* * * * *
В этом задрипанном театрике заштатного городишка, куда мы приехали на гастроли, нет не то, что пепельницы, но и порядочного освещения в гримёрной. Прилепленные к высокому сводчатому потолку, люминесцентные лампы выдавливают из пыльных внутренностей плафонов дрожащий голубоватый свет. Впечатление — что находишься под куполом отвратительной скользкой медузы. По бокам большого, обшарпанного зеркала одно бра горит вполнакала, а у второго вовсе обрезан шнур. Нищета наша, Господи!
Культура в упадке, бывшие шикарные дворцы рушатся без ремонта. Так ещё и тащат всё, что плохо лежит. Да и что хорошо — тоже не обходят стороной. Куда ни приедешь — всюду одно и то же. Тоска зелёная! Слава Господу, что в эту, пусть опустившуюся, в нищете своей, культуру, всё-таки можно ухнуть с головой, уйти в роль настолько, что спектакль и реальность меняются местами.
Уйти бы в роль навсегда… Особенно в эту, последнюю…
Я криво усмехнулась своему жуткому отражению. Можно даже не гримироваться: глаза опухшие, ресницы слиплись, в несвежей туши, какие-то круги, пятна… Впрочем, к моей «шикарной» внешности не стоит добавлять огрехи зеркала. И так с души воротит!
Звонок, долгий, дребезжащий, заставил меня вздрогнуть, обронив длинный столбик пепла на пол. А! Всё равно больше — некуда. Надо поспешить. Уже второй звонок, а я ещё не бралась за грим.
На репетицию не явилась: этот старый боров сначала долго не отпускал, а потом давай торопить — даже не смогла привести себя в порядок. Ну, ладненько, сейчас всё подправим. Главное, никто не видит: из гримёрной уже все ушли. Я бросила на пол погасшую сигарету и начала лихорадочно открывать баночки-коробочки. Руки заметно дрожат. Плохо. Однако придётся потерпеть до конца спектакля. Через час, правда, меня уже всю будет колотить и ломать. Но, по роли, через час, мне такое состояние и надо: дикий истерический хохот, ненависть ко всему на свете, готовность придушить любого, кто встанет на пути: Смерть уводит за собою каждого, кто оглянется на этот жуткий хохот. Нет, всё же я — великая актриса: даже ломку использую на благо спектакля. Зрители в восторге от такой «натуральности» игры. Правда, сразу же после занавеса, мне придётся, сломя голову, нестись к машине, где в бардачке ждёт… Но сейчас надо готовиться. Пока никто не нагрянул…
Не успела так подумать, как дверь за моей спиною отворилась, и на пороге возникло грозное явление в образе Герочки Петушкова, нашего режиссёра.
— Ты что, постучать не можешь?! — преувеличенно недовольно спросила я, поспешно склоняясь над баночками с гримом, чтобы не отражаться в зеркале во всей своей красе.
— Можешь не гримироваться. — Спокойно ответил он, закрывая дверь.
Я удивлённо подняла голову, глянула на него в зеркало. Герочка, вопреки моему ожиданию, негодования не излучал. Стоял, скрестив руки на тщедушной груди, надменно-спокойный, чуть выставив вперёд правую ногу в безукоризненно от утюженных брюках. Рубашка белоснежная, аж хрустит, «бабочка» топорщит «крылышки» под острым выступающим кадыком. Волосы его, обычно живописными рыжими космами рассыпающиеся по плечам, сейчас гладко зачёсаны и стянуты на затылке чёрной бархоткой. (Господи, ради кого он выпендривается?! Ради этой тупой провинции, не способной отличить Шекспира от Ширвиндта?) Худое лицо его, тщательно выбритое, аскетического типа, но с неожиданно мягкой линией рта — бесстрастно. Взгляд серых глаз из-под высоких, с изломом, бровей устремлён на моё отражение в зеркале пристально-холодно. Бр-р-р, страсти какие!..
— Что, этому сараю, именующему себя Дворцом культуры, нечем оплатить электроэнергию и спектакль отменяется? — саркастически спросила я, прикуривая новую сигарету.
— Спектакль не отменяется, — по-прежнему спокойно возразил Герочка. — Несмотря на то, что ведущая актриса не явилась на репетицию, опоздала к началу, а перед тем не ночевала в гостинице.
Мои глаза сузились в припухшие щёлочки и оттуда метнулись в режиссёра две невидимые, но ощутимые для него, колючие молнии. Я затянулась сигаретным дымом и села расслабленно, откинувшись на спинку стула, забросила ногу на ногу. Разрез сбоку вечернего платья, которое я не успела сменить, высоко открыл моё гладкое точёное бедро. Глаза Герочки жадно скользнули по нему, но тут же снова задёрнулись холодной шторкой.
— Так в чём же дело? — ленивой кошкой потянулась я, закидывая руки за голову, дабы подчеркнуть великолепие бюста. Лёгкая пелерина рукавов соскользнула на плечи, и пришлось их резко опустить: не стоит демонстрировать свои грехи.
— Просто тебе не нужно гримироваться, — усмехнувшись моей неловкой операции с рукавами, ответил Петушков. — По двум причинам. Первая: ты сейчас и без грима можешь спокойно сыграть Смерть, — я возмущённо фыркнула: без тебя знаю! — А вторая, и главная, — проигнорировал моё фырканье Герочка — я снял тебя с роли. И, вообще, по возвращении, буду поднимать вопрос о твоём несоответствии. — Он резко засунул кулаки глубоко в карманы, наклонил упрямо голову и отчаянно бросил: — Мне надоело уже всё это: твои капризы, твои замашки суперзвезды…
— Ге-ерочка! — протянула я ласково, — Ми-и-лый Ге-ероч-ка! Скажи откровенно: ты бесишься оттого, что эту ночь я провела не в твоей засратой постели, а с… — я прикусила язык. Выдавать себя сейчас не стоило. Будем надеяться, что толстая мымра-администраторша, удовольствовавшись цветами, язык не распускала.
Незачем рыжему Петушку сейчас знать, что вчера, после спектакля, ко мне в номер (ужасный номер без ванны, с серыми простынями на узенькой, расшатанной кровати, с застиранными шторами!) пришёл, собственной персоной, сам Гаршенников, режиссёр столичного театра, с а-а-агромным букетом роскошных хризантем, целовал мне руки и обещал немедля перевести в свою труппу на главные роли. А, для начала, пригласил провести с ним приятный вечер в шикарной квартире своих друзей, у которых он гостил, находясь в городишке якобы инкогнито. Но толстуха его узнала, залебезила: «Ах, Альберт Витальевич! Ах, надолго к нам?!» Пришлось букет презентовать ей, чтоб умолкла.
Ну, разве я могла упустить такой шанс?! И плевать мне было на его брюшко, лысину и жирные, как оладьи, ладони. Даже плямкающие мокрые губы стерпела на своих губах, шее, груди… Правда, чтобы легче было, выпила гораздо больше обычного и несла, наверное, невообразимую чушь. Но будущее столичной звезды (а это — гастроли не по грязным городкам и деревням, а по всей стране и за границу, где мостовую моют шампунем) — стоило всего этого.
Уснуть старый ненасытный мерин позволил мне лишь после того, как сквозь плотные жаккардовые шторы забрезжил поздний рассвет. И я проспала почти девять часов. Но не волновалась, что опоздала на репетицию: роль свою знаю досконально.
А теперь Герочка, бедный Герочка, у которого нет никаких перспектив выбиться в люди, грозит мне увольнением. Ха-ха! И еще — тысячу раз «ха!».
Но я не буду себя выдавать. Изобразила оскорблённую фурию и резко обернулась к нему, чуть не опрокинувшись вместе со стулом:
— А кого же ты поставишь на эту роль, милый мой?! Уж не Галочку ли Евтееву? То-то смотрю: последнее время всё клеится к тебе. А ты знаешь, что эта шлюшка впервые легла под руководителя драмкружка в школе для того только, чтобы получить проходную роль без слов. Вот уж, кто действительно может играть без грима… Бабу Ягу!
Петушков как-то странно усмехнулся и произнес с горечью:
— А ещё делала вид, что лучшая подруга… Ну и тварь же ты, Ирина! — вдохнул устало, — Но, знаешь, мне плевать — где, когда и с кем ты проводишь время. Плевать на твои сплетни о Галине… Терпеть я тебя больше не могу. Понимаешь? Не-мо-гу-тер-петь! — и вдруг заорал, грохнув выдернутым из кармана кулаком о косяк: — Убирайся к чёртовой матери или к своему слюнявому Гаршенникову, но чтоб ноги твоей здесь не было!
Я откровенно расхохоталась. Ну, Герочка, ну, рыбочка! Не сумел-таки сыграть свою роль…
А та стерва толстая, значит, распустила язык… Представляю: «Ах, Герман Петрович! А Ирина-то, Львовна…».
Петушков выскочил из гримерной, хлопнув дверью так, что несчастное единственное бра обиженно замигало.
Я повернулась к зеркалу. М-да-а… В одном он, всё-таки, прав, Петушков…
И приступила к гриму. Но не для роли Смерти, а… Ирины Арнаутовой — будущей ведущей актрисы столичного театра.
* * * * *
Уходила я, не скрываясь. Но никто со мной не заговаривал. Кто смущённо, кто с деланным безразличием — мужчины сторонились, пропуская, женщины старательно пялились «сквозь». Фу-ты, ну-ты! Ка-а-ал-лектив!
Задержавшись у кулисы, я выглянула на сцену. Несчастная Галочка, в чёрно-белом балахоне, трагически воздев руки, вещала деланно-загробным голосом:
— Оглянись, несчастный: за твоей спиною — Смерть!
Петушков стоял неподалеку, наблюдая игру своей новой пассии. И меня дёрнуло подстроить им хохму на прощание. Изо всех сил всколыхнув кулису так, что та пошла волнами, я произнесла на весь зальчик:
— Никогда не оглядывайся на Смерть, Роберт! Никогда!
Все замерли. Галка на сцене убито уронила руки. Герочка взвизгнул, обернулся волчком, но я, громко хохоча, убежала по тёмным коридорам с выщербленным полом, с облезлыми мутно-зелёными панелями.
Захлопнув дверцу своего «Опеля», оглянулась на подъезд. Мелкий дождь высверкивал в свете одинокого плафона, косо болтающегося на ржавом кронштейне. Из подъезда выскочил, с дикими глазами, Петушков.
— Вещи перешлёшь! — крикнула я ему. — Столица — до востребования, — и, как всегда, резко рванула с места.
Короткий предсмертный мяв зазевавшегося кота не заставил меня притормозить. Ха-ха! «Не оглядывайся на Смерть!» Ну и устроила я им хохмочку!
* * * * *
Дверь знакомой квартиры открыла какая-то хмурая тощая старуха. Смерив меня тусклыми глазками, буркнула:
— Уехали они ноныча. В столицы свои укатили, слава-те, Господи! Интелихенция, а позасирали квартиру — в два дня не уберёшься теперь…
Я медленно спустилась по широкой старинной лестнице. Постояла под козырьком подъезда, поддерживаемым с двух сторон грузными, понуро-облупленными кариатидами. Ну, что ж… А!.. В чём дело?! Поеду следом! Гаршенников, правда, сказал, что будет ждать через неделю, после гастролей. Но — какая теперь разница?! К тому же… И такое не исключено… Ну-у, нет! Не дадим забыть старым пердунам о существовании прекрасных дарований!
И, весело стуча каблучками, вприпрыжку, я спустилась по ступеням, села за руль. Документы, деньги — при себе. Бензина — полный бак и канистра… Поехали, Ирка Арнаутова! Тебя ждёт — может, даже мировая — слава!
* * * * *
Далеко позади осталась россыпь огней злополучного городка. На его окраине я остановилась у маленького кафе, грозившего уже закрыться. Наскоро перехватила какой-то вялый салат, а холодную, дурно пахнущую, котлету бросила под стол рыжему грязному коту с голодными глазами: помянуть безвременно преставившегося собрата безымянного.
Потом, сидя в машине, сделала инъекцию: пора уже, да и дорога дальняя… Переждав, когда, после эйфории, голова станет ясной, привычно резко взяла с места. Но тут же досадливо затормозила: в свете фар мелькнула полосатая палка гаишника (и где он прятался, тварь Божия?!).
Юная мордашка с тонкими, мокрыми от дождя усиками, склонилась к приоткрытому мной окошку:
— Гражданочка… Ой, извините! Вы, случайно, не Ирина Арнаутова?.. Я Вас по телевизору видел…
Я снисходительно улыбнулась:
— Вы автограф поставите, или мне свой дать?
— А можно? Только у меня ничего нет, где написать: — парнишка прямо млел от счастья видеть живую звезду!
Я потянулась к бардачку, вынула свою фотографию.
— Как Вас зовут, молодой человек? — поинтересовалась, открывая авторучку с красными чернилами.
— Саша…
— Прекрасно… Саша… — красная строчка с давно продуманными завитушками и росчерками пересекла нижний угол фотографии. — Держите, Саша, — протянула ему. Паренёк принял дар и поскорее запрятал во внутренний карман. — Можно ехать?
— Спасибо!.. Да, конечно… Только, пожалуйста, осторожней: дорога скользкая. Не успеешь оглянуться и…
— А я не буду оглядываться! — засмеявшись, я потихоньку отъехала.
Однако, через пару сотен метров, резко переключила скорость. Мокрый асфальт, сверкая в свете фар, понёсся под колёса машины.
* * * * *
У него особенный запах, у мокрого асфальта. Тем более осенью, когда ветер, с брызгами дождя приносит в машину грибной аромат отжившей своё листвы. Я люблю осень. Дождливую осень. Пусть говорят все классики и «не» о грусти. Мол, природа умирает… Это, пожалуй — единственная смерть, на которую стоит оглянуться.
Оглянуться на сверкающие тонкие нити дождя, на уносящиеся, вдоль дороги, яркие цветные пятна деревьев… На этот листок, багрово-жёлтый, брошенный ветром на лобовое стекло… Припечатался, как ладошкой махнул на прощанье и, сметённый «дворниками» — улетел умирать на обочину, или под колёса встречных машин.
Впрочем, сейчас машин нет. Ни встречных, ни обгоняющих. Мой верный «Опелёнок» одиноко летит сквозь осеннюю дождевую ночь. Я веду машину уверенно, руки свободно лежат на руле, обтянутом бархатистой палевой, как и вся обивка салона, замшей. Голова у меня — ясная, а мысли в ней — немного печальные.
Подумалось, что ведь зря я на Галку так… Она-то при чём?! Конечно, таланта ей не хватает, но играет старательно. «Смерть», естественно — не для неё, Герка, после, сам поймёт свою плюху (эту роль сыграть, кроме меня, смогла бы только юная Наташа Варламова, если бы только ей позволили пробиться). Но вот Лизочка или Машенька Галке удаются даже лучше, чем мне: тоньше, деликатней, душевней… И зачем я, для Герки, ту грязную историю наизнанку вывернула?! Обидела подругу… Сволочь ты всё-таки, Ирка, изрядная! Истинная Смерть: всё хорошее вокруг себя убиваешь. Ни души в тебе, ни сострадания.
Я грустно усмехнулась: так мне всегда мама говорит. Мама… ох, мама! Опять я давно не писала, не звонила… Ну, ничего, вот приеду в столицу — сразу новость сообщу!
А вообще, если подумать, ну что такое душа? В атеизме она вовсе не существует. В крайнем случае, как моральное качество, признаётся. В религиях — там сплошная неразбериха. Одни её считают чуть ли не вторым физическим телом человека. Другие — чем-то вроде энергетического сгустка. А у анималистов вообще чёрт те что: по их понятиям, душа есть не то, что у всякой мошки-букашки — у любого камня. Это получается: у того тусклого бра, в гримёрной, тоже своя душонка есть. Ну и скверная же она! Не лучше моей, поди, если сравнить. Свечу в меру своих способностей, а чтобы ещё и обогреть… Не хватит на всё души. Не хватит…
Нервно дёрнув ручку передач, я прибавила скорость. Цветные пятна деревьев на обочине слились в сплошную пёструю полосу. Как шали цыганок, кружащихся в пляске у одинокого костра.
Где-то, за тёмно-разноцветной полосой деревьев, справа замелькали редкие огоньки селения. Машину слегка тряхнуло, и — унёсся назад жалобный болящий скулеж. Господи! Да что, эти твари, вечно мне под колёса лезут?! То кот, то собака… Что ж, я на всех оглядываться должна? Если не насмерть — подберут потом. А нет — сколько их, таких, в огромные бесформенные кроваво-шерстяные пятна растёртых колёсами по асфальту — по всем дорогам…
Яркая, нестерпимо яркая вспышка света впереди заставила меня резко зажмуриться. Руки дрогнули на руле, машина вильнула и, распахнув глаза, я увидела несущуюся на меня, бетонную опору.
Стук, скрежет, звон…
А потом — тишина…
И, почему-то откуда-то сверху, и совершенно спокойно, я смотрю, как, будто сломанная спичка, рушится тяжёлая опора на смятую в гармошку машину, рядом с которой, вывалившись из распахнувшейся дверцы, распласталось тело в знакомом вечернем платье под откинутыми полами пальто. Высокий разрез оголил изящные стройные ноги, в отброшенной руке дотлевает и гаснет под дождём сигарета…
* * * * *
Это — смерть?…
Ну и не буду на неё оглядываться!
Сейчас нужно — дальше. Я читала где-то, а потом ещё Галка, которая чуть не умерла при операции, подтвердила, что всё — правда. Сначала — длинный-длинный туннель чёрный. А в конце — Свет. Добрый, Живой, Всепрощающий. Я могу быть спокойной: на дороге — ни души, найдут меня тут не скоро. И никто не помешает уйти к Свету навсегда, безвозвратно, как в роль, о какой мечтаешь всю жизнь.
Но туннеля почему-то не было. И Света нигде не видно. Одна сплошная абсолютная тьма. Ни звёздочки, ни проблеска. И не понять: повисла я в этой Тьме, или лечу куда-то. И это — вечно… Вечно… ВЕЧНО…
* * * * *
Иногда, в непроглядной ВЕЧНОСТИ, мелькают, как прямо к лицу поднесённые, раздавленные колесами — коты, собаки… Десятки котов и собак — жалобно-боляще мяучащих, скулящих, стонущих… Сотни птиц, разбивающихся о лобовое стекло, а на самом деле — словно о мои глаза, которые не закрыть на неощущающемся лице.
И — люди…
Сбитый левым крылом, старик — как пластиковая кукла, переворачиваясь, отлетает в сторону. А чуть поодаль, схватившись рукой за сердце, оседает на дорогу его седая спутница…
Директор школы, получивший инфаркт и умерший после «приятной» беседы с выпускницей Ириной (тогда ещё Ревской).
Мама… Мама! А ты, почему здесь?! Разве ты тоже… Я же позвонить тебе хотела… из столицы… Ма-моч-ка! Нет рук — протянуть к печально улыбающемуся всепрощающему лицу… Нет слёз — пролить их на родном плече… Не уходи, мама! Не покидай меня в этой страшной беспросветности! ма-А-МА-А-А!!!
ТЬМА. БЕСКОНЕЧНАЯ. ВЕЧНАЯ
* * * * *
Яркая, нестерпимо яркая вспышка заставила меня резко зажмуриться. Руки дрогнули на руле, машина вильнула и, распахнув глаза, я увидела несущуюся на меня, бетонную опору.
Стук, скрежет, звон…
А потом — тишина…
И — боль…
Боль невыносимая! Хруст ломающихся рёбер, треск разрывающихся тканей и органов, ощущение каждого осколка раздробленных костей… БОЛЬ!!!
Что-то не так… Что-то не…
…Яркая вспышка… опора… скрежет… хруст… треск… БОЛЬ!!!
Нет, не так! Это было не так!..
…Опять: свет — удар — БОЛЬ!..
Да, точно: всё было не так. Вернее — так, но боли не было. Ведь я погибла мгновенно. Почему же сейчас…
Неужели…
…Снова боль невыносимая пронзила всё тело, перекрывая сознание, одновременно вырывая его из ВЕЧНОСТИ ТЬМЫ.
Снова… снова… снова!..
С каждой вспышкой света сознание всё дальше отбрасывает меня в прошлое. Всё длиннее путь в машине, несущейся по мокрому шоссе, до гибели.
Вот где-то за разноцветной полосой деревьев, замелькали огоньки селения…
Сейчас тряхнёт…
Да: жалобно-болящий скулёж уносится назад. Я ещё подумала тогда: «то кот, то собака»… Но почему теперь думаю об этом со стороны?!
Опять резкая боль!.. Да что же это такое?!
…Я прибавляю скорость, и пятна деревьев сливаются в сплошную цветисто-тёмную полосу… Толчок… Скулеж… Сейчас будет вспышка… Зажмуриваюсь за мгновение до неё и быстро снова открываю глаза…
Успела увидеть белые стены, потолок и, склонившуюся надо мной, смутную фигуру. Удар боли отшвырнул сознание куда-то под этот потолок, к большой бестеневой лампе, безжалостно льющей яркий, нестерпимо яркий свет на высокий стол посреди помещения с вытянутым на нём обнажённым телом, на склонившуюся над ним, фигуру в салатовой униформе. Множество разных приборов и несколько теней около них. Я отметила всё это в мгновение и унеслась в спасительную ТЬМУ.
Наконец вспышки света и удары боли прекратились. Я получила возможность осмыслить происходящее.
Тело на столе — моё. Той Ирины Арнаутовой, что осталась когда-то у разбитой машины, с дотлевающей сигаретой в мёртвой руке. Значит, её нашли и она сейчас в реанимации? Но почему тогда всё так не похоже на описание из известной мне статьи, на рассказ Галины? Почему я — сознание — не возвращаюсь туда, где тело, а переживаю, раз за разом, момент катастрофы?! При этом — всё дальше и дальше по времени. Так и до безобразной сцены в театре дойдёт…
…Новый удар боли заставил меня рвануться из ТЬМЫ. Но опять я оказалась не в реанимационной, а за рулём машины, летящей сквозь осеннюю ночь.
* * * * *
…Сколько это повторяется? Десятки, сотни раз! Сидя за рулём машины, я уже размышляю не о том, что тревожило меня в минуты до гибели — перспектива стать мировой известностью, раскаяние по поводу Галки, Галчонка… Нет, мои мысли — совершенно иные. Пытаюсь понять: что, кто бесконечное число раз заставляет меня пронестись последние километры до гибели? Я уже знаю каждый метр пути! Даже попыталась объехать несчастную собаку, но она всё равно попала под другое колесо. А от вспышки фар встречной машины, на такой же бешеной скорости пронёсшейся мимо места аварии, хоть и прикрывалась ладонью, щитком — всё равно, гибель была неминуема. Наконец мне стало ясно, что сопротивляться этому — бессмысленно. Раз я погибла, значит — должна погибнуть. Даже если эти салатовые тени, копошащиеся у тела на столе, вернут его к жизни — всё равно погибну в несущейся по мокрому шоссе машине.
Но тогда зачем, к чему это мучительное, невыносимо долгое возвращение?!
Наверное, чтобы узнать, — надо ожить. Нужно выдержать удар боли там, в реанимации. Хоть на мгновение, взглянуть в лицо своего истязателя, который, видя, что попытки бессмысленны, по-прежнему продолжает издеваться над трупом. И я — сознание мечусь: то за руль, то под потолок белого помещения. То — врываюсь в бьющееся конвульсивно, обнажённое, стройное, ставшее уже ненавистно-чужим, тело, получая всё новые и новые удары боли, выскакиваю из него, не выдержав, чтобы спрятаться в ужасную, спасительную теперь, ТЬМУ, где даже кошмарные видения больше не мелькают: происходящее сейчас со мной — в тысячу раз кошмарней.
О, как я ненавижу эту зловещую фигуру, лица которой не могу разглядеть сверху: он всегда склонён над телом, манипулирует какими-то инструментами, приспособлениями. За что он меня так мучает?! О, Господи, опять! Ну, ты, тварь, допросишься! Пересилю боль, не умчусь из этого тела, а заставлю его руки, исколотые руки вцепиться в твою толстую короткую шею мёртвой хваткой.
Да — МЁРТВОЙ!
Потому что потом я уйду, и получится — тебя будет душить труп. Труп Ирины Арнаутовой, последняя роль которой — Смерть!
* * * * *
Не удалось!.. Пальцы судорожно хватали воздух у самого горла отпрянувшего Мучителя. Лишь длинные когти с облезшим лаком, оставили пару багровых царапин, которые ОН потирал, в явной растерянности.
Я взлетела под потолок. Руки безжизненно опали. После короткого замешательства, все присутствующие засуетились. Кто-то смазывал Главному Мучителю царапины, кто-то ставил капельницу к телу на столе, накрыл его простынёй. Другие вернулись к приборам.
Наконец, все ушли из помещения. Похоже, у меня — передышка.
* * * * *
Я вернулась во ТЬМУ и вдруг увидела мамино печальное лицо. Рванулась к ней, но она покачала отрицательно головой, указала куда-то рукой и исчезла.
Я отметила в том направлении далёкий-далёкий, как прокол иголкой в чёрной бумаге, свет. И поняла: это — Свет. Живой, Всепрощающий…
Но как к нему пробиться, если я зависла здесь, во ТЬМЕ, а те, в реанимации — и не возвращают, и не отпускают…
С тоскливым смирением наблюдала я за крохотной звёздочкой, пока не показалось: летят от неё ко мне невероятно тоненькие лучики. Я затрепетала. Лучики приближались неравномерно. И каждый, подлетев ближе, оставлял перед моим взором мгновенную картинку, прежде чем раствориться в ТЬМЕ (или вернуться к Пославшему).
Я жадно всматривалась в эти картинки, сменяющиеся в мгновение ока. Это было ЗНАНИЕ. Это был путь к Спасению. Последний лучик принес НАДЕЖДУ.
Вспыхнув ярче, Свет исчез. И бесконечная тоска неприкаянности — тоже исчезла. Теперь я спокойно ожидала, когда мой Мучитель заставит меня снова рвануться из ВЕЧНОСТИ.
Я ЗНАЛА, что будет дальше!
* * * * *
Надежда, подаренная последним лучом, помогла выдержать удар боли, или она действительно стала слабой? Я открыла глаза, но нестерпимо яркий свет лампы отшвырнул меня опять в прошлое, в момент катастрофы. Несколько раз это повторялось, прежде чем я, пересилив боль во всем теле, не открывая глаз, шепнула спёкшимися губами нелепое, кажется, в такой ситуации:
— Очки…
— Что?! Повтори! — глуховатый голос громом ударил по отвыкшим от звука перепонкам, и меня чуть снова не унесло в небытие. Но луч НАДЕЖДЫ удержал. И, как можно отчётливее, я повторила:
— Ярко… очки… — силы иссякли, и моё сознание рванулось из тела, хоть немного передохнуть, повиснув над лампой, начавшей медленно гаснуть. Человек в зеленом торопливо, но уверенно надевал на лицо меня-лежащей тёмные, плотно прилегающие, очки. Затем он произвел какие-то манипуляции с приборами, и я поняла: пора возвращаться. Теперь — надолго. Настолько, чтобы успеть выполнить всё предназначенное полученным ЗНАНИЕМ.
* * * * *
Сквозь тёмные стекла очков лицо склонившегося надо мной человека в маске, видится смутным пятном с блёстками капель пота. Чёрные бездонные глаза сверлят меня насторожённо-внимательно.
— Так — хорошо? Теперь — не уйдёшь? — спрашивает он.
— Постараюсь, — шепчу я. — Больно… очень… боль… — и, с удивлением, замечаю, что боли больше нет. Она ушла из тела. Осталось только неприятное ощущение ненормальности положения разбитых органов, сломанных и раздробленных костей. Но сообщать об этом не собираюсь. Напротив, снова, как бы через силу, повторяю: — Больно!
— Потерпи, сейчас будет легче.
Приятное тепло разлилось, очень знакомо, по руке и… остановилось… Но было лень разбираться в этих нюансах, и я провалилась в звенящую пустоту сна.
* * * * *
Это действительно, был сон. Мне снилась дорога. Моя последняя дорога, каждый метр которой я знаю до мельчайшей трещины в асфальте. Жёлто-багряный листок прилип к ветровому стеклу — как ладошкой махнул на прощание — и, сметённый «дворниками», улетел умирать на обочину, или под колёса встречных машин. Но машин нет. Ни встречных, ни обгоняющих. Мой верный «Опелёнок» одиноко летит сквозь осеннюю дождливую ночь. Высверкивают в свете фар тонкие нити дождя, проносятся по обочинам яркие пятна деревьев. Где-то справа мелькают огоньки селения. Я опускаю руку на рычаг и притормаживаю: мне хочется лучше увидеть Осень. Мою последнюю осень. Правая дверца машины распахивается и в салон влезает огромная лохматая собака. Брызги дождя, с прелым запахом умирающих листьев, сверкают на её густой шерсти. Собака радостно смотрит на меня, благодарная, что я не задавила её, лезет к лицу, навалившись всей тяжестью на грудь, облизывает мокрым шершавым языком… Я, счастливо хохоча, треплю её за уши, пытаюсь увернуться от её ласки и… открываю глаза.
* * * * *
Тяжесть не исчезла: мою грудь стягивает жёсткий корсет гипсовой повязки. Лицо тоже осталось мокрым: его обтирают смоченной марлевой салфеткой. К левой моей руке подключена капельница. Я встречаюсь с взглядом тревожно-внимательных серых глаз. Молодой человек вздрагивает и, быстро закончив примитивное умывание, отходит. Неужели я так изуродована, что испугала его?!
Долгое время меня никто не беспокоит и, от нечего делать, я изучаю обстановку. Всё это мне уже знакомо со времён оживления. Но то был «вид сверху». Теперь же я лежу на специальной кровати с бортиками, под той же большой бестеневой лампой, укрытая тёплым шерстяным одеялом в бежевом пододеяльнике.
Поверх гипсового корсета на мне надета сорочка из мягкой фланели, с длинными рукавами, того же бежевого цвета, с розовыми кружевами у ворота. Это меня очень удивляет: что за больница, такая шикарная?! А уж электроники всякой здесь… Вдоль стен — места свободного нет! И от многих приборов тянутся к кровати провода, но где крепятся датчики, я не ощущаю. Как не ощущаю ни боли, ни тепла одеяла. Лишь тяжёлое неудобство корсета и остатки влаги на лице. Ещё меня гнетёт какое-то тревожное ожидание. Вскоре понимаю, что жду вспышки света, которая отшвырнёт сознание опять в ТЬМУ, или за руль «Опеля». Но в помещении царит зеленоватый полумрак: три широких окна занавешены тяжёлыми шелковыми шторами, слабо мерцают голубым и зелёным экраны приборов. Только сзади, из-за изголовья кровати, льётся мягкий жёлтый свет настольной лампы. Там, насколько я помню, стоит письменный стол, столик для инструментов, застеклённый медицинский шкаф и, похоже, сейф. За окнами — день. Наверное, сильная облачность: изредка на шторах появляются чёткие тени решёток с затейливым узором и более смутно — тени качающихся деревьев. Листьев на ветвях почти нет. Сколько же времени я здесь нахожусь?
* * * * *
Сколько времени прошло? Оно для меня словно перестало существовать. Я то проваливаюсь в небытие, чем-то похожее на ТЬМУ, но это — не ТЬМА: она мне слишком хорошо знакома. То сплю, то вновь бодрствую, теряя связь с реальностью: когда бы ни открыла глаза — тот же зелёный полумрак, тот же свет жёлтый из-за изголовья.
Полного покоя, правда, нет. Временами кто-то из обслуги делает мне какие-то уколы, меняют капельницу. Однажды я очнулась у кого-то на руках: сменяли постельное бельё, и на мне была такая же, но свежая, сорочка.
Часто осматривает доктор. Это — всё тот же мой Главный Мучитель. Ненависть моя к нему не прошла и после оживления. А он словно и не пытается изменить моё мнение: его осмотры для меня — пытка, не меньше реанимации. Но уже не в физическом, а в моральном плане. Грубость, жёсткость, бесцеремонность до полнейшей бестактности… Обращается со мной, как с предметом.
Не понимаю: как при таком враче может процветать эта клиника?! Он же всю клиентуру отпугнёт одним своим видом!
Теперь я его уже хорошо изучила. Невысокий, коренастый, с непропорциально длинными руками. Лицо жёсткое, крупный пористый нос выдаётся, взгляд пристально-сверлящий из-под низких широких бровей. Губы твёрдые, сжатые плотно, а когда задумывается, вытягиваются и складываются в трубочку — рот становится похож на клоаку ощипанной курицы. Длинноватая, чёрная с проседью, шевелюра тщательно маскирует небольшую плешь на макушке. В медицинской шапочке ещё смотрится импозантно, но без неё — кошмар! Зовут его Довгий Георгий Данилович. Меня смешит это сочетание: Довгий-коротышка.
Остальные четверо при нём (и при мне сейчас) — и ассистенты, и операторы, и медсёстры (впрочем, это, кажется, называется «медбрат»), и нянечки. Без различия. Каждый выполняет любую работу, от настройки аппаратуры до мытья пола и вытирания пыли. Кроме самого Довгого, естественно.
При этом никто со мной не заговаривает (я, правда, и не стремлюсь к общению), смотрят на меня не как на красивую, страдающую женщину, а как на вещь. Притом, вещь, чем-то их пугающую. Это, конечно, задевает: такое отношение мужчин ко мне — непривычно. Ладно, я сама знаю о себе, что я — временно оживший труп. Но они-то… Реанимировали, вернули к жизни, поддерживают эту жизнь… В чём же дело?! Хоть бы один взгляд сочувствующий, вопрос пустячный. Ни-ни!
Общается со мной, опять же, только доктор. И то — своеобразно: гипноз применяет. В первый раз я очень удивилась, когда он уселся передо мной, начал сверлить своими колючками бездонно-чёрными и требовать, чтобы спала. Спросила — зачем? Но он не отреагировал, продолжал своё. Подумала, подумала и закрыла глаза, словно в самом деле в сон погрузилась. Тогда он начал задавать вопросы. Обычные анкетные данные. Разве без гипноза это нельзя узнать?! Смешно! Но отвечала. Медленно, спокойно. Как в роли Дуньки-дурочки: говоришь так, будто любуешься каждым словом и удивляешься самому его звучанию.
Минут через десять доктор велел мне просыпаться. Но, полежав с закрытыми глазами, я и в самом деле спать захотела, буркнула: «еще чего!» Он почему-то взбеленился и как рявкнет:
— Открой глаза!
Ну, открыла, посмотрела невинно-испуганно.
— О чём ты сейчас говорила? — спросил он таким тоном, что не ответишь — разорвёт.
— Спать хочу, — вяло отозвалась я, — что и кому я должна говорить? Меня никто ни о чём не спрашивает.
Потом он ещё несколько раз гипноз применял (без этого — и слова не скажет). Послушно «засыпала» и отвечала на вопросы. Не понимаю: ведь он врач! Как же не замечает, что я не поддаюсь гипнозу?! Или собственное величие вообще затмило ему мозги?
Спрашивает меня о разном. И о детстве, и о родителях, и о том, как попала в аварию. Когда я сказала о смерти мамы, Довгий опять почему-то взбесился, разорался:
— Ты не знаешь этого! Ты НЕ МОЖЕШЬ этого знать! — кричал он. — Кто тебе сообщил?!
— Она сама, — удивилась я. — Мы с ней встретились, когда я была мёртвой…
Доктор так оторопел, что прервал «гипноз».
Потом снова и снова возвращался к этому вопросу в «беседах». Но что я могла добавить? Рассказала о ТЬМЕ, о видениях в ней. Только о лучиках, принёсших мне ЗНАНИЕ от Света, ничего не стала говорить.
— Невероятно! — бурчал Довгий. — Это что-то новое.
— Да, — поддержала я, открывая глаза, — мне тоже, при жизни, рассказывали совсем иначе.
— При жизни?! — он до такой степени удивился этим словам, что не сразу отреагировал на мой взгляд. Но потом, как обычно, рявкнул своё: — Спать! — и продолжал спрашивать.
Рассказывала я всё. О скандале в театре, правда, не хотелось вспоминать. Но, подумав, выложила и это. Чтобы, раз уж он не замечает бездействия гипноза, хотя бы не начал опять рявкать. Больно надо ещё это терпеть! В последний раз на меня так орал директор школы.
В десятом классе я сыграла, на Новогоднем вечере, роль проститутки. Он, болван, не понял, что перед ним — будущая знаменитая актриса. Вызвал к себе в кабинет и та-а-акое устроил…
А я молчать не умела. К тому времени уже десятки ролей знала наизусть. И сыграла для него одну из них, подходящую к случаю. Самой же и «скорую» пришлось вызывать. А через неделю он умер…
Сейчас же, играя сомнамбулу, пререкаться не могу: по роли не полагается. Иначе — что я за актриса? Поэтому так болезненно переношу окрики Довгого.
Вообще, не перестаю удивляться: что за врач такой?! Никакого сострадания к больному! Обезболивание прекратили очень быстро. Я сразу не поняла, в чём дело: боли по-прежнему не чувствую. И вдруг… Наркотик как-то всё скрадывал… Очень необычное и неприятное ощущение каждой клеточки тела, его повреждений… Пожаловалась на ужасное состояние. Но этот, с позволения сказать, «врач», только зыркнул и бросил презрительно:
— Наркоманка… На руках живого места нет! Используй старые запасы — их в тебе… (применил «сверхинтеллектуальное» выражение).
* * * * *
На какое-то время Довгий оставил меня в покое. А потом вдруг один из ассистентов вкатил такую мощную дозу, что я «выключилась» моментально и надолго. Проснулась в машине, когда меня вытаскивали на носилках. Куда возили — так и не узнала. Но зато увидела, что здание, в которое мы вернулись, совсем не больница, а пристройка к большому жилому дому. Вроде магазина.
Была глубокая ночь: темно, фонари… В доме лишь три-четыре окна светились. А на лицо мне падали редкие, очень крупные, медленные снежинки. И почему-то не таяли: я их ещё долго ощущала на лбу, на щеках. Под ногами молодых людей, несущих носилки, мягко поскрипывал снег.
Уже зима… Сколько же времени прошло?..
Гипс с меня сняли. Осталась лишь тугая повязка на груди. При этом я, уже привычно, ощущаю всё ту же разбитость органов, всё те же, абсолютно не сросшиеся, переломы и осколки раздробленных костей. Боли же по-прежнему нет.
Вообще-то, всё правильно. Память медленно, но приносит мне моё ЗНАНИЕ: мёртвое тело боли ощущать не может. Не может оно и излечиться. Оно лишь живёт какой-то примитивной жизнью, необходимой для существования в нём сознания. Особенно, когда у этого сознания ТАКАЯ цель. Сейчас я не помню, в чём эта цель заключается, но уверена, что, по мере надобности, ЗНАНИЕ будет раскрываться для меня постепенно, как приносили его лучики в ТЬМЕ.
* * * * *
Довгий куда-то уезжает. Я это поняла из того, что он даёт множество указаний остающейся четвёрке относительно меня. При этом хоть и находятся со мной в одном помещении, говорят обо мне, как о предмете. Так какая-нибудь мещаночка, приобретя дорогую хрустальную вазу, уходит на работу и наставляет детишек, как себя вести, чтобы, упаси Господи, вазу эту не ухайдохали.
Ладно, я и это стерпела. В конце концов, при мне мой лучик НАДЕЖДЫ. Это он помогает пересилить все страдания, в основном — душевные, так как физических не ощущаю.
Но, оказывается, физические страдания переносить гораздо легче. Вот к какому интересному выводу я пришла.
Ну, в самом деле, если подумать, человек может терпеть довольно долго и очень сильную боль. Каждый по-своему: кто-то годами, а кто-то — всего несколько минут. Если страдания физические достигают предела возможностей, он теряет сознание, или вовсе умирает, освобождаясь от этих страданий на время, или навсегда.
Боль душевная тоже имеет свой порог. Но за этим порогом — потеря разума, смерть личности. Сойдя с ума, человек избавляется от непереносимой боли душевной. Мир для него теперь — иной. С иными критериями, со своей моралью. Он обживается в этом мире, словно в другом измерении. Но для окружающих, знавших его прежде, это — уже совсем иная личность. Впрочем, за сумасшедшими право на личность в нашем обществе не признается.
Я сейчас нахожусь на своей грани. Постоянно помнить, что ты — труп… И, одновременно — каждое мгновение жизни до гибели и после неё… Вдобавок ко всему этому — нестандартное поведение доктора и его ассистентов…
С усмешкой вспоминаю о мечте уйти в роль навсегда. Я играла Смерть и была непрочь остаться в этой роли. Сейчас я играю живую Ирину в роли Смерти. Звучит абсурдно. Но сон во сне — не абсурд. И актер, играющий актера, исполняющего роль — вещь вполне заурядная.
И в то же время, играть эту роль невероятно трудно. Ещё один абсурд? Нет. Просто, живая Ирина — она вся должна быть в контексте. Как короля делает свита, так и она была создана своим окружением, образом жизни. Богема накладывает отпечаток на интеллигентную личность.
Так получилось, что при жизни я обладала прекрасным здоровьем, несчастных случаев со мной не случалось. И, несмотря на талант перевоплощения, даже вообразить себе не могу, как именно я, а не моя героиня, могу вести себя в данной ситуации: изолированная от привычного общества, страдающая… Даже со страданиями вышла накладка: всё не так, всё — иначе…
К тому же, пережитое с момента гибели, почти начисто стёрло с меня — сознания тот налёт богемности, которым любила щегольнуть актриса-прима. И чем я стала? Сгустком интеллекта с примесью философии?.. Интеллекта, получившего актерское образование, помнящего о собственном таланте…
Сохранился ли талант после того, как была сметена шелуха «свиты»? Надеюсь. Иначе ведь было бы бессмысленно затевать ТАКУЮ игру. Прежде мне и в голову бы не пришло впадать в философствования: всегда на виду, всегда в окружении друзей, приятелей, поклонников. И тогда мне не было нужды играть роль Ирины. Нет, я жила той жизнью, она нравилась мне и никогда не тяготила. Как, например, Галку: та время от времени, прячется от общества, чтобы, как объясняла, «хоть немного побыть самой собой». Я в подобном никогда не нуждалась. И теперь я — вряд ли «сама собой». Поэтому и — не продолжаю жизнь Ирины, а исполняю её роль.
Опять же: Ирина живая, как бы блестяще ни сыграла Смерть, на самом деле увести за собою всякого, оглянувшегося на её дикий хохот, не могла. Могла убить, доведя до инфаркта, сбить машиной и — не оглянуться, пронестись мимо. Но — не УВЕСТИ.
Я же — могу. Постоянно помню, что, сколько бы ни продолжилось это моё оживление, всё равно погибну в летящей по мокрому шоссе, машине. Представляю, как буду хохотать, когда это произойдёт! Ведь, действительно, нелепо и смешно: погибнуть, чтобы, ожив, погибнуть. И не завидую тому, кто окажется в этот момент рядом со мной, кто оглянется на мой хохот.
Но когда это произойдёт — не имею ни малейшего понятия. Память прячет в своих глубинах подаренное Светом ЗНАНИЕ. И уже начинают одолевать сомнения: а было ли — ТЬМА, Свет, лучи, летящие сквозь непроглядное НИЧТО… Может, всё это — бред повреждённого мозга, УЖЕ безумие, а не его грань, как я считаю? Как проверить? Пожалуй, лучшим подтверждением была бы вспышка света. Если повторится всё, я опять окажусь за рулем «Опеля», несущегося сквозь дождь — это не бред. А нет — что ж, тогда придётся привыкать к новой реальности, в которую меня занесло сумасшествие. Только одна проблема: как такую вспышку устроить. Хорошо, если бы кто-то включил лампу, нависающую над моей кроватью… Да, как же… дождёшься! Довгий это отдельным пунктом, в наставлениях молодому поколению, выделил: ни в коему разе!
Встать, самой включить, когда никого не будет? Хорошенькое предложение… Грудная клетка смята, позвоночник сломан, правое бедро — тоже, да так, что осколки ощущаются от паха до колена…
Встать… Остается только горестно вздох… Что сделать?! Боже мой! Я вдруг, с ужасающей отчетливостью, осознала, что всё это время — НЕ ДЫШУ!.. Как я живу-то, Господи?!
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.