18+
Непрерывность

Бесплатный фрагмент - Непрерывность

Цена вечного «Я»

Объем: 120 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

«НЕПРЕРЫВНОСТЬ»

ЧАСТЬ 1: ТЕНИ

Глава 1: Осколок зеркала

Шестьдесят минут.

Одно астрономическое число, шестьдесят оборотов стрелки, отделяющих его от того, что одни называли бессмертием, другие — самоубийством, а он предпочитал определять как переход. Не в метафорическом смысле, а в самом что ни на есть физическом. Переход через границу, за которую не заглядывал ещё никто.

Лев Корвин стоял у панорамного окна, вжавшись подошвами в прохладный пол, словно пытаясь в последний раз ощутить незыблемость гравитации. Лаборатория «Нейротеки» парила в ночи, а город под ним раскинулся голограммой, мерцающей схемой, где каждый огонёк был битом информации, узлом в гигантской сети. Он всегда видел мир таким — не через призму эмоций, а через архитектуру связей, скрытые паттерны, управляющие хаосом жизни. Сейчас этот вид был как никогда уместен. Он был зримым воплощением той цифровой натуры, в которую ему предстояло погрузиться.

Но взгляд его скользил не по огням, а по собственному отражению, призрачному и невесомому, наложенному поверх городской карты. Два мира на одном стекле. Внешний — упорядоченный, подчинённый законам физики. И внутренний — тот, что был заключён в костях его черепа, кипящий нейронами, синапсами, воспоминаниями и страхами. Скоро граница между ними должна была рухнуть.

Биохимические показатели в пределах прогноза. Электрическая активность коры — допустимый разброс. Уровень нейромедиаторов…

Мысли текли ровным, холодным потоком. Это не была молитва и не самовнушение. Это был финальный системный аудит. Его сознание, этот великолепный, сложнейший инструмент, который он изучал всю жизнь, теперь проверял сам себя перед последним экспериментом. Он не позволял себе думать о том, что будет после. Только о процессе. Только о последовательности шагов, как если бы он был алгоритмом, а не человеком из плоти и крови, стоящим на краю небытия.

Он поймал себя на том, что ищет в отражении признаки надвигающейся метаморфозы. Не станет ли взгляд иным? Не появится ли в глубине зрачков отсвет той искусственной сети, что скоро должна была опутать его естественный разум? Но глаза, смотревшие на него из стекла, были всего лишь глазами. Усталыми. Слишком человечными.

А что, если Аня права? — мысль проскочила, как сбой в программе, нарушив стройный ряд цифр и параметров. Что, если за этим окном не свобода, а лишь иная форма тюрьмы? Тюрьмы совершенства, лишённой случайностей, составляющих душу?

Он тут же отогнал её. Сомнение было роскошью, которую он не мог себе позволить. Оно было как трещина в броне, через которую хлынет паника и сведёт на нет все годы подготовки. Нет, путь был выбран. Истинный учёный не отступает, дойдя до порога открытия, пусть даже цена открытия — он сам.

Он медленно поднял руку, и его пальцы коснулись стекла там, где в отражении была его щека. Ожидая… Чего? Ответного импульса? Тепла? Но стекло было лишь холодным, безжизненным барьером. Таким же, каким скоро мог стать для него весь мир, если он ошибётся.

За его спиной, в полумраке, ждала капсула. Блестящая, стерильная, похожая одновременно и на колыбель, и на саркофаг. Шестьдесят минут. Всего шестьдесят минут до того, как человек по имени Лев Корвин сделает свой последний вдох. Или первый. Смотря с какой стороны посмотреть.

***

Тишина в деревенском доме была густой, тяжёлой, иной, чем обычно. Она не была мирной — она была выморочной, выстывшей, будто жизнь ушла отсюда вместе с гробом, который только что унесли на плечах чужие, незнакомые дяди. Семь лет — это возраст, когда смерть ещё не понятие, а внезапная дыра в реальности, провал, в который ушёл кто-то главный. Дед. Астрофизик, показывавший ему карту звёздного неба на потолке его комнаты.

Лев остался один в кабинете. Пахло старыми книгами, пылью и чем-то чужим — цветами, что принесли «на прощание». Он стоял посреди комнаты, не плача. Слёзы были где-то глубоко внутри, закованные в ледяной осколок непонимания.

Его взгляд упал на большое зеркало в потёртой резной раме. В нём всегда отражался дед, сидящий в кресле с трубкой. Теперь оно отражало только пустое кресло и его, маленького Льва, застывшего как привидение.

Он медленно подошёл ближе. Его собственное отражение приближалось навстречу. Бледное лицо, тёмные, слишком взрослые глаза.

«Дед?» — прошептал он, но звук застрял в горле.

Вместо этого он ткнул пальцем в холодную поверхность стекла, прямо в место, где должен был быть силуэт деда.

«Ты всё ещё там?» — наконец вырвалось у него шёпотом, полным отчаянной надежды.

Зеркало молчало. Оно было просто куском стекла, глухим и равнодушным. Оно не хранило отражений. Оно их отпускало. Внутри что-то дрогнуло и надломилось — тихо, с сухим треском. Это была не боль, а яростное, детское неприятие этого закона, этого обмана. Если отражение нельзя удержать, значит, зеркало врет.

Его взгляд метнулся по полкам, заставленным книгами и минералами. Среди них лежал камень — не простой, а кусок метеорита, тёмный, пористый, тяжёлый для детской руки. Дед говорил: «Это гость из другого мира, Лева. В нём заперт свет давно погасшей звезды».

Лев схватил его. Камень был холодным и шершавым. Он не думал о последствиях, о наказании. Рука сама поднялась и с силой, рождённой из беспомощности, обрушила камень на гладкую поверхность.

Хруст был оглушительным в давящей тишине. Стекло не треснуло, а рассыпалось мгновенно, с сухим, звёздным хрустальным звоном. Тысячи осколков, каждый из которых теперь отражал по крошечному кусочку комнаты, его искажённое лицо, пустое кресло, посыпались на пол.

Он стоял, тяжело дыша, глядя на руины. И тогда его взгляд выхватил один осколок. Самый большой, треугольный, с относительно ровным краем. В нём, как ему показалось, отразился кусочек занавески и кромка книжного шкафа — часть того мира, где ещё был дед.

Осторожно, босыми ногами ступая по хрустальной крошке, он наклонился и поднял его. Осколок был острым, он больно впивался в пальцы. Но эта боль была доказательством — доказательством того, что он держит в руках что-то. Часть того целого, что обмануло его, часть отражения.

Он не хотел раниться. Он хотел сохранить. Поймать ускользающее. Превратить эфемерное отражение, эту тень, в материальный объект, который можно спрятать, к которому можно прикоснуться. Положить в карман кусочек мира, который больше не мог измениться.

Сжимая осколок в ладони так, что тот оставлял на коже красные полосы, он выбежал из комнаты. У него было своё сокровище. Своя частица разбившейся реальности. Свой ответ на безмолвие смерти — хрупкий, острый, способный ранить, но реальный.

Это был его первый опыт борьбы с небытием. И его первое поражение, которое он, даже не осознавая, нёс с собой, зажав в маленьком кулаке. Поражение, которое однажды превратится в одержимость.

***

Тишина в кабинете была иной после хрустального взрыва. Теперь она звенела. Звенела осколками, разлетевшимися по полу, и гулким эхом внутри его собственной маленькой груди. Сжав в кармане заветный осколок, Лев водил по полкам взглядом, в котором зрела первая в жизни ярость — ярость на мир, позволивший забрать деда, на зеркало, отказавшееся его удержать.

Его пальцы, липкие от слез, которые он так и не пустил по щекам, скользнули по корешкам книг. Одна из них, толстая, в кожаном переплете, лежала на столе отдельно, рядом с остывшей чашкой. Рукопись. Дед всегда писал от руки, говорил, что так мысль теснее связана с бумагой.

Лев потянулся и притянул тяжёлый фолиант к себе. Страницы были испещрены стремительными, угловатыми буквами, формулами, которые казались магическими знаками, и схемами галактик, похожими на паутину, опутанную светом. Он не понимал слов. Но он видел энергию, запечатлённую в этом почерке, ощущал намерение, которое было сильнее смерти.

Его взгляд упал на абзац, подчёркнутый на полях резкой чертой. Слова были сложными, но какое-то внутреннее чутьё, обострённое потерей, заставило его вчитаться, вникать в их музыку, в их ритм, пытаясь извлечь скрытый в них смысл.

И тогда из глубин памяти, сквозь звон осколков, прорвался ясный, спокойный голос деда, который читал ему эти строки вслух, возможно, всего пару недель назад. Голос, в котором не было страха, только принятие и странная, горькая гордость.

«Человеческое сознание, — звучал голос за кадром его разума, — это краткая вспышка света на краю вечной темноты. Но разве это умаляет её ценность? Напротив, это делает её единственным, что имеет значение».

Мальчик не понял до конца ни одного слова. «Сознание», «ценность», «вечность» — это были абстракции, пустые сосуды. Но он уловил настроение. Это не было утешением. Утешение говорило бы: «Не грусти, он на небесах». Это был вызов. Бросок перчатки в лицо самой вселенной.

Вспышка. Свет. Темнота.

Эти образы ударили в него с силой физического воздействия. Он увидел её — эту вечную, холодную, беззвёздную тьму, бесконечный океан ничто. И в ней — одинокую, хрупкую искру. Искру, которую задуло. Искру, которой был его дед. Искру, которой был он сам.

В его детском сознании, ещё не отягощённом условностями, сложилась простая, но железная логика. Если тьма вечна, а свет — лишь краткая вспышка, то единственное достойное дело — это сделать вспышку ярче. Удержать её. Растянуть. Победить тьму. Не смириться с её законом, а сломать его.

Он не просто боялся темноты, как боятся дети. Он возненавидел её как абстракцию, как главного врага. Смерть деда перестала быть личной трагедией. Она стала частным проявлением вселенской несправедливости, фундаментального изъяна мироздания.

Он аккуратно закрыл рукопись, словно это была не книга, а военная карта. В его глазах, ещё не высохших от слёз, которые так и не пролились, зажёгся новый огонь — не горечи, а решимости. Острый осколок в его кармане внезапно приобрёл новый смысл. Это был не просто кусочек зеркала. Это был первый трофей в войне с пустотой. Первый артефакт, доказывающий, что хрупкую вещь можно разбить, но часть её — самую важную — можно спасти.

Он вышел из кабинета, оставив за своей спиной звонкое эхо разбитого стекла и тихий вызов, брошенный ему из незаконченной рукописи. Вызов, который определит всю его жизнь. Не страх двигал им теперь, а миссия. Он ещё не знал, как её исполнить. Но он уже дал себе слово найти способ.

***

Отражение в стекле рассеялось, как мираж. Лев резко, почти отстранённо отвернулся от ночного пейзажа, разрывая последнюю визуальную связь с внешним миром. Шаги его по звукоизолирующему полу были бесшумными и точными. Он не шёл — он перемещался в пространстве лаборатории, словно один из её заранее запрограммированных механизмов.

Его путь лежал к центральной консоли — массивному, изогнутому столу, с которого открывался полный контроль над всем, что должно было произойти. Но его взгляд был прикован не к кнопкам и не к показателям датчиков. В центре панели, в стереоскопическом проекторе, парила трёхмерная модель. Она медленно вращалась, и это было самое интимное и чудовищное зрелище, какое только можно себе представить.

Это был мозг. Его мозг. Но не тот комок розоватой ткани, что хранился за стеклом медицинского сканера. Это была гибридная структура. Биологические узлы, подсвеченные мягким золотистым свечением, были опутаны, пронизаны, сращены с ажурной паутиной цифровых соединений, мерцающих холодным сапфировым светом. Две сущности, два принципа существования, сплетённые в единый, невиданный доселе квантово-биологический клубок. Узор был непостижимо сложным, живым, пульсирующим в ритме, который был его собственным, знакомым до боли сердцебиением.

Лев поднял руку. Палец, холодный и устойчивый, коснулся поверхности интерфейса. Лёгким движением, похожим на жест дирижёра, задающего новый такт, он провёл по невидимой плоскости.

Модель послушно отреагировала. Она не изменилась — она расслоилась. Визуальная метафора отступила, уступив место чистой математике. Исчезли цвет, объём, намёк на плоть. Осталась лишь абстрактная схема — бесчисленные точки-узлы, соединённые линиями-связями, гигантский граф, чья сложность затмевала карту любого известного скопления галактик. Внизу, в углу экрана, горело имя файла, которое никто, кроме него, не видел. Название, которое было одновременно кощунством и гимном человеческому гению: «Чертёж Бога».

«Чертёж Бога», — мысленно повторил он, и в этих словах не было ни гордыни, ни богохульства. Была лишь констатация факта. Если сознание — это та самая «вспышка света», о которой писал дед, то её источник, её схема, её архитектура и есть самое близкое к божественному, что известно человечеству. И он, Лев Корвин, держал в своих руках не просто инструмент для её продления. Он держал отвёртку и паяльник, чтобы вскрыть и перепаять самого Творца.

Дед смотрел на звезды, чтобы понять вселенную, — пронеслось в нём, и перед внутренним взором на мгновение встал образ мальчика с осколком в руке и старого человека с картой неба. Он был астрономом, картографом бесконечности. Он принимал её законы.

Лев смотрел внутрь, в эту схему, в этот цифровой слепок собственной души. Он видел не законы, которые нужно принять. Он видел код, который можно переписать. Ошибки, которые можно исправить. Ограничения, которые можно снять.

Я смотрю внутрь, чтобы её перестроить.

В этой мысли не было радости. Не было торжества. Была лишь титаническая, леденящая тяжесть. Он не просто продлевал жизнь. Он брал на себя роль демиурга, пересобирая изнутри саму природу разума, бросая вызов не просто смерти, а исходным условиям существования. Он стоял на пороге не операционной, а мастерской, где объектом работы было его собственное «Я». И файл с вызывающим именем был не хвастовством, а сухим, техническим напоминанием о масштабе той бездны, в которую он собирался шагнуть.

***

Тишину лаборатории, ставшую почти физической субстанцией, пронзила вибрация. Негромкая, но настойчивая. Исходящая не от оборудования, а от личного коммуникатора, лежавшего на консоли рядом с «Чертежом Бога». На экране горело имя: Аня.

Лев посмотрел на него так, словно видел сквозь время и стены. Он знал, где она сейчас. В соседней лаборатории, за бронированным стеклом и двумя уровнями очистки воздуха. Она наблюдала. Всегда наблюдала. Даже когда их брак рассыпался в прах, их профессиональная связь оставалась последней нитью, которую не решалась порвать ни одна из сторон.

Он не стал поднимать трубку. Поднести устройство к уху, услышать её дыхание — это было бы слишком по-человечески, слишком эмоционально. Слишком большим напоминанием о том, что он покидает. Вместо этого он ткнул пальцем в иконку голосового сообщения.

Последовала пауза, будто она там, за много метров, собиралась с мыслями. Потом — её голос. Никакого пафоса, никаких надрывных нот. Только та же, знакомая до боли, усталая ясность.

«Лев. Я в соседней лаборатории. Мы всё проверили.»

Коротко, по-деловому. Коллега коллеге. Но затем голос смягчился на полтона, в нём появилась та самая трещина, через которую просачивалось всё, что они не договаривали годами.

«Но помни: если в какой-то момент станет страшно… это будешь не ты. Настоящий ты уже испугался бы давно. Удачи.»

Связь прервалась

Лев стоял неподвижно, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. Сухой, почти невидимой. Не смеха ради, а узнавания. Это был их старый, извечный спор, растянувшийся на годы совместной жизни и работы.

Она считала, что смелость — это дрожащие руки, леденящий душу ужас и воля, заставляющая сделать шаг вперёд вопреки. Преодоление. Её определение было гуманистичным, почти поэтичным. Героем был тот, кто, будучи хрупким и боязливым, находил в себе силы идти дальше.

Он же верил, что истинная смелость — в устранении самой переменной страха. В хирургическом, точном отключении древних миндалевидных тел, этих реликтовых цепких лап, держащих разум в заложниках у инстинктов. Зачем бороться с тенью, если можно включить свет? Его определение было инженерным, радикальным. Героем был архитектор собственной психики, освободивший её от эволюционного багажа.

Её сообщение было не пожеланием удачи. Это был последний выстрел в их идеологической дуэли. Напоминание: то, к чему ты стремишься, не будет тобой. Это будет что-то иное. Нечто бесстрашное, а значит — не вполне человеческое.

Ирония заключалась в том, что именно в этот момент, слушая её предупреждение, он чувствовал себя наиболее человечным. Потому что сквозь холодную концентрацию пробивалось что-то тёплое и горькое — сожаление о том, что они так и не поняли друг друга.

Он отложил коммуникатор в сторону. Экран погас. «Удачи», — эхом отозвалось в нём. Не в удаче было дело. Дело было в истине, которую можно было проверить только одним путём.

Этот звонок стал последним приветом из мира чувств, сомнений и той самой «трусливой», по его мнению, человечности. Мира, который он добровольно покидал. И этот мир, в лице Ани, с грустью и упрёком напоминал ему об этом, даруя последнюю, пронзительную минуту ясности перед погружением в неизвестность.

***

Беззвучная команда, отданная мысленно, была воспринята системой. Стерильная капсула, до этого момента зияющая открытым провалом, начала закрываться. Двери из матового сплава, толщиной в ладонь, поползли навстречу друг другу с мягким шипением герметизирующихся уплотнителей. Это был не механический звук, а звук окончательности, словно крышка саркофага занимала своё раз и навсегда предназначенное место.

Лев лежал в анатомическом кресле, ощущая прохладу материала через тонкий смарт-текстиль костюма. Над его головой с лёгким давлением зафиксировались сенсорные обручи, их холодные точки касались висков, затылка, лба. Не больно, но безвозвратно — как последнее рукопожатие перед долгой разлукой.

Его взгляд был устремлён в матовый потолок капсулы, но видел он не его. В правой руке, сжатый в кулак так, что сухожилия на тыльной стороне ладони выступили белыми полосами, он сжимал единственный предмет, не имевший отношения к технологии. Осколок. Тот самый, с острыми, неотшлифованными гранями, вынутый из кармана в последний момент.

Он пронёс его через всю жизнь. Из деревенского дома — в студенческое общежитие, через все лаборатории и переезды. Он лежал в ящике его письменного стола, завёрнутый в мягкую ткань, немой свидетель и обвинитель. Талисман и проклятие. Символ потери, которая зажгла в нём огонь, и напоминание о той хрупкости, которую он поклялся уничтожить. Сейчас его острый угол впивался в ладонь, рождая крошечную, ясную боль. Боль, которая была последней точкой отсчёта, последним доказательством того, что он всё ещё здесь, в старом, бренном теле, способном чувствовать.

Пространство вокруг него сузилось до размеров капсулы. Свет извне исчез, сменившись ровным рассеянным свечением изнутри. Мир свелся к биению его сердца, которое система тут же вывела на монитор в виде ровной, чуть учащённой синусоиды, и к холодку осколка в его руке.

Внешние звуки исчезли. Оставалась только тишина, прерываемая тихим гулом аппаратуры и собственным дыханием. Он закрыл глаза, но не для того, чтобы отгородиться. А для того, чтобы увидеть.

И из этой тишины, рождённой на стыке прошлого и будущего, боли и расчёта, родилось одно-единственное слово. Мысль, лишённая эмоциональной окраски, чистая, как математическая аксиома. Финал долгого пути и первая строка новой, ещё не написанной книги.

«Начало.»

Глава 2: Архитектор пустоты

Лаборатория «Нейротека» не была похожа ни на одну другую в мире. Войдя сюда, человек попадал не в хаотичное нагромождение проводов, блестящих металлических корпусов и мигающих диодов, а в пространство, от которого на уровне инстинктов перехватывало дыхание. Это была не комната, а собор. Высокий, просторный зал, выкрашенный в стерильный матово-белый цвет, где каждый предмет, каждый угол был подчинён единой, неумолимой геометрии. Воздух был неподвижен, отфильтрован до состояния кристальной пустоты, и пах озоном, холодным металлом и абсолютной чистотой. Свет исходил отовсюду и ниоткуда, мягко рассеиваясь, не оставляя теней, словно в этом месте не было места для чего-то сокрытого.

В самом центре этого белого святилища, на низком подиуме, покоилась капсула. Её прозрачные стенки из бронированного стекла открывали вид на анатомическое кресло, готовое принять паломника. Но главное действо разворачивалось вокруг. Медленно, с почти живой, хищной грацией, по сложным траекториям двигались манипуляторы. Их полированные хромированные «щупальца», усеянные сенсорами и иглами-интерфейсами, плавно скользили в воздухе, выписывая немой, гипнотический танец подготовки. Они были похожи на руки гигантского механического божества, замершие в ритуале перед жертвоприношением.

И над всем этим, парил алтарь.

Огромный голографический проектор, встроенный в потолок, низвергал в центр зала трёхмерную модель. Она постоянно пульсировала, перестраивалась, жила своей собственной, нечеловеческой жизнью. Это была та самая гибридная структура — мозг Льва, сплетённый из золотистых биологических узлов и сапфировых цифровых трасс. Свет от неё, мерцающий и призрачный, отбрасывал на белые стены и пол подвижные тени. Они дышали в такт пульсации модели, то расширяясь, то сжимаясь, наполняя пространство ощущением присутствия некоего титанического, дремлющего разума. Это было дыхание машины. Дыхание будущего, которое должно было родиться здесь, в этой белой утробе.

И в этом храме, где молитвой были алгоритмы, а иконой — цифровая копия сознания, верховным жрецом был он. Лев Корвин. Единственный, кто понимал язык этого дыхания и мог читать по пульсирующим огням его священную книгу.

***

Лев стоял перед пульсирующей голограммой, его лицо было освещено её холодным сиянием. Он не видел просто красивую картинку — он читал в её переплетениях судьбу, которую сам для себя уготовил. И мысленно, будто диктуя для незримого протокола или обращаясь к самой сути своего творения, он сформулировал принцип, лежавший в основе всего.

«Это не сканирование, — начал он беззвучно. — И уж точно не копирование. Оба этих подхода — тупик. Сделать снимок и надеяться, что душа проявится на плёнке… это детская вера в магию».

Его взгляд скользил по золотистым узлам, отмечая те из них, что уже были опутаны тончайшей сапфировой паутиной.

«Метод Ткача — это нечто иное. Это выращивание. Послойное, точное, точечное.»

Он представил себе нанороботов — триллионы невидимых частиц, уже введенных в его кровоток и готовых к работе. Не разрушителей, не вандалов, взламывающих дверь. А дипломатов, архитекторов и, да, ткачей.

«Они не будут стирать оригинал. Они создадут его идеального двойника прямо внутри и вокруг него. Нейрон за нейроном, синапс за синапсом. Они вплетут новую, совершенную сеть в старую, биологическую. И будут синхронизировать их работу. Сначала с точностью в девяносто процентов, потом в девяносто пять, в девяносто девять…»

Критический момент, точка сингулярности его личного бытия, была для него лишь сухой математической вехой.

«И только когда синхронизация достигнет ста процентов, когда новый, цифровой нейрон будет в точности, вплоть до квантового состояния, повторять работу своего биологического предшественника… только тогда произойдёт переключение. Старый нейрон будет мягко, без малейшего скачка, отключен. Его функции полностью примет на себя новый. А биологическая структура… рассосётся. Будет утилизирована как ненужный дубль.»

Он мысленно вызвал перед собой образ, который много лет назад пришёл ему в голову и стал краеугольным камнем всего проекта.

«Представьте не копирование книги, — подсказало ему воображение. — Это грубо, примитивно. Вы делаете фотокопию, а оригинал сжигаете. Нет.»

Перед его внутренним взором возник древний, ветхий свиток, чернила на котором уже поблёкли, а пергамент стал хрупким.

«Мой метод… это будто вы берёте этот древний, драгоценный свиток и начинаете аккуратно, листок за листком, вплетать в его основу новую, прочную, вечную бумагу. Вы не переписываете текст. Вы переплетаете носители. И в итоге получаете единый, цельный том. Текст — тот же, суть — неизменна. Но он теперь защищён от времени, от тления, от случайности. Он стал крепче. Он стал… больше, чем был.»

Он смотрел на голограмму, на этот «единый том» своего сознания, и в его глазах на мгновение мелькнуло нечто, отдаленно напоминающее родительскую нежность. Это была не просто технология. Это была элегантность. Хирургическая точность, соединённая с почти метафизическим уважением к оригиналу. Он не убивал, чтобы заменить. Он преображал, чтобы сохранить. И в этой парадоксальной элегантности заключалась вся его вера и вся его надежда.

***

Лев провёл пальцем по интерфейсу, отбрасывая в сторону основные отчёты об успешной Процедуре. Его интересовало не это. Он открыл папку с пометкой «Поведенческий анализ. Постпроцедурный период. Объект 7-Дельта». На экране замелькали видеозаписи. Шимпанзе по кличке Агат, первый примат, полностью прошедший «нейронное ткачество», сидел в обогащённой среде своей вольеры. Всё было безупречно: координация движений, узнавание смотрителей, решение простых головоломок. Но Лев смотрел не на это. Он смотрел на паузы. На моменты выбора.

Агат никогда не пробовал новую, незнакомую пищу первым. Он ждал, пока её попробует сородич в соседнем вольере, и только тогда, убедившись в безопасности, принимался за еду. Агат не пытался исследовать новую игрушку — блестящий шар с подвижными частями. Он обходил его, предпочитая старые, знакомые пазлы, решение которых было ему гарантировано. Агат не проявлял спонтанного интереса, не делал необдуманных движений. Его поведение было стерильно-рациональным, идеально выверенным и до жути предсказуемым.

Лев откинулся назад, и в белом свете лаборатории его лицо казалось высеченным из мрамора. Внутри же всё сжалось в ледяной ком.

«Я убрал страх, — констатировал он про себя, и слова эти прозвучали как приговор. — Я отключил древние миндалины, эти перегоревшие предохранители, что вечно кричали об опасности. Я думал, что освобожу разум. Но оказалось…»

Он снова посмотрел на записи. На абсолютно безопасное, лишённое малейшего намёка на авантюризм существование Агата.

«…что страх — это отец любопытства. Чтобы захотеть исследовать тёмную пещеру, нужно сначала победить страх перед ней. Чтобы рискнуть, нужно преодолеть страх потери. Я вырвал сорняк, а с ним и корень цветка.»

Мысль, как щупальце, стало растекаться дальше, находя новые, пугающие параллели.

«Что ещё является парными категориями? Боль и эмпатия? Чтобы понять страдание другого, нужно помнить своё. Если я устраню боль, не убью ли я способность к состраданию?»

И самый главный, самый страшный вопрос, выросший из детского осколка зеркала и незаконченной рукописи деда:

«Смерть и жажда жизни? Не является ли наше яростное, отчаянное цепляние за каждый миг, наша жажда творить, любить, ощущать — прямым следствием знания о конечном отпущенном сроке? Что останется от сознания, если убрать этот таймер, этот вечный двигатель нашего существования?»

Он не нашёл ответов. Лишь осознал фундаментальную проблему, лежавшую в основе его грандиозного замысла. Сохраняя сознание, он неминуемо менял его химию, его фундаментальные движущие силы. Он стоял перед дилеммой: получить вечное, но, возможно, пустое и лишённое сути сознание, либо сохранить хрупкое, полное страданий, но именно поэтому — живое.

Это был первый, едва слышный звонок. Предупреждение о том, что за бессмертие придётся заплатить самой душой. И Лев, глядя в бесстрастные глаза цифрового Агата, впервые почувствовал, как под ногами у него не просто пол лаборатории, а тончайшая грань, отделяющая гения от безумца, а спасение — от вечной потери.

***

Дверь в лабораторию отъехала с тихим шипением, впуская не только струю воздуха из коридора, но и её. Аня. Она была в белом лабораторном халате, на планшете в её руке мигали схемы протоколов — формальный предлог для визита. Но её глаза, тёмные и усталые, говорили о другом.

Лев не обернулся. Он знал, что это она. Её присутствие он чувствовал кожей, изменением атмосферы в стерильном воздухе.

«Последние данные с датчиков капсулы, — её голос был ровным, профессиональным. — Всё в пределах нормы. Можно начинать.»

Он молча кивнул, продолжая смотреть на голограмму. Она приблизилась, встав с ним рядом. Двое людей, разделённых общим прошлым и пропастью во взглядах, под мерцающим светом их общего, чудовищного творения. Мозг на проекторе пульсировал, как будто прислушиваясь.

«Знаешь, что я вижу, глядя на это?» — тихо спросила Аня, отбрасывая формальности.

«Будущее,» — отрезал Лев.

«Нет. Я вижу склеп.» Она сделала паузу, давая словам просочиться в его сознание. «Ты не ищешь бессмертия, Лев. Ты роешь могилу, в которую хочешь лечь заживо.»

Он резко повернулся к ней, и в его глазах вспыхнул тот самый огонь, что горел в нём с детства — яростный, неугасимый.

«Я даю ему свободу! — его голос прозвучал резко, почти как скрежет. — Свободу от тюрьмы этого тела! От тления, от слабоумия, от слепой, глупой химии, что выдаёт за наши чувства, за наши мысли! От страха, от боли, от всего, что делает нас рабами!»

«Рабами жизни, Лев! — парировала она, не отступая. — Именно это и делает нас людьми! Ты создаёшь идеальную тюрьму для своего сознания, вырываешь его из контекста бытия, и называешь это раем! Это будет рай призрака, запертого в зеркале!»

Они стояли друг напротив друга, разделённые сантиметрами и целыми мирами. Голограмма мерцала, отражаясь в их зрачках — третья сторона в споре, символ того, что уже нельзя было остановить.

Аня покачала головой. В её взгляде не было злобы. Только горькое, бездонное сожаление. Она поняла, что слова бессильны.

«Хорошо, — тихо сказала она, отступая к двери. — Иди к своей свободе.»

Она остановилась на пороге, обернувшись для последнего, самого точного удара. Её голос прозвучал с леденящей прозорливостью:

«Когда ты поймёшь, что я была права, будет некому тебе об этом сказать. Там, где ты будешь, не будет настоящих „других“. Будут только отражения.»

Дверь закрылась за ней, оставив Льва в одиночестве перед светящимся двойником его разума. Эхо её слов висело в воздухе, смешиваясь с тихим гулом машины. Он сжал кулаки, пытаясь заглушить внезапно нахлынувшую волну сомнения. Она ушла, оставив после себя не пустоту, а вопрос, который теперь будет преследовать его, — в этой жизни или в той, что ждала его за стеклом капсулы.

***

Словно вместе с Аней из лаборатории ушёл последний звук. Белое пространство оглушило Льва своей стерильной безмолвностью. Даже гул аппаратов казался приглушённым, втянутым в вакуум, образовавшийся после её ухода. Её последние слова — «…будут только отражения» — висели в воздухе незримым, ядовитым облаком.

Медленно, будто преодолевая сопротивление невидимой среды, он подошёл к главному терминалу. На чёрном экране pulsed единственная кнопка. Текст на ней горел ровным алым светом, как раскалённая печать: «ИНИЦИИРОВАТЬ ПРОЦЕДУРУ. СУБЪЕКТ: КОРВИН Л.»

Его палец замер в сантиметре от поверхности. Не из-за страха. Из-за последней, пронзительной ясности.

Он резко отвёл руку и быстрыми движениями вызвал на экран знакомый файл. «Чертёж Бога». Схема его сознания развернулась перед ним во всей своей пугающей сложности. Он пролистал до раздела «Лимбическая система. Эмоциональная регуляция». Алгоритмы, которые должны были отсечь «биологический шум» — страх, тоску, экзистенциальную тревогу, — светились зелёным, готовые к выполнению.

И он принял решение.

Его пальцы заскользили по интерфейсу, внося поправки. Он не отключал модули полностью. Он ослабил параметры, изменил пороги срабатывания. Вместо полного удаления страха — он оставил возможность для его тени. Вместо устранения тоски — разрешил ей возникать как тихому, глубинному фону. Это была не оптимизация, а целенаправленное внесение уязвимости.

«Если я ошибаюсь, — прозвучала в нём чеканная, ясная мысль, — я хочу иметь возможность это осознать. Я должен сохранить инструмент для распознавания ошибки. Иначе…»

Он посмотрел на голограмму, на этот идеальный, выверенный цифровой слепок.

«…иначе это будет не я. Это будет просто машина, уверенная в своём успехе. А я… я всегда сомневаюсь. Именно это и заставляет меня идти вперёд.»

Это был не жест отчаяния. Это был последний, выстраданный акт свободной воли «старого» Льва, человека из плоти и крови. Он не слепо верил в технологию — он шёл на осознанный риск. Его решение было продиктовано не только научной гордыней, но и тем сомнением, что посеяла в нём Аня. Он оставлял себе путь не к отступлению — отступать было уже некуда, — а к осознанию. Даже если это осознание будет заключаться в вечной, цифровой тоске по утраченной человечности.

Он сохранил изменения и снова посмотрел на алую кнопку. Теперь между ним и ею не было ничего. Никаких оправданий. Никаких поправок.

Его палец нажал на стекло. Твёрдо. Без колебаний.

На этот раз — навсегда.

***

Каждый жест был отточен и лишён суеты. Лев снял лабораторный халат, обнажив под ним тонкий сенсорный костюм, плотно облегавший тело, как вторая кожа. Ткань мерцала тусклым блеском, готовая считывать малейшие вибрации, малейшее изменение в состоянии его организма. Он протянул руку к стерильному контейнеру, извлёк катетер и с безразличной, автоматической точностью ввёл его в порт на внутренней стороне запястья. Лёгкое жжение, знакомое и почти не замечаемое, — последний физический дискомфорт, который ему предстояло ощутить в этом теле.

Его движения были не механическими, а церемониальными. Это был ритуал отречения. Каждое действие — прощание с одной из функций бренной оболочки.

Он повернулся к главному экрану, где по-прежнему парил «Чертёж Бога». Светящаяся схема, бывшая когда-то лишь мечтой, а теперь — его приговором и спасением. Он смотрел на неё не как учёный, а как неофит на икону. И из его губ, тихо, но чётко, вырвалась фраза, перекраивающая основы бытия:

«Cogito, ergo translatum.»

Мыслю, следовательно, переношусь.

Это было его переосмысление Декарта. Смещение точки отсчёта. Не «я мыслю, следовательно, я существую», а «сам акт мышления есть доказательство возможности его переноса». В этих словах заключалась вся его вера, вся его философия и вся его надежда.

Он лёг в капсулу. Мягкий материал кресла принял форму его тела. Прозрачная крыша начала медленно опускаться, отсекая его от внешнего мира последним барьером. С мягким шипением манипуляторы, эти хромированные щупальца, заняли позиции вокруг его головы. Их сенсоры, похожие на фасеточные глаза, замерли в сантиметре от его висков, готовые начать своё ювелирное вторжение.

Но взгляд Льва был устремлён не на них и не на «Чертёж Бога» за стеклом. Он смотрел в матовую поверхность потолка капсулы, но видел сквозь неё и перекрытия лаборатории, и городскую засветку, и слои атмосферы. Он видел звёзды. Те самые, на которые когда-то смотрел его дед-астрофизик, пытаясь постичь законы вселенной. Те самые, что были отражены в осколке разбитого зеркала.

Он шёл к ним не через телескоп, а изнутри. Это был его ответ на вызов тёмного космоса. Его способ картографирования вечности.

Глава 3: Хор голосов

Воздух здесь был другим. Не озоном и стерильной чистотой, а смесью запахов антисептика, свежего белья и чего-то неуловимого, но узнаваемого — тревоги. Она витала в пространстве, впитываясь в стены, в мягкую обивку кресел, в матовые поверхности мониторов, мерцавших мягким синим светом.

Это была предпроцедурная палата. Место, где заканчивалась одна реальность и ещё не начиналась другая. Комната, лишённая технологического величия главной лаборатории. Здесь не было гигантских голограмм или хромированных манипуляторов. Только несколько анатомических кресел, приглушённое освещение и тихий гул вентиляции, пытавшийся вытянуть наружу сгущающееся напряжение.

Это была камера ожидания в буквальном смысле. Ожидания перехода. Ожидания чуда или катастрофы.

В углу комнаты стоял небольшой стол. На нём — коробка дорогих шоколадных конфет, вероятно, оставленная кем-то из персонала в тщетной попытке создать уют. Кто-то из ожидающих развернул одну золотистую обёртку, обнажив гладкий тёмный шоколад. Но конфета так и осталась лежать на столе, нетронутая. Маленький памятник общему нервному напряжению, которое пересилило даже базовые рефлексы. Она была идеальной метафорой их состояния — готовность к действию, доведённая до предела, и одновременно парализующая нерешительность в последний миг перед шагом в неизвестность.

Здесь, в этой комнате, Процедура переставала быть абстрактной научной концепцией. Она становилась личной историей, судьбой, написанной на бледных, замерших лицах тех, кто добровольно вошёл в эту дверь. Это было человеческое измерение великого эксперимента, место, где величие замысла сталкивалось с простым, животным страхом конечных существ, готовящихся бросить вызов самой своей природе.

***

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.