18+
Немного пустоты

Бесплатный фрагмент - Немного пустоты

Объем: 326 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Пролог: О том, куда идут работать экономисты и, немного, о детстве

Мой друг детства работает в Департаменте Смерти. Не самая лучшая работа по мнению многих людей, да и по его собственным словам тоже. Я бы сам ни за что не пошел туда, даже в случае самой крайней нужды, несмотря даже на ряд очевидных плюсов, вроде солидной материальной компенсации морального истощения, неизбежно способствующего такого рода деятельности. Или ранней пенсии, спустя всего каких-то жалких пять лет стажа, причем очень неплохой, если считать, опять же, деньгами. Да и в целом, каждый дополнительный год, сверх этих пяти добавляет к пенсии солидный процент. Во многом это и повлияло на выбор друга, для которого разница между пятью годами в Департаменте и сорока на любой другой работе была очевидной.

— Через десять лет я смогу больше не трудиться, — говорил он всякий раз, когда мы напивались и начинали говорить о работе, — Считай это моим планом на будущее. Десять лет мучений, после которых можно начать жить так, как хочется, не отвлекаясь на обязательное.

Друг — заядлый игроман и с последних классов школы мечтает стать сценаристом для компьютерных игр. Имея неплохую фантазию и целый ряд грандиозных идей, ожидающих своего воплощения, он вполне мог бы приступать уже сейчас, если бы не тот очевидный факт, что сценаристы, во всяком случае начинающие, не живут так, как должно жить достойному человеку — с дорогой машиной, квартирой и так, чтобы иметь возможность по выходным пить дорогой виски или отличное пиво с друзьями.

Кто-то хочет стать президентом, кто-то хочет стать космонавтом. Кто-то хочет стать старшим менеджером в отделе продаж. Кто-то хочет, чтобы водка никогда не кончалась. А мой друг хочет стать сценаристом компьютерных игр, но с тем условием, чтобы при этом ни в чем при этом себе не отказывать. Возможно причина в возрасте: в семнадцать лет мечтать о том, чтобы писать компьютерные игры — вполне достаточно, а спустя еще тринадцать хочется, дополнительно, чтобы на тебя смотрели и думали: «Вот тот человек, который в кратчайшие сроки добился всего и теперь просто наслаждается жизнью», а не как-нибудь иначе.

Родители друга мечтали вырастить из него, для начала, банковского клерка, а в перспективе — успешного финансиста уровня Сороса или чуть ниже. Как получится. Их можно понять, в то время, когда мы заканчивали школу, профессии экономиста, юриста, психолога и такая всеобъемлющая должность, как менеджер, считались символами успешного будущего и родители друга, равно как и родители других детей, отдавших свои чада в эти отрасли, верили, что даруют им путевку в безоблачный мир больших денег и успеха. Причем экономист — из всех перечисленных, еще не самый худший вариант. Тем более, что родители, сами, будучи юристами, пусть и старой школы, имели представление о том, во что верили. Во всяком случае, уж точно больше, чем их сын.

— Буду экономистом, — твердо озвучил решение своих родителей мой друг еще за год до вручения аттестата, а писать сценарии буду параллельно.

Все пошло немного не так: Институт задал новые приоритеты и цели — пьянки в компаниях с однокурсниками, или желание купить машину, так как у однокурсников, которым еще больше повезло со сговорчивыми родителями, машины были, а девчонки с экономического факультета человека без машины не считали человеком. Ну и учеба, конечно. Несмотря на достаточно разгульный образ жизни и первые предпосылки к алкоголизму еще в те годы, мой друг детства учился хорошо, окончив университет с красным дипломом. Возможно, в конечном итоге, это и привело к той мысли о предварительных мучениях перед беззаботными годами после, которую он часто озвучивал, будучи нетрезвым. Да и его преподаватели — молодцы, умели рассказывать так, что выходило, будто важнее финансов во всех их проявлениях, нет ничего. Друг приходил на учебу и, в течении пяти лет, по шесть дней в неделю слышал одно и то же:

— Деньги, деньги, деньги, — это очень важно! Деньги, деньги…

День за днем.

Нет ничего удивительного в том, что, спустя некоторое время, мысли друга наполнились купюрами разной стоимости. А так как разработка игр и финансовый мир связаны друг с другом только косвенно, его жизнь, в моем представлении, словно разложилась на две ипостаси:

Первая — все тот же человек, которого я знал в школе, помешанный на играх и полный идей о том, каким должен быть идеальный игровой сюжет.

Второй — упорно косящий под прожженного циничного денежного воротилу, рассуждающий мерками золотой молодежи о полезных связях, дорогих покупках, тенденциях в мировой экономике и прочих вещах, без которых не складывался образ успешного человека.

Переключение с одной ипостаси на другую происходило в зависимости от наличия или отсутствия рядом других будущих экономистов. Вместе они смотрелись монолитной стеной, медленно и непреклонно растущей вверх, в будущее, из той грязи, где копались все остальные. Уже спустя каких-то два года после окончания школы, я старался поменьше общаться с его второй ипостасью, настолько разительной стала разница. И чем больше смотрел на друга, тем больше убеждался, что так теперь будет всегда.

Но я ошибся, однажды все изменилось. Стоило другу получить вожделенные красные корочки и проработать несколько лет на финансовом рынке на какой-то младшей должности, как он кардинально сменил профессию на курьера в Департаменте Смерти. Я так до конца и не понял, что произошло — то ли до него дошло, что простого экономического образования и умения выглядеть профессионально недостаточно, чтобы быстро разбогатеть, то ли он просто перегорел заниматься экономикой. В один прекрасный момент вторая ипостась взяла и сколлапсировала и друг сообщил всем, что уходит работать в Департамент.

— Да… — протянул я, когда услышал об этом, — ты умеешь выбирать себе призвание. Не знаю даже, что лучше — чахнуть над чужим златом или выслушивать страдания умерших.

Впрочем, в Департаменте Смерти с первых дней платили столько, сколько экономист мог начать зарабатывать в лучшем случае лет через пять, и то, если бы выбился в руководители. Так что, можно сказать, выучили друга не зря — он все просчитал.

На новой работе, несмотря на то, что специального образования не требовалось, тоже была своя профессиональная деформация. К концу первого года друг стал пить заметно больше обычного, а в его речи появились некоторый фатализм и уверенность во всеобщем тлене. И новые товарищи-собутыльники из Департамента, сменившие друзей-экономистов, общавшиеся только на свои темы, запрещенные к разглашению вне стен работы.

Даже на свадебных фотографиях он выглядел неестественно. Какую не возьми — все улыбаются — супруга, родители с обеих сторон, друзья, ну и я — друг жениха, конечно, тоже. Он тоже улыбается, но так, словно по принуждению. Вкупе с безразличным взглядом, на фотографиях улыбка друга выглядела жутковато. Хотя, возможно это просто дело вкуса. Его супруге, например, нравится и несколько их свадебных фотографий украшают стены их квартиры.

— Он и так редко улыбается, — говорит супруга.

Что правда, то правда, особенно теперь.

Так или иначе, а их квартиру и ремонт в ней, будто из телепередачи о ремонтах в квартирах, будучи экономистом, друг себе точно не смог бы позволить.

Теперь, в свободное время, он сидит там за компьютером и, попивая пиво или виски, играет, продолжая мечтать о собственном проекте.

В этом плане мне намного проще. Если говорить о грядущем, то в моем случае оно очень туманное и смысла вкладываться в большие перспективы нет, так как нет самих перспектив. Последние жалкие иллюзии стать безбедным и беспечным прожигателем жизни закончились еще во время поступления в консерваторию, на хмурой женщине с тонкими вертикальными складками на шее, в очках и большим черным бархатным бантом на кремовом воротнике блузки.

— Вот, например, коллоквиум. Он предполагает выявление культурного уровня, эстетических взглядов, эрудиции в области музыкального искусства, знание литературы, понимание содержания, формы, стилистических особенностей исполняемых произведений. Вникаете? — она оказалась деканом кафедры специального фортепиано — где я потом провел немало времени. В тот день она зашла в приемную комиссию за тортом, зачем-то стоявшим на столике в углу и почему-то обратила внимание на меня, — и что интересно, — продолжила женщина, когда я, не поняв ни слова, кивнул, — выбираемая вами профессия дает возможность выбиться в люди лишь одному из десяти. Остальные устраиваются работать в офисы или идут на стройки, или в охрану. А уж по-настоящему же знаменитым становится лишь один из ста тех, кто удержался в музыке.

Все что я знал, когда подавал документы, так это то, что еще два года назад в детском доме мне сказали:

— Иди поступать в консерваторию. Ты действительно хорошо играешь на пианино и это твоя путевка в будущее. Другим и такого не дано.

В моем положении было сложно не согласиться, статистика давила своей холодной неумолимостью, говоря, что детдомовские дети, в большинстве своем, пополняют ряды тех, кого сложно назвать знаменитыми, если только они не начинают мелькать в криминальных сводках. К шестнадцати годам я это слышал столько раз, что даже сейчас могу повторить с теми же интонациями, что были в голосе нашего директора. Перед тем как сказать это, он всегда шумно вздыхал, то ли набираясь смелости, то ли показывая, что смиряется с неизбежностью. А потом произносил:

— Увы, когда эти дети выйдут в большой мир, из опекаемых сирот они почти мгновенно превратятся в наркоманов и бандитов. Лучшие из них устроятся на работу дворниками и будут жить где-нибудь, снимая комнату на ночь и пьянствуя по подворотням вечерами. Девочкам проще, они могут удачно выйти замуж, или…

Конечно, говорил он это не нам — детям, но всем остальным — проверочным комиссиям, волонтерам со старой одеждой, своим подчиненным воспитателям и так часто, что не услышать было невозможно. Сложно было ожидать от директора, с таким пессимистичным взглядом на своих воспитанников, какой-либо помощи, однако мне, например, он помог, когда я попросил рекомендаций.

После ежедневного прослушивания о своем печальном будущем, я был согласен и на сырую комнату в общежитии, всего с одним сожителем. Согласен был жить на мизерную стипендию и подработку все тем же дворником, позволявшую, вместе с небольшой социальной помощью, положенную сиротам, как-то сводить концы с концами. Согласен был ежедневно выслушивать жалобы своего соседа на неудачи в личной жизни.

Ему и жаловаться особо не нужно было, достаточно всего часа общения с сожителем, чтобы понять, что женщины таких как он стараются обходить стороной. Приехал из небольшого городка и, вероятно, был там единственным музыкальным дарованием, по его же собственным словам. Фантастически тощий, он постоянно смотрел в пол, а если, не дай Бог, его собеседник оказывался слишком напорист в разговоре, еще и начинал заикаться. Мой друг-тогда-еще-будущий-экономист относился к нему с плохо скрываемым презрением. И, хотя заикание и опущенный взгляд мой сожитель, к концу учебы, все-таки переборол, он до сих пор оставается крайне невезучим в личном плане.

Зато, когда мой сосед брал в руки инструмент, а учился он по классу скрипки, он преображался. Дело было даже не в виртуозности исполнения — музыкант из него был примерно такой же, как и из всех поступивших в консерваторию — не без таланта, но в целом весьма посредственный. Менялся он сам, словно скрипка давала ему внутренний стержень, отсутствующий в остальной жизни. С инструментом, из неловкого подростка он превращался в гения, если не по сути, то по внешнему содержанию точно — проводник гармоний, транслирующий идеи музы во всем своем великолепии — широкие жесты, горящий взгляд, мечтательная улыбка… Казалось, что он слышит то, чего не слышат другие. Вероятно, так и было, потому что стоять со скрипкой в руках его явно научили раньше, чем играть и на первом курсе Скрипач сильно лажал. Но делал это так искренне, что я был уверен — его взяли учиться именно из-за этой манеры.

Как оказалось, не зря. Из Скрипача вырастили прекрасного музыканта. Ныне он играет в одном из двух официальных симфонических оркестров нашего города, в двух рок-группах и, периодически, в различных фолк-коллективах, обычно распадающихся через полгода после своего образования. Кроме того, Скрипач, несмотря ни на что, был добрым и искренним человеком, в теории всегда готовым разделить любовь к скрипке и отдать ее половину какой-нибудь избраннице. А это, поверьте мне, очень немало. Скрипку он любил.

Друг из Департамента Смерти и Скрипач как были, так и остались моими единственными друзьями. Я всегда был достаточно замкнутым ребенком для детского дома, где, как правило, все держались вместе. Сироты хорошо чувствуют, что для прочих являются кастой неприкасаемых, потомством бандитов и алкоголиков. Существами, которых хочется жалеть, но на расстоянии. Все взрослые говорили своим детям, с кем мы вместе учились, на всякий случай, чтобы те не подходили к нам. Мало ли чем мы болеем и чему можем научить их чада. Но при этом регулярно передавали нам старую одежду своих детей. И это ощущение всех детдомовских сильно объединяло

Я попал детский дом в шесть лет, но того совершенно не помню. Судя по документам, сирота с рождения. Мать бросила в роддоме, но какие-то добрые люди почти сразу усыновили, продержав у себя шесть лет, как собственного ребенка. А потом, опять же, по каким-то своим соображениям, отдали в детский дом. Документы, что были мне выданы по выпуску из детского дома ничего не говорили о причине отказа и кем были те люди — понятия не имею.

Говорили, что я долгое время чурался других детей. Меня пытались задирать или пытались идти на контакт, но я всех игнорировал и влился в местный социум лишь спустя два года, став самым обычным обитателем приюта, разве что интровертом.

Все это я не помню. Помню только пианино. Его подарил в детский дом какой-то мужчина, благородно избавившийся от лишней мебели после того, как его мама — учительница музыки, умерла. Оно было старым, рассохшимся, с потрескавшимся лаком на стенках, но вполне рабочим. Таким я его впервые увидел, проходя мимо одного из кабинетов.

— Надо его настроить и можно будет проводить уроки музыки, — говорил стоявший рядом с ним директор паре воспитательниц и те кивали головами.

Для этих целей, из ближайшей школы был приглашен седой мужчина, в прошлом массовик-затейник, считавший основным своим инструментом баян, но имеющий некоторый опыт общения и с пианино. Он провозился с инструментом почти неделю, приглашая, по очереди, разных людей, чтобы те привели его в чувство, а потом собрал всех детей и под присмотром директора проверил каждого на слух.

Помню, как я впервые извлек из пианино звук, нажав на какую-то белую клавишу. Тогда я не знал, как это выразить словами, а сейчас думаю, что почувствовал себя так, словно передо мной распахнулась новая Вселенная. Было в этом что-то могучее и стихийное, полное силы и, в то же время, хрупкое, зависящее только от того, сделаю я правильный выбор в новом звуке или нет. Никогда раньше я не касался музыкальных инструментов, но с того момента точно понял, что пианино и я — связаны на всю жизнь.

Поняли это и другие.

— Тебе определенно стоит заниматься музыкой, — сказал массовик-затейник, к тому времени уже принятый в штат учителем музыки, хотя я больше ничего так и не сделал, просто сидел перед клавиатурой с открытым ртом и ловил эхо открывшегося знания. Как он это понял, я, уже с солидным музыкальным образованием и опытом — до сих пор не могу объяснить. Возможно просто выбрал одного ребенка в ученики, чтобы задержаться в детском доме на какой-никакой зарплате

Во всяком случае, пианино занимались мы вдвоем с учителем. Другие дети никакого трепета к музыке не испытали. Учитель был пианистом ровно на три класса музыкальной школы больше чем я и еще год каких-то простых аранжировок в ансамбле, игравшем шансон по второсортным кабакам. Директор узнал об этом позже, когда было поздно выгонять «ревизора», ну, а для девятилетнего меня, три класса музыкальной школы тогда казались уровнем Бога, в терминологии друга-игромана, или где-то рядом.

Новый учитель музыки пел с детьми разные детские песни, аккомпанируя на баяне, а со мной сидел за пианино, и вместе мы пытались понять, что такое тремоло, чем стаккато отличается от легато и прочие мудреные вещи.

Потом, когда после девятого класса я экстерном заканчивал музыкальную школу для поступления в консерваторию, а учителя музыки выгнали за какое-то мелкое воровство, я узнал, что пальцы нужно держать иначе и что гаммы и сольфеджио — это не «ерунда», но пять лет назад все было неважно. Желание извлекать консонантные звуки было намного важнее каких-то «правильных» методов обучения. Впрочем, моих талантов все-таки хватило на то, чтобы без проблем поступить в консерваторию. Не последнюю роль в этом сыграло и сиротство, за которое высшим учебным заведениям начисляли дополнительные деньги, но так или иначе, свой диплом я получил, а к последнему году обучения меня даже хвалили.

— Ты очень хорошо играешь, — говорили преподаватели, — ты чувствуешь и слышишь музыку, хорошо передаешь настроение. Не хватает только чувства собственного стиля.

Все так и было — я мог сыграть произведение так, что даже самые черствые и замшелые тетки, из пришедших послушать по дешевке «классику», в исполнении студентов, работающих на публику в рамках обязательной практики, заслушивались, но, выходя, говорили, что я очень напоминаю то одного, то другого известного пианиста.

— Удивительный человек, — говорила деканша, ласково похлопывая меня по плечу, когда вручала диплом — талантливый, но…

На этом «но…» она делала такое лицо, что сразу становилось понятно — особых надежд на мое будущее не возлагается.

Впрочем, директор детского дома, к тому времени, все-таки оказался прав относительно многих из своих воспитанников, так что я был рад уже тому, что, как минимум, избежал их судьбы и при вручении диплома был уверен, что уж в моем-то будущем музыка останется.

Что касается деканши, то, несмотря на слова, она ко мне относилась лучше, чем стоило бы. Поговаривали, что деканша была личностью неуравновешенной и пила столько успокоительных таблеток, что часто клевала носом прямо в своем кабинете, но сам я подобных особенностей за ней не заметил. Через год после моего выпуска деканша шагнула под поезд и никто до сих пор не знает, специально она это сделала или в том ей помогли лекарства. Я пришел на похороны, единственный из ее студентов. Какая-то престарелая тетка в старомодной и, одновременно, аристократичной шапочке с черной вуалью взяла меня за локоть и, отведя в сторону, сказала, что сын деканши был очень похож на меня, по профессии он был барменом в неком элитном гей-клубе в столице. Никого похожего на себя из пришедших я не заметил, а спросить где же он не решился. Тетка же сверлила меня взглядом на протяжении всех похорон, а потом, опять же, схватив за локоть, спросила, пойду ли я на поминки. Я отказался.

Глава 1. О предубеждениях и склонности к смерти отдельных людей

Как это водится у разного рода пьяниц с претензией на интеллигентность, находясь под алкоголем, мы, с другом из Департамента Смерти, часто имели привычку рассуждать о высоких материях и общей никчемности человечества, по очереди занимая позиции его адвокатов. Себя в эту массу мы, конечно, редко включали, но не потому что считали себя лучше и умнее большинства, а скорее оттого, что так рассуждалось проще.

— Ничего подобного, — говорил мой друг, в ответ на замечание, что люди в целом являются силой созидающей, — ты посмотри, сколько всего нужно разрушить человеку для того, чтобы хоть что-то создать!

— А как насчет развития общества? — возражал я, — философия, культура, искусство, новые технологии…

— Музыка?

— И музыка тоже.

— Ну хорошо, ты выпустил несколько альбомов. Ну и как, развитие социума ощущается?

Мои альбомы даже мне особого развития не дали — ни славы, ни денег. Несколько положительных отзывов и около тысячи загрузок с торрентов — вот и весь мой вклад в мировое искусство.

— Если бы человечество занималось разрушением, — говорили во мне литры пива и чувство противоречия, — то никогда не произошло бы ни промышленной революции, ни компьютеризации. Не было бы ни автомобилей, ни бетона, ни каучука…

— Ага. Вчера в этом городе умерло сто два человека. Я забрал троих — отравление некачественным героином, смерть от сепсиса после неудачного пореза на работе и бытовое убийство. Жена задушила мужа колготками, не выдержав побоев. Он еще после смерти пытался ей отомстить. А вот не открыли бы каучук — возможно и не задушила бы.

— Колготки, вообще-то, делают из капрона.

— Да неважно!

Лицо друга покраснело от выпитого. Мы сидели на лавке на выходе из двора моего дома, спасаясь от яркого весеннего солнца под единственным высаженным здесь деревом. Лобное место для всех местных пьяниц. Друг приехал сюда уже слегка навеселе и сейчас просто доходил до своей кондиции. Последнюю фразу он сказал так громко, что какая-то проходящая мимо дама с болонкой на привязи испуганно обернулась на нас, будто сама только что кого-то задушила колготками и теперь скрывалась с места преступления.

— Ты не знаешь, но у почти у каждого человека на сегодняшний день вероятность смерти не опускается ниже одного процента. Понимаешь, что это значит? Мы рискуем каждый день, просто выходя на улицу. Потому что живем среди других людей.

— Если бы все было так, как ты говоришь, — заметил я, то город вымер бы в течении ста дней. Теория вероятности на моей стороне.

— Ты плохо знаешь теорию вероятности, товарищ гуманитарий. Каждый новый день не приближает человека к несчастливой выборке. Я тебе о том говорю, что сегодня в безопасности находиться просто невозможно. Ты этого не видишь, а я вижу.

И он, совершенно невежливо, принялся тыкать пальцем в людей.

— У него полпроцента. Везунчик. У нее — полтора… ну, чуть меньше, неважно. Вон у того деда восемь процентов. Ну оно и понятно, почему. А у той — четырнадцать и она в большой опасности.

Последнее относилось к девушке в черном, с дредами на голове и несколькими амулетами на шее. Она шла по узкому тротуару, с одной стороны ограниченной грязной стеной промзоны, на стыке с которой и стоял мой дом. Словно почувствовав взгляд, девушка повернула голову и посмотрела на меня. Вид у нее сменился с «немного отсутствующего», как бывает с погруженными в свои мысли, на «слегка недоуменный», когда мы встретились глазами. Дескать, зачем я обращаю на нее внимание.

Мы пристально посмотрели друг на друга, я — с бутылкой пива на лавочке, как последний гопник, о котором и не скажешь, что он зарабатывает на жизнь музыкой и она — непонятно зачем и непонятно куда спешащая девушка, с вероятностью смерти в четырнадцать процентов.

Она даже сбилась с шага.

— А ты, как выпьешь, становишься неотразимым, — хмыкнул мой друг.

Девушка, обреченная умереть отвернулась и пошла дальше, а я остался сидеть как сидел. Наш с другом разговор постепенно сменился с чужих смертей на модели созидания и разрушения в компьютерных играх.

Но с того момента, пожалуй, все и начало меняться.

Следующим утром я проснулся со страшной головной болью. Казалось, будто кто-то изнутри бил молотком в стенки черепа, пытаясь расколоть его и вылезти наружу. В комнате стоял аккуратный, сверкавший в лучах солнца, ряд пустых бутылок — трофеи вчерашней попойки, после того, как мы перебрались ко мне домой.

У всех свои таланты. Я играю на пианино, кое-кто даже говорит, что талантливо. Кто-то не обладает слухом, зато умеет делать стойку на руках. А я делать стоек на руках не умею. Мой друг умел пить так, как другим и не снилось — отчаянно, словно вот она истина, уже проглядывает где-то на дне очередной бутылки. Или следующей, если дно этой оказалось пустым. Все пьянки с ним для меня заканчивались разрушительно, а друг позже звонил и вполне здоровым голосом цинично осведомлялся о моем самочувствии, о котором можно было бы подобрать много эпитетов, кроме тех, что связаны с комфортом.

— Ты там жив? — спросил он в этот раз.

— Я еще не понял, — к моменту его звонка я уже дважды дошел до туалета, чтобы выплеснуть наружу и без того небогатое содержимое желудка.

— Помнишь, о чем мы вчера разговаривали?

— Очень смутно, — признался я.

— Понятно, — с явным облегчением сказал друг.

Но стоило ему об этом сказать, как я тут же все вспомнил. А еще вспомнил, что работникам Департамента Смерти запрещено что-либо рассказывать о своей деятельности. Но ответил только:

— Ага.

— Ну ладно, поправляйся давай, — и мы разъединились.

Так получилось, что через два дня я познакомился с Шаманкой — той самой девушкой с четырнадцатью процентами на незавидную перспективу.

Это произошло одновременно и случайно, и неслучайно. В тот день я возвращался домой пешком, выйдя на полпути из автобуса, пользуясь свободным временем и наслаждаясь хорошей майской погодой, а когда дошел до той лавки, где мы с другом спорили о глобальном, постоял, вспоминая его слова, а потом повернул и пошел в том направлении, в котором тогда шла Шаманка.

Сделал ли я это специально? Конечно. Рассчитывал ли я на что-нибудь? Конечно нет. С самого начала это было глупой затеей, расчетом на чистую удачу.

Но удача была на моей стороне. Дойдя до конца стены, я повернул направо, пошел дальше и через пятнадцать минут, когда промзона закончилась и начался микрорайон из старых двух и трехэтажек, увидел ее.

Многие не любят знакомиться на улице и это, в целом, понятно. Какая-нибудь девушка идет по делам, и вдруг неизвестный мужик начинает выпрашивать телефон, рассказывать о себе или, того хуже, звать куда-нибудь. Сам я ни разу не знакомился на улице.

Что я скажу, если вдруг мы встретимся? — думал я до того, шагая между старыми домами, и, втайне надеясь, что ничего подобного не произойдет, а я дойду до края следующей улицы, пройду пару остановок, на третьей сяду и поеду к себе успокоив свою совесть тем, что сделал все, что мог. Но мы шли друг другу навстречу и когда оказались в паре метров друг от друга, я открыл рот и сказал быстрее, чем подумал:

— Привет. Я помню тебя, несмотря на то, что был невероятно пьяным.

Шаманка потом говорила, что я подкупил ее словом «невероятно».

— Мне тогда очень хотелось тебя догнать. У тебя был такой вид… даже не знаю, как сказать. Отчаянный. Но в том состоянии догонять явно не стоило, — я говорил первое, что приходило в голову, — теперь, вот, трезвый, вижу тебя здесь и спрашиваю: У тебя все в порядке?

Пока Шаманка соображала, что происходит, я ее разглядывал — темные дреды, курносый нос, длинный черный плащ, перчатки через пояс. Сплав современности и некоторой английской чопорности. Индейского вида замшевая сумка с цветной бахромой, из которой, через приоткрытый замок, торчали черные вороньи перья.

— А есть какие-то причины для того, чтобы было не в порядке? — наконец спросила она.

Друга выдавать было нельзя.

— Наверное нет. Уверен, что это просто мои домыслы, извини, что я так… раз все в порядке, я пойду. Рад был в этом убедиться, — я повернулся и выдохнул.

— А ты разве не в другом направлении шел?

— Я шел тебя искать. Других дел в этой стороне у меня нет.

— Хочешь кофе? — совершенно растерянным голосом произнесла она.

Так все и произошло. Так просто, что даже странно.

— Значит, она — Шаманка? — спросил позже Скрипач, — а почему именно Шаманка?

Он забежал после репетиции в мой офис попить кофе. Я снимал помещение под самой крышей в одном из новых бизнес-центров, поставив туда два электронных пианино для учеников, чайник на кухню и диван, на котором спал в те дни, когда не хотел ехать домой.

— Она сказала мне, когда мы все-таки разговорились, что в роду были шаманы и сама она кое-что видит и чувствует. А еще, у нее дома кругом висят разные ловцы снов, перья, мандалы… я не очень в этом разбираюсь. И живет черная кошка.

— Любишь ты навешивать ярлыки на людей. Ну хорошо, она — Шаманка, а ты тогда кто в этой супернатуральности?

— Я? Я — инкуб. Ты же знаешь.

Скрипач рассмеялся так, как смеется только Скрипач — весело и, одновременно, едко.

— Скромно. Инкуб, очаровывающий Шаманок.

Сквозь щели в жалюзи пробивался солнечный свет, отражавшийся от жестяных крыш офисов пониже. Если выглянуть наружу, то кроме поля крыш и неба отсюда ничего не было видно, до самого горизонта.

— Просто инкуб, — сказал я, — играющий на чувствах во имя своих мерзких потребностей. Пожирающий души несчастных. Или что там обо мне говорили?

— Ты бы поискал в словаре значение слова «инкуб», — Скрипач макнул печенье в чашку с чаем, — а то несешь какую-то ерунду.

Я только пожал плечами и придвинул к нему поближе тарелку с конфетами. Из нас двоих Скрипач был хроническим сладкоежкой, словно в детстве ему, а не мне, недокладывали шоколада.

— Когда к тебе придет следующий ученик? — спросил он.

— Через десять минут. Но ты не торопись, она позвонила и сказала, что опоздает.

— Тоже бестолковая?

— Наоборот. Такая же умная, как и ты. Возможно даже еще умнее.

— Ммм… — глубокомысленно захрустел конфетой Скрипач, — ну и что Шаманка? У вас уже что-то закрутилось?

Мой нелюбимый вопрос.

— Я вообще-то за ней слегка, скажем так, присматриваю.

— Вот как это нынче называется, — Скрипач развернул еще одну конфету, насыпав шоколадных крошек на стол, — скажи мне, сердцеед ты этакий, вот что: Есть у меня на примете одна девушка. Красивая, добрая, умная. Хорошая просто во всем. Скромная, в отличие от тебя. Мне очень нравится. И я ей, как будто бы, тоже. Но ведь так не бывает, правда? Должен быть в чем-то изъян?

— У всех есть изъяны, даже у тебя. Вон, ешь как… свинтус.

— Ну это понятно. Просто раньше я в каждой видел что-то такое, что невольно отталкивало. А в этой ничего подобного нет. Мне даже жениться захотелось.

Я хмыкнул. Скрипач на каждой из своих пассий мечтал жениться, но каждый раз забывал о том, что еще несколько месяцев назад говорил то же самое о прошедшей любви.

— Ты уже и предложение сделал?

— Нет, но кто знает, когда… — Скрипач изобразил то, что должно было выглядеть мечтательной улыбкой, — ты бы посмотрел на нее своим инкубским взглядом.

Я чуть чаем не подавился.

— Что?

— Ты же лучше меня разбираешься в женщинах.

— Я вообще не разбираюсь в женщинах!

— Ты, главное, посмотри, но не очаровывай.

— Ты — интриган, — прокомментировал я его затею.

Интриганом Скрипача можно было назвать лишь с очень большой натяжкой. Он был чрезмерно порядочным и верил в чистую любовь, причем так сильно, что заражал этим окружающих, включая даже редких девушек, правда очень ненадолго. При этом, словно в отместку за свою, в общем-то, положительную черту, он подозревал всех окружающих? и меня в частности? в черных делах. Например, в том, что я сплю со всеми ученицами.

— А почему у тебя занимаются одни женщины? — раз за разом приводил он свой основной аргумент. Я пытался объяснить, что дело не в моей скотской сущности. Говорил, что пианисты-мужчины, хоть и достигают, согласно статистике, больших успехов, чем женщины, но в основной своей массе, гораздо более редки. Говорил, что у нас, в целом, культивируется образ пианино, как женского инструмента и что женщины, которые занимаются музыкой, потому и предпочитают пианино, скажем, перкуссии. Причем идут они именно к репетиторам, вроде меня, хотя с ними особых успехов не добьешься. Репетиторы нужны для закрепления навыков и отработки техники, в качестве поддержки в основной учебе, но никак не для развития. Причем они все это знали и все равно шли сюда, каждая по своей причине. Но ни одна за сексом.

Бесполезно.

Ученица пришла все-таки вовремя. Скрипач выразительно посмотрел на нее, потом на меня и произнес одними губами слово «инкуб», а потом надел свой отвратительный вельветовый пиджак, который всегда надевал на репетиции в оркестр, и сказал уже вслух:

— Хорошо вам позаниматься, — причем с такой язвой в голосе, что захотелось его стукнуть.

— Спасибо… Он похож на педофила, — сказала девушка, когда за Скрипачом закрылась дверь.

— Он не педофил, — ответил я.

— Но такой вид, будто с женщинами у него все очень плохо.

— Ошибаешься, — соврал я, — у него все как раз налаживается.

Эту девушку я называл Дочерью Психолог.

— Папа говорит, что все педофилы — несчастные в личной жизни люди.

— Хочешь чаю? — я неумело сменил тему разговора.

Она покачала головой и пошла к инструменту.

— На улице очень тепло.

— Отлично, тогда я открываю окно и начинаем, — я дошел до окна и, подняв жалюзи, повернул ручку.

— Ничего не загораживает вид, — говорил мне торговый агент, когда впаривал этот офис, как будто в тот момент это имело для меня значение. Главным тогда было то, что он был дешевым и в центре города, а то что на девятый этаж не ходил лифт, туалет был этажом ниже, кроме крыш ничего не было видно, этаж официально считался техническим и моя дверь соседствовала с венткамерой, электрощитовой и лифтовой комнатой — было делом десятым.

Ниже располагались более дорогие офисы — несколько проектных контор, пара дизайн-мастерских, школа английского языка, центр развития детей — целый муравейник, объединявший необъединяемое. Где-то подо мной несколько человек одновременно делали кофе в кофе-машинах, звонили по телефону, обменивались картинками в Интернете и работали.

Внизу.

Из окна же открывался вид на бесконечное поле крыш, тянущихся, казалось, до самого горизонта.

Другой из моих учеников — Несостоявшийся Джазмен, однажды сказал, что, поднимаясь сюда он оставляет все остальное внизу и кроме музыки. Для Несостоявшегося Джазмена это было самой настоящей реальностью, ну а я вынес из его слов то, что выбранный офис по-настоящему хорош, раз настраивает людей на подобные мысли. Возможно потому у меня до сих пор нет таблички на двери, а план здания на первом этаже и вовсе не говорит о наличии меня здесь, ведь официально этаж, все-таки, технический.

— Я выучила тот отрывок — сказала Дочь Психолога, — но не уверена, что выдерживаю правильный шаг.

— Ритм, — поправил я, — сыграй, пожалуйста.

У меня пискнул телефон. Пришло сообщение от Шаманки:

«Сегодня полнолуние. Хорошая ночь для того, чтобы не спать.»

Хорошая.

Глава 2. О мертвых бабушках и стихах

И вот мы вместе.

— У тебя очень странная квартира, — говорила Шаманка.

Мы лежали на диване и смотрели в окно на звездное небо. Разбросанная одежда валялась на полу, рядом стояли недопитая бутылка вина, дешевые пластиковые бокалы, купленные по такому случаю, блюдце с ломтиками сыра и шоколадом.

— Она очень пустая, — продолжила она, — и, как будто, потерянная в пространстве и вокруг никого, кроме нас нет. Очень непривычно. Не скажу, что плохо, но непривычно.

Дома у Шаманки и в самом деле все было по другому — небольшая квартирка на первом этаже с вечно завешенными окнами, чтобы, с одной стороны, не смотреть на помойку, а с другой, чтобы никто не заглядывал внутрь. Вдоль всех стен тянулись полки, где стояли причудливой формы стаканы, с перьями внутри. Лежали россыпью, в открытых коробочках, бусины. На столах стояли засушенные цветы, на каждой стене было по ловцу снов или какой-нибудь ритуальной вещице и, куда не кинь взгляд, всюду были черно-белые фотографии людей и картинки разных животных. Плед на ее кровати казался шкурой, пусть и искусственной, а в воздухе пахло кофе и какими-то пряностями. Даже типовая дешевая икеевская мебель была изрисована тонкими узорами под Ар Нуво.

— Мне квартира досталась благодаря программе помощи детям-сиротам, — ответил я, — Тут раньше жила бабушка, и после ее смерти, по закону, если за какое-то время не появляются наследники, квартира перешла государству, а оно квартиру потом отдает тем, кому захочет. В данном случае мне.

— Она умерла здесь?

— Да. В полном одиночестве. Тело обнаружили только спустя два месяца и то когда разгневанные коммунальщики пришли вместе с судебными приставами выламывать двери и описывать вещи в счет долга за электричество. Оказалось, что бабушка пять лет не платила за свет.

— Как ты об этом узнал?

— Соседи рассказали. К тому же ее вещи достались мне вместе с квартирой. Когда я впервые вошел сюда, то первое, на что обратил внимание — запах. Не знаю, как пахнут разложение и смерть, мне показалось, что в воздухе витал дух одиночества и неизбежности. Как будто бы она смирилась и ждала конца и это отложилось на всей квартире. Вот такой запах.

— Может быть до сих пор витает.

— Не витает. Мой друг работает в Департаменте Смерти и он сказал, что тут все чисто.

Шаманка только фыркнула. Она во всем видела свои знаки и Департамент Смерти, со своим прагматичным подходом к потустороннему, вызывал у нее раздражение. Так она сказала мне днем раньше, когда мы пили у нее кофе.

— В общем, я почти двенадцать часов проветривал квартиру. Стояла осень, было адски холодно, я ходил в куртке, по заполненной старой мебелью и вещами квартире с открытыми окнами, собирал чужие вещи и раскладывал по коробкам, которые до того собрал на ближайших мусорках. Очень странное ощущение — касаться вещей мертвого человека. Она явно относилась к ним бережно — бабушка все складывала очень аккуратно. Никто из тех, кто был до меня, ничего отсюда не взял, даже деньги — под стопкой простыней лежало несколько купюр. Странно было все это выбрасывать — фотографии, картинки, хрустальные бокалы для вина, древнюю люстру с розовым плафоном из чего-то, похожего на шелк. Все двенадцать часов — вещь за вещью, складывал в коробки, чтобы потом вынести. На следующий день с двумя друзьями мы все выбросили. Вот так. Был человек, были его вещи, а не осталось ничего.

— С одной стороны страшно, — Шаманка разглядывала тени на потолке, — но с другой стороны может и хорошо. Я бы, к примеру, не хотела, чтобы обо мне грустили или плакали. В этом есть что-то эгоистичное.

Я закрыл глаза. Что было по настоящему эгоистичным, так это обеспокоиться возможной смертью человека и… переспать с ним. Что с этим делать завтра?

— Почему у тебя в доме так пусто? — спросила она, — все выбросил и не стал покупать ничего нового?

— Не уверен, что мне нужно все то, что обычно есть в домах. Раньше я и столько не имел. Да и денег не так много, чтобы обставлять квартиру какими-то вещами.

В некотором роде моя квартира был антиподом ее. У Шаманки всегда было полутемно и сказочно. Мой дом — светлый и пустой, смотрит прямо в небо, а окна выходят на пустующую промзону, которую все никак не могли снести. Потолок я побелил, постелил новый линолеум, обклеил стены белыми листами бумаги и ненужными нотами. Получилось «почти концептуально», как позже выразился Скрипач. Из мебели — большой шкаф, купленный на весь гонорар с первого альбома и диван, на котором мы сейчас лежали. На полу стояли ноутбук и колонки. Электронное пианино, расположенное так, чтобы можно было смотреть на небо в окне, сидя за клавиатурой. На стене висели криво прикрепленные цветные распечатанные обложки моих альбомов. Четыре штуки, как напоминание о том, что я кое-чего все-таки стою.

Совершенно иной дом, чем у Шаманки.

— Ты как будто от чего-то защищаешься, — сказал я, впервые войдя к ней домой, слегка ошеломленный атмосферой кофе и амулетов.

— Может и защищаюсь, — на полном серьезе ответила Шаманка так, что сразу становилось понятно: слова «мой дом — моя крепость» для нее имели самое наипрямейшее значение, — все может быть. А разве у тебя не так?

Теперь мы с Шаманкой засыпали, обнявшись, у меня дома и нам светила луна сквозь окно без штор.

— Ты и твой дом выглядите совершенно открытыми и беззащитными. Это очень подкупает, — услышал я.

Я не нашелся чем ответить, а когда спустя несколько минут повернул к ней голову, то увидел, что Шаманка спит. Лунный свет делил ее лицо на две части — светлую, почти светящуюся, и темную. Как инь и ян. По равномерному дыханию казалось — она спала уже довольно давно, и я только что говорил сам с собой.

Я тихо встал, поднял с пола телефон и вышел на балкон. Промзона внизу чернела, исполосованная ровными квадратами участков там, где угадывалось ограждение. Казалось, что дом стоит на одной из клеток шахматного поля. Сейчас не было видно всех развалин и в разлинованной строгости, которая сейчас представала передо мной, читалась какая-то красота в противовес разрухе, которую можно было наблюдать днем.

Все было хорошо, как и бывает после хорошего секса — устало и хорошо, но внутри что-то свербило, неприятно скреблось, создавая диссонанс с внешним состоянием.

Изначально я не собирался спать с Шаманкой, хотя уже этим вечером знал, что это произойдет. Это походило на плохую сказку — случайно увидел, случайно встретил после, как-то переспали. Будто незримая волна подхватила нас и несла вперед, а мы, ну или я, не знаю, как у Шаманки, просто сидел на гребне и пытался удержаться, хотя изначально сам собирался удерживать.

Слишком быстро и слишком просто, в этом есть что-то неправильное и требовался взгляд со стороны на эту ситуацию.

Я закрыл дверь и набрал номер друга.

Прошло пять гудков, прежде чем я услышал его сухое «Да.»

— Ты не спишь?

— Если и спал, то теперь точно не сплю. Но вообще-то, я на работе, — сказал друг, — сегодня моя смена. Чего ты хотел?

— Слушай, помнишь ты показал мне на одну девушку, а потом сказал, что у нее очень высокая вероятность умереть?

На некоторое время в трубке воцарилось молчание. Я, опершись на перила балкона смотрел на квадраты и представлял, как друг, где-то там, в городе, на какой-нибудь неосвещенной и пустой улице вспоминает, что же он тогда мне сказал, а белый глаз луны смотрит на него также, как на меня сейчас.

— Ну и что? — сказал он в итоге.

— Так получилось, что она у сейчас у меня дома.

Еще несколько секунд молчания.

— Как это вышло?

— Мы встретились через пару дней, познакомились…

— …и?

— …и все такое.

Мой друг медленно и отчетливо выругался.

— А ты понимаешь, — продолжил он еще немного помолчав, — что трахаться с человеком из жалости — не самая лучшая затея? Или ты решил, что раз она умрет, то можно напоследок?

— Послушай, — сказал я, — я сам до конца не понимаю, как так вышло. Просто мне захотелось ее увидеть и убедиться, что все с ней в порядке. Я даже не был уверен, что мы встретимся. И что теперь с этим делать — не совсем понимаю.

— Ты на самом деле инкуб…

— Скажи лучше вот что: Та вероятность в четырнадцать процентов — что это означает? От кого ее беречь, если что?

— Не надо никого ни от кого беречь! Ты вообще ничего не должен об этом знать. Почему, думаешь, этим занимаются специальные люди? — спросил мой друг и тут же сам ответил, — Как раз поэтому, чтобы другие не искали везде угрозу.

— Теперь уже поздно. В следующий раз промолчишь.

Он только вздохнул.

— Четырнадцать процентов — это, как ты понимаешь, вероятность смерти человека. Но вероятность не значит, что в четырнадцати случаях из ста он может погибнуть, все считается иначе. Отчего люди умирают — я не знаю. И никто не знает. Болезнь, неосторожность, самоубийство, тут кто к чему больше предрасположен. Как правило, проценты растут у человека с течением жизни. Исключения бывают, но в редких случаях. Когда, например, человек вернулся из какой-то опасной зоны.

— Например с войны?

— Например с войны. Во всех остальных случаях, я говорю о самых бытовых ситуациях, в большинстве случаев все прогнозируемо и тут ничего не поделаешь. И ничего делать не надо. Ты меня понял? Ни-че-го.

— А как понять, когда все?

— Ты издеваешься?

— В смысле, как понять, что она уже одной ногой в могиле?

— Этим занимаются специальные люди. Мой тебе совет — держись от нее подальше.

— Да поздно уже.

— И ей ни в коем случае ничего не рассказывай. Сделаешь только хуже, причем всем — и ей, и себе, и мне тоже.

— Хорошо.

— Ладно, я потом позвоню.

Я остался один в пустом и безмолвном мире. Часа через четыре, первые солнечные лучи, высветят ржавые трубы и пустые цехи, асфальт и бетон, и стайки бродячих собак — единственных местных жителей — беспородных потомков тех, кто охранял эти места. Сейчас же он был пуст и лишь две ниточки связывали меня с ним — телефон в руке и дверь за спиной, за которой спала девушка, которая должна была умереть.

Повернувшись и дернув за ручку двери, я обнаружил, что дверь на балкон заперта.

Шаманка продолжала спать в той же позе, в какой я ее оставил — свернув одеяло и поджав под себя ноги. Выглядела она так, словно собиралась проспать целую вечность. Свет и здесь делил ее лицо не две части и если долго всматриваться начинало казаться, будто бы из одной Шаманки выглядывает другая.

Одна ниточка.

Я оперся спиной о перила балкона.

Учитывая все обстоятельства, слова Шаманки о том, что она защищает свой дом, не лишены смысла. Если моя квартира — квинтэссенция пустоты, то ее — концентрация смыслов. Прямо как поэзия в лучшем воплощении.

Интересно, Шаманка пишет стихи?

В детском доме и школе писать стихи казалось чем-то стыдным, признаком тонкокожести, что презиралось. Хотя почему — сейчас уже не вспомню. А в консерватории, как оказалось, стихи были нормой. Писали все, или почти все — преподаватели, студенты, даже охранник — седой старикан с трясущимися руками, способный поддержать порядок только вопросом о том, куда ты идешь.

Каждый из писавших считал свои опусы эталоном утонченности, даже если стихи состояли сплошь из глагольных рифм. Даже стихи о несчастной любви, хотя что может быть банальнее в поэзии? Даже если они были простыми, как рекламные слоганы. Интеллигентные люди, музыканты, готовы были, в буквальном смысле, начистить морду тому, кто назовет их опусы бездарными. И это нисколько не преувеличение.

Как сказала наша деканша:

— Эти интеллигенты Родину защищать не готовы, но вполне способны убить за пару своих строчек.

А уж она воспитала не одно поколение интеллигентов.

До консерватории я вообще не задумывался о сочинительстве стихов, но там, в семнадцать лет, вдруг осознал, что слова, сказанные в правильной последовательности и нужном порядке, произнесенные в нужном ритме, могут, оказывается, иметь огромную силу. Это была просто еще одна форма музыкальности. Я начал ходить на все поэтические вечера и слушать людей, читающих свои и чужие стихи. Добыл в библиотеке несколько томов с поэзией Серебряного века и читал в свободное время, стремясь найти свою истину. Тогда, в семнадцать лет, казалось, что еще немного и я открою тот самый философский камень творчества, настолько все было сильно и по-настоящему.

Набравшись опыта, я начал видеть недостатки в творениях окружающих меня людей, но вместо того, чтобы перестать ходить на встречи поэтов, сам взялся за перо, дабы достичь той гармонии, которой не хватало в стихах других людей. Но не очень надолго. Скрипач, ставший первым и последним моим читателем, когда увидел эти строки, своим смехом сильно уронил мою самооценку и больше таких ошибок я не совершал и отныне писал только в стол. Мой сожитель, кстати говоря, тоже увлекался стихами, причем примерно того же качества, с тем лишь нюансом, что все его творения были о любви к той самой идеальной женщине, которая примет его в объятия и навсегда там оставит. В отличие от меня он цитировал свои сочинения нескольким дамам, но те то ли не любили поэзию, то ли слишком хорошо разбирались в стихосложении…

Когда я переезжал в квартиру из общежития, собирая вещи, то вытащил две своих тетрадки со стихами и две тетрадки Скрипача. На мой вопрос, что с ними сделать, Скрипач, к тому времени тоже признавший свою неспособность к этому виду творчества, безапелляционно резюмировал: «Сжечь».

Я потратил пару часов и прочитал их все — и свои, и его, а после разорвал тетрадки так, чтобы восстановить содержимое было невозможно.

— Ты что здесь делаешь? — Шаманка выглянула в приоткрытую дверь балкона и озадаченно смотрела на меня. Луна мерцала в ее глазах.

— Похоже, что сплю, — я обнаружил себя сидящим на полу балкона, — дверь заперлась. Тут замок дурацкий, все никак не могу починить…

— А почему не постучал?

— Не знаю, — я встал, чувствуя, как все тело онемело. Было холодно, — ты не подумай, я не люблю спать голым на балконах. Просто так получилось.

Так получилось. Самые популярные слова за последние дни.

Мы вернулись на диван, я прижался к Шаманке, радуясь ее теплу.

— Так что ты там делал-то? — спросила она.

— Сперва разговаривал по телефону о судьбе, потом размышлял о стихах.

Шаманка только покачала головой.

Вот так просто все у нас и вышло. А дальше уже начались проблемы.

Глава 3. О пьяных признаниях и чудовищах с похмелья

Впервые инкубом назвал меня друг, когда еще был в равной степени подающим надежды будущим экономистом и игроделом, хотя мир уже начинал рисовать ему более вероятные перспективы первого варианта.

— Все упирается в отсутствие времени, — говорил он, и, немного подумав, добавлял, — и в отсутствии команды.

Ни программировать ни рисовать друг не умел и учиться не планировал, считая сюжет единственным, что он был готов предложить команде разработчиков и веря, что этого достаточно для покорения Олимпа игровой индустрии.

Сюжет и правильная маркетинговая политика.

— Если делать игру из глав и продавать так, чтобы без первой нельзя было запустить вторую, продавая их раз в полгода, можно, таким образом, заполучить стабильную фанбазу, которая будет покупать игры без возможности скачать пиратскую, особенно, если новые главы не будут подходить к старым пиратским.

Как видите, экономика давала определенные бонусы в интересном ему направлении. Для четвертого курса он строил довольно смелые экономические схемы и хотя, пока еще, как и я, не совсем отчетливо представлял что это такое — жить самостоятельно и обеспечивать семью, уже видел где-то там, на горизонте единственно верный путь в будущее — сквозь экономические тернии к звездам игрового бизнеса.

Гораздо отчетливее, чем я, до сих пор не представляющий, чем буду заниматься, после получения диплома.

Спустя восемь лет, когда светлая идея друга была реализована другими разработчиками, менее озадаченными финансовым благополучием, а друг уже работал с умершими, он шутя говорил, что его тогда кто-то подслушал.

В тот вечер, когда он озвучивал эту идею, разговор зашел и об инкубах.

— Ты просто инкуб какой-то и потому никогда не женишься. Это просто противоречит твоей природе, — говорил он тогда, будучи уже изрядно пьяным. Кстати, это был один из тех удачных случаев, когда мы пили наравне.

В тот вечер тоже было полнолуние. Мы сидели на лавочке в сквере перед библиотекой, совершенно не беспокоясь о том, что какой-нибудь полночный ребенок проходящий мимо, травмирует свою психику и станет алкоголиком, когда увидит будущего экономиста и будущего музыканта, пьющими вот так, без какой-либо культуры и официального повода.

— Почему инкуб? — идея демона-обольстителя, хоть и очень подкупала ощущением собственной крутизны, тем не менее требовала дополнительных разъяснений.

— Ну как почему? Ты вроде не урод, язык подвешен, умеешь нравиться людям и этим пользуешься. Я не знаю никого, кто был бы о тебе плохого мнения. И, при этом, еще не было ни одной женщины, которая была бы с тобой счастлива. Потому что ты на это неспособен, — резюмировал он, — я напишу игру о тебе. Это будет ролевая игра, где социальные навыки имеют первостепенное значение и от правильного разговора зависит больше, чем от убийств монстров.

— Отлично, — сказал я, глядя на луну и понимая, что мир вокруг нее уже начинает меркнуть в алкогольном забытьи, — если я прославлюсь, не музыкой, так хоть как персонаж компьютерной игры.

Мы еще о чем-то говорили, но помню это очень смутно, как и то, как добрался до общежития. К тому времени, когда я вновь смог осознавать реальность — она обернулась моей комнатой, которая, во-первых, кружилась, а во-вторых мне было так плохо, что попытки сделать хоть что-нибудь, кроме созерцания крутящейся комнаты, были связаны с невероятными мучениями.

Ни о какой учебе сегодня и речи не могло идти.

— Тебе может воды дать? — спросил Скрипач, когда увидел, что я проснулся. Он сидел у открытого окна, прячась подальше от перегара и чистил от какого-то пятна свою растянутую толстовку, в которой ходил последние три года, — или аспирина? Что вы вчера пили?

— Ох, отстань… — все, чего я хотел на тот момент, это умереть в тишине. Внутри меня плескалось пивное море и тревожить его явно не стоило.

— Я только помочь хотел, — озадаченно ответил он, — Ну ладно, скажу на эстетике, что ты заболел.

Дождавшись, когда за Скрипачом закроется дверь я провалился в тяжелый похмельный сон без сновидений и открыл только когда электронный будильник с красными светящимися цифрами, рядом с кроватью Скрипача, показывал начало четвертого. Через пятнадцать минут вернулся и хозяин часов.

— Ну как там эстетика? — поинтересовался я.

Он только пожал плечами. Эстетика была предметом очень субъективным и так вышло, что вкусы Скрипача далеко не во всем совпадали со вкусами преподавательницы — низкой и полной женщины, утверждавшей, что тридцать пять лет назад она и другие хиппующие подростки встали у руля возрождения искусства, в противовес навязываемой государством «культуре». Сейчас, глядя на нее, сложно было представить, что эта женщина когда-то пропагандировала расширение сознания, свободную любовь и другие принципы детей цветов. А она именно так и утверждала. Я ни разу не видел ее без фиолетового юбочного костюма и сложной прически, выложенной с таким тщанием, что сразу было понятно — порядок в ее доме поддерживается безукоризненно. Скрипач, похожий на тощего гопника с убыточного провинциального завода, вызывал у нее раздражение одним своим видом.

И это не считая того, что она считала свой предмет наиважнейшим, а свой вкус безукоризненным. Пропуски занятий по эстетике тоже карались с безжалостностью, несвойственной хиппи.

— Как всегда.

— Слушай, а я нравлюсь людям?

Скрипач стащил с себя кофту, кинул ее на кровать и взял в руки чайник, проверяя количество воды.

— Сейчас ты вряд ли кому-то нравишься. В комнате пахнет так, словно ты разлагаешься на спирт и другие компоненты.

Он опять открыл окно, а я натянул на себя одеяло.

— Меня вчера назвали харизматичным.

Скрипач щелкнул выключателем чайника и полез в сумку.

— Надеюсь, женщина?

— Нет.

Скрипач вытащил пачку овсяного печенья и пакетик леденцов.

— Печально. Ну… женщинам ты всегда нравился. То ли ты им говоришь, что-то такое, то ли вид у тебя какой-то особый. Но если вдруг решил сменить ориентацию, то я готов брать тебя с собой на вечеринки, чтобы ты не перебивал у меня женщин.

До того момента я думал, что он не зовет меня никуда только потому, что сам никуда не ходит, не считая пустырей и лесов, где Скрипач, прячась от всех, тренировался играть на скрипке. Не знаю, как он справлялся дома, но окружающие нас люди очень не любили, когда им по несколько часов играют гаммы или раз за разом лажают, пытаясь повторить отрывок из какого-нибудь произведения.

— Ты невыносим, — сказал я.

— Это твой перегар невыносим, — парировал Скрипач, — лежишь тут, воняешь, еще и комплименты выпрашиваешь. С ума можно сойти.

В тот день случилось еще кое-что. Вечером, когда уже стемнело, а я сумел встать с кровати.

— Я закрою двери на замок через сорок минут. Успевай, — предупредила комендант — тридцатилетняя дама, за глаза называемая в кругу студентов Джульеттой.

Образования у нее не было, а консерватория вошла в ее жизнь вместе с мужем-преподавателем по истории искусств. Джульетта тоже писала стихи, причем, как это ни удивительно, намного лучше, чем выходило у большей части местных «поэтов», разве что с такими ужасающими ошибками, что, казалось, она их делает нарочно. На поэтические вечера Джульетта не ходила, а стихи вывешивала просто на доску объявлений в фойе общежития, между записками о продаже детских колясок и сообщений об отключении воды. Все до единого ее сочинения посвящались мужу и, в зависимости от их содержания было понятно, что на сегодняшний день творится в их семье. Муж Джульетты, конечно же за глаза называемый Ромео, имел склонность к молодым студенткам, пьянству и не по карману богемной жизни, так что почитать всегда было о чем.

— Я просто проветрюсь, — сказал я, для пущей убедительности пыхнув перегаром в ее сторону, — Скрипач изнуделся весь, что ему дышать нечем.

— А я тебя предупредила, — сказала Джульетта.

Двери общежития выходили на центральную улицу, по которой, в любое время суток, ездили машины, но высаженные тополя между проезжей частью и зданием и идущие почетным караулом от крыльца к проезжей части, создавали ощущение, будто все находится дальше, чем на самом деле. Они же скрывали фонари, поэтому на лавочках у крыльца днем было прохладно, а ночью темно. Это была наша территория, студенты консерватории здесь часто сидели, разговаривая на свои темы, пили пиво, курили дешевые сигареты, флиртовали с девчонками и оставляли пустые бутылки и окурки рядом с переполненной мусоркой.

Я упал на лавку и запрокинул голову вверх. Отсюда не было видно неба — кроны деревьев надежно закрывали все. Там, где светил фонарь — крутился рой мошек.

Вечерняя прохлада и ни одного человека. То, что нужно.

Если подумать, я действительно всегда пользовался хорошим отношением людей. Тот же приют: дети из моей «родной альма матер», живущие там, официально не считались трудными. Для трудных детей были совсем иные заведения, а из нас, теоретически, еще могли выйти достойные представители общества. В смысле, не преступники и наркоманы, как рисовал директор, и не душевно больные люди, а просто лишенные того, что есть у других детей. Никто из нас не мог прийти к маме ночевать после приснившегося кошмара или попросить подуть на палец, если ты порежешься — пользы с этого «подуть» вроде и никакой, но со стороны казалось, что и вправду от этого становилось легче. Все эти маленькие радости жизни, капли любви, связанные с родителями, которые потом вспоминаются с теплотой. У нас ничего подобного не было, а если и было, то в таких воспоминаниях, что нас, еще не окончивших школу, другие люди, в основном взрослые, уже считали циниками.

Но это было неправдой. Многие из нас идеализировали своих родителей — чуть не убивших в пьяном угаре или бросивших только потому что новый муж или, реже, жена, сказали, что не хочет жить с чужим ребенком. Чего мы действительно не любили, так это того, что нам напоминают о сиротстве. Я, например, ненавидел фильм «Один дома», потому что он был о семейных ценностях. Он словно тыкал мне в лицо тем, чего у меня не было.

Так вот, компенсируя то, чего были лишены, многие из нас пытались самоутвердиться внутри нашего замкнутого социума.

Если рассуждать логически, то у меня не было никаких шансов. Я был довольно хилым ребенком до четырнадцати лет. И пианино. У нас самым крутым всегда считался либо самый сильный, либо самый болтливый. И, как правило, самый старший, а когда эти старшие вырастали достаточно для того, чтобы покинуть детский дом, их занимали следующие в очереди. Пианино в этой иерархии выглядело чуждым элементом и мне, по сути, должно было бы прослыть презираемым умником, издеваться над которым является делом чести любого.

Но это было не так, меня приняли вместе с инструментом и ни один из детдомовских детей ни разу не обратил свою подростковую агрессию на меня. Во всяком случае с того времени, как я стал со всеми общаться. Другие, вне стен приюта — бывало, но приютские относились, скорее, с уважением. Странно, правда?

Это касалось и людей, что там работали. Ни для кого не было секретом, что у работников детского дома были свои любимчики, которых, опять же, дети либо презирали, либо использовали для того, чтобы получить какие-то общие блага. А я был всеобщим любимчиком.

Директор, воспитатели, само собой учитель музыки, даже главный повар — вреднейшая женщина, о которой ходили легенды среди детей, будто бы она добавляет крысиное мясо в котлеты, а настоящий фарш уносит домой, вечно кричащая тонким пронзительным голосом на тех, кому не повезло быть посланным ей в помощь на кухню. Меня она подкармливала, даже сверх рекомендаций врачей, когда я, по разным причинам, оказывался на кухне. Есть хотелось не всегда, но отказываться никогда не отказывался, потому что в этом чувствовалась какая-то невысказанная забота, а ее и так в жизни было немного.

Однажды зимой, когда мы мыли полы в коридоре во время отпуска уборщицы, она, стоя там же, у служебного выхода и дымя сигаретой, так как зимой выходить на улицу не хотелось, а в остальных местах стояли дымоуловители, брезгливо смотрела на нас и комментировала наши действия:

— В углу вымой.

Или:

— Что ты грязь развозишь? Не видишь, что ли, тряпка грязная? И стены не забрызгай… бестолочь!

Мне же, когда я оказался рядом, вдруг сказала:

— У меня тоже мог быть такой сын.

Я тогда с ужасом посмотрел на нее — массивная женщина, со вторым подбородком, который больше первого раза в два. Тонкие, вечно в брезгливой гримасе губы, обесцвеченные жидкие волосы. У такой женщины вообще мог быть человек, который сделал бы ей ребенка? А если бы так и случилось, то с ее характером этому ребенку никак не позавидуешь.

— Представляешь? — спросила она и я кивнул, хотя, конечно, не представлял.

Присутствующие там дети потом рассказали всем остальным и я, на время, превратился в объект слухов о том, что на самом деле я — сын поварихи.

Больше она ничего не сказала. История о ее нелегком прошлом повисла в воздухе, но своим «представляешь?» она закрепила свою негласную симпатию ко мне, да так, что я больше ничего плохого о ней не говорил, когда другие дети между собой мыли ей кости.

Родители друга, тогда еще будущего экономиста, я помню, тоже долгое время относились ко мне предвзято, считая, что их золотой сын — будущий крутой бизнесмен, не должен водиться с потенциально неблагополучным сиротой. А то еще научится клей нюхать или воровать и все, карьера сломана. Это отношение сохранялось до тех пор, пока я и его мама не пообщались на улице. Мы оба стояли у школы и ждали его. Друг должен был поехать на выходные куда-то за город, и мама заехала за ним. Мне же было нужно отдать тетрадь, в которой он вел словарь по английскому языку. Не помню, о чем мы говорили с мамой, но хорошо помню выражение лица ее лица, менявшееся с настороженно-вежливого до дружелюбного.

— Заходи к нам в гости, если есть желание и, если отпустят из… — сказала мама друга на прощание, запнувшись лишь на словах «детский дом».

В понедельник друг сказал, что мама все выходные расспрашивала обо мне — как я живу, чем увлекаюсь, на какие оценки учусь. Сказал, что, узнав о том, что я играю на пианино, она очень удивилась.

Да и в школе учителя относились ко мне с симпатией, хотя я не сказать, чтобы очень уж хорошо учился. И уж, тем более, ни разу не участвовал ни в одном школьном мероприятии.

Я смотрел наверх до тех пор, пока не заболела шея, а когда, наконец, опустил голову, то увидел стоящего между деревьев человека. Даже не самого человека — черное пятно, силуэт, на который и не обратил бы внимания, если бы раньше не сидел здесь много раз вечером и не знал каждую тень. В том месте куда я смотрел, не должно было быть никаких черных пятен — лишь полосы веток и где-то там, казавшаяся призрачной, проезжая часть.

Силуэт не двигался и, как мне казалось, смотрел на меня.

За три дня до этого я слышал историю от одного соседа по общежитию, будто бы по городу ходит какое-то чудовище. Никто его толком не видел, потому что увидеть его означало умереть. Говорил, что оно что-то ищет в городе, а когда найдет — уйдет. Говорил, что людей убивает только потому, что ему нужно чем-то питаться, а люди подходят для этого больше всего.

— Мяса много, бегают медленно, неуклюжие. В городе очень много людей пропало за последнее время.

Те же, кто просто видел его и оказались несъеденными, после были найдены мертвыми с посеревшей кожей и седыми волосами.

— Вот такие дела, — сосед, рассказывая эту историю, курил, сидя на подоконнике и рисуя сигаретой воображаемую картину затаившегося чудовища, ожидающего случайную жертву, словно пытаясь проявить в дыму эти ужасающие образы, — говорят, оно выпивает души у посеревших людей.

— А ты об этом как узнал? — спросил Скрипач.

— Друзья рассказали. У двух моих друзей родители работают в полиции, — ответил сосед.

— Я в детстве верил, что в лесу живет мшистый монстр, — ответил ему на это Скрипач, — у него на спине растет мох, а лежит он всегда на животе, поэтому его никто и не может обнаружить. А подо мхом у него пасть с зубищами, которой он поедает грибников. Мне о нем бабушка друга рассказала, чтобы мы в лес не бегали играть. Очень реалистично, между прочим. Я до четырнадцати лет боялся ходить в тот лес и шарахался от всякого мха.

— У нас во дворе по соседству жила сумасшедшая старуха, которая ходила в драном пальто круглый год и пронзительно кричала о том, что все скоро узнают, — в тон Скрипачу сказал я, — Что узнают — она не поясняла, но мы верили, что, если однажды она расскажет и об этом, те, кто услышит — будут прокляты. Старуха меня, кстати, как-то накормила бутербродами с сыром. Правда сыр был плесневелым, но, как видишь, жив до сих пор.

— Вот такие как ты, которые ничего не боятся и попадаются всяким сверхъестественным существам, — насупился сосед.

Я вспомнил эти слова, когда смотрел на черный силуэт человека в темноте. Место для нападения было удобным. Если оно набросится на меня, то я никуда не успею сбежать, а уж на помощь здесь и вовсе уповать не стоило. Из общежития никого на улице не было, деревья заслоняют меня от всего мира, некому даже увидеть, как меня пожирают.

Но то, чтобы там, между деревьев, не было — не нападало. Просто стояло.

— Я могу чем-нибудь помочь? — наконец спросил я первое нейтральное, что пришло в голову при обращении к чему-то незнакомому.

Фигура медленно, после длинной паузы, отрицательно качнула головой. Во всяком случае, так показалось в темноте.

— Тогда я пойду? — сказал я и фигура как будто кивнула.

Потом, уже утром, я думал о том, как в темноте смог разглядеть, качает или кивает тот, кто стоял там, среди деревьев, и пришел к выводу, что ни за что не отличил бы одно движение от другого. Но в тот момент был точно уверен — мне кивнули, дескать, иди.

Дверь в общежитие оказалась запертой, свет в холле был выключен. Пришлось постучать несколько раз, прежде чем послышалась приближающаяся ругань Джультетты, вспыхивающий свет в холле и лязг стальной щеколды, защищающей студентов от ужасов ночи каждые сутки с десяти вечера до семи утра.

— Я тебе что сказала? — спросила она. Без косметики Джульетта выглядела моложе.

— А сколько сейчас времени?

— Два часа ночи.

— Сколько??

— Ты долбился в дверь затем, чтобы время спросить? — в голосе Джульетты отчетливо слышалось, что она и без того сильно занизила планку своего терпения и дальше проверять его на прочность не стоит.

Белые часы на стене фойе показывали начало третьего ночи.

— А у меня кожа не серая? — я подошел к турникету. Джульетта щелкнула выключателем, погрузив все во тьму.

— Ты выходил весь серый с перепоя. Думаешь, сон на лавочке сделал тебя хуже?

Я молча пошел по лестнице к себе. Скрипач спал, окно было предусмотрительно открыто. Я открыл дверцу шкафа с внутренней стороны, стараясь не скрипеть, и посмотрел в зеркальце с внутренней стороны. В темноте кожа действительно казалась серой.

Выглянул в окно, оно как раз выходило на лавку и деревья, где стоял этот силуэт. Но отсюда ничего не было видно, все скрывала темнота.

Глава 4. О плюсах и минусах инкубов и кошачьем носе

В мире есть немало людей, верящих, например, в то, что кармически Иисус Христос был близок с мировым эгрегором и, в конечном итоге, слился с ним и ушел в нирвану. Я не настолько разбираюсь в мировых религиях, чтобы судить, насколько фундаментально подобный нью эйдж расходится с основной христианской мыслью, но должен сказать, что пока что ни одна философия, в том числе и христианская, не заставила меня окончательно и бесповоротно уверовать во что-то. Иными словами, с точки зрения объекта веры, Иисус, чудовище, делающее людей серыми или инкубы, для меня равноценные персонажи. Разница лишь в традиционности и качестве поданного материала.

Один из моих учеников был старовером — юным мальчиком, очень вежливым, неиспорченным телевидением и интернетом, стриженным под горшок и живущим в какой-то эко-деревне, подальше от вредного города. Он приезжал сюда раз в неделю, чтобы заниматься музыкой. Мальчик, надо сказать, быть талантливым и, теоретически имел все шансы сделать хорошую музыкальную карьеру. В те минуты, когда мы просто разговаривали, он рассказывал о тлетворном влиянии западной культуры и дикости культуры восточной. Повторял то, что, должно быть, говорили ему родители о варварской татарской и тюркской цивилизациях. Говорил, что европейская цивилизация не создала ничего нового, нимало не смущаясь тем, что само фортепиано было изобретено итальянцем Бартоломео Кристофори. Я даже не уверен, что он понимал смысл тех слов, что говорил, настолько они казались заученными и умными для его возраста. Двенадцатилетние дети так не выражаются. Через восемь месяцев он просто перестал приходить. Телефонов не было ни у него, ни у его родителей и дальнейшая судьба мальчика была мне неизвестна. Может быть родители решили, что хватит ему учиться, а может быть нашли другого репетитора. Я не знаю.

По правде сказать, не считаю возможным лезть в особенности воспитания своих учеников и скандалить с их родственниками, но не могу также сказать, что мне совсем все равно.

В детском доме к нам приходил читать лекции, которые мы сами называли нотациями, православный священник. Директор считал, а может быть ему министерство образования навязало эту мысль, не знаю точно, что общие человеческие ценности, поданые с точки зрения религии, уменьшают шанс выпустить из наших стен «в большой мир», как это громко называлось, социально неблагополучных людей. Время от времени священник забирал детей на своеобразную исповедь, подолгу беседуя с ними в директорском кабинете, куда все подопечные, в другие разы, обычно заходили только для получения выволочки. То ли это входило в его программу, то ли казалось, что так правильнее, то ли было так принято — я опять же не знаю. Дети выходили слегка смущенными, рассказывая, что священник, а его звали отец Петр, по большей части занимался тем же самым, чем занимался директор, когда к нему приводили провинившихся детдомовцев — ругал их и читал мораль.

— Я уже было подумала, что он оказался педофилом, — сказала Шаманка.

— Нет, педофилом он не был. Во всяком случае, никого из наших детей он не совратил. Да и шли к нему в кабинет, в основном те, у кого были проблемы с поведением — пойманные на курении, или после драки, или после какой-нибудь кражи в одном из соседних магазинов.

Но никто, надо сказать, после тех нотаций, к православию не пристрастился.

— Ты тоже был у него на исповеди?

— Да! Правда, всего один раз. Помню, когда, постучав и приоткрыв дверь я заглянул внутрь, отец Петр сидел за директорским столом и что-то читал, надев на нос маленькие очки. На мое присутствие он обратил внимание далеко не сразу, а я, не желая особо находиться в этом кабинете, стоял в дверях, надеясь, что священник скажет, что ему не до меня, и чтобы я зашел позже.

Обстановка в директорском кабинете, была так себе — никаких шикарных кресел и столов — все очень по офисному — длинный стол, монитор, одинаковые серые шкафы вдоль одной стены и фотографии прошлых выпусков на другой. Ничего лишнего.

Я здесь бывал и раньше, но поскольку все-таки являлся примерным ребенком, то не слишком часто. Поэтому и решил, что меня вызвали по ошибке и, постояв немного на пороге, я уже было приготовился закрыть дверь и тихонько уйти, но тут отец Петр, в самый последний момент, поднял на меня глаза и показал рукой на стул. А когда я, с грохотом, а по-другому директорская дверь не закрывалась, хлопнул ей и сел на предложенное место, он отложил книгу в сторону и внимательно посмотрел мне в глаза.

— Я посмотрел твое личное дело, — сказал он, — в школе учишься хорошо, воспитатели тебя ценят, сверстники относятся благожелательно. На пианино играешь. Играешь?

— Играю, — кивнул я, не понимая в чем из этого я виноват.

— Прямо идеальный ребенок. В детском-то доме. А мой личный опыт подсказывает, что из самых положительных детей потом вырастают чудовища. Убийцы, насильники, богохульники. Понимаешь, о чем я?

— Вы думаете, что из меня может вырасти чудовище, — повторил я.

— Ты понимаешь, что это значит?

— Что я буду грешить?

— Все грешат и за это мы еще ответим, — назидательно сказал отец Петр и многозначительно поднял глаза к потолку, — ты знаешь, кто твои родители? В документах написано, что твоя мать сбежала из роддома, оставив там совершенно здорового ребенка. И ее не сумели найти по документам. Знаешь почему? Потому что они были поддельными. Таинственная история, правда?

Эту историю я слышал еще в восемь лет, когда все дети проходили психологическую комиссию и, для ускорения процедуры, нас по одному заводили в кабинет, знакомили со специалистами и зачитывали выдержки из личного дела, а уж потом эти специалисты разговаривали с нами. История может и таинственная, но среди прочих она никак не тянула на самую интересную. У одного мальчика годом старше, отец, как говорили, погиб где-то на стройке, а мать, через месяц после похорон, с горя покончила с собой. Он, четырехлетний, два дня сидел рядом с ее телом, не зная, что делать. По сравнению с его историей, моя выглядела пребанальнейшей и стоила того, чтобы ее досочинили.

Но я ответил:

— Наверное таинственная.

— И, что немаловажно, такого хорошего и талантливого ребенка никто не усыновил. Удивительно.

Это тоже было совсем неудивительно. На моей памяти, в этом детском доме не был не усыновлен никто. Удивительным было бы считать, будто сюда выстроилась очередь желающих взять чужого ребенка в семью. На это я просто промолчал.

— Ты не хочешь мне ничего рассказать?

Два дня назад я впервые в жизни занимался сексом с девочкой, живущей здесь же, только, по понятным причинам, в женском крыле. Она со всеми занималась сексом, поэтому событием было скорее для меня, чем для нее. Но рассказывать об этом я не собирался, тем более, что опыт был не самым удачным.

— У таких как ты, всегда много секретов.

— А вы точно православный священник? — спросил я.

— Прямо так и спросил? — Шаманка устроилась поудобнее на моем плече.

— Ну… или что-то очень похожее, я уже не помню точно. Это было шестнадцать лет назад.

— Ну ладно-ладно, а отец Петр что?

— Отец Петр издал странный звук горлом, словно хотел прокашляться, но тут же передумал.

— Не сбивай меня с мысли, — ответил он, — Подумай над этими словами. Я тебя не тороплю. Сам знаешь, я здесь бываю раз в две недели. Если вдруг захочется поговорить — приходи. Давить на тебя я не могу, желание открыться должно исходить от тебя. Не уверен, что ты сейчас это понимаешь, но, если вдруг почувствуешь, что понял — приходи. Хорошо?

Я кивнул и на этом наш разговор был окончен. И, понятное дело, к нему больше не ходил.

— А он и в самом деле был священником? — спросила Шаманка.

Мы лежали у нее дома, окруженные очертаниями десятком амулетов, висящих на стенах. На потолке были нарисованы звезды.

— Слушай, все эти штуки, они от чего-то защищают? — спросил я.

— Не все. Некоторые тут просто для красоты.

Единственное светлое пятно в комнате — квадрат на стене и на потолке — след от фонаря за окном. Напротив меня была фотография пожилой женщины. Один ее край был скрыт в темноте, другой попадал в освещенную область отчего казалось, будто бы она выглянула на секунду и вот-вот снова спрячется.

— Не знаю, — ответил я на ее вопрос, — все атрибуты были при нем — ряса, борода и крест. Самый что-ни на есть каноничный священник, хранитель Православия во всей красе.

— Каноничный настолько, что даже живот был?

— Он определенно был полным, но, как бы сказать, далеко не карикатурно жирным, как обычно изображают попов. А был ли он настоящим священником или нет — понятия не имею. После детского дома я видел его всего однажды, и то на фотографии.

Несколько дымящих ароматических палочек создавали сладковатое ощущение легкой духоты. Шаманка, кажется, немного стеснялась водить меня к себе домой после того, как побывала у меня в гостях, считая, видимо, что после своей домашней стерильности, я буду негативно относиться к обилию вещей в ее квартире и теперь всякий раз старалась создавать мягкую таинственную атмосферу, в которой чувствовалось что-то почти потустороннее. Таинственные вещи, запахи, причудливая посуда на полках, кровать с разноцветным, сшитым из лоскутов, пододеяльником — все подчеркивало общую сказочность происходящего. В темноте казалось, что где-то, на краю зрения, тени сплетаются в узоры, понятные только тем, кто умеет читать те знаки, о которых она говорила.

— Он что-то подозревал в тебе? — Шаманка лежала на левой стороне моей груди. На правой угнездилась ее черная кошка. Шаманка утверждала, что кошка была сама по себе и приходила сюда только поесть и поспать, запрыгивая в форточку, а потом снова уходила по своим делам.

— Ты ей нравишься, — говорила она, — странно, эта кошка обычно не любит других людей, кроме меня.

— Никогда бы не подумал.

— Знаешь, о чем это говорит? В тебе есть что-то такое, что видят только кошки. Что-то очень привлекательное.

— Что-то безопасное?

И это тоже. То, что ты о себе еще не рассказал, — Шаманка зевнула.

— Я о тебе тоже многого не знаю.

— У меня в жизни все очень просто. А вот в твоей жизни явно чувствуется какой-то большой секрет. И это настораживает.

Я тоже зевнул. Кошка подняла голову и недовольно посмотрела мне в глаза.

— Если я расскажу, то ты не захочешь больше со мной общаться.

— Пожалуй, лучшего способа создать интригу еще не придумано.

— Ну хорошо, ты знаешь, кто такие инкубы?

— Ты что, инкуб? — она хмыкнула.

— Думаешь, это смешно?

— Ну… это так… я бы сказала, очень самоуверенно и немного хвастливо. А как ты это понял?

— Меня натолкнули на эту мысль. Впервые инкубом меня назвал друг, сказав, что ко мне все слишком хорошо относятся, а я этим пользуюсь и не замечаю. Я думал на эту тему, думал… и додумался. Да, он прав, инкуб, как есть. Ну что, не боишься больше со мной общаться?

— Ага, боюсь, — Шаманка переложила голову пониже, — То есть друг тебе сказал, что ты инкуб, и с тех пор, ты инкуб?

— Возможно «инкуб» не совсем верный термин, но более близкого я пока не придумал. Но без секса я точно не могу жить.

— С ума сойти — протянула она, — без секса мало кто может жить. А тех, кто может — стоит пожалеть.

Кошка легла на бок так, чтобы иметь возможность смотреть мне в глаза, вытянула переднюю лапу и положила мне на подбородок.

— Ну хорошо-хорошо, хочешь почти правдивую легенду?

— О тебе?

— Конечно.

— Тебе ее тоже друг рассказал или сам выдумал?

— Сам выдумал. Честное слово. Зато об инкубах. Будем считать ее сказкой на ночь.

Шаманка потерлась носом о мой бок и кивнула. Женщина с фотографии продолжала за мной подсматривать. Амулеты, замерцали, когда мимо окон по двору проехала машина, светом фар невольно их высвечивая. Ощущение легкой духоты сохранялось. В общем, атмосфера была самая что ни на есть подходящая для сказки на ночь.

— Если вкратце, то я верю, что инкубы уже давно живут среди людей. Но, понятное дело, не рассказывают об этом. Выглядят они точно также, как и все остальные, имеют сходное строение — ни один врач никогда не догадается о том, что с ними что-то не так. Кроме эндокринологов и психологов. Но инкубы к ним и не ходят. Их даже можно было бы назвать мутантами, но вся разница заключается в психосоциальном уровне и сочетании гормонов.

— Это не сказка, а лекция на ночь… но здорово, — Шаманка перевернулась на спину и теперь смотрела в потолок.

— А как тебе иначе рассказать правдоподобную историю обо мне? Ты, я смотрю, уже заочно сомневаешься в том, что я существую, хотя причин не верить мне пока еще нет.

— Я ведь не сказала, что мне неинтересно слушать. Продолжай, очень интересно.

— Мне сложно сказать, как они появились. Думаю, ни один инкуб точно об этом не знает. Мы вообще друг с другом стараемся не общаться. Опять же из-за гормонов и особенностей поведения. Как у животных, которые сходятся вместе только для того, чтобы спариться, а в остальное время живут каждый на своей территории. Хищники-одиночки. Для людей же они, как я уже говорил, выглядят точно такими же, как и все, за тем лишь исключением, что в инкубах сильно развито то, что называется привлекательностью. Иными словами, инкубы — это люди, которые очень нравятся другим. Один человек улыбнется другому, незнакомому, и тот через полминуты об этой улыбке забудет. А инкуб, даже некрасивый, улыбнется и тот человек, потенциальная жертва улыбки, будет об этом думать день за днем.

— Ты знаешь, люди не так уж и часто улыбаются друг другу. Я говорю о незнакомых людях.

— Я к тому, что инкубы знают на уровне подсознания, когда и как нужно улыбнуться так, чтобы произвести максимальный эффект. Не потому что хотят, а потому что для них это естественно.

— То есть они еще и эмпаты? Смотрят на человека, улавливают по жестам, взглядам и прочему их состояние, а потом говорят и делают то, что нужно, чтобы человек потянулся к ним?

— Можно и так сказать, только не все так просто. Все таланты имеют свою цену. Например, инкубы с трудом выносят друг друга. Представляешь — два существа, которые могут друг друга очаровать и которые знают об этом. Это просто сводит с ума, поэтому они предпочитают не общаться. И поэтому избавляются от своих детей, отдавая их в детские дома. Или просто сбегая из роддомов, предварительно подделав документы. Видишь? Все сходится.

— А еще, вероятно, сами инкубы страдают от своего обаяния? — спросила Шаманка, — как романтические герои — прекрасные и печальные?

— Да нет, это другие страдают. У инкубов все куда хуже обыкновенных моральных дилемм. Если они не могут никого обаять, то быстро выгорают изнутри и превращаются в пустых невзрачных людей. А пустой инкуб — это очень страшно. Представляешь — снаружи человек, а внутри пустота. В метафизическом смысле, конечно. Поэтому, инкубы не могут остановиться. Ну и люди, которых инкубы касаются, начинают страдать… от ревности, например, ведь их партнеры не специально нравятся всем вокруг, а поклонников у них очень много. А может быть, все дело еще и в том, что люди, во время секса делятся с инкубами своей силой и оттого сами выгорают. Но остановиться не могут ни те, ни другие.

Я замолчал и прикрыл глаза, слушая дыхание Шаманки. В тот момент, когда я решил, что она уже спит и пора останавливаться, Шаманка вдруг сказала:

— Ты эту историю давно придумал?

— Кое-что придумал прямо сейчас, но, если честно, основная часть выдумывалась в несколько этапов. В детстве, с другими детдомовцами, мы постоянно сочиняли разные байки о родителях. Мало кому хотелось верить в то, что его родители просто себя любили больше, чем детей, или что муж убил жену, а потом повесился, пока их сын был в детском саду. Или, что родители были наркоманами, поэтому ребенка у них забрали сразу из роддома, чтобы обеспечить ему хоть какое-нибудь будущее. Те, у кого с фантазией был порядок — сочиняли разные истории о чудесных родителях, которые были вынуждены оставить нас тут. Конечно же на время. Так появились родители-шпионы, короли, миллиардеры. Даже ходила легенда о том, что один из нас избранный маг, вроде Гарри Поттера и что его вот-вот позовут в волшебную школу. И каждый втайне надеялся, что это он.

— Я почти уверена, что ты и затеял эту эпопею с историями… — сонно сказала Шаманка.

Вообще-то это был не я, но решил не разочаровывать ее.

— Так или иначе, а у меня тоже была красивая история, а уже потом, в консерватории, когда меня впервые назвали инкубом, модифицировал ее до нынешнего уровня. Однажды с похмелья, пока таращился в темноту в общежитии, так как выспался за весь день.

— Все с тобой понятно, — уже почти неслышно пробормотала она, — ты меня, наверное, настраиваешь на что-то плохое.

И уснула раньше, чем я успел придумать ответ. И хорошо, что так, от ее вопроса мне стало не по себе, настолько в точку она попала. Я лежал, дожидаясь, пока Шаманка уснет достаточно крепко, переглядывался с женщиной с фотографии, да гладил кошку, выпускавшую в меня когти от удовольствия, а когда дыхание Шаманки стало глубоким встал и осторожно вышел в другую комнату.

Сквозняк из полуоткрытой форточки заставлял трепетать перья, стоявшие рядом на полках. В пяти метрах от этого окна, по ту сторону, над мусорным контейнером стоял фонарь и его свет проникал в комнату, очерчивая четкие границы между черными углами и почти призрачно-белым светом с той стороны. Тени от трепещущих перьев дрожали. Медальоны и подвески покачивались на сквозняке.

Я встал возле окна и посмотрел на улицу. От свежего воздуха снаружи стало чуть легче, я вдруг понял, что все это время чувствовал себя не очень хорошо. Пространство словно давило на меня: медальоны, перья, сладковатый запах, фотография женщины и спящая Шаманка, которая должна была умереть…

Уютно, сказочно, но очень тяжело.

Я нахожусь в квартире у человека, который, если верить другу, уже стоял одной ногой в могиле. Рассказываю ему сказки из прошлого, занимаюсь сексом, глажу его кошку. Что, черт побери, происходит?

Что мне надо было ответить Шаманке, если бы она не уснула?

А я ведь ей мог еще рассказать и другую правду, например о том, что в консерватории меня считали приносящим несчастье, спасибо бывшей девушке с отделения вокала. А еще была девушка-терапевт…

Я почувствовал себя неважно в тот момент, когда, возвращаясь к кровати, подошел к почти полностью сгоревшей ароматической палочке, на столе, рядом с фотографией женщины на стене и дунул. Тонкая струйка дыма, как на последнем выдохе, протянулась вверх, коснулась меня и, в тот же момент, пол ушел из под моих ног. Женщина с фотографии внимательно смотрела за моей реакцией. Оглянувшись, словно в замедленной съемке, я не сумел найти ни одного стула и сел прямо на ковер, прямо в центре комнаты, а потом, когда понял, что комната начинает вращаться, лег. Над моей головой висел провод от гипотетической люстры, на котором, вместо светильника, кружился берестяной журавлик. Я сосредоточился на нем, чтобы остановить вращение комнаты, но стало только хуже. Журавлик покачивался, как маятник в руках гипнотизера.

В лицо ткнулся холодный и мокрый, осторожный кошачий нос.

Глава 5. О врачах, склонных к загадкам и том, как правильно приносить несчастья

Родители моего друга — жаждущего обогащения в рекордные сроки, владеют собственной частной клиникой. Точнее говоря, владельцем является отец, несмотря на полное отсутствие медицинского образования. Друг рассказывал, что он даже пластырь не мог налепить на себя самостоятельно. По образованию он был юристом и долгое время работал в городской администрации кем-то тем, кто не красуется перед камерами на очередном публичном мероприятии, но при этом без него ничего не решается. Таков был его статус на момент окончания нами школы. Мама друга тоже был юристом и работала в больнице, занимаясь тем, что проверяла договора и искала повод отказать жалобам пациентов на некачественную врачебную помощь.

В тот год, когда друг пошел по стезе экономики, а я закреплял за собой статус никому не нужного музыканта, родители решили объединить усилия, результатом которых стало совместное медицинское учреждение. Как оказалось, во всяком случае для меня это было удивительным, для того, чтобы управлять клиникой — медиком быть необязательно. Нужно быть хорошим организатором, иметь нужных знакомых и серьезную подкованность в правовой сфере. И того и другого, и третьего у них хватало, поэтому клиника быстро пошла в гору и процветает по сей день.

Сейчас она разрослась до двух филиалов и обзавелась таким оборудованием, которому государственные больницы могут лишь позавидовать.

Мне это было на руку, так как пользуясь хорошим отношением этой семьи, двери в клинику мне были открыты всегда. Началось это на третьем курсе, когда я, зайдя в гости к другу, попался на глаза его отцу.

— Ты какой-то бледный, — сказал он, — все в порядке?

На самом деле не в порядке была моя бывшая девушка, учившаяся в той же консерватории, только на кафедре сольного пения. Полторы недели назад она заявила, что от меня одни беды и добавила, что со мной встречаться нельзя. Мама девушки тоже была против нашего возможного союза и регулярно рассказывала ей о том, какой я неперспективный.

— Мама сказала, что сироты неспособны любить, — говорила девушка, внимательно заглядывая мне в глаза, в ожидании реакции. А я не знал, как реагировать на такое.

— А кто нам, если что, оплатит свадьбу? У мамы столько денег нет, — говорила, хотя в ближайшие годы я и не собирался жениться.

— Мама говорит, что подкидыши — это люди с отрицательным балансом и потому они вытягивают силы из других.

И, вероятно, за глаза говорила еще много другого, о чем я не слышал.

Эту пресловутую маму я видел всего один раз — школьная учительница с поджатыми сухими губами и большими очками. Тогда она пила крепчайший чай и читала газету о здоровом образе жизни из тех, где рассказывалось, как с помощью подорожника лечатся опухоли. При виде меня, а я в тот день просто зашел за девушкой домой и увидел ее мать, сидящей на кухне, она скривила губы в подобии улыбки и сказала:

— Здравствуйте. А что-то вы к нам не заходите. Я уже начала подозревать плохое.

Что плохое она подозревала — я тогда не понял, но все последующие пятнадцать минут, пока моя девушка собиралась, я слушал о том, какая у ее матери замечательная и талантливая дочь и сколь многого она достойна. Я кивал и со всем соглашался, потому что по-другому было нельзя. А на следующий день девушка сказала:

— Мама сказала, что люди с твоим цветом глаз способны сглазить кого угодно.

Обычные карие глаза. Такие глаза встречаются у каждого третьего.

Потом девушка начала кашлять. Кашель был сухим и начался без видимых причин, но так сильно, что, казалось, ее легкие вот-вот вывернет наизнанку. Кашель продолжался минуту-две и проходил сам собой. До следующего приступа.

Врачи говорили, что все от нервов и предлагали сходить к психиатру.

— Видишь, до чего ты меня довел? — говорила девушка как бы в шутку, хотя за все время свиданий мы ни разу не поругались, — вампир чертов.

Впрочем, в шутку она это говорила лишь вначале. Не знаю, с чего девушка это взяла — то ли мама продолжала свою пропаганду, то ли подруги, то ли сама себя постепенно убедила, но в итоге она сказала, что мы расстаемся, иначе я, рано или поздно, отправлю ее в могилу.

С того момента она каждый день звонила и спрашивала о том, как мои дела, хотя раньше никогда не звонила первой, а если мы встречались в коридорах консерватории, начинала кашлять так ужасно, что оглядывались все.

И вот, спустя полторы недели, отец друга спрашивает, ничего ли не случилось.

Я честно ответил, что в последнее время чувствую себя очень усталым и плохо сплю.

— Приходи к нам в клинику на медобследование. Мало ли что? — сказал он.

Я попытался было вяло откреститься, сказав, что нет денег, но мне ясно дали понять, что деньги — это не то, о чем стоит беспокоиться в данной ситуации и, решив, что я все равно ничего не теряю, через день явился обследоваться. Уточнил у охранника на входе куда мне обращаться в первую очередь, под его бдительным взглядом напялил бахилы на кроссовки и пошел в регистратуру.

Отец друга слов на ветер не бросал. Вбив данные моего паспорта в компьютер, девушка из регистратуры сообщила, что я записан на полное медицинское обследование и извинилась за небольшую очередь, словно это она была в ней виновата.

Все медобследовние заняло два часа. Хирург, спросив о прошлых травмах, сказал, что я в полном порядке. Окулист и лор сказали, что мне можно позавидовать. Невропатолог посоветовал больше спать. Кардиолог нашел небольшие отклонения, но сказал, что это случается у всех, кто мало спит. Врач, с безумными названием «гастроэнтеролог» — на деле маленькая сухая старушка, сказала, что мне требуется продолжать обследования.

— У вас гастрит, — сказала она очень неразборчиво, так как у нее не было половины зубов и тут же добавила, — но знаете, — если он вас не беспокоит, то ничего страшного в том нет. Просто… последите за ним. В конце концов, у кого из нас нет гастрита в наши дни?

Я покивал.

Психиатр — чересчур аккуратно одетая женщина, странно посмотрела на меня, когда я, в ответ на ее просьбу рассказать о том, как проходит мой обычный день, сказал, что целыми днями играю на фортепиано.

— Можете дать определение музыки? — спросила она.

— Музыка — это четырехмерная семантическая математика, — оттарабанил я словами одного из преподавателей, за что заслужил еще один странный взгляд. Но, в итоге, в карту медосмотра было вписано, что здоров.

Средних лет мужчина, ответственный то ли за эндокринную систему, то ли за что-то еще, спросил, когда я в последний раз занимался сексом. Я сказал, что две недели назад. В ответ мужчина грустно покивал головой и что-то записал в компьютере.

— У вас низкое давление, — бодрым голосом сказала терапевт — темноокая улыбчивая молодая девушка, — у вас нет проблем с щитовидной железой?

— Ваш эндокринолог не раскрыл мне этой тайны, — улыбнулся я ей в ответ.

— Я бы вам назначила дополнительное обследование, — она протянула градусник, спустя несколько минут показавший еще и пониженную температуру, — вы жалуетесь на усталость? Может быть вам следует назначить какое-нибудь успокоительное или снотворное? Неседативное? Никаких наркотиков.

Я только пожал плечами, разглядывая плакат за ее спиной.

— Могу отправить вас на углубленное изучение по второму кругу. Подумайте, может быть вам в самом деле стоит на это пойти. Хотя, конечно, скорее всего все решается обычным хорошим сном и кофе.

Я кивнул, не зная, чем ответить.

— Можете понаблюдать за собой еще несколько дней, и, если лучше не станет — приходите и будем лечить вас уже по полной программе.

Позади девушки-терапевта висел рекламный плакат с очередным чудодейственным лекарством, занимающимся профилактикой всех распространенных заболеваний. Солнечный свет падал на него, отражаясь от блестящей глянцевой бумаги, но пока я слушал о собственной усталости, где-то за окном, в небе, невидимая мне туча наползала на солнце и пятно медленно тускнело, отражая все больше и больше деталей и, среди прочего, знакомого мне человека.

— Я думаю, что если есть возможность не употреблять лекарства, то лучше попробовать обойтись без них, — добавила терапевт, — Это не совсем вписывается в общую политику нашего заведения… вы меня слушаете?

— Дело в том, что меня недавно бросила девушка, — сказал я, — и, несмотря на то, что восстанавливать отношения она не собирается, продолжает названивать каждый день. Спрашивает, как дела и рассказывает о том, как ей повезло избавиться от меня. Наверное, это и действует угнетающе. Только и всего.

— О…

— Это, скорее, к психологу. Правда, уверен, со временем все пройдет само.

— И вы так переживаете, что не можете ее вернуть?

— Мне хочется, чтобы это переходное состояние поскорее прошло. Выматывает. К тому же, она говорит, что я ее сглазил, или что-то вроде того. Она кашляет, — пояснил я, поймав недоуменный взгляд терапевта, — и говорит, что причина тому я. А поскольку учится она на вокале, то, сами понимаете, это очень важно.

— В смысле, вы ее сглазили и потому она все время кашляет и не может петь?

— Она так считает. А я и врачи, думаем, что в этом есть что-то нервное.

— Мне кажется, что я разделяю позицию других врачей, — сказала девушка-терапевт, — а с другими девушками, простите за любопытство, у вас тоже так было?

Я покачал головой.

— Нет конечно. Да и, по правде говоря, я особой вины за собой тоже не ощущаю, а, получается, на меня складывают ответственность неизвестно за что.

— Понимаю, — сказала терапевт, — но, боюсь, что записать это в карточку я не смогу. У вас там будет значиться переутомление и стресс и стандартные рекомендации, если вы не против, конечно.

Она взяла стандартную белую ручку, которыми писали, похоже, все в этой клинике, и я, проследив за ее рукой, увидел, что на безымянном пальце у нее светлый незагорелый след там, где у других есть обручальное кольцо.

Мы ободряюще улыбнулись друг другу, а потом я сказал:

— Скажите пожалуйста, на плакате за вашей спиной изображен человек, сразу под надписью об иммунной системе и о том, что ее ослабление не всегда очевидно. Вы его не знаете?

Терапевт обернулась на плакат и посмотрела в левый нижний угол, на фотографию человека средних лет, изо рта которого комиксовым облаком вылезали и клубились над головой слова предупреждения. Лицо человека выражало уверенность в своих словах, смешанную с заботой о каждом, кто смотрит в его глаза и, одновременно, обеспокоенность иммунными системами каждого, кто поддастся на его заботу.

— Это же обычный рекламный плакат, — ответила она, — не уверена, что этот человек вообще имеет отношение к медицине.

— В тот момент, когда я его знал, этот человек носил бороду и был православным священником. Еще четыре года назад. Рассказывал мне, что от таких как я нужно ждать одних бед.

Девушка терапевт бросила еще один взгляд на отца Петра.

— Надо же, — протянула она, — но разве одно другому мешает? Ну разве что бороду сбрил…

— А священникам разве можно сниматься в рекламе?

— Понятия не имею. В рекламе лекарств, видимо, можно, — она постучала ручкой по столу, — Священник говорите? Заинтриговали. Просто тайна какая-то.

— И не говорите, самая настоящая тайна.

Я вернулся в общежитие с заключением, где рекомендовалось выспаться и через неделю показаться врачу снова, если вдруг переутомление не спадет. К заключению прилагалось имя лечащего врача и номер мобильного телефона, написанные на отдельной зеленой бумажке для заметок, прикрепленной скрепкой к основному заключению.

— Ну ты даешь, — сказал Скрипач, — полторы недели прошло, а ты уже медичек клеишь?

— Исключительно в целях собственного здоровья. Я же привилегированный клиент клиники, как-никак.

— Ага, — недоверчиво буркнул Скрипач, — гад ты бездушный. Поделись способом?

Я только отмахнулся. Три недели назад он в очередной раз влюбился в даму, в этот раз старше его на десять лет и несколько дней подряд рассказывал мне, что самый лучший союз возможен лишь с женщиной, которая уже все перепробовала и ищет от жизни спокойствия и уюта. Потом его «самый лучший союз» завершился также стремительно, как и все предыдущие и Скрипач вместе со мной предавался унынию. Будучи оба брошенными, мы, в некотором, роде были связаны общей бедой, что давало Скрипачу моральное право на разговоры о справедливости и черствости отдельных женщин. Увидев этот телефон, фамилию врача и найдя его в интернете, следующие несколько дней Скрипач рассуждал уже о моей черствости.

Я слушал его пока терпения хватало.

— Послушай, — сказав в итоге, — чего ты от меня хочешь? Чтобы я наладил тебе личную жизнь? Пошли, я попробую тебя с кем-нибудь познакомить, только знай, уверен, что ты об этом пожалеешь.

— Да не требуется мне твоя помощь, придумал тоже, — с чувством раненой гордости сказал Скрипач и замолчал.

На следующий день выяснилось, что моя бывшая девушка как-то узнала, что я познакомился со своим терапевтом и, при личной встрече, в стенах учебного корпуса, когда мы столкнулись в коридоре, сказала своей подружке, как бы невзначай:

— Я поняла, что стоит остерегаться мужчин, которым хватает ответственности ровно для того, чтобы поменять неудобный вариант, на удобный.

— Ты сейчас не обо мне, случайно? — спросил я.

В ответ девушка зашлась заливистым кашлем, будто включила сигнализацию, а ее подруга, взяв ее за плечо, смотрела на меня, как на врага всего женского рода.

Скрипач после отрицал свою причастность, говоря, что лишь один раз упомянул об этом на кухне общежития. Но это было уже неважно, слухи по консерватории разносились быстрее звука и вот уже я, ни разу не позвонивший по этому злосчастному номеру, превратился Казанову, доводившего влюбленных девушек до припадков, а после бросавших их ради других. А слухи быстро обрастали чудовищными подробностями.

— Да не слушай ты их, — сказала мне преподавательница сольфеджио, поймав меня в классе, когда все разошлись. Видимо, разговоры дошли и до кафедр, — у нас периодически о ком-нибудь да ходят слухи. Одно время говорили, будто бы за мной ходит бывший муж с бутылкой кислоты. И ничего, видишь, жива до сих пор. От тебя отстанут через месяц-другой, вот увидишь. Найдут новую жертву и отстанут.

Преподавательница сольфеджио не вышла работать на следующий семестр, почему — не знаю до сих пор. А от меня отстали через полгода, но до этого момента с девушкой-терапевтом мы все-таки связались.

У меня не было возможности, как у других потенциальных пианистов, держать дома или в общежитии свой инструмент. Стипендии, социального пособия и денег, что я зарабатывал то там, то здесь, будучи дворником или продавцом книг и журналов в крошечном киоске в одном из подземных переходов мне едва хватало на жизнь. Такие излишества как пианино, не входили в программу госпомощи сиротам, а консерватория хоть и предполагала своими правилами обеспечение каждого студента инструментом, на деле могла предложить только старое пианино в фойе, по причине крайне преклонного возраста, переехавшего из учебных классов в общежитие. Пианино было раздолбанным настолько, что Джульетта пригрозила лишить своей милости любого, кто будет насиловать ей уши игрой на нем. А слово Джульетты считалось очень весомым.

Уходить в рощи и парки, как Скрипач, и играть там я, понятное дело, тоже не мог, поэтому пропадал в аудиториях часами до тех пор, пока двери корпусов не закрывались на ночь. Можно даже сказать, что дурная репутация среди студентов пошла на пользу моему учебному процессу — я не желал ни с кем общаться и, вместо того, чтобы бестолково пить пиво с однокурсниками или ходить на поэтические вечера и интеллигентно пьянствовать там, сидел в аудиториях и тренировался.

В один из первых дней, когда я решил задержаться за инструментом и примерно через неделю после посещения клиники она и позвонила.

— Добрый день, — судя по голосу девушка-терапевт волновалась, — звоню вам сразу по двум причинам. Удобно говорить?

Если бы я сказал, что в тот момент пытался не сломать пальцы о Скрябина, то она бы больше никогда не перезвонила, поэтому ответил, что мне конечно же удобно.

— Во-первых, как вы себя чувствуете?

— Стараюсь больше спать, а в остальное время пью кофе, — соврал я, — но пока рано говорить о том, что побеждает. Вы зря переживаете, сломанные отношения далеко не всегда повод вогнать в себя в могилу с недосыпа. К тому же, она мне больше не звонит.

После того, как ту, кто мне звонит сейчас, включили в новый виток круговорота сплетен.

— Ага, хорошо. По правде говоря, я тоже так считаю. Просто, нужен какой-нибудь легальный повод для того, чтобы перейти ко второй причине. А то вы подумаете что-нибудь странное.

— А есть что-то странное?

— Помните вы рассказывали о мужчине с плаката? Вы еще сказали, что он — священник. Так вот, я кое-что узнала. В двух словах это сложно объяснить, но если вам еще интересно — то могу попробовать.

— Ого… — только и сказал я, — как вам это удалось?

— Позвонила в компанию, что производит лекарства и которая выпустила этот плакат, и спросила о вашем священнике. Они связали меня с маркетинговым отделом. Им я сказала, что хочу провести семинар для пациентов в больнице и решила пригласить человека с плаката, ведь он скорее всего живет в этом же городе. Маркетологи сказали, что материал лекции желательно бы согласовать с ними, а я ответила, что для начала должна узнать все исходные данные, а потом уже согласовывать… еще сказала, что этот человек с плаката наверняка сможет лучше подать материал… я вам еще не надоела?

— Вы… удивили, но уж точно не надоели, — я не знал, как на это реагировать и добавил единственное уместное здесь слово, — спасибо.

— Вам интересно, что было дальше?

— Конечно!

— Я узнала его телефон, а потом, через знакомого, узнала адрес и имя.

— Его зовут Петр?

Да, Петр Алексеев. Я поискала его в соцсетях, но не нашла. Ему сейчас пятьдесят восемь лет, поэтому, неудивительно, что интернетом он не интересуется. Кстати, это ведь, наверное, незаконно, узнавать личные данные человека?

— Не знаю, — честно признался я, — если это открытые данные, то, уверен, ничего незаконного в том нет.

— Ну, вообще-то не открытые, но уже неважно. После вашего ухода я долго думала об этом вашем отце Петре. Священник, который снимается в рекламе лекарств! В общем, мне стало интересно, а потом как-то само пошло. У меня так бывает.

— А вас не пугает, что незнакомый человек побудил вас искать информацию о другом незнакомом человеке? — врач-авантюристка.

— Я подумала, что раз мне стало интересно, то вам интересно и подавно. Раздобыла ваш номер в регистратуре… Надеюсь, я угадала?

— Интересно… — конечно, я не настолько интересовался жизнью отца Петра, чтобы следовать за ним по пятам, но девушка-терапевт проявила такой энтузиазм в его поисках, что невольно заражала им, — Вы до скольки сегодня работаете?

— До восьми.

— Я вас встречу у клиники и там пообщаемся на тему отца Петра поподробнее, если вы не против.

— А еще лучше найдем его дом! Я же и его адрес знаю.

Адрес??

— Хорошо?

— Хорошо!

Положив телефон на клавиатуру пианино, я некоторое время сидел в тишине, нарушаемой лишь тиканием метронома, который забыл остановить. В аудитории было сумрачно, за окном собирался дождь. Все предметы казались черными или серыми, сливаясь в одну гротескную гравюру.

Явиться к отцу Петру и сказать, что у меня все хорошо и до сих пор ни за что не стыдно?

Дурацкая мысль. И лихая. Дурацкая и, одновременно, лихая. И, как бы это странно ни было, это был хороший повод сходить на свидание. А то слухи…

Глава 6. О городе, здоровье и, немного, о дожде

— Твои амулеты не дадут соврать, — сказал я, — видишь, что произошло? Я опасен.

Утром дом Шаманки потерял свою мистичность в ту секунду, когда она, поднявшись, открыла шторы и впустила свинцово-серый свет в дом. В окна бился ветер — стекла в деревянных рамах дребезжали и, несмотря на то, что отсюда не было видно неба, казалось, что где-то там тучи несутся с угрожающей скоростью и вот-вот начнется сильный дождь.

Мне надо было ехать в офис. Через два часа придет худенькая девочка десяти лет, родители которой пытались вырастить из нее гения сразу на нескольких поприщах — от музыки до программирования. Ответственной за наблюдением за ее успехами на пианино была назначена бабушка, пившая чай с печеньем на офисной кухне, пока мы занимались. Крайне принципиальная в вопросах пунктуальности.

Я все еще чувствовал себя плохо. Не помог даже вкуснейший кофе, сваренный Шаманкой.

— Глупости, — ответила она и отвлеклась на телефонный звонок.

Кошка выскочила в форточку два часа назад, когда я еще валялся на ковре, но уже был готов соображать. Как Шаманка и говорила — поспала и убежала. Хозяйка дома обнаружила меня чуть позже. Я вспомнил, что Шаманка говорила, что просыпается от любого шороха, но сегодня, как и в прошлый раз, она спала очень крепко, а встав, помогла подняться и дойти до кровати и снова улеглась, спросив лишь, почему я валяюсь на ковре.

— Кажется, я просто потерял сознание, — признался я.

Не самый лучший способ произвести впечатление на девушку, как ни крути.

— Просто встал и вдруг потерял сознание?

Я рассказал о том, что все началось с фотографии.

Днем фотография выглядела самой обыкновенной. Обычная женщина в домашнем халате. Может быть какая-нибудь Шаманкина родственница, хотя, на первый взгляд, никакого сходства не заметно.

Шаманка тактично не стала комментировать, сказав только, что сварит мне кофе, от которого станет лучше.

Лучше не становилось, хотя кофе был, безусловно, невероятно хорош.

— Когда ты подойдешь? Ну… а можешь подождать еще полчаса? Холодно? Ну понятно… — услышал я из другой комнаты.

Интересно, кошке там не холодно? На вид ее шкура не казалась слишком теплой, даже для такой, не слишком суровой майской непогоды.

Во дворе детского дома у нас жила небольшая кошачья колония, занимавшаяся, в основном, поиском еды, сном и драками с соседскими кошками за территорию, когда наступало время брачных игр. Тогда мы еще не особо разбирались в брачных играх, зато придумали целую теорию, согласно которой у местных кошек здесь есть свое особое место, куда стремятся все остальные и наши животные его защищают. Как крепость. А чуть позже, когда букинистическая лавка прислала нам, в рамках какой-то благотворительной программы, книжку с ирландскими легендами, мы даже устроили несколько вылазок, чтобы найти вход в кошачьи холмы. Но никто ничего так и не обнаружил, лишь один мальчик проткнул себе щеку насквозь, когда, споткнувшись, упал на торчащий тонкий штырь арматуры из какой-то наполовину вкопанной бетонной плиты.

После этого, плиту выкопали и увезли, а кошки куда-то пропали. Мы же верили, что плита была печатью, ведущей в королевство кошек и после того как ее открыли, те просто вернулись в свои земли.

Позже, лет в четырнадцать, когда мы начали больше думать больше о брачных играх, нежели о кошках, все немного забылось, а сейчас как-то само выплыло из глубин памяти.

Я одним глотком допил кофе. На дне остался осадок и веточка гвоздики.

— Мне пора идти, — сказал на опережение, когда Шаманка вернулась на кухню. — Спасибо за кофе и рад был тебя увидеть.

— Ты сейчас куда?

— На работу. Скоро приедет первый ученик.

— Может быть тебе сделать бутербродов?

— Спасибо, но у меня целый холодильник с продуктами. Когда не хочется ехать домой, я ночую на работе. Там уже давно есть все необходимое, даже зубная щетка.

Шаманка оперлась плечом о косяк двери.

— Твой офис такой же пустой, как и дом?

— А еще оттуда открывается вид на целое море крыш и уже только это стоит того, чтобы этот офис снимать. Надо будет тебе как-нибудь его показать.

Пять минут ушли на последние сборы — умыться, отыскать телефон, поковыряться пальцем с намазанной на нем белой пастой в зубах, поцеловать Шаманку. Когда я обувался, она сказала:

— Погоди, — и, пропав в комнате на минуту, вернулась, держа в руке шнурок, с болтающейся на нем крошечной керамической каплей с отверстием в центре, — держи. Это тебе.

Я взял вещицу в руки. Обычный кусочек застывший глины, похожий на сглаженный осколок с какой-нибудь чашки, с аккуратно просверленной дырочкой. С одной стороны, он был выкрашен белой эмалью, с другой — остался естественного кирпичного цвета.

— Этот амулет тебе точно не навредит, — пояснила Шаманка, — но поможет найти то, что нужно. Серьезно, — она посмотрела мне в глаза, — с моей стороны — это очень серьезный шаг. Поверь, пожалуйста.

Серьезный… ну хорошо. Я надел амулет на шею и еще раз поцеловал ее.

— Ну что, до связи? — спросил и она кивнула.

Я открыл входную дверь на секунду раньше, чем мужчина по ту сторону успел постучать. Он так и остался стоять с поднятой рукой, сжатой в кулак, словно собрался что-то скандировать, но его перебили.

— Привет, — с несколько озадаченным видом сказал он.

— Привет, — сказал я.

— Привет, — сказала Шаманка.

Возникла неловкая пауза. Мужчина опустил руку. Мы разглядывали друг друга.

У него были длинные светлые волосы и модная сейчас борода. Одет в клетчатую рубашку и джинсы. Я был джинсах и белой рубашке, без бороды, но с двухдневной щетиной, которая, как мне казалось, придавала мужественности.

— Можно пройти? — он посторонился, пропуская меня.

В небе, над улицей и в самом деле быстро летели тучи, предвещая скорый дождь.

Я посмотрел в окно Шаманки, но она как раз занавесила шторы, успел лишь различить мелькнувшую напоследок руку, держащую край ткани. Лишь форточка — калитка для кошки, была открыта, если та захочет переждать непогоду в квартире.

Интересно, как у кошки обстоят дела с попытками пробраться в дом зимой?

От Шаманкиного дома до остановки идти пешком минут пять. Она, как и я, жила не в самом лучшем районе города и остановки здесь были такими, какие стояли двадцать лет назад в центре — громоздкие, из гофрированной стали, выкрашенные в ядовито-зеленый цвет. Во время дождя из-под таких остановок хотелось выскочить наружу, лишь бы не стоять под козырьком и не слушать грохот падающей на сталь воды. Там, где они были раньше, сейчас располагались легкие прозрачные конструкции, с удобными скамейками. Старые же остановки перевезли туда, где и так особо смотреть было не на что, а раньше, вместо остановок, в лучшем случае располагались только бетонные площадки.

Я успел за секунду до того, как начал лить дождь. Не капать, постепенно усиливаясь, а именно лить, так внезапно и сильно, словно там наверху кто-то перевернул гигантское ведро. Водяная пелена скрыла микрорайон, угадывались лишь тонкие черные вертикальные линии фонарей по ту сторону дороги, деля пространство на аккуратные отрезки. Вода лупила по асфальту, брызги поднимались вверх, почти до колен, а лужи, словно взявшись из ниоткуда, уже неспешно текли по проезжей части в направлении ближайшей водосточной решетки. Все, мгновенно, будто перенесся в параллельное измерение.

Я смотрел на эту живую водяную стену и думал о том, что от меня как будто завесили то место, где я только что ночевал. Будто его и не существовало — ни Шаманки, ни ее дома, ни фотографий… Я ведь, если подумать, ничего о Шаманке и не знаю. Чем она занимается в свободное время? Кто ее друзья? Вторгся ли я в ее личную жизнь? От чего она защищается?

От чего может умереть?

Люди обычно сами рассказывают о себе. Не все, конечно, обычно самое лучшее, чтобы произвести хорошее впечатление, но рассказывают достаточно, чтобы можно было сложить о них мнение. Я ей уже рассказал о себе очень много — где и как жил, где и как учился, о чем мечтал. А она?

— В следующий раз обязательно нужно спросить, — сказал вслух.

— Молодой человек, вы не поможете? — я не сразу понял, что кроме меня под остановкой прячется еще один человек — бабушка в коричневом пальто и белом платочке. Она сидела на массивной, встроенной в остановку железной лавочке, а перед ней на асфальте лежала оранжевая авоська, из которой выкатились консервные банки с сайрой, абрикосами и несколько апельсинов.

Наклонившись, я принялся собирать все назад.

— Извините, что я к вам… — сказала бабушка, — спина-зараза.

— Да ничего страшного, — я поставил рядом с ней полную авоську, — рад был помочь.

Вы какой-то бледный. Возьмите себе апельсин.

Она запустила руку в авоську, вытащила один, только что побывавший в моих руках. Почти сразу же, из воды, рассекая лужи подобно пароходу, возник, как призрак, автобус, почти неслышимый за шумом дождя, стучавшим по крыше.

— Мне пора, — сказал я.

— Берегите себя, — сказала бабушка.

Город, где я живу, сверху похож на неправильные формы мишень. По окраинам, во все стороны, нарушая основные принципы градостроительства, тянулись промзоны, возникшие как-то разом лет сорок назад, во времена индустриального подъема. Фабрики, складские площадки, производственные мастерские, корпуса заводов, а также старые корпуса заводов и все, что с ними связано. Когда четверть века назад государство прекратило финансировать промышленность и отдало все в частные руки, все это хозяйство разом разрушилось. Кое-что позже снова стало функционировать, сумев адаптироваться к коммерческой жизни, но большая часть просто разорилась и ныне болталась на резерве у государства без особой цели, держа из персонала, в лучшем случае, только сторожей. Работники же разбрелись по рынкам или магазинам. Те, кто поумнее, устроились менеджерами в переделанные, из наиболее выгодно расположенных зданий, офисы, а позже, в новые офисные центры, вроде того, где я устроил свою маленькую школу. То имущество, что еще представляло какую-нибудь ценность, было распродано или разворовано. Кое-что ухитрились снести и на этом месте построили социальное жилье, небольшими островками стоявшее среди призраков славного промышленного прошлого. Туда можно было попасть только по старым производственным, исполосованным морщинами, дорогам, в свое время проложенным между заводов и контор. Я, кстати, и жил в одном из таких микрорайонов.

А когда-то, по замыслу, промышленная часть должна была быть отделена от жилой. Но очень быстро выяснилось, пока еще все работало, что промышленные гиганты требуют огромного количества рабочих рук, которым нужно где-то жить и, желательно, удобно и быстро добираться до работы. Так появилось среднее кольцо — пояс безликих пяти и девятиэтажных домов, похожих друг на друга, как близнецы, выстроенных по одному принципу — побыстрей и подешевле, лишь бы успеть удовлетворить запросы растущего города. Сейчас это скучное место и считалось настоящим жилым сектором. Там располагался мой старый детский дом и я долгое время верил в то, что это — одинаковые дома, одинаковые дворы, одинаковые школы, все одинаковое и является настоящим городом. Более красивые бывают только в книжках или по телевизору где-то очень далеко.

Сейчас, в сером дождливом свете, мокрые стены этих домов, куда мой автобус въехал через десять минут, выглядели так, словно стихия попыталась их смазать, стереть с поверхности земли, заменить на что-то более эстетичное. Разумеется безуспешно — люди может и строили это место быстро, но явно надолго.

Проезд через этот сектор занял еще двадцать минут. Потоки воды омывали боковые стекла автобуса, а на каждой остановке в двери вбегали мокрые люди, оставляя на полу лужи.

Раньше, между этим поясом и историческим центром располагались рощи — парковая зона и, одновременно, земельный резерв на случай роста населения. Население выросло, разбогатело и настроило среди деревьев таунхаусов, обнесенных красивым чугунными заборчиками. Реклама жилья в этом районе почти всегда выглядела так: «Новое комфортабельное жилье посреди зеленого оазиса, в двух шагах от любого объекта инфраструктуры!» И они не врали, все было именно так. Между этими микрорайонами стояли гигантские торговые комплексы, изуродованные светящейся рекламой развлекательные центры, многоуровневые парковки, клубы, места, куда люди приходят отдыхать чаще, чем на природу или в театр.

Дождь начал стихать только когда мы пересекли и это кольцо и оказались перед светофором, ведущим в исторический центр. Тут жили, когда город был еще маленьким провинциальным городком, еще до индустриализации, самые обычные местные жители, а после их переезда, ближе к окраинам — чиновники, архитекторы, именитые врачи. Построенный на остатках еще более старого города, несколько раз похороненного пожарами, то во имя революции, то во имя народных волнений, то войны, центр всякий раз отстраивался. Предпоследняя версия центра представляла собой какую-то разновидность современного ампира и смотрелась, судя по фотографиям, довольно монументально. Теперь же фасады старых зданий были завешены рекламой, маскирующей то, что не было отремонтировано, а между старыми зданиями, на месте снесенных, выросли новые — офисов или элитного жилья, классом выше таунхаусов, совмещенных с офисами. Выглядело эклектично, будто гигантский ребенок взял два города из разных конструкторов и, перемешав между собой, расставил дома как попало, не заботясь ни о едином городском ансамбле, ни об архитектурных стилях.

В одном из зданий новейшего времени — вертикальной безвкусной бетонной конструкции со множеством маленьких окон с фасада и множеством кондиционеров с обратной стороны, я и снимал офис.

Телефонный звонок поймал в тот момент, когда я выходил из автобуса. Дождь уже почти прекратился, истончившись до мелкой, висевшей в воздухе водяной пыли.

— Здравствуйте! Вам удобно говорить? — это была бабушка девочки-ученицы. Не дожидаясь моего ответа, она продолжила, — Звоню вам сообщить, что нас сегодня не будет. Мы заболели. Кашель, сопли, сами понимаете. А тут еще погода такая. Решили посидеть дома.

— Здравствуйте. Понимаю, — ответил я, не имея особого выбора для ответа.

— Мы будем заниматься дома. Когда в следующий раз придем, то сыграем тот отрывок, что уже вторую неделю учим. На этот раз без запинки.

Бабушка говорила так, словно сама садилась за пианино, кашляла и сопливила, но упорно пыталась выучить тот отрывок.

— Хорошо, — ответил я.

— Мы не сильно помешали вашим планам?

— Все в порядке, передавайте привет вашей внучке. Пусть скорее поправляется, а то в мае болеть как-то…

— Да это все весенний авитаминоз… — бабушка сделала паузу на глубокий вдох, и я понял, что это надолго.

Дорогу до небольшого магазинчика, расположенного в подвале соседнего офисного муравейника, непонятно каким образом выживавшего в месте, где люди не жили, я прошел под монолог о том, что «в мае организму плохо» и что «дети сегодня совсем чахлые». Время от времени я вставлял свое «да» или «все верно», но, в основном, просто слушал.

Ее внучка и вправду очень часто болела, хотя, как мне казалось, больше от того, что родители не давали отдыхать своему ребенку, а вовсе не из-за экологии или времени года.

Хотя им, конечно, виднее.

В магазине я набрал дешевых готовых бутербродов с тоненькими ломтиками ветчины внутри.

— Свежие, — доверительно сказала продавщица и я ей благодарно кивнул.

Охранник, сидевший в каморке на входе к офисным помещениям, с мрачным бросил ключ от моей двери на стол. В отличие от других местных охранников он всегда, сколько я его помню, был недоволен. А уж по субботам и подавно смотрел волком. То ли охраннику что-то мешало жить в этот день недели, то ли он считал, что такие как я отвлекают его от праздного безделья, или чем там занимаются охранники в офисных зданиях по выходным? У меня уже давно был запасной ключ, я мог бы его не беспокоить, просто поднявшись к себе. Но охраннику знать об этом, пожалуй, не стоило.

Я заскочил в уже закрывающийся лифт и поздоровался с заспанной светлоглазой девушкой-менеджером в светлой ветровке, работающей этажом ниже и зачем-то пришедшей утром в субботу трудиться.

— Здравствуйте, — рассеянно улыбнулась она.

— Нечасто вас видно здесь в выходные.

— Иногда случается… а вы здесь часто в выходные бываете?

— Почти всегда. У меня работа такая. Но это скорее в удовольствие.

— Понятно… — девушка кивнула. Она, кажется хотела что-то еще сказать, но передумала. А я не стал развивать беседу. Вид у девушки был такой, словно она прямо сейчас сядет на пол и уснет.

— Хорошего вам дня, — сказал я, когда мы приехали, открыл дверь на лестницу, ведущую к техническим этажам и моему офису и пошел наверх.

— Спасибо. И вам, — ответила она моей спине.

Офис был залит серым светом. Я открыл окна, впуская свежий сырой воздух. Здесь и в самом деле было пусто, Шаманка верно сказала — электронные пианино друг напротив друга, у противоположной стены стоял диван, укрытый пледом, которым пользовался вместо одеяла, когда спал здесь. Бутерброды отправились в холодильник, расположенный в крошечном закутке за стеной, рядом с микроволновкой, мойкой и небольшим столиком. Через несколько часов я вернусь к ним и отправлю бутерброды в микроволновку, а пока поставил чайник и, под шум воды, включил один из инструментов.

Принцип устройства пианино я узнал в тринадцать лет, за год до поступления в музыкальную школу. Помню, что поверить не мог в то, что на самом деле это струнный инструмент и все хрупкие звуки из него извлекаются посредством медных нитей разной толщины, деревянных или медных молоточков и фанеры особой формы. Ну и, конечно, множества других нюансов — бархата, на который клались клавиши, педалей, поджимающих или ослабляющих деку, стаканах с водой внутри, для достижения оптимальной влажности… Фортепиано было создано в позднем Средневековье, но у меня почему-то больше ассоциировалось с восемнадцатым веком — временем расцвета вальса. Сегодня такую сложную работу по созданию инструмента и его тонкой настройке, подбору наилучших материалов под пианино, никто бы не стал делать — все пользовались готовыми чертежами. Дело не в культуре и не в любви к музыке, а в том, что создание музыкальных инструментов — это тоже форма искусства, актуальная тогда, в прошлом, а ныне уступившая практичности и функциональности электронных инструментов.

Сегодня никто не мог себе больше позволить потратить годы на изучение свойств звука, для создания такого сложного механизма, как фортепиано. Уверен, даже компьютерное моделирование не заменило бы бесконечные эксперименты по разработке и бесконечному изменению формы инструмента, внутри которого и рождался звук. Не стану считать себя истиной в последней инстанции, но верю в то, что все современные инструменты лишь развивают идеи созданных очень давно, а сами не приносят ничего принципиально нового.

Кроме, разве что, терменвокса.

Мне это было даже на руку.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.