электронная
180
печатная A5
641
18+
Несостоявшийся рассвет

Бесплатный фрагмент - Несостоявшийся рассвет

Повесть

Объем:
430 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-8015-0
электронная
от 180
печатная A5
от 641

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Начало есть конец, конец есть начало

Г. В. Ф. Гегель


Глава 1. Начало

Иртыш! С детства я помню твои холодные синие воды, белые гребешки мелких волн при слабом ветре и вздувшиеся в непогоду валы, величаво тянущиеся к небу на фоне суровой и зелёной тайги. Давно это было! Но мне, ребёнку дошкольного возраста, больше всего запомнился один летний день. Тогда, Иртыш, ты был великолепен! И мы, мальчишки из прибрежного села, радостно носились по большому песчаному плёсу, а потом с криками забегали в тёплое мелководье. Накупавшись, возвращались назад, с удовольствием оставляя на песке следы босых ног, и с размаху, плашмя, падали на него животами, разбросав свои руки. В тот день, я помню, ярко светило солнце. И оно ласково пригревало наши голые тельца. Было очень хорошо!

…Воспоминания далекого детства обычно предстают нам отдельными эпизодами, из которых не всегда можно соткать временные события. Как правило, легко запоминается хорошее, а страшное и злое остаются в тени, не всегда понятными до конца, а потому кажущимися не такими уж страшными. Не зря детскую пору называют счастливой!

По-своему был «счастлив» в детстве и я, внук раскулаченного советской властью зажиточного крестьянина. По рассказам матери, после ареста отца её, пятилетнюю девочку, вместе с родными и другими раскулаченными семьями отправили за сто километров в тайгу. Там они вынуждены были выживать, соорудив землянки и промышляя охотой.

Без кормильца семья деда вымерла, а сам он скончался от рака желудка в тюремных условиях. В живых осталась только его младшая дочь Лида — моя мать. Она объясняла это тем, что вставала по ночам и украдкой ела хлебное тесто. Я думаю, что самый младший ребенок выжил, благодаря любви всей своей большой семьи. Впоследствии маленькую Лиду определили в детский дом, и когда началась Отечественная война, ей исполнилось восемнадцать лет.

— Нас построили во дворе, — рассказывала она, — а затем зачитали приказ об отправке на фронт. Напутствием были слова: «Детдомовцы! Вас воспитала Советская власть, и теперь вы должны защитить свою Родину и, если потребуется — ценой собственной жизни».

Я появился на свет в год окончания войны благодаря любви фронтовой связистки и летчика, офицера истребительной авиации. Но мать мало рассказывала об отце. Знаю лишь следующее. Беременную, он отправил её к родителям в Тамбовскую область. Шёл 1945 год. Заканчивалась война с фашисткой Германией, а впереди маячила новая — с милитаристской Японией. Туда и была переброшена эскадрилья отца.

Однако его родители не захотели признать снохой приехавшую с фронта чужую беременную женщину, бывшую детдомовку да ещё и дочь осуждённого кулака. Постепенно письма от отца стали приходить реже, а потом их и вообще не стало. «Наверное, погиб», — оправдывала его передо мною мать. Но иногда мрачно и со вздохом добавляла: — «Прятали они от меня письма. Хотели, чтобы я сама уехала». Так она и поступила: не дождавшись вестей с фронта, поехала к своей двоюродной сестре на родину в деревню Окунево Омской области. Там она зарегистрировала меня заново под своей фамилией и с новой датой рождения.

Как-то я разыскал Окунево в Интернете и, к своему удивлению, узнал, что деревня мало изменилась: такие же покошенные избы и заборы, небольшое количество населения. Зато зачастили туристы. По словам неких «исследователей», Окунево, оказывается, располагается в аномальной зоне. Предприимчивые люди тут же сделали из захудалой деревушки, расположенной в дремучей тайге недалеко от Иртыша, местную достопримечательность, организовывая туристические походы по её окрестностям.

Об удивительных особенностях моей деревни тогда писали в газетах, журналах и даже показывали передачи по телевидению. Авторы статей и передач старались убедить людей, что в округе небольшого поселения имеется какое-то загадочное озеро, которое иногда таинственно исчезает; что даже есть места, где раны заживают как бы сами собой. И вообще, Окунево, по мнению некоторых авторов статей, является ни больше, ни меньше, как центром всех аномальных зон, имеющихся на Земле!

Но после войны жителям деревни было не до чудес: не хватало продуктов, а окуневский колхоз, оставшийся без мужской рабочей силы, захирел. Сажали, в основном, картошку да пекли хлеб. Муку привозили из райцентра, расположенного на другом берегу Иртыша в селе Евгащино. Моей матери, как фронтовичке, удалось устроиться в деревенском магазинчике продавцом и директором в одном лице. Оттуда она иногда приносила домой конфеты-подушечки, которые были большой радостью для меня. Правда, сладости были изгажены мышиным помётом, из-за чего и терялся их товарный вид. Но, когда мать очищала эти «подушечки» и давала мне несколько штук к чаю, — вот это было настоящее Чудо!

Совсем не помню, как мы переехали жить в Евгащино. Уже потом, став подростком, я узнал от матери, что за ней в ту пору ухаживал бывший фронтовик Иван Григорьевич Щетинин. По всей вероятности, будучи директором деревенского магазина, она ездила в район с отчётами. Там они, видимо, и познакомились, а потом — поженились.

                                          * * *

Так я оказался в доме Щетининых. Выложенный из кирпича, он стоял на крутом возвышении недалеко от песчаного берега Иртыша. Из окон дома можно было увидеть и противоположный берег с подступающей к нему дремучей тайгой. Я часто разглядывал его с высоты: там — в глубине высоких елей и сосен — осталась моя деревня.

Щетинины жили не бедно. Потомственные печники, они всегда имели работу, но, как и многие жители Сибири, злоупотребляли алкоголем. Отец отчима напивался до того, что приходил домой поздно ночью в обосраных штанах, долго провалявшись где-то под чужим забором. Если была зима, его мокрые ватные штаны стояли колом. И тогда бабка, кряхтя и ругаясь, еле стаскивала их с него, проклиная всё на свете.

Но, отогревшись, дед принимался за бабку. Он стучал кулаком по накрытому для него столу и, сидя на лавке уже в сухих кальсонах, полуголым, вовсю проклинал Советскую власть. Иногда, заслышав последние новости из репродуктора, он вваливался в горницу, где проснувшись и дрожа от страха, лежали в кровати я и мать. Репродуктор висел прямо над нами, и дед, пользуясь отсутствием сына, задержавшегося на работе, начинал дискуссию с диктором.

Тогда я не разбирался в политике, но чувствовал, что пьяного деда она очень интересовала. Обычно он перебивал ведущего передачу диктора матерными словами. Потом ехидно посмеивался над его отдельными сообщениями, передразнивал и хмыкал, а когда убеждался, что тот его не слушает, снова разражался бранью. Так он мог простоять долго, пока не приходил отчим. Но однажды дед осмелел и стал приставать к матери. Мы, в чём были, выскочили на улицу. Я хорошо помню, как вместе с матерью бежал босиком по снегу через улицу к соседям. К моему удивлению, холода тогда я не почувствовал. Было только страшно.

Следует сказать, что родители Ивана не одобряли его выбор: мужиков после войны не хватало, а он привел в дом женщину с ребёнком. Особенно злобствовала свекровь. Когда мать приносила собранную ею в лесу бруснику, я не раз слышал: «Надо сначала дать попробовать Владику, а то ещё отравит нас». Помню, так и делали: накладывали мне в миску красные как кровь ягоды и заливали их молоком. Было очень вкусно, и я с удовольствием уплетал бруснику за обе щеки. Успокоившись, бабка накладывала её и остальным.

Тогда я не понимал всего унизительного положения, в котором оказалась мать в этой семье. Ко мне никто плохо не относился. Даже дед, когда был трезвым, иногда, брал меня с собой в конюшню, где разрешал под его наблюдением гладить тёмно-коричневого жеребца, приказывая ему: «Тпру-у! Стой, зараза!» Затем я осторожно гладил бок лошади и отходил к сложенным в углу вожжам, над которыми висел толстый и потный хомут. «Не бойсь, — подбадривал дед прокуренным ртом с пожелтевшими белыми усами. — Он, хоть и злой, но выносливый, зараза… мать его побери. А ну, стой!» — снова приказывал он встревоженному моим присутствием жеребцу.

Затем мы шли к небольшому стогу сена — здесь же в конюшне — и я вместе с дедом, взяв охапочку, клал её в ясли. Кряхтя, он насыпал овёс из большого мешка в ведро, которое потом ставил перед мордой коня. Тот сначала осторожно касался зёрен подрагивающими губами и лишь потом начинал медленно жевать.

А ещё у Щетининых была молодая корова. «Ну, — говорила бабка, — это, прямо, сущее наказание!» Бодаться любила. Хозяйку слушалась: та её выкормила, но остальных не признавала. Даже дед её побаивался. И, если Машку выпускали во двор, держал при себе плеть. Конечно, больше всех бодливую корову боялись я и мать, которой приходилось вместе со свекровью каждый вечер проводить дойку. Чувствуя её боязнь, Машка вела себя нагло: то пыталась подцепить острыми молодыми рогами материн подол, то опрокидывала ногой ведро с молоком. А доставалось снохе: и доить, мол, совсем не умеет, и к корове не знает с какой стороны подойти! Когда же приходил с работы отчим, бабка жаловалась ему и каждый раз заканчивала: «Никуды-ышная: ничего не умеет делать по хозяйству!» А собственно, где могла мать научиться вести деревенское хозяйство? В детском доме? Или на фронте? Поэтому она лишь отмалчивалась и виновато смотрела на мужа.

Но Иван жену не ругал: моя мать была красивой, статной и физически сильной женщиной. Помню, в юности, она в их шутливой возне на кровати без труда сталкивала его на пол, а потом, схватив в охапку, снова забрасывала на постель.

Настоящая была русская женщина-сибирячка, которая и «коня на скаку остановит», и «в горящую избу войдёт». Иван её любил и к жалобам своей матери особенно не прислушивался.

                                         * * *

Наступила зима. Иртыш сковало толстым льдом, засыпало снегом. Весело и шумно местные мальчишки катались на санках с нашего высокого склона. Я же с завистью наблюдал за ними, стоя наверху: слишком круто было съезжать вниз для пятилетнего ребенка, и мне это строго запрещалось. Зато, когда у матери было время, она катала меня на санках по нашей улице, и я, подражая деду, кричал: «Но! Поехали». А подъезжая уже к своим воротам, грозно приказывал: «Тпру-у! Стой». Разумеется, при этом я опускал его «плохие слова», понимая, что за них мне здорово влетит.

А однажды мать взяла меня с собой на замерзший Иртыш, где все поселковые женщины полоскали в прорубях выстиранное белье. В тот день стояла морозная и ясная погода. Мокрое бельё было уложено на салазки большой стопкой, и надо было следить за тем, чтобы с них ничего не упало. Поэтому я шёл рядом, наблюдая за поклажей. Иногда салазки накренялись, и из кучи белья выпадала какая-нибудь наволочка или кальсоны. Я сразу же кричал: «Ма-а! Смотри — свалилось!» Она, вытирая пот со лба, бросала вожжи, привязанные к саням. Затем шла назад, чтобы уложить на место пропажу. И мы снова продолжали путь к реке.

Но вот показался заснеженный лед, и передо мной открылась белая, искрящаяся на солнце сказочная пустыня. Я прищурил глаза, чтобы посмотреть на противоположный берег. Там, слегка пригнувшись под тяжестью снега, стояли огромные ели. Они, словно могучие великаны, невозмутимо подпирали нависший над ними голубой купол неба. «Владик, не отставай! — донёсся до меня голос матери. — Смотри под ноги: сейчас начнутся проруби».

И действительно, впереди я увидел несколько круглых и на вид очень скользких отверстий, проделанных в толстом льду реки. Внутри каждого из них выглядывала, таинственно плескаясь, тёмная вода Иртыша. Я почувствовал страх, уловив в голосе матери тревогу. Наконец, мы остановились.

— Здравствуй, Лида! Ты кого это привела? Твой, что ли? — раздался голос женщины, полоскавшей бельё в соседней проруби.

Она была, так же как и мы, тепло одета, но повязана сверху ещё и пуховой шалью, перетянутой на поясе. Широко расставив ноги, женщина опускала бельё в холодную воду и вынимала его назад красными руками, одновременно подняв голову и приветливо улыбаясь нам.

— Владик! Близко не подходи. Убью! Стой там, — приказала мне мать, испугавшись, что я двинулся к проруби.

— Не узнала. Ты его так закутала. Да и подрос. Летом, помню, маленький был. Как свекровь-то не лютует?

— Люту-ует! Да мой пока внимания не обращает, — ответила мать. Затем задумчиво сказала: — Только вода камень точит. Может быть, нам лучше уехать куда-нибудь. Вон, говорят, на юге, в Пятигорске, тепло и работа есть. Отстраивают его после войны. Да и с продуктами там неплохо.

— А свёкор-то что? Говорят, бьёт тебя, из дома выгоняет, — продолжила любопытствовать односельчанка.

— Кто это тебе сказал?

— Так Валька мне рассказала, соседка ваша через дорогу. Говорит: «Прибежала она ко мне вместе со своим сынишкой среди ночи в чём мать родила. В ставни стучит, кричит: „Помогите! Свёкор убить хочет…“ — Ну я их и пустила. А через час её мужик одёжу принёс и их забрал».

— Да не так это было! Никто нас убивать не собирался. Твоей Вальке после того, как её муж с топором погонял, всё одно мерещится. Пьяный свёкор пристал. Захотелось ему, видите ли, на своей бывшей кровати поспать. Я — против. Тогда он закричал: «Убирайтесь отседова к такой-то матери!». Я Владика — в охапку и — к Вальке. Ну, Иван с ним потом «побеседовал» по-мужски. Сказал, чтоб в горницу — ни ногой. Только что толку! Трезвый — дед никого не трогает, с Владиком возится, а пьяный — дурак дураком.

Так переговариваясь, мать начала полоскать бельё и складывать его сразу же покрасневшими руками на расчищенный от снега лёд.

Их разговор меня мало интересовал: говорилось о том, что мне было хорошо известно. Заинтересовала же ближайшая прорубь. Я заметил на её краях размытое кровавое пятно и захотел подойти поближе. Было очень страшно, но тёмная бездна как будто притягивала меня и звала к себе. Я колебался. Однако вид крови вызывал большое любопытство, и я шагнул ближе, вытянув шею. «Чья это кровь? — подумал я. — Может быть, кто-то нечаянно поскользнулся и упал в прорубь?.. Тогда его давно съели рыбы». — И сразу же представил себя на месте утонувшего. От этой мысли повеяло холодом подлёдного царства, в котором, я слышал, плавают щуки с большими зубами. — А может быть, это кровь лошади? — продолжал гадать я. — Лошадь большая! Она не могла провалиться и, должно быть, здорово ударилась об лёд».

— Ах ты, негодник! — как бы с небес послышался отчаянный голос матери. — Ты куда это полез!? Ишь, чего удумал. Ну, погоди. Сейчас я тебе покажу!

Она схватила меня одной рукой за ворот фуфайки, оттянула от опасной проруби, а другой замахнулась, что бы отхлестать ниже спины. Тёплые ватные штаны значительно заглушили её шлепки, хотя я из опыта знал, что мать всегда бьёт несильно, так сказать, для острастки.

— Ты, Лида, смотри за ним. Ишь, какой смелый! Хорошо, что я заметила. А то бы… — беспокоилась женщина, уже закончившая полоскать бельё.

Затем она запряглась в вожжи, с трудом сдвинула примерзшие ко льду сани и медленно пошла с ними в гору.

                                          * * *

Шло время. Ухудшение отношений между снохой и свекровью, пьяные выходки деда и атмосфера унизительного недоверия постепенно подтачивали нервную систему матери. Кроме того, Иван, как и его отец, стал сам приходить домой подвыпившим и покрикивать на жену. В результате, с матерью случился эпилептический припадок.

Это произошло днём во дворе дома, в отсутствии отчима и деда. Я не видел, как она упала на землю, забившись в конвульсиях. Но на крики свекрови сбежались соседи. И когда я выскочил из сеней на площадку нашего высокого деревянного крыльца, то увидел внизу лежащую на земле мать, окружённую соседскими женщинами. В центре круга двое мужчин, склонившись над нею, удерживали её беспокойную голову. Я сбежал с крыльца, и попытался протиснуться в круг. Женщины оттеснили меня, стали гладить по голове и успокаивать: «Не бойся, сейчас твоя мама встанет». Помню, я не испугался, так как не понимал происходящего, но чувствовал, что с моей матерью произошло что-то необычное. Иначе, зачем собралось столько соседей?

Мужчины стали обсуждать, что нужно делать в таких случаях. Чувствовалось, что подобное они видят не впервой (на фронте и не такого насмотрелись!); женщины только охали и жалели мать. Свекровь металась между ними, не замечая, что некоторые из соседок показывают на неё глазами, а кое-кто осуждающе качает головой.

— Мочи ей надо дать, — сказал один из мужиков. — Марфа! — обратился он к свекрови. — Неси стакан.

— Так кто ссать-то будет? Ты что ли? — возмутилась одна женщина

— Ну, хочешь, ты, — огрызнулся «лекарь». — Только не промахнись.

— Да ладно вам. Мальчонка же есть — её сын. Где он?

— Да здесь.

Через некоторое время сама свекровь ласково спустила с меня тёплые шаровары и подставила гранёный стакан.

— Давай, Владик, пописай сюда, — стала уговаривать она, но у меня сразу почему-то не получалось.

— Стесняется, — сделал кто-то вывод.

— Заведи его Марфа за сарай. Может, там получится.

И правда, за сараем я сделал всё как надо, довольный тем, что смог выполнить общую просьбу.

                                          * * *

Когда я подрос, мне не раз приходилось быть свидетелем эпилептических припадков у матери. На мой вопрос, почему они у неё происходят, она рассказала такую историю военных лет.

Их, девушек-связисток, собирались перебросить на другой аэродром, находящийся ближе к линии фронта. Приказали занять места в кузове полуторки в полном обмундировании и со своими вещами. Весело смеясь и визжа, девчонки залезали в кузов, помогая друг другу. Не обошлось и без помощи ухажёров — молоденьких солдат-новобранцев из охраны, которые с удовольствием заталкивали отъезжающих связисток наверх. Ждали опаздывающих. Некоторые стояли, как и моя мать, прислонившись к борту машины, другие, свесившись вниз, болтали с солдатиками.

Один из них разгорячившись, что девушки посмеялись над его молодым возрастом новобранца, достал гранату и у всех на глазах стал её разбирать, демонстрируя знание оружия. Граната разорвалась у него в руках. Парню оторвало голову, а девушек, которые стояли, прислонившись к бортам полуторки, сбросило взрывной волной на землю.

Моя мать осталась живой, но получила сильную контузию. Три месяца она провалялась в военном госпитале с сильнейшим сотрясением мозга. Месяц почти ничего не слышала, а когда выписалась из госпиталя, то не подозревала о тяжелых последствиях контузии, которые проявились позже.

…После припадка, случившегося с матерью, отношение к ней родителей отчима ухудшилось ещё больше. Теперь ко всем её «недостаткам» свекровь добавляла в разговоре с сыном слово «припадошная». Она старалась убедить его, что такая жена ему и вовсе не нужна. Иван отмалчивался и продолжал приходить пьяным с работы. Дед осмелел. Теперь он почти каждую ночь тарабанил в дверь горницы, чтобы мать пустила послушать радио. Дальнейшее проживание в доме свекрови стало для неё невыносимым. После очередного побега от разбушевавшегося пьяного тестя, мать собрала вещи, одела меня теплее, обвязав сверху пуховой шалью, и, усадив на санки, двинулась через скованный толстым льдом Иртыш в сторону Окунево.

От Евгащино до нашей деревни было километров двадцать. В дороге началась метель. Ветер дул навстречу и бросал в лицо холодные россыпи колючего снега. Не выдержав, я плаксивым голосом обратился к матери, тянувшей санки навстречу белой мгле:

— Мам! Куда мы едем? Она остановилась, подошла ко мне и потуже затянула шаль.

— Домой, сынок. Ты не замерз?

— Нет. Вот только ветер противный. Колючий.

— Ничего. Потерпи. В тайгу въедем — и он станет тише.

Я попытался всмотреться вперёд, чтобы разглядеть эту спасительную тайгу, но ничего, кроме взбесившихся снежинок, не увидел.

— А где она, тайга? Мать ничего не ответила, перекинула веревку через плечо и снова потянула за собой санки. Последнее, что я запомнил, это наступившую темноту, сладко сморившую меня в сон.

Впоследствии она рассказывала, что тогда, из-за разыгравшейся метели, сбилась с пути, и мы могли окончательно заблудиться и замерзнуть.

                                          * * *

В то время деревня Окунево представляло собой одну улицу из покосившихся домов, стоящих недалеко от узкой и мелкой речушки с таким же названием. Двоюродная сестра матери, Грязнова Анастасия, жила без мужа (он пропал без вести в начале войны) и сама растила двоих детей. Работала, как и все окуневцы, в колхозе от зари до зари. Жила бедно и перебивалась, как могла. Тем не менее, она с радостью встретила нас. Утром отпросилась у бригадира, чтобы не выходить на работу и, как надо, встретить дорогих гостей. Затем раздобыла муки. Вместе с матерью, пока мы спали на большой русской печке, Анастасия напекла нам блинов.

В то утро мне совсем не хотелось вставать, но меня разбудили негромкие голоса Кати и Серёжи — моих двоюродных родственников. Сквозь сладкий, но хрупкий сон во время только что наступающего дня до меня донёсся их тихий разговор.

— Смотри, Серёжа, Владик приехал! Тётя Лида привезла его ночью на санках из Евгащино, — услышал я голос Кати. — Ты спал и ничего не слышал, а она говорила, что за ними в тайге всю дорогу шёл огромный волк. Глаза — злые, голодные и в темноте сверкали. Вот.

— А почему он их не стал есть? — послышался над моим ухом голос её брата.

— Тетя Лида сказала, что у неё в руке была большая палка, а за поясом — солдатский нож. Волк и побоялся напасть. До самых наших ворот провожал, пока его собаки не почуяли.

— Да волк любую собаку задерёт! — запальчиво возразил Сергей.

— Дурачок! Когда собак много, волк на них не кинется. Поэтому и отстал. Понял?

— Тише. Кажется, мы Владика разбудили.

Нехотя прощаясь со своим сном, я повернулся к ним.

— А, так вы уже не спите! — неожиданно послышался рядом ласковый голос Анастасии. Она приподнялась к нам, став на печной выступ. — Ну-ка вставайте и умывайтесь. Мы с тётей Лидой вам таких блинов напекли!

В этот же день в Окунево на лыжах примчался Иван. Он попытался уговорить мать вернуться в его дом. Однако она твердо решила больше туда не возвращаться. В глубине души отчим её понимал. Ему тоже надоели бесконечные упрёки матери, и хотелось пожить самостоятельно.

На этом и сошлись: они решили накопить денег, что бы уехать на заработки в Пятигорск. Иван в тот же день вернулся в Евгащино, а я и мать, на время, остались жить у её сестры.

                                           * * *

Жить в Окунево мне всегда нравилось. И даже, когда мать с отчимом уехали в конце весны в далёкий Пятигорск, я не почувствовал одиночества — Анастасия и её дети сумели на время заменить её.

Их дом стоял особняком — на самом краю улицы. Он как бы прятался в глубине белых высоких берёз. Во дворе между двумя наклонившимися берёзами висели качели, сделанные из толстой и уже потемневшей доски, привязанной старой верёвкой к стволам деревьев. Сам дом был очень большой. Выложенный из почерневших от времени, дождей и снега огромных брёвен, он походил на жилище великана. Между брёвнами торчал зелёный мох, и весь старый дом как бы врос в покрытую зеленой плесенью болотистую землю.

За домом начинался густой тёмный лес, и была какая-то особая тишина. Изредка она прерывалась противным карканьем ворон да постукиванием дятла. Когда я оказывался там, меня охватывали странные чувства. Здесь было видно, как глубоко просел задний угол нашего огромного строения. Меня это сильно удивляло и пугала сама глубина оседания. «А что там дальше? — часто задавался я одним и тем же вопросом, осторожно обходя углубление, но моё детское воображение не находило ответа. — Когда-нибудь туда провалится и весь дом вместе с нами?» — приходили ко мне невесёлые раздумья. От этих мыслей становилось грустно, и я старался скорее вернуться во двор.

Зато внутри дома было очень просторно и светло. Правда, без мужских рук краска на больших окнах облупилась, а выкрашенные в коричневатый цвет широкие доски просторных палатей, подвешенных под самым потолком, закоптились от дыма печи. Пол был некрашеным. Его мыли нечасто, как правило, перед праздниками. Поливая водой из ведра, пол скребли большим ножом вдоль досок, стараясь соскоблить с них въевшуюся грязь. Затем его вытирали и опять поливали водой. Снова скребли, пока пол не становился белым. Это была не лёгкая работа! Но, когда побелевшие доски окончательно протирали тряпкой, и они высыхали после воды, в доме становилось необычайно уютно и светло, а всё помещение наполнялось ароматом свежевымытого дерева.

Когда Анастасия уходила на работу, мы целый день были предоставлены самим себе. Уходя, она строго наказывала детям и, особенно, Кате следить за мной и не оставлять одного без присмотра. «Меня Лида просила присмотреть за Владиком и не обижать. Слышите? И ты, Катька, отвечаешь за него головой. Не забывай кормить мальчиков. В печи стоит еда, хлеб — на полке. Принесёшь воды и уберись в доме. Будь за старшую», — наставляла она.

«Старшей» Кате было всего десять лет. Она выглядела худенькой девочкой, одетой в поношенное ситцевое платьице, из которого давно выросла. Заплетённые кое-как косички с синими бантиками торчали в стороны. Её лица я не запомнил, но, по-моему, на нём имелись веснушки, и ростом она была намного выше меня.

С Сережей мы были ровесниками, если не учитывать, что мать зарегистрировала моё рождение второй раз. Это был крепыш с белокурыми волосами, веселый и добрый. Мы подружились сразу и почти не расставались до самого моего отъезда в Пятигорск. Тем не менее, не будучи старше, он, как и Катя, опекал меня по-братски и был примером для подражания.

                                          * * *

Как-то в конце уже наступившего лета Катя предложила нам сходить в кедровник, чтобы собрать его шишек и полакомиться орешками. До кедровника мы шли не один километр по проселочной дороге между высокими и толстыми елями. И чем дальше мы углублялись в них, тем становилось темнее. Впервые в жизни я, по-настоящему, ощутил тяжёлый аромат таёжного леса, который своими вершинами закрыл небо и, казалось, затих в ожидании своей добычи. Там, в глубине между разлапистыми елями, нам мерещились волчьи глаза или грозное дыхание медведя. От страха мы невольно взялись за руки, и перешли на шёпот.

— Слышите? — тихо произнёс Сережа, указывая на густой кустарник. — Мне, кажется, там кто-то есть.

— Кто? — вырвалось у меня.

— Дед Пихто! — рассмеялся он, довольный шуткой.

После его проделки мы стали опять громко говорить, смеяться, выкрикивать отдельные слоги и слова, чтобы послушать далёкое эхо. Первоначальный страх сменился нервным весельем, которое постепенно отвлекло нас от чар могучей тайги.

И вот мы вышли из полумрачного царства елей. Над дорогой появилось солнце, подул слабый летний ветерок, а впереди, пронизанные яркими лучами света, показались высокие кедры. С криками мы разбежались в стороны, чтобы собирать в траве упавшие с них тёмно-коричневые и пахнущие древесной смолой шишки. Сережа показал мне, как можно вынуть из них небольшие орешки и дал попробовать. Помню, они мне не очень понравились.

— Ничего, вот принесём их домой да ка-ак пожарим на сковороде. Пальчики оближешь! А сейчас они сырые, поэтому и не такие вкусные, — утешал он меня, с удовольствием щёлкая орешки и поедая их белые внутренности.

Назад шли с уже полными корзинами шишек. Когда мы снова оказались в еловом полумраке, то прошли этот путь почти молча. Никто из нас не хотел показать другому свою тревогу. Серёжа, лишь для храбрости, прокричал два раза, что вызвало далёкое унылое эхо, и тоже замолчал. Постепенно мы ускорили шаг, желая скорее выбраться к солнечному свету.

Но вот показалась уже знакомая нам поляна, и Серёжа неожиданно крикнул:

— Кто быстрее?! И мы все, втроем, побежали навстречу ясному голубому небу, показавшемуся между деревьев.

Первой на поляну вырвалась Катя, за ней — Сережа и потом я.

— Конечно, она вон какая длинная, — беззлобно стал жаловаться он мне на Катю. — Её, дылду, разве перегонишь!

— Ребята, — стала дразнить она нас, — ну-ка догоняйте, карапузики!

— Сама ты карапузиха, — рассердился на её прозвище Серёжа.

— Карапузиха! Карапузиха! — подхватили мы вместе.

Притворившись обиженной, Катя стала гоняться за каждым из нас со словами:

— Ну, я вам покажу. Сейчас поймаю!

А догнав кого-либо из нас, валила на траву, садилась как бы верхом и, не больно хлопая сзади своей рукой, смеясь, командовала:

— Но! Поехали.

От такой возни все быстро устали и с хохотом повалились на траву.

А в это время солнце уже клонилось к закату. Мы вспомнили, что пора продолжить путь.

— Вставайте, мои карапузики, — ласково позвала нас Катя в дорогу, — а то скоро темнеть будет.

В тот момент она очень походила на свою мать, и слово «карапузики» уже не казалось обидным. Наоборот, оно напомнило нам о родном доме, о матери, которую мы всегда с нетерпением ждали с работы. Я не ошибся, назвав Анастасию нашей общей матерью. Обращаясь к ней, я уже давно называл ее «мамой».

                                          * * *

К осени (а она начинается в Сибири рано) колхоз, наконец, построил семье Анастасии новый дом вместо её старого и осевшего в болотистую почву. По сравнению с бывшим, он был небольшим и холодным. Здесь уже не было палатей, а сам дом обогревался обыкновенной кирпичной печью с чугунной плитой да печкой-буржуйкой, установленной напротив маленьких окон. Буржуйку поставили дополнительно, потому что стены, выложенные из тонких бревен и обшитые досками, плохо удерживали тепло.

Помню, Анастасия, с обидой на председателя колхоза, возмущалась: «Не дом, а курятник! Даже развернуться негде. А сколько теперь дров понадобиться?»

И, действительно, топить теперь приходилось чаще, даже в дождливые холодные дни. Обычная печь, в отличие от русской, имеет короткий дымоход и долго тепло не держит. Ну, а если и сам дом плохо утеплён, то помещение остывает ещё быстрее. Вот тут буржуйка и спасала нас, особенно зимой.

                                         * * *

И вот наступила осень, а вместе с ней — школьная пора. Серёжа должен был пойти в первый класс, Катя — в четвёртый, и перед Анастасией встал вопрос, с кем оставлять меня дома. Выход нашли. Местная единственная на всю деревню учительница разрешила ей приводить меня на Серёжины занятия. А чтобы я не мешал на уроках, она посоветовала купить школьные принадлежности. Так я стал «первоклассником» и был очень горд, что, как и Сережа, пойду в школу. Анастасия купила мне букварь с красивыми картинками, тетради и цветные карандаши.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 641