18+
Ночь посреди мира

Объем: 384 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть 1

ВСЁ ДЕРЖИТСЯ НА ПЕРЕКРЫТИЯХ

Глава 1

Новые соседи

Российская Империя, Москва, середина ХХ века

Когда дом номер двенадцать на Мятной улице наконец купили, госпожа Янтарская поморщилась:

— Какие-то приезжие… Иностранцы.

И отвернулась от окна, которое выходило как раз на злополучный дом и в котором — если в него смотреть — виднелись и рабочие, заносящие мебель, и один из предыдущих владельцев, по слухам проигравшийся настолько, что дочь его теперь забирали из Екатерининской гимназии и увозили учиться к бабке в какой-то уездный город на Волге.

— Какой позор!

Так припечатала происходящее со знатным и некогда богатым семейством Марья Петровна Янтарская, со стуком опустила чашечку с чаем на блюдце и с подозрением оглядела сидящих за столом дочерей.

Дочери тут же напустили на себя вид «конечно-конечно, маменька, разве рискнули бы мы с вами спорить, право дело».


Дочерей-гимназисток было три штуки, ни одна не похожа на другую, и поэтому невинные виды тоже получались разномастными, а оттого ещё более подозрительными: одна уткнулась взглядом в роспись на блюдце, вторая — в скатерть, третья и вовсе смотрела куда-то в стену, а то и через неё. Марья Петровна даже оглянулась, но нет, стена не изменилась, не появилось в ней дыры или ещё чего завораживающего.

— Софья!

Софья дернулась, чашка в её руке — тоже. На белоснежной отглаженной скатерти расплывалось жёлтое пятно.

— Растяпа! Дашка, убери! — и глядя на туповато-испуганное выражение лица младшей дочери Марья Петровна в очередной раз почувствовала, как её накрывает первобытная ярость. Резко поднялась, чтобы не отвесить пощёчину при прислуге. Последнее, чего ей не хватало, так это сплетен, которые тут же разнесутся по всей Москве.

Не то, чтобы они и так не разносились — Марья Петровна была слишком стара, чтобы питать какие-то иллюзии. Но давать такой очевидный повод, демонстрировать несдержанность — увольте.

Но как же хотелось облить эту идиотку её же чаем!

— Идите, займитесь делом, хватит чаи гонять.

Старшая, Ольга, осторожно:

— Но маменька, каникулы…

— Так и что, что каникулы? Вам что, заняться нечем? Учите латынь!

И девицы предпочли убраться по комнатам.

— А ты что молчишь? Что думаешь?! — и Вениамин Борисович поднял на неё взгляд из вчерашней газеты. Взгляд был полон такого чистосердечного равнодушия, что уровень злости Марьи Петровны потерял шансы упасть и ретиво пополз вверх, словно ртуть в термометре при приближении к пескам Сахары в раскаленный полдень.

— А? Что я думаю? — переспросил Вениамин Борисович и сам себе ответил, — я думаю, что велики шансы военных действий на северной границе, особенно, — он поднял указательный палец, — в районе Таймыра.

Марья Петровна стиснула зубы. Но скандалить со сжатыми зубами не удалось даже ей, так что пришлось разжать.


Новомодные методики предлагали делать глубокий вдох, чтобы успокоиться, но методик этих Марья Петровна а — не знала, б — знать не хотела.

Как и успокаиваться.

Она сделала глубокий вдох только затем, чтобы при дальнейшем высказывании не пришлось делать дополнительные паузы.

Вениамин Борисович уловил не такие уж дальние раскаты грома и приподнялся, чтобы встать и дать дёру, но было поздно. Муж, отец трех старшеклассниц и одного студента, хозяин в доме, глава семейства — и какие-то военные действия, когда вон что творится прямо под носом, никакого почтения от собственных детей, а дома девятнадцатого века скупают понаехавшие нувориши…

Дом, в котором жило семейство Янтарских, тоже относился к девятнадцатому веку, и со звукоизоляцией в нём было куда лучше, чем в постройках более поздних, — однако мощный яростный голос Марьи Петровны, в молодости выводившей рулады в гимназическом хоре, избавлял дом от этого достоинства: скандал был слышен везде.

Средняя дочь, Соня, привычно под него вышивала, а младшая со старшей рассматривали соседский переезд — каждая из своего окна.


А познакомился с иностранцами их единственный брат, о чём вечером и сообщил в подробностях:

— Наши, но в начале века уехали за границу. Фамилия — Роксток.

— Рокс… да такое не выговоришь, — фыркнула Марья Петровна. — Торгуют?

— Вроде как на государственной службе, — осторожно сказал Роман: он хоть и был на положении любимого сына и пользовался большими свободами, но рисковать не хотел. Впрочем, мать и так взъелась:

— Ну вот, теперь простому человеку на место не пробиться, а из-за границы — пожалуйте! Милости просим!

— А семья-то большая? — не обманувшим никого будничным тоном осведомилась Ольга, не забывавшая, что ей через полгода семнадцать. Брат ехидствовал:

— Сам господин Роксток с женой и сыном. Сыну, говорят, шестнадцать. Точи топор, вяжи сеть.

— Рано ещё о таких глупостях думать! — отрезала Марья Петровна. — Вот закончишь Екатеринку, тогда посмотрим…

— Маменька, Яночка Василевская уже помолвлена, и Валенька тоже, — закинула удочку Ольга, но мать бросила такой взгляд, что та уткнулась взглядом в ближайшее блюдо.


Вениамин Борисович мог бы напомнить, что они с Марьей Петровной были помолвлены чуть ли не с шестнадцати, — но тогда он бы уже не был Вениамином Борисовичем, человеком, первейшая суть которого была в браке с Марьей Петровной, а тот вряд ли бы продлился благословенные четверть века, если бы кто-то начал спорить и почем зря вызывать гнев хозяйки. Поэтому отец семейства привычно промолчал.

И не менее привычно вечером шло жаркое обсуждение.

На кухне слуги делились слухами: Рокстоки богаты, Рокстоки влиятельны, говорят, имеют знакомство с самой британской королевой (но это, скорее всего, враньё). Дворник видел самого господина Рокстока, но, поскольку был мужчиной, ничего существенного сказать не мог: средних лет, хорошо одетый, с симпатичной женой.

— Экий ты бесполезный!

— Да, куда уж мне носы да усы разглядывать! — посмеивался дворник. — А вот скажу, что в любом случае богаче они наших будут, как пить дать.

— Ещё бы! — махнула на него кухарка и поправила косынку. — Тут семи пядей во лбу быть не надо. Да и наших-то, — она понизила голос и огляделась, — наших-то тут почти любой богаче будет. Чую, кончится тем, что и эти на Волгу переберутся, а то и за Урал.

— Во-во, — поддержал её дворник. — Как пить дать. Так что ты, Дашка, работай, да по сторонам поглядывай, место найдешь получше — не зевай.

— Думаете, разорятся? — хлопала ресницами служанка. Ей было шестнадцать, и старинное семейство, негласно возглавляемое Марьей Петровной, казалось ей непотопляемым судном, само название которого — Янтарские — застраховывало от любой проблемы на долгом пути, который начался ещё в петровские времена.

Но остальные слуги были старше.


— Милая, — с сочувствием глянул на неё дворник, — где Волконские? Где Тургеневы, где Трубецкие? Газету открываешь — там первым делом: разорился, стрелялся, нищета, а то и ссылка. Сама же видишь: наши уже отдали кусок дома в найм…

— Раньше у каждой барышни своя горничная, при юноше — слуга, — поддержала кухарка, — а теперь, видишь, ужались, а счета-то идут! Да и что с того, — она опять понизила голос, — Вениамина-то Борисовича проку…

— Да, — горячо согласилась служанка, — их со службы уже порывались вытурить, ходят слухи.

— Во-во! Пенсии не дождётся, — хмыкнул дворник, — а от молодого проку пока мало. Да, может, и не будет, ежели он в папеньку уродился… Мать-то его всё жалеет, а на службе жалеть не будут.


Роман, сбежавший к другу-студенту под каким-то благовидным предлогом, обсуждал в его комнатушке ровно то же:

— Как подумаю, что по окончании университета — работать, так и жить не хочется.

Друг его сидел на подоконнике и курил в открытое окно. Для него в отцовской компании уже было заготовлено местечко, и сочувствовать страданиям Романа выходило слабо, да ещё и лезла в голову родительская сентенция «если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». Его отец, унаследовавший зачахшее после мировой войны, эпидемии и неурожая предприятие, дневал и ночевал, чтобы вытащить и компанию, и семью из маячившей в ближайших перспективах нищеты; и сын хоть и испытывал восхищение перед представителями фамилий из учебников, одновременно чувствовал раздражение перед такой явной неприспособленностью этих самых представителей к труду и в целом к выживанию.

Сочувствовать, словом, получалось плохо.


Он молчал, но, к счастью, для Романа этого молчания было достаточно.

— Ведь вот эти Рокстоки… Которые напротив… Вот у них откуда-то нашлась куча денег, чтобы купить особнячок в центре города — ну ладно, не у Кремля, но и не Черёмушки. Нашлись! И сын у них, я узнавал, пойдет в Александровку, хотя она и битком — то есть и деньги, и связи, и работать ему потом не надо будет, или отправят его дипломатом в какие-нибудь Северо-Американские Штаты — и сиди себе, ешь бургеры…

«Так и ты ешь», — подумал его друг с каким-то раздражением, — «заработай денег, купи билет на дирижабль и ешь, сколько влезет». Но ссориться перед началом учебного года было бы совсем уж глупо; он потушил окурок в пепельнице и проводил взглядом соседскую горничную в белом сарафане.

— Да и плевать! Ещё целый год учиться, там что-нибудь придумаешь. Подцепишь, может, богатую наследницу…

Роман расхохотался. Отсмеявшись, сказал:

— Ты говоришь, как маман! БОГАТЫЕ наследницы обходят голытьбу вроде меня за три километра, чтобы не перекинулось на них. Она всё тоже хотела мне выгодную партию, но даже если мы закроем глаза на кривоносых и косоглазых, никто из этих семейств не жаждет связываться с нашим. Теперь мать надеется, что я быстро продвинусь по службе…

Подумав, прибавил:

— Ну, или одна из моих дурёх-сестриц окрутит богатого старикана. Но я скорее поверю во всплытие Атлантиды.

— Да ладно, они вроде ничего…

Под «они» друг преимущественно имел ввиду приглянувшуюся ему ещё года три назад Соню, спокойную, миловидную и доброжелательную. Да ещё и по тому, что улавливал из рассказов — самую хозяйственную: он вполне мог представить её за вышивкой каких-нибудь салфеток или монограммы на носовом платке.

Впрочем, ей ещё не было семнадцати. О чём он думает?

Роман меж тем шумно возмущался такой характеристикой.

— «Ничего»! Нет, прости, это даже не ничего. Ничего — это ноль, а эти дурынды — это отрицательные единицы, равно как и мой папенька! Не могу даже назвать его отцом — никакого самоуважения. А эти… Олька — буйная, да ещё и страшная с этим носищем — а клеится ко всем подряд, и с гимназистами, и с каким-то женатым была переписка… Уж не знаю, только ли переписка, — ехидно уточнил он, — хочется надеяться, что хоть на большее у неё ума хватило не идти. Сонечка — лопух, ноль эмоций, ноль реакций, сидит, вышивает крестиком по схемкам — её предел! И чтение дамских соплей в цветастых обложках, которые она таскает у горничной.

«Дамские сопли» читали и мать друга, и сестра, от чего симпатии к «лопуху» Соне стали ещё сильнее, но Роману знать о произведённом эффекте не стоило.

— А Софа вся какая-то нелепая и тупенькая, всего боится, от людей шарахается, всех бесит своей глупостью… Мать думала, что хоть её удачно замуж выдаст — самая симпатичная — но ЭТО можно сбагрить кому-то, только если она будет молчать, да и то она или женишка кипятком обольет нечаянно, или с ног собьет. Так что теперь хоть за кого-нибудь… Способностей тоже ни к чему нет, вот иногда даже думаю: может, все, которые могли, мне достались, как первому ребенку, а им уже и нечего? Что на это говорит модная наука «генетика», а, брат?

— Говорит, что ты чушь несешь, — и они оба рассмеялись.


К счастью или к несчастью, никто в семействе Янтарских в модной науке генетике не разбирался, иначе некоторые подозрения могли бы посетить чей-то светлый ум и тогда, вполне возможно, вся история пошла бы по-другому. Как мало для этого нужно истории! Какая-то мелочь, деталь — и вот уже Колумб приплывает в Индию, Государь отрекается от престола, а таблица Менделеева не снится Менделееву; и это история большая, общая, а истории частной нужно и того меньше.

Но и вы в повседневной своей жизни нечасто задумываетесь обо всяких хромосомных изысках, если сама жизнь не ткнёт носом в их пугающую реальность. Так не задумывались и Янтарские, как не задумывались о множестве вещей, вползающих в ткань бытия и пытающихся в ней утвердиться.

И поэтому автор рискнёт не согласиться с предположением, которое потом будет раз за разом повторять Марья Петровна: что в закате и угасании рода Янтарских виноваты Рокстоки, что вторые методично уничтожали более знатных и древних соседей и что первый захват владений произошёл в тот самый день переезда.

Во-первых, переезд дело долгое и в день не укладывающееся. Вещи и мебель перевозили несколько дней, если не неделю.

Во-вторых, непосредственно территории Янтарских никого не интересовали.

А если под владениями понимать семейство в целом, то первый захват произошел двадцать девятого августа, и для того, чтобы усмотреть в этом вину семейства Рокстоков, нужно обладать изрядной паранойей, поскольку при всем уважении к семейству маловероятно, что одно их появление в городе Москве заставило принять поправку к Уставу средних учебных заведений, которая допускала смешанное обучение уже не только в реальных училищах, но и в гимназиях.


Итак, двадцать девятого августа, в первый учебный день, произошло сразу три исторических события.

Девочки — вместе с мальчиками — переступили порог «Александровки».

Юноши — вместе с девушками — переступили порог «Екатеринки».

Ольга Янтарская пропустила мимо ушей половину урока французского, потому что таращилась на юношу с длинными чёрными волосами и волнующим именем Ричард, и к концу урока в него влюбилась.

Но женился он не на ней.

Глава 2

Не та сестра

О чём Ольга тогда и не подозревала. Ещё сильнее не подозревала Марья Петровна, которая относительно вопросов замужества несколько кривила душой (а точнее сказать, кривила очень сильно).

Ей был нужен выгодный брак.

Не собственный, конечно — тот уже был делом свершённым, неудавшимся, но об этом Марья Петровна предпочитала не думать, а то лезли в голову лишние воспоминания о юном кадете, который писал ей безграмотные, но страстные письма, и от этого ещё сильнее хотелось бить посуду прямо об чью-нибудь бесконечно бестолковую голову. Головы в доме чаще всего мелькали дочерей — просто в силу того, что муж плохо или хорошо, но работал. Вернее — ходил на службу; Марья Петровна не подозревала его в сколько-нибудь активной деятельности на выбранном поприще, а подозревала в бесконечном и безграничном тунеядстве за государственный счет, пока она, хозяйка и мать, вытаскивает семью на свет из тех стесненных обстоятельств, в которые неожиданно поверг её брак. Брак-то был по сговору, две знатные семьи породнились друг с другом — да вот денег от этого не прибавилось. Сложно было упрекать в этом родителей: Марья Петровна была четвёртой в списке дочерей, приданое за ней шло жалкое, и казалось везением, что Янтарские всё же определили за неё одного из сыновей. Невезением оказалось то, что к приумножению капитала Вениамин Борисович — тогда ещё просто Веничка — оказался совершенно равнодушен, так что дом на Мятной улице так и остался краеугольным камнем в их состоянии.


От того визиты вежливости — Рокстоки к ним, они к Рокстокам — приводили Марью Петровну в состояние бешенства. Она бранила слуг, разгоняла по комнатам девиц, шугала мужа и, оставшись одна, меряла тяжёлыми шагами комнату, бросая взгляды в окно (вроде недавно мыли, а снова разводы, и дохлая муха застряла в оконной раме). Дурой Марья Петровна себя не считала, поскольку роль эта изначально была занята: сначала мужем, затем тремя бесполезными дочерьми; Марье Петровне не было иного выхода, как быть умной, и это её утомляло. А женщины, которым не надо было быть умными, её бесили: вот как эта хорошенькая, словно статуэтка из императорского фарфора, госпожа Роксток, эта дамочка в платьишках и шляпках, у которой на лице написано, что задумываться в жизни ей приходится лишь о правильном их сочетании. Муж её, этот нувориш неизвестно откуда и невнятной родословной, должен был оказаться человечком маленьким, толстым и самодовольным из-за нажитого в случайной сделке богатства. Или глупым, потому что оно досталось по наследству от родителей, а сам он умел только тратить, или невоспитанным, бескультурным и из-за этого скатывающимся в развязность… Словом, одним из тех, кого Марья Петровна с высоты своего положения имела полное право презирать.


Стефан Роксток, не подозревая об этой концепции, проигнорировал её своим существованием.

— Никакой культуры, — отчеканивала Марья Петровна знакомым, — никакого уважения к традициям.

И сама же чувствовала, как неубедительна.

Да ещё и ответил ей как-то, посмеиваясь в усы, муж одной из сестёр, сам преуспевающий владелец адвокатских контор:

— Дорогая, вы, как сейчас говорит молодежь, отстали от жизни!

И пояснил:

— Времена меняются. Правнучка князя Константина вышла замуж за владельца Волжских автомобильных заводов. Министром земледелия назначили госпожу Аксёнову. В университете каждая вторая девица носит брюки, а то ещё и курит. Марианну летом подружки зовут во Францию — что вы думаете? — ремонтировать замок! Камни таскать. Это у них сейчас модно. Собираются студенты со всего мира и таскают камни!

— С ума сошли, — сухо ответствовала Марья Петровна.

«А вы потакаете», — хотела добавить, но не стала. Пусть. Пусть они развращают дальше детей, отправляют их во Франции, Греции, разрешают курить и что там ещё — пусть! Её дочери воспитываются по старинке, приличными людьми.


Тем тошнотворнее было видеть их восхищение перед новыми соседями, их заискивание. Ольга — проста как гранёный стакан: при любом случае таращилась на сына Рокстоков, которому родители ещё и позволяли носить длинные, как у девицы, волосы по плечи; юноша обращал на эту носатую идиотку не больше внимания, чем на десерт перед собой.

Сонечку предсказуемо сразили интерьеры и платья. Она как сорока любила всё блестящее, а дом был обустроен со вкусом, за который специальному человеку наверняка была уплачена отдельная сумма денег. Госпожа Роксток тоже была одета со вкусом, к тому же, видимо, модно, с подозрением отметила Марья Петровна — сама она новые платья давно не заказывала.

Хуже всего, конечно, был хозяин дома. Про того с обезоруживающей откровенностью высказалась Софья — за ней вообще такое водилось, взять и ляпнуть, хорошо хоть дома, а не в гостях. Кажется, перед этим Ольга упомянула, что Ричард хорош собой, чего не скажешь о его отце.

— Зато господин Роксток умный и энергичный, — возразила Софья, — и живой, не то, что…

Тут ей хватило ума споткнуться.

— Не то — что? — язвительно переспросила Марья Петровна. Младшая дочь уткнулась взглядом в стол.


Но Марья Петровна и так знала, что. «Что» сидело за столом с газетой и мыслями было где-то в мексико-американском конфликте. «Что» несмотря на все старания жены опустилось стремительнее дирижабля, не следило ни за весом, ни за внешним видом, обладало изрядной проплешиной и поднималось по немногим ступеням в дом с одышкой, из-за чего на каждый чих гоняло шофёра, тратя и без того скудные семейные средства. «Что» отстранилось от семейных и денежных неурядиц и лишь иногда ныло, вызывая раздражение и жены, и подросших детей, которые вполне предсказуемо отца ни во что не ставили.


Господин Роксток по всем параметрам приходился ровесником её мужу (женился он, как и полагается деловому человеку, поздно и на молодой). Лицо у него было скорее даже некрасивым — рыжеватые волосы уже почти полностью поседели, кожа в веснушках, маленькие глаза, кривоватый нос, тонкие губы… Но от него исходило ощущение энергии и силы, завораживающее, одурманивающее, какое совсем не должно идти от человека, которому скоро полвека: и ещё глаза, умные, внимательные, живые, оглядывающие каждого из гостей. И, конечно, мягкий юмор.

Не то, чтобы Марья Петровна не догадывалась, что могла связать свою жизнь с мужчиной получше Венички.

Но впервые жизнь предъявляла это настолько прямо.


И впервые она ощутила, что ей нечего противопоставить. Не вставали укрепления. Падали от одной иронично приподнятой брови господина Рокстока. Жалкие два визита проехались танком по всему, что к своим годам Марья Петровна успела накопить, и оставили руины. Деньги, дети, дом, образование, возможности, путешествия, внешность, знания…

Стефан оказался прекрасным рассказчиком. Рассмешил девиц за считанные минуты, быстро, как опытный музыкант, подобрав мелодию.

Майя Роксток разбиралась в культуре лучше, чем весь дом Янтарских вместе взятый. Легко говорила о театральных премьерах и новых фильмах, так же легко — об Эсхиле и токкатах с фугами. Марья Петровна в целом подозревала, что культурное развитие дочерей остановилось на бульварных романах и попсовых мелодиях, которые доносились из радиоприёмника, но чувствовать своё поражение и в этом было невыносимо. Устроила выволочку:

— На что вы рассчитываете, если даже классиков не читали? О чём с вами в приличном обществе говорить? Зачем вообще гимназию посещаете?

Дочери привычно уперлись глазами кто куда, но слуги после донесли, что Соня взялась за историю искусств и даже пошла в Третьяковку, а Софья увлеклась не то Шубертом, не то Шуманом, не то Шопеном — и то хлеб.


Жаль, Ольгу это не проняло, и она со своим длинным тощим носом продолжила получать трояки по всем предметам, явно пытаясь охмурить сына Рокстоков одновременно. И сын этот тоже вызывал у Марьи Петровны раздражение — казалось, соседи задались достать из рукава козырь на каждый из её немногих, разве что на происхождение не смогли. Впрочем, козырь был так себе — кроме иностранного имени и родительских денег Ричард этот ничем не выделялся, сидел, ел пирог, смотрел по сторонам, говорил мало. Отцовского задора явно не унаследовал, и здесь Марья Петровна тихо, про себя, торжествовала.

Каким бы чудом это ни было, Роман внешне оказался мужским вариантом её собственной когда-то красоты — синеглазый с блестящими чёрными кудрями — и не унаследовал ничего, что так раздражало её в муже. На такие вещи, как разбитые окна, нахваченные двойки или чей-то разбитый нос она не могла сердиться всерьёз: это виделось доказательством, что сын не превращается в унылое, вялое существо с проплешиной, а вырастает в мужчину с характером. В университете он прогуливал и в целом балансировал на грани отчисления, увлекаясь дружескими посиделками, но его уверенность в том, что ему все сойдет с рук, его природное обаяние и живость ей импонировали, и она привычно его бранила, тут же договариваясь со знакомыми о пересдачах. Он постоянно чем-то увлекался и строил планы, вокруг всегда были друзья и подружки, и даже слуги оживлялись, когда он вбегал домой по лестнице: шумный, неуёмный, искрящийся.


Сын ей удался, и она надеялась на второго такого же; а вместо этого родились три девицы. Сама Марья Петровна в молодости обладала яркой, почти что южной внешностью, и от этого совсем было необъяснимо, почему дочери не унаследовали ни красоты, ни, в случае с Ольгой, даже миловидности. Старшая словно задалась целью собрать всё худшее от обоих семейств — вытянутое худое лицо (один-в-один бабка, мать Венички), длинный унылый нос, высокий лоб с едва намеченными бровями, слишком высокий для девушки рост… Младшей, Софье, достались и синие глаза, и кудри, и Веничкино нежелание за собой сколько-нибудь следить. Торчащая во все стороны копна, отсутствующий взгляд, сжатые губы, ладони в чернилах, рукава в них же, и такое же отцовское молчание, только что пока без утыкания взглядом в газету. Соня хотя бы могла поддерживать разговор, хоть её интересы и не простирались дальше вышивки. Училась она, переползая с тройки на четверку, и хоть и должна была вместе с Ольгой заканчивать в следующем году гимназию, ни учителя, ни Марья Петровна не находили в ней хоть каких-нибудь склонностей и интересов; на её ровном лице, кажется, никогда не отображалось сколько-нибудь сильной эмоции.

Все в Венечку.


Во всяком случае, в эту мысленную категорию занесла их Марья Петровна, хотя для всякого внешнего наблюдателя было очевидно, что старшая, Ольга, унаследовала отцовскую внешность, но отнюдь не его энергичность: к шестнадцати годам она успела познать прелести любви платонической и даже ряд прелестей любви более приземленной; завидев цель, Ольга перла на неё как таран, и не всем удавалось избежать прямого столкновения. К тому же Ольга была умна — но не в гимназическом смысле, а в том, который подсказывает нам, что не стоит дерзить господину ректору или возвращаться поздним вечером через Корабельный переулок.


Роману этого типа ума привычно не хватало, поэтому к зимней сессии он снова барахтался на грани отчисления. Марья Петровна надела строгое синее платье под цвет глаз, и снова попросила двоюродную сестру всё уладить; муж её был проректором. Друг Романа не без зависти смотрел на такое положение дел: ему отец со всей прямотой объяснил после поступления, что, случись что, они с матерью дождутся его с воинской службы, и, зная отца, Артёму не приходило в голову в этом сомневаться. На первых курсах всё давалось легко, но на пятом он, бывало, засыпал над учебниками в самом прямом смысле — положив на них голову под жёлтым светом настольной лампы. Восхищение лёгкостью, с которой относился к учебе Роман, постепенно уступило место затаённому глухому раздражению. Желать зла другу — отвратительно, думал Артём, и всё же срежься Ромка капитально, вылети из университета, окажись в шинели где-нибудь под Мурманском — как было бы приятно!


Тут же одёргивал себя — нельзя же так думать, они друзья! Но Артём не раз ловил себя на мысли о том, что в известной басне он сам — муравей, который зачем-то пытается дружить с легкой, порхающей стрекозой, которая, едва закрыв дверь, забывает о его существовании. Ромка легко раздавал обещания и тут же забывал их, обещал прийти и не приходил, зато мог заявиться туда, куда не звали, и стать звездой вечера: ему всегда были рады, наливали, он много и смешно шутил, девушки вздыхали по нему с гимназии, и к концу университета его жизненный опыт по этой части был несоизмеримо больше опыта Артёма; к тому же, не обременяя себя страданиями, Рома, кажется, не испытывал печали при расставании или угрызений совести — при измене. Иногда Артём из глупого чувства противоречия не общался с Ромкой — и каждый раз убеждался, что тот был настолько увлечён очередными проделками, новыми друзьями или охмурением девицы, что даже не заметил разницы.


Будучи человеком практическим, Артём сделал для себя вывод: друзья друзьями, приятели — приятелями, а женится он на человеке, чей список друзей не будет включать в себя половину университета. Всё чаще мысли его возвращались с Соне: они были знакомы с первых курсов, когда та была совсем ребенком; теперь же он ловил себя на том, что в доме Янтарских в первую очередь искал её. Большие серые глаза, спокойное, мягкое лицо, старомодная коса — русая, густая, доходящая до пояса.

Сонечка часто перекидывала её на грудь, словно героиня старых русских сказок. Софья иногда тоже заплетала косу, но и по Софье, и по перекошенной косе было видно, что всё это делалось в угоду матери.


Перед Рождеством они с Соней столкнулись на ярмарке: пахло пряностями и хвоей, и пар поднимался вверх от самоваров с горячим вином и медовухой. Сверху валил снег и тут же таял; Сонечка была в вязаной белой шапке на манер гномьего колпака и, завидев Артёма, заулыбалась:

— Месье Васильев!

— Пани Янтарская! — в тон ответил Артём. — Не подскажите ли, где нынче продаются имбирные пряники?

— Вам послаще или поимбирнее?

— Мне самые лучшие, какие есть! — Артём задрал нос, поправив сползающую на глаза шапку. Соня засмеялась и махнула рукой в сторону праздничной карусели:

— Все не перепробовали ещё, но у сестёр Павловских обычно вкусные.


Они побродили по ярмарке: Соня пришла с Ольгой, но та тут же сбежала; потом они увидели её с каким-то пареньком на карусели.

— Маменька ваша не будет ругаться, если узнает? — с любопытством спросил Артём, глядя на эту парочку. Соня пожала плечами:

— У неё нынче хлопот полон рот, на это Оля и рассчитывает. А что, Тёма, — она взглянула на него, — правда, что Рому отчисляют?

— Соня, прости, но его отчисляют каждый семестр, — ответил Артём и добавил, — как я понимаю, ваша родительница всё уладит.

Соня обеспокоенно повела плечами.

— Нет?

— Не знаю, — призналась она. — Что-то я сомневаюсь. Вроде как он натворил там чего-то, и ректор настаивает… Не знаю, Тёма.

От того, каким грустным стало её лицо, и того, как нежно прозвучало его имя, Артём устыдился собственных мыслей о возможном Ромкином провале; теперь ему хотелось, чтобы с приятелем всё было хорошо и Соня лишний раз не огорчалась.


Он хотел что-то подобное сказать, но нужные слова никак не находились. Расставаться тоже не хотелось: он угостил Соню медовым яблоком, взял себе жареных каштанов, и они встали в толпу, наблюдавшую, как Иосиф со сползающей бородой и восхитительно красивая Мария разыгрывают сценку в окружении нескольких разномастных ангелов и двух топчущихся на охапке сена овец в деревянном вертепе. За ним больше угадывались, чем были видны, кремлёвские стены и купола церквей.

— Хорошо быть девой Марией, — сказала Соня почему-то немного сердито. Оглянулась на него:

— Правда же? Сидишь себе, живёшь со стариком — я читала, он был старик — а потом раз — и мать божьего сына.

— Я в Библии не силён, — признался Артём. — Но если верить науке, то такого вообще не могло быть.

— Вот и я думаю, — вздохнула Соня. — Нет, ну я думаю, с девой Марией могло, а вот со всеми остальными уже нет. Живи ты со своим старым мужем.

— Не обязательно, — возразил Артём. — В смысле, необязательно со старым.

Соня посмотрела на него своими глазищами и хотела что-то сказать, но тут потянулись нестройной шеренгой волхвы. Один из них был в блестящей кожаной куртке с шестерёнками и цепями.

— Какой! — восхитилась Соня.

— Я бы хотел такую куртку, — согласился Артём.

— Дорогая, наверное.

— Ничего, — неожиданно Артём почувствовал себя уверенно. — Я закончу курс, получу диплом, дальше — работать, а там и не только на куртку хватит.

— Я бы тоже уже хотела работать, — вздохнула Соня. — По-моему, ничего в этом нет зазорного, зато деньги были бы. Но маменька все ещё умом в девятнадцатом веке — неприлично!

— Это многие, — согласился Артём. — А ты правда хочешь?

— Правда хочу. И думаю, что могу. Хотя бы и в каком-нибудь магазине… Конечно, здорово было бы вышивать или рисовать цветы — я недурно рисую цветы акварелью и по шелку — но этим не заработаешь.

— Отчего же, — возмутился Артём, — вполне. Можно отдавать в лавки на реализацию, можно продавать эскизы, а можно и изделия ручной работы, если придумать, как это организовать. И Фаберже с чего-то начинали!

— И всё же — у них был стартовый капитал! У всех есть. А у нас, боюсь, стартовая нищета.

— Я бы спросил у отца, кому может быть интересно такое дело, да до выпуска он со мной и разговаривать не будет, — ответил Артём и добавил, — а после ты уже, может, обручишься. Ну и… денежный вопрос пропадёт.

— Пропадёт? Думаешь, я не могу выйти замуж за бедного и по любви? — Соня отвернулась и стала стряхивать редкие снежинки с тёмного рукава.

— Не думаю, — быстро ответил Артём. — Но боюсь, что твоя семья…

— Моя семья как-нибудь переживет, — спокойно ответила Соня и уставилась на сцену.

Артём помолчал.

И ещё помолчал. Вздохнул.

Вот бы ему хоть часть лёгкости Ромки по части девушек! А то стоит тут неприступная, даже коса — как упрёк, и что прикажете делать?

Снег полетел сильнее.


— Соня, — осторожно начал Артём, словно ступая по тонкому льду. А потом — была не была! — провалился в пропасть.

— Соня, вы же знаете, что вы мне нравитесь?

Соня медленно повернула голову к нему, покраснела, сжала губы. Неловко кивнула.

— Я бы… Мы бы… Вы… ты… очень славная, — зачем-то ляпнул Артём и замялся.

— Тёма… — Соня тоже замялась и покраснела сильнее. — Я нашла у мамы список… Не спрашивай, как. Там есть… — она оглянулась по сторонам, но все, кажется, были увлечены представлением. Она привстала на цыпочки и остаток фразы прошептала Артёму на ухо.

— Но он же старый! — возмутился Артём так же шёпотом. — Они все! Соня! Не надо!

— Сама не хочу! — укоризненно посмотрела на него Соня. — Я надеюсь, до лета они все отвалятся. Или помрут, — добавила она философски.

Артём покачал головой:

— Про таких мать говорит, что до ста лет. Хочешь, я спрошу у неё?

— Что? — опасливо спросила Соня.

— Что она скажет насчёт вас, — ответил Артём, — в смысле, со мной. В смысле, нас, если суммарно.

— Тёма! — Соня опять покраснела. — У меня за душой же ничего. Фамилия только эта бестолковая. В смысле — ты чудесный! Но ты же себе всё испортишь.

— Это вы, Соня, всё себе испортите, если помолвитесь, — отрезал Артём. — Вот.

— О, — сказала Соня, хлопая ресницами. — Ого. Ладно. Если меня поведут подписывать под конвоем, я распишусь левой рукой.

— Очень на это надеюсь, — церемонно ответил Артём. Наклонился, словно хотел что-то прошептать, и, обнаглев, поцеловал Соню куда-то в район маленького холодного уха.

— Ой, — сказала Соня, глядя куда-то перед собой.

Впрочем, она улыбалась.

Глава 3

Вечер поэзии

Роману об этом знать не следовало; Артём чувствовал, что тот лишь посмеётся над его слишком ранними попытками устроить семейную жизнь, да ещё и с одной из сестер, каждую из которых Роман ставил несоизмеримо ниже себя. Поэтому он составил другу компанию и отправился в одну из квартир, которые прятались в чинных и благородных московских переулках. Внешне они никак не отличались от остальных — так же на окне торчал какой-нибудь фикус, так же уютно свешивалась подсвеченная жёлтым светом штора — внутри, однако, сходство пропадало.

«Бесстыдство, полумрак, дым, стон и хаос», как описывала эту квартиру позже одна не очень известная в узких и широких кругах поэтесса и на допросе в полиции, и в цикле «Мятная прострация».


Стоило переступить порог, как на полу обнаруживались ряды обуви всех возможных цветов и размеров — ботинки, туфли, сапоги или босоножки; вешалки же грозили обрушиться под разноцветными пальто, куртками, плащами и шубами, если дело было зимой. За прихожей были комнаты, в которых творилось то, что никогда не одобрил бы человек приличный: но комнаты снимались студентами, да ещё и вскладчину, поэтому в квартире царил вечный гам и всегда находился хотя бы один не совсем трезвый человек. Сами арендаторы, друзья, друзья друзей, приятели приятелей, просто знакомые из баров и пивных, в которые всем строго настрого запрещалось ходить, дабы не уронить честь университета; дамы всех сортов и ухажёры за теми студентками, которые предпочли жить стеснённо и закрыть глаза на возможный урон репутации. Впрочем, как верно заметил знакомый Марьи Петровны выше, времена действительно менялись, и жить отдельно от родителей, да ещё и снимая смешанно с противоположным полом, уже не накладывало безнадёжный ярлык разврата и падения; хотя не сказать, что разврат не происходил.


Напротив, как убедился Артём, происходил ещё как. Сам он тушевался, и его пристроили смешивать коктейли (преимущественно разбавляя водку яблочным и томатным соком), а вот остальные времени зря не теряли. Роман активно волочился за свеженьким личиком: личико было бледным и хрупким, тонкие пальцы, беззащитный вид в платье, которое обнажало плечи, — Артём заподозрил поэтессу, и так и вышло: после второго коктейля её таки убедили почитать стихи, в содержание которых Артём не вслушивался, потому что рядом же обсуждали премьеру нового французского фильма с Марлоном Брандо в кинотеатре «Иллюзион». Сходить бы!


— А как вам Даль? — осторожно вклинился кто-то в разговор. И тут же переключились с заграничных звезд на наших, яростно и горячечно, а задавший вопрос слушал в стороне, вертя в ладони сигаретку. В другое ухо Артёму всё лились какие-то «туманы моей души ты разбередил», и он сдался и позорно бежал от коктейлей:

— Можно у вас, сударь, сигаретку стрельнуть?

— Пожалуйте, — протянул ему новый знакомец. — Спички?

— Благодарствую. Как вам вечер поэзии?

— А! Это была поэзия?

— Почему была, есть… Вон, слышите, «вина испивших лоз».

— Лозы пить нельзя, — очень серьёзно уточнил его собеседник. — Может, роз?

— Розы из вина?

— Почему нет? Поэзия! Потом, сударь, возможно мы всё неправильно понимаем…

— Так-так?..

— Смотрите, — всё так же серьёзно продолжил собеседник, — это не вино, а вина.

— И она обвиняет лозы?

— Или тех, кто их пил. Впрочем, возможно всё же розы.

— Или грёзы.

— Мимозы.

— Фруктозы.

Они переглянулись и засмеялись.

— Артём.

— Ричард.

— Ого!

— Да, — вздохнул новый знакомый, — именно так.

— Ну всё не Екфрасий.

— Скажите мне, что вы это только что придумали.

— Нет, со мной учился в гимназии. Бил цветочные горшки.

— Могу его понять.

Снова засмеялись. Артём заметил, что Ричард тоже не пьёт: стакан у него оставался почти полным.

— Экзамен?

— А? — и Артём кивнул на стакан:

— Не пьете.

— Так и вы, — парировал тот.

— У меня, брат, сессия, — хмыкнул Артём, — экономическая география послезавтра. Уровень добычи руды, угольные месторождения.

— О! — с уважением посмотрел на него Ричард. — Нет, я.. — он замялся.

Артём перебрал в уме варианты, но тот продолжил сам:

— Я ещё гимназист. Знаю — последнее дело тут быть.

— Полно! — засмеялся Артём. — Я вот и не понял, выглядите на чистый второй курс. Сейчас можно носить такие стрижки?

— Нельзя, — признался Ричард. Артём с любопытством разглядывал гимназиста: как это он промахнулся? Впрочем, Ричард был высокого роста, стрижка у него была студенческая, лицо — серьёзным, вполне тянет на старательного младшекурсника. К тому же если он и смущался, то не подавал виду, курил привычным жестом и не напивался всем доступным спиртным, как свойственно дорвавшимся до свободы школярам.

Ричард поймал его взгляд:

— Я вас разочаровал? Вы, наверное, старший курс?

— Выпускной, — кивнул Артём, — но нет, не разочаровали. Рифмованные причитания — пожалуй да. Я здесь за компанию, — он оглянулся и попытался найти взглядом Романа, но в толкотне сходу не увидел и оставил попытки. — А вы?

— Тоже, — пожал плечами Ричард. — Одноклассники затащили — вон они, жмутся к барышням.

— Что ж вы не жметесь? Считаете себя выше них? — не удержался Артём. Но Ричард, казалось, задумался, затем ответил:

— Возможно, что и так. Не хочется вот так… в нетрезвом виде… Не знаю, — смешался он и неожиданно взглянул Артёму в глаза, — возможно, я старомоден, или смешон, или просто не умею общаться. Наверное. Простите.

— Да, — сказал Артём, кивая. — В смысле — я тоже.

— Но иначе, наверное, всё упустишь? — сейчас сомнения на лице Ричарда выдали возраст; впрочем, Артём всё ещё мог подписаться под всем им сказанным. Он покачал головой:

— Думаю, не стоит. Вы знаете, — неуверенность собеседника внезапно вдохновила Артёма, — мне кажется, что есть в мире два типа людей: одни вот такие, которым это подходит и не вызывает неловкости или ощущения собственной глупости, или брезгливости. А вторые — вторые такие, знаете, недобитые романтики, которым хочется, чтобы был какой-то сердечный жар, чувства, трепет, ну или хоть — понимаете — вы смотрите, как она идет мимо — и на вас вообще не смотрит! Пусть! И вы тоже, а потом вы расходитесь, и вы идете прямо и так и тянет оглянуться, взглянуть ещё раз, и при этом хочется, чтобы она оглянулась и вы бы встретились взглядами, но и не хочется, ведь это будет неловкость и глупость, и вот вы, как дурак, идете, не то оглядываетесь, не то не оглядываетесь, как кот Шредингера, чувствуете себя идиотом и при этом идиотом счастливым, вот так, вот так, мне кажется, должно быть, — закончил он, допил остатки коктейля и добавил, — если я сейчас несу полную чушь, так это по пьяни, так и знайте. В трезвом виде я далеко не настолько романтичен.


Ричард засмеялся.

— Кажется, я понимаю, зачем люди вообще пьют. Но вообще — Артём, согласен. Я думал о том же, только не в таких формулировках.

— Кретинских.

— Цветистых. Это же поэзия! Куда лучше этой белиберды про розы.

Артём пристроил пустой стакан на край стола, огляделся, снова не увидел Романа и предложил:

— Слушайте, а может, мы с вами уже достаточно окультурились? Как вы смотрите, если мы прогуляемся на свежем воздухе?

— Конечно, — Ричард как показалось Артёму с облегчением поставил недопитый стакан; они оделись и пошли по московским переулкам, на которых ещё светились рождественские украшения. Морозный воздух свежил голову и легкие; они вынырнули на Тверскую и прошли её из конца в конец, затем, сделав зигзаг, пошли к Китай-городу и всё это время говорили, говорили, говорили. К дому Ричарда пришли если не друзьями, то хорошими приятелями.

— О! Так вы напротив Янтарских? — удивился совпадению Артём и ещё раз оглянулся по сторонам — но Романа видно не было.

— О да, — вздохнул Ричард. Артём взглянул на него, на дом и тут сообразил:

— Слушайте, вам же никого из них не сватают? Простите, — спохватился он, — конечно, не моё дело…

— Артём, — строго сказал Ричард, — если вы имеете виды, я учту ваши пожелания.

Они опять засмеялись.

— Ну что ж, учитывайте, — вздохнул Артём. — В общем, мне нравится одна из…

— Которая? — перебил его Ричард.

— Соня.

— Софья?

— Соня. Средняя. Софья — это младшая, — пояснил Артём. — Её зовут Софой, чтобы не путаться.

— А. Значит, Соня? С косой? — переспросил Ричард.

— Да, — Артём уже протрезвел и немного жалел об этом. Он набрал воздуха в легкие и добавил:

— В этом году будет семнадцать — я думал просить руки. Но ещё никто не знает.

Помолчал.

— Кроме неё.

И взглянул на Ричарда. Тот постоял, глядя на него, затем сказал так же серьёзно:

— Тогда желаю удачи.

— А вы? — в лоб спросил Артём.

— Я? — удивился Ричард. Неловко улыбнулся:

— Не знаю уж, хотят ли кого-то сосватать, но Ольга уже третий месяц подкарауливает меня в гимназии.

— Ольга — да! — согласился Артём. — Осторожнее.

— Она не в моем вкусе, — пожал плечами Ричард. — Да и какая женитьба в шестнадцать…

— А остальные?

Ричард взглянул на него с легким раздражением:

— Вы боитесь, что мне нравится Соня — так и спрашивайте. Нет. И по правде говоря, меня раздражают их визиты и необходимость на них присутствовать.

— Я просто не хотел, чтобы мы в первый же день знакомства разругались из-за девушки, — примирительно сказал Артём. Прямота — искренняя или наносная — его успокоила. — И, скажу вам честно в ответ, мало кто способен вынести Марью Петровну регулярно и в больших количествах.


Ричард засмеялся, лицо его опять потеряло серьёзность и сделалось детским.

— Точно не я! Даже когда она молчит, видно, что её всегда что-то раздражает… И этот тяжёлый взгляд… Бр-р-р.

— Точно, — кивнул Артём. — И дочерей затюкала.

— М?

— Вы не замечали? Они при ней боятся взгляд поднять.

— О, — удивился Ричард. — Я думал, они всегда такие.

— Не-е-е-е, — улыбнулся Артём, — ничего общего.

— Интересно, — Ричард взглянул на дом напротив. — И какие они? За Соню не беспокойтесь, — прибавил он, — про ваши планы я уловил и осознал.

Артём задумался.

— Ну, Ольга — понятно. Активная, боевая. Соня — читает, рисует, шьет, спокойная. Есть свои интересы. Про Софью толком и не скажешь — но мне видится, что она умная, просто зашуганная сильнее прочих. Знает куда больше, чем говорит. Как-то минут сорок спорили о первопричинах Большого взрыва, пока я ждал… впрочем, не важно.

— Ну-ну, — кажется, Ричарда его слова не убедили, но расстались они доброжелательно.


Артём вернулся на съёмную квартиру, прочитал окончание повести о нашествии марсиан, на днях опубликованное в «Вестнике фантастики» и, не дождавшись возвращения Ромки, уснул. Встал поздно, с гудящей, несмотря на малое количество выпитого, головой, и провел полдня в сражении с ней, пока друг тут же рассказывал о ночных похождениях. Голова и желудок мешали сколько-нибудь сосредоточиться на рассказе — сознание Артёма выхватывало отдельные слова и фразы, не увязывая всё это в цельный сюжет — и он оставил попытки вслушаться и просто кивал, думая, меж тем, о вчерашнем знакомстве. Маловероятно, что Рокстоки свяжут судьбу единственного сына со средней дочерью Янтарских — можно найти варианты получше, и это если они вообще хотят породниться; он с досадой мысленно корил себя за то, что вчера повел себя по-идиотски. Тем более — парню всего шестнадцать, из которых лишь полгода он в Москве, первые знакомства — и вряд ли соседки были самым ярким из них. Артём попытался вспомнить себя в шестнадцать, но вспоминалось лишь то, как он был влюблён в первую красавицу класса Екатерину, которая требовала называть себя Кати́ и, разумеется, не обращала на него внимания; да ещё никак не дававшаяся ему геометрия. Какая там женитьба!

«Простая, если бы Кати́ согласилась», — оцарапала мысль, и Артём мрачно потёр виски. Ромка тем временем выговорился и вновь собирался куда-то сбежать: концерт? Танцы? Катания на санях? Всё прослушал.


Потом Артём чувствовал себя виноватым, вспоминая даже не столько вечер, сколько это утро, и пытаясь вспомнить, что же именно болтал Роман и о ком? Словно это могло что-то изменить, что-то исправить… Умом Артём понимал, что его вины ни в чём нет, и всё же прокручивал потом события — где, в какой момент он ещё мог что-то изменить и когда всё безнадёжно пошло не так?

Тогда, в январе, всё было ещё понятно и нормально: Рома унёсся куда-то, где его ждали, а Артём остался дома, бороться с остатками похмелья и страшной ленью даже делать шпаргалки по географии, не то, что её учить. Спустя несколько дней наступил экзамен, за ним — последующие, и студенческое братство, отчаянно жаждущее перебраться в следующий, последний семестр с минимальными потерями, привычно захватило в себя Артёма; он учил, писал шпоры, списывал чужие конспекты, караулил преподавателей в надежде на пересдачу, пальцы в чернилах, сумка в разной степени разборчивости тетрадных листах, зачетная книжка медленно, но верно свидетельствовала о взятии очередной высоты. Наконец — Татьянин день! Шумный праздник в университете, затем в ресторане и на московских улицах, после которого Артём с чистой совестью отправился к родителям на каникулы в Нижний Новгород: отметки вполне приемлемые, отец был доволен, мать радостно обнимала, младший братец, который лишь недавно поступил в гимназию, жаждал делиться новостями и призывал играть с ним в морской бой, словом — жизнь в очередной раз была чудно хороша. Артём погрузился в нижегородские будни, встретился со старыми друзьями, осторожно закинул удочку о некой девушке из старинного семейства (приличной, но вряд ли с большим приданым, был вынужден признать он), мать в целом неудовольствия не проявила и пообещала переговорить на эту тему с отцом.

— Летом ты сдашь экзамены, мы приедем на торжество, а затем можем условиться с ними о визите.

— Марья Петровна очень… своеобразна, — признался Артём.

Мама насмешливо посмотрела на него:

— Ну не откажет же она в визите! А наш папенька и не с такими дела улаживал. Тёма, ну что ты как маленький — сам же говоришь, четверо детей и долги, а у нас — работающая фабрика. Главное, сам подумай. Хорошо подумай. Торопиться тебе некуда.


Артём не спорил, но в уме уже рассчитал: пока помолвка, пока свадьба, переезд — он освоится в деле. Иногда, глядя на бумаги с фабричной печатью, которые постоянно попадались ему дома, он чувствовал пробегающий по спине холодок разом и страха, и предвкушения — и хотя в городе, в университете он даже не вспоминал о доме, здесь он проводил пальцем по чернильному оттиску, представляя дни, когда он войдет в это здание, будет принимать решения, отвечать за судьбы других людей, рабочих, продавцов, будет так же, как отец, не спать ночами, просчитывая возможные прибыли и убытки, выискивая новые способы удешевить производство, новые материалы, новые рынки сбыта. На лекциях все эти слова казались чужим и мертвым грузом, балластом, предназначенным лишь для зазубривания и мгновенного забывания, но здесь — здесь они обретали смысл, ценность, вес. Только на самом предприятии Артём начинал видеть за словами реальный мир и настоящую жизнь, в которой даже самая незначительная бумажка из бухгалтерии на самом деле имела смысл, являлась ещё одной деталью, приводящей в движение огромный механизм и поддерживающей его бесперебойное движение.


Странным образом это же движение свойственно не только тем силам, которым мы так или иначе симпатизируем, но и силам совсем иного рода: Артём вернулся в Москву, поднялся в первый учебный день на четвёртый этаж университетского корпуса, чтобы узнать расписание, и краем глаза увидел свою фамилию на одном из листков, небрежно прикреплённых кнопкой сбоку.

Заголовок: «К отчислению».

Глава 4

Большой взрыв

Артём замер. До этого он думал, что выражение «окаменеть» — не более, чем красивая метафора, однако именно это и произошло: он застыл на месте, вцепившись глазами в список. Сердце заколотилось.

Тут же на помощь пришел мозг: это какая-то ошибка, дикая, странная ошибка. Артём заставил себя прочитать список полностью, с первой фамилии по последнюю. Первый курс смешался с последним, но взгляд безошибочно выцеплял знакомых студентов; были двоечники, но человека два, не более, остальные же…

Даже не предчувствие, нет. Предчувствие предчувствия. Ощущение, когда ты вот-вот осознаешь, поймешь, уловишь, но ещё очень не хочешь этого делать. Именно такое чувство предательски пробивалось через логический ряд: зачеты и экзамены сданы, отчислять меня не за что. Это ошибка; сейчас я пойду в деканат, и её обнаружат.


К декану стояла очередь. Пока Артём ждал, к нему присоединись товарищи по несчастью — трясущийся от ужаса Ильдар и спокойный, как удав, Николай. Сессию все сдали.

Дурной сон, из которого не проснёшься, думал Артём.

К декану так и зашли втроём.

— Нарушение устава университета! — хлопнул папкой по столу Герман Викторович, седовласый и сейчас взбешённый мужчина. — И не отнекиваться! Взяли вашего собрата с поличным, полиция. Стыдно! Илья Яковлев…

Артём вспомнил этого парня, но никак не мог взять в толк, что же происходит: он отчётливо всё слышал, вслушивался, но не понимал, и не понимал ещё, понимают ли остальные.

— Употреблять эту дрянь, приносить в университет, продавать своим же товарищам! Как можно опустится до такого скотского поведения? Весь профессорский состав должен был объясняться с полицейскими. Нет, вон, вон отсюда, вы позорите само звание студента.

— Господин профессор… — не выдержал Артём, но был прерван властным взмахом руки:

— Мне не нужны ваши объяснения! Достаточно того, что вас не посадят в тюрьму, поскольку дело ограничится этими стенами, иначе вы разговаривали бы не здесь и не со мной.

Артём, наконец, отбросил приличия и взглянул на лица стоящих рядом: Николай был привычно невозмутим, а вот по лицу Ильдара он наконец убедился, что декан не бредит.

— Господин профессор, я не вполне понимаю, о чем идет речь, но ничего никогда не употреблял и не продавал… а с господином Яковлевым мы даже не были близко знакомы, — решительно закончил Артём, хоть и чувствовал спиной, что уже взмок. — Могу я узнать, в чём меня обвиняют?

— Извольте, господин Васильев, — фыркнул декан. — В начале января, после Рождества вы снабдили запрещёнными наркотическими веществами присутствующих в квартире дома номер пять по Старому Казачьему переулку — это не считая приёма спиртного и разгульного поведения.

— Господин профессор! Прием спиртного имел место быть, — сходу признался Артём, — однако ничего более. Я покинул вечер рано и даже не знаю, какое именно поведение происходило. При мне, господин профессор, читали стихи и обсуждали кино.

Артём даже лишний раз прокрутил в голове воспоминания, но нет — он был уверен в собственной честности, и от этого был готов бороться. Признаваться в возлияниях было стыдно, но всё же за одно это не отчислят.

Декана, однако, это не убедило; с его слов выходило, что полиция была в произошедшем совершенно уверена. Что Ильдар, что Николай протестовали слабо, что заставило Артёма поверить в их вину, а декана — быстрее от них избавиться. Но уже молча спускаясь по лестнице, Артём развернулся и ринулся наверх. Дождавшись, пока выйдут, под ропот очереди вошёл к декану:

— Господин профессор! Господин Янтарский был со мной, он может подтвердить…

— Так пусть подтвердит! — отрезал Герман Викторович. — Полиция о нём не сообщала. Выйдите!


С Ромкой они столкнулись в университетской столовой; тот выглядел точно так же, как и обычно, и легко согласился пойти и рассказать декану, правда, добавив, что у него дел невпроворот, поскольку он до сих пор должен две пересдачи. Только на третий день с этого обещания Артём почувствовал что-то неладное в постоянной нехватке Роминого времени: листок, меж тем, висел, и Артём всерьёз опасался, что у него того и гляди отберут зачётку и пропуск, а следующий рассвет он встретит уже в части.

Остальные переживали происходящее по-своему: однажды Артём видел женщину в платке, по-видимому, мать Ильдара, другой раз — дородного мужчину с пятикурсником выше него ростом. Ввязывать в это родителей Артём не хотел, к тому же не был уверен, что отец ему поверит; искать бывших обитателей квартиры? Как?

Когда Артём выхватил друга между парами и настоятельно попросил сходить вместе, тот сказал, что в деканате был: Артём впервые заподозрил ложь, и тем же вечером Рома пропал.

Не появился ни на съёмной квартире, ни на лекциях.

Позвонил Янтарским — Марья Петровна заверила, что сын уехал навестить каких-то родственников; Артём почувствовал, что немного сходит с ума. Он жил в квартире, усыпанной следами Роминого пребывания, собирался жениться на его сестре, знал, в конце концов, самого Рому с первого курса!..

Через знакомых он вышел на поэтессу: ту отчисляли с философского. Помнила она происходящее смутно.

— Кто-то принес вещества, да. Не знаю, кто.

Артём спросил про Рому. Пришлось показать фотографию, тогда она его узнала:

— Клеился к какой-то девице в красном, пил. Не знаю, употреблял ли. Они заперлись в ванной комнате вдвоём.

Всё ещё бесполезно. Артём ещё раз заглянул к Янтарским, попросил Соню написать, когда объявится брат, и, выйдя, уставился на дом напротив.


С одной стороны, свидетельство Ричарда о том, что они ушли вместе и что хотя бы при нём Артём ничего не употреблял и не вытворял — уже больше, чем ничего, пусть тот и гимназист.

С другой — страшно подумать, как тому влетит. Своих-то родителей он не посвящал в студенческие развлечения, а ведь ему давно не шестнадцать. Да и дерут с гимназистов сильнее, чем со студентов. Не поставит ли он Ричарда под исключение или полицейский надзор? Не пришьют ли и ему дело с той же лёгкостью, с какой самому Артёму?

Была прекрасная солнечная погода, и этим она лишь сильнее смущала Артёма. Погода была такая, в которую надо идти и радоваться жизни, любви, будущему, да хоть новой книге, а вместо этого он думает о том, что надо бы заложить неплохого парня родителям и полиции.

Как отреагировали бы его родители на посещение гимназистом квартиры с алкоголем, доступными плотскими утехами, да ещё и, как выяснилось, веществами?

Что в шестнадцать, они и сейчас… Артём представил напряжённое, усталое лицо отца, взволнованное — матери, обсуждения, упрёки, недоумение, разочарование. И почти развернулся, чтобы уйти.


Но если меня отчислят, всё будет ровно так, только ещё хуже. Армия. Два года выброшены на ветер в каких-то богом забытых селеньях. Фабрика на отце. Мать, переживающая, что его убьют. А может, и убьют, кто знает…

Артём снова развернулся, пошёл в другую сторону.

Может быть, Ричард просто будет всё отрицать. Тогда ему все равно не поможет этот визит.

Или он не будет отрицать — Артём опять остановился. Может, Ричард-то и захочет помочь, но он как-никак несовершеннолетний. Родители запретят, вот и все дела.

— Сударь, вы уже полчаса нарезаете круги у нашего дома, — Артём повернулся и встретился взглядом с Ричардом. Теперь было видно, что перед ним гимназист, и по форме, и по портфелю, только выражение лица оставалось серьёзным. Смотрел он на Артёма доброжелательно, и Артёму стало не по себе от мысли, что вот этому мальчишке он собирался, возможно, испортить жизнь.

— И вам, сударь, не хворать, — в тон ответил он, стараясь звучать шутливо. — Задумался вот.

— О прекрасной даме? — хмыкнул Ричард.

— Если бы, — вздохнул Артём. — А вы не знаете, когда вернётся Роман?

Ричард покачал головой:

— Мы не так часто общаемся, я даже не знаю, что он уезжал. А что случилось?

Артём замялся.

— Ричард, если ваши родители узнают… что вы были там, где были, со мной… Вам конец?

Ричард какое-то время молчал, сосредоточенно глядя перед собой.

— Ну, — наконец сказал он, — мне бы этого не хотелось. Но, может, вы расскажете, что случилось?

— Да я и сам не понимаю толком, — вздохнул Артём и в общих чертах описал происходящее. Всё это время Ричард, нахмурившись, молчал.

— Знаю, — закончил Артём, — у вас нет оснований мне верить, мы едва знакомы, но я в полной растерянности.

— Вы думаете, что Роман вас подставил?

— Я не нахожу объяснения его действиям. А вы?

— И я, — согласился Ричард. — Правда, я не помню его на том вечере. Но там было полно народу.

Они снова подошли к дому Рокстоков. Ричард взглянул на Артёма:

— Вас же не заберут в армию завтра?

— Надеюсь, что нет!

— Тогда до завтра; я попробую выяснить степень моей выживаемости при такой глубине морального падения.

— Если вас убьют, то лучше не стоит.

— Давайте верить в лучшее! Дайте мне адрес или телефон на всякий случай.

И гимназист исчез, а Артём вернулся к пустой квартире, убеждая себя, что Ричарду нет никакого резону напрашиваться на неприятности ради малознакомого собутыльника — и всё же надеясь, что он в парне не обманулся. Хватило внезапного исчезновения Ричарда и опасений, что весть доберётся родителям.


Весть действительно добралась, но самым неожиданным образом.

Перед этим Артём успел известись в ожидании звонка, письма или посыльного — день, второй, третий.

Затем его вызвали в деканат, и там он в присутствии полицейского отвечал на вопросы («С кем вы пришли? Во сколько ушли? С кем разговаривали? Что ещё помните?»).

Ещё через несколько дней он обнаружил, что на месте листа со списком висит другой листок без его фамилии. Он перечитал лист сверху вниз и снизу вверх, но она всё ещё не находилась.

Наконец, на следующие выходные, когда ему пришлось звонить родителям — Роман так и не объявился, а выплатить квартплату в одиночку ему не хватало денег — мать согласилась их выслать и попутно посочувствовала:

— Тёма, ну у тебя как там, всё разрешилось?

— Э-э-э, да, — осторожно ответил Артём. — А откуда ты знаешь?

— Ну как же…

И Артём с изумлением узнал, что, судя по всему, магическое и внезапное торжество справедливости было связано с господином Рокстоком, который зачем-то навестил его родителей, положительно впечатлив отца (что было отдельным достижением) и, видимо, рассказал историю с исключением так, что она не делала Артёма наркоторговцем и любителем сомнительных развлечений. Слушал всё это Артём совершенно заворожённо и лишний раз убеждался, что мир в последнее время становится все загадочнее и непостижимее. Под конец мама осторожно спросила, не увлекается ли всё-таки сын этими глупостями, и Артём заверил её, как мог, что нет.

— Хорошо, — все ещё нервно сказала она, — а то кто-то у вас от этого помер.

— Как — помер? Кто?

— Не знаю, сынок, из студентов кто-то… Я же вас всех не знаю, да и не запомнила бы, наверное, если бы и знала. Отравился ими. Ты уж будь осторожнее.

— Ну мам, я же не идиот, — горячо возразил Артём, с ужасом понимая, что последнее время так был занят своими проблемами, что не заметил бы, если бы половина города перестрелялась.

Артём ошалело моргал, глядя на телефонный аппарат. Аппарат был ровно таким же, как минуту назад, с вытершимися буквами и цифрами под круглым диском. Он что-то ответил, как-то закончил разговор и положил трубку; голова шла кругом. Мысли в ней перебивали друг друга, толкались и не желали складываться в единый пазл; Артём снова поднял телефонную трубку.

Затем вышел из дома, сел на трамвай, но вышел за две остановки и на пути к дому попытался вновь упорядочить мысли.


Среди них появлялась и разрасталась мысль пугающая — на этот раз не о нём самом, не о его будущем, а о том, у кого этого будущего не стало, и, возможно, благодаря его же друзьям. Знакомым. Однокурсникам.

Рома — вот кто был его другом, как ни крути. Был тем вечером в квартире. Был другом, который пообещал зайти в деканат и после этого сбежал.

Был другом, из-за которого кого-то теперь не было.

Артём уже поравнялся с домом Рокстоков и едва машинально не завернул к Янтарским. Вовремя остановился. Он так давно их знал, что уже в какой-то степени они стали родными и даже пугаться взрывов Марьи Петровны стало частью его вселенной — а теперь он думает, не убийца ли, пусть и косвенно, их сын. Да и кто он такой, чтобы обвинять? Тоже хорош, пошел неизвестно куда, набрался, если бы не компания Ричарда, может и сам бы поучаствовал во всем остальном.

Нашёлся судья.

Да и Ромка, может, хотел ему помочь, но Марья Петровна всё решила за него и отослала куда подальше.


Он развернулся ко входу к Рокстокам и немного замялся, как бывало, когда он входил к Янтарским, опасаясь нарваться на Марью Петровну, распекающую всех на чем свет стоит. Но не нанести хотя бы визит семейству, которое, кажется, спасло его от отчисления, было бы верхом неблагодарности; и он набрался смелости и позвонил.

Глава 5

Порядочный человек

— Да? Янтарский у аппарата! А, Михаил Васильевич, здравствуйте-здравствуйте… Да, да, конечно, зайду.

Вениамин Борисович положил трубку и откинулся на кресло, с тоской уставившись на аквариум, принесённый в кабинет для успокоения нервов. Службы своей несчастные рыбки не выполняли, но таково было распоряжение высшего начальства, а с начальством Вениамин Борисович предпочитал не связываться, да и зачем ему доносить на рыбок? Потом, думал Вениамин Борисович, какие рыбки могут что-то поделать с ущербом, который наносит моей жизни окружающая среда в лице домашних и бесконечных начальств? За время работы одних непосредственных начальников он перевидал столько, что сбился со счёта и, например, не мог сказать, кто придумал завести аквариум, а кто — секретаря. Последняя идея, впрочем, была недурна, как и сама секретарь, девица с внушительными персями под обтягивающей блузкой, заставляющая что-то внутри Вениамина Борисовича трепетать. Сам Вениамин Борисович не одобрял подобного разврата у прочих, и признать тягу к подобному разврату у себя ему стоило больших душевных усилий. Пока он старательно убеждал себя, что нет ничего дурного в том, что ему приятно общество умной женщины, которая к тому же куда грамотнее писала.


Мысли Вениамина Борисовича безнадёжно скакнули за дверь кабинета, где находилась юная обладательница персей, и ему потребовалось усилие, чтобы вернуть эти мысли хотя бы к аквариуму как к предмету более безобидному. Впрочем, безобидность была относительна: каждый раз при взгляде на него Вениамин Борисович ощущал своё сходство с этими чёртовыми тупоголовыми рыбками, которые мечутся в огороженном стеклом пространстве и развлекают посетителей, дожидаясь, когда их покормят. С тех пор, как он это про себя понял, он в глубине души ожидал какой-нибудь катастрофы, которая бы его высвободила, и даже перестал толком работать; но прошло уже лет десять, и, как убедился Вениамин Борисович, этого даже никто не замечал. Кадровые перестановки всё равно зависели не столько от личных усилий, сколько от симпатий и антипатий, родства и преданности, и ещё каких-то интриг друг против друга, в которые Вениамину Борисовичу было тошно лезть; поэтому он оставался верным середнячком, занимал свой угол на пятом этаже здания, ждал, пока Что-Нибудь Произойдет.

Но ничего не происходило.


Каждый раз, когда его вызывали на ковёр, он надеялся, что ну вот теперь-то — всё, но вместо этого его даже иногда хвалили. Формально он руководил небольшим отделом, но по сути отдел жил как-то сам, за счёт прекрасных гиперактивных существ мужского и женского пола, преимущественно молодых и, в отличие от собственного шефа, заинтересованных — или хотя бы удачно делавших вид. Самые активные быстро продвигались наверх или уходили в другое место; часть входила в ряды рабочих лошадей, благодаря которым Вениамин Борисович, видимо, и выглядел временами деятельным и заслуживающим похвалы. С другой стороны, сам он, прекрасно это понимая, даже не пытался вмешиваться в процессы и вникать в происходящее, подписывал все приказы и заявления, никого не ругал, а речи из числа тех, что обязательно должен давать начальник своим подчиненным, чтобы поднять в тех боевой дух, длились у него не более десяти минут и состояли из двух пунктов:

— он рад работать с такими профессионалами,

— и не сомневается, что всё у них получится.

У других начальств это затягивалось часа на два, и Вениамин Борисович чувствовал, что за это ему благодарны.

Он вообще любил, когда ему были благодарны. И тишину.

К Михаилу Васильевичу идти не хотелось.


Впрочем, ещё было куда тянуть время, и он открыл очередной выпуск «Московского телеграфа» и перечитал некоторые статьи, особенно его беспокоившие. Затем взглянул на мерно тикавшие часы — время ещё было. Идти не хотелось.

Выудил из пачки, которую в уме называл «на растопку», «Ведомости московской городской полиции». Читать это по доброй воле никто не собирался, однако в государственные учреждения она исправно рассылалась; «в воспитательных целях», шутили служащие. Газета эта была под завязку набита чрезвычайными происшествиями и нарушениями правопорядка, постановлениями городской Думы и дешёвыми объявлениями обо всём подряд. Вениамин Борисович успел узнать о трёх кражах, одном поджоге, одном убийстве из ревности, самоубийстве какого-то студента-пятикурсника и раскрытии дела о торговле наркотическими средствами прямо в центре Москвы, когда тянуть стало уже некуда и пришлось подняться с кресла и потащиться к звонившему.


Формально Михаил Васильевич был старше его всего года на два, однако — то формально! По сути же Вениамин Борисович вечно чувствовал себя нашкодившим студиозусом, а то и гимназистом, входя к тому в кабинет. Сама манера держаться с людьми господина Веселовского заставляла окружающих быстро и безболезненно понимать свое подчиненное положение и мнение своё держать при себе, особенно в случае каких-либо противоречий. А противоречия и сам Вениамин Борисович не любил, даже противоречия малые повергали его в совершенно расстроенное состояние, что уж говорить о противоречиях с кем-то вроде Михаила Васильевича.

— Здравствуйте, здравствуйте, голубчик, садитесь, — и Михаил Васильевич любезно указал на кресло. Ростом он был среднего, а полноты — большей, чем полтора Янтарского, однако всё это, включая три подбородка и неестественно маленькие на широком лице очки, казалось, лишь придавало ему убедительности.

Янтарский сел. Нашкодивший школьник, как есть, который зачем-то пытается вести себя на равных с гремучей змеёй.

— Новости-то слышали? — светски продолжил Веселовский, поглядывая на собеседника искоса.

— Смотря какие, — уклончиво ответил Янтарский, пытаясь сообразить, о чём ему положено было слышать.

— Как же, как же! — всплеснул руками Веселовский. Глаза в очках так же немигающе косились. — Дальний Восток!

— Японцы? — наобум предположил Вениамин Борисович, который внешней политикой интересовался исключительно для подобных бесед. Походу, попал:

— Конечно! И Китай — измена, измена как она есть!

Про Китай, к счастью, как раз было в «телеграфе».

— Говорят, Пекин не допустит, — с большей уверенностью сказал Янтарский, припоминая содержание статьи. — Министр сделал заявление…

— Ну что вы, право дело, словно вчера родились, — снисходительно глянул на него Веселовский. — Министр…

И дальше Янтарскому выпала честь выслушать кусок лекции о внешнеполитических делах на Дальнем Востоке и на Востоке вообще, а заодно узнать о том, что таким молодым вообще в министерстве иностранных дел не место, и икра из-за этого только дорожает, потому очевидно, что это заговор.


Вениамин Борисович к моменту с икрой поймал себя на том, что уже заинтригован. Ясно было, что рано или поздно Веселовский вырулит на путь праведный и скажет, наконец, ради чего вызвал, но пока пути были более чем окольными. Возможно, Веселовскому нравилось, что можно вот так вот высказаться знакомому человеку, почти родственнику, но Янтарский допускал, что тот просто пытается вызвать его раздражение, растрачивая время попусту. Однако торопиться было некуда, а опыт выслушивания бессмысленных речей в собственном доме Вениамина Борисовича закалил.

— … и рыбные мануфактуры страдают, понимаете?

— Понимаю, — согласился Янтарский.

— Я рад, что мы с вами сходимся по этому вопросу, — вальяжно кивнул Веселовский и покрутил в воздухе Паркером. — Жаль только, что государство не склонно прислушиваться к тем, кто действительно понимает в происходящем.

«К счастью для всех нас», — подумал Янтарский. Вслух сказал:

— Марья Петровна передавала нижайший привет.

Это была ложь, но она, наконец, вывела Веселовского из дебрей спасения родины. Он поправил очки:

— Да-да, и Марье Петровне доброго здравия. Но боюсь, новые известия о её прошении могут вашу супругу несколько огорчить.

«Не ходить домой ночевать? А куда я денусь?».

На мгновение Вениамин Борисович представил драматическое бегство с секретарём в какие-нибудь джунгли (а лучше в пятизвездочный отель посреди них), но тут же отогнал эти мысли.

Веселовский, не дождавшийся реакции от собеседника, продолжил:

— Вы же знаете, Вениамин Борисович, моё тёплое отношение к вашему семейству, нашу долгую дружбу…

Ещё пять минут о том, как ценит Веселовский родственные узы. Янтарский пал духом.

— … И я никогда не отказывал драгоценнейшей Марье Петровне в просьбе! — патетически продырявил воздух напротив себя ручкой Веселовский, оставаясь, впрочем, вполне спокойным. — Но бессильны мы перед силами вышними, увы.

Янтарский все ещё выжидательно молчал.

— Понимаю, — развел руками Веселовский, — понимаю. Разочаровал. Да. Но — увы! Не всесилен. Сделал что мог. Но — они!

— Они? — повторил Янтарский.

— Увы, — вздохнул Веселовский, на вкус Вениамина Борисовича излишне притворно. — Не подумайте, Бога ради, что мне безразлична судьба вашего наследника…

— Что вы, — сказал Янтарский. — Все мы очень переживаем.

— Я всё так и передал, в точности, живописал картину страданий, прекрасный нрав вашего сына…

Янтарский порадовался, что не попросил воды, а то сейчас бы поперхнулся.

— … практически всё замяли. Но, понимаете, — Веселовский понизил голос, — одно дело всё же учеба, это дело привычное, понятное. А тут-то — сами понимаете!

Янтарский задумался, слишком ли поздно признаться, что он ничего не понимает.

— Мне так и сказали, мол, одно дело — в учёбе пособить или глаза на что закрыть, дать одаренному чаду второй шанс.

— В случае Романа минимум четвёртый.

— Видите! Я всё устроил. Однако же поймали этого Яковлева, и закрутилось.

— Яковлев, — осуждающе сказал Янтарский. Веселовский сочувственно качнул подбородками:

— Увы. Паршивая овца! Мать-одиночка. Всё с ним было ясно. Конечно, он пошёл клеветать на приличных людей…

Вениамин Борисович снова ощутил неподдельный интерес. Что его сын делал с этим Яковлевым? Грабил старушек?

— Не подумайте, что я сколько-нибудь поверил этим слухам!

— Нет-нет, что вы!

— Я отстаивал честь и достоинство перед всеми чинами, и, поверьте, все они считали, что Яковлев лишь из чувства зависти опустился до клеветы!

— Так, — сказал Янтарский, — и что же изменило их мнение?

Веселовский снова драматично развел руками.

— Простите меня, и вы, и супруга! Но вот буквально на днях имел разговор: было сказано, что появились новые лица, новые свидетели и что заинтересовались ВЫШЕ, — Веселовский возвел взгляд к потолку и снова покосился на Янтарского. — Не сомневаясь в добродетелях вашего сына, господин проректор всё же вынужден уступить, а с ним, увы, и я лишаюсь возможности повлиять на участь Романа Вениаминовича.

«Мне кранты».


В кабинете он опасливо набрал номер съёмной квартиры сына.

— Здравствуйте, Вениамин Борисович! — узнал его друг, имени которого Янтарский, конечно, не помнил. — Ромы нет. Марья Петровна сказала, он уехал к родственникам…

— О, — сказал Вениамин Борисович. — Ну да. Конечно. Совсем забыл.

— Не предупредил и не оставил квартплату, — пожаловался парень на том конце трубки.

— Бывает, — ответил Вениамин Борисович, прекрасно понимая, что несет чушь. — А что там за слухи про Яковлева?

Всё-ещё-безымянный друг с чувством рассказал про наркотические средства, и тут Янтарский-старший наконец сопоставил события с газетной заметкой. Он пообещал сообщить о возвращении Романа, но забыл об этом раньше, чем положил трубку. По всему выходило, что Марья уже в курсе происходящего и просила Василевского попросить за сына… но полиция наткнулась на этого Яковлева, и дело приняло дурной оборот. Марья предусмотрительно отправила Романа подальше из столицы, пока она не замнёт дело, и сейчас наверняка перебирает знакомых.


Это значит, с тоской подумал Вениамин Борисович, что завтра-послезавтра его отправят с визитом к двоюродному брату, человеку жёсткому и болезненно принципиальному, чего Марья никак не желала понимать, равно как и множества других вещей. Поначалу он пытался ей объяснить, питая надежды, что она, как и всякий разумный человек, поняв устройство мира перестанет с ним спорить, однако выяснилось, что не понимала Марья очевидных вещей не от глупости, а от нежелания их принимать. Это было своего рода позицией: я отказываюсь это понимать, следовательно, этого не существует. Понимала же она, разумеется, то, что подтверждало её взгляды и не заставляло в них усомниться.

Так и выходило, что это не кузен Вениамина Борисовича — человек неподкупный и несговорчивый, а это Вениамин Борисович просто не умеет найти к нему правильный подход.

Подразумевалось: не то, что другие. Другие-то умеют.


Чем сильнее Вениамин Борисович оглядывался на других, тем сильнее подозревал, что эти «другие» существуют разве что в голове его жены вместе с той предполагаемой «другой» жизнью. Все логические объяснения разбивались об эту воображаемую идеальную жизнь, которая почему-то должна была Марье Петровне достаться и происходить. Она обвиняла его в недостатке денег, хотя поначалу он раз сто, не меньше, оправдывался: самолетостроение казалось прекрасным вложением денег его родителям, никто не мог подозревать, что дирижабли потеснят их, а потом и полностью выгонят с пассажирских перевозок. Родители поступили разумно с вложенным капиталом, и он последовал их примеру — нельзя же на полном серьёзе обвинять его в том, что у них не было машины времени?

Но нет, ничто не трогало Марью. Деньги должны были магическим образом преумножаться, а он — делать карьеру несмотря на все заверения, что продвигать по службе его мало кому интересно. Чужие мужья все сплошь были идеальными отцами, ежедневно приносили большие доходы, сопровождали жён на светские рауты и выглядели как Аполлоны и Адонисы.


Поэтому когда он, привычно уступив жене, отправился к кузену, то просить за сына даже не собирался.

— Прости, — сказал Игорь, когда они остались вдвоём, — сам понимаешь. Виновен — значит виновен. Могу лишь не выдавать твой визит полицейским.

— Понимаю, — махнул рукой Вениамин, — пустое. Вырастила балбеса…

— А вот я всегда говорил, что мальчика надо в кадеты! — отрубил Игорь. Вениамин посмотрел на его суровое лицо бывшего офицера — тот был уволен со службы по состоянию здоровья, но, как казалось Вениамину, душой так и остался с ней. Марья за глаза называла его солдафоном, и когда Роман был маленьким, Вениамину тоже казалось, что отправлять ребенка в кадетский корпус, учить маршировать, когда тому ещё положено гонять голубей и запускать воздушных змеев — это перебор. Однако — вот к чему пришли: может, Игорь и прав. Дисциплина Роману бы точно не повредила.

Игорь продолжил, нарезая воздух ладонью:

— Все эти вот вещества — от чего? От бесцельности. Должны быть у человека цели, идеалы — тогда ему самому на эту дрянь не захочется тратить время, деньги, здоровье. В тех же кадетах что хорошо? Уважай старших. Защищай родную землю. Дисциплина. А для чего дисциплина? А от того, брат, что с дисциплиной ты всего добьешься, любую гору одолеешь. Потому что себя надо в руках держать. Не позволять распускаться.

Вениамин тайком глянул на выпирающий из рубашки живот. Он всегда чувствовал себя каким-то недобрутальным на фоне Игоря. Хотелось тоже нарезать воздух ладонью, но не перед кем и у него бы быстро устала рука.

— А вы — что? И ты, брат, тоже виноват. Нельзя воспитание парня женщине доверять! Она его так и будет голубить, по головке гладить, вот и вырастет черти что. Тебе надо было за него браться, а она — с девицами сидела бы, с пяльцами-вышивальцами, что у них там.


Вениамин даже не пытался объяснить Игорю все невозможность его предположения. Бурная энергия Марьи от сидения за пяльцами взорвала бы пару домов. А что было бы с ним, если бы он просто попытался наказать расшалившегося мальчика… Неудивительно, что тот чувствовал себя под защитой личного торнадо.

И Вениамину даже где-то в глубине души захотелось, чтобы торнадо Романа в кои-то веки не спас. Мелькнула мысль — а не выяснить ли, где прячут мальчика? Пусть в конце концов хоть раз почувствует на себе последствия своих поступков.

И ещё за этим — ещё более тайная мысль — а Марья наконец почувствует последствия своих.

Но он не должен был так поступать. Он был хорошим человеком. Он был отвратительно хорошим человеком, который, даже живя с полной мегерой, обвиняющей его во всех смертных грехах, не изменил ей с обладательницей чудных персей. Он уже прожил всю жизнь порядочным человеком и проживет её именно так до конца.

— Да, — сказал Игорь, — натворил делов. Думает, его не найдут? Найдут. Не знаю, на что она рассчитывала. Ректорат не вылезает из допросов. Три университета шерстят.

— А я думал, уже всё раскрыли, — не понял Вениамин. Игорь бросил на него раздражённый взгляд:

— Ты думаешь, там три человека было? Пять? Господи, как ты можешь быть таким беспечным, человек умер!

Вениамин несколько раз прокрутил в голове последнее слово, прежде чем отважился переспросить:

— Умер?

— Да, студент! Отравился до смерти вот этим самым. Ты газеты читаешь?

— В сегодняшней было самоубийство, — сказал Вениамин не слушающимся голосом.

Игорь молча покачал головой.

Глава 6

Бонни и Клайд

Всё было хорошо.

Роман в этом и не сомневался, но всё же было приятно ощущать свою правоту. Он сидел в плацкартном вагоне поезда Москва-Нижнемирск, справа от него за стеклом пролетали густо припорошенные снегом ели, прямо перед ним позвякивал в имперском подстаканнике стакан с горячим чаем, а слева сидела красивая женщина Аглая и разгадывала кроссворд, покусывая при этом пухлую нижнюю губу. Густые угольно-чёрные волосы чуть вились, одна из прядок непослушно свешивалась на щеку; Роману захотелось так же, как тогда, схватить её за волосы и намотать их на ладонь, чтобы лицо её покорно запрокинулось. Тогда было именно так: быстро, резко, больно — она укусила его в плечо — и безумно страстно. Стоило ему оторваться, отпрянуть, как она, сверкнув глазами, снова бросилась на него — как змея, как хищный зверь, завертелась — не останавливайся, не останавливайся, ну же. Яростная, и при этом плавная, податливая, как растопленный воск, словно не знала о том, что можно позволять мужчине и на каком по счёту свидании, словно не было других мужчин, а был только он, и ему она доверяла своё тело и принимала его столько и так, как он сочтет нужным.

Это пленяло.


Рядом с ней ему стоило больших усилий усмирить организм и не прикидывать ежеминутно, где именно и в какой позе он смог её отыметь. Они уже успели заняться этим в туалете — она жаловалась на вонь, и он зажал ей нос — а теперь можно было бы и здесь, если бы попутчики вышли раньше. Какого чёрта их всех несёт в Сибирь? Приличные люди едут в столицы.

Он отпил чаю, всё-таки поднялся и отправился через пошатывающийся вагон, полный запахов варёных яиц, грязных носков и водочного аромата, к туалету. Интересно, лет в сорок у него, наконец, перестанет вставать от одной мысли о сексе? Выпустив бабку с ребёнком, вошёл, закрыл дверь, прислонился к ней и — ему не надо было закрывать глаза, чтоб представить её тело: не слишком большая, но хорошей формы грудь, талия, широкие бёдра, которые…


Закончив, он поискал бумагу, но, как водится, её не было: зато кто-то сердобольный оставил газету. Что ж, газета тоже сойдет; по иронии судьбы она оказалась полицейской, и Роман с особенным удовольствием её использовал. Оставил кусок страждущим, бегло взглянув — это были полосы с объявлениями, а из новостей осталось лишь чье-то самоубийство. Слабак или идиот: лишить себя жизни, когда она так невозможно хороша! Вернувшись на место, Роман упомянул об этом Аглае. Та взглянула на него своими тёмными раскосыми глазами, чуть улыбнулась, отчего на щеках у неё образовались ямочки:

— Отец Угрим велел бы сбросить труп в реку.

— Почему?

— Грешно. Жизнь дана не для того — это если кратко.

— Длинно и не надо, — отмахнулся Роман, заметив интерес к разговору со стороны соседей, и уставился снова в окно.


Ещё сутки пути, и поезд медленно подполз к станции, на которой Роман и Аглая сошли. Единственный страж порядка отсиживался внутри здания и безразлично скользнул по ним взглядом. Зато поднялся со скамьи другой человек, мужчина в шубе до колен и огромных меховых рукавицах, размашисто поклонился Аглае, кивнул Роману и, всё так же без слов, развернулся и пошел к выходу.

Роман не выдержал, бросил взгляд на полицейского — тот, отвернувшись, беседовал с кассиршей.

— Разве вы не скрываетесь? — спросил Аглаю, но та снова улыбнулась:

— Чудные вы, москвичи! Здесь все знакомые, что скрываться! Сюда же торговать возят.

— Ты же говорила, что деньгами не пользуетесь?

— Мы — нет, а старосты собирают десятину и возят сюда.

— На продажу? — въедливо уточнил Роман. Аглая закатила глаза:

— Обмен! Меняют на полезные для всех вещи. И хватит уже разговоров, холодно.

Роман заподозрил, что истинная причина была в том, что они нагнали молчаливого мужчину на выходе из вокзала. Там стояла потрёпанная машина; вещи убрали в багажник, Аглае открыли дверь спереди, а вот Романа отправили назад, к двум женщинам и корзинам, замотанным сверху тряпками. Поехали.

Воняло луком и прогорклым маслом.

Автомобиль, рыча и подскакивая, переваливался по заснеженному бездорожью; в окне быстро кончился город и потекли бесконечные серо-белые поля.

От Аглаи виделась одна меховая шапка. Может, зря поехал?


Делать всё равно было нечего, и Роман лениво покатал эту мысль в мозгу. Можно было бы, как он убедил мать, поехать к тетке под Тулу, отсидеться там. Сомнительно, чтобы кто-то стал его там искать; а если бы и стал, то есть ещё дальние родственники в Вельске; правда всё, что о нём помнил Ромка, был февральский холод — но родичи наверняка отпаивали бы его из самовара. Да что там делать, куда пойти? Скука.

Остаться в Москве — нет, это не вариант. Даже мать согласилась, что до конца этой заварушки ему лучше не появляться. Сейчас московские неприятности казались далекими и несущественными. Какая-то часть Романа, правда, немного жалела Тёму; впрочем, для всех так будет лучше, повторил он себе ту же фразу, что и говорил матери. Его не сильно потреплют — ну приедут родители, ну будет неприятный разговор — но вряд ли отчислят. Вид паникующего Артёма его раздражал — словно он не понимал этого, и словно не понимал, что у Ромы не оставалось иного выхода. Идиот. Недаром даже у недалекой Сони получалось им верховодить.

Хотя Артём и раздражал вечными попытками угодить родителям, учителям и быть хорошим и удобным для всех окружающих, всё же зла Роман ему не желал: дружить мы, конечно, перестанем (хотя и в этом, зная мягкий нрав Тёмы, Роман не был уверен до конца) и хорошо бы, чтобы это заставило его пересмотреть планы на Соню, эту маленькую глупую крыску. Именно так он представлял себе её — крыса, с хвостиком в виде косы. Вцепится, оглянется — и тащит в норку.

Вернусь — посмотрю на её лицо… Машину подбросило на очередном ухабе, и Романа ударило по ноге чужой корзиной. Так зачем он вообще туда прется? Настроение его снова изменилось: с тоской подумал, что уже давно бы пил у камина домашнее вино, к тому же тульский дядька очень прилично играл в бридж и преферанс. Тащиться в такую даль ради сомнительных перспектив?


Впрочем, перспективы прояснились довольно быстро. Машина остановилась напротив кладбища: над сугробами виднелись верхушки крестов. Аглая вышла, открыла дверь, Рома вывалился, машина фыркнула и потащилась вперед без них.

— Вещи наши Федот сам отвезет, — сказала Аглая и протянула руку в сторону, — вот.

Рома обернулся.

— Оно?

— Да.

Напротив кладбища, с другой стороны дороги были видны кирпичные развалины старинной церкви, на крыше которой покачивалась на ветру берёзка, а за ней виднелись уже развалины не опознаваемые, в которых колонны перемежались с деревьями. Крыши не было.

Рома сделал шаг к ним в сторону, но Аглая схватила его за руку:

— Не сейчас! Нас хватятся.

Он постоял, изучая; затем решил согласиться.

— Но тянуть не будем.

— Сама не жажду.

— Ты уверена, что за нами не будут следить?

— Будут. Но ночью вряд ли. Здесь работы столько, что в полночь народ дрыхнет без задних ног. В шесть утра подъем.

— Уложимся, — и Роман довольно зашагал вслед за машиной. Пройдя немного, заметил тропинку, ведущую в лес, и пробежался по ней, увязая в снегу. Вознаграждение последовало: за соснами показался вид, от которого захватило дух: широченная река, засыпанная снегом, на дальнем берегу сплошь лес, а на ближнем, под утёсом — деревенские дома, из крыш которых летел дым в свежий морозный воздух. Рома оглянулся, улыбаясь:

— Ну и местечко вы, Аглая-краса, отхватили!

Аглая подошла к нему, румяная, чуть раздосадованная:

— Что ты убегаешь! Надо вниз, меня ждут.

— Ах, ждут! Ждут — это другое дело, — Рома обнял её, прижал к себе. Она молчала, улыбалась.

— Радуйся, что сейчас зима, а то… — он наклонился к ней, поцеловал пухлую искусанную губу. И ещё раз.

— Рома, вечером, — она отстранилась, прерывисто дыша. Он кивнул, приходя в себя. Вечером. Они здесь по делу.


Поселение его разочаровало. Не сильно, но всё же — глядя на простые деревенские дома с заборчиками он понял, что ждал большего. Аглая словно почувствовала это и, оправдываясь, сказала:

— Зимой все по домам, только в воскресенье на проповедь выбираются. А летом тут многолюдно, праздники на берегу…

— Что празднуют?

— Ну как — что… Обретение пророка Феоктиста, например, — усмехнулась Аглая и поправила выбившуюся прядь. — Не дни рождения и не новый год, если ты об этом. А вот наш гостевой дом…

Уже интереснее. Дом представлял собой трехэтажный терем, добротно срубленный, украшенный сверху какой-то свесившейся тряпкой — видимо, флагом — а вокруг деревянные столбы; подойдя ближе, Роман понял, что на столбе вырезано человеческое лицо с длинным носом, глазами с дырами в них и полосами, изображающими волосы.

— Двенадцать идолов, помнишь, я тебе рассказывала?

Он ничего не помнил, потому что в эту ересь толком не вслушивался, но кивнул. Идолы так идолы. Они поднялись на крыльцо и вошли внутрь. Щёки обдало теплом, в нос бросился запах свежего хлеба. А они тут неплохо устроились!


Пока Аглая взяла на себя политесы, Роман оглядывался. Их провели в просторную комнату, очень чистую и залитую светом из широких окон; по углам гнездились картины с какими-то бородатыми мужиками — наверное, с этим самым Феоктистом или идолами, шут их знает: мужики, словно не одобряя такое несерьёзное отношение, сжав губы, таращились на Романа. Помимо картин, были ещё свечи; пластиковые цветы, которые он видел в последний раз на похоронах, разноцветные бусы свешивались с гвоздиков, заботливо прибитых рядом с картинами; под ногами лежали мягкие тряпичные коврики — один-в-один как те, которые бесконечно из остатков тканей шила его бабка-рукодельница (когда не шила, вязала такие же бесконечные шарфы). Одна из стен была занавешена длинными шёлковыми шторами, под которыми просвечивали картины и предметы — должно быть, священное место. Роме захотелось сунуть туда нос, и он, улучив момент, подобрался ближе, к бородатому мужику со смуглым лицом, который что-то втолковывал:

— Non, je n’est apprende pas… Verstehen Sie? Do you understand?

— Ферштейн, ферштейн, — махал на него собеседник с совершенно заурядной сельско-славянской физией, голубоглазый, русый — хоть помещай в учебник как образец. — Про-рок Фе-ок-тист! Понял, дубина?


Пальцем при этом он тыкал в картину сбоку от штор, где черноволосый и черноглазый мужчина, похожий скорее не на пророка, а на дьявола, мрачно таращился перед собой, назидательно подняв указательный палец. Впечатленный пророком и пальцем иностранец пытался продолжить беседу с этим диким русским, и Роман, напустив вид полной беспечности, оглянулся, а затем отодвинул штору. Однако! Быстрого взгляда хватило, чтобы понять — там, под этим жалким прикрытием, висит настоящая икона, богато отделанная золотом и камнями, а рядом ещё и лежит книга в кожаном переплете. Сердце Романа заколотилось, он взглянул на собеседников сбоку:

— Ja-ja… Ich weis…

— А его сменил отец Угрим… Вон, вон туда смотри — в том углу висит…

Роман подошел ближе к занавеске и снова её отодвинул, уже нацелившись взглядом на книгу. Сощурился, оббегая взглядом — кожаный переплет, золоченый обрез, золотое тиснение… «Оригинальное орнаментальное тиснение в византийском стиле», всплыло в голове. Он понятия не имел, что это значит, но кто-то был готов выложить за это полмиллиона рублей. Кто-то — шестьсот тысяч.

Игра определенно стоила свеч.

— Месье? Туды нельзя, — наконец обратил на него внимание крестьянин, и Роман задёрнул штору и обернулся, дружелюбно улыбаясь и немного растерянно разводя руками:

— Премного извиняюсь, не знал. Впервые здесь.

— Да вы русский? — обрадовался его собеседник с видимым облегчением. — А я уж так утомился балакать тут… Я тут вроде толмача, только с этими вот — он махнул в сторону иностранца, который изучал очередной портрет — разве сладишь!

— Не знал, что сюда приезжают иностранцы, — искренне признался Роман: Аглая об этом не говорила. Мужичок рассмеялся, показывая жёлтые кривые зубы:

— И ездят, и ездят… Не наездятся все. Но, — поучительно добавил он, видимо, вспомнив о миссии, — оно и верно: пусть к нашей вере открыт и каждый пусть приобщается. От нас не убудет.


Роман покопался в воспоминаниях, но всплывали какие-то разрозненные куски, видимо, впечатлившие его сильнее прочего, — вроде грядущего конца света и того, что начаться он должен был почему-то с Северо-Американских Штатов, а затем перекинуться на Японию. Япония-то чем тебе не угодила, мысленно спросил он мрачного мужика на портрете, но мужик смотрел так, словно угодить ему можно было, только предварительно померев. Свести бы его с маменькой и посмотреть на войну миров!

К счастью, его собеседника теоретическая подкованность Романа не волновала:

— С Аглаей Ильиничной приехали?

— Да, — Аглая, как назло, не возвращалась.

— Видели уже наши достопримечательности? — подмигнул ему мужичок, снова показывая зубы в улыбке. — Могу показать.

Истолковав по-своему отсутствие яркого интереса, поспешил уточнить:

— Мне все равно француза вести с корейцем, не затруднюсь!

Роман для себя уже понял, что в поселении смотреть не на что, но сообразил, что выделяться не стоит, и дал себя вывести в компании с бородачом и маленьким щуплым азиатом, укутанным шарфом по самый нос.


Они навернули километров по поселению, дома в котором мало отличались друг от друга. Прошли мимо местного аналога школы, дома лекаря, мастерских, в основном пристроенных сбоку с обычным избам; зашли в теплицу-оранжерею, где Роман на всякий случай поискал взглядом какие-нибудь дурманящие травы или редкие орхидеи, но тщетно; дошли до берега реки и потопали по нему до маленького круглого здания, оказавшегося чем-то вроде часовни — назначение её Савелий Иванович объяснял очень затейливо, прыгая между восхищенными пассажами об отце Угриме, который «принял веру истинную в тёмный час и пронес сквозь тьму», рассказами о строительстве («каждый руку приложил, никто в стороне не остался») и горестно-завывающими упоминаниями о пророке. О том, понимают ли его иностранцы, Савелий заботился мало, предпочитая обращаться к Роману и переводя время от времени ключевые слова — в основном имена отцов. Иностранцы, впрочем, были впечатлены и благоговейно рассматривали всё, на что указывал Савелий: Роману пришла в голову мысль ткнуть пальцем с одухотворенным видом в забор или бревно и посмотреть, как они восхитятся, но, как назло, ничего рядом подходящего не было.

— Я думал, сюда посторонним вход заказан, — без обиняков сказал он Савелию, когда на очередном пункте их экскурсии иностранцы стали таращиться на свод правил «Истинно верного Учению, Роду своему, Земле и Вере своей душой преданного», приколоченный к стене дома. Справа и слева свод был разрисован цветочками вроде тех, которые висели в гостевом тереме, разве что бусы к ним не полагались.

— Сюда? — Савелий ткнул пальцем в дом. — Ну дык, там старосты живут, решения принимают. Зачем тебе туда?

— Не-не, — поправился Роман, — в общину. Выходит, сюда вот так может иностранец приехать и всё посмотреть?

— Э не, — отмахнулся Савелий. — Просто так никто сюда не приезжает, только люди надёжные и к надёжным. А иностранцы — те жить едут, да-да, — он заметил удивление Романа, — у нас тут хватает людей разных, приезжают, строятся и живут со всеми. Вера наша сильная и праведная, чувствуют это и тянутся, а язык учится, дело нехитрое. С чего, думаешь, я так балакаю? То-то.

Роман подумал о книге, но спрашивать не рискнул. Спросил другое:

— Когда мы въезжали, я заметил развалины, напротив кладбища…

Савелий хлопал ресницами:

— Развалины?

— Да, кирпичные… Тоже жили? — задавая этот вопрос тоном светским и немного любопытным, про себя Роман готов был сменить тему. Лицо Савелия, однако, прояснилось:

— А! То старая церковь и усадебный дом пророка Феоктиста, — голос у него снова принял лёгкий оттенок встречи с божеством. — Жил пророк раньше в нём, а церковь для служений была.

— А почему она из камня, а тут всё деревянное?

— Дык церковь-то старинная, строили её для бесовских этих религиозников, предавших истинную веру, — убежденно сказал Савелий, — и в доме усадебном ещё помещики жили или графы, тут уж не знаю. Но без истинной веры ничто не пойдет, вот и они разорились, деревни пустели, и вот на этом месте пять домов осталось, священник уехал, бо не ради веры он был тут, а ради злата…

«Прямо как я», — испытал симпатию к священнику Роман.

— … а усадьба сгорела.

— Так, а пророк?

— Во-о-от, — довольно продолжил Савелий, наслаждаясь эффектом, — а пророк Феоктист пришел сюда с первыми, самыми верными людьми своими и сказал, что землю эту от скверны очистит и церковь будет служить обращению к богу истинному, а в усадьбе они будут жить, пока у каждого не появится своего дома на земле, и так молились они и строили, строили и молились, и росла наша община и ширилась, и терем этот строили, чтобы пророк Феоктист мог там с новоприбывшими общаться, и молельню рядом, в центре общины, а сам он оставался жить в усадьбе и ухаживать за церковью, чтобы любой мог прийти и вознести молитвы радостно и искренне, или исповедоваться.

— Исповедоваться, — повторил Роман, пытаясь удержаться от замечания, которое так и напрашивалось после рассказов Аглаи. — Ага.


Иностранцы оторвались от правил, и Савелий потащил их к каким-то священным камням размером с собаку. Роман понял, что суть религиозного мировоззрения и учения ускользает от него настолько, что он даже не в состоянии понять, как эти камни, идолы, пророки и молельни соотносятся друг с другом, и кому и в какой последовательности здесь молятся.

— Потом, — сказал Савелий внезапно почти на ухо, и Роман чуть не подпрыгнул, — потом тьма спустилась на нашу землю. Двадцать лет пророк Феоктист боролся с ней, отгонял от вверенной ему земли и паствы — но забрала она пророка, забрала на небеса прямо в огне.

Роман прикинул, что с берега реки пожар не видно, пока он не дойдет до деревьев над склоном.

Удобно.

— Горел огонь три ночи, и три дня, — патетически вещал Савелий, вскидывая руки, — и ничто не могло потушить его, такой был он силы, а когда утих, одни стены остались и сказал тогда отец Угрим: место это проклятое.

— Proklaytoye? — переспросил бородач, и Савелий яростно закивал:

— Проклятое, проклятое! — показал пальцем в лес и провел ладонью по горлу, — Нельзя ходить.

Иностранцы неуверенно закивали. Роман решил убедиться:

— И больше никто не ходил?

— Нет! — отрезал Савелий и шмыгнул носом. — Отец Угрим за такое отлучит.


Значит, Аглая не врала. Ромка огляделся: солнце уже собиралось садиться, а на небе по-прежнему было ни облачка. Отлично, просто отлично.

Глава 7

Интермеццо

«Ведомости московской городской полиции» от двадцать второго февраля 19… года

«Продается „Энциклопедия верований и сказаний для юношества“, „Товарищество М. О. Вольф“, 1923, состояние хорошее, писать а/я 113».


«Ведомости московской городской полиции» от первого марта 19… года

«Куплю „Энциклопедию верований и сказаний для юношества“ в любом состоянии, писать 115 Иванову И. П. до востребования».


Письмо без обратного адреса:

«Думаю, вам будет любопытно взглянуть. С.»


Приписка ниже другим почерком:

«!!! Самоубийца!»

Глава 8

Новая волна

«Совсем жить надоело», — подумала Оля, покосившись на девушку с идиотским именем Изабелла.

— Тебе не кажется, что она как-то странно… — Ричи замешкался, подбирая слова, и Оля тут же пришла на помощь:

— Она просто странная! Не обращай внимания.

Ричи нахмурил брови. Ему шло хмуриться.

— Нет, Оля, с остальными она нормальная. А со мной… Помнишь, на черчении?

— Да, — еле сдерживаясь, сказала Оля. На черчении эта раскрашенная кикимора умудрилась сломать его линейку.

Деревянную. В руках.

— Я уже не знаю, как её отогнать, — с чувством жаловалась Оля Яночке, которая, обручившись, потеряла последний интерес к учебе и изобретала все возможные способы чтения любовных романов под партой. Хорошо в Яночке было то, что та неизменно занимала Олину сторону, в том числе потому, что Оля обручена ещё не была, а романы после марша Мендельсона обещали райские сады наслаждения. Изабелла целых полгода опасности не представляла, поскольку была увлечена каким-то мужчиной вдвое себя старше и писала ему страстные письма; но стоило Оле войти в число если не друзей, так приятельниц Ричи, так что-то разладилось у Изабеллы, а может быть, она решила расширить число завоеваний и обратила внимание на молчаливого длинноволосого юношу, всё ещё сказочно красивого по мнению Оли. Которая, в свою очередь, так свыклась с мыслью о том, что именно эти длинные тонкие пальцы музыканта наденут на её палец кольцо, что — в общем, никаких Изабелл.


Конечно, мерзкая Изабелла была красива. Явно проводила по часу в день перед зеркалом, причесывая каждый волосок. Форма гимназистки та же, но украшения — «папа привез из Швейцарии». «Когда мы отдыхали в Париже». «Настоящая кухня — только в Италии». «Как можно учить историю, не побывав в Греции?». Фу-ты ну-ты.

Оля, положим, была в детстве в Греции — ну и что? Развалины и развалины. Больше всего ей запомнились огромные порции вкусной еды и то, что греки все сплошь были весёлые люди. Ну и море. Как не быть весёлым, когда у тебя тёплое море под боком?

Она бы тоже от него не отказалась. Уехала бы плавать на корабле и сходила бы только чтобы поесть и залезть на какую-нибудь симпатичную историческую гору.

Изабелла же уезжала, приезжала и всем рассказывала, что на один Рим нужно хотя бы неделю. Ладно-ладно. Пусть берет Рим. Но вот от Ричарда руки прочь.


Несколько утешало, что Ричи словно не понимал, что выглядит как записной красавчик, на уроках учился, читал толстенные книги, ко всему подходил с убийственной серьёзностью и явлению возле себя знойной Изабеллы рад не был. Ну или тщательно это скрывал. Та же не скрывала, что двум таким выдающимся личностям с выдающимися именами стоит быть ближе, поэтому Оля удвоила усилия по защите бедного Ричарда от некоторых тут.

Хорошо иметь верных подруг! Яна открыла тетрадь на последней странице и застрочила:

«Оля, паника!!! У Этой др».

Оля взглянула на преподавательницу литературы, но та удачно возвела взгляд к потолку, цитируя какие-то стихи.

«Она что, тебя зовет?».

«НЕТ!! Думай головой! Ричард!!!!».

«Не-е-е-е-е-е-е-ет».

«У неё с собой приглашения. В красный горошек!»

Отвлекать на уроке Ричи был дохлый номер. Оля дождалась перемены, смахнула всё с парты в портфель и поймала Ричи на выходе из аудитории, выложив скороговоркой новости.

— О, — на обычно спокойном лице Ричи отобразилась целая гамма чувств. — Я не смогу просто отказаться, да?

— Ну, — сказала Оля, испытывая смешанные чувства, — она будет тебя ненавидеть, и все её подруги и их друзья. И вообще.

— А если у меня уважительная причина? Я, эм… я иду на лекцию. Очень важную.

— Ну…

— Кстати, хочешь, пойдём вместе? По киноискусству. Будут показывать новую волну. В прошлый раз был итальянский неореализм.

Из этого набора слов Оля выцепила словосочетание «пойдём вместе», и этого было вполне достаточно.

— Да. Да. Конечно. Очень интересно, — сказала Оля. — Очень уважительная причина.


У неё, конечно, были подозрения, что Ричи предпочел её в качестве наименьшего зла — но, с другой стороны, как там было? Один маленький шаг для человека… и всё такое. Главное, не прозевать. Подготовиться. Найти дома духи.

Оставшиеся дни до этой чудо-лекции она размышляла, в чём же пойти. Что-то такое соблазнительное, но не перебор, ведь это лекция; с другой стороны, если будет кино, значит, потушат свет, романтическая атмосфера… а может и не слишком. Вдруг надо будет отвечать на вопросы? Тогда она точно опозорится. Книги и журналы по искусству дома заканчивались на театре; Оля подозревала, что где-то на нём бабушка её умерла, и больше никого в доме оно не интересовало. Удалось выяснить, что эта самая волна — это что-то французское, но из французских фильмов Оля помнила только комедии с Луи де Финесом. Но чтобы серьёзный Ричи такое смотрел? Может, «Фантомас»? Хорошо бы это был он!


В конце концов она остановилась на шерстяном платье. Грудь в нём всё ещё не появилась, зато утащенный родительский широкий ремень недвусмысленно обозначал талию. На шею полагался какой-нибудь платочек или шарфик, но у Оли и сестер всё было то детское, то допотопное, и в итоге пришлось идти без. Конечно, не обошлось без приключений: как только Оля в Тот Самый День забежала домой, активировалась маменька, которая последнее время бесилась по малейшему поводу:

— Что ещё за лекция?

Подробностей Оля не спрашивала, но вот уж врать она научилась отменно и тут же сочинила историю, в которой фигурировали семинары, преподаватель, история искусств и волшебное слово «оценка». Не отпустить у Марьи Петровны не получалось, и та мрачно отступила, потребовав, чтобы Оля взяла с собой одну из сестер:

— Пусть просвещаются!

Внезапно взявшаяся страсть матери к культурному просвещению дочерей озадачивала Олю (Рокстоки что ли повлияли? С себя бы что ли начала или с отца), однако ругаться не было времени. Она, быстро прикинув, согласилась на Софу, и пошла с Дашкой сооружать себе причесон. Ей нравилось, что с зачёсанными наверх волосами она выглядела старше, и Дашка была солидарна:

— Вот, барышня — не гимназистка, а интересная дама.

Даже неизменно выпирающий нос, причина неизменных же Олиных страданий, так выглядел не бессмысленно-уродски, а делал её похожей на какую-нибудь греческую бабу из статуй.

Софа, конечно, не рискнула возражать матери, хотя её явно отрывали от чтения, но на себя нацепила первое попавшееся — штаны, в которых она у тульской тётки каталась на лошадях, вылинявшую водолазку, волосы перевязала обычной резинкой. Ольга поспешила выпихнуть её из дома под прикрытием Дашки до того, как мать увидит красоту и женственность облика младшей дочери и выбесится ещё на полтора часа.

— Позвала бы Соню, — сказала Софа. Оля возмутилась:

— Да пусть идет лесом! Со своим Андрю-ю-юшей!

Софья улыбнулась.

— Нет, ну а что это такое? — вскипела Оля, готовая вскипать по этому поводу примерно бесконечно. — Тебе весело, а она все просчитала, отхватит себе предложение и фабрики у неё в кармане. Не зря к Роману подлизывалась, Ромочка-Ромочка, любимый братик. Ай, черт с ней.

Спохватилась:

— Я только не знаю, что там будет, если что, матери ни слова.

— Ну ясное дело, — Софья помолчала. — Так ты сама не знаешь…

— Новая волна. Французы. Ты что-нибудь слышала?

Софья поизучала собственные ботинки и со вздохом сказала:

— Понятия не имею. Звучит интересно.


Ну звучало может и интересно, но Оля не поняла ничего. Вообще она не считала себя глупой, но сначала весь фильм на экране что-то дергано сменялось, а потом было обсуждение, в котором после пятого повтора слова «монтаж» Оля переключилась на ведущего. Дело происходило в небольшой одноэтажной пристройке в районе Чистых прудов, а кинотеатр выглядел крайне незатейливо: стоящие рядами стулья и небольшой экран. Все было и не как в настоящем кинотеатре с креслами, но и не как на школьной лекции. Оля впитывала атмосферу людей взрослее, старше, опытнее, которые спорили друг с другом, курили у входа, не носили эти убогие гимназические платья и уж точно не выслушивали бред от родной матери. Были девушки в джинсах с вышитыми на них цветами, а были мужчины, увешанные какими-то бусами, перьями на веревках и в серьгах; в общем, Оле тут нравилось. Жаль, что Ричи не брал её за руку во время просмотра, но ничего, не все сразу; зато вот лектор был чудно красив:

— Это преподаватель Московского Университета, философ и историк, — шепотом просветил её Ричи в паузе, — очень умный.

— Потрясающий, — чистосердечно согласилась с ним Оля: у лектора были вьющиеся русые волосы, тёмные брови и ресницы, и ярко-голубые глаза. Он ещё и обаятельно улыбался, и хотелось улыбаться ответно, и задавать, как некоторые, умные вопросы, и было жаль, что ничего умного или хотя бы не совсем глупого в голову не лезло.

Тут кто-то сзади задал вопрос — Оля оглянулась и лицезрела унылейшего ботаника в прыщах — повернулась обратно — и обмерла.


Как уже понятно из всего, сказанного об Оле, она была особой чистосердечно влюбчивой. Но до сего момента она думала про себя, что причина этого, главная и первейшая заключалась в том, что ей нужно было устроить свою жизнь.

И вот тогда, когда за окном уже давно царила тьма и лишь редкие прохожие похрустывали сугробами, Оленька Янтарская с замиранием сердца выяснила, что влюбляется она ради чего угодно, кроме собственно замужества, потому что перед ней у сцены стоял мужчина совершенно невероятный как сам по себе, так и в качестве её мужа, и все же её сердце принадлежало ему тут же и безраздельно. В руках у него была фотокамера, голова была полностью лысая, плечи были, наверное, самыми широкими из виданных Олей за всю жизнь, а кожа была тёмно-коричневой как их старый сервант на кухне. Пухлые губы, скуластое лицо, чёрные брови как стрелы, спускающиеся к переносице. В чёрной рубашке.

Оля моргнула.

Он не исчез.


Она досидела до конца лекции-дискуссии и сбежала в туалет. Что же делать, чтожеделать… Нельзя было его упускать. Как она его найдет? Узнать, как зовут… У него наверняка есть девушка. Две девушки. Три. Может, он женат. Она попыталась вспомнить, было ли у него на пальце кольцо. Вместо этого вспоминалась его улыбка кому-то неподалеку. Чёрт-чёрт-чёрт!

И надо куда-то деть Ричарда… Мысли о нём только отвлекали; она вышла, наконец, из туалета и врезалась в кого-то.

— Куда летим, крошка?

Она подняла голову:

— П-привет…

Этим вечером Оле пришлось мобилизовать всю силу воли, чтобы после знакомства с мистером Секс-символ не уйти с ним в закат. Она узнала, как его зовут (Сэми), где он живет (у какого-то чувака, которого зовут «местным Джаггером»), номер телефона («Держи, крошка») и что пахнет от него табаком и терпким мужским одеколоном (когда он приобнял её на прощание). Отползла в полнейшей прострации, дотащилась домой, куда воспитанный Ричард их проводил, догадываясь или нет о своем уходе на второй план — ей было наплевать. Мать дома снова вызверивалась на отца, тот ответно нудел, Соня ненавязчиво караулила телефон: всё как всегда. Оля пробралась через весь этот бедлам в свою комнату, упала на кровать и уставилась в потолок.


На следующий день она ему позвонила из телефона-автомата прямо на перемене. Он сказал «приходи, детка», и она переоделась в женском туалете во вчерашнее платье, заколола волосы, упихала форму обратно в портфель и пошла. Жил он на Малой Пироговской, и решаясь на что-то, она дошла аж до Новодевичьего монастыря. Стоял тёплый, почти совсем мартовский вечер, снег пытался таять, и она ступала широко, стараясь обходить самые глубокие лужи. В небе, поблескивая красными огнями, проплывали дирижабли, вокруг скорее угадывались, чем были видны, суетливо возвращавшиеся домой прохожие: какой-то мальчик со скрипкой, женщина с авоськой, другая женщина, за руку которой цеплялся ребенок, норовящий промокнуть в ближайшей луже. Такая родная, уютная московская жизнь в свете фонарей: и чего ей не сидится?

Да и сейчас она придёт, а он глянет и скажет, что пошутил.

И всё же. Всё же.


Она вернулась, нашла нужный дом, подъезд, поднялась внутрь. Её впустил кудрявый парень в шёлковой блузе на голое тело; крутили пластинки, танцевали, её приходу не удивились. Её завораживала почему-то эта шёлковая блуза, под которой угадывались очертания груди.

Ей легко налили вина, но едва пригубив его, она увидела в дверном проеме Сэми. Он смотрел не на неё, а беседовал с какой-то другой девицей, куда красивее; но Оля отпила вина и решительно пошла на таран. Подошла к нему, заговорила; та девица уходить не желала, но Оля пустила нужную карту:

— А проявляете вы тоже здесь?

— Да, у меня в кладовке что-то вроде фотолаборатории, — широко улыбнулся, показал свои белые зубы. Про фотографию она прочитала ночью — к счастью, её изобрели до кинематографа. Он повел её в кладовку, а затем в комнату, где на верёвках покачивались сохнущие снимки. Оля разглядывала, узнавая, Арбат, вчерашнего лектора, ресторан на Никитской, вид Москвы-реки и Воробьёвых гор.

Она сама не могла себе объяснить толком, чего ждёт, но когда он подошёл ближе, она не отодвинулась.

Напротив, невзначай потянулась к фотографии напротив, задев его рукой. Разница в росте у них была незначительной: ему достаточно было слегка наклониться, чтобы поцеловать её в обнажившуюся шею.

Она замерла. Он поцеловал ещё раз.

У него были мягкие губы, ровно такие, как она представляла.


Одной рукой он легко повернул её лицо к своему. Она не знала, нужно ли что-то говорить и что (боже мой), и опустила взгляд на его рубашку, из-под которой выбивались жёсткие курчавые волосы. Она дотронулась до этих волос кончиками пальцев, и он потянулся к ней, и даже не поцеловал, обнял её губы своими, сначала мягко, затем настойчивее, и она уступила. Они целовались, а затем он пошел дальше, и она подумала — но как же, здесь, с ним, как же, нельзя! Но он, одним движением закрыв дверь, плавно стащил с неё платье, и едва она испугалась, как он просто уложил её прямо на пол, лёг рядом и стал целовать те её части, которые, на взгляд Оли, совсем не предназначались для целования — например, ключицы; плечи; запястья; тыльную сторону ладони; живот; или вот ниже… Зачем целовать бедра? Не запрещено ли это? Делают ли так любовники из дамских романов? Разум Оли всё пытался выяснить, правильно ли то, что происходит, причем во всех смыслах — не должен ли он с рыком наброситься на неё сверху? Было ли там про то, как он гладит ступни… Можно ли давать мужчине гладить твои ступни?

Другая часть её кричала: можно, можно, всё можно, пусть он делает что угодно.

Сознательная часть: э, так не пойдет. А как же невинность.

К чёрту!

Ладно, ладно, а дети?

Ну, жарко шептала хулиганская часть, до детей мы пока ещё всё равно не дошли. Пока он всего лишь гладит моё тело. Никто не запрещает дать мужчине погладить твоё тело. На этот счёт нет никаких законов.


Но ведь он захочет пойти дальше! И никакие оправдания уже не сработают! Граф набрасывается и насилует крестьянку, и лишь в книге он потом женится и признает их детей!

Тут пришлось прерваться — его губы снова оказались рядом с её. Она ещё не определилась, как ей нравится больше: целоваться с открытыми глазами, чтобы видеть его кожу, белки глаз, стрелы-брови, или с закрытыми, чтобы чувствовать губы и страшное, захватывающее ощущение неизвестности и близости одновременно.

Он начал целовать её грудь: надо же, кто-то может это целовать, подумала Ольга. Ей казалось, что эта жалкая пародия на то, что было у других, уж точно не заслуживает поцелуев; возможно, он посчитал так же, потому что потянулся рукой к трусам.

Ольга инстинктивно, так же, как потянулась к нему ранее, схватила его за руку. Тут же испугалась: ну вот, сейчас все и кончится.


Он обернулся к ней, и пока он не заговорил, она смотрела на его бесконечно красивое лицо и вдруг поняла, что если ему нужно это, то пусть, пусть, и не потому, что она трусиха или не думает головой, а потому, что если с кем-то, то с ним. Потому что ни с кем другим, и она даже не хочет проверять, как это с другими и захочет ли кто ещё целовать ключицы.

— Всё в порядке, — сказал он, таким тоном, каким говорят про погоду, — не хочешь, не будем.

Она почувствовала: облегчение, сожаление, радость, себя дурой.

— Я просто не хотела… — говорить об этом было так дико, что слова словно не хотели вылезать и строиться в правильные шеренги, — не хотела… Ну… — слова окончательно закончились.

— Все окей, — повторил он, так же ровно, буднично, — мы можем по-другому, если ты не готова.

По-другому оказалось очень странно, приятно и разбудило целую гамму ощущений, с которыми Оля пока не могла разобраться, а потом они полежали вместе, обнявшись, и она положила ладонь на его волосатую грудь и представила, что его так себе забрала.

— Ты чумовая детка, — сказал он ей на прощание, и она ехала домой, и никак не могла перестать улыбаться: ну вот, первый худо-бедно правдивый комплимент в её жизни — чумовая детка. Хотя — чёрт! Ей нравилось быть чумовой деткой!


Дома она приняла ванную, но ей все равно казалось, что что-то её безнадёжно выдаёт. Вид? Запах?

Выйдя из ванной, огляделась: и в который раз дом показался ей маленьким насквозь тухлым местом, скучным и тошнотворным, в котором она застряла, как муха в оконной раме, и всё никак не выберется наружу.

Но теперь всё должно измениться. Она чувствовала: должно.

Глава 9

Добрые похороны

— Небо-то засинивается, скоро точно ливанёт, — болтал посыльный мальчишка из лавки зеленщика, пока кухарка придирчиво осматривала доставленный товар: то были помидоры откуда-то с юга, где, видимо, и в марте светило солнце, и не просто светило, а ещё и грело. Мальчишку же грела надежда на чаевые: бедняга ещё не выяснил, что Марья Петровна была на этот счёт несколько скуповата. Однако немного мелочи ему перепало, за что в карман кухарки перекочевал сложенный вдвое листок; на этом и разошлись.

Нужно было стряпать обед, ожидались гости; но она разложила овощи на столе и позволила себе перед тем, как начинать готовку, полюбоваться собой в висевшем в прихожей полутёмном зеркале.

— Хороша! — подытожила вслух Федора, пользуясь отсутствием дома хозяев, и развернула листок.


Дашка поглядывала на неё, сражаясь с одеялом и пододеяльником. С высоты её лет Федора была глубоко пожилой женщиной, которой грешно даже думать о тех вещах, которые, как подозревала Дашка, писал кое-кто в записке.

Кое-кто, конечно, с Дашкой бы не согласился. C позиции кое-кого Федора была статной, фигуристой, вполне себе молодой и яркой женщиной, к тому же темпераментной. В отличие от Марьи Петровны Федора свой темперамент скрывала и из-за этого к самой хозяйке дома относилась с настолько же тщательно скрываемым презрением. Человек взрослый, полагала Федора, должен держать себя в руках, так и получалось, что на взрослую Марья Петровна не тянула. Федора временами подумывала об уходе, но потом думалось, что и у других будет то же самое, а тут уже как-то привыкла; да и жалко было юных Янтарских — испорченных дурным воспитанием, заброшенных и одиноких. Не имея детей собственных, Федора тепло относилась к чужим, а эти уже и на чужих-то не тянули.


Подруга Федоры, Зина (корзина, резина и прочие нехитрые прозвища из детства) всё надеялась, что Федора снова выйдет замуж, однако она давно махнула на это рукой, поскольку первое замужество ясно показало — ни свадебный марш, ни чужая фамилия, ни обмен кольцами и клятвами ничего на самом деле не меняют и не определяют. Теперешняя её жизнь Федоре нравилась, хоть Зина этому и не верила: сама себе хозяйка, свободное время за хорошей книжкой, а не за стиркой чужих носков, можно как угодно тратить заработанные деньги и с чистой совестью чуть сильнее обрадоваться на ярмарке предложению недурного собой — для своих лет — господина принести ей стакан глинтвейна. Если бы господин оказался женат, то Федора бы знакомство не развивала — на этот счёт у неё были твёрдые убеждения — однако быстро выяснилось (мир тесен!), что он вдовец. После этого она немного опасалась, что господин окажется трусоватым или глуповатым, однако пока опасения не подтверждались.

Федора убрала записку, бросила взгляд в зеркало — хороша, перед старостью ещё погуляем — и пошла точить нож.


Готовить Федора любила и в принципе, и потому, что можно было подумать в процессе; например, промывая овощи и зелень, она обдумывала, куда бы пристроить Дашку. Та была юна, и пороху не нюхала, а вот у Федоры за всю насыщенную событиями жизнь образовалось чутье вроде звериного, своеобразный зуд, появляющийся перед неприятностями. Может, досталось по наследству: предки Федоры носились по всей Российской Империи туда-сюда, их срывало с места войнами, эпидемиями, голодом — и Федора подозревала, что те, кто выжили, выжили именно благодаря чутью. Всегда будь готов бежать, прячь деньги, дружи с соседями, но не болтай лишнего…

— Да всё же вроде как всегда… — ныла Дашка, утрамбовывая грязное бельё в корзины и всей фигурой показывая, каким лишним паникерством считает Федорину озабоченность. Федора, однако, терпения не теряла:

— Это она ещё не знает ничего толком.

— Про Вениамина Борисовича? — скепсисом разило на версту. Федора фыркнула:

— Да причем тут! Про сына. Ты погоди, до неё дойдет, что его в тюрьму, и тогда…

Дашка остановилась, вытаращила глаза:

— Прям в тюрьму?

— А то, — сказала Федора, с чувством отмывая старую картофелину, — а ты думала?

— Ну не знаю, — почесала нос Дашка рукавом, — у Марьи Петровны же кто-то заступается за Романа Вениаминовича…

— Пф, — Федора поставила кастрюлю на плиту. — Ты про Веселовского? Не, тот грудью не будет за них лезть. Понимаешь, ладно бы держать всё в университете, а Артёма-то родители до полиции довели…

— А я вроде слышала, что наши соседи постарались, — добавила Дашка.

— От Марьи Петровны? У неё все, кто ей не нравятся, враги и копают, — хмыкнула Федора. — Только закапывается она самостоятельно.

Дашка закончила с бельём, плюхнулась на табурет, стала чистить картошку:

— А что, Соня теперь за Артёма не выйдет?

— Ты б про себя лучше думала! Не выйдет за него, выйдет за другого, — сказала Федора, задумалась и добавила, — а вообще не знаю. Она у нас хитрая выросла, да?

Дашка засмеялась.

— Палец себе не отрежь, хихикает она! — напустила серьёзность на себя Федора, и они дальше удалились от темы «откуда у Федоры Предчувствие».

Федора этому предчувствию доверяла даже без всяких видимых доказательств — просто потому, что лучше, почувствовав что-то неладное, отпрыгнуть, а потом уже оглянуться и увидеть, как по этому месту пронесся потерявший управление автомобиль. Поэтому она даже не удивилась телеграмме, за которой пришлось спуститься в обед к почтальону.


Составители проявили чудеса шифровки:

НИКТО НЕ ЕДЕТ ЗПТ ЖДЁМ ТЧК С ПОЧТЕНИЕМ ИЗ ТУЛЫ

— Прятала, прятала, да недопрятала, а? — заглянул через плечо дворник Матвеич. — С поезда-то сняли?

Федора нахмурилась, стала загибать пальцы:

— Погоди, это сколько времени прошло… Тут два часа езды!

— Ну так они не знают, когда, — хмыкнул Матвеич в усы. — Я тебе говорю, забрали в участок.

— Так забрали, она бы к нему бегала! А она политесы с Веселовским, жабой этой разводит. Сбежал, небось.

— А может и сбежал, — покладисто согласился дворник. — Этот может.


Она уже собралась подниматься, но заметила Артёма, выходившего от Рокстоков. Да, выходит, Дашкины слухи не все враньё! Вот, значит, какая сила вмешалась…

Федора почувствовала смутное ощущение, что Марья Петровна при всём своём дурном характере могла быть на этот раз права, что у соседей могли быть какие-то свои счёты к семейству Янтарских… Но поднявшись, Федора подумала, что заражается от хозяев, а на деле всё просто — Роман натворил на этот раз на уголовщину, вот и пришла расплата.

Общество, меж тем, расходилось; отпровожав всех, Марья Петровна ушла общаться тет-а-тет с Веселовским и его подбородками. Федора хотела было заглянуть к ней с телеграммой, но тут проходившая мимо Софья потянулась поправить заколку-невидимку, рукав её блузки задрался, и перед взглядом Федоры мелькнули сине-фиолетовые пятна. Мелькнули и исчезли; Софа ушла.

На Федору вновь невидимой мощной волной нахлынуло такое чистейшее, такое лютое бешенство, что она, сжав губы, практически всунула телеграмму подвернувшемуся Вениамину Борисовичу и, развернувшись, ушла с такой идеально выпрямленной спиной, словно это была последняя опора для всего мира.


Вениамин Борисович слегка такому обращению удивился, но, прочитав телеграмму, понял, что Федора так расстроилась, что не смогла найти нужных слов. Он догадывался, что она любит его детей как своих, и был удивлён разве что своим полнейшим равнодушием к известиям. Хотя — может быть, это шифр? Хотя — зачем посылать? Что ж, значит, его сына поймали.

Он поймал себя на обычно несвойственном желании выпить, возможно даже водки.

Самое интересное, что он сам толком не мог понять, хочет ли он выпить от расстройства, от радости, от облегчения, от страха, от чего-либо ещё или от всего вместе. Пить в любом случае было рано. Надо было к тому же избавиться от Михаила Васильевича, поэтому Вениамин ещё немного позанимался самоанализом, прикидывая, например, как он будет жить в качестве отца преступника. Тюремного заключённого.


По всему выходило, что нормально. Не то чувства его по отношению к окружающим серьёзно просели, не то у него плохо получалось жалеть или сочувствовать именно сыну, с которым общего было, кажется, меньше, чем с официанткой. Да и сложно сочувствовать человеку, который тебя ни в грош не ставит; наверное, женщинам легче. Их спасает материнский инстинкт — плохой, хороший, а она его выносила и выкормила, и передачки носить в тюрьму будет. Наверное, это правильно. Гуманно.

С другой стороны, уныло думал Вениамин, по вине его сына погиб человек. А тому даже не пришло в голову сдаться с повинной. Что бы он, Вениамин, Венечка, делал бы, если бы в двадцать один оказался причиной чужой смерти? Наверное, рыдал бы в каком-нибудь углу от ужаса.

Вениамин Борисович подумал, что теперь его будут винить в том, что он воспитал преступника; однако он этого не делал, потому что не воспитывал Рому вовсе — и это звучит ещё хуже.


А что надо было делать? Как поступить? И как нужно было понять, когда рядом была Марья Петровна, которая всегда на все сто процентов знала, что делать?

Как и когда он должен был перестать доверять собственной жене?

Впрочем, подумал ещё более уныло Вениамин, Роман-то перестал меня уважать и считаться с моим мнением потому, что именно так ко мне стала относится она сама. Честно перенял у матери.

Которая уже полчаса ублажает Веселовского! Вениамин решил перенять манеру Федоры и молча всунуть жене листок — в конце концов, он тоже может быть убит горем! — и подошёл к двери.

— Марья Петровна! Им уже заинтересовались, не приведёте вы, значит полиция! Это выглядит подозрительно…

— Признайте, что за этим стоят Рокстоки!

— Да причем здесь это! Пусть он явится, тогда ещё есть шанс пройти как свидетелю…

— Мой сын ни в чем не виновен! Не надо впутывать его в эту грязь. И не уходите от ответа, мне уже сообщили, что, якобы, их сын видел где-то Романа, в каком-то притоне. Их сын — гимназист! Это смешно.

— Марья Петровна!! — Веселовский понизил голос и яростно зашипел. — Вашего сына видела куча народу, куча! Часть из них отчислена, а часть проходит под следствием по подозрению в убийстве или соучастничестве, и ЭТИ показания ни вы, ни я замести не сможете! Притаскивайте сына, мы всё обговорим, и всё ещё может обойтись…


Вениамин Борисович отошёл от двери, методично порвал телеграмму на мелкие кусочки, затем накинул пальто, спустился, стрельнул у дворника сигаретку и закурил. Матвеич покосился, но промолчал.

Глава 10

Лунная ночь

— Здесь не курят. Отец Угрим увидит…

Временами Аглая начинала его утомлять.

— Ладно, — Роман убрал папироску. — Пойдём сегодня.

— Луна же полная, — горячо зашептала Аглая, показывая покрасневшей от мороза ладонью на небо, но Роман отмахнулся.

— Сколько уже можно! Полжизни собираемся. Да и сама говоришь, никто туда не ходит.


Аглая ещё поотговаривала, но Роман стоял на своём: сегодня. За ним и так Савелий ходит как привязанный, ждёт, когда пойдёт проситься на поселение. Пока Роману везло — отец Угрим, без которого такие дела не обходились, был нездоров и до простых смертных не снисходил.

Это было на руку — увязать в этом болоте сильнее не хотелось. Роман успел уже выяснить, что и лечатся тут травами да заговорами, и во всем остальном застыли в каких-то дремучих веках. Имевшая в столице некоторое очарование идея поселиться в глуши на свежем воздухе и подальше от всех неприятностей, ласкать на сеновале Аглаю, загорать на солнце, да трескать фрукты-ягоды, — идея эта перед лицом деревенских реалий совершенно заглохла. Понятно, почему Аглая так рвалась из этого обилия кислорода в город.

Но непонятно, что с этим делать, думал он, усаживаясь в тереме на колени в круг: перед ужином непременно шли моления. Сбоку от него была убрана ткань, и богатый оклад иконы вместе с книгой нещадно отвлекал его и от молитв, и даже от собственных мыслей.


Скрипнула дверь.

В дверном проёме замешкались, потом показался невысокий кряжистый мужчина в полицейской форме.

Роман следил за ним взглядом. В голове: бежать, окна, не за ним, а за кем, книга, обогнуть и в дверь, а дальше…

Мужчина тем временем вошёл и встал у стены:

— Мешать намерения не имею, можете продолжать.

Чего он ждёт?

Посмотрел на Аглаю — нервничает ли? Непонятно. Молилась она горячо, но искренне ли на этот раз?

Встал очередной бородатый мужик, похожий на всех остальных, затянул любимую песнь про пророка. Феоктист обладал всеми возможными способностями и добродетелями, пекся неустанно о благе вверенной ему паствы, почитал богов, знал истинную силу земли русской и ещё черт знает, что ещё. Конечно, ему лично был глас небес, на каждом шагу случались вдохновляющие чудеса и знамения, и сам он нёс благодать, воспоём же славу! Славу!

Роман так старательно мимикрировал под окружающих, что чувствовал, как вспотела спина. И что тот смотрит, наслаждается зрелищем? Наверняка приехал на машине. Поймать пешего — дело лёгкое. Разве что в леса…


В глушь. Ночью. Чушь.

Ладно, можно и сдаться… В конце концов, ничего не доказано, он не причём.

Лишь бы Аглая внезапно не струхнула!

Моление тем временем закончилось. Полицейский отделился от стены и отправился к корейцу.

Вместе с ним вышел, дверь за ними закрылась.

Сквозь шум разговоров, тут же возникших после ухода полиции, послышался шум отъезжающей машины.

Роман медленно выдохнул. Аглая лишний раз поцеловала икону.


— Рома, может, не стоит? — завела она, стоило им выйти за дверь.

— Ш-ш-ш! — они дошли до её дома. Оглянувшись по сторонам, он чуть притормозил у калитки:

— Не понимаешь? Всё складывается! Даже этот уехал с корейцем, значит, будет занят. Некому караулить.

Аглая пошла за ним в дом, но он чувствовал, что она колеблется. Черт, некстати!

Он и сам уже сомневался — начинало казаться, что, может, и нет ничего в этих развалинах. Может, она всё сочинила, чтобы его удержать?

— Говорят, корейцы эти перебежчики, — разглагольствовала тетка Аглаи за ужином. Мучая старую картошку, сухую и без приправ, Роман думал о том, что в Москве первым делом пойдёт и поест — в нормальном месте, мяса, лучше даже шашлыков…

Вечером все улеглись спать, и, выждав и дождавшись бодрого храпа с посвистыванием и причмокиванием, Роман поднялся.

Аглая, к счастью, без споров собралась, выскользнула с ним и зашагала по пустой улице. На небе светилась жёлтым пятном луна и обливала дома с заборами бледным светом, освещая им путь. Повезло; но то, что он считал удачной ночью, ей казалось дурным знаком, собранием знаков — всё сплошь дурных.


Эта большая круглая луна, это явление полицейского, эта излишняя спешка. Знаки, знаки, знаки. Нет, Аглая очень хотела, чтобы всё закончилось, чтобы всё получилось — и они уехали отсюда навсегда, навсегда, и никогда бы не возвращались.

Но для этого всё должно было быть правильно. Безукоризненно. Безупречно. Тот самый единственный шанс в жизни, который так любят воспевать певцы и сказки, тот самый шанс выбраться, шанс исчезнуть — и Ромка слишком торопился. Не верил ей что ли? После всего, что было?

Хотя и она ему толком не верила, как не верила никому до самого конца; но выдавать её нет резона, если один попадётся — сдаст другого. Пойдёт ли он на убийство? Ножик — туристический, складной, — она носила в кармане, но обезоружить женщину просто…

Господи, да что она несёт! Аглая бросила взгляд на парня. Нет, он для такого трусоват. Вот что отец Угрим может кого-нибудь прибить, она не сомневалась — из-за взгляда, тёмного, тяжёлого, с затаённым безумием.

Роман как-то спросил:

— За что ты его так ненавидишь?

Спросил легко, словно о мороженом. А она тут же замялась, протрезвела — от вина, дурмана, запаха его тела — и ответила в тон, легко:

— Да иные отцы… к плотским утехам неровно дышат.

Роман хмыкнул:

— Старый хрен. Руки распускал?

— Да, — не стала вдаваться в подробности, — а непослушание в общине не приветствуется. Тётка вступалась…

— Иди ко мне, — он протянул к ней руки, и она поддалась, как всегда поддавалась — и его рукам, и желанию забыть всё, что происходило на берегу под надзором высокого терема. И теперь вот он, шанс уйти, покончить со всем, но почему же она так мечется, почему так неспокойно?

Луна?

Аглая вдохнула, выдохнула. Как-никак она старше Романа, опытнее. Зубы заговаривает мастерски. Да и деваться некуда — никто больше на «проклятую» землю не полезет, а одна она не справится.

И всё же когда они поднялись на холм, она оглянулась на облитую лунным светом деревню, замершую, словно поджидающую чего-то — и дурное предчувствие нахлынуло с новой силой. Не стоит. Не сегодня.


— Ну, что ты встала? — в голосе Романа и злость, и нетерпение. Сколько раз она слышала их в таком союзе! Но Роман, напомнила себе Аглая, Роман на её стороне. Он авантюрист, хулиган, лжец, и поэтому ввязался в эту затею и пойдет до конца — а кто другой? Нет, Роман далеко не худшее, и предчувствиям придется замолчать.

Она отвернулась.

Шли дальше молча, лишь снег хрустел под ногами. Дошли до кладбища и чёрных развалин напротив.

— Зайдём лучше сбоку, — распорядилась Аглая, и они прошли ещё немного вдоль дороги, прежде чем свернули, наконец, в сугробы. Медленно и очень долго пробираясь в снегу, они всё же добрались до первого здания. Роман поднялся внутрь и стал осматриваться.

— Здесь ничего нет, — выдохнула Аглая, прислонившись к уцелевшим стенам. Но Рома всё же обошёл кирпичные развалины, посветил фонарем. Кирпичи, обломки кирпичей, снег.

— Пошли дальше, — и он пошел снова в снег. Порядком подуставшая Аглая поплелась следом.

Шаг, шаг, ещё. Чем ближе подбирались, тем сильнее отгоняла мысль — может, и нет уже ничего.

Не может быть. Есть.

А если может?

Если не одна она знала? Не одна не боится страшных проклятий?

Боги, боги, если вы есть, помогите. Аглая взглянула на луну, большую, яркую, беспощадную. Луна, не выдай. Дай сбежать. Уйти. Больше ничего не попрошу, клянусь.


Добрели к другим развалинам, прошли внутрь. Крыша не уцелела, зато частично выжили перекрытия и лестница на второй этаж.

Пространство, когда-то разделённое на комнаты, было куда больше церкви.

— Колонна! — удивился Роман. Аглая подтвердила:

— Здесь был зал… Главный вход — справа, а на втором этаже — комнаты.

— А неплохо он тут устроился, — Роман ещё раз огляделся. — Так что, подпол?

— Да, — сказала Аглая и почувствовала, что руки у неё дрожат. Глубоко вдохнула, и прошлась сама по тому, что когда-то было паркетом, словно примеряясь, хотя с закрытыми глазами могла сказать, куда идти. Всё, теперь уже не передумать, теперь уже — никуда. Сквозь щели сверху проникали лучи света, луна, луна, зачем ты следишь за мною? Помогаешь? Она добралась до нужного квадрата:

— Здесь.

Роман включил фонарь, посветил вниз. Ничего не было видно за чёрным слоем грязи и мусора, оставшегося тут со времен пожара.

— Ты уверена?

— Да, — Аглая ещё раз огляделась. — Вот тут была дверь в кладовую. А прямо сверху — комната пророка. Я видела, как он спускался…

— И в чем кайф — спать над вареньем и солёными огурцами, — съязвил Ромка. Он отпихнул ногой какие-то железки, куски посуды, Аглая сняла варежки, чтобы не испачкать, и стала помогать; наконец оба они, нагнувшись, в свете фонаря нашли очертания крышки погреба. Ромка яростно сгреб с неё остальное — нашлась старая ручка в форме полумесяца. Он, конечно, дёрнул, и она, конечно, не открылась.


— Он запирал на ключ, — зачем-то пояснила Аглая, и Ромка лишь фыркнул — мол, я понял — и оглянулся по сторонам в поисках подходящей железки. Рядом ничего подходящего не было, и он отправил Аглаю искать по первому этажу, а сам легко взбежал на второй.

Сердце заходилось, но не от страха, а от наслаждения — разом и страх, и неизвестность, и жажда жизни, и жажда сокровищ, и всё то, что описывалось словом «приключение»… Он бы никогда не признался в этом Аглае, чтобы не показаться совсем мальчишкой, но вот такие моменты, упоительные и безумные, он и ценил в жизни. Только тем уже была хороша и эта поездка, и этот поход, что он мог подняться в ночи на второй этаж заброшенного дома и попробовать найти не больше, не меньше, чем настоящий клад.

Под ногами хрустели обломки, припорошенные снегом. Он прошелся под лунным светом и тенями, отбрасываемыми кривовато-зубастыми остатками крыши, пока не зацепился взглядом за знакомый предмет, скалящийся в углу. Роман подошел, наклонился, потирая ладонью замерзающий на морозе кончик носа — и впрямь это был капкан, заржавевший, но ещё узнаваемый. Пасть его была захлопнута, словно кто-то невидимый в него уже попался. Будь тут Аглая, она сочла бы это за дурное предзнаменование, но Роман лишь философски прикинул, что пророк, видимо, был не дурак до охоты. Рядом с капканом была куча досок — он стряхнул их в стороны, показалось обгоревшее чучело, тряпки, хлыст и плеть (воображение его тут же представило способы использования находок), чугунный утюг, а под ним — железный ящик с амбарным замком сбоку. Так-так.

— Рома, ты идёшь? — негромко позвала снизу Аглая. Он огляделся и схватил утюг — пары ударов хватило, чтобы замок, крякнув, сдался. Сверху лежали бумаги, пожелтевшие, но целые, а под ними — бумаги иного рода… Ромка схватил несколько, поднес к глазам — деньги! «Государственный кредитный билет — пять рублей», вот герб, вот подпись… Неужели настоящие? Год разобрать не получалось.

— Рома?.. — голос послышался уже с лестницы, и Роман лихорадочно сгреб всё, что было в ящике, расстегнул куртку и запихнул деньги во внутренний карман.

— Иду!

Бумаги осторожно свернул пополам и тоже запихнул за пазуху — потом разберёмся. Ящик был пуст; Ромка быстро застегнулся, захлопнул ящик, прихватил утюг и, насвистывая, спустился с лестницы. Затея себя уже оправдала, особенно если среди бумаг окажется что-нибудь ценное… Расправляясь внизу с замком в погреб подручными средствами — Аглая приперла ещё кочергу и какую-то невнятную железяку — Роман еле сдерживался, чтобы не запеть. Лёд тронулся, как писали в одном из его любимых романов! Интересно, оформлены ли бумаги на кого-то лично, или можно получить деньги по предъявлении…


Гкхрых! Крышка погреба поддалась и, оставив кусок замка болтаться, вырвалась на свободу. Роман с Аглаей уставились внутрь. В этом самом внутри фонарик упирался в явно сгнившие доски, когда-то бывшие лестницей. Роман тронул ближайшую ступеньку, и та тут же развалилась на опилки — мягко, словно песочный торт.

— Воды вроде нет, — опасливо разглядывала внутренности Аглая.

Роман, вдохновлённый успехом, жаждал дальнейших приключений. С фонарем в руках он спрыгнул внутрь, спружинив на мерзко-мягком месиве. Огляделся. Все стены были в стройных рядах винных бутылок.

— А, вот почему он предпочитал спать неподалеку, — прокомментировал увиденное Роман. — Ну-ну. Выпить-то был не дурак!

— Рома, иди уже прямо! — взмолилась Аглая, чье лицо скорее угадывалось, чем было видно над проходом. — Время!

Он пожал плечами, прошел дальше, неспешно оглядываясь по сторонам, водя лучом фонарика по низкому своду. Ничего, что напоминало бы о религиозности, тут не было; шли банки с солениями-варениями, напоминавшие при беглом просмотре заспиртованные трупы младенцев в Кунсткамере.


И, наконец, как и говорила Аглая, висела картина — портрет самого пророка-алкоголика с видом несколько более светским, чем на иконах, но никак не более дружелюбным. На этот раз изображён он был в духе классических портретов вельмож — сидя на обитом красным бархатом кресле. Одна рука его лежала на резной ручке, вторая — на груди, словно поддерживая круглый медальон, на котором камнями был выложен знак поселения, напоминающий сразу все деревянные лица на столбах. Одет пророк был тоже скорее как католический папа — ярко, богато, чего стоила одна расшитая золотом пурпурная мантия! Падавшие на неё длинные чёрные волосы напомнили о сынке богатых соседей — ну что ж, посмотрим, кто разбогатеет после этой авантюры! И под властным взглядом угольно-чёрных глаз он принялся за дело — снял портрет, поставил сбоку: смотри, если хочешь, мне не жалко; и дёрнул за ручку. Та отлетела, отчего Ромка чуть не упал, однако на ногах удержался.

— Аглая, утюг!

Аглая сбросила утюг.

А сама осталась сидеть на корточках у входа, подобрав шубу, чтобы не запачкать, и ждать. Хотелось прыгнуть тоже, проверить, есть ли там что и не утащит ли Ромка половину себе — но наверх бы она не подтянулась, а помирать в погребе — совсем плохая идея. Чего сложного — ударить её чугунным утюгом в висок, да и сбежать?

Послышался грохот, потом торжествующе:

— Есть!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.