18+
Неправильный глагол

Бесплатный фрагмент - Неправильный глагол

Воспоминания о детстве, юности и музейной жизни

Объем: 220 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Предисловие

Я родилась в год смерти Сталина. С тех пор прошло уже более полувека, но до сих пор этот чудовищный идол продолжает отбрасывать свою огромную тень на нашу действительность, а иначе — зачем бы мне начинать свое повествование с упоминания его имени?

Я родилась в День защиты детей и всю свою жизнь чувствовала себя ребенком среди взрослых. Только в последние годы я ощущаю признаки взрослости в своей душе — и мне это не нравится!

Я родилась на Урале, в городе Верхняя Салда, что в переводе (не знаю, с какого языка) вроде бы означает «верхнее болото». В сознательном возрасте я там так никогда не бывала, ибо еще в младенчестве увезена была в Подмосковье, где и живу всю жизнь.

Каждое из этих начал имеет право на существование, и за каждым из них могло бы следовать соответствующее зачину повествование, но мне не хочется придерживаться хронологии, с которой я сызмальства не в ладах. Никогда не могла толком запомнить не то, что какую-нибудь битву при Фермопилах — на чем, кстати сказать, и пострадала во время учебы на истфаке, доведя до полного отчаяния суровую даму, принимавшую у нас экзамен по Древнему Риму, но и события собственной жизни никогда не связывались у меня с какими-либо точными датами. Меня просто потрясают люди, которые легко могут сказать, в каком году они были там-то и там-то или делали то-то и то-то. Конечно, если приложить определенные усилия, можно вычислить, что в школу я пошла, к примеру, в 1960-м году, но это совершенно неинтересно. Гораздо интереснее просто вспоминать.

Вот первое, что помню: какого-то мартобря, скорее всего — вечером, потому что горит яркая желтая лампочка, отбрасывающая четкий круг света и оставляющая в полной тьме углы комнаты, я стою на сундуке, покрытом грубым и колючим малиновым сукном. Надо мной — полочка, которой я почти касаюсь головой, а рядом — дедушка и бабушка. Сознание включилось, как та же лампочка, и впечатало навсегда в память: желтое, малиновое, колючее, доброе…

Зачем я пишу эту книгу? Может быть, лучше меня объяснит Иосиф Бродский:

«Даже худшие из книг переживают своих авторов — главным образом потому, что они занимают меньшее физическое пространство, чем те, кто их написал. Часто они стоят на полках, собирая пыль, еще долго после того, как сам писатель обратился в горстку пыли. Однако даже эта форма будущего лучше, чем память нескольких переживших тебя родственников или друзей, на которых нельзя положиться, и часто именно стремление к этому посмертному измерению приводит наше перо в движение».

Книга первая
Женька-Пенька

Мы не в школе. Даты не имеют большого значения.

Жан Маре «Непостижимый Жан Кокто»

Часть первая. Предки и родичи

Перовы

Все мои предки — крестьяне. Расскажу сначала о дедушкиной родне — о Перовых, о которых знаю меньше, чем о родне по линии бабушки. Перовы родом из деревни Бражниково, что в десяти километрах от районного центра Уваровка Можайского района и в полукилометре от Большака — старой Смоленской дороги. По Большаку отступал Наполеон в 1812 году, а в 1941 году в противоположную сторону двигались советские войска и шли, спасаясь от немцев, беженцы.

В то время деревня состояла из одной улицы длиной приблизительно в километр, а застройка ее была в основном односторонняя, так что напротив главного ряда стояло только несколько домов. В местных лесах брала начало речка Лусянка, через нее было построено два моста. Ближайшая деревня — Лусось, по направлению к ней местность повышалась. Возвышенная часть Бражникова называлась «Горка», часть около Большака — «Бут», все остальное — «Середина». Бут — потому что в почве водилось много белого бутового камня.

Родители моего деда Николая — Александр и Мария Перовы. Семья была большая, но остались только четыре брата: Николай, Егор, Алексей и Александр. Сохранилась фотография, где Николай с родителями и двумя братьями. Родился Николай в 1888 году, так что ему там лет двадцать пять, не больше, но выглядит он старше. Вид у всех мужчин довольно суровый, особенно у младшего брата, стоящего посредине, а другой, вероятно старший, слегка напоминает актера Михаила Пуговкина. Которые это из братьев дедушки, так и не знаю. Все они небольшого росточка, если судить по деду Николаю, которого я хорошо помню. Родители сидят — у Александра густая полуседая борода, а Мария в темном платочке глядит рассеянно и устало. Сняты они на фоне какого-то покосившегося забора, явно у себя во дворе.

Есть еще студийная фотография, где одни братья — и тоже трое: тот, что похож на Пуговкина (но тут уже меньше), Николай и, очевидно, четвертый брат, помоложе. Они все принаряженные, даже щеголеватые: у «Пуговкина» на голове круглая кубанка, на шее — светлый башлык, откинутый назад, на куртке видна цепочка часов, а младшие братья в пиджаках и косоворотках. У Николая весьма кокетливый кудрявый чубчик — наверняка завивал! Сапоги у всех блестят, как лаковые — старались, начищали.

Егор служил проводником на железной дороге, женился в той же деревне Бражниково, родил дочь Веру, а потом куда-то переехал с семьей. Алексей женился на девушке из соседней деревни Лусось. Жена его хорошо умела шить, и моей юной маме платье сшила, она помнит. Потом все они уехали жить в Москву. Дети Алексея — непутевый Виктор и Зоя, которая умерла лет двенадцати. Еще был сын, имя которого мама забыла.

Александр остался в доме отца. Жена Варвара родила ему пять человек детей, все мальчики. Варвара была грязнуля, ничего не умела делать, и моя мама, еще девочка, все время ходила ей помогать. Александр погиб во время Отечественной войны, детей забрали в детдом, а куда делась Варвара, мама не помнит. Кто-то из их детей жил потом в Орехово-Зуеве, и бывал у нас в гостях. Приезжал как-то и дед Егор, как я его называла. Он меня, маленькую, чем-то напугал. Помню, что был в длинной шинели. С тех пор, когда слышала присказку «Из-за леса, из-за гор едет дедушка Егор», так его и представляла.

Курочкины

А теперь о родне моей бабушки Софьи. Ее мать Прасковья Курочкина жила всю жизнь в деревне Бараново. Туда мы с мамой ездили не раз, а в Бражниково так и не добрались.

Деревня стоит на высокой горке, вокруг — леса. Безымянные притоки Колочи — мелкие речушки с ледяной водой. Ближайший населённый пункт — Власово: помню, как ходила туда за молоком. Бараново тоже пострадало от войны.

Дед Иван, муж Прасковьи, рано умер — ездил за чем-то в Москву и пропал. Детей у них было много, остались только Ефим, Софья, Клавдия и Полина, остальные не выжили. Как рассказывала моя мама, Прасковья сдавала комнату местным учителям, на это и жила. Еще у нее был большой фруктовый сад, и дети ходили к ней за яблоками.

Сохранилась фотография: Прасковья с матерью, сестрой и братом. Судя по приписке моей мамы, Прасковье там лет тридцать. У нее гладко зачесанные назад волосы, удлиненное лицо, светлые глаза и очень красивые губы. В лице есть что-то казацкое, как мне кажется. Похоже, что верхнюю часть лица — лоб, глаза, надбровные дуги — Прасковья унаследовала от своей матери, а потом эти черты перешли к ее внукам, маминым братьям Сергею и особенно Михаилу, а сейчас это сходство с Прасковьей проступает в чертах лица моего двоюродного брата.

Софья и Николай Перовы

Софья, мамина мама, родилась в 1893 году. Первый раз она вышла замуж в деревню Бражниково, но муж ее погиб во время Первой мировой войны, а второй раз — за Перова Николая Александровича, где-то году в 1922-м или 23-м. Во время войны она работала в уваровском госпитале медсестрой. Николай тоже воевал и оказался в немецком плену.

Сохранились две фотографии Николая того времени: на первой он в армейской пехотной форме: двубортный китель, фуражка без козырька, ремень с бляхой, щегольские усики — весьма бравый, но смотрит тревожно, что и не удивительно. Вторая фотография сделана в плену: семеро мужчин — двое сидят, остальные стоят, Николай в центре. Он в полосатой косоворотке, а усики все те же. Мне кажется, что один из сидящих — тот, что в жилетке — немец: видна цепочка от часов, в руках фуражка с высоким околышем, да и смотрит повеселей, а остальные довольно мрачные, хотя и не выглядят заморенными. В плену Николай научился сапожничать. Домой он вернулся, очевидно, после Брестского мира.

Встретились Софья с Николаем все в том же Бражникове — родители Николая жили как раз напротив, окна в окна: их домик смотрел на запад, а у Софьи — на восток. Софья работала в коровнике дояркой, а потом выращивала телят. Николай летом трудился в колхозе, а на зиму уходил в город, он был «холодный сапожник» и надомник. Холодными сапожниками в старое время называли мастеров, работавших на улице (прямо на холоду) с примитивными приспособлениями.

Еще подрабатывал путевым обходчиком. Потом стал работать в Москве, на фабрике «Экспорт-обувь», и жил в общежитии, чтобы не ездить в такую даль: из Бражниково надо было пять километров идти на ближнюю станцию Дровнино, потом на поезде до Москвы часов пять-шесть по тем временам — сейчас-то часа за два, наверно, можно доехать до Можайска.

У Николая и Софьи было четверо детей: Сергей (1924), Михаил (1926), Зинаида (1927) и Евгений (1929). Дети своеобразно разделились по внешности: старшие братья, очень в молодости похожие друг на друга, были светловолосые и голубоглазые, а моя мама и младший Женя — носатые, темноволосые и кареглазые.

Когда началась Отечественная война, Николай был в Москве, так что все тяготы военного времени и оккупации Софья пережила одна с тремя детьми на руках. Самый старший — Сергей — был на фронте. Только в сорок втором году, когда прогнали немцев из-под Москвы, Николай смог приехать за женой и детьми — перевез всех в Расторгуево. Рассказывает моя мама:

«Сначала в Расторгуево приехал отец, потом Михаил, а потом забрал меня, Женьку и маму. Сергей был в действующей армии. Ехали на телеге до Уваровки, потом на пассажирском поезде до Москвы. Вначале поселились при госпитале, где отец работал сапожником — в бывшем имении Волконских в Суханово. Госпиталь располагался в двух зданиях: там, где главный дом над прудом, были палаты, а в мавзолее — кухня, столовая и палаты для выздоравливающих. Нас поселили в двухэтажном домике для обслуги, где наверху жили врачи, а внизу была контора. Мама работала посудомойкой в столовой, а я уборщицей (называлась санитаркой) в конторе и в общежитии. Михаил работал в котельной».

Зимой 1943 года семья переехала на улицу Ольгинскую. Там сделали общежитие, в комнатках которого разместились Перовы, а кроме них еще три семьи.

5 ноября 1943 года в возрасте 46 лет умерла Софья. Мне всю жизнь говорили, что умерла она от рака, но в найденном мной свидетельстве о смерти указан диагноз: «артериональный склероз сердца». Николаю в то время было 55, Сергею — 18, Михаилу — 17 (он ушел учиться в техникум связи и жил в общежитии), Зине — 16, Жене — 14.

На одной из последних довоенных фотографий, Софья, наряженная в трогательную белую кофточку с вывязанными бомбошечками у воротника, выглядит гораздо старше молодцеватого Николая, хотя на самом деле была на пять лет моложе. Принарядилась для фотографа. А на фотографии, которую сделал кто-то из близких уже в Расторгуево, она совсем худая и изможденная — с характерным мрачным взглядом.

У меня такое ощущение, что моя мама очень сильно горевала после смерти Софьи, потому что была чрезвычайно сильно к ней привязана. Софья однажды даже отхлестала маленькую Зину крапивой, чтобы «не гонялась» за ней и не мешала работать. Горевала, но и переживала обиду на мать, за то, что та ее оставила: никогда про Софью не говорила, и на кладбище к ней не ездила — во всяком случае, на моей памяти. Похоронили Софью почему-то в Москве, а не в Расторгуево, а мама даже отдала кому-то из родственников наше место рядом с Софьей.

Софья меня очень занимает, потому что мы внешне похожи. В юности, лет восемнадцати, я была копией бабушки Сони — просто одно лицо, хотя по комплекции толще: в ее взрослую кофточку, долго хранившуюся у нас в семье, я могла влезть только лет в четырнадцать. Кофточка полосатая, со сложной застежкой набок — осталась фотография бабушки в этой кофточке. Хотела отдать в музей — не взяли: вот если бы была «парочка», то есть с юбкой, то взяли бы, а так нет. Юбка не дожила, был еще платок огромный, красивый, мелкими турецкими огурцами, который мама зачем-то разрезала и покрасила в черный цвет — мы с ней настоящие вандалы, столько всего перепортили! И наследства-то было — кот наплакал, и то не сохранили.

Страшно жалею, что мало расспрашивала и маму, и сестер Софьи — бабу Клаву с бабой Полей. Софью в молодости знала бабушка Катя (вторая жена деда), которая родом из соседней деревни. Она рассказывала, что Софья была нелюдимая и задумчивая — то ли по природе, то ли так повлияла на нее потеря первого мужа: «Гости придут, а она уйдет в сени и стоит там, прячется». Сумрачная — это и по фотографиям видно. Тяжелый взгляд, даже трагический. Кстати, на одной из старых фотографий видно, что кто-то, стоящий рядом с Софьей, отрезан: это сделала Зина, приревновав мать к неизвестному мужчине. Подозреваю, это и был первый муж Софьи.

Дедушка Коля

Я была «дедушкина внучка». Помню его очень хорошо, а когда вижу на фотографии, так сердце и щемит: родной, любимый! Он тоже меня очень любил. Все время со мной возился, читал мне, рассказывал что-нибудь, пока работал. Из дедушкиных рассказов помню совсем мало — а сколько их было выслушано над очередной парой туфелек, изготовлявшихся на моих глазах умелыми руками.

Да, пожалуй, только один толком и помню, ставший семейной легендой: как молодой дедушка — то есть тогда еще совершенно не дедушка, а парень! — пошел на пасхальную заутреню, приморился, вышел на крыльцо, присел и заснул, а кепка свалилась, так ему в эту кепку накидали всего: и яиц крашеных, и денежек. Еще рассказывал, как мальчишками они бегали по рынку и прямо из бочки рукой хватали соленые грибы или огурцы. И где же такой рынок был, интересно? В деревне вряд ли. Еще остались смутные воспоминания о том, что дедушка слушал в Большом театре пение Федора Шаляпина. Это могло быть либо до 1914 года, либо в 1920—21 годах, потому что с 1922 года Шаляпин находился за границей.

«Дедушкапочитайка!» — любимое слово, которым я донимала его без конца. И мы читали какие-то бесконечные «рассказы про животных», среди которых был, пожалуй, и «Золотой луг» Пришвина в оранжевой обложке с синичками. Читали Телешова — с той поры не перечитанного ни разу и не помню, о чем писавшего. Читали — или это уже я сама читала? — забытую ныне Любовь Воронкову, настолько потрясшую меня своей «Девочкой из города», что я стала добросовестно переписывать эту повесть в тетрадку, искренне веря, что сочиняю сама.

У меня долго хранились остатки дедушкиных инструментов, потом отдала коллегам-реставраторам. Стоило взять в руки все эти шильца и разбойничьего вида ножи, тут же в памяти оживал запах кожи, воска, дратвы и дерева от восхитительных маленьких деревянных гвоздиков, которые дедушка так ловко вырубал ножом из длинных и плоских заготовок. Куда он вбивал эти гвоздики и зачем? Дратву — тонкие веревочки, необходимые для сапожного дела, дедушка тоже делал сам. Для этих целей выращивали на грядке коноплю — из ее волокна получаются очень прочные веревки. Я помню эту дратву — разорвать невозможно. Помню и грядку высоченной конопли: я была совсем маленькая, но конопля была выше дедушки. Правда, и он невысокого росточка был.

Долго хранились у нас и сделанные дедушкой крошечные туфельки на каблучках — пара, не взятая заказчицей, маленькой татарочкой по фамилии Родина. В детстве, слыша по радио популярную песню «Родина слышит, Родина знает…», я представляла себе именно эту черненькую дамочку. А другую пару сработанных им туфелек я передала в фонды Исторического музея.

Помню, как дедушка брал меня с собой в Москву на Зацепский рынок, что располагался между Валовой улицей и Павелецким вокзалом, где сейчас идет бесконечная стройка, огороженная гигантскими билбордами. Мне было лет шесть-семь, и я как раз доставала носом до прилавков, на которых чего только не было. Почему-то ярче всего запомнились веники и раки — красные, усато-клешневатые, я их забоялась. Очевидно, дедушка пил пиво с раками. Я нюхала пиво и морщилась: бе-э, гадость! Еще поразили цыганки — в ярких юбках, монистах и кудрях.

Запомнилось, как дедушка кормил меня кислыми щами. Почему-то налил в алюминиевую мисочку, а не в тарелку. Вкусные были щи! А еще один раз он меня разыграл на 1 апреля: сказал, что ко мне пришла подружка. Я выбежала во двор, искала ее, звала, но никто не отозвался.

Перов Николай Александрович умер 5 октября 1962 года. Диагноз: «раковая интоксикация, злокачественное малокровие». Странно, но я совершенно не помню его болезни и смерти, хотя мне было уже девять лет, вполне сознательный возраст. Наверное, взрослые оберегали ребенка от тяжелых впечатлений. В день похорон мы играли с троюродными сестрами на балконе. Не помню ничего — ни слез, ни горя, только телегу, на которой повезли дедушку в последний путь. Но горе было велико. Даже не горе, а что-то большее, чем горе.

Я долго не могла спать одна — брала куклу или пробиралась к маме под бок. И тогда же мне приснился страшный сон, от которого я проснулась с криком. Снился дом, в котором я живу — почему-то большой, «московский», многоэтажный, многоподъездный, а не наш, почти деревенский. И в этом доме присутствует некто, вооруженный ножом. Но самым страшным был не нож, а ощущение полной беспомощности и бесправности перед лицом этого неведомого злодея. Ушел дедушка — и мы остались беззащитны.

Баба Катя

Екатерина Анисимовна Перова (Дроздова) — вторая жена деда Николая, мамина мачеха (1905—1991). Баба Катя меня вырастила. Появилась она в нашей семье, когда меня еще и в проекте не было — в 1944 году пришла помогать по хозяйству овдовевшему деду с четырьмя детьми. Старшие, правда, были уже совсем взрослые и дома не жили, но двое младших: моя мама и ее брат Женя были при отце. Поженились они с дедом гораздо позже — в 1952 году. Баба Катя, тогда еще никакая не бабушка, была моложе деда на 17 лет. Она выросла в соседней деревне Липунихе. В большой семье Дроздовых было чуть ли не 11 человек братьев и сестер. Дед хорошо знал и всю семью, и саму Катерину, тем более что учиться дети Дроздовых приходили в нашу деревню.

Я плохо знаю судьбу бабы Кати до того, как она пришла в дом Перовых: мама рассказывала, что у нее был сын Эдик, рано умерший и рожденный вроде бы вне брака. Катерина жила при старшей сестре Доре, муж которой был крупным военным, и даже вошел в книжку, посвященную героям Отечественной войны. Служил он на Дальнем Востоке, а Катерина помогала сестре по хозяйству. У них в семье такие были имена: Дора, Нонна, Нана (Надя). Хотя все русские. Наверно, казалось красиво.

Баба Катя рассказывала мне, что ела лягушек, когда жила на Дальнем Востоке. У нее хранилось много фотографий тех времен, я любила рассматривать совершенно незнакомых мне людей, среди которых было много военных. Потом, когда появился фильм Германа «Мой друг Иван Лапшин», я словно узнала героев, так точно были им схвачены типажи. Все фотографии баба Катя порвала — я нашла потом обрывки под ее кроватью.

Она была маленькая — годам к 10 я ее переросла — кругленькая, хотя и не толстая. Такой характерный простонародный женский типаж начала 20 века: фигурка кувшинчиком. Сказок она мне никаких не рассказывала — по этой части был дедушка. Любила поворчать, и вообще была «кликушей»: кричала по ночам дурным голосом, впадая в совершенное беспамятство, и разбудить бывало трудно. Однажды мы жили у соседей по улице, потому что наш дом ремонтировался. А у них снимал комнату студент, так он свалился с раскладушки, когда бабушка заорала посреди ночи — мы-то привыкли.

Великолепно готовила, особенно пироги ей удавались. Один раз вместе с дачницей к приезду гостей испекли два торта «Наполеон», один с кремом, другой с вареньем. Не помню, в чем пекли, почему-то мерещится, что чуть ли не в керосиновой плите, в духовке. А может, уже газ тогда был? Вообще баба Катя была очень ловкая и спорая: раз пришла мамина крестница с сестрой в гости, так бабушка за 15 минут приготовила нам клюквенный мусс, сбив его веничком в кастрюльке — на улице в снегу. Огород у нее был образцовый и сад, все делала сама после смерти деда: от мамы по ее инвалидности помощи никакой, а я отлынивала, как могла. Время от времени бабушка ложилась помирать — у нее была грыжа — и стонала: «Вот помру, вы уж огурцы мои поливайте!»

Как-то раз она упала на деревянные грабли, и зубец пронзил ей ладонь насквозь: был обморок от шока, ездила в больницу, уколы делали от столбняка, но все обошлось. Она была здоровая от природы, и к старости это оказалось мукой: рассудок уже помутился, а сердце все работало, и она жаловалась: «Помирать пора, а Бог не берет!». В Бога не верила, в церковь никогда не ходила, хотя меня окрестила. Крестили вместе с дедом — в нарушение всех правил, а крестными записали совсем других людей: двоюродную тетю Галю и маминого брата Женю.

Помню, как она делала выход на выборы: наряжалась, вставляла зубы, сразу резко молодея, и надевала беличью шубу. Эту вечную шубу потом носила я, перешивала, отрезала, потом отдала подруге на детскую шубку, и она до сих пор жива где-то на даче: шубку так и не сшили, но не выбросили! Хотя, может, уже и выбросили. У бабы Кати был целый сундук с приданым: постельное и нижнее белье с вышивками и мережками. А еще покрывало, ткань которого меняла свой цвет с красного на синий, это меня очень занимало.

Баба Катя часто брала меня в гости к своей племяннице Нонне. У нее был сын Сережа — то ли помладше меня, то ли, наоборот, чуть постарше, уже не помню. Ехали на троллейбусе через Крымский мост, разукрашенный фонариками — чаще всего на какие-нибудь праздники: майские, октябрьские. У Нонны был крошечная злобная собачка, которую я боялась: она кусала за ноги и бегала, цокая коготками по паркету — той-терьер или карликовый пинчер. Было смешно, когда потом Нонна завела боксера — точно такой же окраски. Этот был добрый и слюнявый, хотя и страшный на вид.

Я любила эти поездки: все другое, не как у нас! И лифт! Только меня везде укачивало, и помню, как в троллейбусе бабушку оговорили за то, что она меня посадила, а сама стояла — я ростом была уже с бабушку. После этого прошла целая жизнь, Нонны давно нет в живых, не знаю, что с Сережей — он был переводчиком с испанского. Не знаю, помнит ли он, как приезжал к нам в Расторгуево в гости, и мы с ним прыгали с крышки сарайчика в сугробы…

Не хочется вспоминать плохого, но отношения у мамы с бабой Катей были ужасные: мама не приняла ее в качестве мачехи, и они всю жизнь воевали, хотя я поняла это, только став совсем взрослой. Мы съехались с бабой Катей и какое-то время жили вместе — это был ад. Она любила поскандалить, умела очень ловко попадать на все мамины больные места, да и с головой у нее становилось все хуже, так что, учитывая мамино психическое состояние, можно представить, каково нам было.

Нет, не хочу.

Хочу вспоминать только хорошее!

Баба Катя любила меня — а я ее.

Она и всех Перовых любила, да и маму тоже, заботилась о нас.

Светлая ей память!


Мама

Моя мама, Перова Зинаида Николаевна родилась 27 декабря 1927 года. В семье уже было двое сыновей — Сергей и Михаил, позже появился на свет Евгений — мама была ему нянькой. Как я уже писала, Зина была очень привязана к своей матери, но и побаивалась. Одно из ярких воспоминаний детства: Софья взяла Зину с собой в Уваровку, сама ушла куда-то по делам, а девочка осталась сидеть в телеге. Вдруг лошадь тронулась с места и пошла, Зина сильно напугалась, но, к счастью, какой-то прохожий мужик остановил лошадь. Но самое ужасное приключение было с ней весной — она провалилась под лед, переходя овраг. Зина так боялась гнева матери, что, придя домой спряталась под кровать прямо в мокрой одежде. Конечно, тяжело заболела, отвезли в больницу, где «оживляли», как она рассказывала, а потом заново учили ходить: у ребенка отнялись ноги. Скорее всего, именно поэтому и возник потом у мамы деформирующий артрит, изуродовавший ей бедренный сустав.

Вот что мама успела мне рассказать про свое детство: школа, где она училась, была за речкой, четырехклассная, построена еще до революции. В нее ходили дети со всех окрестных деревень: Липунихи, Григоровки и Лусоси. Большое одноэтажное здание: четыре класса и учительская, там же при школе было жилье директора, пристроенное сбоку. Учительницу мамы звали Ольга Ивановна, директором был Василий Иванович. Мама рассказывала, что перед самой войной учительницу арестовали и дети (!) ходили толпой в сельсовет протестовать. Мамины старшие братья были, конечно же, комсомольцами и часто спорили с дедом о политике. Дед был настроен скептически и, похоже, все прекрасно понимал.

В школьном классе стояли парты, доска, стол учителя и печка. На перемену звонил колокольчиком сторож. Формы определенной не было. Мама надевала платьице, купленное дедушкой — темно-синее вельветовое с белым воротничком — и черный фартучек. В этом платьице она, десятилетняя, запечатлена на фотографии вместе с двоюродными сестрами. Огромные карие глазищи с тревожным выражением, светлая челка: в детстве мама была русая, а после болезни волосы потемнели до темно-каштановых и стали виться. За карие глаза и общую смуглость маму в детстве дразнили цыганочкой и пугали, что цыгане ее обязательно украдут, когда будут проходить мимо.

В школе имелась небольшая библиотека, которой заведовал директор. По вечерам школа превращалась в клуб, где собирались взрослые, а потом танцы стали устраивать в помещении сельсовета. С пятого класса дети отправлялись учиться в Дровнино — по Большаку пешком пять километров. В Дровнино также были церковь и педагогическое училище — бывшая Духовная семинария, роскошное двухэтажное здание, разрушенное во время войны.

Так говорила мама, но в интернете я нашла сведения о том, что это была церковно-приходская школа, основанняа в 1886 году. При школе, кроме основных предметов, были курсы огородничества, пчеловодства, ремесленное отделение и рукодельные классы. Изделия учащихся достигали такого уровня, что экспонировались на Нижегородской выставке в 1896 г., а в 1900 г. и на выставке в Париже.

Церковь в селе Дровнино — это Богоявленский храм постройки 1820-го года. Церковь была и в Вёшках, что за Лусосью, бабушка Анна Балашова ходила туда молиться и брала маму с собой. Больница была на Уваровке и в Гжатске — всё далеко, так что приходилось лечиться самим. Бабушка Анна Балашова умела заговаривать болячки и однажды заговорила маме зубную боль, а бабушка Гаврилова лечила рожу при помощи лягушачьей икры. Рожали тоже дома с помощью «бабушек». Детский сад был в большом доме разъехавшихся Фунтиковых — на Горке, ближе к Лусоси. Этот дом пережил невредимо оккупацию, и сгорел уже после войны по случайности. Немцы, отступая, сожгли всю деревню, оставив всего два дома, где были их службы. Хотели взорвать, уходя, но не успели — наши наступали очень быстро.

Война прошлась огненным колесом по деревне — и по маминому детству. Вот ее рассказ:

«Когда войну объявили, мы были в деревне, я только окончила пять классов. Сразу же стали летать самолеты бомбить Москву. Весь август и сентябрь мы работали в колхозе в Дровнино, где была наша школа: теребили и расстилали лен, картошку убирали, овощи. Учиться пошли 1 октября в Педтехникум в Дровнино, потому что нашу школу заняли под какие-то военные нужды. Учились всего две недели, потому что непрерывно отступали войска и шли беженцы, а немцы, летая на бреющем полёте, расстреливали всех, идущих по Смоленской дороге, и нас, детей, заодно. 19 октября в деревню на мотоциклах пришла немецкая разведка. Потом было небольшое затишье, так как немцы проскочили вперед под Можайск.

Летом, пока немцы еще не дошли до нас, многие ждали с надеждой, что они отменят колхозы. Когда немцы пришли, об этом уже никто не думал. Немцы стали сгонять со всей округи скот в Липуниху, где у них был заготовительный пункт, и там они оборудовали бойню, разделывали мясо и делали тушенку, которую куда-то отсылали, наверное, на фронт. Забрали весь скот. Забирали всю еду, кур, яйца, потом уже искали, что есть. Однажды пришли немцы с переводчиком поляком, и он сам полез наверх на полку, где стояла крынка. Он потянул ее, нагнул и весь облился сметаной.

В ноябре уже был снег, и в деревне оставили отряд немцев, который должен был собирать население и чистить дороги. Весь ноябрь, декабрь и январь мы чистили дороги. В конце ноября немцы начали отступать. Зима была очень холодная, и немцы забирали все теплые вещи: валенки, тулупы, одеяла. У нас было новое одеяло, мама только сделала, его забрали. Мама бежала за немцем и кричала: «Отдайте, отдайте, у меня дети!» А мы с Женькой бежали следом и кричали: «Мама, не надо, застрелят!». В январе уже начали жечь деревни, и вся местность была окутана дымом. От Нарофоминска отступали на нашу деревню и опять согнали весь народ чистить дороги, до самой земли надо было чистить, и получался туннель высотой два метра — такой высоты был снег.

В нашей избе стояла кухня или обслуга, а рядом был дом Балашовых — новый — и там всегда начальство останавливалось. 25 декабря они справляли Рождество, сидели за столом, пили водку и шоколадом закусывали, и нам дали шоколадку. И они говорили, что не хотят этой войны, не хотят воевать и предупреждали о том, что будут жечь деревни, и чтобы мы уходили и прятались в заранее вырытые ямы. Дня два мы жили в такой яме, когда горела наша деревня, там было три семейства: наше (мама, я, Женя и Миша), еще Балашовых и Кудровых. Была там у нас печурка.

Немцы заложили взрывчатку под толстые деревья, чтобы приостановить движение наших войск. Оставили только два дома, остальные начали поджигать. Если кто храбрый начинал тушить, то расстреливали трассирующими пулями. Два дня они шли непрерывным потоком, чуть ли не на плечах несли орудия, потому что техника и лошади были не у всех.

23 января на рассвете — мороз 45 градусов! — стали со стороны Григоровки слышны пулеметные очереди: это сибиряки в белых полушубках шли на разведку и освобождение нашей деревни. Был бой со стороны Григоровки и старого большака. Мороз был такой, что замерзала смазка в пулеметах. Погибло советских бойцов одиннадцать, а немцев семь человек — последние, кто оставался поджигать и взрывать дома.

Мы все выскочили из наших ям и стали целовать наших освободителей. Все население — дети и старики — скопилось в двух оставшихся домах и в ямах. Тут же были и солдаты. Все дети спали на печке, а где спали взрослые, не знаю, потому что везде были солдаты. Надо было как-то размещаться…»

Можайский район был оккупирован с 12 октября 1941 года по 24 января 1942. Потом семья переехала в Расторгуево, в 1944 году мама окончила восьмилетнюю школу №7, потом поступила в педучилище №1 имени Ушинского на Ордынке. Когда мама была на первом курсе, закончилась война:

«День Победы был объявлен нерабочим днем, но мы все пришли в училище, потому что не могли в одиночку перенести эту радость, педагоги тоже пришли и сказали, что надо идти на Красную площадь, куда пришло множество народу. Это была первая стихийная демонстрация, другая потом была, когда полетел Гагарин. Народу на Красной площади была тьма-тьмущая, и когда видели военного, его хватали и начинали подбрасывать в воздух, фронтовик он, или не фронтовик, не разбирали. Я была в Москве до вечера, вечером был салют, прожектора освещали небо, где летали шары с лозунгами в честь Победы и дирижабли…»

В 1947 году мама окончила педагогический техникум им. Ушинского и стала работать в той же Расторгуевской школе №7 — учительницей начальных классов. Она хотела стать учителем географии и поступила в педагогический институт — на вечернее отделение, но засыпала на лекциях, не могла сосредоточиться, так и бросила. Я нашла мамину зачетку — она пустая, только одна отметка за 1950 год: «посредственно» по психологии.

От тех времен остались две ее фотографии с классами: на одной 41 ученик, на другой — 38. Первая снята в помещении, вторая — на улице весной. Никакой формы у детей — кто в чем. На второй фотке уже есть пионеры, так что это, наверно, класс четвертый. Похоже, что дети одни и те же, при первой съемке, наверно, не все были. Мама везде в одной и той же зеленой кофточке — я ее помню. Двадцатилетняя мама очень красивая, и волосы уложены как-то затейливо. У нее были тонкие послушные волосы, не длинные, и девчонкой я любила делать ей разные прически.

В 1950-м году мама вместе с подругами уехала на Урал, в город Верхняя Салда, и стала трудиться на «Ордена Ленина заводе п/я 3». Я думаю, ее отъезду во многом поспособствовали сложные отношения с бабой Катей, у которой характер был не простой. Сохранились фотографии от маминого недолгого пребывания на Урале, особенно меня занимали две, где мама выше всех залезла на какое-то могучее дерево. Не помню, сколько их приехало девчонок, переписывалась мама потом всю жизнь с одной Валей Кизиловой. Кто-то из подруг вышел замуж за алкоголика в наивной надежде перевоспитать — конечно, ничего, кроме мучений, не вышло.

Мама рассказывала, как над ней подшутили на заводе — разыграли наивную москвичку: мастер послал на склад за смекалкой. Она и пошла. Работяги веселились, а она, деревенская девушка, думала — это инструмент такой. Девушке было всего 23 года.

Мама была очень яркая и красивая, настоящая цыганка: карие очи, каштановые вьющиеся волосы, пухлые губы, стройная фигура. Но очень застенчивая и дикая, всего боялась. Когда работала в расторгуевской школе, старик-завуч называл ее «Дикая Бара», была такая книжка и кинофильм — мама действительно слегка похожа на актрису, игравшую роль этой самой дикой Бары.

Ума не приложу, как она решилась на роман с женатым человеком, к тому же старше ее по возрасту. Ничего никогда мне не рассказывала, но ее любимая песня всю жизнь была «Огней так много золотых»:

Огней так много золотых

На улицах Саратова,

Парней так много холостых,

А я люблю женатого…

Но, тем не менее, как-то решилась, и в результате на свет появилась я — в 1953 году. О подробностях ее недолгого романа я узнала только спустя 60 лет — это отдельная история, которая будет рассказана в следующей главе. Из Верхней Салды в Расторгуево мама вернулась в том же 1953 году. Я родилась 1 июня, а зимой мама вряд ли бы поехала, так что прибыли мы, скорее всего, осенью, и мне было не больше полугода. Мама никогда не рассказывала, как она вынесла долгий путь с младенцем на руках и наверняка с какими-то вещами. Только сказала, что помогали попутчики.

Брошенная любимым человеком, с ребенком в подоле возвращалась она к отцу и ненавистной мачехе — представляю, каково было бедной маме. Думаю, дедушка встретил маму не слишком ласково. В моей младенческой памяти засела сцена какого-то скандала чуть ли не с побоями — за волосы точно дед ее таскал. Да и баба Катя немало зудела по этому поводу, я думаю. Что не мешало им обоим обожать маленькую Ляльку и всячески ее баловать. Середина прошлого века — время суровое, по-советски пуританское, и незамужняя мать-одиночка была явлением осуждаемым.

Друзей у мамы было немного. Любимой подругой стала Лиза Макарова, жившая недалеко от бывшей Екатерининской пустыни, ставшей потом страшной тюрьмой Сухановкой. На том месте, где теперь корпуса Школы милиции, стояли бараки — там Лиза и жила. Я запомнила, как мы ходили туда в гости — лет пять мне, наверно, было. Впечатлилась сильно — похоже было на хлев, в котором у нас жила коза: темно, тесно, захламлено. Конечно, никаких удобств. Длинный коридор и маленькие клетушки. У Лизы была дочка Наташа, чуть помладше меня.

Не знаю, были ли у мамы какие-то кавалеры. Похоже, что нет. Да и откуда им было взяться — работала в окружении женщин, больше нигде не бывала. Помню, когда мне было лет пять, мы с мамой ходили гулять на другой участок, где были летние дачи детского дома. Там работал молодой мужчина, что-то строил, кажется. Плотник, может быть? И я прекрасно понимала, зачем мы туда ходим — они нравились друг другу. Это как-то витало в воздухе. Судя по всему, так ничего и не получилось. Плохо себе представляю, что было бы, если бы мама вдруг вышла замуж! Вернее, слишком хорошо представляю: это было бы море ревности и истерик с моей стороны.

С 1954 по 1963 год мама работала воспитателем в детском доме №32 — вплоть до его закрытия, а с 1965 по 1973 — библиотекарем в восьмилетней школе №7 (с 1970 — средняя школа №6), с 1977 — библиотекарем в филиале №2 библиотеки города Видное. В 1990 году вышла на пенсию. Это фактическая канва маминой жизни и основные места ее работы.

В промежутках были еще недолгие моменты, когда она трудилась кассиром в сбербанке и парикмахерской, киоскером в Союзпечати, а также продавцом в книжном магазине — именно в этот момент мама и попала первый раз в психиатрическую больницу, хотя проблемы начались гораздо раньше. За год до этого мама заболела воспалением легких. Она вбила себе в голову, что у нее рак крови. Помню, как килограммами покупала на рынке морковь и делала сок, потому что мама где-то прочла, что морковь лечит, в результате мамина кожа стала желтой от каротина.

Потом она подсела на книжку Ю. С. Николаева и Е. И. Нилова «Голодание ради здоровья» и по книжному методу провела почти месяц полной голодовки. Мама очень сильно похудела, и к январю 1977 года крыша у нее совсем съехала. Хотя доктор Николаев и применял методику лечения нервно-психических заболеваний дозированным голоданием, у мамы заболевание обострилось до стадии активного бреда. Я вызвала участковую докторицу, та сразу все поняла, и маму на скорой отправили в психиатрическую больницу.

Маме было 50, мне — 24. Я была тогда довольно инфантильным существом, к маме привыкла и долго не замечала ее странностей. Позже никто из множества психиатров, с которыми мне пришлось иметь дело за всю жизнь, никогда не объяснял мне мамин диагноз, суть заболевания и проблемы, с которыми я могу столкнуться. Да я толком и диагноза-то не знаю — кажется, шизофрения. Или маникально-депрессивный психоз? Мания преследования у нее определенно была.

Потом-то я «образовалась» — в основном, практическим методом, так как и литературу взять было негде. Но для 24-летней девочки было очень важно получить хоть какую-то помощь. И если женщина-врач в клинике еще как-то со мной разговаривала, больше расспрашивая, то доктор в диспансере особенно не заморачивался — ему было некогда. Помню, что я даже потащилась в клинику и вызвала ту тетеньку-доктора, чтобы посоветоваться, а она почему-то страшно этого испугалась и велела общаться только с лечащим психиатром.

Почему я говорю «потащилась» — потому что больница находилась очень далеко, автобусы туда не ходили, так что, когда маму выписали спустя месяца три, пришлось вызывать такси. Первый раз я шла туда с подругой Надей — благодарна ей, что называется, по гроб жизни, так она меня тогда поддерживала. Январь, мороз, снег. Мы идем по узенькой тропинке среди сугробов — сначала через поля, потом сквозь сосновый бор. Синее небо, солнце, в кронах сосен кружат и курлычат большие черные вороны…

Из книжного магазина мама уволилась. Я носила ее заявление, в магазине подписали, хотя и знали, что могли бы подержать маму на больничном. Но, конечно, им не хотелось иметь на работе психически неуравновешенного человека, это понятно. Но и я понимала, что вряд ли разумно маме возвращаться в книжный магазин, когда часть бреда с ним и связана.

Помню свое состояние — я шла через Советскую площадь и остановилась посредине. Вокруг было пусто — ни машин, ни прохожих. И я как-то болезненно остро осознала, что такова теперь будет моя жизнь — в полной пустоте. Никто не поможет. В этот момент кончилось мое затянувшееся детство.

Я возила маму в Кащенко — по знакомству. Мама была в хорошей фазе, поэтому согласилась поехать. Дама-психиатр меня, честно говоря, поразила: она в довольно раздраженном тоне спросила, почему это моя мама разговаривает цитатами? Я оторопела и даже не нашлась, что ответить. Мама действительно часто кого-нибудь цитировала — потом я осознала, что это была боязнь высказать (и иметь!) собственное мнение. Надо было прикрыться авторитетом кого-то умного и значимого.

Я и дальше буду рассказывать про маму — мы с ней всю жизнь рядом. Отношения у нас не простые, но я всегда очень ее жалела. С возрастом я поняла, что мама человек душевно не взрослый, инфантильный, на всю жизнь напуганный войной, сломленный неудачным любовным опытом, зацикленный на дочери.

Но мое подсознание знало это и раньше: один из самых моих страшных снов об этом. Мне снилось, что я должна уйти куда-то из дома как бы с мамой — но это вовсе не она. Она и выглядит, как мама, и говорит, и хромает, как мама, и бабушка с дедушкой мне говорят: иди с мамой, иди! Но я-то знаю, что это не мама, а кто-то страшный. А мне никто не верит. Возможно, это и было начало маминой болезни, и я это почувствовала — что-то страшное поселилось у нее в душе. Но проявилось в полной мере гораздо позже.

А так мама была как мама: вечно занятая, любящая, хотя и не очень умеющая это показать. Некоторые вещи я запомнила на всю жизнь. Раз гуляли мы с ней зимой — наверно, не очень и поздно было, но темно. Снег, мороз и все небо усыпано звездами. Серебряная ночь. Снилась мне потом часто это серебряная сияющая красота.

Или как-то приехала она из Москвы и привезла мне, маленькой, красный воздушный шарик. А я стала его брать и упустила. Реву было! Но до сих пор помню, как он улетал: все выше и выше в синее-синее небо. И в тот же день мама дала мне мороженое в кружечке эмалированной. Ленинградское, с тонким шоколадом. Лето, из самой Москвы везла — оно растаяло сильно, но все равно было вкусное. Простое что-то запоминается, незатейливое.

Однажды — уже в моей взрослой жизни — были мы с ней вдвоем на даче. Шел дождь, мы сидели под навесом и лущили горох. Так и вижу это все: оранжевый свет от пластикового навеса, светлый летний дождь, нежно-зеленые стручки гороха… Ощущение на кончиках пальцев от стручков и горошин… О чем-то мы говорили — совсем о несущественном, да и неважно. И вот тогда я впервые подумала: эти минуты я запомню навсегда. Мамы не станет, а я это буду помнить.

Мама скончалась в 2023 году.

Ей было почти 96 лет.

Отец

В метрике у меня стоял прочерк — безотцовщина. Наивная мама учила меня, маленькую, на вопросы посторонних об отце отвечать: «Погиб на фронте» — это в 50-е годы! Не скажу, чтобы я в раннем детстве так уж сильно страдала от отсутствия в моей жизни отца — нет его, и вроде так и надо.

С мамой вообще было невозможно разговаривать на интимные темы, таким закрытым человеком она была. Вот я и не спрашивала. В подростковом возрасте я больше стала об этом думать, и однажды, роясь в маминой старой сумочке, где она хранила разные документы, я нашла квитанцию перевода на сто рублей от 1953 года. От него. Это я как-то сразу поняла. Так я узнала, как его зовут: Хомутовский Андрей Викентьевич. Это было потрясением: значит, я на самом деле Евгения Андреевна Хомутовская?!

Помню свое тогдашнее чувство: ну и ладно, ну и пожалуйста, не очень-то и хотелось! Раз мы ему не нужны, то и он мне не нужен. Это чувство, как я сейчас понимаю, отравило мою юность, усугубив чувство неуверенности в себе и недоверие к мужчинам. Разве я могу кому-то понравиться, если даже отец меня не захотел?!

Никто и никогда не называл меня «безотцовщиной» и не попрекал происхождением. Впервые я столкнулась с некой дискриминацией в приемной комиссии Иняза. Общество было, конечно, советское и бесклассовое, но различия между провинциальными мальчиками-девочками и столичными ощущались очень остро, особенно в Инязе! А тут проявилось еще одно различие: у меня в метрике вместо имени отца стоял прочерк — именно таким образом в те времена оформлялось свидетельство о рождении ребенка для незамужней женщины, принесшей, что называется, «в подоле». Когда лощеный молодой человек окинул меня презрительным взглядом и стал допрашивать, почему это у меня здесь прочерк, я почувствовала унижение. Всем своим видом он показывал, что таким, как я, тут не место. После этого мама сделала мне новую метрику, где в качестве отца был вписан вымышленный Перов Георгий Николаевич. Но больше никто этим вопросом не интересовался.

В следующий раз я узнала об отце из письма маминой подруги Вали Кизиловой, которая так и жила в Верхней Салде. Мама часто получала письма от Вали, но я никогда их не открывала, как никогда не влезала в дневники, которые мама постоянно вела. А в этот раз мамы дома не было — она лежала в стационаре с очередным психическим обострением. Даже не знаю, что меня дернуло открыть письмо! Так я узнала о смерти своего отца. Это письмо меня потрясло. Во-первых, кончина отца. «Кончина» — в этом слове есть безусловная окончательность, полная завершенность. Я могла всю жизнь обиженно задирать нос, говоря себе, что никакой отец мне не нужен, но когда я узнала о том, что его больше нет… Все, конец. Я никогда его не увижу, не услышу его голос, не пойму, какой он! Никогда. Меня накрыло такой болью, такой горечью!

И еще. Я поняла из ответа Вали, что моя семидесятилетняя мама спрашивала, не нужна ли ему какая помощь. Не сказав мне почти ни одного внятного слова про моего отца, ничего не объяснив, никогда не говоря о любви, она, похоже, любила и помнила его всю свою жизнь! Однажды только я, уже взрослая, спросила, как она пошла на такие отношения, и она мне ответила: «Он сказал, что иначе покончит с собой», а потом добавила: «Ты очень на него похожа». Это дало мне много пищи для размышлений, потому что внешне я похожа на маму. Значит, речь шла о каких-то внутренних качествах? Но разъяснений я так и не дождалась.

Мой дальнейший путь к обретению отца напоминает детектив. В Живом Журнале у меня появился френд — женщина из Верхней Салды, поэтесса. Она рассказала про местный Краеведческий музей, и я подумала: город маленький, завод, где работали мама с отцом, наверняка там один, может, в музее есть что-то о нем? И попросила ее разузнать. Оказалось, что ее родственник мало того, что знает о моем отце, так еще и знаком с моей сводной сестрой. И, хотя я просила просто узнать, не сообщая ничего родственникам, он с этой сестрой связался, потому что считал, что время всё сглаживает. Сестра ему сказала: «Я помню эту женщину. К ее дочери у меня нет никаких претензий» — и дала свой телефон, чтобы я позвонила.

Легко себе представить мое состояние! Звонила я с работы, из кабинета начальника, пока его не было. Меня всю трясло, и я с трудом сдерживала слезы. Говорили мы с сестрой довольно долго. Разговор был тяжелым. Но спустя некоторое время она смягчилась, и мы стали общаться действительно как сестры. Она прислала мне сведения об отце и его фотографии, а также устроила знакомство с моими племянниками. Сразу после первого разговора я записала рассказ сестры и свои эмоции. Вот эта запись, слегка отредактированная:

«В семье было четыре брата и две сестры. Жили на хуторе в Полесье. Католики. Белорусского языка отец не знал, говорил по-польски. В колхоз не пошел, потом, как самый грамотный, работал секретарем в колхозе. Когда вышла статья, что колхоз дело добровольное, вышел из колхоза, по его примеру стали выходить и другие. Его обвинили в развале колхоза, дали статью за связь с Польшей. Потом, уже в Салде, вместе с младшим братом получил год за покушение на Орджоникидзе, который приезжал на завод в 1930-х годах. Брат не выдержал, хотел признаться, отец написал ему в бане на стене: «Ничего не подписывай!»

В армии отец служил на Дальнем Востоке. На фронте был сапером. На Курской дуге его напарника убило, а самого тяжело ранило. Еще работал в Прибалтике в авиаремонтных мастерских. Женился еще до войны. Двое первых детей умерло. Сын Леонид родился в 1946 году, дочь Валя — в 1948-м».

Сестра рассказала и о событиях, предшествовавших моему рождению: оказывается, отец водил детей к моей маме, и она это помнит, несмотря на свои пять лет, а брат — нет, хотя был старше. Я поразилась: зачем? Оказывается, отец собирался разводиться и хотел поделить детей — выбирать, что ли, водил? И жена, и родные стали на дыбы, а он говорил: «Там же ребенок будет!» Жена кричала: «А это что, не дети?» Еще сестра сказала: помню, как он спал на половичке. Это что же, жена и из дому не отпускала, и в дом не пускала? В общем, остался с женой и детьми. Оказывается, моя бедная мама писала ему странные письма, которые его жена читала через зеркало. Как мама их писала? Что-то такое я смутно помню — про мамино зеркальное письмо. Наивная, она думала, никто не догадается…

Меня поразило, что, несмотря на прошедшие шестьдесят лет, обида в сестре была жива. Сказала, что ее мать не простила бы, если б узнала, что она со мной вообще разговаривает, брат тоже не стал бы общаться — резкий, в маму. Я не понимала, чего ей-то обижаться: отец остался в семье, с детьми. Это моя мама растила меня одна. Да, ее матери тяжело пришлось: отец воевал, они жили на дедушкину карточку. Как будто моя мама всю жизнь в масле каталась — мать-одиночка, инвалид. Мама совсем не была разлучницей, женщиной-вамп — дикая, застенчивая! Ей и лет-то было тогда всего 26, а ему — 40.

Но после всех этих рассказов мне стало так жалко отца. Представила, каково было ему, как он рвал душу пополам, как переживал. Осознание того, что он хотел жениться, что он любил маму — и меня! — перевернуло все мои сложившиеся представления, и я с новым чувством оплакала судьбу своих родителей.

Сейчас уже нет в живых ни Леонида, ни Вали. Мы с ней перезванивались и обменивались сообщениями — не часто, но раза два-три в год точно. И как раз в октябре 2019 года я забыла ее поздравить с днем рождения, а когда опомнилась и стала звонить, она не отвечала. Я послала письмо, оставшееся безответным и, наконец, догадалась связаться с одним из племянников, который и сообщил о ее смерти: упала в огороде, соседи нашли. А мы как раз последний раз об этом огороде и говорили: я убеждала ее поберечь себя, а она говорила, что в огороде вся ее жизнь. Так мы и не увиделись с ней.

Вот краткая биография моего отца, взятая из книги, которая экспонируется в Краеведческом музее Верхней Салды:

«Родился 31 января 1913 года в деревне Усов Гомельской области. Образование 7 классов. Служба в РККА с 1936 по 1938 гг. (165 стрелковый батальон) и с 1941 по 1946 гг. Призван Нижнесалдинским РВК Свердловской области. Старший сержант. Старшина роты, командир отделения 262, 53, 10 отдельных инженерно-саперных, 60 авиационно-подвижного батальонов. Участвовал в боевых действиях в составе Ленинградского, Волховского, Брянского, 2 Прибалтийского фронтов. В 1943 году был тяжело ранен. С 1946 по 1975 гг. работал на заводе №95 и ВСМЛЗ мастером, начальником планово-диспетчерской службы в цехе 35. На пенсию вышел в 1973 году. Умер 1 февраля 2000 г. Орден Отечественной войны 2 степени. Медали: «За отвагу», «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией в ВОВ 1941—1945 гг.»

31 января 2013 года я опубликовала в своем ЖЖ вот этот текст:

«Сегодня моему отцу исполнилось бы сто лет. Я не видела его никогда. Только на фотографии, когда его уже 12 лет как не было в живых. Он умер в 2000 году. Я не уверена, что когда-нибудь смогу побывать на его могиле. Я ничего не знаю о нем почти ничего. Я не знаю, как он улыбается и смеется, я не знаю, что он любит и что ненавидит, какие книги читает, его любимое блюдо и любимое занятие…

Читал.

Любил и ненавидел.

Улыбался.

Жил.

Без меня.

А я — без него.

Я не в обиде. Я счастлива, что узнала его хоть немножко — сейчас. Я счастлива, что один раз мама сказала: «Ты очень похожа на отца». Значит, он продолжает жить во мне. Он мне приснился один раз, когда мне было лет четырнадцать. Утром, роясь в старых дневниках, я наткнулась на описание этого сна — забыла совсем и про сон, и про дневник. А днем мне пришло смс от сестры, которую я тоже никогда в жизни не видела: «Сегодня нашему отцу исполнилось бы сто лет. Светлая память!» А я не помнила. Я не привыкла к тому, что у меня был отец. Я никогда в жизни не произносила этих слов: «Папа, я люблю тебя!» Скажу сейчас. Потому, что это — правда. Может быть, он услышит?»

Часть вторая. Детство

Расторгуево

Расторгуево со временем словно уменьшилось в размерах. Вернее сказать, выросла та часть, что сейчас называют Видное: городская и благоустроенная, с троллейбусами и многоэтажными домами. А Расторгуево так и остается чем-то вроде дачного поселка, хотя прежние деревянные дачки с покосившимися заборами давно уже сменились «дворцами» и «зАмками» с оградами до небес. Но все-таки еще встречаются остатки прежней застройки.

Известно это поселение с XVII века. Владение на Большой Каширской дороге не раз передавалось из рук в руки и меняло владельцев. Потом одна его часть — «едучи с Москвы по правую сторону» от сельца Паринки — стала называться «сельцо Видное». В 30-е годы XIX века Видное перешло к коллежской ассесорше Е. М. Степановой, а на рубеже ХХ века было выкуплено акционерным обществом «Самопомощь», и распродано под дачи. После проведения в 1900 году железной дороги близ имения купца 1-й гильдии, почётного гражданина Москвы Д. А. Расторгуева была основана станция Расторгуево и прилегающий к ней с запада дачный посёлок «Фельдмаршальский», переименованный после революции 1917 года в «Расторгуево».

Наше городообразующее предприятие — Коксогазовый завод, который начали строить в 1937 году, а продолжили уже после Великой Отечественной войны. В 1949 году в трех километрах от завода началось строительство рабочего посёлка по проекту архитектора Б. В. Ефимовича и инженера-конструктора А. М. Рузского. По слухам, в строительстве принимали участие пленные немцы: именно этим жители объясняли европейский характер кирпичных домиков под черепичными крышами, придающих городу такое своеобразие. Впрочем, кирпич был уложен в один слой, облицовкой.

В 1951 году завод дал первый литейный кокс и газ. Постепенно появилось еще несколько заводов: Алюминиевых конструкций, Гипсобетон, так что экология в городе всегда оставляла желать лучшего.

В 1965 году посёлок Видное получил статус города и стал центром вновь образованного Ленинского района. До этого момента поселок какое-то короткое время входил в состав Москвы: у меня долго хранилась тетрадь, на обложке которой было выведено: «ученица … (не помню, какого) класса школы № … г. Москвы). Номер был четырехзначный. Сейчас Видное — городское поселение.

В пору моего детства Расторгуево был тихим зеленым поселком, где любили снимать на лето дачи москвичи. Имелись своя поликлиника и почта — у железнодорожной станции. Там же самые разные магазинчики — темные и тесные, а еще большой универмаг и ресторан. Существовало три школы: десятилетняя №6 — на станции, восьмилетняя №7 — на улице Черняховского, и четырехклассная, не помню, где находившаяся.

Екатерининская пустынь

Расторгуево знаменито тем, что здесь находится Екатерининская пустынь — монастырь, в котором в советские времена была тюрьма, знаменитая Сухановка, названная так по соседнему имению Волконских «Суханово». О тюрьме мы впервые узнали от забытого мною теперь сухановского сидельца, книга которого вышла во времена хрущевской оттепели. Те из местных, кто там работал, конечно, всё знали, но помалкивали. Потом очень долго монастырь стоял в руинах. Хорошо помню только надвратную церковь и колокольню. От монастыря к имению Волконских вела дорога, обсаженная плакучими березами — дорога асфальтовая и пустая, можно было спокойно кататься на велосипедах. Катались мы с подружкой Танькой, а мама с тетей Лидой нас пасли. У Таньки велосипед был на дутых шинах, и иногда она давала мне покататься — ну никакого сравнения с моим, хоть и красным, но очень жестким!

Cогласно легенде, своим возникновением монастырь обязан чуду, произошедшему в 1658 году с царем Алексеем Михайловичем. Когда царь охотился в окрестных лесах, ему явилась святая великомученица Екатерина, сообщившая о рождении его дочери, и Алексей Михайлович повелел основать монастырь в честь этого события.

После Октябрьской революции Свято-Екатерининская пустынь постоянно находилась на грани закрытия, что и произошло в начале 1930-х годов, а уже в 1939 году секретная политическая тюрьма приняла первых заключенных, для чего монастырь был частично перестроен и укреплен с точки зрения безопасности. Так возникла секретная Сухановская тюрьма, рассчитанная на 150—160 человек. В 1958 году в бывшей Сухановке разместилась областная тюремная больница. И только с 1992 года началась медленная поэтапная передача строений Свято-Екатерининского монастыря в собственность Русской Православной Церкви.

Сейчас Екатерининская пустынь полностью восстановлена, в ней находится мужской монастырь. Не знаю, насколько нынешний облик соответствует прежнему, но монастырь красивый и ухоженный, а на шпилях невысоких башен — фигуры трубящих ангелов. Только, к сожалению, никаких следов «Сухановки» не осталось. Когда-то, говорят, существовала дверь, ведущая в подземелья, но теперь и она замурована.

Расскажу еще смешную историю, связанную с монастырем. Хотя, если вдуматься, то особого веселья она не вызывает, а лишь сокрушение о нас — «Иванах, родства не помнящих». Но что есть, то есть. А история моя про металлолом. При Екатерининском монастыре было кладбище, и в моем пионерском детстве еще виднелись каменные надгробия, покрытые церковно-славянской вязью. Кроме каменных, лежали и чугунные надгробия, вероятно, более поздние. Предприимчивые местные жители растащили их по хозяйству. Для чего может пригодиться в хозяйстве чугунное надгробие? Ну, мало ли… Например, подпереть стожок сена, чтоб не разваливался. Там это надгробие и обнаружили юные пионеры. Сколько тяжелого металла! Пионеры в лице меня и еще кого-то — сейчас уже не помню, но было нас человека три-четыре, а то бы не справились — побежали ко мне домой и сперли бабушкину тележку. Тележка низкая, на колесах-подшипниках. Погрузили надгробие на тележку — и как только взгромоздили-то! И радостно повезли в школу. Хозяин надгробия…

В этом месте самые впечатлительные читатели представляют обычно скелетообразного мертвеца в истлевшей хламиде, рыщущего по округе в поисках родного надгробия!

Так вот, «хозяин» пришел по нашим следам и, матерясь на чем свет стоит, забрал надгробие обратно. Подпирать стожок. Так мы и не заняли первое место по сбору металлолома. А тележка сломалась, и бабушка ругалась.


Суханово

Как сообщает нам Википедия, «Суханово — дворянская усадьба конца XVIII—XIX веков, которая была превращена в яркий памятник русского классицизма заботами княгини Е. А. Волконской (1770–1853), дочери екатерининского сановника А. П. Мельгунова. Светлейший князь П. М. Волконский объявил Суханово заповедным имением — ядром майората Волконских. Став в 1826 году министром императорского двора и уделов, он привлек к застройке усадьбы крупных петербургских архитекторов, связанных с императорским двором. Усадьба примерно в 1,5 км от города Видное Московской области, на высоком берегу речки Гвоздянки. К усадьбе прилегает ландшафтный парк с искусственными прудами».

В 1960-м году Суханово признали памятником федерального значения и в советские времена Союз архитекторов, чей дом отдыха там находился, как-то еще следил за усадьбой и парком, сейчас же — просто слезы. Правда, в те же советские времена кто-то из отдыхавших там архитекторов украсил парк жутким котом и не менее жутким крокодилом. Крокодил хоть пользу приносил — из него выткал родник с очень вкусной водой, за которой народ до сих пор туда ходит.

Насчет полутора километров от Видного — это они погорячились: мне кажется, больше! В детстве я ходила в Суханово купаться. Не одна, конечно — далеко. Меня брали с собой наши дачники: тетя Нина и ее сын Алюка, помладше меня. Иногда с нами ходила и мама, тогда мы ехали на автобусе, потому что пешком ей было трудно. Пешком, пожалуй, выходило и быстрей — автобусы и тогда ходили в ту сторону очень редко. А пешком идти минут сорок, наверно. Ну, смотря как быстро идти.

Мы шли напрямую — мимо моей школы №7, мимо Монгольских дач, через бывший монастырь, совершенно в то время на монастырь не похожий, поскольку почти ничего, кроме надвратной церкви, не сохранилось, да и та мало напоминала храм. Школы милиции тогда еще не было, она открылась только в 1975 году. Дальше мы шли по прямой дороге, обсаженной березами, потом через «Подсобку» — поселок «Подсобное хозяйство» при доме отдыха Суханово, и вот уже и Сухановский парк. Если ехать на автобусе, подходишь к парку с другой стороны — там в лесочке было какое-то техническое строение, которое иногда вдруг выдавало резкий и громкий звук типа сирены — мы ждали с трепетом, и все равно от души пугались.

Потом нас ждало еще одно удовольствие — кричать под мостиком, где было замечательное эхо. Дальше шли через плотину на «тот берег» — берег с Домом архитектора всегда был «этот». На «этот» берег мы ходили зимой кататься на санках по длинному пологому склону, шедшему от главного здания вниз к купальне, и мне все мерещится, что там внизу у бывшей пристани стояли каменные львы. Должны были стоять! Мама вроде бы подтверждала.

А на «том берегу» на самом верху стояла деревня, потом крутой склон, заросший соснами, и ниже — как бы уступ, по которому вьется узкая тропинка, местами осыпавшаяся — склон был песчаный. Дальше вниз опять склон, где стояли мощные, словно баобабы, старые ивы, и уже, наконец, сам пруд с темной и довольно прохладной водой — много ключей.

Мы уходили на целый день, запасшись едой и питьем. Купались, загорали, играли, читали книжки и дремали. Обратно мы уже еле плелись, потому что надо было к мостику подниматься долго в гору — оттуда-то сбегали бегом. Однажды я вернулась домой — уже постарше была и ходила туда с подругами — сняла босоножки, а одна без каблука! Потеряла по дороге и не заметила. Сантиметра четыре был каблук, все ж ощутимо должно быть, ан нет. Долго потом сомневалась, одинаковые ли у меня ноги? Потом я туда ходила уже на романтические свидания, и гордилась, как мой друг переплывал пруд, довольно широкий.


Ольгинская, 8

«Ольгинская, 8» — первые четырнадцать лет я прожила именно здесь, в Расторгуевской части города. Улица Ольгинская берет свое начало от пруда и заканчивается у леса. Наша часть улицы была вполне деревенской — без асфальта и фонарей, с домами-дачами, и если пойти по ней вверх, то упрешься в пруд, который можно перейти по деревянному мостику, оказавшись на полуострове, заросшем корабельными соснами. Идя дальше, опять попадешь на мостик, а перейдя его, выйдешь, наконец, на асфальт — это Шоссейная улица (теперь героя Тинькова), которая, сворачивая у бывшей 7-й школы, становится улицей Черняховского.

Если отправиться по улице Ольгинской вниз — по возрастанию номеров домов, (хотя в моем представлении все ровно наоборот, и «вниз» означает как раз к пруду!), то придешь к пересечению улицы с Петровским проездом, после которого Ольгинская становится асфальтированной и цивилизованной, и по ней даже ходит автобус №2. За Петровским проездом по Ольгинской тоже стояли дома дачного типа, но много было микрорайончиков с двухэтажными бараками, где обитали рабочие с московских фабрик. Расторгуево одно время так и называлось — рабочий поселок. А бараки носили имена фабрик: Картонажка, Образцовка (типография им. Образцова), Химзавод, Ильичевка (ЗИЛ). Был еще Крольчатник — по дороге к кладбищу, но почему он так назывался, не знаю.

На нашей, четной стороне, домов было немного: первый дом от пруда, где жил мой одноклассник Сашка Тимошин и его многочисленные родственники, потом — летние дачи детского дома, за которыми наш дом. Вернее, наша половина дома. На другой половине жили Дмитриевы. За нами было еще два дома, а потом — большая территория летнего пионерлагеря. По нечетной стороне, кроме дач, стояли дома от холодильного комбината, так и называвшиеся — «Холодильник». Сначала там был один двухэтажный бревенчатый барак, потом построили панельный дом, тоже двухэтажный, в котором даже предусмотрели помещения для ванной и туалета, хотя и того и другого не было очень долго, и все пользовались общественным туалетом во дворе — обычным сортиром с дырками в полу.

Моя детская вселенная ограничивалась нашим концом Ольгинской, Холодильником, оврагом, лежащим с другой стороны нашего участка, прудом и парком, в котором я гуляла, играла и каталась на велосипеде по асфальтированным дорожкам. Через парк мы ходили в магазинчик рядом с хлебозаводом: помню до сих пор вкус белых саек — пока дойдешь до дома, половину съешь. Таких больше не делают. На противоположную сторону оврага выходили торцы улиц дачных кооперативов, так и называвшихся по именам этих кооперативов — «Старых большевиков» и «Дружба».

Центром дома — я имею в виду ту половину дома, в которой жила наша семья — была кухня. Кухня очень темная — единственное окно выходило на терраску, пристроенную уже на моей памяти. Завершение работы ознаменовалось страшным скандалом с плотником. Дедушке, очевидно, что-то не понравилось, и пьяный в доску плотник бегал, размахивая топором, и кричал: «Все разнесу к чертовой матери!». Я напугалась.

Терраска была наша с мамой, как и большая комната с одним окном. На втором этаже нашей половины было две комнаты — мы там жили летом, сдавая низ дачникам. Странно, но я никак не могу вспомнить интерьер нижней комнаты! Второй этаж хорошо помню, а эту комнату забыла. Первая верхняя комнатка — проходная с балконом, во второй — прямо в окно лезла ветками сосна. На стенах там висела написанная мамой таблица умножения, но я так до сих пор ее и не знаю. И еще какие-то слащаво-красивые картинки с сюжетами из жизни игрушек, которые меня почему-то раздражали. Роль книжного шкафа играли доски, положенные на кирпичи. Зато были письменные столы со множеством ящичков — старые, доставшиеся, очевидно, от прежних хозяев. Никогда не знала, кто жил до нас в этом доме. Еще там был страшный чердак, куда мне ходить запрещалось, и оттого мерещились всякие ужасы.

На кухне — печь с духовкой, но без лежанки. До проведения газа топили углем, а готовили в печи и на керосинке. Вода была из колонки в конце улицы. У нас на участке был свой колодец, но без дедушки некому было им заниматься — вычерпывать, чинить, вода испортилась и годилась только для стирки и полива, а раньше к нам даже соседи приходили за вкусной водой. Еще была вода на соседнем участке летних дач детского дома, но только летом. Туалет тоже был на улице. На бабушкиной стороне была одна комната поменьше, пристроенная позже, с маленькой кухонькой и еще позже пристроенным крылечком-верандой. Из кухоньки шла лестница на второй этаж.

Войти на наш участок можно было с трех сторон — с Ольгинской, с оврага и со стороны детского дома. Если идти с Ольгинской, то сразу попадаешь на большую поляну — дедушка держал ее под траву для коз и давал нам там играть только после покоса. У забора росла большая сосна, а справа был яблоневый сад с одним деревом абрикоса, которое однажды даже родило парочку плодов. Сад отгораживала от поляны полоса с кустами крыжовника, и там я однажды нашла, перевернув камень, необыкновенную синюю жабу — я сразу решила, что она заколдованная!

Войдя в калитку, ты шел по тропинке к мостику через узкий, но довольно глубокий овражек — да, у нас был собственный овражек, не широкий, но довольно глубокий! Там стояли металлическая качалка, которую дедушка притащил из соседнего детского дома. Детям построили большие качели, и эти больше не пользовались спросом. Там, в овражке, постелив матрас, я тренировалась делать кульбит и чуть не сломала шею. У дома, в кустах сирени, тоже были качели — на деревянных столбах и веревках.

Перед домом был цветник, почему-то в основном рыжие лилии: когда их нюхаешь, непременно испачкаешь нос пыльцой. Еще росли флоксы, гладиолусы и георгины, душистый табак и ночная фиалка. За цветником находился большой сарай, где жили коза, свинья и куры, дальше был спуск в овражек с устроенным там погребом, крыша которого возвышалась в саду. Крыша домиком, покрытая толем, мы с нее съезжали, как с горки, а дедушка ругался. Я однажды повисла, зацепившись воротником пальто за торчавшую доску, и чуть не задушилась, но старший приятель меня как-то сумел снять.

Сделаю отступление про приятеля. Я вообще в детстве дружила с одними мальчишками. Этого звали Коля, они жили через улицу. Лет на пять, наверно, был постарше. Он морочил мне голову маленькими человечками, якобы обитающими на втором этаже их дома, и водил меня смотреть. Мы долго караулили, я так никого и не видела, а Коля шептал:

— Смотри! Вон, вон полетел на вертолетике!

— Где, где?!

Я долго верила в человечков. А его младший брат однажды саданул меня бутылкой по голове. Брату тогда лет пять было, а мне семь-восемь. Выручила плюшевая шапочка с кошачьими ушками — даже шишки не было. И вот, когда я уже не жила в Расторгуеве и вообще была, что называется, девица на выданье, хотя дура-дурой, мы с Колей стали случайно встречаться вечером в электричке. Никто из нас ни разу не заговорил и даже не поздоровался — мы сидели, стараясь не смотреть друг на друга, и делали вид, что не знакомы.

Но вернемся к участку нашего дома. На бабушкиной половине был огород, который мне приходилось полоть и поливать — я отлынивала, как могла. Там росли вишни, сливы и смородина, собирать которую я тоже ненавидела. В огороде, кроме овощей, была, конечно, клубника. И грядки с огурцами — вот их-то и надо было без конца поливать! Еще там был колодец, туалет типа сортир, рос великолепный огромный дуб и стояли два летних домика — один побольше, другой совсем крошечный, построенные позже.

Прямо напротив нас через овраг жили летом наши друзья: Мария Васильевна, ее дочь Капитолина Васильевна и дети, Надя и Дима. Когда я училась в третьем классе, их дом загорелся. Была весна, на березах только появились первые нежно-зеленые листочки, я болела ангиной и наблюдала, как приехали пожарные машины и, закачав воду из пруда, пытались тушить пожар. И, хотя Пожарка была совсем рядом за парком и пруд в двух шагах, дом сгорел дотла, и они потом долго строились. На пожар с криками: «Женька Перова горит!» прибежал весь мой класс — дым виден был издалека. Мы не понимали серьезности происходящего, нам это казалось страшным, но притягательным зрелищем.

Там же, за оврагом, в доме с верандой по вечерам зажигали зеленую лампу. Она заманчиво и уютно светилась во тьме, и казалось, что там, около зеленой лампы, собираются в дружный кружок добрые и милые люди, пьют темно-золотой, крепкий чай из самовара, мужчины — из тонких стаканов в серебряных подстаканниках, женщины — из чашек тонкого фарфора с розами внутри, а варенье у них вишневое в хрустальной вазочке. И хотя у нас самих была такая лампа с круглым зеленым стеклянным абажуром, и самовар, и вишневое варенье — там, за оврагом все было волшебнее и прекраснее во сто крат. Лампа наша прожила очень долго, пока не разбился, наконец, зеленый абажур — а где теперь такой найдешь! В этот дом с зеленой лампой мы с бабушкой ходили в гости, и я там очаровалась какой-то блестящей звездочкой — уж не знаю, что это было: брошка или звездочка с погона? Она была маленькая, умещалась у меня в ладошке. Я никак не хотела с ней расстаться.

— На! — сказала бабушка, сунув мне звездочку в руку. — Сожми покрепче, а то потеряешь.

Когда мы, перейдя овраг, стали подниматься вверх по склону, я разжала руку — никакой звездочки там не было! Мы долго ее искали, так и не нашли. Теперь я думаю, что бабушка меня обманула, и никакой звездочки у меня в руке никогда и не было, просто она, с силой вдавив ее мне в руку, создала ощущение маленького колючего предмета у меня в ладошке, которое живо до сих пор.

По улице «Старых большевиков» тоже жили наши друзья, Антроповы. Помню, как ходила с бабушкой собирать у них яблоки — я, словно обезьянка, лазила по толстым веткам старых яблонь. Потом, когда я была уже взрослой, их дом тоже сгорел. Дальше, за кооперативами, находились бараки Ильичевки, а дальше — детский дом для дошкольников, где работала мама, и я часто бродила по этим улицам, встречая маму, и мы с ней расходились — я гуляла по «Дружбе», а она шла по «Старым большевикам» и потом ругалась: «Я давно дома, а ты где ходишь?» А я между тем не просто так бродила — сочинялись какие-то стишки, вроде бурчалок Вини-Пуха, например: «А ты палочка, скажи мамочке, что-о я ее ждала, да не дождалась, ушла!». Это «что-о» слегка подвывалось для достижения нужного размера, который я уже тогда хорошо чувствовала.

Еще я любила гулять под дождем, надев дедушкину плащ-палатку, которая мне была до пят, и резиновые сапоги: вооружившись зонтиком, я шлепала по лужам в полном упоении — и в таком же упоении лазила весной по тающему снегу, проторяя дорогу ручейкам, пуская кораблики и набирая полные сапоги ледяной воды.

Когда таял снег и лед на пруду, наш овраг превращался в совершенно непроходимое снежное болото — вообще в это время выбраться из дома было проблематично, и я долго ходила в сапогах, когда мои более удачливые одноклассницы, обитавшие в местах существования асфальта, уже вовсю щеголяли в туфельках. Это было такое блаженство — надеть первый раз после зимы туфельки и идти, выбирая дорожку посуше. Как пахла освобожденная от снега земля, тающая на весеннем солнце! Ничто не сравнится. Асфальт тут же расчерчивался на вечные классики, доставались прыгалки и мячики, а мальчишки играли в ножички, кидая их в начерченный на земле круг.

С мячиком была сложная игра в пристеночку — сейчас я уже забыла все варианты бросания мяча об стену, а было их чуть ли двадцать: и так, и сяк, из-за спины, из-под коленки и всяко разно. Играли в круговую лапту — в «вышибалы»: две команды, одна подает мяч, остальные стоят вокруг, а кто-то бегает внутри круга и его пытаются выбить мячом. Мяч можно было поймать — это «свечка». Играли в жмурки, прятки, салки, в «Двенадцать разбойников»: те же прятки, но усложненные — на дощечку, установленную на камушек, клали двенадцать палочек, ударом ноги подбрасывали их в воздух, и, пока ведущий собирал палочки, все разбегались прятаться.

Еще была игра «Замри!», а более взрослые ребята играли в какую-то старинную игру, двигаясь друг на друга двумя шеренгами: «Бояре, а мы к вам пришли!» Девочки делали «секретики» в земле, играли в «дочки-матери», в магазин, в «Садовника»: «Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели, кроме… розы!» Роза откликается: «Ой!» — «Что с тобой?» — «Влюблена!» — «В кого?» — «В тюльпан!» — и незадачливый «тюльпан», вовремя не сообразивший откликнуться, получает фант. Еще была подобная игра в фанты про бал: «Барыня прислала туалет, в туалете 100 рублей, что хотите, то берите, „да“ и „нет“ не говорите, черный с белым не берите. Вы поедете на бал?» А моя девяностолетняя мама вдруг вспомнила детскую считалку, про которую я совсем забыла:

Раз, два, три, четыре, пять,

Шесть, семь, восемь, девять, десять,

Выплыл ясный месяц,

А за месяцем луна,

Мальчик девочке слуга.

Ты, слуга, подай карету,

А я сяду да поеду.

Я поеду в Ленинград,

Покупать себе наряд.

Вспоминая свое детство, я думаю — мне очень повезло! Современные дети не знают таких игр, а у нас они передавались от одного поколения детей к другому естественным порядком.

Детский дом

На самом деле мое раннее детство прошло в детском доме. Нет-нет, это не то, о чем вы подумали! Никто меня не сдавал в детдом, просто рядом с нами располагалась летняя дача московского детского дома: дедушка работал там сторожем, бабушка — посудомойкой, а я была «дочерью полка».

На большом участке, отделенном от нас маленьким овражком и забором, стояли два двухэтажных деревянных дома — спальные корпуса. На втором этаже жили воспитатели, многие со своими детьми.

Помню одну такую воспитательницу — тощая, как щепка, она интонациями голоса напоминала актрису Рину Зеленую. Меня она называла «цыпленочком». Она приходила к нам, чтобы сварить свеженькое яичко для своей дочки и всяко уговаривала ее покушать. Я была совсем маленькая, но очень сочувствовала этой девочке, тоже маленькой, которая габаритами уже напоминала колобок.

Третий дом — одноэтажная столовая с кухонной пристройкой, там же показывали кино. В столовой стоял большой черный рояль, и росла береза — да-да! Большая береза! Наверное, столовую построили вокруг нее: ствол был внутри, а крона — снаружи. Еще на участке были баня и туалет типа сортир, припрятанный за огромным кустом сирени.

Долго вспоминали с мамой, когда же появился водопровод — провели трубы от скважины с насосом. Так и не вспомнили. До появления труб воду приходилось таскать ведрами — для кухни и бани. Еще был погреб! Очень глубокий — я, маленькая, боялась туда заглядывать. Помню, как зимой дедушка загружал в погреб большие глыбы синеватого прозрачного льда, вырубленного из замерзшего пруда.

Участок детского дома с одной стороны был ограничен оврагом, плавно переходившим в пруд — не очень большой и не глубокий. Зимой мы катались там на санках и лыжах, делали каток. Когда лед начинал таять, взрослые ребята плавали на льдинах. По весне пруд разливался, и вода поднималась. Мой малолетний сосед, тоже Сашка, соблазнял меня как-то поплыть с ним на доске в кругосветное путешествие, но я благоразумно отказалась. Он поплыл сам и перевернулся, свалившись в ледяную воду. Со страшным ревом он помчался домой — благо недалеко — крича, что это я во всем виновата! Потом, когда вода спадала, из пруда разбегались во все стороны малюсенькие лягушата — огромное множество. От их движения шевелилась трава в овраге, и невозможно было ногу поставить, не наступив на лягушонка.

Но это я отвлеклась от детдома.

Детей там жило довольно много, разных возрастов. Не помню, как их одевали. Лето — майки-трусики, наверное. Кормили хорошо — бабушка приносила домой положенный ей обед, и я до сих пор помню незатейливую, но вкусную еду: щи, толстая рисовая запеканка с киселем из компота. Не думаю, чтобы ребята воровали у нас кур от недоедания — азарт, приключение! Потом курицу пекли на костре. Еще ловили в пруду мелких рыбешек — «сикильдявок» — и бабушка жарила им на сковородке.

Бабушка работала в детдоме и зимой — ездила в Москву, однажды и меня туда брала. Не помню ничего, кроме длинных коридоров и множества детей. Как-то раз она привезла недоеденные детьми пирожные — мама страшно ругалась, а я не понимала, почему. А бабушка, обрезая обкусанные края, ворчала: «Подумаешь, слегка надкусили! Выбрасывать что ли теперь!» Пирожные были редкостью на нашем столе.

Привозили детям кино, мультфильмы: помню, как смотрела вместе со всеми в столовой «Золотую антилопу». Потом поставили большие металлические качели — предмет зависти всех окрестных ребят. Еще помню, что приезжали военные со служебными собаками, показывали, как собаки работают — псы нападали на человека в телогрейке.

К осени детдом уезжал, и все это царство оставалось в мое полное распоряжение: и качели, и рояль в столовой, и пустые корпуса, где так гулко отдавалось эхо. Дедушка сгребал желтые и красные кленовые листья в большие кучи — так заманчиво было прыгать по ним и зарываться! Сухие листья сжигали, вился сизый дымок, горьковато и пряно пахнувший…

На участке росли грибы! Совсем давно, когда я была крошечной, можно было найти даже белые, а в мою сознательную бытность вовсю распространились свинушки. Свой первый подосиновик я нашла именно там — дедушка навел меня на аккуратный грибок в красной шапочке.

И первая любовь случилась со мной тоже там! Было мне всего лет пять, но прекрасно помню силу охватившего меня чувства. Мальчика звали Володя — лет 14-ти он был, наверное. Он любил играть с малышней: пугал нас, а мы, счастливые, с визгом разбегались. Как у меня сладко замирало сердце от желания быть пойманной! Я совершенно серьезно допрашивала взрослых: «А когда мне будет 18 лет, я смогу пожениться с Володей? А сколько ему будет лет?»

Никак не могу вспомнить, когда же детдом перестал приезжать…

И мама не помнит. Я уже училась…

Наверное, лет 12—13 мне было.

Дачи долго стояли пустые, заколоченные. Потом местные стали растаскивать все, что могло пригодиться в хозяйстве, освоились там и алкаши, развалив и засрав оставшееся. Сейчас на участке стоят два (или три?) замка местных властей. Понастроили, сидят друг у друга на голове, бодаясь заборами. Все изменилось.

Я редко хожу туда, очень сердце щемит…

Все ушло безвозвратно.


Дачники

Главные дачники были тетя Нина, дядя Женя, их сын Алюка и бабушка Татьяна Николаевна. Я от них не вылезала. Больше всего меня привлекали кубики: яркие красные, синие, зеленые и, кажется, даже желтые. Они были гладкие, блестящие, самых разных форм, и я, усевшись на пол по-лягушачьи, самозабвенно строила замки. Наверное, я была у дачников в печенках, но выгнать меня они не могли — хозяйская внучка! Когда они обедали, я и не думала уходить, и мама-дачница давала мне кусок белого хлеба, намазанный маслом и посыпанный сахарным песком. Было очень вкусно. Однажды дачники брали меня в Москву — в зоопарк, а с Татьяной Николаевной мы гуляли по Расторгуеву: она показывала нам разные цветы и что-то интересное рассказывала. Еще мы ставили кукольный спектакль. Помните детскую книжку про Огуречика:

Жил-был Огуречик,

Как маленький человечек,

На папу и маму похожий —

Такой же зелёнокожий…

Это были уже другие дачники — семья известного археолога, преподавателя МГУ, вот с его детьми, близнецами Ирой и Игорем, мы и разыгрывали приключения Огуречика. Под руководством их мамы, дамы весьма суровой, которой я побаивалась. Театр был бумажный. Подозреваю, что мы разорили книжку, вырезав из нее персонажей, которых наклеили на… а на что наклеили-то? Не помню! Что-то типа палочек, за которые мы их держали и водили, прячась за ширмой и произнося текст. Было здорово! Я тогда впервые участвовала в кукольном театре.

Вообще роль этой семьи в моей жизни очень велика. Ну, для начала — близнецы обожали меня пугать. Классическую историю про черную-черную руку я услышала именно от них. Однажды они напугали меня скелетом — не настоящим, конечно: на тренировочный костюм нацепили бумажные кости, что-то вроде этого. И даже грозились меня повесить! Этого я совершенно не помню, но Ира уверяла, что было. Если вы себе представили такую семейку Адамс, то вы ошибаетесь. На самом деле нам было очень интересно вместе, я страшно к ним привязалась, и когда им надо было возвращаться в Москву, они взяли нас с мамой с собой, чтобы мне потом было психологически легче расстаться: ведь это я уезжала бы, а не они. Мы ехали на машине, везли с собой петушка в клетке, подаренного бабушкой. Нас с петушком укачало. Дома они меня развлекали настоящим кукольным театром — куклы надевались на руку — и книжками про динозавров, которым я поразилась раз и навсегда.


Страхи детства, сны и игрушки

В детстве, конечно, много было всяких страхов. Вот такое, например, переживание: лет шесть-семь мне, наверное, темная ночь, я лежу на своей кровати и почти уже засыпаю. Рядом, на большой кровати, стоящей к моей под прямым углом, спят бабушка с дедушкой. И вдруг, когда я поворачиваюсь с боку на бок, кто-то хватает меня ледяной рукой за запястье! У меня остановилось сердце и перехватило дыханье. Ледяная рука исчезла, а я закуталась с головой в одеяло, отдышалась слегка и осипшим голоском тихо позвала:

— Бабушка! Ты спишь?! Дедушка! Это ты меня за руку взял?!

В ответ только храп…

Я немного потряслась от ужаса, а потом как-то удивительно быстро для маленького ребенка сообразила, что никто меня за руку не хватал, а я сама прикоснулась запястьем к ледяной металлической части кровати — да, да! Кровать была металлическая, с панцирной сеткой и решетчатыми спинками. Вот и все страсти.

Еще раз мы забоялись вдвоем с подружкой: я одна была дома, вышла к ней, а обратно войти не могу — дверь почему-то закрыта изнутри. Как мы напугались! Долго мыкались, кричали — вдруг там внутри бабушка? Потом как-то проникли в дом — оказалось, что крючок сам упал в петельку от толчка закрывающейся двери! Классический случай.

А сны мне в детстве снились удивительные! Яркие, цветные, объемные. Многие сны помню всю жизнь. Как тот — про маму, очень страшный. Во сне я часто летала — всегда спасаясь от какой-нибудь опасности — и летела легко, свободно, счастливо. Именно так спаслась от страшных рогатых всадников, которые за мной гнались. Увидела их по телевизору в фильме «Александр Невский», и напугалась. Тогда уже у нас был телевизор — КВН с маленьким экраном.

Я с раннего детства запомнила фильмы, увиденные украдкой — смотрели бабушка с дедушкой, а я залезала к ним в кровать и делала вид, что сплю. Потом, уже взрослой, я узнавала запомнившиеся фрагменты фильмов и радовалась старым знакомым: вот великолепная София Лорен идет своей неподражаемой походкой — на высоченных каблуках и в платье с рисунком из крупных цветов; вот юная Марина Влади купается в волнах в одной рубашечке, а потом зачем-то делает химическую завивку в парикмахерской; а вот Лилиан Гиш в роли маленькой девочки, которую отец заставляет улыбаться, а она не умеет. И она пальцами раздвигает уголки губ, чтобы получилась улыбка… Потом столько было фильмов просмотрено, столько книжек о кино прочитано, прослушано лекций, но эти детские впечатления сильнее всего.

А другой сон — совершенно космический! Это уж я была постарше. Мне снилось, что много людей стоит ночью и смотрит вверх, на небо, а там — огромный полупрозрачный серп, как бывает лунный, только огромный, во весь небосвод, но это не Луна, а… Земля! Земля такая, как она видна из Космоса, и океаны видны, и материки в дымке… Голубой серп Земли. И все говорят: это к концу света! Лет двенадцать мне было, наверное.

И еще один сон расскажу, тоже космический по своим масштабам. Это я уже взрослая была, работала. Начиталась книжек В. Конецкого про море, и снится мне такое цветное кино: будто плывет по океану большой корабль, и я на нем, но «я» — не «я», а персонаж какой-то неопределенный. Такое как бы авторское «я». И вот капитан мне говорит: «Не пропустите, сегодня увидим крест в океане!» Я выхожу на палубу и вижу: океан бескрайний, волны бушуют — все, а вдали из воды поднимается огромный каменный крест, настолько огромный, что корабль у его подножия кажется детской игрушкой.

Кстати, об игрушках! Я в детстве была просто помешана на лошадях — это последствия прочтения книжки Перовской «Ребята и зверята», где была история про девочек и коня. Книжку до дыр зачитала. Как я завидовала этим детям! Кого у них только не было, даже тигренок! Самые впечатляющие истории были про лошадей — как девочки выхаживали коня, а потом чуть сами не погубили. У меня были две пластмассовые лошадки — белая и коричневая, и еще жеребенок в бабушкиной коллекции фигурок зверей, но жеребенок мне доставался редко — бабушка берегла их и не давала. Там еще была собачка, вроде бы аист, а кто еще, уже не помню. Но все эти лошадки были статичные — такие маленькие скульптурки, весьма достоверно сделанные. Ноги у них не двигались, хвост и грива не развевались.

Даже сны снились про лошадей — один затейливый, составной, как матрешка: снится мне, что я скачу верхом. Такое счастье было! Во сне просыпаюсь — и снова я верхом, уже вроде бы наяву. Вот здорово!

Живую лошадь я редко видела — ну, проезжал татарин на телеге, запряженной лошадью — «Старррье берррем!» Бежали дети, несли ему — сейчас уж и не помню, что именно. В обмен давал мячик на резинке или обезьянку. А потом все прошло, вся это страсть. Наверное, после того как меня укусил пони в зоопарке — я ему протянула пустую ладошку, он понюхал… и укусил! Не больно, но неожиданно.

Еще были у меня китайские куколки — маленькие, в синих и красных брючных костюмчиках, с волосами из тонкого черного шелка. И кукла, привезенная дядей в подарок: младенец фарфоровый, у которого глазки закрывались. А в приданом были даже пустышка, бутылочка с соской, башмачки и комбинезончик. Несмотря на наличие кружевного платьица, куклу я назвала Димкой — в честь только что народившегося братика подружки, такое сильное впечатление произвел младенец. А потом, уже практически взрослой четырнадцатилетней девушкой, влюбилась в пластиковую куклу-блондинку, одетую в наряд Красной шапочки. Все-таки выклянчила! Назвала Мартой и долго ее любила… Куда она делась? А Димка жив до сих пор! Правда, глазки уже не закрываются, а таращатся… И от приданого ничего не осталось.

Кошки-собаки

Раз уж речь зашла о лошадках, расскажу и про прочую живность! Сначала про козу. Коза у нас была белая, звали ее соответственно Белка. Она паслась на лужке, привязанная веревкой к колышку. Завидев кого-нибудь, она поднимала голову, смотрела бессмысленными желтыми глазами и вопросительно ме-мекала. Козу я любила, а свинью боялась — однажды дедушка принес и выпустил из мешка на кухне совсем маленького поросеночка, а я вскочила на лавку и завизжала не хуже поросенка, так напугалась! Поэтому, когда какие-то официальные люди пришли к нам проводить учет домашнего скота, я решила козу спасти. Дело в том, что хлев был двойной: в переднем обитала коза, а во втором — заднем — жила в полутьме свинья, ворочаясь там и грозно хрюкая. Официальные лица свинью бы не увидели, а коза — вот она, пожалуйста. Возьмут, и отберут Белку! И дедушка на их вопрос так и сказал:

— Вот, коза есть.

— А свинья?

— А свиньи нет.

И тут я, как настоящий Павлик Морозов, завопила:

— Неправда, неправда, козы нету, а свинья есть!

Не помню, чем сей эпизод кончился. Посмеялись, наверное. И Белку не отобрали, и свинья осталась. Свинью зарезали к зиме — меня куда-то уводили на это время, и, вернувшись, я увидела лежащую в овраге огромную свиную тушу, которую деловито опаливали горелкой приглашенные мужики-резчики. Потом они пили с дедушкой водку, закусывая жареной свиной печенкой, и мне дали погрызть жареное свиное ухо. Свинью мне жалко не было совсем.

А Белка к осени окотилась, и на зиму козлят забрали в дом, выкармливали молоком из бутылочки. Одну козочку оставили — Милка была очень красивая, разноцветная. Мама рассказывала, что я, тогда уже довольно большая трех- или четырехлетняя девица за компанию с козлятами тоже запросила бутылочку. Козлята бегали по комнатам, прыгали по кроватям и диванам, бодались, и я вместе с ними — только что не бодалась. А весной подросших козлят резали. Это была трагедия. Я рыдала, отказывалась есть козлятину, и мама обманывала меня, говоря, что это курица.

— Да-а, у курицы не бывает четыре ноги! — ревела я.

В детстве у нас было много кошек, но поскольку мы жили практически в деревенском доме, то кошкам было раздолье, они занимались своими кошачьими делами, не очень со мной, маленькой, и пересекаясь. Больше всего помню кошку Мурку — классическую серенькую-полосатенькую, которая очень любила дедушку и ходила его встречать далеко на дорогу.

И еще помню кота Мишку. Он был совершенно черный, пушистый и патологически ленивый. В комнатах с маленькими окнами было полутемно, и мама один раз почти села на Мишку, лежавшего на стуле — приняла его за подушку! У нас было много диванных подушек, обтянутых черным бархатом: мелкие обрезки бархата отдавала нам тетя Галя-шляпница, а мама или бабушка сшивали в полотно и делали наволочки для подушек.

В другой раз Мишка каким-то неведомым образом оказался на высоченной сосне — может, собаки загнали? Он орал оттуда дня два — а как достанешь, не пожарников же вызывать, хотя пожарная часть и была рядом. В конце концов дедушка как-то снял его оттуда, забравшись по двум связанным лестницам.

Мышей этот кот категорически не ловил, и однажды, когда из трухлявой стенки вывалилось мышиное гнездо, бабушка собрала мышат в банку и носила показывать Мишке, чтобы он хоть знал, как они выглядят. Мишка посмотрел равнодушно и отвернулся.

Еще был кот невероятной красоты, забыла, как звали — Мурзик что ли? И вот он пропал! Пропал и пропал, я порыдала, а потом оказалось, что никуда он не пропал, а благополучно приблудился в другой дом на нашей улице и живет себе там, и хозяева его уже держат за своего.

Но самый удивительный случай произошел у меня на глазах с молоденькой кошечкой — лет семь-восемь мне было. Белая пятнистая кошка вылезла на крышу и пошла по краю, балуясь, а потом сорвалась и свалилась. Ну, не очень высоко было, конечно — деревянный дом. Но я ахнула и расстроилась, что кошка упала. Кошка тут же убежала, но через некоторое время опять появилась на крыше — я вытаращила глаза: кошка шла тем же путем, потом остановилась на том же месте, откуда свалилась, посмотрела вниз и… спрыгнула! Совершенно сознательно! Меня это так поразило, что я рассказывала всем взрослым, требуя объяснений, и запомнила на всю жизнь. Вот что это было?

Собаки у нас тоже водились. Помню лохматого Дозора, которого дедушка запрягал в мои санки, и Рекса — молодую овчарку, которую я дрессировала.

Школа №7 — начало

Самое первое 1-е сентября я совершенно не помню.

Наверняка оно было, но, очевидно, от ужаса не запомнилось — я была дитя домашнее, но дикое: росла сама по себе, без никакого детского сада. Попытка сдать меня туда не увенчалась успехом: детсад был далеко, меня возили на саночках, а я рыдала всю дорогу, кто это выдержит?! От двух недель пребывания в детском саду не осталось в памяти ничего, кроме страха перед толпой детей. Помню такое же примерно ощущение от посещения группы детского дома для дошкольников, где работала мама — огромная комната, заставленная одинаковыми кроватями, стойкий запах детских тел и несвежего постельного белья.

Поэтому школа явилась для меня шоком — столько детей сразу! Да и учительница первая моя была… ну, в общем, еще та была учительница. Она дорабатывала два года до пенсии, и мы не учились, а мучились. Помню, кто-то все-таки пролил чернильницу-непроливайку, и она ругалась: «В следующий раз штаны снимешь и подотрешь!» А дети же все буквально воспринимают. Все время она проверяла какие-то тетради. Наверное, наши — и чего мы столько там писали в 1-2-х классах, уж и не знаю. А пока проверяла, вызывала хорошо читающих детей читать классу вслух — таких было двое: мальчик Саша и я. Книжки бывали разные — запомнилась история про девочку, переодетую мальчиком, которая участвовала во французском Сопротивлении — эдакий парафраз Гавроша. Я долго в нее играла — кроме военной романтики там присутствовал и намек на романтику любовную: девочка вроде как влюбилась в старшего товарища.

Однажды откуда-то взялась «Тысяча и одна ночь», причем неадаптированная (подозреваю, принес мальчик Саша). А кто читал, знает: там есть очень сильные в эротическом смысле страницы. И когда я доходила до подобного эпизода и замолкала в смущении, учительница говорила:

— Ну, что там? Прочесть не можешь? Дай я…

— Нет, нет!

И, пропуская опасное место, я гнала дальше.

После второго класса наш класс разделили на два, и я попала к Алевтине Федоровне, очень хорошей учительнице. Уже тогда ярко проявились мои задатки зануды — помню, как приставала к учительнице, что надо теперь Сталинград называть Волгоградом, и почему в учебнике неправильно? В другой раз разъясняла ей, из-за чего большевики называются большевиками, а меньшевики — меньшевиками: из-за простого большинства-меньшинства при голосовании. И где я могла это прочесть, просто не представляю, а она не знала, и даже, по-моему, мне не поверила.

Училась я хорошо — за четверки мама ругала. Правда, до сих пор иной раз думаю, какой бы я была ученицей при моей чудовищной застенчивости, если бы не мама, в этой же школе работавшая и дружившая с Алевтиной Федоровной. К тому же я была ленивая: могла часами мечтать неизвестно о чем. Я проводила вечера у подруги Таньки, та за время моего сидения успевала сделать все домашние задания и даже склеить из картона какую-нибудь ветряную мельницу для урока труда, а у меня еще и конь не валялся, и я шла домой, рыдая от безнадежности.

Семья Тани была гораздо более обеспеченная, чем наша — мама работала на ЗИЛе, папа — на холодильном комбинате. Папа Василий очень был похож на Маяковского — у меня была марка с поэтом, из коллекции марок дяди Жени. У них дома по сравнению с нами просто шикарно: парчовые красно-золотые занавески и скатерть, на которой ваза с цветами из разноцветных перьев (тогда это было модно), телевизор с большим экраном, не то, что у нас — КВН с линзой. А мы с мамой приобрели хороший телевизор только когда я перешла в восьмой класс. Кажется, именно у Тани я посмотрела боевик того времени: «Тайна двух океанов» — собирались обычно компанией и смотрели у кого-нибудь из соседей дома, сидя на полу. Это был первый приключенческий фильм, увиденный мной. И как же он захватывал. Смотрели, разинув рот, переживали. Да еще все действие на подводной лодке — погружения на океанское дно, интрига!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.