18+
Начало

Объем: 174 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Автор этой книги Анатолий Филиппович Главацкий родился и вырос на Украине, закончил институт в Одессе и с тех пор живёт и работает в Казахстане. Его трудовой стаж превышает полвека.

Анатолий Филиппович — руководитель многоотраслевого успешно работающего предприятия «НОКО».

В книге рассказывается о его детских и юношеских годах, о том, как семье Главацких пришлось жить в годы Великой Отечественной войны в немецкой оккупации, о том, как росли и быстро взрослели дети его поколения.

Проникновенные строки посвящены его близким — отцу и матери, бабушке, сестре, друзьям, школьным учителям, быту того времени, неповторимой природе мест, в которых проходило человеческое становление автора.

Книга рассчитана на массового читателя.

Анатолий Главацкий

Начало

(Серьёзное, но и юмористически насмешливое повествование об истоках одной нерядовой жизни)

Итак, мы начинаем…

Ну что же, господа присяжные заседатели, как говаривал некогда известный литературный персонаж, пробил и мой час. Мне 77 лет, и я пускаюсь в сомнительное путешествие по путям-дорогам моей извилистой жизни. Надеюсь, эти своеобразные путевые заметки по избранным местам моей биографии, в которой хватало всякого — драматического и комического, романтического и приземлённого, успеха и неудач (но больше было всё же хорошего, настоящего), будут если не поучительными, то как минимум не скучными… Начинаю то, о чём давно думалось и мечталось…

Хочу предупредить, где-то мой рассказ будет непоследовательным, я буду перескакивать с одного на другое, отвлекаться от темы, забегать вперёд и возвращаться обратно… Так что уж, хотите вы того или нет, вам придётся принять меня таким, какой я есть… И мы потом вместе поглядим, что из этого получится…

Родился я 9 августа 1939 гола в интереснейшем уголке Одесской области на Украине. Деревня наша — Ясиново-2 — была необычна по размерам и планировке и нестандартна по сравнению с другими деревнями Украины. Стояла она на берегу реки Кодыма, здравствующей, к счастью, и доселе. По ее правому берегу тянутся беспрерывные поселения шириной от 300 до 400 метров и длиной до двух-трех километров. По левому же берегу они расположены прерывисто — через три-четыре, а то и пять километров друг от друга.

Речка Кодыма — не широкая и не полноводная, местами и временами пересыхающая. Но в пору весеннего половодья и после особо обильных летних гроз она широко разливается, затапливая низины и прилегающие окрестности.

Почему я так много говорю о ней? Потому что в моих детстве и юности эта река сыграла особую — огромную — роль. Можно сказать — воспитала во мне неистребимую любовь к водной стихии. Потом эта любовь переросла в страсть, и вся моя дальнейшая жизнь так или иначе оказалась связана с реками, морем и даже океанами.

Речка, поросшая осокой и камышом на участке, прилегающем к той части деревни, где я родился, была довольно широкой постоянно — доходила до 400 — 600 метров, а это не так мало. И чтобы закончить с речкой, скажу еще, что она течёт с Запада на Восток и впадает в Южный Буг.

Наша деревня Ясиново-2 тянется вдоль Кодымы на десять километров, а границы поселения условны. На другой стороне реки — деревня Ясиново-1, которая намного меньше нашей и, конечно, не так интересна. В нашей была средняя школа, в которой я учился (есть она и сейчас); три клуба — в центре села и по краям; церковь, сохранившаяся даже в Великую Отечественную войну; МТС — машинно-тракторная станция; магазины сельпо… Даже чайная была, где по выходным и праздничным дням пили главным образом не чай. Скажу больше: чай там не пили никогда, поскольку его там никогда не водилось. Зато местпром выпускал ситро и мороженое, что сразу отличало наше Ясиново-2, делало на несколько голов выше других деревень.

Но главным отличием был большой базар с огороженной территорией и даже крытым корпусом на ней. Базар работал три дня в неделю — по воскресеньям, вторникам и пятницам. Главный — большой базар — был, конечно, в воскресенье.

Но я ещё не все назвал, что у нас было. А это большая больница и аптека. Школа имела два больших корпуса из красного кирпича под железной крышей. Вокруг был разбит большой парк: клёны, аллеи желтых акаций и другие деревья. Был сад и вокруг больницы — с рощей деревьев, плодоносящих грецкими орехами, за которыми мы с пацанами, конечно же, тайком лазали…

В центре села находилось еврейское местечко. Так и говорили: «Пойдём в местечко». (Отсюда и выражение, кстати, — местечковые евреи). Евреи у нас занимали руководящие посты — в школе, МТС, заведовали магазинами, аптекой. Были у них также пошивочная мастерская, парикмахерская, они торговали в магазинах. В общем, это был своего рода центр культурной и светской, если так можно назвать, жизни.

В центральном клубе три раза в неделю крутили кино. Помню первый фильм, который я посмотрел — «По щучьему велению, по моему хотению». Другие фильмы той поры помню тоже — «Крейсер «Варяг». И, конечно, вершину тогдашнего киноискусства — четырёхсерийную киноленту «Тарзан», полученную после войны по репарации из Германии.

Фильмы показывали и в другие дни недели, и к восьмому своему классу я насчитывал, помня название, содержание и основных героев, 500 фильмов.

Еще я был завзятым книгочеем. В центре нашего села был высажен парк, в котором находилась братская могила и памятник солдатам, погибшим в Великой Отечественной войне. И здесь была библиотека, а вторая — в нашей средней школе. Книги, которые я перечитал в детстве, стали, помимо школьных занятий, моими первыми университетами.

В школу я пошёл первого сентября 1946 года, не умея читать, а тем более писать. Война же была — какое дома могло быть учение — тут хоть бы просто выжить… На первом же занятии нам дали задание — принести на следующий день десять ровно оструганных палочек, обязательно перевязанных резинкой, чтобы они не рассыпались и не потерялись. Новых резинок у нас, конечно, не было — откуда бы они взялись — и мама её вытащила из каких-то «бэушных» старых трусов. Кажется, резинка эта еще сохранила упругость. Палочки же эти нам нужны были для счёта.

Читать меня научила мама. Она в то время заболела и, наверное, сильно, потому что я не помню, чтобы она когда-нибудь вообще болела, а тем более лежала в постели. И вот — как сейчас помню — я зашёл к ней в комнату и стал возле. Она говорит:

— Садись, сыночек, ко мне на кровать, вот сюда, с краешку… Как у тебя дела в школе?

— Учительница научила меня отличать буквы, — отвечаю я маме, — а складывать их в слова у меня не получается.

— Ничего, сынок, мама тебя научит читать…

И вот так своим тихим, спокойным, ненавязчивым голосом учила и научила из букв сначала складывать слога, из них слова, а потом и целые предложения. И это притом, что сама она закончила всего полтора года церковно-приходской школы.

Через месяц-полтора я уже читал быстрее всех в классе. А когда сказали, что в школе есть библиотека (я слова-то такого не знал), что там много книг, я могу записаться в читатели и бесплатно получать книги — для меня это стало одним из главных событий в жизни. Я так пристрастился к чтению, что жить без него не мог. Шёл в школу — читал на ходу, обратно шёл — читал (если только не было дождя или снега). Ел дома наскоро — тоже в это время читал. Лунными вечерами и ночами, чтобы не жечь дорогой и дефицитный керосин, читал при свете луны.

Когда узнал, что есть, оказывается, ещё и сельская библиотека, стал и там одним из самых завзятых читателей. Книги я буквально глотал. Библиотекарь дядя Саша, когда я прибегал за очередной порцией, даже устраивал мне временами беглый экзамен: ну-ка, мол, расскажи, что в этой книге, что в другой, какие там герои. А память у меня тогда была такая, что всё запоминалось слёту.

Какие книги читал? Все — какие попадались. Начинал, конечно, со сказок, какие только были в библиотеках — русские, украинские, французские, кажется, даже… Разные детские книжки, а потом и взрослые. Особенно меня поразила как-то зачитанная чуть ли не до дыр книжка без титульного листа — это были рассказы о Шерлоке Холмсе Конан Дойля. Я учился, наверное, классе в третьем, и рассказы эти произвели на меня неизгладимое впечатление.

Читал, повторяю, все подряд, без разбора, всё, что попадалось под руку… «Как закалялась сталь», «Повесть о настоящем человеке», книги про партизан, про индейцев… «Соколиный глаз», «Чингачгук — Большой Змей» Фенимора Купера — это тоже, конечно, мои герои. Как и Робинзон Крузо, дети капитана Гранта, «Время не ждет» и Мартин Иден, золотоискатели и моряки Джека Лондона, Ассоль и капитан Грей Александра Грина — это все мои любимые герои, как и Гулливер, герои Цусимы… Все они во многом сформировали меня как личность, стали ориентирами на всю жизнь… Я ведь и бандюком мог вырасти, как некоторые мои сверстники. Но мы об этом поговорим после, а пока ещё о книгах.

Став старше, взрослее, я не утратил к ним интереса и открывал для себя О. Генри (его рассказы — моя настольная книга), Теодора Драйзера («Американская трагедия»), Генрика Сенкевича, Марка Твена, Диккенса, Мопассана и Золя. Пушкин «читал с охотой Акулея», а я — «Декамерон» и «Гаргантюа Пантегрюэля»…

Очень я Гоголя полюбил… «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Тараса Бульбу»… «Переяславская рада». Генриком Сенкевичем увлекся… Особенно много читал в детстве и в юности и даже хотел поступать в Московский госуниверситет (МГУ) на факультет журналистики… Но тут я сильно вперёд забежал — об этом мы, может, потом поговорим…

Были и есть книги, которые я читал не по одному разу и к которым возвращался в разные периоды моей жизни. И я всю жизнь собирал книги, покупал, где только мог, искал и запрещённые в свое время — того же Солженицина — «Один день Ивана Денисовича»…

Перечислить всё мной прочитанное вряд ли возможно. Э. Хэмингуэй, которого я также глубоко чту, сказал, что «для тех, кто хотя бы однажды жил в Париже — это праздник, который всегда с тобой». Для меня же праздником, который всегда остаётся со мной, были, есть и будут прочитанные мной книги. Потому ещё, что не было, когда я их читал, сотовых телефонов, айфонов и планшетов, всей этой телевизионной и прочей интернетовской мути. Книги и хорошие журналы и ещё, конечно, кино становились для людей моего поколения окном в большой мир. Я, во всяком случае, познавал этот мир прежде всего по книгам. И как же я могу не быть им благодарен, не преклоняться перед ними.

С сожалением должен признаться, что стихами и поэзией вообще мне не пришлось увлечься. Может потому, что не встретились мне, как принято говорить, в нужное время в нужном месте истинные знатоки и ценители высокой поэзии. Тем не менее, уже в зрелую пору жизни полюбились, легли мне на душу стихи Лермонтова и Есенина…

Семья. Моя болезнь

Наша семья накануне войны состояла из пяти человек. Папа Филипп Лукьянович — комбайнёр, механик местной МТС (машинно-тракторной станции); мама Анна Ильинична — колхозница и одновременно папина помощница на комбайне; бабушка Юля — папина мама; моя старшая сестра Зида и я.

Папа был уважаемым в округе человеком, можно сказать, грамотным — окончил в детстве два класса церковно-приходской школы и уже в советское время — училище механизации. Его профессия в ту пору считалась очень престижной (правда, слова этого в то время для нас не существовало). Папин отец погиб в Первую мировую (тогда говорили в Империалистическую) войну. А мамин отец сгинул в лихолетье Гражданской войны.

У папы была сестра, моя тётя. Нина, которая жила в соседней деревне, за пять километров от нашей.

У мамы были две сестры — мои тёти — старшая Феодосия и младшая Ксения. Мамина мама — бабушка Таня — жила с одной из них. У бабушки было восемь детей, троих я назвал, остальные умерли в их молодые годы.

Обе мои бабушки были долгожительницами: бабушка Таня прожила 101 год, а бабушка Юля — 98…

И вот июнь 1941 года, война… Папу забрали на неё прямо с комбайна, в артиллерию. Их гаубичная батарея 152-миллиметровых орудий формировалась в Одессе. Папа успел дать телеграмму, что их эшелон в определённое время будет проезжать через железнодорожную станцию Заплазы — в девяти километрах от нас. Мамы в это время дома не было, она находилась в соседнем районе по продовольственным делам семьи.

Тётя Нина схватила в охапку меня и вместе с моей сестрой и бабушкой они побежали на станцию. Поезд уже стоял на путях, папа их увидел на какое-то мгновение из теплушки вагона… Паровоз свистнул, состав тронулся. Тётя Нина бежала рядом с паровозом, и я от испуга чуть не выпал у неё из рук…

Это было начало июля. Мне, соответственно, год и девять месяцев…

Почему я так подробно пишу об этом? Потому что от перенесённого испуга я заболел страшной болезнью. В народе её называют младенческою или ещё младенчиком. Такую ещё и сейчас не лечат, а тогда… Я мог кричать сутками, не переставая. Мама со мной совершенно измучилась, и добрые люди посоветовали пойти ей к старенькой бабушке Зелинской, которая жила за 25 километров от нас, и попросить её полечить меня. И мама осенью 1941 года, в самую распутицу, по раскисшему чернозему, взяв краюху хлеба и меня, орущего изо всех сил и вырывающегося из её рук, отправилась к этой бабушке. Транспорта, конечно, никакого не было — шла пешком…

Дошла и едва переступила порог, как та, взглянув на неё и орущего меня, сказала:

— Знаю, знаю, какое у тебя горе. Пойди к моим соседям, попросись пожить у них три дня. Каждый день с утра приходи, я буду творить молитву и делать всё необходимое.

Через три дня я перестал кричать. Мать подошла ночью ко мне спящему — решила, что я умер… А утром бабушка Зелинская сказала маме:

— До семи лет, дочка, береги своего сыночка: ни словом, ни криком, не дай Бог ударом, не обижай. И всё это пройдет как страшный сон. И ты ещё гордиться будешь им, и будет он великим человеком, и многие люди будут его уважать.

С тех пор я творил в семье, что хотел. Спрашивали:

— Будешь есть?

— Не буду!

— Пойдешь туда-то?

— Не пойду.

И никто ни словом меня не попрекнул…

Помню жаркое лето… Мне семь лет… Из еды признавал только молоко и хлеб, всё же остальное — мясо, масло, сало, о чем другие тогда только мечтать могли, — Боже упаси!

И тогда баба Юля повела меня к другой бабушке, далековато от нас — долго шли, и жарко было. Зашли в хату, в ней тихо, спокойно. Земляной пол зеленой травкой посыпан. Я босиком, и травка приятно так ноги щекочет… Муха снаружи в окно бьется…

— Садись, сынок, — услышал я голос.

— Он не сядет, — обреченно говорит моя бабушка.

— У меня сядет.

Я сел. И теперь помню её лицо — какие на иконах бывают. Только там — молодые, а у неё в морщинах. И руки узловатые, изработанные.

— Сними маечку и ложись вот здесь, на лавке, на спинку.

Я подчинился. Она взяла яйцо, покатала им мне по груди, по спине, пошептала… Что-то ещё делала — побрызгала водой, что ли. Яйцо отдала моей бабушке, строго наказав ни в коем случае самим не есть, а скормить собаке.

А мне она дала большой ломоть хлеба, намазав маслом и посолив.

— Да не будет он исты! — это моя бабушка.

— Будет! — это та, у которой мы были.

Я съел и в меня будто добрый дух вселился, сила в моё тело вошла, во все мышцы.

С тех пор я стал нормальным ребёнком. Бегал не только быстрее всех в классе, но и в школе. Как молодой лось был, призовые места на районных соревнованиях занимал. А нас только в школе было 940 учеников с радиусом притяжения детей из соседних деревень за семь и даже 12 километров…

К сожалению, не помню свою первую учительницу — как её звали, фамилию… Осталось лишь ощущение как от матери, от которой исходит тепло, доброта, надёжность…

Что я помню о войне

Что я помню о войне? Сохранились по большей части отрывочные воспоминания и в то же время достаточно яркие. Что-то в них дополнилось более поздними рассказами мамы, сестры, бабушки… Все это отчасти перемешалось… Но и своё тоже помню. Как, например, летели через нашу деревню на восток немецкие самолеты — целыми эскадрильями, с крестами на крыльях. Натужено ревели моторами. Было нечто зловещее в этом их полёте, становилось страшно, хотя нас они не бомбили и не расстреливали. Обратно они возвращались облегчёнными, будто радовались, что совершили свою адскую работу…

Помню, как отступали наши, как гнали через нашу деревню скот на Восток — по широкой улице, которую запрудила, как серая блеющая река, отара овец… Какие-то люди на лошадях призывали тех, кто будет эвакуироваться, собраться на северной окраине Ясиново…

Наша мама рассудила так: куда нам эвакуироваться? Здесь наше гнездо, здесь у нас всё. А где-то там никто не ждет — ни с едой, ни с ночлегом. И мы остались, и правильно сделали. А в оккупации выжили благодаря маме, которая была не просто великой труженицей, но и, как сказали бы теперь, предприимчивой женщиной.

Первое, что она сделала, когда через нашу деревню гнали скот в тыл, совершила, по-нынешнему говоря, выгодную бартерную сделку: обменяла здоровенного барана на четверть самогона. Обычно самогон показывают в кино в бутылях мутный, неприглядный, даже с виду вонючий. У мамы же этот товар был отменного качества — чистый, как слеза, и такой крепости, что горел, если плеснуть в ложку и поджечь.

Маме отбили и помогли загнать во двор здоровенного, как телка, барана и в дополнение к нему ещё плащ-палатку оставили, тоже большую, пятнистую. Из неё мне позже сшили штаны на вырост — невероятной прочности. Можно сказать, это были несносимые штаны. Потому что, когда я подрастал, их, закатанные и подшитые снизу, чуть отпускали и опять подшивали. И если сами штаны на солнышке давно выгорели, нижние полоски на них после удлинения всегда оставались тёмными. Всем штанам штаны были — непромокаемые и непробиваемые — я них через любые колючки смело продирался. Одно плохо — ткань в этих бронебойных штанах такая была, что я натирал в них промежность до кровавых мозолей.

Но вернёмся, как говаривал литературный герой, к нашим баранам, вернее, к тому единственному, что выторговала мама. Я его тоже помню, подвешенного за задние ноги, наполовину освежёванного, с которого приглашённый мамой односельчанин снимал шкуру. Баран был курдючный, жирный, туша — розово-белая, покрытая жиром.

Но ведь это лето, жара… Никаких холодильников у нас в ту пору в помине не было. И опять помогла мамина смекалка и дальновидность. Они с бабушкой разрезали тушу на мелкие кусочки, растопили во дворе печку (летом всегда и готовили на ней, и кушали здесь же) и стали это мясо жарить в двух больших чугунных казанах, сдабривая курдючным салом. Жарили до полной готовности и набивали в глиняные крынки с широким горлом. Мама их буквально наталкивала жареной бараниной и заливала поверху топлёным бараньим жиром. У сестры-школьницы, закончившей к тому времени второй класс, оставались ученические тетрадки. Мама вырывала из них двойные листы, пропитывала также бараньим жиром, отчего они оказывались как бы вощёнными, накрывала крынки этой бумагой, а сверху порезанной по размеру старой клеёнкой. Обвязывала крынку понизу горла резинкой или верёвочкой… Как сейчас помню целый рядок стоит этих крынок-гладущиков, содержимое которых спасало нашу семью в период оккупации.

Коровы в ту пору у нас не было (из живности — собака и кот, о которых будет отдельный рассказ), но куча навоза возле сарая оставалась. Мама перекидала её в сторону, очистив место до самой земли, накопала ямок, примерно с полметра, для каждого гладущика отдельно. Уточню: не в доме и не в сарае, а около него ямки с гладущиками закопала, место же опять забросала навозом — как будто лежит, как лежал, нетронутым. И всё это, конечно, тайно, в потёмках, чтобы никто из чужих не видел. А нам всем наказала держать языки за зубами. Мы вообще жили в оккупации скрытно, тайно и никаких секретов из дома не выносили. Никогда не было в нашем доме воровства и обмана. А в других семьях случалось: нищета ведь, голод, пацаны могли, например, яйца приворовывать и нести на базар. У нас же никогда ни одной вещи, ни одной копейки не пропало.

А гладущики с бараньим мясом, повторяю, нас в самое голодное время спасали. Приходили полицаи, лазали по чердакам и сараям, сено протыкали — искали продукты, но мамину захоронку не нашли.

Впроголодь жили все, многие просто голодали. Собирали колоски, выщелушивали зёрна… Люди научились делать ручные мельнички, на которых мололи эти крохи, обычно оставляя себе часть полученного продукта за работу: девять стаканов муки тому, кто принёс зерно молоть, а десять — хозяину мельнички… И вот мама сварит какую-нибудь затируху, у которой ни запаха, ни вкуса, а добавит туда ложку «консервы» из того барана — и получается сытное, калорийное блюдо. У других, случалось, и пухли от голоду, и умирали даже, а мы благодаря находчивости, трудолюбию, предприимчивости мамы спаслись.

У мамы ничего не пропадало. Так в дело пошло не одно только мясо того барана, но и шерсть с его шкуры. Мама её остригла — целый мешок шерсти вышло; рассортировала, постирала, высушила. И зимой они с бабушкой эту шерсть пряли. Из самой лучшей пряжи потом мама вязала великолепные женские платки — воздушные, невесомые, с изумительной красоты рисунками. После стирки мама их натягивала на рамку, они отбеливались на солнце и нарасхват шли на базаре. Из более грубой, но качественной пряжи мама вязала шали, которые тоже пользовались спросом, — те военные зимы были очень холодными… А уж из, казалось, никуда не годных остатков мама вязала нам всем варежки и носочки. Так что это было стопроцентное безотходное производство. Даже остающийся мусор и тот шёл в топку…

***

Что ещё рассказать об оккупации? У нас были партизаны за 12 километров, в Жеребковском лесу, который тянется через всю Украину в Молдавию и Румынию. Но в Ясиново, где была расквартирована румынская часть, военных действий не велось. Так что, можно считать, нам ещё повезло…

Как-то я в кустах за нашей летней печкой во дворе обнаружил два красивых телефонных провода — красный и синий. Эту их оплётку местные умельцы использовали для изготовления женских украшений. Женщины из них и монисто носили.

Я хоть и мал был — сразу смекнул: как красиво будет увидеть их на маме и сестре. Взял топорик, которым мама щепки на растопку рубила, и отчекрыжил метра по три-четыре обоих проводов. Смотал, спрятал и топор положил на обычное место, рядом с камнем, о который его точили…

Вдруг вижу — бегут два немца, здоровенные, в касках, с ребристыми термосами за спиной. Связисты, наверное, были — связь же я им нарушил. Нашли мой обрыв, соединили, у них с собой катушка была. И ушли, ничего не сказав, только взглянули на меня строго… Бабушка сразу всё поняла, заохала, запричитала:

— Сынок, не делай этого больше никогда, Боже упаси!

Но я продолжал шкодничать. В 1944 году у нас однажды ночевал немецкий офицер. Нас он из комнаты выгнал, переночевал и ушёл. А пистолет свой забыл на подоконнике — с ребристой ручкой, тяжёлый такой. Бабушке я решил похвалиться находкой. Она перепугалась, наказала всё, что найду, обязательно ей отдавать.

Пистолет бабушка в подол завернула, спрятала, а тут и немец прибежал:

— Матка, пук-пук? — и пальцем на меня показывает: — киндер, киндер?

Даёт ей понять: не малец ли ваш пистолет утащил? Она в ответ головой машет: ничего, мол, не видела, не знаю… И он ушёл.

***

Однажды, примерно в то же время оккупации, чуть без руки не остался. Мама сварила лапшу, летом на улице, в казане, а я пробегал, как всегда вприпрыжку, мимо и случайно сунул туда руку. Мама хотела быстро с меня рубашку снять и сняла вместе с моей шкурой по локоть.

Где-то она достала гусиный жир (гусей у нас не было) и гусиным же или утиным пёрышком стала мазать обожжённые, оставшиеся по сути без кожи, места. И зажило как на собаке, ни следа от того страшного ожога не осталось…

Да, сколько мама для меня и для всей нашей семьи сделала. Я перед ней в неоплатном долгу…

***

Ещё о войне… Не хотелось бы утомлять читателя чрезмерными подробностями моей военной, если можно сказать так, биографии, но, думаю, наверное, и другим будет интересно то, что осталось в моей детской памяти.

Март, грязь непролазная… Немцы отступают… Наше Ясиново расположено в низине, а с боков — пологие увалы, метров по 150. И к тому же у нас здесь песок, а через речку — чернозем. Говорили даже: тут надо ходить в двух парах сапог — одни на ногах, а другие — в руках, чтобы можно было переобуться, когда один или другой сапог в грязи утонет.

Немцы шли через эту болотину грязные, обросшие, вшивые, в разбитых сапогах и подвязанных шинелях. Откуда знаю, что вшивые? Они костер у нас около хаты, чуть не под стрехой, развели (бабушка ругалась: «Сожжёте нам хату, окаянные») и над этим костром свою завшивленную одежду прожаривали. Раздевались без всякого стыда догола — даже кальсоны снимали, и я помню, как трещали сгораемые в костре вши…

Помню двух быков с ярмом на шее, похоже, бесхозных, потому что шли они сами по себе… И немцам не до них — отступают.

Тогда же впервые автобус увидел — с большими окнами, раздвинутыми занавесками. И в одном — немец бреется, хотя автобус движется — там дорога ровная. Я кричу:

— Мама, мама! Хата на колэсах и немец в окне бреется!

…В семействе нашем было тогда три мужика: я, кот Бун и собака Тарсик. О коте скажу лишь, что прославился он тем, что утащил из кастрюли курицу, которую мама поставила вариться, а взрослые отвлеклись — в лес за дровами собирались… Курицу же Бун использовал по прямому назначению и долго потом никому на глаза не показывался.

Тарсик же был выдающийся пес — здоровенный волкодав, который лаял так, что его было слышно в деревне за пять километров, где жила сестра отца, моя тётя, Нина. Погиб он уже после войны: плотно поел и в поисках воды оборвал цепь, прибежал на речку, напился, но провалился под лёд и не смог выбраться на берег. И было у нас чувство — будто близкого человека потеряли…

***

В войну в нашей деревне была расквартирована румынская часть, и в этом нам, можно сказать, повезло: румынские солдаты к местному населению почти не касались, не бесчинствовали, людей не обижали. А вот полицаи, чужие правда, не местные, бывало зверствовали. Такой вот парадокс — враги могут быть человечнее «своих», бывших советских…

У нас был, конечно, свой огород, где выращивались картошка и овощи и еще кустовой виноградник, соток, наверное, 15. И когда он начинал созревать, мама его караулила — метрах в пятидесяти от хаты небольшой летний курень был, а на вооружении у неё — вилы-тройчатки, собака опять же…

И вот как-то, уже после полуночи, тихий дождь накрапывает, собака на привязи дремлет, мама слышит тихие шаги — чап-чап, чап-чап — и видит две фигуры в лунном свете. Румынские солдаты босиком, чтобы не слышно было, и в закатанных штанах, чтобы их не замочить — уже роса упала… Винограду им захотелось — они же там у себя только его да кукурузную кашу-мамалыгу ели.

Спустить собаку — порвёт ведь, молодые совсем парни… Словом, как-то спугнула она их, запомнив лица «переляканных» (то есть перепуганных) румын. Но дело так решила не оставлять и тем же утром побежала в комендатуру жаловаться: что же это, мол, такое творят ваши воины, лазят по винограднику, топчут…

А дальше было вот что! Офицер дал команду выстроить всё своё войско — в шеренгу по одному. Откуда-то притащили широченную лавку, возле которой нарисовался здоровенный мужик с нагайкой.

— Ну, матка, показывай, где они, твои обидчики?

Тут уж мама и сама не только опомнилась, но даже испугалась: их ведь до смерти могут запороть. А ей как жить потом с этим грехом. А если их товарищи в отместку потом хату сожгут…

Лица любителей винограда мама хорошо запомнила и в строю их, конечно, узнала, позеленевших от страха в ожидании предстоящей экзекуции…

Ответ же её был таков:

— Их тут нема, — сказала твёрдо. — Тих, яки у мэне были.

— Ну, гляди, матка, если в другой раз не узнаешь — сама получишь 25 горячих, — строжился офицер, похоже, прекрасно разгадавший её благородную, спасительную для его подчинённых, неправду…

И, действительно, был случай, когда другую женщину показательно выпороли на такой же лавке, задрав подол и оголив зад в старых, латанных-перелатанных трусах… Тут такая история. Командир-румын завёл себе любовницу — медсестру местной больницы. На свидание к ней примерно за полкилометра он ездил на экзотической легковой машине, и она, как на грех, однажды забуксовала — дорогу песком засыпало. Комендант разгневался и дал команду старосте из местных, чтобы ясиновские женщины ее почистили. Поручение его не было выполнено, машина опять забуксовала, и он вызвал старосту: в чём дело? Да не хотят, мол, бабы, одна даже сказала: пусть сам дорогу к своей бляди чистит, а то и вовсе пешком ходит — недалёко…

И языкатую бабу выпороли, после чего она первой побежала благоустраивать проезжую часть. Историю же эту ещё долго в Ясиново вспоминали. И когда стали после войны возрождать социалистическое соревнование, можно было услышать от переживших оккупацию: «На хрен это все нужно? Одного румына опять вернуть с нагайкой — и никакого соревнования не надо… И всё, что надо, будет сделано».

***

Говорил уже, что у нас в войну, если и бесчинствовали, то лишь полицаи… Была в нашей оккупационной жизни одна трагическая ночь. Как-то к нам в хату ввалился пьяный полицай, стал ругаться, угрожать и непонятно было, что ему надо. Орал:

— Вы все коммунисты! Ваши мужики против нас воюют!

Затем сел задом прямо на стол и ногами высадил окно на нашей кухне вместе с рамой. И как только зазвенели разбитые при этом стекла, видно, всё же появился в его пьяной башке проблеск сознания: что же это я тут натворил, почему и зачем? Он сразу как-то обмяк, притих и сбежал.

Было холодно — и от пережитого страха, и оттого, что с улицы дуло… Мама заложила оконный проём, подушкой, каким-то тряпьём, и мы как-то переночевали…

А утром мама пошла в комендатуру, и нам прислали плотника, который вставил и застеклил окно… Такое было у румынского начальства отношение к мирному местному населению.

***

Наша хата стояла недалеко от комендатуры, возле которой всегда было людно, полицаи там толклись… Мы это место старались обходить и даже временами прятались у папиных друзей, которые жили подальше. Ночевали у них, а собаку Тарсика пускали на длинную цепь… Немцы уже отступали, и мы боялись, если вдруг наша хата загорится или её подожгут, как бы Тарсик вместе с ней не сгорел.

Выживали тогда, кто как мог… Люди в огородах даже сеяли рожь, пшеницу, что-то из них потом готовили. А мама рожь и пшеницу не садила, она мыло варила (об этом я расскажу отдельно), продавала на базаре и хлеб покупала.

Я это потому всё рассказываю, чтобы понятно было: укрыться-то у папиных друзей мы могли, но ни в коем случае не имели права их объедать. Они и сами жили впроголодь, поэтому мы должны были с собой чего-то съестного принести или обязательно вернуть, если вдруг подкормились за их счёт.

Так мы с мамой однажды пошли за хлебом в свою хату. Она была как бы из двух частей: белая, в которой мы жили, и чёрная, недостроенная — что-то вроде чулана или кладовки. И вот пришли, а я почему-то в хате один оказался. Стою, держась за ножку кровати. Открывается дверь снаружи и через проём двери вваливается длинный немец в короткой шинели. И мы стоим — друг против друга.

— Матка нихтс? — спрашивает он.

Я, будто ожидал именно этого вопроса, тут же отвечал ему, глядя снизу вверх:

— Нихтс…

Немец как-то резко крутнулся на месте и тут же выскочил…

Хлеб же наш хранился как раз в черновой части хаты, в кладовке…

На всю жизнь я запомнил того немца и наше с ним «общение».

Помню ещё: в тот же день или чуть позже снова идём с мамой к папиным друзьям в край деревни, и нас догоняют два верховых казака в кубанках со звёздами, на красивых конях — вороном и гнедом.

— Мамка! Немцы куда пошли, в ту сторону? — спрашивает один, показываю рукой.

Мать подтвердила… Это уже разведка наших наступающих частей была.

Ещё из тех дней… Лежим с бабушкой на печке и смотрим через окно сверху — будто со второго этажа — как вдали по дороге ползёт серая гусеница и перед поворотом в нашу сторону вдруг начинает делиться… Это наши танки шли на Одессу, которая была освобождена 10 апреля 1944 года.

У нас же в Ясиново-2 боёв не было: немцы не окапывались, оборонительных сооружений не строили. Хотя перестрелки все же были… Уже после войны в округе собрали останки 76 погибших и похоронили в братской могиле в центре посёлка. Я до сих пор помню фамилию — майор Мороз Василий Дмитриевич. Там были ещё три сержанта и остальные рядовые, чьи фамилии установить удалось, но также и безымянные.

***

Да, война была, оккупация, времена тяжелые. Но была ещё моя внутренняя жизнь, с её самыми разными ощущениями и даже радостями… Вот утро — весеннее, росное… Солнце всходит и уже освещает по касательной большой клён на углу нашей усадьбы — сколько раз я лазил на него и даже прятался среди его густых ветвей от вполне законного возмездия сестры.

Выскочишь утром спросонок «по-маленькому»… Солнце глаза слепит, день начинается… А ты стараешься пустить струю и чтобы обязательно подальше, чем вчера было. Она чуть не светится на солнце, рассыпается серебряными брызгами… Хорошо!

Потом весь день на улице с пацанами — мы с ними после войны целые военные баталии устраивали. Но об этом я расскажу отдельно…

Мама — кормилица наша

Мой рассказ о жизни в оккупации никогда не будет полным без рассказа о маме — нашей кормилице и поилице. Мы и оккупацию-то пережили лишь благодаря ей…

Хочу ещё раз напомнить читателю, что в те годы — с лета 1941 по февраль 1944 — семья наша состояла из шести живых существ. Основой её, стержнем, хранительницей очага была мама, Анна Ильинична, 1907 года рождения. Потом бабушка, Юлия Фризантовна, папина мама, 1882 года рождения; моя сестра Зида (в переводе с турецкого — звезда, не знаю, впрочем, почему её так назвали), родившаяся в 1932 году; ваш покорный слуга образца 1939 года. И мои ровесники — кот Бун и пес Тарсик. О последнем уже говорил, но ещё раз повторю: в тихую вечернюю погоду его лай был слышен километров за пять. Когда я оказывался в доме у папиной сестры тети Нины, которая жила в деревне на другом берегу реки, его мощный, гулкий бас разносился над рекой. И я знал — это мой любимый пес передаёт мне привет…

Так вот… Мама… Вся тяготы по обеспечению пропитания нашего семейства полностью легли на её хрупкие плечи. Она была небольшого роста, но очень быстрая в движениях, и любую работу выполняла быстро, умело, я бы даже сказал, красиво и с хорошим качеством. Помимо нашего обширного хозяйства, она занималась, как сейчас бы сказали, коммерцией: выращивала ранние редиску, лук-батун и лук-сеянец, ранние огурчики, помидоры и укроп, ранние морковку, капусту и картошку. И вся эта разнообразная витаминная продукция шла не только нам на пропитание, но и на продажу.

Огород у нас был изначально 50 соток, пока не пришла советская власть и не обрезала его по самые хозпостройки. А до этого в разные годы сеяли даже рожь, кукурузу сажали… Рассказывал уже, что и виноградник у нас был… Жили, можно сказать, за счёт приусадебного участка, потому что в колхозе, где до войны и после неё много лет проработала мама, денег не платили вовсе, а натуроплата обычно была (если вообще была) чисто символическая. И мы к этому ещё вернемся…

Все ранние овощи на первых порах, пока стояла выгодная цена, пучками — десятками штук мама реализовывала на базаре, чтобы заполучить для семьи хоть какую-то копейку для различных житейских нужд.

Особенно же голодно становилось в апреле — мае. Прошлогодние запасы съестного заканчивались, новые овощи ещё только «подходили»… Я, начиная со Святой Пасхи, независимо от того, ранняя она была или поздняя, переходил на «летнее обмундирование»: босиком, в уже упомянутых «несносимых» штанах, в поисках подножного корма обследовал с мамой или с деревенскими пацанами все окрестные сады и леса (лиственный был в трех километрах от нас). Добывали в лесу щавель, дикий лук и дикий чеснок. На старых вишнях искали застывший сок на треснувшей коре, заворачивали его в молодые зелёные листья и ели их — будто домашние вареники с необычной начинкой… Так что к лету наши худые загорелые тела были напитаны различными витаминами, минеральными солями и прочими чистыми природными вещами, за исключением, правда, обыкновенной хорошей пищи, так нужной растущему организму…

Ватагу ясиновских пацанов, с которыми я до школы проводил все свободное от домашних обязанностей время, я и теперь воспринимаю как стайку молоденьких, только вставших на крыло воробьят. Она по первому крику, первому зову всегда была готова мгновенно сняться с места и полететь… Я же при этом был шустрее всех и бегал всегда быстрее всех. Хотя и был очень маленьким: до восьмого класса стоял в шеренге на уроках физкультуры предпоследним. А в восьмом классе сразу перешёл в этой шеренге на третье место — буквально за полгода подрос на 35 — 40 сантиметров.

Сестра Зида, уже учившаяся тогда в Одесском мединституте, приехав на каникулы, не узнала меня: я по её совсем недавним представлениям должен ей быть по плечо и смотреть на неё снизу вверх, а тут я вдруг уже её перерос…

Ну, а теперь, как говорят англичане, продолжаем молотить нашу копну с другой стороны… Рассказывая о предприимчивости и трудолюбии мамы, справедливости ради замечу, что в нашей семье не было ни белоручек, ни лентяев. И все огородные культуры, о которых уже шла речь, мы обрабатывали сообща: в этом деле по мере сил и умения, физических возможностей участвовал каждый — сажали и сеяли, поливали и пололи, убирали… Но осью, стержнем, вокруг которых всё вращалось, была мама. И она бралась даже за такие «предприятия», что вам, нынешним читателям, даже трудно себе это будет представить. Но ведь это было, было…

В 25 километрах от нас был посёлок городского типа — райцентр (не наш) Ананьев. Мне всегда нравилось это его название — было в нём что-то иное, не наше, мне даже казалось, что и люди там не такие, как мы, а другие…

В Ананьеве был маслозавод, на котором ещё до войны делали подсолнечное масло. Семечки сначала обжаривали, потом очищали от лузги и закладывали под пресс, представлявший собой большой цилиндр со штоком. А эти обжаренные остатки люди набирали и ели — мы их назвали тотушки. Это всё я позже узнал, уже после войны, когда колхозы опять стали сеять подсолнечник и завод снова заработал. В войну же он не работал.

Тут я хочу сделать одно. отступление — о силе духа и живучести советского народа. Доведённый до полной нищеты условиями жизни, он и к ним сумел приспособиться и выживать даже в таких обстоятельствах, какие другому народу и не снились. Потом, уже во взрослой жизни, я услышал хорошую, отвечающую духу данного момента пословицу: что русскому хорошо, то немцу смерть. Она, правда, имеет более широкий смысл, но к нашей истории её также можно отнести. И на примере моей жизни станет ясно — почему я сделал такое отступление.

В годы оккупации ананьевские «дельцы-предприниматели» вспомнили, что ещё до войны в каком-то тысячу девятьсот «затёртом» году на территории этого маслозавода или рядом с ним была зарыта цистерна с подсолнечным маслом то ли на 20, то ли на 30, то ли на все 50 тонн. Масло это из-за давности его производства прогоркло до такой степени, что даже воровать его не находилось желающих.

В оккупацию же обстановка кардинально изменилась. Самыми ходовыми, ценными товарами стали соль, хлеб, спички (их продавали даже «партиями» по пять штук — не коробков, а спичек), папиросы, махорка и мыло. Без мыла жизнь превращалась в одно сплошное почёсывание скрытых под одеждой тел — проще говоря, вши донимали… Мама, бабушка, сестра собирали золу из печки (древесную), заливали водой, верхушку сцеживали, собирая мусор, и мыли в этой воде волосы. А потом ещё смазывали керосином, чтобы не заводились в них гниды, из которых потом появляются вши.

Но при чём тут цистерна с каким-то забытым прогорклым подсолнечным маслом — спросите вы? Очень даже при чём. Если подсолнечное масло смешать с каустической содой, хорошенько прокипятить, затем выпарить лишнюю влагу… И эту ужасно пахнущую — воняющую — смесь вылить на заранее приготовленный из железа противень, дать ей остыть. Потом положить на стол кусок фанеры по размеру противня, даже желательно чуть больше его, и резко перевернуть противень на фанеру, то на ней останется черный «пирог» толщиной в семь-восемь сантиметров. Если, конечно, так можно его назвать. Затем этот пирог режется суровой ниткой №10 на ровные бруски шириной в десять сантиметров, их аккуратно раздвигают ножом, чтобы подсохли… И через несколько часов получаются куски замечательного хозяйственного мыла. Им можно стирать бельё, одежду, помыть голову и даже, извините за прямоту, другие интимные места человеческого тела… Благо, что вода при этом у каждого своя, в колодцах, и если её перед помывкой ещё и подогреть, а если после этого найдешь и чего-нибудь покушать, то на жизнь можно смотреть уже совсем другими глазами!

И вот таким «мыльным промыслом» мама занималась несколько лет. Спросите — где она брала каустическую соду? Там же, где другие «производители» (кстати, не так уж много желающих находилось заниматься этим, без преувеличения, «вонючим делом») — в полуразрушенном сарае, куда эта сода была завезена до войны неизвестно для каких целей, никем не охранялась и была по сути бесхозной. Но, как и прогорклое подсолнечное масло, имела вполне реальную цену, которую приходилось платить ананьевским ушлым дельцам.

Мама каждое воскресенье выносила на наш базар целую кошёлку этого мыла. И к ней сразу выстраивалась очередь. И сзади, из конца ее, кричали:

— Аня! Не давай больше двух кусков в одни руки!

Или:

— Аня! Зачем ты ей отпустила целых пять кусков?

— Да у неё пятеро детей!

— А у меня трое. Им что, немытыми быть?

Кусок мыла стоил десять рублей. На деньги от его продажи мама покупала хлеб, сахар, какие-то обновы для сестры и другие необходимые вещи. Ведь как-то надо было жить, и всё было с базара…

Мамино мыло продать было легко — оно уходило на базаре влёт. Но ведь «сырье» для этого будущего товара, пользующегося повышенным спросом, надо было доставить из Ананьева домой (напомню, он находился за 25 километров от нас). И не по асфальту, а через бугры, в распутицу, по грязи, пешком… 25 километров туда и столько же обратно…

За сырьем мама ходила вместе со знакомой женщиной, тётей Палазей — они дружили семьями еще до войны, муж её был убит в 1941 году, под Одессой. Мы же, как папа ушёл на фронт, и до конца войны, о нём ничего на знали — где он и что с ним.

А теперь в деталях, как шла доставка сырья. До обеда воскресенья мама обычно распродавала очередную партию мыла, сваренного в субботу. Когда варилась эта адская смесь, зимой обычно или весной, запах в хате стоял невыносимо удушающий (да и вредный наверняка — не могли же быть полезными для здоровья этот чад, смрад, испускаемый паром, перемешанным с каустической содой). Он, этот запах, почти не успевал выветриваться из нашей хаты…

И вот мама, уже простоявшая несколько часов на базаре, приходила домой, наскоро обедала тем, что приготовила бабушка, и собиралась в дорогу. Брала восьмилитровую оцинкованную флягу с узким горлом и затычкой — пустым кукурузным початком, непромокаемый клеёнчатый мешок, узелок со съестным и вдвоем с тётей Палазей отправлялась в неблизкий 25-километровый путь…

За нашей деревней, за больницей, протекала так называемая матка — ручей, летом пересыхавший, а зимой и весной в нём всегда держалась вода слоем в 30 — 40 сантиметров, а шириной он был метров в 100 — 150. Зимой на нём была корка льда или ледяное крошево. Обойти эту водную преграду по пути в Ананьев возможности не было — матку всякий раз туда и обратно надо было переходить. Сапог ни у мамы, ни у её подруги не было — они ходили в ботинках, надевая шерстяные носки, которые мама вязала для обоих. Идти через матку в ботинках нельзя — в мокрых потом не дойти или ноги будут сбиты. Им оставалось одно — снять и ботинки, и носки и босыми ногами идти через это ледяное крошево вброд. А нога у мамы была маленькая, 36-го размера… Идут, ног не чувствуют от холода…

Вышли на бугорок, вытерли тряпочкой ноги, надели носки, ботинки, опять пошли. Сначала ног ещё не чувствуют, а потом они горят, как в огне

…Идти же надо мимо леса, день короткий, темнеет рано, да ещё туманы… Страшно… Но надо идти… То вверх, то вниз, то по грязи…

И вот, наконец, уже поздно ночью, часов в 11 — 12, добрели до Ананьева. Мокрые, продрогшие, уставшие, позади, даже если считать по четыре километра в час, шесть часов пути. Там их женщина пускала на ночь, а они её подкармливали. То было время, когда люди помогали друг другу и — поразительное дело — даже песни пели…

Утром, чуть свет, чтобы полицаи не заметили, за дело… Там всё было чётко организовано: в одном месте наливают масло, в другом насыпают каустическую соду — и то, и другое за деньги, конечно, хотя «сырьё», напомню, было бесхозное. Что дальше? Мама с подругой делают перевязь для поклажи через плечо — восемь килограммов с одной стороны (восьмилитровая фляга с маслом), непромокаемый мешок такого же веса с каустической содой с другой — и вперёд на Ясиново. 22 километра до ледяной переправы, босиком через эту ледяную купель… Сапёры на войне, наверное, в таких условиях не работали. У нас в деревне тоже мало кто на такое мог отважиться: сидели голодом, пухли от голода… Наша мама была не такая — не могла себе позволить, чтобы мы бедствовали.

…В понедельник, часов в 11 — 12 дня, мама приходила домой, наскоро перекусывала тем, что приготовила бабушка, и опять начинала «кашеварить» на адской мыловаренной кухне. И так — до ночи. В пять утра вываливала готовую массу, охлаждала, нарезала суровой ниткой бруски. Потому что во вторник — второй базар, к которому надо успеть… И люди уже выглядывают — идёт Аня Главацкая со своей кошёлкой на базар или нет? Расторговалась, ночь переночевала, в среду с утра — опять в путь, через ледяную воду…

И так два, а то и три раза в неделю, в общей сложности 100 — 150 километров, половина из которых — с грузом. Разве могла она быть здоровой после всего этого? Как мучилась потом в старости с ногами! Зато когда папа вернулся в 1946 году домой из Германии, у мамы было скоплено десять тысяч рублей. На них купили тёлочку, которая через год стала коровой. Но мой рассказ об этом впереди.

Что ещё спасало нашу семью в годы войны и оккупации и потом? То, что не было в ней воровства и обмана, что все в меру своих сил и возможностей трудились. Мне поручалось поить нашу живность, для чего надо было принести из колодца шесть вёдер воды. А это — 505 шагов, я посчитал… Это потом, когда семья наша встала на крыло, мы выкопали свой колодец, рядом с хатой, обложили бетонными кольцами!.. А тогда носить воду мне больших трудов стоило, да надо было ещё убрать за скотом…

Я, может быть, мягко выражаясь, буду непатриотичен и отдаю себе отчёт в том, что за подобные высказывания меня в другие времена отправили бы в места не столь отдалённые… Но все равно это скажу… Насколько могу судить по своим смутным воспоминаниям и помню по рассказам мамы, расквартированные в нашем Ясиново-2 румыны практически не вмешивались в местную жизнь, которой больше управляли полицаи… Жили по же люди сами по себе и выживали как могли. Пытались даже создать у нас что-то вроде колхоза, но не получилось. И люди стали привыкать к тому, что сами должны организовывать свою жизнь и отвечать за себя. Вся общественная жизнь и тогда, да и ещё годы после протекала на базаре, откуда узнавали и последние новости. Году, кажется, в 1953 появился у нас динамик, а в хате — радиоточка, это было настоящее чудо.

Когда пришли наши, были, конечно, слёзы радости. Но нельзя сказать, что жизнь стала налаживаться. Мама по-прежнему вынужденно занималась своим тяжелейшим «мыльным бизнесом» и однажды, как обычно, отправилась с полной кошёлкой на базар. Здесь её и «взяли с поличным» — милиционер с сельсоветчиком. В войну они были неизвестно где, а тут сразу объявились — вот они мы, власть…

— Собирайся, — говорят, — пойдёшь с нами.

— Куда это? — удивилась мама.

— Спекуляцией занимаешься — дело оформлять будем.

И повели под руки, как преступницу, рассказывала позднее мама. Она же решила: «Будь что будет, а я им, сукам, покажу, какая я спекулянтка!,,

Заводят её к председателю сельсовета (который, кстати, тоже не воевал) — сытому, краснощёкому, похоже, уже «угостившемуся» в успевшей открыться с приходом наших чайной.

— Ну что, спекулянтка, с тобой делать? — спрашивает.

А у мамы в глазах пелена: боялась, как бы не упасть. Кошёлка у неё была лёгонькая, из осоки сплетённая, мыла в ней оставалось наполовину, половину успела продать. Мама эту кошёлку хотела соседке на базаре оставить, чтобы присмотрела за ней. Но милиционер сказал:

— Нет, с собой бери — это вещдок!

В ответ на вопрос председателя мама размахнулась и швырнула кошёлку с оставшимся мылом прямо на стол. Кошёлка порвалась, мыло разлетелось во все стороны…

— Это я спекулянтка! — закричала она. — Мой муж на войне. А ты где был? — это она председателю. — А ты? — милиционеру. — Откуда вы, из каких щелей повыползали? Моих детей кто будет кормить? Может, вы?

Тут люди набежали в сельсовет, привлечённые шумом… Председатель с милиционером вроде возмутились сначала, но потом испугались:

— Аня, Аня, да ты что?

Собрали её мыло и отпустили без всяких последствий…

Я к тому это рассказываю, чтобы понятно было, какой была «наша» советская власть. Земли вдоволь людям не дала, в колхозах зарплату не платили — работали, как тогда колхозники меж собой говорили, «за палочку» (то есть отмеченный трудодень, всего же их за год надо было выработать в обязательном порядке не менее 260). Помню 1948 год, мне девять лет… Мама заработала в колхозе за год 24 килограмма пшеницы. Мы с ней пошли на ток, где нам отвесили: ей — 16 и мне — 8 килограммов. И мы с ней бежали домой, не чувствуя ног от радости. Вот как нам власть помогала — как оплачивала мамины труды

А налоги? Если у вас на подворье корова — обязаны сдать на молокопункт 240 литров молока жирностью 3,6 процента. А будет недоимка, могут и корову отнять. Если свинья есть — щетину сдай. А ещё золу, вернее, пепел от дров — для удобрения колхозных полей. Я сам носил этот «гумус» к старой конторе, где эта куча долго лежала, раздуваемая ветром, пока не пошёл дождь и её вовсе не размыло. Такая была организация работы…

***

Я упустил ещё один важный эпизод, связанный с мамиными походами в Ананьев… Осенью и зимой на Украине, особенно в Одесской области, начиная со второй половины ноября и дальше — в декабре, январе, феврале и даже в марте, если нет морозов, по ночам, а особенно утром, бывают густые-густые туманы. И при этом они ложатся к земле неровно: в низинах — погуще, на бугорках — пожиже. Бывают красивейшие зрительные аномалии: высокие деревья, каких у нас немало (тополя, например), могут быть перекрыты слоями тумана в двух-трёх уровнях. Верхушка видна, середина ствола в тумане, а у самого основания тумана тоже нет. Получается своего рода трёхслойный «пирог» и возникает ощущение, будто вершина у тополя парит в воздухе.

В одно такое туманное утро мама со своей напарницей по «мыльному бизнесу» возвращались из Ананьева с грузом на спине и на груди. Шли мимо леса, который был слева, а справа — чистое поле. Туман же стоял такой густой, что трудно было временами различить дорогу, по которой они шли. И вдруг напарница обратила внимание на то, что по полю, недалеко от них, вдоль дороги, можно сказать, параллельным курсом, бегут две большие собаки. И когда туман немножко рассеялся, стало ясно видно, как одна прыгает вокруг другой — заигрывает с ней. Вторая же целеустремлённо, слегка огрызаясь, бежит по своему направлению.

Напарница говорит:

— Посмотри, Аня, откуда тут в степи собаки взялись?

До деревни было ещё километров пять.

Мама взглянула и обомлела: она сразу поняла, что это были не собаки, а волки..Мартовские, голодные, худые после зимы… И у них начинался гон — брачные игры…

Мама потом рассказывала:

— У меня волосы под платком зашевелились, как живые, и показалось, что он даже приподнялся над головой. Руки-ноги похолодели и только одна мысль в голове: что же с моими детьми будет? Никаких других мыслей не было — только эта в висок как молоток стучала…

Случилось это в 1942 или 1943 году, в марте. И это были действительно волки — он и она. Волк, по всей видимости, вёл с волчицей брачную игру. Поэтому они и не обратили внимания на двух несчастных женщин, еле плетущихся по раскисшей от грязи дороге. Волки пробежали рядом с ними ещё метров 300 — 400 и, свернув через дорогу, по которой мама с напарницей шли, скрылись в сером, мрачном лесу.

Мама пришла домой вся разбитая, до предела уставшая, не раздеваясь и не снимая ботинок, упала на кровать и горько-горько плакала навзрыд. Никто из нас — ни бабушка, ни сестра, ни я — не могли понять, почему она в таком угнетённом состоянии, пока сама она не рассказала, что с ними произошло… И тогда на семейном совете решили, что мимо леса им надо идти только в дневное время и обязательно иметь с собой металлическую пику или нож на всякий пожарный…

Наверное, ангелы-хранители — мои или моей сестры, или нашей мамы отвели тогда беду, которая могла сделать нас сиротами… Между прочим, я много позже стал замечать, что, попадая в какой-то житейский переплёт, в ситуацию, кажущуюся, на первый взгляд, трагической и даже безысходной, я вдруг выходил из неё совершенно безболезненно, без каких-то потерь для себя. И даже наоборот: выходя из таких, казалось бы, тупиков, набираешься нового житейского опыта, и жизнь опять тебе улыбается и продолжает сиять и светиться всеми цветами радуги. Если у меня хватит сил и настойчивости и я сумею продолжить это своё повествование, описывать свои более зрелые годы, то я, может быть, ещё расскажу и, как говорится, с фактами в руках, что так оно и есть — меня также оберегает мой ангел-хранитель.

Победа пришла. Папа вернулся

В один из тёплых майских дней мама затеяла варить лапшу. Она раскатывала тесто — я это ясно помню. Дело было на улице, в печке на дворе горел огонь, ну и я рядом крутился. Кстати говоря, за сухостоем для этой печки мы с бабушкой ходили за три километра в лес. Я уже в ту пору помощником был…

…Мама раскатывала тесто тонко-тонко, сворачивая его потом в рулончик-трубку, пересыпая мукой, чтобы тесто не слипалось. Так у неё получалась колбаска по ширине раскатанного теста. И она её резала на фанерке острым ножом, отодвигая каждый слой, чтобы готовая лапша не слипалась. Потом она ещё подсыхает и, когда надо, мама её бросает в кипящую воду. По мере готовности лапши обычно жарили лук на каком-нибудь жире, и получалось в итоге очень вкусное варево. А если ещё кружка молока потом будет — будешь сыт и доволен.

И вот мама занимается тестом для лапши, а мимо нашей хаты люди побежали… Мы почти в центре жили. И какая-то женщина кричит нам во двор:

— Аня! Аня! Победа, победа!

Мама сняла фартук, наскоро отёрла им руки, даже мыть не стала, и они с бабушкой побежали в местечко, где собирался народ. И я, конечно, побежал, и сестра… Там уже ораторы, речи — председатель сельсовета выступает, директор школы, начальство и интеллигенция, словом…

Так мы встретили День Победы. Многие женщины плакали — они ещё раньше получили похоронки. Как мамина подруга — напарница по «мыльному бизнесу» тётя Палазя, ставшая после этого молчаливой и замкнутой, и даже с мамой стала реже встречаться…

Мы, напоминаю, за всю войну ни одного письма от папы не получили. Не было и извещения-похоронки или сообщения, что пропал без вести. И когда мы возвращались с этого собрания-митинга, мама тоже плакала — неизвестность её мучила: живой или калека (такие случаи тоже бывали — калеки не возвращались домой, не желая быть обузой близким)? Мама говорила:

— Пусть без рук, без ног, лишь бы живой был. Я бы его прокормила как-нибудь. И дети бы помогли…

А я говорил:

— Мама, не плачь, папа выжий, что означало — он живой. — Он обязательно вернётся.

Я вообще-то уже нормального тогда разговаривал, но говорил именно «выжий»… Ходили к гадалкам, чтобы узнать — что с ним. Помню, я по чьему-то наущению говорил: «Ситычко, крутись!». И уже от себя добавлял: «Папа выжий».

И вот в августе 1945 года вдруг приходит к нам на подворье женщина-почтальонка. Мы за столом сидели, на улице, возле печки; там же, на столе, и посуду всё лето держали под полотенцем.

— Аня, вам письмо!

Мы все подхватились — какое письмо? Если одна бумажка, то похоронка; если треугольник — от папы или его товарищей… Тут же был обыкновенный конверт, а в нём письмо от папы. Писал: «Живой, здоровый, нахожусь в Германии, в американской зоне оккупации». (Всего их, напомню, было четыре — ещё советская, английская и французская. А.Г.). «Работаю при штабе по репарации военнопленных, — писал папа, и это нам было непонятно — что это за слово, что оно означает. — Теперь письма от меня будут приходить регулярно, не переживайте…»

Никогда ещё наша семья не испытывала такой радости.

— Я же говорил, что он выжий! — кричал я.

А от меня отмахивались, как от назойливой мухи, приговаривая при этом:

— Молодец, молодец!

Потом пришло другое письмо и ещё одно. А 28 февраля 1946 года произошло событие, которое я, не всегда помнящий даты рождения собственных детей, никогда не забуду, потому что оно будто впечаталось в меня на всю жизнь… Очень холодно было… Мы с сестрой — на печи, а мама с бабушкой ещё с вечера затеяли парить сахарную свеклу…

Тут я опять волей-неволей вынужден сделать отступление. Мама, как и многие другие женщины, с утра до вечера пластались в колхозе, восстановленном у нас после Победы. Сажали свёклу, другие культуры, пололи их, окучивали, убирали. Работа почти без продыха и, уже писал, практически без оплаты — изнурительная, выматывающая. Но когда созревала свёкла и надо было её копать — это был просто адский труд. Добытые из земли эти большие корнеплоды надо было очистить от земли, обрезать с них ботву и укладывать в кучи. В непогоду их накрывали, но часть свёклы всё равно пропадала, а сохранившуюся отправляли на заготовительные свеклопункты для переработки на сахарных заводах.. И сколько времени убирали свёклу женщины-нормовички (так называли всех тех, кто обязан был выработать определённую норму в колхозе), столько приносили её домой в своих кошёлках (в них умещалось по две-три штуки). Сок свёклы — это было, образно говоря, второе мыло, но об этом чуть позже…

В бригаде женщин-нормовичек было три ланки (звена) по 8 — 9 человек. Мама была ланковой, то есть руководила одной из ланок. И вот — только они начали копать эту свёклу — вечером, как обычно, прихватили по несколько штук каждая домой. Разумеется, начальство знало о таком тайном промысле, но закрывало на это глаза. — надо же людям как-то было жить… Но в этот раз их встретил на жеребце объезчик — человек дурной, недалёкий. Остановил измочаленных непосильной работой баб и потребовал отнести свёклу обратно — «туда, где взяли». Среди нормовичек, кстати, была и его собственная жена — и он не сделал для неё исключения.

Мама же сзади шла и начала разговора не захватила, а когда он повторил своё требование, да ещё угрожать пытался — взорвалась. У неё серп в руках был.

— Если ты, гад, ещё раз нас остановишь, я тебе и коню этим серпом брюхо вспорю. Не смей больше даже подходить к моим женщинам. Они пластаются с утра до ночи, а ты их за две свёклы гнобишь. Она, эта свёкла, наполовину сгниёт в буртах, если вовремя не вывезут, как уже бывало…

Принесённую с колхозных полей свёклу женщины прятали до поры до времени в сарае. А зимой тёрли и парили в больших чугунах. Доставали широкую лавку, ставили её в центр комнаты. Всю эту сваренную массу вываливали в мешок, укладывали на лавку, к которой уже была подвязана широкая доска, и ею давили этот мешок на лавке. И сладкий свекольный сок (он назывался меласа) стекал в стоящую под лавкой лохань (корыто из оцинкованного железа).

Пишу эти строки и невольно поймал себя на мысли: увидела бы эту картину моя дражайшая половина Галина Сергеевна с её неизбывным стремлением к чистоте (даже дорожки с саду подметает!) — так что бы с ней стало?

Но не будем, впрочем, отвлекаться. Полученную меласу давали и нам, детям, как сладкое лакомство, мы макали в неё хлеб и ели. Но главным образом она шла на изготовление всегда востребованного, на все случаи жизни, товара — самогона. Меласу отправляли обратно в казан, подсоединяли самогонный аппарат… И завершающий процесс превращения колхозного корнеплода в свободно конвертируемую валюту пошёл! А мамин самогон, писал уже, был высочайшего класса.

Что поделаешь: люди, обречённые властью на нищенское существование, выживали благодаря своей предприимчивости, сообразительности и даже, можно сказать, как в случае со свёклой, нахальству. Хотя за три свёклы могли дать расхитительнице колхозной, то бишь социалистической, собственности и три, и пять лет срока. Но, как говорится, Бог миловал…

…И вот технологический процесс у мамы в самом разгаре, раннее утро, стук в дверь… В семействе переполох, мы с сестрой тоже проснулись… Кто бы это мог быть в такую рань? Открывать — не открывать, ведь и «орудие преступления», и сырье, вернее, уже полуфабрикат, налицо — не спрячешь….

Мама пошла открывать. Слышим за дверью — шум, стук, грюк, мамино громкое: «Ой!» — и в комнату заходит здоровенный дядька в синей шинели, шапке и сапогах, голова — под потолок.

Бабушка:

— Ой! Филя пришёл! Сыночек мой роднэнький.

Мама же наша всегда была сдержанной — видно, жизнь приучила. Хотя в экстремальных ситуациях (о которых я уже рассказывал) могла так характер проявить…

Сестру быстро одели и послали за пять километров в Гвоздавку за родной сестрой отца, тётей Ниной. И скоро у нас в хате уже дым стоял коромыслом.

Помню, отец взял меня на руки — у него щетина колется, я упираюсь, не был же ещё ни разу на руках у мужика.

— Ну ты хоть знаешь, кто я такой? — спрашивает мой отец. А я и что сказать — не знаю.

Я сразу стал героем среди всех пацанов в округе. Из всех моих ровесников только у меня одного отец с фронта вернулся. У других — или погибли, или по разным причинам не воевали…

О военной одиссее отца я ещё расскажу…

Наши послевоенные игры — детские и недетские

Жизнь моя и моих сверстников в первые послевоенные годы протекала, в основном, на улице. Это были сплошные военные игры, разыгрывались целые сражения — настоящие баталии. В каждом уголке деревни были свои ватаги — вооружённые отряды по семь-восемь пацанов.

В нашем командовали два брата Коваленко — Гарик и Валик (Валерик), сыновья директора местной МТС. На вооружении у нас был даже ручной пулемёт Дегтярёва с диском, полным патронов. Правда, он не стрелял из-за какой-то поломки в затворе. Была снайперская винтовка с оптическим прицелом (действующая), казачья шашка и наша главная гордость — большой морской цейсовский бинокль с десятикратным увеличением; солидный, тяжёлый, чёрного цвета.. Мы его носили по очереди, притом этой чести удостаивался не каждый, а лишь особо заслуженные. Был и второй бинокль, сухопутный, артиллерийский, с семикратным увеличением.

Неподалёку от нашей хаты, в вишняке, я нашёл полный ящик румынских карабинов с примкнутыми плоскими штыками. Они были по сути новенькие, в промасленной бумаге и техническом озеленении. Недалеко от этого места была румынская комендатура и, наверное, румынские солдаты утащили этот ящик, чтобы, как говорится, загнать или обменять. Но события в наших местах, когда немцы отступали, развивались столь стремительно, что румынам стало не до карабинов… Они потом ещё долго лежали у нас под сараем, прикрытые тряпкой. И я с одним, взяв его на плечо, ходил с другими ребятами встречать их коров из стада (у нас тогда своей ещё не было). Штык карабина торчал у меня над головой, а приклад бил по моим пяткам — так что приходилось его всё время придерживать: я ведь предпочитал передвигаться перебежками…

За три километра от деревни был лиственный лес, в котором отступавшие немцы впопыхах побросали различную технику — обычные и бронированные машины (мы их называли танкетками), оружие. И было море пороха в трубках — чёрного, серого; патронов различного калибра — от крупнокалиберного пулемёта до автоматных, винтовочных, пистолетных.

Из пороховых трубок мы любили запускать ракеты. Для этого лучше всего годился серый порох. Бралась трубка длиной 8 — 12 сантиметров (вообще они были разной длины), зажигался верхний край, трубку надо было держать с наклоном от себя, чуть прижимая к земле. Газы от горящего пороха бьют назад, отпускаешь трубку, и она, сгорая, взлетает как ракета!

Пускали такие «ракеты» и у наших домов и хат — с вполне реальной перспективой зажечь их. Но Бог миловал…

Играли «в первый «пук» — опасную и жестокую игру. Для неё собирали сухие ветки, разжигали костёр, набирали целый картуз патронов и высыпали в огонь. Сами, взявшись за руки, становились кольцом вокруг горящего костра. Поём, кричим, визжим, чтобы скрыть страх, и всё кружимся вокруг костра. Как только первый патрон — «пук» — выстрелит, брызгаем врассыпную в разные стороны. Я всегда бежал к заранее присмотренной яме, вроде окопчика… Лежал, прижавшись к земле, а патроны — «пук, пук» — и пули вжикают во всех направлениях.

У нас эти игры, к счастью, обходились без последствий, а в Ясиново-1 ребята бросили в костёр гранату и одному из них, цыгану, оторвало ногу. Его, правда, спасли, он потом научился сапожничать и работал в деревенской сапожной мастерской.

Гарик и Валик Коваленко были недолго в нашей компании — года три. Потом их отца перевели в другой район, и мы расстались. Я им обоим очень благодарен и всегда вспоминаю о них с теплотой. Они были постарше, хорошо во всех отношениях развиты, хорошо сами плавали и меня научили плавать.

Купаться мы ходили за мост, соединявший Ясиново-1 и наше Ясиново-2. Старшие ребята прыгали в воду с моста, а это два-три метра высоты. Я на первых порах плавал так: становился на камень, отталкивался от него в сторону, где было не так глубоко, и под водой плыл к берегу. А однажды сказал:

— Я тоже сегодня прыгну с моста!

— Прыгай, — поддержали братья Коваленко, — мы, если что, рядом будем.

Зашёл я на мост, а до воды, оказывается, так далеко, речка текучая, быстрая — страшно… И только я хотел отойти, как Валька с разбега столкнул меня в воду. Как-то я вынырнул… Братья — рядом… Я за одного хотел уцепиться — он отплыл, за другого — то же самое. У меня оставалось в той ситуации, как у барона Мюнхгаузена, два выхода — погибнуть или спастись, утонуть или выплыть. Догадайтесь с трёх раз, что я выбрал? Конечно, я выплыл… И почувствовал неописуемый восторг от того, что, оказывается, сам могу держать своё тело на воде. И с твёрдым осознанием этого факта — я сам могу — с разбегу бросился в воду.

Так жестоко-расчётливо братья Коваленко помогли мне обрести себя самого. За это и не только за это, повторяю, я им благодарен. Я не знаю, где они и что с ними, и, конечно, хотел бы с ними увидеться… На смену им в нашу ватагу пришли другие ясиновские пацаны…

***

Не могу не вспомнить ещё об одной своей операции, можно сказать, необдуманной и даже в какой-то степени преступной… Под горой находилось деревенское кладбище, а на ней или, вернее, на холме мы оборудовали наш НП — наблюдательный пункт для ведения военных действий с другими «боевыми отрядами». Там мы устроили окопчик.

У меня был трёхгранный штык, с которым я никогда не расставался, — это было моё личное оружие. И ещё, уже упоминал, была винтовка с оптическим прицелом. Я смотрел через его окуляр на другую сторону речки, метров, наверное, за 700, и всё пространство с нашего НП хорошо просматривалось…

Вижу — корова из стада пришла, и хозяйка — бабулька дала ей какое-то пойло в ведре, а сама пошла за подойником, принесла и начала доить. А рядом — сараюшка и на двери её хорошо видно светлое пятнышко. Я в него прицелился, выстрелил… Корова насторожилась, перестала жевать, старушка перестала доить… Что, мол, там такое? Выстрела же из винтовки им обеим с моей стороны не слышно…

Я же в свою очередь понял, что могу, оказывается, метко стрелять: дай-ка, думаю, ещё по ведру попробую. Навёл, прицелился, щёлк! Коровы взбрыкнула, ведро опрокинулось… Старушка оказалось шустрой не по годам и мигом юркнула за дверь сарайчика. Спустя какое-то время выглянула, все ещё не понимая, что же это такое было?

И тут мне стало стыдно и по-настоящему страшно от того, что я уже натворил и мог ещё натворить… С тех пор я старался в людей никогда больше не целиться, хотя был один случай, много позже, о котором я ещё, может быть, расскажу…

Думаю теперь, что хорошо хоть пулемёт у нас был с несправным затвором, и поэтому мы из него стреляли губами. И если на нас шли в атаку наши противники, с нашей стороны звучало: «Ду-ду-ду-ду!».

Куда подевалось всё наше вооружение — уже не помню. Сабля и бинокль были у братьев Коваленко, у меня довольно долго штык оставался, потом и он пропал…

Жил я тогда, как говорил, бегая бегом. Бывало, мать или бабушка покличут:

— Толя, иди кушать!

— Зараз, — откликаюсь.

Прибежал, кусок схватил и побежал дальше… Однако уже были в ту пору у меня обязанности и по домашнему хозяйству: нарвать на неудобьях лебеды и чира, он буйно рос, особенно после дождей, на брошенных усадьбах, и я его, кстати, потом больше нигде не видел. Дальше надо было топориком порубить эту зелень в корыте, сдобрить сверху отрубями — и корм для свиньи готов. Употребляла она его за милую душу, и мясо потом было отменно-беконное.

Помогал маме готовить пойло для коровы, когда она у нас появилась: замачивали жмых, размешивали, молоко было после этого жирное, вкусное. У свиней чистил, телёнка поил. И всё это быстро-быстро, урывками, бегом…

А всё остальное время, весь день, на речке. Пятки на ногах чёрные, потрескаются, босиком же с весны до осени… Сестра мне их отмоет, смажет гусиным жиром — мягкие становятся, но ненадолго, конечно…

Был я худой, загорелый — кожа да кости, но никогда ничем не болел, только, кажется свинкой однажды. Помню, лето, жара, а у меня всё горло обложило. Жевать даже не могу. Пацаны кричат с улицы:

— Толя, айда!

А мне лежать надо… Обидно…

Очень живое, интересное, насыщенное событиями детство у меня и моих сверстников было. У моих детей и внуков — совсем иное, интеллигентское…

Что ещё скажу? Мы в детстве не пререкались со старшими, почти не матерились или, во всяком случае, очень редко… После воскресного базара шли на базарную площадь собирать бычки. Отрывали с них грязную часть, а оставшимся табаком набивали кисеты, вертели самокрутки. Я однажды накурился до тошнотиков и как-то очень быстро понял, что это не моё. Курить так и не научился…

В других же делах становился закопёрщиком, творил разные каверзы… Недалеко от нас бабушка Зиня жила, я с её внучкой дружил… А бабушку пугал по ночам. Брал суровую нитку, делал из неё дратву, протягивал через вар (смолу), вдевал в цыганскую иголку, пристраивал её к оконной раме и отползал — насколько нитка позволяла. Как только бабка свет погасит, я начинаю за нитку дёргать, иголка по стеклу елвозит, издаёт неприятный звук. Бабка утром соседям жалуется:

— Что-то у нас с хатой неладное творится: как ночь — так гудеть начинает.

Да, чуть не забыл: рогатки ещё у всех нас, пацанов, были на вооружении — всех видов и расцветок, настоящие произведения искусства с использованием высококачественной немецкой резины. Я один раз хотел в воробья из рогатки пульнуть, а тут некстати соседка вышла, и я угодил ей прямо в висок. Она охнула и, как сноп, в смородину повалилась. Моя бабушка, только что с ней разговаривавшая, даже не поняла, что с ней случилось… Зато сестра Зида сразу сообразила, чьих это рук дело, и погналась за мной. Да меня разве догонишь! Я понял, однако, что возмездие неотвратимо, и потом чуть не до полуночи на клёне у нашей хаты просидел, как ни зазывала меня Зида.

— Толя, иди домой, ноги мыть будем!

Кажется, всё обошлось тот раз без взбучки.

Как я корову пас

Рассказывал уже о маме и ещё не раз буду возвращаться к ней в этих своих воспоминаниях. Потому ещё, что сколько ни говори о ней, всё равно будет мало — такой незаурядной женщиной она была. Не только великой неутомимой труженицей, обладавшей сильным характером, но и, говоря современным языком, имевшей ярко выраженную предпринимательскую хватку. Вспомнить, как она распорядилась тем же бараном, обмененным в начале войны на самогон, — весь он от мяса до последней шерстинки и оставшейся остриженной шкуры пошёл в дело. Кормились мы и с огорода, в котором, что только ни выращивали — всевозможные виды овощей и фруктов. Промышляли с мамой разные плоды в лесопосадках, окружающих деревню, и в лесу. Мама была очень экономной и бережливой хозяйкой — у неё ничего не пропадало.

Мамин самогон из сахарной свёклы — это была ходовая валюта на все случаи жизни. И, конечно же, «мыльный бизнес» — самый тяжёлый и самый денежный.

Я к тому это всё повторяю, чтобы ещё раз напомнить: к папиному приходу домой (о его одиссее ещё будет отдельный рассказ) мама сумела скопить десять тысяч рублей. Он же вернулся практически без ничего. Их эшелон, шедший из Германии, на территории Польши (и, по всей вероятности, не случайно) столкнулся с шедшим навстречу грузовым составом, к счастью, пустым. Тем не менее произошла большая авария, часть вагонов улетела под откос, часть осталась на путях. Плюс ко всему этот эшелон был ещё обстрелян и ограблен дружественными поляками.

Замечу для непосвящённых: по рассказам отца, да из истории хорошо известно, что в Германии после подписания акта о капитуляции никаких партизанских действий против советской армии не наблюдалось, а вот в той же Польше, Прибалтике, Западной Украине ещё не месяцы, а годы усмиряли борцов с Советами дивизии НКВД.. Но это так, к слову…

Главное, что папа вернулся «выжий», как я тогда говорил. А скопленных мамой десяти тысяч рублей хватило на то, чтобы купить тёлочку. Я назвал её Мойка. Она росла у нас, пока не стала коровой. И тогда нашей семье жизнь по-настоящему улыбнулась: корова в ту пору была кормилицей — спасительницей крестьянской семьи. У нас на столе появились собственные, от своей коровы, молоко, сметана, творог, масло.

Мы, дети, особенно ждали, когда Мойка отелится, а мама надоит первое молоко и сварит молозиво. Ничего вкуснее я в то время не ел. Резали его на кусочки и вкушали как высшее лакомство.

А ещё с появлением у нас коровы расширились и мои хозяйственные обязанности. Весной, когда поднималась молодая трава, коров выгоняли в степь. Пасли их специальные пастухи, обычно пришлые люди, нередко — бывшие заключённые. После войны вообще наблюдалось большое движение народа.

Поскольку наша хата стояла неподалёку от базара, к нам перед базарным днём (то есть в субботу и понедельник) просились ночевать пришлые — и по два, и по три человека. И мама их пускала. Я или сестра приносили им несколько оберемков соломы, расстилали её на полу (деревянного, напомню, не было — был земляной, с доливкой из глины, смешанной с конским навозом). Перед Пасхой обязательно делалась очередная доливка. А когда она подсыхала, пол посыпали душистой травкой, по которой приятно было ходить босиком — она щекотала пятки… В данном же случае (с постояльцами) солому покрывали ещё стареньким рядном — и постель была готова.

Воров в то время не боялись — обходились как-то без этого, хотя и красть, собственно говоря, было нечего… Если люди приходили, когда мы ужинали, их тоже чем-то кормили — картошкой в мундирах, горячим чаем с куском хлеба, но, конечно, без сахара…

Вернусь, однако, к моим новым обязанностям. В первые дни пастбищного сезона вместе с пастухами коров гнали и малые дети — пока животные сами не привыкнут к стаду. Каждый «хозяин» следил за своей скотиной, чтобы она не сделала потраву на колхозных полях и огородах.

Это называлось «припасать корову» и продолжалось недели две. Трудность для нас, детей, заключалась ещё и в том, что вставать приходилось очень рано. Мама и бабушка поднимались часа в четыре утра, до полпятого корову доили и поили. Но утром её старались не прикармливать, чтобы не убегала из стада, а вечером, наоборот, прикармливали обязательно молодыми побегами кукурузы, разнотравьем, чтобы она привыкала из стада идти домой.

Известно: молоко у коровы на языке, и поэтому каждый из нас, припасавших корову, старался направить в степи свою туда, где трава погуще и посочнее. В стаде обычно было от 120 до 150, максимум до 170 коров. Если набиралось больше, организовывали другое стадо.

Основных пастухов на каждое стадо было обязательно два, потому что коров в обед надо было обязательно поить в степи у специального колодца. Каждая при этом выпивала по три-четыре ведра, и начерпать из колодца с журавлём одному воды на 150 голов — без рук останешься. Вот они по очереди и доставали воду, сливая её по устроенному рядом с колодцем длинному жёлобу в колоду для питья. Ну и мы им тоже помогали, когда подходили пить наши коровы.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.