18+
Наизнанку

Объем: 434 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Предисловие к книге «Наизнанку»

Эта книга — не история конкретных людей. Любые совпадения имён, событий или судеб случайны — всего лишь игра света в калейдоскопе жизней. Любые совпадения — не более чем подтверждение удивительного парадокса: будучи уникальными, мы повторяем друг друга в главном. Мы все — клетки одного организма под названием человечество, капли одного океана переживаний. Мои истории — это ваши истории, просто рассказанные другим голосом. Они о том, как боль превращается в мудрость, страх, встреченный лицом к лицу — в силу, а обыденность — в откровение. Мы все носим в себе тысячи жизней. Эта книга — лишь одна из них, сотканная из лучей света и густых, непроглядных теней, что живут в сердце каждого. Здесь нет конкретных лиц — лишь размытые отражения. Как в капле дождя, которая, падая, становится океаном.

Наши радости, потери, надежды и страхи удивительно похожи — именно это делает каждый рассказ в чьей-то душе узнаваемым.

Но я бесконечно благодарна тем, кто невольно стал прототипом этих строк. Ваши жизни, словно невидимые чернила, проступили сквозь строки, напоминая: искусство всегда коллективно — мы лишь записываем то, что подсказывает нам жизнь.

Спасибо вам — за ваши улыбки, слёзы, фразы, брошенные мимоходом, за те моменты, что сложились в мозаику этой книги, которую вы сейчас держите в руках.

Отдельное спасибо тем, кто поддерживал меня на творческом пути: за терпение, честные оценки и веру даже тогда, когда её не было у меня самой. Тем, кто шёл рядом в моменты творческих сомнений — низкий поклон. Ваша поддержка была тем маяком, что не давал потерять суть среди слов. Тем, кто был рядом в моменты, когда рука замирала над пустым листом — ваша вера согревала эти строки.

И, конечно, маме. Которая научила меня самому важному: что правда всегда где-то посередине — между сказанным и утаённым, между памятью и вымыслом. Той, что научила меня чувствовать жизнь — без прикрас, но с бесконечной любовью. Эта книга — тоже её. Она показала: истинная красота — в смелости быть уязвимым, в простоте сложного, в мудрости искреннего.

Эта книга вывернута «наизнанку», потому что только так можно увидеть — под всеми нашими масками, ролями и панцирями бьётся одно и то же, хрупкое и вечное, человеческое сердце.

Пусть эти страницы станут для вас не просто чтением. Пусть они станут встречей. Встречей с той частью себя, которую мы так тщательно прячем ото всех, даже от самих себя. С тем незримым, что связывает нас всех.

С благодарностью, Автор: Светлана Светлая.

НАИЗНАНКУ

***

— «38 лет».

Цифра мелькнула в сознании, как дата на забытой могиле.

— «Неужели уже?»

Холод металла проникает под кожу, будто тысячи ледяных игл впиваются в незащищённое тело. Я пытаюсь фокусироваться на потолке — белом, стерильном, испещрённом паутиной мелких трещин. Они расходятся причудливыми узорами, то ли крылья ангелов, то ли щупальца теней прошлого, которые я безропотно таскала за собой все эти годы.

— «Как давно я не смотрела вверх?», — пронеслось в голове.

Запах антисептика режет ноздри. Он смешивается с чем-то сладковатым и приторным — может, это духи медсестры? Или это аромат моего собственного страха?

Где-то с навязчивой регулярностью капает вода. Метроном отсчитывая последние секунды до небытия…

— Тик. Тик. Тик.

— Как, чёрт возьми, я сюда попала? — пытаюсь я ухватить тонкую, ускользающую нить сознания.

— Что привело меня на этот холодный операционный стол? — лихорадочно ищу ответ в затянутых пеленой забытья обрывках памяти.

— Как я довела себя до такого жалкого состояния?

Память выдаёт бессвязные фрагменты: бесконечные очереди в поликлиниках, лица врачей, их быстрые и осторожные взгляды, словно у птиц. «Вы абсолютно здоровы… Анализы в норме… Это нервное…». А потом — резкая смена пластинки: «Мы должны прооперировать… Срочно…».

И вот я лежу здесь, на этом столе.

Голоса за дверью вырывают меня из тяжёлого полусна:

— Я не начну, пока не будет наркоза минимум на пять часов! — мужской баритон, твёрдый и отточенный, как скальпель. Это Лев Валерьянович, мой хирург. Все в больнице шепчутся, что он лучший в городе.

«Говорят, у него «золотые руки», — автоматически проносится в голове. «Говорят, он воскрешает тех, от кого уже отказались другие». Но сейчас в его голосе нет ничего золотого — только стальная решимость.

— Вы что, хотите, чтобы она очнулась прямо у меня на столе?

Тишина, последовавшая за этим вопросом, густая, тяжёлая.

Потом робкий голос ассистента:

— Может, перенесём на завтра?

— Нет.

Одно-единственное слово, но в нём — вес гранита.

— Она и так чудом дожила до сегодняшнего утра. Если упустим момент…

— «Чудом», — эхом отозвалось во мне, и этот отголосок горче любого признания. «Значит, я уже на самом краю?»

Дверь в операционную приоткрылась. Входит сам Лев Валерьянович.

Его лицо — идеальная маска профессионального спокойствия, но в уголках глаз читается глубокая усталость.

Не та, что приходит после одной бессонной ночи, а другая — будто он годами несёт на своих плечах неподъёмный груз чужих смертей и чужих надежд.

— Милая, придётся немного подождать. Всё под контролем, — его голос звучит ровно, почти отечески.

Он кладёт свою руку мне на плечо. Его пальцы оказываются на удивление тёплыми. «Как странно — тепло в этом холоде», — мелькает у меня мысль.

Он так же быстро выходит, но за тонкой стеной, разделяющей операционную и предоперационную, я отчётливо слышу каждый звук, каждое слово.

— У нас просто нет такого количества наркоза. Можем запросить в главном отделении, но это займёт время, — голос анестезиолога, Аркадия Петровича, ровный, но с явственным подтекстом, будто он уже тысячу раз объяснял это.

— Лев Валерьянович, вы же прекрасно знаете, как у нас с лимитами. Квоты — это не моя личная прихоть.

Тишина. И потом — глухой, сдержанный удар кулаком по металлическому столику.

— Аркадий Петрович, давайте без этого бюрократического бреда…

Голос хирурга стал тише, но в нём звучала ядовитая вежливость, от которой по моей спине пробежали мурашки.

Анестезиолог, наконец, отрывается от мониторов. В его взгляде — усталое раздражение.

— Я не Бог, Лев Валерьянович, чтобы материализовывать фентанил из воздуха. Заявку уже отправили. Ждём ответа.

— Операция состоится! Сегодня! — взрывной баритон Льва Валерьяновича вновь разрезает тишину.

— А сейчас — палата номер восемь. Больная Зацепина, плановая операция. Удаление камней из почек. Больная уже подготовлена и ждёт. Соседний стол свободен. Приступаем.

— А нашу больную отправляем обратно в палату? — спрашивает медсестра, слегка кивая в мою сторону.

— Ни в коем случае, — отвечает Лев Валерьянович, и его голос снова приглушается, но я всё равно уловила каждое слово:

— Психологически она уже полностью настроена на операцию. Вы представляете, что с ней будет, если её сейчас отправят назад в палату? Не факт, что она сможет морально вернуться сюда во второй раз.

— «Не сможет вернуться», — снова эхом отозвалось во мне, и на этот раз эти слова прозвучали как окончательный приговор.

***

Операционная внезапно ожила, нарушив гнетущую атмосферу ожидания. Дверь распахнулась, и на каталке, плавно скользящей по холодному кафельному полу, привезли другую пациентку. Медсёстры, чьи движения были отточены до автоматизма, без лишних слов и суеты переложили её на соседний стол.

Я лежала неподвижно, уставившись в ослепительно белый потолок, который слепил глаза своей стерильной, бездушной чистотой.

Холод. Пронизывающий, исходящий от металлического стола и проникающий глубоко внутрь, до самых костей. Ожидание, растянувшееся в липкую, бесконечную паузу. И страх — чёрный, плотный, спрессованный в тугой, болезненный комок под самыми рёбрами, мешающий сделать полноценный вдох.

А рядом, в каких-то считанных метрах, разворачивается другая жизнь, другая человеческая драма, решаемая холодным скальпелем.

— Глубже! — резко, почти рубяще, бросил Лев Валерьянович, уже склонившись над соседним столом. Его голос, обычно ровный и спокойный, сейчас был до предела напряжён и сконцентрирован.

— Кровит, — прозвучал более молодой, явно встревоженный голос ассистента.

— Не мешайте, дайте обзор! — парировал хирург, не отрываясь от работы.

Воздух наполнился металлическим лязгом инструментов, тихим, монотонным гулом аппаратуры и прерывистым, чуть слышным дыханием ассистента.

Я не хотела смотреть, не хотела видеть, но не могла отвести глаз. Моё периферийное зрение уловило тонкую, алую полоску крови — неестественно, тревожно яркой под лампами — которая медленно стекала по бледной, почти восковой коже женщины.

— Зажим! Быстрее! — снова прозвучал голос Льва Валерьяновича. Он работал стремительно, почти яростно, но каждое его движение было выверено до миллиметра, его пальцы двигались с холодной, безжалостной точностью.

— Лев Валерьянович, давление падает! — тревожно, уже громче, бросил анестезиолог.

— Я вижу! — сквозь стиснутые зубы отвечает хирург.

— Адреналин! Срочно!

Слышится быстрое шуршание вскрываемой упаковки, звяканье стеклянной ампулы.

— Введите!

И наступает тишина. Глубокая, звенящая, напряжённая. Две секунды. Три.

Сердце в моей груди замерло, будто в ожидании приговора и для себя самой.

— …Пошла, — наконец произносит анестезиолог, и в его голосе слышится слабое, сдержанное облегчение.

Следом — общий, негромкий, но очень ощутимый выдох, который вырывается, кажется, у всех присутствующих в операционной.

— Продолжаем, — голос Льва Валерьяновича снова стал собранным и твёрдым.

Я зажмурилась, пытаясь спрятаться от происходящего, но звуки с новой силой врезаются в моё сознание, становясь ещё более чёткими и пугающими:

Хлюпающий, влажный звук разрезаемых тканей.

Чей-то приглушённый шёпот: «Господи, да сколько же их там…»

Лёгкий, но отчётливый стук, будто мелкие камушки, брошенные в металлический лоток. — «Это камень?»

Потом ещё один. И ещё…

Каждый такой звук — как удар молотка, вбивающий меня в этот операционный стол, пригвождающий к нему.

— Наложу швы.

Голос Льва Валерьяновича прозвучал устало, но с отчётливым оттенком удовлетворения от хорошо сделанной, сложной работы.

— Всё. Готово.

Тихий, финальный щелчок — выключение главного хирургического аппарата. Спектакль окончен. Занавес.

***

А я всё так же лежала на своём операционном столе, в том же самом теле, с которым пришла в этот мир много лет назад. Нагая. Вся нараспашку, абсолютно беззащитная и уязвимая. Спина выгнута неестественной, болезненной дугой над жёстким валиком. Боль уже не острая — она стала фоновой, неотъемлемой частью меня, как старый, давний шрам. Руки и ноги раскинуты в стороны и пристёгнуты широкими, грубыми кожаными ремнями.

— «Как Христос на кресте», — мелькает в голове короткая, измождённая мысль.

Но тут же приходит другая, более точная и горькая:

— «Нет, скорее как бабочка в коллекции — аккуратно расправленная, обездвиженная, готовая для чужого, бесстрастного, изучающего взгляда.»

Холод. Он везде. Он впитывается в самые кости, замедляет ток крови, замораживает мысли. Дрожь. Сначала — мелкая, едва заметная, как вибрация натянутой до предела струны. Потом — сильнее, неконтролируемей. Тело начинает биться о холодный стол в ритмичных, судорожных конвульсиях, зубы выстукивают частую, беспорядочную дробь.

— «Это просто страх? Или оно, моё тело, уже окончательно отказывается слушаться? Начинает отделяться?»

Где-то из самой глубины сознания, сквозь толщу накатившего страха, едва пробивается слабый, но настойчивый голос разума:

— «Расслабься…»

Но как? Как расслабиться, когда каждое мышечное волокно сжато в тугую, болезненную пружину? Я пытаюсь представить море. Тёплый песок под босыми ногами. Солнце, которое ласково греет кожу, а не слепит, как эти безжалостные операционные лампы.

Но воображение, предательски, выдаёт только стерильную, давящую белизну стен, едкий, тошнотворный запах антисептика, смешанный с чем-то более зловещим, металлическим, и всепоглощающее ощущение, что я уже здесь, в этой комнате, наполовину не принадлежу себе.

— «Успокойся,» — настойчивее шепчет сознание. — «Никто на тебя не смотрит. Никому нет до тебя дела в эту минуту. Ты — просто деталь в их рабочем дне. Как скальпель. Как лампа. Инструмент, который нужно починить.»

Где-то там, за границей этого слепящего света, за гранью надвигающегося наркоза, должно быть что-то ещё. Что-то, ради чего стоит отпустить это измученное, усталое тело…

И постепенно, очень медленно, почти нехотя, дрожь стихает. Мышцы, измотанные до предела, наконец, подчинились, обмякли.

Страх начал растворяться, как кусок сахара в стакане воды. На смену ему приходит апатия — тяжёлая, густая, сладковато-тошная, как сироп.

— «А если я не проснусь?»

Удивительно, но эта мысль не вызвала новой волны паники. Наоборот — пробудила странное, почти отстранённое любопытство, как будто речь идёт не обо мне, а о каком-нибудь литературном персонаже из давно прочитанной книги.

И вдруг, с кристальной, пронзительной ясностью, стало понятно: жизнь — лишь одна из возможных, самых сложных и красивых игр. Деньги, карьера, вещи — просто яркие, блестящие фантики. Они горят эффектно, ослепительно, но их пепел уносит самым первым, лёгким ветром. Боль, стыд, старые обиды — и они оказываются иллюзией, мишурой. Как театральные декорации, которые громко и пыльно рушатся сразу после финального акта.

Всё исчезает. Всё тает. Всё рассеивается, как утренний туман… туман…

Вопрос, острый как лезвие, вонзается в самое сердце сознания:

— Как я попала сюда? Что привело меня на этот стол?

Ответ приходит сам, холодный и безжалостный в своей простоте:

— Моё доведённое до предела, физическое состояние.

***

В последние месяцы я стала собственной тенью.

Бледная, почти прозрачная кожа, сквозь которую отчётливо проступают синие, извилистые реки вен. Глаза — потухшие, будто кто-то выключил в них свет изнутри. Тело — живой скелет, обтянутый тонким, сухим пергаментом. Каждый шаг давался с невероятным трудном, будто ноги налиты тяжёлым свинцом.

Тело ослабло и совершенно не подчинялось мне. Но самое страшное — я даже не могла вспомнить, когда именно это началось.

Сначала — просто отсутствие аппетита. Потом — постоянная тошнота при одном только виде и запахе еды. Твёрдая пища стала казаться песком, жидкая — разъедающим ядом.

А потом — вес. Он уходил стремительно, как вода сквозь растопыренные пальцы.

— Да ты просто посмотри на себя! — моя подруга Ольга сжала мою исхудавшую руку так сильно, что кости хрустнули. Её голос звучал негромко, но он был острее любого крика, и каждое слово вонзалось в самое сердце, как отточенный нож:

— Ты выглядишь хуже, чем узники концлагерей на тех страшных архивных фото. Серьёзно. У них хотя бы в глазах горела ненависть, воля к жизни. А у тебя…

Она не договорила, с трудом отвела взгляд, я увидела, как с её ресниц скатилась слеза.

Я медленно поворачиваю голову к большому зеркалу в прихожей.

Тень.

Впалые, восковые щёки. Бледная, почти серая кожа, с огромными синяками под глазами. Губы — сухие трещины на высохшей земле.

Я попыталась улыбнуться. Получилась жуткая, неестественная гримаса.

— Ну и что? — мой голос скрипит, как ржавая дверь. — Зато теперь я влезу в любое, даже самое узкое платье.

Ольга вскипела. Чашка с недопитым чаем, которую она держала, с грохотом разбивается о пол.

— ЧТО С ТОБОЙ НЕ ТАК?! — она закричала так, что я инстинктивно вздрогнула и отшатнулась.

— Ты умираешь! Понимаешь это? Я смотрю на тебя и вижу живой труп! Тень человека!

Её горячие слёзы упали мне на руки. Горячие, они обожгли мне кожу.

И впервые за долгие, пустые месяцы я почувствовала что-то, кроме внутренней пустоты. Что-то, напоминающее боль. И осознание.

***

На похоронах своего двоюродного брата, стоя у его открытого гроба, я с леденящей ясностью поняла: я следующая. Я умираю. Не абстрактно «когда-нибудь», а прямо сейчас, и мне осталось буквально две недели — это знание пришло не как мысль, а как физическое ощущение, холодная волна, пронзившая всё тело. Пришло холодное, кристально ясное осознание, что вот она — та самая грань, за которой ничего нет. Всего один неверный шаг — и всё закончится.

Гроб брата казался неестественно маленьким, будто его сжали под прессом. «Как он там вообще поместился? Ведь он был таким высоким…» — мелькнула абсурдная, почти кощунственная мысль, от которой стало муторно и стыдно. Я сглотнула ком в горле, чувствуя, как подкашиваются ноги.

Мама стояла рядом, её пальцы впивались в мою худую руку, будто она пыталась удержать меня в этом мире одной лишь силой своей отчаянной любви.

— Держись, дочка… — её шёпот дрожал, сливаясь с заунывными, давящими мелодиями похоронного оркестра, заполнявшими пространство маленькой церкви.

Я перевела взгляд на брата. Такое знакомое лицо, но теперь — странно спокойное, неподвижное, отстранённое от всего земного. А вокруг — море чужих и родных лиц, искажённых горем. Его мать рыдала беззвучно, вся сжавшаяся в крошечный комок, будто хотела исчезнуть. Его жена смотрела в никуда пустыми глазами, в которых не осталось ни слезинки — только шок. Сын, уже взрослый парень, сжал кулаки так, что побелели костяшки, и я видела, как дрожит его подбородок. Тёти, дяди, братья, сёстры… Все они плакали по нему. Воздух был густым от слёз и запаха ладана.

И вдруг — острая, как лезвие бритвы, мысль, пронзившая мозг:

«Через две недели они так же будут стоять у моего гроба. Такая же церковь. Такой же священник будет читать молитвы. Те же самые слёзы. Только в гробу буду лежать я…».

Мама вздрогнула, будто услышала мои ужасные мысли, и резко, почти панически, обернулась ко мне. Её глаза — два бездонных, тёмных колодца неподдельного ужаса:

— Ты… ты даже не можешь ровно стоять, — прошептала она, и в её голосе была леденящая душу увереность. — Дышишь… как рыба, выброшенная на берег… Дочка… Боже…

Я попыталась отстраниться, сделать шаг назад, чтобы отдышаться, но ноги вдруг стали ватными и подкосились. Мир поплыл перед глазами, поплыли и лица, и свечи, и золотые иконы. Кто-то сильный подхватил меня под руки, его встревоженный голос прорвался сквозь нарастающий шум в ушах:

— Таня, что с тобой? Тебе плохо? Сейчас вызовем скорую?

— Нет! — я с силой выдохнула, пытаясь выпрямиться. Мой собственный голос прозвучал хрипло, неестественно громко, нарушая траурную тишину. — Всё хорошо! Я просто… я просто оступилась. Я… я просто устала.

Но я знала правду. Моё тело сдавало. Оно больше не хотело, не могло меня носить.

И это странное, почти постороннее наблюдение немного отрезвило меня. Я увидела, как по-настоящему страдают близкие, когда человек уходит раньше времени. Я почувствовала кожей невероятную, почти физически ощутимую боль своей мамы — ту самую боль от возможной, почти неминуемой потери.

Её материнское сердце, самое чуткое в мире, тоже понимало, что, возможно, все эти плачущие родственники встретятся в самом ближайшем, обозримом будущем. Уже на моих похоронах.

Потому что на тот момент, я выглядела и чувствовала себя гораздо хуже, чем лежащий в гробу мой двоюродный брат. Он, по крайней мере, был в покое.

И в тот самый миг, среди давящего запаха ладана, восковых свечей и мёртвых цветов, где-то в глубине, под толщей страха и отчаяния, созрело тихое, но невероятно твёрдое решение. Что надо выкарабкиваться. Во что бы то ни стало. Что нельзя, просто нельзя опускать руки. Что пора начать действовать, пока ещё есть на это крошечный остаток сил и времени. Пока ещё не стало окончательно поздно.

***

Той же ночью, уже дома, я упала в ванной комнате. Просто потеряла сознание от слабости, не дойдя двух шагов до раковины. Очнулась на холодном кафеле, смотря в потолок одним глазом — второй заплыл и не открывался от удара о край унитаза.

И вдруг… меня прорвало. Я засмеялась. Хрипло, беззвучно, как старуха, которой осталось пару часов. Смех был горьким и пугающим.

— Ну что, Таня, ты готова сдаться? — прошептала я себе, и мой голос звучал чужим. — Выбирай: или ты сейчас ползёшь на кухню, к этому чёртову холодильнику, и глотнёшь хотя бы воды… или так и останешься здесь, на этом полу. Навсегда. Удобно устроилась, кстати.

Пальцы скользили по скользкому кафелю, цеплялись за дверной косяк, не слушались. Каждый сантиметр давался ценой невероятных усилий. В горле пересохло так, что, казалось, оно вот-вот треснет, а в висках отдавался навязчивый, громкий стук.

— Нет. — услышала я свой собственный, язвительный и требовательный внутренний голос. — Ещё не сегодня. Не здесь. Вставай.

***

Но все мои последующие, отчаянные походы к врачам ни к чему не привели. Я прошла, кажется, всех возможных специалистов в нашем городе, сдала горы анализов, потратила уйму денег, которых почти не было, и последние силы.

Но причину моего стремительного, необъяснимого угасания никто не мог обнаружить. Никто.

— По всем анализам вы абсолютно здоровы, — молодой, ухоженный врач щёлкнул дорогой ручкой, даже не глядя на меня, уставившись в яркий экран монитора. — Идеальные, я бы сказал, показатели. Поздравляю.

— КАК?! — я с силой стукнула ладонью по его глянцевому столу, но звук вышел жалким, как шлёпок мокрой тряпки. Голос сорвался на фальцет. — Какой идеальный?! Я не могу есть! Меня рвёт от одного вида еды! Вес 40 килограмм при росте 165! Я падаю в обмороки! У меня нет сил даже дойти до туалета! Это здоровье?!

Он тяжело вздохнул, наконец-то поднял на меня скучающий, усталый взгляд, полный профессионального пресыщения:

— Нервы. Депрессия. Панические атаки. Вам не к гастроэнтерологу, а к неврологу. Рекомендую курс антидепрессантов и… — он сделал театральную паузу, подбирая слова, — …может, обратиться к хорошему психиатру? Это сейчас часто бывает.

В пустом коридоре поликлиники я прислонилась к холодной стене и разрыдалась. Тихо, безнадёжно. Это было не просто отчаяние. Это было чувство самого настоящего предательства.

Предательства со стороны собственного тела, которое стало моим злейшим, коварным врагом. И предательства со стороны тех, кто по долгу службы должен был помогать, находить причины, но лишь разводил руками, списывая всё на «психику».

Я осталась совсем одна. В полной, оглушительной тишине. Наедине со своей непонятной, невидимой болезнью и с тикающими внутри часами, безжалостно отсчитывающими последние дни, часы, минуты.

***

Тот период моей жизни помню, как тяжёлый, серый туман.

Мир сузился до размеров моей квартиры, где каждый шаг давался с невероятным усилием. Я передвигалась, держась за стены, за спинки стульев, за края столов — всё плыло перед глазами, пол уходил из-под ног, а слабость сковывала тело свинцовой тяжестью. Работать я уже не могла — физических сил не хватало даже на то, чтобы дойти до кухни и вскипятить чайник.

Подруги и коллеги, глядя на моё стремительное угасание, шептались за моей спиной, а потом осторожно, с жалостью в глазах, начинали говорить о том, о чём в наше время уже не принято было говорить вслух.

— Тань, может, сходишь к бабкам? — робко предложила как-то утром Марина из бухгалтерии, помогая мне донести сумку до дома.

— Есть же такие, знающие… Может, порча какая? Или сглаз? Ты же не худеешь, а таешь на глазах.

— Да все они шарлатаны! — отмахивалась я, но семя было брошено.

Потом заговорила соседка, потом — старая подруга детства. Их голоса сливались в один настойчивый хор: «Ищи бабушек. Ищи, пока не поздно».

Поиски эти помню смутно, словно сквозь плотную пелену болезни. Первая бабка жила на окраине города, в старом доме, пахнущем кошачьей мочёй и сушёной мятой. Она, не глядя мне в глаза, что-то быстро пробормотала, плюнула через плечо и потребовала денег — «за труды».

В её прикосновениях не было ни силы, ни тепла, только холодная расчётливость.

Вторая оказалась «потомственной колдуньей» с блестящими глазами коммерсанта. Она сразу начала говорить о «сильном венце безбрачия» и «проклятии до седьмого колена», тыча пальцем в моё фото. Но её взгляд скользил по мне, оценивая стоимость моей сумки и колечка на пальце, а не моё измождённое тело.

— Дорогое дело, дочка, — сипло сказала она, заворачивая в платок какую-то кость. — Но ты не беспокойся, я всё сниму. Только готовь ещё пять тысяч на завтра.

Я вышла от неё с пустой душой и тяжёлым сердцем. Эти женщины не видели во мне страдающего человека — они видели кошелёк. Им было абсолютно безразлична моя судьба, слёзы катились сами по себе — от бессилия, от отчаяния, от понимания, что надеяться больше не на кого.

Я уже выбилась из сил совсем. Казалось, проще смириться, закрыться в квартире и ждать конца.

Но тут позвонила тётя Люда, коллега по работе, голос которой всегда был полон необъяснимой веры в лучшее.

— Тань, я тут одну бабушку узнала, — затараторила она.

— В деревне под городом. Говорят, она сильная. Младенцев лечит и параличных поднимает. Съезди к ней. Как последний шанс.

Я молчала в трубку, сжимая её влажными от слабости пальцами.

— Тань? Ты меня слышишь?

— Слышу, — прошептала я.

— Хорошо, тёть Люд. Съезжу. Если и она не поможет… то всё. На этом мой поиск закончится.

***

Её звали баба Фатинья.

Когда я ей позвонила, голос в трубке прозвучал сухо, как осенние листья под ногами:

— Деточка, приезжай на следующей неделе, у меня все дни расписаны.

Я прижала телефон к уху, будто он мог передать ей всю мою слабость, всю боль, что съедала меня изнутри.

— Простите… боюсь, до следующей недели я уже не доживу. Голос мой сорвался в шепот. — Сегодня. Я могу приехать сегодня.

Тишина. Потом — тяжёлый вздох, будто из самой глубины веков.

— Приезжай сегодня. Сейчас.

Адрес. Короткий, как приговор.

Я ехала на последних силах. Ноги не слушались — будто налитые свинцом, глаза слипались — мир расплывался в серую муть, руки дрожали — на руле оставались влажные отпечатки.

«Если не сегодня — то никогда» — билось в висках.

Дом бабы Фатиньи стоял боком к дороге, будто стыдился своего возраста, прикрываясь зарослями бузины.

Старуха открыла дверь без стука, словно ждала.

Изба пахла полынью и воском — не тем аптечным, а густым, как расплавленное солнце.

На столе, покрытом выцветшей скатертью с узором из синих виноградных гроздьев, стояла икона без лика — только силуэт, будто тень от свечи.

— Деточка, сними обувь, — сказала Фатинья, и её голос напомнил мне скрип старых половиц.

— Земля через подошвы — грязь в душу тянет. Ты и так еле держишься.

Я босая ступила на холодный глиняный пол. Он дышал сыростью и чем-то древним — может, памятью о тех, кто приходил сюда до меня.

Баба Фатинья усадила меня на высокий стул посередине комнаты — на табурете я уже не могла сидеть.

Начала кружить вокруг, жечь свечи, читать молитвы. Воздух гудел.

— Ты знаешь, зачем пришла? — спросила Фатинья, крутя в пальцах мою прядь волос. Они были тусклые, как пепел после костра.

— Чтобы жить, — прошептала я.

— Чтобы вспомнить, — поправила она.

— Ты забыла, чья в тебе кровь.

За спиной у неё тень шевельнулась. Я поняла — это не игра света.

Там кто-то был.

— Сейчас будет больно.

Её руки — сухие, узловатые, как корни старого дуба — впились мне в плечи.

Я не успела испугаться. Она дёрнула, что-то внутри хрустнуло и зажгло. Как будто она вырвала из живота клубок колючей проволоки.

Я закричала — но звук застрял в горле.

И поплыли воспоминания…

Моё сознание перенесло меня в моё детство:

Я сижу на большой, высокой кровати моей бабушки Стеши. В изножье, а посередине, в белых пелёнках, лежит развёрнутый младенец.

Над ним, стоя на коленях, склонилась бабушка, шепчет молитвы, умывает его водой:

— Вот, смотри, дочка. Учись. В тебе тоже сила есть, и ты лечить будешь, — говорила она, гладя меня по голове.

Потом принесли к ней другое дитя:

— Смотри, Танюшка, — бабушка Стеша подняла младенца над миской с водой.

— Видишь, как жилка под кожей дрожит? Это дорога, по которой жизнь ходит. Мы её подправим, и всё наладится.

Её пальцы скользили по тельцу, как по карте. Я, пятилетняя, держала свечу — мне казалось, пламя клонилось к ребёнку, будто хотело его обнять.

Потом я чуть постарше. В гостях у другой бабушки — Серафимы. К ней пришёл сосед, корчась от боли. Она усадила его посреди горницы:

— Танюша, айда помогай, зажжи свечу и давай сюда, — командовала бабушка.

Всё выполнив, я подошла.

— Сила — она как река, — говорила бабушка Серафима, вправляя вывих.

— Ты не её хозяин. Ты — мост.

Она смеялась, когда я боялась прикоснуться к больному. А потом приложила мои пальцы к вздувшейся, пульсирующей вене на его руке:

— Чувствуешь? Это жизнь бьётся. Ты должна слышать её стук даже сквозь кожу. Вот, смотри, запоминай, и ты лечить будешь, всю силу мою примешь.

Голос Фатиньи выдернул меня из воспоминаний, он доносился откуда-то издалека:

— Ну вот, сейчас я тебя подправлю, подлечу, а дальше ты сама. У тебя сила, уж побольше моей будет, только ты ей не пользуешься, вот и зачахла.

В том состоянии меня трудно было удивить. Я давно догадывалась, и она подтвердила всё.

Баба Фатинья поставила передо мной чашу с водой. Вода была мутной, но когда я заглянула в неё, увидела не своё отражение, а девочку в красном платье в горох — себя, пятилетнюю.

— Мы все — как эта вода, — сказала Фатинья.

— Грязь оседает, но чистота — она в глубине. Ты забыла себя.

Её руки жгли мои плечи. Я зарыдала — моё тело содрогалось в конвульсиях.

Слёзы были горячие, обжигали лицо и руки.

Баба Фатинья сидела напротив, пристально всматриваясь в моё лицо. В избе пахло тмином и чем-то жжёным.

За окном выл ветер — слишком громко для этого времени года.

— У тебя сила, — прохрипела старуха. Не констатировала, а приказывала верить.

Я подняла дрожащие руки. Те же тонкие пальцы, те же синие вены под кожей. Но теперь в них… что-то пульсировало.

— Я ничего не чувствую.

Баба Фатинья резко хлопнула ладонью по столу.

— Врёшь!

Глиняная кружка взорвалась вдребезги. Но не от удара — от звука её голоса.

Я вжалась в спинку стула.

— Ты думаешь, сила — это молнии из пальцев? — старуха плюнула в печь. Огонь взревел синим пламенем.

— Сила — это когда тебе больно, а ты всё равно встаёшь.

Когда тебя предали, а ты не сгнила. Ты — живая. Значит, сила в тебе ЕСТЬ.

В избе вдруг стало тихо. Даже ветер затих.

От бабы Фатиньи я уезжала наполненной.

Наполненной не просто надеждой — жизненной силой, которую она разбудила во мне.

Как ни странно, но на следующий день меня, наконец, положили в больницу для полного обследования.

Те, кто раньше отказывал, ссылаясь на отсутствие повода, теперь молча оформляли документы.

Вот так всё и началось. С визита к старой знахарке, которая не стала меня лечить. Она просто напомнила мне, кто я есть. И этого оказалось достаточно, чтобы жизнь начала возвращаться.

***

Сперва меня полностью обследовали в терапевтическом отделении…

Но потом от меня захотели избавиться и выписать восвояси.

Кабинет заведующего терапевтическим отделением был вылизан до стерильного блеска. Пахло озоном от кварцевой лампы, старыми бумагами и подводной тоской чиновничьего кабинета. Он сидел за столом, огромным, как айсберг, и его белоснежный халат сливался с белизной стен.

— Татьяна Сергеевна, — он развёл руками, и этот жест был таким же гладким, как поверхность его стола.

— Судя по всем обследованиям и анализам, вы здоровы.

Он постучал указательным пальцем по папке с моей историей болезни — тук-тук-тук.

Звук был сухим, окончательным, будто он забивал гвоздь в крышку гроба моих надежд.

— И я не имею никакой возможности продолжать вас держать в отделении.

Его взгляд скользнул по мне, по моей тени, прилипшей к стулу, будто оценивая несоответствие картины.

— Но ваш внешний вид и физическое состояние… Они не соответствуют этим идеальным цифрам. Вы не наш пациент.

Он откинулся на спинку кресла, и оно жалобно заскрипело.

— Причину надо искать у других специалистов. Я вынужден выписать вас.

Он уже склонился над бланком, его рука быстро бегала по бумаге:

— Чтобы вы прошли более глубокое обследование у гастроэнтеролога. Кстати, отделение находится в соседнем здании.

Он закончил писать с таким видом, будто поставил красивую точку в долгом и утомительном деле. Протянул мне направление — тот самый листок, бумажку-отмазку.

Я не взяла её. Мои пальцы вцепились в спинку стула так, что побелели костяшки. Это был мой якорь, единственное, что удерживало меня в этом кренившемся мире.

— Извините, но нет, — тихо сказала я. Голос мой был хриплым, чужим.

— Вы же сами прекрасно понимаете, что до этого отделения я самостоятельно дойти не смогу.

Я посмотрела на него, пытаясь поймать его взгляд, но он упорно смотрел куда-то мне за спину.

— У меня кое-как хватило сил дойти до Вашего кабинета из палаты. И причина не только в этом.

Я сделала паузу, набирая воздух в лёгкие.

— На дворе конец ноября. Снегу — по колено. На мне только больничный халат и тапочки. Мне нужно сопровождение. И какая-нибудь верхняя одежда.

Я замолчала, сама удивляясь своей наглости. Обычно я так не поступаю. Обычно я молча терплю.

— И ещё… мне нужна каталка. Или кресло-каталка. У меня действительно совсем нет сил. Самостоятельно я не дойду.

Заведующий выпучил на меня глаза. Даже присвистнул, будто я попросила вертолёт до соседнего корпуса.

— Ну вы загнули! Где же я вам всё это найду!?

Но его рука уже сама потянулась к трубке телефона. Ворча что-то под нос, он отдал распоряжения.

Через десять минут молоденькая медсестра, щурясь от яркого снежного света, уже катила меня на скрипучем кресле-каталке в сторону соседнего здания. Я была укутана в больничный пуховик, пахнущий чужим потом, лекарствами и хлоркой.

Приёмное отделение гастроэнтерологии встретило меня стерильным холодом. Не просто прохладой — ледяным дыханием системы, в которой нет места человеческому страданию. Стены, выкрашенные в безликий салатовый цвет, казалось, впитывали в себя все надежды и превращали их в пыль. За столом сидел дежурный врач, его лицо было маской безразличия. Он бегло просмотрел мои бумаги, даже не утруждая себя поднять на меня взгляд.

— Вы не наш пациент, — прозвучала фраза, отточенная, как скальпель. Очередной приговор.

— Но меня направили… — попыталась я возразить, но голос мой прозвучал слабо и жалко.

— Возвращайтесь обратно к тому, кто вас направил, — он отодвинул мои документы, словно отодвигал саму меня.

И мне «помогли» выйти из кабинета. Рука санитара под локоть была не поддержкой, а жестом, обозначающим: «убирайся». Я была не человеком, а ненужной коробкой, занимающей место. Словно мой недуг был чем-то заразным, чем-то постыдным.

Я снова оказалась один на один с болью, съедающей меня изнутри. А внутри всё замерзало от леденящего понимания: я была лишней везде. В этих стенах, в этой системе. Никто не видел во мне больного человека — все видели лишь проблему, неудобную, навязчивую, от которой нужно было поскорее избавиться.

Мой взгляд, затуманенный слезами и болью, нашел в полумраке коридора молоденькую медсестру, которая сопровождала меня. Она стояла в стороне, и на её лице читалось неподдельное сочувствие. Увидев мой взгляд, она подошла.

— Пока Вас обследовали… — она потупила взгляд. — Случилось несчастье. Кто-то угнал «карету»… ту самую, на которой Вас привезли.

«Карету». Так она назвала каталочку. Последний символ хоть какой-то заботы.

— Вы меня здесь подождите, — сказала она, и в её голосе слышалась искренняя тревога. — А я схожу за другой. Сядьте, пожалуйста, Вам нельзя стоять.

Она усадила меня в холодном, пустом холле ожидания. Металлическая секция стульев была ледяной, холод, он пробирал до костей сквозь тонкую ткань больничного халата.

И я осталась одна. Полное одиночество в многолюдном, казалось бы, месте — это особенная, изощренная пытка. Медсестра скрылась за дверью, обещая вернуться с помощью. Минуты растягивались, превращаясь в часы. Мне показалось, что её нет целую вечность.

А потом мне стало плохо. Сначала подкатила тошнота — пустая, сухая, выворачивающая наизнанку. Потом началось головокружение. Сначала — лёгкое, как после долгого голодания, знакомая слабость. Но очень скоро оно накатило новой волной — сильнее, закружило, замутило сознание.

Пол под ногами закачался, будто я стояла на палубе корабля, попавшего в шторм.

Ледяной озноб пробежал по всему телу. Я изо всех сил сжала подлокотники, пытаясь уцепиться за реальность, но пальцы не слушались, они онемели, стали чужими.

— Эй… — попыталась я позвать, но голос не слушался. Он застрял где-то глубоко в горле, густой и липкий, как переваренное бабушкино варенье. Ни звука.

Постепенно реальность начала расплываться, терять чёткие очертания. В глазах запеленел туман. Яркий свет ламп запрыгал перед глазами жёлтыми, слепящими пятнами.

Где-то вдали, словно из-под толщи воды, донёсся звон — то ли сигнализация, то ли нарастающий, оглушительный звон в собственных ушах.

— Кто-нибудь… — прошептали мои губы, но это был уже лишь беззвучный выдох.

Коридор был пуст. Безлюдный и бесконечно длинный. Только тени под потолком казались какими-то неестественными, длинными, зловещими, будто кто-то намеренно их растянул, чтобы запугать меня.

Ноги стали ватными, совершенно нечувствительными. Я собрала последние силы и попыталась встать, чтобы пойти, найти кого-нибудь…

Но тело не подчинилось. Оно стало тяжёлым, чужим, неподъёмным.

И вдруг пол резко накренился, стены поплыли перед глазами, сливаясь в зелёно-белую полосу. Или это я упала?

Удар.

Холодный линолеум больничного пола резко прилип к щеке. От этого прикосновения, шершавого и ледяного, по телу пробежала последняя судорога.

Где-то совсем рядом, будто в другой галактике, зашипел и захрипел радиоприёмник:

— Код синий, второй этаж… приёмный покой…

Голоса. Топот быстрых шагов. Они уже доносились откуда-то издалека, они уже не были для меня.

Темнота, густая и бархатистая, стала подползать с краёв зрения, как мокрое, тяжёлое полотно, затягивая меня в себя. Зрение сужалось, как диафрагма старого фотоаппарата, оставляя лишь маленькую точку света.

Последнее, что я успела почувствовать — чьё-то прикосновение. Чью-то руку на своём плече. Голос, напряжённый и срочный:

— Держите её! Быстрее!

Но было уже слишком поздно. Слишком поздно для помощи…

Я провалилась в чёрное, бездонное, беззвучное ничто.

***

Сознание вернулось ко мне не плавно, а ворвалось резким, оглушительным звуком, который врезался в самое нутро, в самую глубь отключённого мозга.

— Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!

Я открыла глаза. Тяжёлые, словно налитые свинцом, веки с трудом разомкнулись.

— Где я? — прошептали мои губы, но голос был чужим, хриплым и безжизненным. Сознание не торопилось возвращаться, оно плыло где-то рядом, как туман над болотом, не желая вселяться обратно в это измученное тело.

Кафель.

Он был везде. Он был моим первым и единственным миром. На стенах, грязно-белых и размытых. На полу, холодном и каким-то далёким. Даже на потолке, откуда на меня давили тусклые, зарешеченные лампы, отражаясь в плитке холодными, мёртвыми бликами.

Вся комната напоминала склеенную в страшной спешке ледяную коробку, гигантский холодильник для людей. Воздух вонял едкой, удушающей хлоркой, перебиваемой чем-то кислым и сладковато-приторным — будто здесь мыли и дезинфицировали гнилые яблоки, смешанные с запёкшейся кровью.

Если бы не этот оглушительный, повторяющийся стук, я бы наверняка решила, что умерла.

Что это и есть загробный мир — холодный, кафельный и пахнущий смертью.

Но мертвецы, наверное, не слышат.

А я слышала. И с каждым новым ударом моя голова раскалывалась на части.

— Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!

Я попыталась пошевелиться, приподнять руку, хотя бы палец. Напрягла мышцы… но ничего не произошло. Только слабая дрожь пробежала по телу.

Руки и ноги были намертво пристёгнуты к холодным металлическим поручням кровати широкими ремнями. А голова… голова раскалывалась. Каждый новый — «Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!» — отдавался внутри черепа адской болью, будто по нему били железным молотом, методично и безжалостно.

— Реальность или бред? — моё ещё слабое, затуманенное сознание пыталось ухватиться за что-то, определить, где я нахожусь. Это кошмар? Галлюцинация?

Я медленно, с невероятным усилием, повернула голову. Шея хрустнула, словно ржавые дверные петли, и взгляд мой упал сначала на капельницу, игла которой впилась в вену на моей руке, а потом… на него.

На мужика напротив.

И этот мужик… Он смотрел на меня. Пристально, не отрываясь.

Его рот был растянут в беззвучной, сумасшедшей ухмылке. Он лежал на своей кровати как-то неестественно, по диагонали, выгнувшись дугой, словно повешенный, которого сняли с петли. Одна его рука была привязана к кровати, а другой, свободной, он с завидным упорством бил железным судном по кафельному полу, порождая тот самый кошмарный звук, и издавал при этом какое-то нечеловеческое, гортанное:

— Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!

— ММММЭЭЭ… — доносилось из его глотки, больше похожее на рычание раненого зверя, чем на человеческую речь.

Его лицо было жёлто-серым, цвета старой, пожелтевшей газеты. Глаза — мутные, застывшие, но в их глубине пылала странная, животная, неукротимая ярость.

Вся эта картина напоминала кадр из какого-то низкобюджетного, но оттого не менее жуткого фильма ужасов.

— А почему здесь так жутко, так холодно, прямо как в морге, и везде этот кафель? — метались в моей звенящей от боли голове бредовые мысли. — Я в дурке? Или какой-то постапокалиптический сценарий из фильмов всё же сбылся?

— Очнулась!

Голос возник прямо над моим ухом, заставив меня вздрогнуть и дёрнуться на ремнях. Передо мной, словно из ниоткуда, возникла фигура в белоснежном, идеально отглаженном халате. Медсестра. Её лицо было странно гладким, неподвижным, будто вырезанным из воска или плотной бумаги. Ни одной морщинки, ни одной эмоции.

— Двое суток тебя откачивали, — произнесла она ровным, безразличным тоном. — Ну, наконец-то очнулась. Значит, будем переводить в общую палату.

Я с трудом перевела взгляд с её воскового лица на того, кто продолжал свой дикий концерт.

— А это? — прохрипела я, едва шевеля губами.

Медсестра проследила за моим взглядом и лишь безучастно махнула рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.

— Это наш неугомонный пациент, — сказала она, и в её голосе впервые прозвучали нотки обыденной усталости. — Поступил в тяжёлом алкогольном опьянении. Ни одна доза наркоза его не берёт, вот и буянит. Сколько мы его ни привязывали, он каждый раз умудряется дотянуться до этого чёртова судна.

Как будто в подтверждение её слов, из угла снова раздалось:

— Тык-тык-тык-БДЫЫЫНЬ!

***

После реанимации меня, как и обещали, перевели в обычную палату в гастроэнтерологическом отделении.

И вот здесь, в стенах, которые уже не были сплошным кафелем, меня наконец-то начали обследовать. Началась новая глава моего больничного существования.

Тишина после реанимации была особенной — густой, вязкой, будто ватной. Её нарушил негромкий, но чёткий мужской голос, прозвучавший прямо над моим ухом.

— Татьяна Сергеевна, вы меня слышите?

Я с огромным трудом заставила себя открыть глаза. Веки были тяжёлыми, налитыми свинцом усталости и слабости. В мутном поле зрения постепенно проступили очертания человека в белом халате. Мужчина. Лет сорока пяти. Его лицо было испещрено глубокими морщинками, особенно у рта, а под глазами лежали тёмные тени — будто он не спал несколько суток подряд. Но его взгляд… его взгляд был острым, ясным и цепким, лишённым той раздражённой, равнодушной спешки, что я успела привыкнуть видеть у предыдущих врачей.

— Вы в хирургическом отделении, — произнёс он спокойно, и его пальцы, длинные и уверенные, принялись перелистывать мою историю болезни. Тонкая, жалкая папка, которая казалась такой же пустой и обессиленной, как и я сама. — Вас нашли без сознания в коридоре гастроэнтерологии.

Я попыталась приподняться на локте, но резкая, кинжальная боль в боку тут же пригвоздила меня к постели, вынудив с глухим стоном опуститься обратно на жёсткий больничный матрац.

— Не двигайтесь резко, — его голос прозвучал твёрдо, но без упрёка. Он наклонился ко мне, и его пальцы аккуратно поправили подушку под моей головой. От него пахло медицинским спиртом и чем-то ещё — горьковатым, как пережжённый кофе. Словно он только что выпил чашку, чтобы прогнать усталость, прежде чем зайти ко мне. — У вас анемия. Признаки внутреннего кровотечения. А анализы… — он вздохнул, и этот вздох был красноречивее любых слов. Его палец с лёгким стуком постучал по какому-то листу в папке. — Странно, что вас до сих пор не обследовали как следует.

Эти слова развязали мне язык, прорвав плотину отчаяния, которое копилось неделями.

— Меня везде выгоняли… — мой собственный голос прозвучал хрипло и предательски дрогнул, выдав всю мою беспомощность. — Говорили, что я «здорова». Что я симулянтка…

Он замер. Казалось, даже воздух в палате перестал двигаться. Потом он очень медленно поднял голову, и его взгляд, острый и тяжёлый, впился в меня.

— Здорова? — в его голосе прозвучало что-то среднее между леденящим возмущением и горькой, уставшей от подобных историй иронией. — У вас гемоглобин чуть за пятьдесят. — Он с силой швырнул папку на прикроватную тумбочку, и тот глухой шлепок прозвучал как приговор всей предыдущей системе «лечения». — А на УЗИ видно затемнение в брюшной полости. Обширное.

Хирург нахмурился, его губы сжались в тонкую, жёсткую линию. В его глазах читалась не просто профессиональная обеспокоенность, а нечто большее — человеческая, почти личная досада.

— Если бы вас ещё немного «покидало» по больницам, — произнёс он с убийственной прямотой, — вас могли бы привезти уже в соседнее с нами здание.

Мне не нужно было объяснений. Я всё поняла. Соседнее здание. То самое место, куда отправляются те, кого уже поздно спасать, место окончательной регистрации граждан. В простонародье — МОРГ.

Ледяной, тошнотворный холодок медленно пополз по моей спине, сжимая горло.

— Значит… мне действительно плохо? — выдохнула я, и в этом вопросе была не просто просьба о подтверждении, а мольба о признании моей боли, и наконец-то быть услышанной.

Он посмотрел на меня — внимательно, пристально, словно впервые за этот долгий день увидел перед собой не просто «очередную пациентку», не «случай из практики», а живого, напуганного, измученного человека.

— Да, — ответил он без обиняков, но в его голосе теперь звучала не грубость, а твёрдая, обнадёживающая ясность. — Плохо. Но теперь вы здесь, и мы разберёмся.

Потом он резко, почти порывисто развернулся к дежурной медсестре, стоявшей у порога.

— Найдите, кто её сюда направил, — приказал он, и его голос стал тише, но от этого лишь острее, подобно отточенному лезвию. — Я хочу поговорить с этим гением, который решил, что она «здорова». Лично.

Медсестра, кивнув, тут же вышла исполнять распоряжение. Хирург снова повернулся ко мне. Он наклонился чуть ближе.

— Вы не одна, — сказал он твёрдо, и его глаза, усталые, но ясные, смотрели на меня прямо и честно, без тени лжи или отстранённости. — Мы вас не бросим. Обещаю.

И впервые за долгие, чёрные недели я почувствовала, как крошечная, хрупкая, но настоящая искра надежды теплится где-то глубоко внутри, пробиваясь сквозь ледяную толщу страха и отчаяния.

Видимых отклонений во мне никто не находил, и это сводило врачей с ума. Я стала для них сложнейшим пазлом, который невозможно было собрать. Меня обследовали всеми мыслимыми и немыслимыми методами, словно редкий экспонат в медицинском музее.

Брали десятки анализов, которые упорно не показывали ничего определённого. Делали ФГДС снова и снова, заглядывая в меня с разных сторон, но каждая новая попытка лишь заводила в тупик, оставляя светила медицины в полном недоумении.

В тот день меня привезли в кабинет, где стоял аппарат, напоминающий гигантское, пугающее колесо обозрения из фильмов про средневековые пытки. Холодный металл блестел под лампами, жужжали скрытые механизмы, слепящий свет выжигал остатки сил.

— Выпейте это, — медсестра протянула мне стакан с белой, непрозрачной жидкостью, похожей на разведённый мел. Я сделала глоток — на вкус это было похоже на гипс с привкусом металла и безысходности.

— Что это? — спросила я, чувствуя, как тошнота подкатывает к горлу.

— Контрастное вещество, — безразлично ответила она. — Чтобы увидеть, где застряла ваша жизнь.

Меня пристегнули ремнями к холодной поверхности, и колесо начало медленно вращаться. Я чувствовала, как отвратительная жидкость переливается внутри, но не уходит дальше — словно в бутылке с наглухо закрученной крышкой. Так же, как и я сама — запертая в собственном теле, без выхода.

Врач уставился на монитор, его очки блеснули отражением зелёных пикселей.

— Милочка… ваш желудок — как кувшин, — произнёс он, и в его голосе прозвучало нечто среднее между изумлением и ужасом. Он повернул экран ко мне. — Видите? Вход в него есть, дальше идёт расширение, тело желудка. И… всё.

Его палец ткнул в затемнённую область на снимке.

— Дно. Выхода нет. Как в банке.

Он вытаращил на меня глаза, и в них читался неподдельный шок.

— Теоретически… вы не должны были прожить и недели с таким.

Я замерла, чувствуя, как ледяная волна прокатывается по спине.

— Но мне 38 лет! — выдохнула я, и мой голос прозвучал как чужой, полный недоумения и страха.

— Вот и мы не понимаем, — он растерянно почесал затылок, не отрывая взгляда от снимка. — Нуууууу… я даже не знаю, я первый раз сталкиваюсь с таким случаем. Вход есть, выхода нет.

Он развёл руками, словно предлагая миру разгадать эту невероятную загадку.

Через час в палату ворвалась настоящая буря — хирург Лев Валерьянович, гастроэнтеролог Анна Михайловна, реаниматолог Сергей Викторович. Они встали вокруг моей кровати, словно судьи.

— Посмотрите на снимки! — Сергей Викторович швырнул плёнки на стол. — Полная обструкция привратника!

Анна Михайловна покачала головой:

— Но как она вообще жива? Гемоглобин 52, белок на нижней границе…

— Вы хоть раз видели подобное? — Лев Валерьянович нервно поправил очки. — Желудок-ловушка! Пища поступает и не эвакуируется!

Мой голос, тихий, но чёткий, прорвался сквозь этот шум:

— Я питаюсь как зомби!

Все замолчали, повернувшись ко мне.

— Ем… потом жду, пока еда сгниёт… потом наступает рвота… и так каждый день уже три месяца.

Сергей Викторович побледнел:

— Боже правый… Вы живёте на аутотоксикации! Организм отравляет сам себя продуктами распада!

Лев Валерьянович решительно разложил на подушке схему операции:

— Только анастомоз. Будем формировать обходной путь. Возьмём гортань животного — хрящ не даст стенкам слипнуться.

— Почему именно гортань? — прошептала я.

— Потому что это единственный биоматериал, который не будет отторгнут и сохранит форму, — объяснил он, показывая на схеме. — Станет своеобразным каркасом.

Он вздохнул, снял очки и посмотрел на меня прямо:

— Татьяна, это беспрецедентная операция. Риск огромен — от отторжения трансплантата до сепсиса. Нам нужно ваше согласие.

Я посмотрела на свои синие, почти прозрачные вены на руках, на эту хрупкую ниточку жизни…

— Режьте.

Меня перевезли в реанимацию. Мир сузился до стерильного пространства: постоянное жужжание мониторов, щёлканье инфузионных насосов, холодные пальцы медсестёр, берущих анализы, шипение кислородной маски.

— Держитесь, Татьяна Сергеевна, — говорила медсестра Юля, меняя капельницу. — Вам нужно набраться сил перед операцией.

Каждый день — новые процедуры: вливания альбумина, инъекции витаминов, переливания эритроцитарной массы, кардиомониторинг 24/7.

За три дня до операции возле моей кровати Лев Валерьянович и Сергей Викторович, просматривали вновь поступившие результаты анализов:

— Смотрите, — реаниматолог держал папку в руках. — Гемоглобин поднялся до 67. Сердце стабильное. Мы будем готовы послезавтра.

***

Из реанимации меня перевели не в ту маленькую, почти уютную палату, где я лежала вдвоём с молчаливой пожилой дамой, а в огромную, восьмиместную. Первой мыслью было: «Раньше была тишина…»

Теперь её не было. Её съели скрип старых кроватей, надсадный кашель за соседней кроватью, металлический звон капельниц, сливавшийся в один тоскливый перезвон.

Старушка напротив, вся в морщинах, как печёное яблоко, беззвучно шептала молитвы. Две девушки лет двадцати, звонко смеялись над чем-то в своих телефонах, их смех резал уши, казался кощунственным. Остальные пациентки просто лежали, уставившись в потолок, их взгляды были пусты и безжизненны.

Меня разместили у окна — будто дали последнее место в театре перед закрытием занавеса.

И снова началась подготовка к операции. Предоперационная химиотерапия. И каждый день — три капельницы. Три флакона с прозрачной, обманчиво невинной жидкостью, которые методично вгоняли моё тело в самый настоящий ад.

Сначала — лишь лёгкий озноб, словно от сквозняка. Но уже через несколько минут под кожей разгорался огонь, будто в вены влили раскалённый металл. Сердце начинало колотиться с такой бешеной силой, что казалось — вот-вот разорвёт грудную клетку и выпрыгнет наружу. По всему телу бежали мурашки, но это были не просто мурашки — это были тысячи крошечных, раскалённых иголок, впивающихся в каждый миллиметр кожи, отзывающихся глубокой, ноющей, невыносимой болью.

Я сжала простыню, стиснула зубы.

— «Это лактоза…» — именно во время капельницы с этим препаратом начинался этот кошмар. Я была в этом уверена.

Во время утреннего обхода Лев Валерьянович остановился у моей койки. Он стоял, листая документы в моей истории болезни, его лицо было усталым, но сосредоточенным.

— Кризис миновал, — констатировал он, не глядя на меня. — Завтра будем оперировать. А пока продолжаем лечение.

Я собрала всё своё мужество, которое оставалось в моём истощённом теле.

— Доктор… — мой голос дрожал, но я заставила себя продолжать. — После капельниц мне становится хуже. Сильно. Температура, дикая дрожь, боль… Может, это лактоза? Может, отменить её?

Лев Валерьянович нахмурился, его глаза забегали по строчкам в бумагах, будто он искал там подтверждение или опровержение моим словам. Он тяжело вздохнул.

— Хорошо… — наконец произнёс он. — Сегодня попробуем без неё. Посмотрим на вашу реакцию.

Я кивнула, чувствуя, как отступает напряжение и разжала пальцы, отпуская скомканный край простыни.

— «Наконец-то… Слава Богу…»

Но вечером, когда в палате уже сгустились сумерки, дверь с привычным скрипом открылась, и на пороге появилась медсестра Надежда. В её руках — та самая, знакомая до тошноты капельница. И те самые три флакона.

Сердце упало.

— Наденька… — я из последних сил приподнялась на локте, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо и убедительно. — Лев Валерьянович… он отменил сегодня лактозу… Мне от неё очень дурно. Пожалуйста, проверьте…

Она даже не взглянула на меня. Её пальцы с привычной, бездушной ловкостью готовили систему, щёлкали клапанами.

— Татьяна, что Вы выдумываете? — её голос был ровным и холодным. — В журнале ничего не написано. Разберётесь завтра с заведующим. Не капризничаем. Давайте руку.

Отчаяние подкатило к горлу комом.

— Но я… Лев Валерьянович лично…

— Татьяна! — её голос вдруг резанул воздух, резкий и нетерпеливый. — У меня полное отделение таких, как вы. Некогда тут нянчиться с каждым!

Холодная вата со спиртом, резкий укол, знакомое жгучее тепло, поползшее по вене. Я закрыла глаза, чувствуя, как внутри снова, с неумолимой силой, разгорается ад.

Когда мучительная процедура закончилась, и Надежда уже снимала систему, она, не глядя на меня, бросила:

— Жду Вас в процедурном кабинете. Через пять минут.

— Зачем? — выдохнула я, чувствуя, как по телу растекается слабость и тошнота.

— У Вас завтра операция, — её тон не допускал возражений. — Надо подготовиться. Клизма. Не задерживайте.

— Я… я очень плохо себя чувствую… — попыталась я возразить, голос был слабым и предательски дрожащим.

— Детский сад! — фыркнула она, уже выходя из палаты. Дверь захлопнулась с грохотом. — Быстро в процедурную!

В ушах звенело, тело ломило, сердце бешено колотилось. Через силу, как лунатик, я поднялась с кровати и, держась за стены, поплелась в процедурный кабинет. Ноги были ватными, голова кружилась.

Пол под ногами внезапно стал мягким, неустойчивым, как зыбучий песок. Стены закачались и поплыли, сжимаясь в длинный, тёмный туннель. Я сделала последнее усилие, схватилась за косяк двери в процедурную, пальцы скользнули по гладкой поверхности…

И я провалилась. В чёрную, беззвучную, бездонную пустоту. Последнее, что я успела почувствовать — резкий, испуганный крик Надежды где-то очень далеко.

***

Сознание возвращалось медленно, будто кто-то вручную загружал мои мысли по частям, с перебоями и помехами, как старое кино с порванной пленкой. Ощущения накатывали волнами, обрывочными и не связанными между собой.

Первое, что я поняла — я в реанимации. Холодный металл перил кровати под ладонью, шипение кислорода, входящего в лёгкие через трубку, мерцание мониторов, отбрасывающее синеватые блики на стены.

Второе — я не помню, как сюда попала. Память была чистым листом, залитым белым, слепящим светом, в котором плавали лишь обрывки звуков и ощущений.

Третье — я хочу пить. Невыносимо, до тошноты, до спазмов в горле. Губы слиплись, будто их склеили медицинским клеем, и каждая попытка разомкнуть их отзывалась острой, рвущей болью.

— Пить… — хрип вырвался из горла, больше похожий на стон умирающего животного, чем на человеческую речь.

Тени над кроватью зашевелились. Из мерцающей темноты возникло лицо — чёткое, спокойное, с глазами, видевшими тысячи таких, как я.

— С возвращением. Тебя не было четверо суток, — голос был низким, бархатистым, без единой ноты паники или удивления.

Медсестра (или ангел? в этом полумраке границы между мирами стирались) в белоснежном халате протёрла мне губы мокрым бинтом. Прохлада стала лучшим ощущением в моей жизни. Миг абсолютного, ни с чем не сравнимого облегчения.

— Потерпи немного, скоро напоим, — её слова прозвучали как обещание, данное в другом, здоровом мире, до которого мне нужно было ещё дотянуться.

Она исчезла так же тихо, как появилась, оставив после себя запах спирта и миллион невысказанных вопросов, вертящихся в опустевшей голове.

«Четверо суток? Где я была? Что со мной произошло?»

Когда меня, наконец, вернули в палату, всё казалось чужим, смещённым. За время моего отсутствия мир здесь перевернулся и пошёл по другой оси.

Кто-то выписался, оставив после себя пустую, застеленную чистыми простынями койку и едва уловимый запах лекарств. Кого-то заселили — новые, испуганные, потерянные лица смотрели на меня, не зная, что я такая же, как они, только уже побывавшая… там. Где-то там, за гранью.

Родные приходили. Мама гладила мою руку — её пальцы мелко и предательски дрожали, выдавая спокойный, ровный голос, которым она говорила: «Всё хорошо, дочка, всё уже позади».

Подруга Ольга принесла апельсины, яркие, как маленькие, недосягаемые солнца, которые я не могла есть. Они лежали на тумбочке, немой укор моей немощи и беспомощности, символ обычной жизни, которая теперь казалась фантастикой.

Коллеги стояли в дверях, не зная, что сказать, их глаза бегали по сторонам, избегая моих, и в их растерянности было больше правды, чем во всех утешительных словах.

Муж Олег с сыном пытались меня взбодрить, говорили что-то обнадёживающее, о доме, о будущем, о том, как мы все вместе поедем на море.

Но их слова не долетали. Я видела их рты, двигающиеся в привычных, заученных утешительных фразах, но звук тонул где-то в густой, плотной вате, которой было набито моё сознание. Он долетал обрывками, как радиопомехи из другой, параллельной вселенной, не имеющей ко мне никакого отношения.

И тогда пришло оно. Странное, ледяное, абсолютное спокойствие. Даже не спокойствие — безразличие. Мне стал не важен исход. Будет ли жизнь после, или её не будет — это потеряло всякий смысл.

Слова Льва Валерьяновича, сказанные им накануне, звучали в голове чётко, как запись на повторе, вытесняя всё остальное:

— Операция очень тяжёлая. Очень сложная. Последствия могут быть разными. Самыми разными. Будьте готовы ко всему.

Я кивнула тогда. Кивнула не ему. Судьбе. И в тот самый миг… отпустила. Отпустила страх, сжимавший горло долгие годы. Отпустила надежду, согревавшую по ночам. Они испарились, растворились в больничном воздухе, оставив после себя беззвёздный, оглушительный вакуум.

Я уже умерла — четверо суток назад. Теперь я была просто сторонним наблюдателем, призраком, следящим за разворачивающейся вокруг драмой. И в этой оглушительной, безразличной пустоте ко мне пришла благодарность. Неожиданная, тихая, но жгучая, как раскалённый уголёк.

К Льву Валерьяновичу. За его честность. За то, что не врал, не кормил сладкими сказками про «всё будет хорошо». За то, что дал мне право на правду, какой бы горькой, жестокой и беспощадной она ни была.

Только так — без сладких иллюзий, без фальшивых обещаний — я смогла принять любой исход. И в этом осознании была странная, горькая, но настоящая свобода. Свобода от ожиданий, от страха, от самой себя.

***

Операционная. Снова помехи, снова препятствия на этом тернистом пути к спасению.

— Наркоза мало! — голос Льва Валерьяновича, обычно такого уверенного, теперь звучал сдавленно. Он стиснул зубы, с силой сжав в руке телефон.

— Запросите в городской! Срочно!

Я закрыла глаза, ощущая холод металла под голой спиной. «Интересно… увижу ли я весну?» — пронеслось в голове, как последняя мирная мысль перед бурей.

Холодный операционный стол впивался в тело, леденя до костей. Руки раскинуты на подлокотниках — точь-в-точь распятие. Я инстинктивно попыталась прикрыть грудь, но внутренний голос остановил: «Стыд — это роскошь. Сейчас не до него».

— Нет, вы не понимаете! — голос Льва Валерьяновича снова разрезал стерильную тишину. Он стоял в углу, сжимая телефон так, будто хотел раздавить его в кулаке. — У нас нет лишних суток! Больная уже на столе, и если мы сейчас…

Его слова оборвались. В операционной повисло тяжёлое, гнетущее молчание. Хирурги переглядывались, будто впервые осознали, что часы тикают не в их пользу. Анестезиолог Аркадий нервно постукивал пальцами по наркозному аппарату, его лицо было напряжённым.

— Мне срочно нужна необходимая доза наркоза… — Лев Валерьянович говорил уже в трубку, и после короткой паузы его резкий, напористый тон сменился на восторженный: — Благодарю, Иван Петрович, ты меня выручил! Ты же знаешь, за мной не заржавеет… Да, да, на личном, служебный ждать три часа… Нет, документы потом оформлю, спасибо, брат!

Он положил телефон, и по его лицу пробежала слабая улыбка облегчения.

В операционной было слышно только гудение аппаратуры и ровный гул холодильника с кровью.

Лев Валерьянович негромко, почти шёпотом, обратился к анестезиологу:

— Аркаш… Помнишь Турикову в прошлом году? Мы тогда тоже ждали…

Анестезиолог замер. Его пальцы непроизвольно сжали флакон с пропофолом.

— Не надо… — прошептал он.

Лев Валерьянович положил руку ему на плечо:

— Вот и мне не надо.

Потом, собравшись с мыслями, он обвёл взглядом команду:

— Ну что, коллеги, у нас есть час до начала операции. Можете расходиться кто куда, но недалеко.

Ассистентка кивнула в мою сторону:

— А пациентка?

Лев Валерьянович повернулся ко мне. Его взгляд был не взглядом врача, а скорее уставшего воина, который уже слишком много видел на своём веку.

— Пусть лежит. Всё стерильно, заново готовить — только время терять.

И они ушли. Дверь закрылась с тихим щелчком. Я снова осталась одна.

Голое тело. Раскрытое, как книга с плохим концом. Вся нараспашку, наизнанку, как учебник по анатомии: грудная клетка — поднята валиком, живот — обработан жёлтым антисептиком, руки — раскинуты, как крылья подстреленной птицы.

Но что-то изменилось. Моё тело уже не било дрожью, оно будто поняло, что сопротивляться бесполезно.

Дыхание стало глубоким и ровным. Холод стола больше не обжигал — он просто был, как есть ветер или дождь в природе.

Когда привезли наркоз, я уже не дрожала. И потом… наступила тишина. Только мерцание ламп, только лёгкий гул кондиционера.

— Делаем глубокий вдох, — голос анестезиолога проплыл над моим лицом.

Я вдохнула.

— Ещё… Ещё… Ещё…

***

И тогда началось нечто иное.

Мягкий, льющийся из ниоткуда свет залил всё вокруг. В этом свете я вижу реальные картины, но вижу их как будто не своими глазами, а кем-то другим.

При этом я понимаю — этот кто-то и есть я. Как в матрёшке, где одна я нахожусь внутри другой я, которая наблюдает за всем происходящим.

Тёмная волна накрывает меня, но страха нет. Потому что я уже там — в этом льющемся, тёплом свете.

Я вижу операционную сверху. Вижу себя — бледную, худую, с закрытыми глазами. Вижу, как анестезиолог наклоняется, как хирурги моют руки. И понимаю: это тоже я.

Там, внутри света, — ещё одна я. И та я смотрит на эту…

Последняя мысль перед тем, как сознание окончательно гаснет:

«Пусть будет что будет.»

Я — готова.

ВСПЫШКА…

Память — ненадёжный свидетель. Она искажает, преувеличивает, стирает самое важное, оставляя лишь намёки и тени.

Но иногда достаточно одного мгновения — вспышки — чтобы всё вернулось…

Вспышка мигает и её свет выхватывает из кромешной тьмы не образы, а ощущения… запах печного дыма, привкус страха на губах и жёлтые, как мёд, глаза бабушки Серафимы…

***

Казалось, сама природа смеялась над человеческими планами. Апрельский воздух был обманчиво ласков, а солнце светило так яростно, что асфальт плавился под колёсами отцовской «Волги».

— Мила, возьми хотя бы кофту! — Бабушка Стеша, мать отца, настойчиво сунула свёрток в руки моей маме, пока та усаживала двухлетнего Максима на заднее сиденье.

— Да какая кофта, мам? — мама отмахнулась, поправляя складки своего лёгкого ситцевого платья.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.