электронная
11
печатная A5
264
12+
Нитковдеватель

Бесплатный фрагмент - Нитковдеватель

Правдивые рассказы о жизни обычных людей


Объем:
70 стр.
Возрастное ограничение:
12+
ISBN:
978-5-4490-4868-4
электронная
от 11
печатная A5
от 264

Моей семье

Нитковдеватель

Уже не вспомнить, какой был тогда год, точно одно — брежневское время начала восьмидесятых. Родители работали при заведении, имеющем свой пионерлагерь, дабы труженники того самого заведения не беспокоились о душевном и прочездоровье чад своих временем летним. Располагался лагерь пионеров на море Черном, в прианапском поселке Джемете. Пионерия, проводившая сорок его дней иль все лето в одном из многочисленных лагерей, что заполонили Пионерский проспект, отличалась от пионерии школьной большей свободой, не смотря на возраст детский — обилием летних любовий, и бесстрашным обдиранием роз, предназначенных для видения сада пионеров времен социализма садами райскими. Те из нас, кто ехал в лагерь уже не первый год, изображая завсегдатаев и старожил некоего секретного сообщества, уже в поезде начинали россказни опыта своего прошлого, словно пытаясь обратить новичков в свою, некую особую веру… не пионерскую… Новообращенные быстро учились премудростям карточной игры, начинали писать стихи и песенки, запуганные открытиями смены, днями Нептуна и прочими, новыми для их жизни, — событиями. Однако, каждый год находились в плацкартных вагонах, везущих пионерию двое суток в Анапу, — в нововеру необращаемые, косящие на поведение наше, советских школьников недостойное, и пытающиеся напищать о таковом уже отмечающим отпуск вожатым — работникам все того же ведомства, коему лагерь принадлежал и студентам пединститута.

В тот год неодобрительно взирал на нас лишь странный мальчик с лицом слишком взрослым, постоянно помогающий девочкам спускать и поднимать чемоданы, — если что из них понадобилось, без конца смотрящий в окно, и на вопрос, почему не спустится со своей верхней плацкартной полки к нам, отвечающий коротко, отбивая у всего вагона желание спрашивать что-либо иное: «Я никогда никуда не ездил». К подобному пионерия отнеслась с пониманием: все мы, попав в этот поезд впервые, даже уже ездившие на поездах, первые часы тоже — пялились в окна. Мальчика звали Костей, и интерес мы к нему потеряли быстро, — сам он такового к нам не проявлял и забавлял лишь излишней взрослостью, пропуская всех девочек вперед при походе на обеды, излишней для ребенка вязью языка, с поминутными «благодарю», «прошу прощения» и прочими, детям малосвойственными, — оборотами. В лагере с мальчиком Костей в отряды мы попали разные, потому — и не встречались почти. Слышать же о нем можно было часто: на танцы и в кино одевался он щеголем семидесятых — в голубую рубашку, застегнутую на все пуговицы, и брюки — оченьклеш, с неведанным нам образом отглаженными стрелками. Девочек танцевать в столь строгом наряде приглашал он, словно кавалер века девятнадцатого, как и в конце танца — провожал галантно их туда, «где взял», кланялся наклоном головы и удалялся. В каких книгах Костя вычитал подобное поведение — нам было понятно, — загадкой оставалось, зачем так утомляет он себя столь старомодностями в свои одиннадцать лет. Но все странности Кости забавляли нас не больше минут двух — пионерия была очень занята в те годы. Одной из любимых всеми нами занятостей бытия лагерного был сбор урожая фруктов: черешни и абрикосов. Выскакивая из автобусов, доставлявших на плантации, мы с радостными криками неслись к деревьям и уже через минуту, — голодными обезъянками — сидели на ветвях, набивая пионерские животы. Сбор урожая же подразумевал не пионерское обжорство, а — норму в два ящика на пионерголову. Многие головы забывали об ответственности коллективного труда и неприятностях, ожидающих отряд при ненаполнении нужного количества ящиков фруктами. В такие то минуты появлялся Костя, осуждающе качая головой, брал ящики, и, заполняя их, приносил бездельницам другого отряда. На вопросы же — зачем он это делает, — отвечал просто: «стране помогаю». Бездельницы радостно чмокали Костю в щеку за наполненные за них ящики, и тут же опять про него забывали. Смена неслась в прошлое событиями каждодневными, — празднованиями всего, олимпиадами, да — наградами, пионерболами и, конечно, — экскурсиями. Эксурсии, даже пионерские, заканчивались свободным временем, когда стремглав неслись мы покупать безвкусные и никому не нужные сувениры, в знак не известно чего, некоей отчетностью «где был, что видел». Стекляшки с дельфинами внутри и надписью «Анапа», пластмассовые, почему — то синего цвета Нептуны, с голов которых все время сваливалась не по размеру подогнанная советской фабрикой производства Нептунов, — корона, и прочее барахло, — хвастливо вываливалось нами и в тот экскурсионный день, в автобусе, что вез обратно в лагерь. По какой причине в автобусе оказалось пионерство разных отрядов — уже не вспомнить, но рядом сидел Костя, с интересом рассматривая накупленные нами ненужности, тихо повторяя: «красиво», пока все мы в ожидании не уставились на него. Костя, вновь — не по-детски — приосанившись, гордо выудил крошечный пакетик из кармана форменной пионерской рубашки, бережно достал из него нечто, названия чему я не знала никогда в жизни, но знала, что используют это нечто для протягивания нитки в иголку, неведанным мне образом. Костя на наши удивленные взгляды лишь гордо пояснил: «Это — маме, она у меня старенькая, видит плохо». Пионерия в автобусе тогда притихла, из моих детских глаз слезы полились как-то сразу реками, — чтобы их скрыть — отвернулась к окну. Мне было очень жалко Костю, мама которого старенькая, и если она умрет, он будет сиротой, — почему Костя представлялся мне именно сиротой, — не знаю, он никогда не говорил, что живет только с мамой… Мне было стыдно за синего Нептуна с золотой, падающей с его головы короной, и почему то — за молодых родителей, которым не нужны такие штуки, которыми продевают нитку в иголку… Я не знаю, кем стал мальчик Костя и как сложилось пребывание его в этой жизни, но вспоминаю его любовь к маме и заботу о ней каждый раз, когда настроенит подуться на мою, теперь уже куда старше мамы мальчика Кости, — маму. Вспоминаю с благодарностью… и за то, что наконец, узнала, что та штука, которую заботливо завернув в крошечный пакетик Костя вез маме, называется уродливым словом «нитковдеватель».

Одиночество

В мои десять лет родители не любили со мной разговаривать, а часто и откровенно объявляли мне словесный бойкот: их очень раздражала моя нелюбовь к урокоделанию, и предпочтения всем школьным наукам фигурного катания, музыкальной школы и — писательства историй, которые придумывались в моей детской голове по несколько в день, да — стихов нескладных. Все, столь любимые мной занятия, родители назвали бездельем и пророчили мне жизнь с метлой в руках — летом, и — лопатой для снегоуборки — зимой. Признаюсь, лето меня так не пугало, как лопата: всегда очень боясь холода, при одной крошечной мысли, что в зимней ледяной темноте я буду скрести в шесть утра этой самой лопатой, — почти усаживала меня за уроки, но — неожиданная история про лопату, дворницу иль еще что, — всегда меняли тетрадь по математике на секретную, — для мыслезаписей. Видимо, устав бороться с бездельем, и было принято в тот летний жаркий день мамой решение сделать из меня — пусть бездельника, но — профессионального. У мамы был отпуск и решилось ей доехать до ближайшего кинотеатра — дозвониться до таковых во времена, когда мне было десять, — не было возможным, — посмотреть, какие новинки синематографа в ее недолгий отпуск театр сей дает. Пока мама рассматривала афиши, я приметила листок, смешно прилепленный изоляционной лентой к стеклу кинотеатра. Не даром назвался кинотеатр «Мечта»: листок гласил бравурно, что, коль зайти в «Мечту» с черного хода, можно записаться в школу профессиональных поэтов. Округлив глаза до удивления французского бульдога и уставившись призывно на маму, я уже видела картины своего будущего: с лопатой в руках, но — читая вслух свои профессиональные — стихи, поэмы, и… Подошедшая мама прочитала объявление и тут же взяв меня за руку, потащила туда — к черному ходу, за профессиональным бездельем, — поэзией.

В маленькой комнате, заваленной старыми афишами, сидел мелкий, мужского пола. Услышав, зачем пришли, он радостно протянул руку маме, а потом — и мне, и смущенно стал бубнить, что школа дорогая — пять рублей за урок, но урок — четыре часа каждую субботу, и уже краснея — что в детях он не особенно заинтересован, школа — скорее для взрослых, пишущих о жизни, а не о лютиках-цветочках. Мне стало очень обидно за свои десять и лютики, — прошипев, что про цветочки я не пишу, отвернулась к двери, — мама согласно кивала, она читала как-то мою поэму про ночных бандитов, нападающих на людей, но — секрет тематики моего творчества — не выдала. Мелкий, мужского пола, делая вид, что напряженно думает, почесывал затылок с редкими волосами, и, наконец, радостно-громко-театрально произнес: «Беру! Беру, раз про лютики не пишет!». Занятия в школе профессионалов должны были начаться с ноября, но, выходя из маленькой комнаты, заваленной старыми афишами, что в кинотеатре «Мечта», я чувствовала себя уже — если не великим, то настоящим поэтом — точно. Долгожданный ноябрь однажды все-таки наступил, и топая по снегу к «Мечте», я представляла, как научусь писать «о жизни» правильно, и все в школе профессиональной будут мне апплодировать, может быть — даже стоя. Войдя же в зал, где занятиям проходить суждено было, я тут же втянула голову черепахой в пальто, оставив снаружи только шапку с цветочком вместо помпона: в зале не было никого, моложе тридцати, большинство же являли собой серьезные мужчины с бородами и в очках, женщины на пенсии, которые мне казались уже бабушками.

Когда поэтское сообщество расселось по выбранным местам, мелкий, мужского пола, начал образовывать таковое ямбами-хореями и прочей теорией стиха, которую многие бородатые и пенсионерки — не записывали, повергая мои десять лет в страх, что только я не отличу пока одно от другого, а если и отличу — с трудом. Среди знатоков поэзии, в перерыве поедания теоретических знаний, когда все бородатые и остальные удалились на перекур, я приметила очень симпатичную женщину, лет тридцати пяти, которая осталась сидеть на своем месте. Не смотря на красоту, смотреть на нее не хотелось: она показалась мне очень одинокой… совсем одинокой… на красивом лице словно написано было: «я и есть одиночество», и куталась она в серый пуховый платок, хотя в помещении было тепло, — как в кокон, защищающий ее от всех нас здесь и от всего мира, что — там, за окном, в снежной, холодной Москве. Я смотрела на нее и чувствовала, как глаза наливаются ведрами слез, — мне было ее очень жаль, но, подумав, что моя десятилетняя голова могла опять начать придумывать историю про женщину, о которой я ничего не знаю, — я отвернулась и, надев на лицо ум, углубилась в чтение записанного про ямбы и хореи. К истечению четырех часов занятий мелкий, мужского пола знаток поэзии и теории таковой, объявил, что некоторые из нас принесли распечатки их творений и он раздаст их другим, для написания критики или мнения. Сидящей в первом ряду мне он вручил толстую папку с листами А4, и громко всех осведомил, что самая маленькая ученица будет анализировать стихи Людмилы, и, тронув меня за плечо, — призвал оглянуться на зал. Людмилой оказалось лицо одиночества, женщина, кутавшаяся в серый пуховый платок. Тогда меня это не смутило, я даже обрадовалась, что мне не нужно будет выражать мнение о стихах одного из бородатых, — их я побаивалась. Занятие закончилось и я почти бегом бежала домой, намереваясь прочитать стихи Людмилы и на следующий день написать и мнение о ее творчестве. Десятилетняя я очень гордилась, что мне тоже — как остальным, взрослым, — дали стихи для критики и мнения, и тоже — очень — хотела написать это самое мнение как можно скорее. Дома, бережно открыв папку со стихами Людмилы, я начала читать. Остановиться мне удалось, только добравшись до последней точки последнего четверостишья. Все время, пока я бродила по жизни Людмилы, где — встречая тех, кого она любила, где — теряя друзей вместе с ней, я вытирала ладонью слезы, — мне было очень страшно… страшно, что моя жизнь будет такой же: полной боли и потерь каждый день, — под каждым стихотворением стояла дата. Взяв папку, я пробралась в комнату бабушки, и доверительным шопотом приказала ей почитать стихи. Бабушка надела очки, что означало, что она готова к чтению долгому, и склонилась над первым листом. Через минуту, закрыв папку, сердито спросила:

— Где ты это взяла? Это — не для детей…

— Но хорошо же, ба, как хорошо, — сопротивлялась я…

Бабушка, то ли — пытаясь убедиться, что я в стихах ничего не понимаю, то ли — в том, что это действительно — хорошо, снова нахлабучила очки, и, сообщив, что, как дочитает — позовет, дала понять, что мне пора убираться из ее комнаты. Пока я ждала вердикта бабушки, уселась с тетрадкой, намереваясь изложить мнение собственное… пока не поняла, что сказать мне нечего — не могу я говорить перед бородатыми и остальными, под взглядом кутающейся в серый пуховый кокон платка Людмилы о том, что ее боль и одиночество — это — хорошо, что там, в боли этой — ямб, а там, где друзья предали — хорей, и что не хочу я больше в школу профессиональных поэтов, где будут разбирать плохо ль хорошо ль разместили свои жизни люди в теориях поэтских и рифмоправилах. Вместо написания мнения о стихах Людмилы, я придумала, что нужно сломать палец на тренировке по фигурному катанию, чтобы не идти в школу поэтскую в следующий раз, а дальше — и горло может заболеть, и орз начаться. Бабушка мнения так и не сказала, кроме короткого «хорошо». В школу поэтов профессиональных я больше не пошла. Людмилу я больше не встречала, а, может быть, — встречала, но — не узнала… но — и не встречала никогда больше человека в этом мире, чей облик тихонько шептал бы «я — и есть — одиночество».

День космонавтики

Детьми мы — я и мои дачные друзья — были обычными, советскими, с той лишь разницей, что каждое лето всего километровая близость к дачному поселку Звездного городка, где проживали космонавты-герои и обслуживающая их и семьи армия врачей, учителей, слесарей и тружеников прочих, каждому нужных в быту вокруг него, — профессий, — не давала воображению нашему летом бандитствовать спокойно. Каждое лето, носясь на велосипедах вдоль бетонной стены закрытой и охраняемой обители космонавтов и к ним приближенных, мечтали мы, как однажды проберемся в городок Звездный, увидим на улицах его вальяжно прогуливающихся космонавтов, или — хотя бы тех, кто делает им прически и учит их детей. Пытаясь осуществить нашу коллективную мечту советских пионеров, мы пытались даже подружиться с тоже — пионерами советскими, но — детьми слесаря Звездного городка, что дачей владели, почему то, — в поселке мелиораторском. Дети слесаря же, что работал на героев — космонавтов, по причине гордости обучения в одной школе с детьми героев и хождением по тем же с ними улицам, — с нами, инженерскими отпрысками, — дружить и говорить не желали, рассматривали исключительно солнце и звезды в задирании детских носов своих, а нам, обычным советским пионерам, пришлось разрабатывать свой, очень секретный, — как все, что мы придумывали во время дачно-летнее, — план проникновения на территорию обитания космонавтов. План этот должен был отличаться от всех предыдущих — нас постоянно разоблачали, — попытка проверить, работает ли сигнализация (что тогда была в диковинку) дачного магазина подвешиванием на ручку последнего в нерабочий вечерний час найденного за поселочным забором дохлого зверя неизвестного происхождения и прочие коллективные дела наши — на благо поселка, — заканчивались сбором посельчан, ругательствами в адрес наших бабушек и попытками тех отбиться — мол, моё здесь ни при чем. Думали мы дня два, и, еще пару раз покружив вдоль бетонного забора Звездного вожделенного, упростили план. Уже на следующий день, отправившись к поселению героев пешком, — велосипедам в нашем плане места не нашлось, пробравшись через высокую траву подальше от проходной, — согласно каждой букве плана, мальчики закинули сначала нас — двоих девчонок — на бетонный забор, потом забрались сами, тут же спрыгнув на землю обитания космонавтов, в ожидании, пока мы наберемся мужества и поверим, что они и поймать нас там, внизу, смогут. Когда я почти отпустила руки в решимости спрыгнуть на землю космонавтов, увидела несущийся по ухабам призаборным автомобиль марки «Козел» (на простонаречии), с гордой надписью «милиция». Мальчишки внизу, завидев приближающуюся опасность, заорали «прыгайте назад», но у нас — обычных советских и дачных — друзей бросать принято не было, потому, остались мы гордо сидеть на бетонном заборе, что вкруг Звездного городка. Милиционеры, служившие населению закрытого города, оказались молодыми и вполне симпатичными, страха не вселяющими. Приказав мальчишкам сесть в авто марки «Козел», подойдя к забору, сидя на котором мы их разглядывали, протянули руки с призывом «прыгайте, не бойтесь». Прыгать мы уже не боялись, больше пугало слово «милиция» и наше советско-пионерское будущее. Но делать было нечего, уже на помощь молодым и симпатичным прибыл автомобиль «Жигули», но с той же надписью «милиция», с несимпатичными тостыми дядьками, что усадили нас, пойманных в прыжке с забора, на заднее сидение и сообщили, что в отделение повезут, на допрос. Мы переглядывались почти гордо: на настоящий допрос нас еще никто никогда не возил. В отделении молодые и симпатичные, охраняющие спокойствие героев — космонавтов и слесарей, парикмахеров их, записав навранные нами имена-фамилии-места жительств — никто из нас уже не нуждался в очередном письме на родительские службы, — добро улыбаясь, сообщили, что отвезут нас к проходной. Как и по дороге в отделение, на обратном почти пути, — мы жадно таращились по сторонам, разглядывая городок Звезд, пытаясь увидеть среди прохожих — космонавтов, но и созерцание этих счастливых людей, живущих в одном городе с героями, — доставляло нам особую радость, словно дотронуться позволили до чего-то волшебного.

Врать я не умела и в детстве, как и скрывать счастливые детские радости, потому, на бабушкин вопрос, отчего так свечусь я фосфорно, выпалила: «мы в Звездном были…». Бабушка замерла с половником в руке, нахмурилась и спросила: «а пропуск у вас откуда?». Я долго хмурила брови, дула губы, стараясь смягчить ответ, и очень тихо, словно рассказывая сказку, доверительно сообщила бабушке, что попали мы всей пионерской стаей в милицию, но Звездный мы увидели. Бабушка покачала головой, сняла фартук и, хлопнув дверью, куда-то ушла. Вернулась она через часа полтора, гордо сообщив, что на следующий день наша стая — имена и фамилии собандитов моих, пионеров, бабушка знала — может идти в Звездный городок через проходную, посмотреть город и музей. С молчаливым удивлением я, бросив бабушке на бегу «спасибо», убежала сообщить о легальной уже экскурсии друзьям, а на следующий день мы очень гордо и строем уважения подходили к проходной города космонавтов. Радостно назвав фимилии дежурному, счастливые мы уже чувствовали себя на земле геройской, когда увидели в нескольких метрах от проходной автомобиль марки «Козел» и стоявших рядом молодых и симпатичных хранителей покоя граждан, тут же взаимно нас заметивших и уже тянувших: «аааа… старые знакомые… добро пожаловать». Один из молодых и симпатичных, пока все мы в страхе приклеивались к асфальту города — мечты, прошел мимо нас к проходной, попросил журнал регистрации и прочитав в нем имена и фамилии, расхохотался — по-детски — как смеялись обычно мы, когда сигнализация поселочного магазина все же срабатывала. Мы уже прощались с асфальтом Звездного городка и представляли, как теперь полетят письма на службы родительские, когда молодой и симпатичный, подойдя к нам, все еще смеясь, произнес: «Что стоите, ивановы-потаповы, на жаре, идите уже, смотрите Звездный»… Бабушка рассказала потом, что пропуск оформил тот самый слесарь космонавтов, чьи дети с нами словом обмолвиться не желали, по причине причастности своей к чужой звездности…

А я с тех пор каждый год двенадцатого апреля, когда везде слышится «С днем космонавтики», вспоминаю эту историю… закрытый город, где жили космонавты и который нам, обычным, советским и пионерам, — так хотелось посмотреть… и — с благодарностью — доброго молодого симпатичного служителя порядка, что управлял автомобилем марки «Козел», который пожалел детей, отчаявшихся увидеть город, в котором ему посчастливилось жить и служить…

Уроки музыки

История случилась давно… очень… в школе музыкальной. Инструменты достойные при ссре купить было сложно и стоили они многомесячное количество родительских зарплат. По причине данной мои мудрые родители решили сначала проверить, стоит ли им бремя такое на себя возлагать и место в квартире занимать, — прослушиванием меня на предмет слухоналичия. Первых трех теток и тетенек я забраковала сразу, забившись в угол, взирая на них злобно, пока те не испарялись сами, подобно злым духам. Потом же появился он — мой будущий учитель музыки. Мне было пять, ему — двадцать пять. Красив он был необычайно, потому, тут же решив, что женится он исключительно на мне: только в пять лет замужество может казаться лучшим из приключений, я высунулась из угла, стараясь пищать про березку, что стояла, силой всей своей бездарности, — потерять будущего мужа никак было нельзя. В школу музыкальную меня летом приняли, и тут же выяснилось, что красавец — учитель женат, потому, сменила я его тут же в чувствах своих на согруппника в детском саду. А учитель изо всех сил начал бороться с моим нежеланием соглашаться с тем, как Бетховен — Бах — Моцарт свои произведения задумывали. Терпение учителя закончилось, когда «Песню сторожа» Грига никак не желала я исполнять с чувствами — мне казалось, что лучше меня уж ну никто. Придумал он, дабы понять, что за чувства вкладываю я, лупя по клавишам, задание мне дать: нарисовать этого самого сторожа.

Все выходные я разрисовывала, очень стараясь, огромный лист, принесенный папой — инженером: картина должна быть достойной Третьяковки — минимум. Очень гордая творением, принесла картину учителю. Несчастный молодой красивый мужчина долго в шоке смотрел на нарисованное. Я очень горда была, думая — в себя прийти не может, как красиво. Когда же разразился он смехом заливистым и не мог остановиться весь урок, обидно мне стало: картина была очень хороша. Бродил на ней сторож норвежский в русских валенках по снегу, освещенному слегка луной, потому — голубоватому, звезды закрывали темные страшные тучи, вокруг был лес — не получилось у меня придумать, что сторож охраняет, потому — объктом лес был выбран, и меж тучами и сторожем одиноким — где-то в темноте норвежской летали призраки белесые, пугая несчастного одинокого работника. Ничего смешного в картине не было. Но — невозможно было не добавить нечто, чтобы увековечить творение. Потому, в левую руку сторожа нарисовала я большую, гнутую ливерную колбасу. Размером пища была примерно с руку сторожа. Мне эта деталь казалась совершенно гениальной: если у него есть колбаса, он ее будет есть и не будет бояться призраков, темноты. Бедный учитель долго заливался хохотом еще месяцы при одном моем появлении, звонил родителям, рассказывая про шедевр, попросил картину на память. Так что — я до сих пор — горжусь очень, как представляется мне, что где-то в мире, в учительской квартире, над красивым роялем висит прекрасная картина, где все точно — по Григу, как композитор задумал: одинокий сторож в ушанке, валенках, с ливерной колбасой в руке, гордо и без страха вышагивает в норвежском ночном лесу, не обращая внимания на парящих над ним призраков-духов-приведений…

Щелкунчик

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 11
печатная A5
от 264