли паузу сделала, то ли растерялась. Высматривала кого-то в зале, нервно закусила губу.
Дочитала уже дрожащее:
— Пряжки кованой от твоей руки…
Ей зааплодировали.
— Любая поэзия имеет место быть! — повернулась я к завучу. — Девочка готовилась самостоятельно. Это похвально.
— Не думаю, что кричать со сцены о своих желаниях — это похвально. К чему это может привести, не догадываетесь?
Я пожала плечами.
— К легкомысленным поступкам, Валерия! К ранней беременности! И вообще ко всему, что может только навредить!
— Девочка будет поэтом!
— Ага! — завуч усмехнулась. — Кажется, вы тоже у нас поэт! Такие стихи, дорогая Лера Викторовна, тянут на выговор!
Завуч стала проталкиваться поближе к сцене. Наверное, хотела послушать, что о выступлении Даяны скажут другие.
Конечно.
Выговор.
За стихи.
«Знаешь, Кэт, сколько у меня их было в школе? Этих выговоров. Три или четыре. Даже уже и не помню. Последние школьные стихи я прикрепила к двери директора на выпускном.
Через двадцать лет вспомню и улыбнусь.
Расскажу дочери или сыну.
Выговор за стихи.
«Неуд» по поведению.
Кто в клоуны ушёл, а кто в поэты!»
На сцену поднялся Вожжов.
Впервые без гитары, без кожанки и рваных джинсов.
Все притихли, переглянулись.
Что скажет? Споёт?
— Это была последняя ночь, но он думал о Ней… — начал он. — Неожиданно понял, что Она почти вросла в него, стала частью тела, слуха, обоняния, зрения. Они словно дышали вместе и одновременно…
Что там физик сказал? Кажется, извилин не хватает. Лет через пять превратится в бомжа. Не раз у магазина встретим с утра.
Посмотрим, Сан Саныч! Посмотрим!
В зале тишина. Спина завуча у самой сцены. Елена Васильевна выглядывает из-за кулис. Рядом головы Алекса и Дубровского.
— Вчера в липовой аллее он прижал к груди её руку и поцеловал. Сначала ладонь, а потом каждый палец по отдельности. Ждал, когда отнимет руку, побежит впереди него, цепляясь длинным шёлковым платьем за кусты шиповника. Но она стояла молча. Точно превратилась в одну из мраморных статуй. Молчала и не отнимала руки. Молчала, что осень успевала прострелить обоих насквозь…
— Как читает, а? — слышу голос кого-то из учителей позади себя. — Как читает, а! И темы какие, с ума сойти! Любовь, любовь… Страсть! Давно такого на «Чтениях» не слышали.
«Не помню, Кэт, как дослушала, не помню, как торопливо убегала из учительской, не помню, как шла потом домой, как дышала, что думала, где пила кофе, пристроившись на широком подоконнике. Помню лишь, как писала. Нервно покусывая кончик ручки, совсем как в школе, совсем как ночью в тесной комнате общежития, когда девчонки спали, а с улицы на тетрадь падал лишь свет одинокого фонаря».
***
Дневник. Письмо 35
Когда осень встречается с зимой, мне хочется поскорее захлопнуть ноябрьскую дверь и остаться в тишине. Даже не оглянуться, не шевельнуться, только чувствовать, как тишина звенит во мне последними осенними строчками. Прощай, осень!
Ты принесла много горя и боли, поэтому я забываю тебя сразу, но не навсегда.
Я буду вспоминать туманы, которые добавляла в утренний кофе. Я буду ощущать на лице ранний дождь, который будил ещё ночью, нещадно стуча по уличным подоконникам.
Я буду перечитывать утренние страницы в последнем блокноте, буду ставить точки. Расставлять их вместо многоточий, чтобы написанное не повторилось, не ощутилось, не пронеслось вдруг по венам с новой силой, не вспыхнуло заревом перед глазами.
Когда осень встречается с зимой, я просто замираю.
Налью чашку крепкого кофе, перелистаю прожитое. Залитое слезами, засыпанное первым снегом, припрятанное под охапками листьев на мостовой.
Я зажму в руке толстый роман о любви и сделаю первый глоток из чашки. Зима прямо за моей спиной: снег, ветер, сбивающий с ног, тьма зимнего утра, бледное солнце в полдень и кошка на подоконнике.
Здравствуй, ноябрь!..
***
С утра перед осенними каникулами в учительской не пройти. Все обсуждают «Чтения».
Кто-то ругает, кто-то, наоборот, защищает. Говорит, что «новые ветра» — это к переменам и хорошо, что всё меняется.
Елена Сергеевна машет мне, улыбается.
Облегчённо вздыхаю: значит, обойдётся без эксцессов со стороны администрации.
— Удивили, да? — говорит она шёпотом. — Удивили ребята! Никогда ведь раньше так не обсуждали, прошло и прошло, а теперь — на каждом шагу о «Чтениях».
— Да, удивили, — соглашаюсь. — И Вожжов!
— Вожжов особенно! — Елена Сергеевна улыбается. — Я узнавала, это он сам написал. Представляете, сам! Выходит, томик Маяковского не зря читал. С пользой!
— Интересно, кем он будет, когда школу закончит? Писателем? Космонавтом? Врачом?
Елена Сергеевна разводит руками.
— Теперь уже даже не знаю, Лера! Тысячи дорог впереди.
— Только вряд ли ему по ним идти! — Сан Саныч подходит к нам. — Вы, литераторы, романтики, однако. Какой врач? Какой писатель? Считаете, что это он сам написал?
— Да, ребята говорили! — Елена Сергеевна поворачивается к нему недовольно. — И я им верю.
— Графоман ваш Вожжов! Выпендривается. Кажется, так теперь говорят? Хочет перед молоденькой учительницей хвост распустить. Содрал откуда-то текст, а выдал за свой.
— Но я тоже верю, что сам! — говорю. — Да и какая разница теперь! Читал он хорошо. Разве нет? И при чём тут молоденькая учительница?
Сан Саныч усмехается.
— Вы, Лера, думаете, что самый отстающий ученик в классе способен на такой текст? Тогда грош цена вашему образованию, дорогая! Да он двух слов на уроке связать не может, а вы его тут чуть ли не Достоевским выставляете.
— Ну, до Достоевского ему, скажем, далеко, я тут не спорю. Но люди меняются.
— Меняются? — физик смеётся. — Вы опять за старое, Лера! Никто никогда не меняется. Я уже говорил.
— Но и физиками тоже не всем быть!
— О да! Физика — это призвание! А литература? Вы сами-то, кажется, тоже грешили этим делом? Эх, молодость, молодость! Все мы стихи когда-то писали, да, Елена Сергеевна? О девушках, о звёздах, о луне. Теперь вот только обсуждаем нерадивых учеников и из года в год талдычим, как попугаи, одно и то же.
***
Вопрос по профориентации: Кем ты мечтал быть в первом классе?
Полицейским.
Вообще не мечтал. Откуда у меня мечты в первом классе.
Психом. У нас в первом классе учился мальчик — псих. Стульями бросал в учителей, матерился. Его перевели потом на домашнее обучение. Сидел себе дома и в ус не дул. Я тоже так хотел. Быть психом, чтобы сидеть дома.
Артисткой. Петь со сцены весёлые песни, чтобы всем было весело.
Учительницей. У нас учительница была очень красивая. Волосы длинные, до пят, наверное. Хотела быть такой же.
Таксистом.
Ветеринаром. Хотел спасать собак и кошек.
Астронавтом. Летать на другие планеты.
Смотрителем зоопарка.
Вампиром. В первом классе думал, что есть такая профессия.
Пожарником. У них красивая униформа.
***
Из записной книжки
Что можно сделать, чтобы не повзрослеть?
Послушать ветер.
Постоять на старом деревянном пирсе и впустить ветер в себя, рассовать по карманам, сумкам, рюкзакам. Унести с собой, чувствуя, как он всё ещё звенит в тебе, продувая насквозь.
Не сожалеть.
Что толку в кровоточащих царапинах, другое дело — шрамы. Если слишком серая осень, ледяное крошево, глубокие рубцы с острыми краями выглядят так, будто их выбивали маленькими формочками для печенья. Кажется, такие были у бабушки, только давно пропали. Наверное, выбросили.
Руны глубоко под кожей, их не смоешь обычным мылом. Руны — как нож в спину, не ждёшь, не гадаешь, потом только ощущаешь, что что-то мешает, трудно перевернуться на спину, а ночью вдруг соль на свежую рану.
Чтобы не повзрослеть, надо перестать спать по ночам.
Собирать звёзды, капли дождя, снег. Всё, что захочешь, и дарить ветру. Словно уступить своё место чужому, тёплое, тёмное, ночное, опять превратившись из девушки в камень, как шотландская ведьма Каллиах Вер.
Что там? Секунды? Минуты?
Чтобы не повзрослеть, время можно спрятать на груди и носить с собой, как телефон или записную книжку. Разбрасывать слова, как шуршащие конфетные обёртки. Топтать их каблуками модных туфель, оглядываться, чтобы увидеть, как они корчатся на серых плитках тротуара.
Найти новый сон.
Рассыпаться бисером прямо по воде. Падать на дно мелкими крошками, и вода идёт горлом, и я, кашляя, не позову на помощь, а только хватаю ртом воздух, как рыба. Бью невидимым хвостом, покрываюсь серебристой чешуёй, ныряю, ноги и руки — опять сплошной клубок, не чувствую.
Шесть секунд разбухнут от горячего воздуха. Выпрыгнут из лёгких, пройдутся по комнате (нет, не успеют!), зажмут уши от колокольного звона святой Анны.
Город распахнётся навстречу.
Солнце вспыхнет от яркого света электрических лампочек. Оно будет вскрикивать, как от боли, будет стонать долго и протяжно. На ходу вливаясь в обнажённое тело, как будто лезвием по коже.
А я остановлюсь у шоколадной. Той самой, памятной, мадам Роше. И я буду рассматривать шоколадных зайчиков на витрине, забавные шоколадные цветы в горшочках. Вдохну аромат горячего капучино. И даже войду внутрь и сяду на высокий стул у бара. И черноволосая женщина нальёт мне кофе и предложит вафли в шоколаде.
И всё начнётся сначала. С самой первой минуты. С самого первого дня.
Что ещё сделать, чтобы не повзрослеть? Как думаешь, Кэт?
***
— Алло!
— Привет, Роби! Это я!
— Опять ты, незнакомка! Привет! Давно не звонила?
— Скучал?
— Всё ещё думаю, кто же ты такая?
— Прошлый раз ты на свидание не пришёл.
— Прости, встретил знакомую по дороге. Давай сегодня встретимся? В школе дискотека.
— Зачем?
— Я извиниться хочу за прошлый раз!
— А ты точно придёшь? Не обманешь?
— Конечно, приду! Я девочек не обманываю!
— Правда? Врёшь ты всё!
— Почему вру?
— Я не верю тебе просто!
— Тогда зачем звонишь?
— Чтоб главное сказать!
— Какое главное?
— Я люблю тебя!
***
Из записной книжки
Одиночество
Когда я убираю дом после зимней спячки, Одиночество тихой серой тенью проскальзывает в комнату и достаёт из-под кровати бубен.
Я ещё не успела его протереть от пыли, а оно уже тихонько ударяет его по круглому пыльному животу и слушает, как дом наполняется глухим звоном.
Мы дружим с Одиночеством давно. Иногда пишем друг другу осенне-зимние письма и, бросив конверты в почтовый ящик, с нетерпением ждём приглашения в гости. Завариваем крепкий чай или чёрный-чёрный кофе, добавляем щепотку ванили и усаживаемся перед камином греть озябшие руки и писать длинные романы.
Иногда Одиночество становится огнём и весело потрескивает дровами перед моим приходом. А иногда загорается тысячами звёзд на ночном небе. Если посмотреть в эту ночь в море, на самом дне можно увидеть самую яркую звезду — звезду Одиночества. Если оставить её там, моря превращаются в сушу, а суша — в пепел.
Утром Одиночество выбирается на берег и собирает оставшиеся звёзды в карман. Надеется, что донесёт и они не прожгут в карманах чёрные обугленные дыры.
Иногда Одиночество латает такие дыры на сердцах людей. У него есть только лунные белые нити, поэтому швы получаются грубыми и косыми. Если потянуть за край, сердце начинает кровоточить, а потом обрастать новыми ранами и шрамами.
Тогда Одиночество зовёт на помощь ветер, и он оплетает одиноких людей весенней травой и солнечными лучами. Одиночество потихоньку вкладывает в одинокие ладони кусок пирога с цукатами, а я начинаю убирать дом после зимней спячки…
***
Объявление в учительской
На дискотеке в пятницу дежурят все классные руководители старших классов.
Начало: 18:00
Завершение: 23:00
Администрация школы
***
Никогда не любила школьных дискотек.
Посматриваю на часы.
Когда же всё закончится? Когда наконец можно будет пойти домой и с удовольствием полежать на диване с книгой.
Когда, а?
Неожиданно подбегает Даяна.
— Валерия Викторовна, постойте со мной, пожалуйста! — просит.
— А что случилось? Обижает кто-то? — оглядываюсь.
— Нет, никто. Просто не хочу одна стоять. Все танцуют, а он… взад-вперёд. Догадывается, наверное? Постойте, пожалуйста!
— Ты ждёшь кого-то?
Конечно же, ждёт. Как я не догадалась сразу. И стихи эти на «Чтениях», и теперь вот — ищет кого-то глазами, нервно кусает губы, оглядывается постоянно.
Как же хорошо быть влюблённой! Разлюбленной быть хуже. У разлюбленных просьб не бывает. Ахматова.
— Разрешите?
Наверное, мы с Даяной вздрогнули и вспыхнули одновременно.
Вожжов появился как из ниоткуда.
— Иди танцуй! — шепчу Даяне на ухо. — Скоро танцы закончатся.
Смотрю потом, как он уводит её в гущу танцующих. Вижу, как оглядывается, подмигивает мне, уверенно прижимает Даяну к себе, оглядывается на меня снова, то ли одобрения просит, то ли осуждения.
— А помнишь? — спросил бы Дарюс сейчас.
И я начала бы точно так же отчаянно вспоминать, записывать чуть ли не на салфетках, манжетах. Отчаянно искать в себе выход, отчаянно пить кофе, стучать во все окна, двери и растворяться во времени.
Главное — вспомнить.
— Помнишь? — повторил бы он снова.
Я бы вспомнила. Всё до мельчайшей подробности, до мельчайшей детали.
— Как Вам живётся с другою? Не мною? — вертелось бы у меня на языке.
Но не спросила бы.
Ком стоит в горле с утра.
Утро в распахнутом окне пахнет морем.
Как же всё правильно: жить по правилам, не стирать штампы в паспорте, не искать оправданий. Ощущать, как город дышит в спину множеством костров и языки пламени подпрыгивают высоко в небо.
Вспомнить, кого растеряла, нашла, сожгла, воскресила. Шла, когда хотелось упасть, завыть, закричать, умереть, пропасть, утонуть, растаять. Просто однажды перестать дышать и не проснуться.
— Я знаю, — проговорил бы опять, — ты помнишь.
Кто-то из дежурных учителей включает свет.
Всё. Конец.
Выбираюсь из зала на улицу.
Вдыхаю ветер и холод.
Стою потом на мосту, руки в карманах — стыну, превращаюсь в соляной столб, наверное. Но не ухожу, не двигаюсь.
Ощущаю, как ветер свистит по венам, как стучат совсем другие барабаны, как гаснут огни за озером — один за другим. Всё по правилам. Всё именно так, как надо. Остаёмся. Ноябрь и я.
***
Дневник. Письмо 29
А вы знали, что ноябрь — это итог? Осени, внезапной тишины, потому что проснулся, а за окном снег.
Ноябрь — это Велесова книга. Ни одной правдивой истории, но в то же время опять проживаешь свои жизни заново или по-другому.
Ноябрь для размышлений и для прозы. Достать чернил и плакать! Не в феврале, в ноябре только.
Не верите?
Послушайте!
Река Сновидений остаётся позади.
Внизу только утро. Если усесться на подоконник и свесить ноги, можно услышать, как просыпается город.
Звенит чашками, пахнет кофе и ванильными сухариками на завтрак. Шелестит утренними страницами, бежит минутной стрелкой, не догонишь.
Зазвенят старые золотые монеты с самого дна бабушкиного сундука, тихо раскроются волшебные медальоны — галерея белокурых красавиц, вспыхнут рунами пыльные страницы колдовских книг Огня или Воды, зашипит капнувший воск со свечи прямо на кружева салфетки.
— Это просто жизнь, знаете!
Когда, столкнув одеяло куда-то в ноги, наконец-то сажусь и собираю с ковра последние ноябрьские дни. Бегло пишу списки, собираюсь на работу, поглядываю на тёмное, почти ночное, утро за окном.
Утро, что должно было быть на двоих.
И огромные хлопья снега на тротуаре, и то сизое снежное небо, и белоснежные лапы елей на обочине площадки, и заснеженные капоты машин.
Зима близко.
***
Он проводит рукой по волосам, почти незаметно, как будто смахивает невидимую пылинку.
— Останешься? — Даяна заглядывает в глаза.
— А надо?
То ли шутит, то ли серьёзен.
Пустота комнат. Пустота слов.
«Сама хотела!» — стучит где-то в висках.
Он целовал как-то взахлёб, его руки торопливо расстёгивали джинсы и сдёргивали на пол кружева.
Шептал что-то ласковое, нежное, тоже взахлёб, надкусывал мочку уха, а внутри всё рвалось и надрывалось.
Как лекарство от боли.
Кажется, кто-то разрисовал мир жуткой красной краской: с головы до ног. Но мир больше не жалуется и даже не замечает. Стоит в луже кровавой жидкости и смеётся.
— Можно, да?
Боль не услышать, только подождать, пока она разольётся по всему телу. Распределится, разложит вещи, вытащит из шкафа чистое бельё. Встанет под душ и включит воду.
Надо просто отступить перед её напором, лечь где-то в уголке, в каморке, заварить себе кофе, и никто не услышит. Даже не рассмотрит в темноте. До утра, пока не умрёшь.
— Как будто убиваю тебя! — вглядывается в лицо. — Утром вместо тебя — живой труп.
Даяна улыбается. Притягивает к себе. Обнимает за шею.
Касается мягкой полной грудью.
Подождать до полуночи.
Не до рассвета.
— А как ты угадал, что незнакомка — это я?
***
Дневник. Письмо 50
Первый снег всегда ненадолго. На чуть-чуть, пожалуй, на день или два, а может быть, его не будет уже к обеду, и солнце вспыхнет среди тяжёлых серых туч. Главное — успеть написать первые строки. Первому снегу первое письмо. Слушай!
Письмо, в котором иногда оказывается кусок души.
Потому что небу надо всего лишь десять минут, чтобы мир рухнул.
Все углы заклеены скотчем. Надо растерянно водить перед собой руками, тыкаться носом в спины друг друга, двигаться на ощупь, чтобы кто-нибудь всё-таки сжалился, распахнул двери и бросил солнце на тёмные стены. Зажёг целый ряд электрических ламп, протянул руку, обязательно тёплую, обязательно нежную. Может быть, даже надёжную, потому что надёжность важнее нежности, даже если ты в преисподней и ищешь несуществующий угол по какой-то своей теореме, ещё не доказанной, не выведенной графически, совсем бесшабашной, капризной и даже совсем ненужной.
Уже не поспоришь, и в наушниках-ракушках солдаты вовсю затрубят отбой.
— Откуда такие письма? — спросишь, когда проснусь.
А я выдвину ящик письменного стола и разложу написанное по порядку. Получится список, длинный перечень забытого и прошедшего, давно не важного, может быть, даже уже чужого.
И останутся какие-то там четыре часа без Бога.
Совсем ничего, чтобы убить время. Всего на несколько минут оказаться не здесь, а где-нибудь за горами и лесами, за тридевять земель, без виз и документов, в пустоте себя, как перед зеркалом. И загадать то ли устало, то ли с лёгкостью ещё одно, другое, не моё.
— Останешься со мной? — спрашивает.
Большие глаза, длинные ресницы.
Усядусь под небом.
Мгновения. Слова. Мокрый песок после шторма. Ветер и внезапный дождь, бьющий по перилам балкона. Капли дождя на подоконнике.
— Помнишь, были руны?
У меня на плече, на боку, на бедре и на запястье. Кажется, это было совсем недавно, как в потерянном времени.
— Так живётся ли рядом с другою? Помнится ли?
Зажигает ли город звёзды по ночам под балконом? А может, уже кто-то другой взбирается по лестнице и тыкает факелом в поникшие глазницы фонарей?
Кажется, все комнаты были заполнены нами, движениями и голосами. Смехом в просторной гостиной, роялем.
— Живётся ли вам с другою?
Очертаниями по тёмной воде, по песку.
Книгами и стихами, залпом прочитанными в полночь. Гитарой.
Где-то в прологе или эпилоге я уже листала переписанный заново роман, словно смотрела кино в пустом зале.
— Вам живётся с другою?
Когда ком стоит в горле с утра, а утро должно наполнять морем. Дышать в затылок, окатывать с ног до головы, чтобы, вынырнув и отдышавшись, увидели лишь бескрайность летящих волн.
Корабли где-то вдали.
Мгновения.
Слова.
Мокрый песок после шторма.
Ветер и внезапный дождь, бьющий по перилам балкона.
Как всё правильно, жить по правилам, не стирать штампы в паспорте, не искать оправданий.
— Только руны, правда? На плече, на боку, на бедре, на запястье…
***
Дневник. Письмо 46
Ты знаешь, лучше считать звёзды в стакане, залпом выпив что-то освежающе мерзкое, точно проглотить клопа.
— Ведь ты не напишешь об этом, правда? — почти спросишь.
— Конечно.
И улыбаюсь, прячусь в раковину неравновесия, отыскивая убежище среди громоздких метафор. А ведь действительно, проще плавить лбом оконное стекло, замерев в ожидании.
И положить рядом пулю. Серебряную. Как в кино. И снять последнюю сцену, ничего не смонтировав потом, а так и показать в прямом эфире.
— Но ведь ты сильная.
— Это же любовь просто!
Такая бессердечная, озабоченная композиционным фоном, чтобы всё обязательно было идеальным, без ошибок и без опечаток.
Ведь не будет больше ни этой зимы, ни снега, только весна, наполнившая лужи и весёлые ручьи особенной талой водой.
— Если умыться на Пасху талой водой, не умрёшь долго, — смеялась бабушка.
И я носила ей эту воду, выливала в бочку про запас. А она смеялась.
Конечно, ведь можно не стать ни ваятелем, ни творцом, а просто запомнить детство, по крупинке, по одному, ведь нет ничего важнее памяти.
А ещё неловкости отношений, когда, краснея, уступаешь дорогу на лестнице, придерживаешь дверь подъезда, чтобы не хлопнула и не разбудила спящих на первом этаже.
Ранним утром замерзая на остановке, позабыв где-то шапку и шарф.
— Ведь это сиюминутное!
И каждый раз приходится смотреть на часы, боясь опоздать куда-то в нереальность, сорвавшись с головокружительной высоты вниз, вспомнив, что когда-то за спиной шумели крылья.
И собирать все разговоры и обрывки каких-то фраз в одно целое. В разочарование. В неидеальность, в почти девственное впечатление от собственных мыслей и идей.
— Чтобы пострашнее было!
Неуклюже распластавшись на льду под бойкое улюлюканье толпы, закрыв голову руками, подставляя пальцы под удары.
— Что ж, Брут, и ты с ними! — усмехнуться разбитыми губами.
И уйти не оглядываясь, изведав сиюминутное, сохранив где-то внутри себя все движения и жесты.
Навсегда. Потому что проще выболтать историю жизни совершенному чужому, чтобы не встретить потом и не узнать где-то в толпе.
***
— Добрый вечер!
Голос в телефонной трубке кажется до боли знакомым.
Кто это?
На часах 02:45.
— У тебя просто всё хорошо будет, слышишь? У тебя всё будет хорошо!
— Вы не сюда попали. Спокойной ночи!
Кто же этот шутник с таким знакомым голосом? Кто-то из учеников? Нашли время!
Как будто обрывается всё внутри. Падает, звенит где-то внутри.
Ложусь ничком.
Клетчатый плед, как убегающее вдаль шахматное поле. Или взлётная площадка для летающей тарелки со значками-иллюминаторами.
Слушаю, как хлопает входная дверь.
Ведь прямо за нею город. Башни, часы, красные крыши домов, улицы. Маленькие, тихие, утренние, наполненные запахом кофе и булочек.
Полупустые, полусонные.
— Тебе пора, наверное?
И в трубке короткие гудки.
***
Сон
(первый. Для Кэт)
Он коснулся клавиш одной рукой, сжал пальцы, вслушался: ноты прозвучали глухо и одиноко. А потом замолчали совсем, как будто их отстучал дождь по асфальту. Фа, соль.
Я стояла там же, на том же месте, в дверях, словно и не уходила никогда.
Я не сняла пальто, не бросила перчатки на диван, не разулась, опять наследила в прихожей. Всё было как всегда, только музыка изменилась.
Он опять протянул руку к клавишам, и клавиши вздрогнули. Старый рояль лениво и безразлично отозвался в ответ. Вежливо и печально: в такт ласкающей руки.
Я тоже подошла поближе: прислонилась к косяку, расстегнула пуговицы на пальто, бросила платок в кресло, глянула прямо в глаза обернувшемуся человеку.
Глянула смело и откровенно и лишь потом, смущаясь, отвела глаза, уставилась на следы на полу, на небрежно брошенные перчатки.
Он сыграл что-то лёгкое, поверхностное, какую-то импровизацию, ударил по клавишам грубо и сердито, сказал, не оборачиваясь:
— Раздевайся, жарко!
Я села в кресло, подняла с ковра нотную папку.
Он всё так же не смотрел на меня, сидел, склонившись над клавишами, а недокуренная сигарета дымилась в пепельнице на краю крышки.
— Рассказывай, раз пришла!
Но я лишь поспешно пролистала папку, точно боялась, что он встанет и вырвет её из моих рук, калеча страницы и обрывая края.
Но он не поднимался со своего места, сидел, точно застыв, то ли думая, то ли просто читая что-то с нотного листа.
— Ты ведь и так всё знаешь, — проговорила тихо, еле-еле, почти не слыша своего голоса.
Он поднялся, подошёл, встал на расстоянии, протянул руку и коснулся щеки.
Так касаются тех, кто умер? Или тех, кто не нужен?
Дождь забарабанил по крыше и стеклу, как ноты по клавишам, запрыгал, застучал под неопытной рукой.
А я сжалась…
Согнулась и сгорбилась. Как снег под каблуками модных туфель.
Он целовал по симметрии: север, юг, запад, восток. И вся вечность будто застыла, сойдясь именно в этой точке.
— Знаешь, я умру, — выдохнула, уже не торопясь.
Ведь сейчас неважно, пожалуй. Можно кричать в темень голых стен или темень дождя за окном.
Ведь я давно выучила всё, что касается отношений.
Ветер рванул листы старых книг. Замятин, Достоевский.
Сколько мы прочитали вместе?
Давно.
И теперь я всё знала об отношениях на простынях среди песен и снов.
— Почему ты? — спрашиваю потом.
Сидим на кухне.
Он перебирает струны гитары.
— Потому что из Волшебной страны, — улыбается. — Веришь?
Дождь за окном барабанной дробью.
Туман в открытую форточку.
Ноябрь вместо гитарных струн.
— Тебя нет, да?
— Как и любой волшебной страны. Это уж как ты сама захочешь.
— Смеёшься?
Он опять улыбается.
Блюз под пальцами.
Ночной. Прежний.
***
Задание из творческой тетради «Живые письма». РКИ. Уровень В2
Любили ли вы в детстве переодеваться? То есть перевоплощаться в кого-нибудь или даже во что-нибудь? Представляли ли вы себя луной, деревом или волком? Ощущали ли, что с перевоплощением меняется ваше ощущение себя: сердце превращается в луну, руки — в крылья большой белой птицы?
Сейчас вы тоже меняете одежду, мнения, длину волос. Расскажите, кем вы себя сегодня чувствуете?
Ответы
Мне кажется, что сегодня я представляю себя в образе вампира.
У меня большие чёрные крылья. Хотя нет, скорее всего, они белые.
Живу я долго, не старею и исцеляюсь, если поранюсь или заболею.
Могу менять цвет глаз по настроению: белые, красные, тёмные как ночь или зелёные как трава.
Ночью, когда все спят, я летаю. Мои крылья переливаются при луне.
Я не выгляжу подозрительно.
Не пью кровь, не горю на солнце.
Я — обычный подросток с небольшими странностями.
Автор — Настя Ш.
***
Из записной книжки
Там действительно было зеркало.
Старое, резное, и стояло в спальне.
По утрам и вечерам я разглядывала в нём своё отражение, пытаясь хоть на миг уловить что-то вчерашнее или даже позавчерашнее, но человек, стоящий в стекле, всегда был неуловим. Вечером — в оранжевой пижаме, по утрам — в трусиках, в тусклом свете ночника: собраться побыстрее, чтоб, боже упаси, не опоздать на автобус и не разбудить дочь раньше положенного срока.
Зеркало было.
Жило и отражало мою жизнь, будто выворачивало наизнанку вместе с моими радостями и бедами, оно манило в себя, приглашая поплакаться в жилетку, громко высморкаться в носовой платок, может быть, даже зарыдать в голос, пугая тишину резкими звуками.
Зеркало было.
И я заботливо протирала его, боясь, что когда-нибудь оно просто потускнеет от старости, так же как и я. Появятся первые морщины и начнут раздражать бенгальские огни на Новый год, сотрётся косметика, а громкая музыка станет вызывать головную боль.
Зеркало жило.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.