18+
На ночном перевале

Бесплатный фрагмент - На ночном перевале

Эссе, проза, драма

Объем: 86 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Предисловие от составителя и переводчика

Перед вами — голос, который не умолк. Голос, облечённый в строки прозы и отточенный в вихре поэзии. Знакомство с творчеством Накахара Тюя — это всегда встреча-откровение. Встреча не с памятником японской литературы «эпохи модерна», а с живым, трепетным и предельно искренным человеком, чьи сомнения, боль, радость и любовь к миру спустя почти столетие продолжают биться в такт с сердцем читателя.

Накахара Тюя (1907—1937) часто называют «поэтом-легендой», «демоническим гением», «японским Рембо», чья короткая, как вспышка, жизнь (он трагически погиб в 30 лет) стала символом бунтарского духа и трагической судьбы творца. И в этом есть правда: его стихи, наполненные музыкальностью и экзистенциальной тоской, — это его главный памятник. Однако данный сборник призван открыть другого Тюю — прозаика, эссеиста и драматурга, чьи тексты являются ключом к пониманию всей его вселенной.

Эссе и проза Накахара Тюя — это не дополнение к его поэзии, а её продолжение и фундамент. Здесь, вне жёстких рамок стихотворной формы, его мысль течёт свободнее, но остаётся столь же пронзительной. Это дневник интеллектуала и скитальца, в котором философские размышления о природе искусства, одиночестве и месте человека в современном мире соседствуют с удивительно личными, камерными зарисовками. Он пишет о семье, кризисе японской поэзии, о любви, которая является для него и спасительной гаванью, и источником невыносимых мук.

Его проза обладает уникальным качеством: она звучит. Читая эти тексты, будто слышишь его хрипловатый голос в задымлённом кафе, чувствуешь нервный, энергичный ритм его речи, переходящий от отчаяния к восторгу. Он не описывает жизнь — он проживает её на страницах, приглашая нас стать свидетелями этой искренности.

В этом сборнике вы найдёте и горькие размышления о творческом кризисе, и ироничные наблюдения за бытом своей семьи. Это многогранный портрет художника, который, как и его великие современники на Западе, жаждал вырваться за границы условностей — как в искусстве, так и в жизни.

Читая Тюю-прозаика, мы понимаем, что его ранний уход — не просто романтический миф, но следствие той исступлённой интенсивности, с которой он существовал. Он сжёг себя, чтобы оставить после себя не пепел, а чистый свет.

Пусть же этот сборник станет для вас не просто книгой, а диалогом с одной из самых ярких и ранимых душ японской литературы XX века. Диалогом, в котором по-прежнему есть место вопросам, на которые нет ответов, и красоте, которая спасает, даже когда кажется, что спасаться уже не от чего.

Павел Соколов

Моё воззрение на поэзию

Хотя и говорится «воззрение на поэзию», писать я собираюсь, в сущности, о своём взгляде на литературу и, одновременно, об основных чертах своего мировоззрения; и поскольку пишу я не о том, что пришло мне на ум вчера или сегодня, мне бы очень хотелось, чтобы это прочло как можно больше людей.

Почему я дошёл до того, чтобы разглагольствовать об этом? Отчасти потому, что у меня и так уже много лет была заветная надежда непременно написать это хоть раз перед смертью. Но, кроме того, в наши дни, когда так процветают разного рода дискуссии, сложилось так, что лирического поэта вообще принято считать человеком, который, хоть и ничего не смыслит, но почему-то умеет слагать лирику, и таких, кто придерживается подобного взгляда, становится всё больше; вот ответить на это в какой-то мере и есть непосредственный повод.

Пожалуй, следовало бы пояснить это воззрение на поэзию тогда, когда оно в основном обрело завершённость, то есть лет тринадцать назад. Но в ту пору я был полон юношеского задора и совсем не располагал к тому, чтобы облекать свои мысли в форму трактата. После этого моя склонность к теоретизированию постепенно ослабевала, а тенденция полагаться лишь на интуицию — всё возрастала. Тогда же, тринадцать лет назад, я не пропускал ни дня, чтобы не заполнить хотя бы три страницы тетради, и размышлял о самом разном, но сейчас мне не по себе от мысли, что я едва ли припомню и сотую долю того. (Все те тетради я потом уничтожил.) Хотя целостной системы я и не создал, но полагал, что придерживался последовательного мировоззрения, и теперь, когда берусь писать, мне тоже хочется подойти к делу со всей серьёзностью, но, будучи неискушённым в методах написания трактатов, я, напротив, считаю, что будет надёжнее, если я стану излагать данные и частности по мере их прихода на ум, а уж потом соберу всё воедино — так, я полагаю, удастся избежать риска устать и забросить всё на полпути.

Если я пишу такое предисловие, может показаться, что собираюсь настрочить нечто очень длинное, но я ограничусь изложением лишь основных положений и вовсе не стану приводить примеры их применения в различных случаях, так что, пожалуй, это выйдет не слишком пространно. Однако я намерен писать так, чтобы, если меня как следует поймут, можно было, конечно, представить себе и применение ко всевозможным аспектам.

Примерно с пятого-шестого года эры Сёва (1925—1989 гг. — прим. ред.), то есть вскоре после того, как Кобаяси Хидэо (1902—1983, выдающийся японский критик — прим. ред.) появился в литературных кругах, литературная критика внезапно стала необычайно процветать, и ныне она процветает всё больше.

Однако большая её часть представляет собой, скорее, рассуждения о связи литературы с обыденным здравым смыслом или, можно сказать, рассуждения, увязывающие литературу и общество, — словом, это рассуждения не столько о самой литературе, сколько о её связи с другими вещами. Это, как говорил и Хадзимэ Каваками (1879—1946, японский философ и экономист — прим. ред.), явление, возникшее исключительно в нынешней Японии, и, надо полагать, оно говорит об оскудении литературы.

Среди всего этого то, о чём я собираюсь писать, может показаться чрезмерно безмятежным, но для меня это был необходимый, незаменимый сезон размышлений, определивший «образ жизни» моей жизни; и хотя лирическая поэзия и считается обычно субъективной, чтобы придать устойчивость выражению этого субъективного, требуется даже больше объективной способности, чем при обращении с объективными вещами, и потому я надеюсь, что читатель, привыкший к современным статьям, не отбросит мою на полпути. Можно сказать, что как раз показать, каким образом за субъективной лирической поэзией стоит работа объективной способности, и есть цель этого небольшого эссе.

Добавлю, что мне хотелось бы, пусть и неловко с моей стороны, утвердить в нашем мире здравого смысла, где все, что касаются искусства, тут же отмахиваются поговоркой «на вкус и цвет товарища нет» в её низменном смысле, мысль Отто Вейнингера (1880—1903, австрийский философ — прим. ред) о том, что работа по приданию формы бесформенному — а именно, звуку — работе композитора, требует величайшей способности.

Есть ли Бог?.. Если задаваться вопросом, «есть Бог или нет», то нельзя сказать ни того, что он есть, ни того, что его нет. Однако, если задаваться вопросом «есть он или нет», то сам этот вопрос уже существует. И как же тогда возможен сам этот вопрос? В таком случае человеку волей-неволей приходится предполагать некое первоначало. Называй это предположение как угодно, но, вероятно, именно с него и начинается то, что человечество называло «Богом».

Если, допустим, атеист утверждает, что Бога нет, на чём основывается его утверждение? Так или иначе, он, по всей видимости, на чём-то основывается. Почему бы не назвать это «Богом»? Если кто-то отвергает «Бога» потому, что в Европе, породившей ту жестокость религиозных судов, то есть скорее в человеческих обычаях почитания Бога, чем в самом Боге, часто случались несчастья, это ещё можно понять. Но почему же в Японии находятся те, кто отвергает «Бога»?

Ницше сказал: «Бог умер». Но он верил в «судьбу». Почему же нельзя назвать эту «судьбу» Богом?

Существуют учёные, которые утверждали, что мысль есть результат случайного движения клеток мозга. Тогда почему бы не предположить, что Бог и есть то, что позволило случайному движению клеток мозга становиться мыслью?

Впрочем, я сейчас не намерен лишь определять, есть Бог или нет. Вопрос в том, что хорошего в том, что Бог есть.

Собственно, «то, что Бог есть» коренится в моей интуиции. Если говорить точнее, оно коренится в «чистом сознании» Нисиды Китаро (1870—1945, японский философ, основатель Киотской школы — прим. ред.). Итак, если моя интуиция говорит, что Бог есть, то почему она так говорит?.. Моя интуиция, то есть я, так говорит потому, что, живя в этом мире, я ощущаю тайну в явлениях и вещах. И потому, что эта тайна есть наслаждение души. Кто-то, возможно, сочтет такие слова чрезмерно «возвышенными», но это наслаждение души ощущается в самых обыденных, повседневных состояниях; следуя выражению Каваками, это «красота ничто», а если говорить словами Эдгара По: «Сущность поэзии, если изъясняться тщательно, есть нечто совершенно независимое как от страсти, опьяняющей сердце, так и от истины, питающей дух» — так вот, это самое «независимое нечто».

Но если ощущение тайны и переживание наслаждения души — это лишь дело моей интуиции, то, несомненно, данная проблема не имеет никакой важности.

Впрочем, я считаю, что это наслаждение, пусть и в разной степени, присуще всем людям без исключения. Если кто-то говорит, что его нет, то это не потому, что он не чувствует его, а потому, что чувствует его отсутствие или воспринимает его слишком смутно, и потому прибегает к выражению «его нет».

(Все заблуждения коренятся не в самой интуиции. Они возникают в процессе её выражения. Также все противоречия в мышлении коренятся не в самом его предмете. Они происходят от средства мышления, то есть языка — его негибкости, неодновременности и т.д.).

К тому же, (хотя все элементы в человеке и различаются в плане пропорций их сочетания и степени развития, следует считать, что по количеству этих элементов все люди совершенно равны. Если бы их число различалось, то любые дискуссии между людьми стали бы совершенно абсурдными.)

Может найтись и тот, кто скажет, что не нуждается ни в какой тайне, ни в каком наслаждении души. Но разве не тайна и наслаждение души лежат в источнике человеческого творения?

Так или иначе, что есть первоначало, та оболочка, что дарует обновление этому миру? Того первоначала, о котором все обычно думают, не существует. Чтобы завод заработал, сначала изобретатель должен предоставить проект изделия. Чтобы возник проект, сначала должна быть воля изобретателя, которая поначалу может показаться слепым порывом. Разве сам изобретатель не ощущает эту волю как тайну?

Бог есть. Тогда мой Бог — Бог добра?.. Несомненно. Ибо не то чтобы сначала существует добро, а потом Бог, а сам «способ существования» Бога как первоначало всего и должно быть добром. (Я мог бы написать и об этом более строгими словами, но я хочу положиться на ум читателя и не желаю впадать в пустое морализаторство).

Разумеется, и со мной, верящим в это, могут случаться вещи, что кажутся делом злой воли Бога. Но это — лишь на пути. Ибо конечный пункт — это страна добра, куда ведут все дороги, по каким бы из них ни идти.

Здесь я бы хотел в небольшом отступлении сказать, что немало людей склонно думать: «А, так значит, даже если и случается то, что кажется делом злой воли, не стоит и волноваться». Но то, что иногда случается то, что кажется делом злой воли, не означает, что это хорошо. Принимать описание состояния за указание к действию — это привычная ошибка, которую часто совершает человеческий мозг. (Впрочем, эта привычность коренится в том, что абсолютно невозможно полностью выразить чистую длительность. Но и здесь, добавлю, нет оснований не надеяться на полное выражение).

То есть я не могу не скорбеть каждый раз, когда случается то, что кажется делом злой воли Бога — несчастье или бедствие. В момент скорби я забываю и о Боге. Но потом я вспоминаю о Нём. Если бы я не вспомнил, когда же закончилась бы скорбь? Средства «подмаслить» у меня нет. Бог вспоминается на мгновение, но вскоре вновь исчезает. Я — мой характер — не рационален. (Быть нерациональным — не значит не иметь разума. Если А обладает разумом в сто раз больше, чем Б, но при этом его своеволие в сто пять раз больше, чем у Б, то А более «так называем эмоционален», чем Б).

О Гуманности (Humanité). Я не могу сомневаться в Гуманности. Если даже мне вдруг страстно захочется усомниться в ней, то необходимость этого сомнения проистекает из наличия совести; если бы совести не было, я бы, наверное, даже и не усомнился. И разве эта совесть не есть сама Гуманность?

Есть теория, согласно которой совесть и мораль суть приобретённые свойства человечества. Пусть так. Вопрос в том, почему же они были приобретены. Так или иначе, разве не существовало некоего изначального условия, которое привело к тому, чтобы они «были приобретены»?

Также говорят, что мораль разнится в зависимости от времени и места. Наверное, это так. Но ведь именно под влиянием морального чувства своего времени и места, оказавшего на тебя наибольшее воздействие, ты и воспринимаешь вещи, и относишься к ним. (То, что формы морали разнятся, не означает, что разнится моральный дух).

Тогда какова же связь между этой Гуманностью и поэзией? Есть ли у Гуманности логическая, непосредственная связь с поэзией — это вопрос спорный. Но и мне кое-что понятно. Немыслимо, чтобы тот, кто в большей или меньшей мере чувствует упомянутую «тайну», не чувствовал Гуманности. Допустим, можно представить состояние, когда, одержимый поиском тайны, становишься сравнительно безразличным к Гуманности, но нельзя представить, чтобы кто-то чувствовал тайну, но не чувствовал Гуманности. И наоборот — тоже нельзя представить, чтобы кто-то чувствовал Гуманность, но не чувствовал тайну. Часто встречающиеся в мире поборники морали, которые чувствуют Гуманность, но не чувствуют никаких видов и жанров красоты, — это, в большей или меньшей степени, механические люди. (Здесь пытаться что-то доказывать было бы насилием. Ибо есть вещи, которые можно передать лишь в форме сопереживания. Например, обратное доказательство интуиции — несостоятельно. Если бы оно было состоятельно, то чувство перестало бы существовать. То есть время — упразднилось бы. Однако мы пребываем в мире времени).

Таким образом, даже если предположить, что Гуманность и поэзия — вещи совершенно несвязанные, можно сказать, что поэзия не может родиться, да и не может быть воспринята иначе как человеком, чувствующим Гуманность.

Итак, что до меня, то я уверовал в Бога, но не почувствовал влечения ни к одной из форм человеческого делания — быть религиозным деятелем, да и теологом мне стать не захотелось; уверовал я и в Гуманность, но, к примеру, так и не возникло у меня никакой особой связи с социальной работой, и всё же сердце моё затрепетало перед поэзией. Словами Кобаяси, «секрет моей физиологии» был обращён к поэзии.

Но, чтобы окончательно решиться заняться поэзией, я полагал, что сначала нужно определить её границы.

Иначе говоря, мне нужно было исследовать, каковы необходимые условия для того, чтобы поэзия была поэзией.

Излагать здесь все эти исследования было бы пустой тратой сил.

Пусть я и могу изложить это недостаточно полно и фрагментарно, но если бы я стал писать об этом в этом небольшом эссе, это было бы и вовсе бессмысленно. Стоит лишь вспомнить, что Бодлер считал «невозможной теорию техники».

Но, если настаивать и попробовать выразить в одном слове, то я поймал свой стиль на самом краю.

Чтобы это было не интерпретацией, но прежде всего — поэзией, мне пришлось пройти — как ни тяжело это говорить — долгий путь.

Если вкратце упомянуть о ныне модной теме «литература и политика», то, поскольку объектом литературы является всё на свете, разумеется, политика тоже входит в неё. Поэтому писатель, способный ею заинтересоваться, пусть интересуется ею сколько может; однако, отсутствие интереса к политике — это не то, о чём можно судить, хорошо это или плохо.

Я не знаю о политике ровным счётом ничего, но я знаю о её связи с литературой. Также я совершенно ничего не знаю ни об экономике, ни о естественных науках, но всё равно знаю об их связи с литературой. Иными словами, я способен видеть, к какой категории принадлежит та или иная вещь.

А потом, если будет возможность и возникнет интерес к политике, я, наверное, ею заинтересуюсь. И что же в этом плохого для поэта? Даже если не говорить, что это плохо, те, кто считает поэта по этой причине ограниченным, вероятно, просто не ведают о широте мира поэзии. Лично я, думая, что умру, не прочтя и сотой доли стихов, которые хотел бы прочесть, хотел бы, чтобы мои дети занялись поэзиой.

(Август 1936 г.)

К слову. Я являюсь сторонником взглядов, изложенных Нисидой Китаро в работе «Интуиция и рефлексия в самопостяжении, 1917». Моя сокровенная надежда — чтобы господа поэты прочли её.

Поэтическое резюме. Где-то в начале или в конце 4-го года эры Тайсё (1912—1926, прим. ред), точно не помню, холодным утром я написал песнь о своём младшем брате, умершем в ту зиму — это было самое первое. Подсказку мне дало место из школьного учебника, где средневековй герой Кусуноки Масацура просит отпустить его: «Дабы в последний раз воззрить на высочайший лик».

На 7-м году Тайсё я встретил практиканта-учителя, любившего поэзию. Он стал моим наставником. Тогда в местной газете была колонка танка, и я посылал туда свои танка.

На 9-м году Тайсё я увидел в журнале произведения русского поэта Андрея Белого и успокоился, узнав, что такие вещи, как нестандартные языковые приёмы, уже давно в ходу.

На 10-м году Тайсё мы с другом напечатали сборник танка под названием «Сугрокуно» («Поле в зазимьи»). Он немного продавался.

На 12-м году Тайсё весной я провалился на экзаменах, увлёкшись литературой. Перевёлся в среднюю школу Рицумэйкан в Киото. Впервые в жизни я уехал от родителей, чувствуя, будто взлетел. Поздней осенью того же года, холодным вечером, у букиниста у моста Марутамати я прочёл «Стихи дадаиста Синкити, 1923». Несколько произведений меня глубоко тронули.

Летом 13-го года Тайсё в Киото приехал Томинага Таро (1901—1925, японский переводчик — прим. ред.), и от него я узнал о существовании французских поэтов и других. Он умер в ноябре 14-го года Тайсё. Я с теплотой вспоминаю о нём.

Осенью того же года я написал свою «Поэтическую декларацию». Начиналась она так: «Человек стал несчастен потому, что ему было необходимо первоначальное рефлективное сознание. Это первоначальное рефлективное сознание сделало человека политическим животным. Но, даже если оно и было необходимо, уж так вышло, что он стал политическим животным. Я же, собственно, и есть тот скорбящий, что никогда не станет винить его за то, что так вышло».

В апреле 14-го года Тайсё меня представили Кобаяси Хидэо.

Примерно в августе 14-го года Тайсё я в основном решил, что посвящу себя поэзии.

В мае 15-го года Тайсё я написал «Утреннюю песнь». Примерно в июле показал её Кобаяси. Это был первый раз, когда я по приезде в Токио показал кому-то своё стихотворение. То есть с «Утренней песни» в основном определился мой курс. Курс определился, но я был подавлен, понимая, сколько усилий потребуется, чтобы написать всего лишь четырнадцать строк.

Весной 2-го года Сёва меня представили Каваками. В то время я ходил в «Атэнэ».

В ноябре того же года я навестил Морои Сабуро (1903—1977, японский композитор — прим. ред).

На 3-м году Сёва я потерял отца. Мать узнала, что я, заявляя близким, что хожу в университет Нихон, на самом деле не посещаю занятий. Мать беспокоилась. Но я, напротив, был рад, что обман раскрылся, ибо это избавило меня от довольно тягостного чувства вины, длившегося последние три с половиной года.

В мае того же года «Утренняя песнь» и «Предсмертный час» с музыкой Морои Сабуро были исполнены в Японском молодёжном зале.

На 4-м году Сёва мы издали журнал «Идиоты».

После выхода восьмого номера в 5-м году Сёва журнал закрылся. После этого я залёг на дно.

На 7-м году Сёва три моих стихотворения были опубликованы в летнем номере второго выпуска журнала «Сики».

В мае 8-го года Сёва по случайному стечению обстоятельств я стал участником литературного журнала «Эпоха».

В декабре 8-го года Сёва я женился.

В апреле 9-го года Сёва я вышел из «Эпохи».

В декабре 9-го года Сёва издательство «Микаса сёбо» выпустило мою книгу «Стихи Рембо, написанные в школьные годы».

В июне 10-го года Сёва я перевёл «Календарь» для собрания сочинений Андре Жида.

В октябре того же года у меня родился сын.

В декабре того же года была опубликован сборник «Песнь козерога».

В июне 11-го года Сёва была опубликована «Антология поэзии Рембо» (собрание «Ямамото бунко»).

С 4-го года Тайсё по настоящее время мною написано около семисот стихотворений. Пятьсот из них уничтожены.

С 12-го года Тайсё по октябрь 8-го года Сёва я каждый день без остановки ходил пешком. Читал по ночам, ложился спать под утро и вставал около полудня, после чего ходил пешком где-то до двенадцати ночи.

На ночном перевале

Едва миновав вершину перевала, я, не пройдя и десяти шагов, внезапно присел на корточки. Изредка шелестели листья. Земля была сырой, присесть было невозможно. Я немного отошёл в сторону, потрогал траву у края тропы — она тоже была мокрой на ощупь. Поскольку у меня не было с собой ни газеты, ничего другого, я в конце концов смирился и удовлетворился тем, что сижу на корточках. После пройденных четырёх ри пути ноги распухли и гудят.

Я вовсе не собираюсь здесь упражняться в сочинительстве. Не собираюсь утомлять вас, господа, подробным описанием пейзажа. Однако сейчас, сидя вот так на корточках на перевале, я испытываю поистине глубокое, проникновенное чувство, и мне как-то по-особенному думается о, как бы это сказать, печали этого мира. Но, в общем, в любом случае чувство это хорошее, и передать словами, насколько оно хорошее, попросту невозможно. Насколько слова неуклюжи по отношению к реальности, вам, господа, вероятно, уже известно, и, пожалуй, это так на самом деле даже в большей степени, чем вы думаете.

Может быть, кто-то подумает: это потому, что ты находишься на самой заурядной горной тропе, ночь тёмная, и нельзя как следует разглядеть даже травинки. Действительно, нельзя как следует разглядеть и травинки. Однако скудость материала ещё не означает трудности выражения, а то хорошее чувство, что я сейчас испытываю, несомненно, является хорошим ощущением.

Будь то от моей температуры или от чего бы то ни было ещё, это хорошее чувство остаётся хорошим чувством, и даже если бы я и попытался изо всех сил придать ему форму и показать вам, это было бы возможно лишь в самой незначительной степени. А потому я бросаю перо! Мне думается о глупости так называемых описаний. Мне кажется, человечество слишком долго пренебрегало внутренней сутью одиночества.

Ёсико

«Барышня, когда вырастешь, замуж выйдешь, да?..» — мальчишка из рыбной лавки с очень красными лицом и руками, что приходил каждый день в дом Ёсико, сказал это, как только её бабушка ушла в глубь дома, чтобы принести миску.

— Не-а.

Произнеся это, Ёсико убежала и спряталась в узком проходе между кухней и кладовкой.

В этом году ей исполнилось семь, и совсем недавно она пошла в начальную школу.

— Торговец рыбой дура-ак!

— Барышня дурра-а!

Она подумала, что он, наверное, плохой человек… Но сейчас она улыбалась, собрала слюни на нижней губе и, пробежав, тяжело дышала.

— Дурак.

Сказав это, она снова высунула голову. Тогда и мальчишка сделал тоже самое и засмеялся.

Когда она обнаружила тень своей прически-каре в солнечном пятне, упавшем между крышами и едва достигавшем ширины её спины, уже слышались голоса мальчишки и бабушки.

Она снова высунула голову и сказала: «Дурак», но рыбник уже повернулся к бабушке.

— Дурак! — она выскочила наружу.

— С ставридкой как, откажетесь? Заодно может, кальмара? Откажетесь?

Ёсико пристально смотрела на лицо мальчишки, который, говоря это, попеременно смотрел то на ставридку, то на бабушку. Она думала: почему этот мальчишка с таким серьёзным лицом и тот, что только что сказал «замуж», — один и тот же человек?

Когда бабушка ушла на кухню, он взвалил на плечо коромысло, сказал: «Спасибо, будьте здоровы», и, размахивая красной рукой, пошёл в сторону того прохода, где только что пряталась Ёсико. Прежде чем скрыться из виду, он на мгновение обернулся и, поддразнивая, громко сказал: «Барышня, прощайте!»

Ёсико всё это внимательно наблюдала за ним.

Когда мальчишка скрылся из виду, она носком правой ноги в гэта резко развернулась и затем запела песенку. Глядя в небо, двигала руками и пальцами.

— Ёсико, иди заниматься.

Из дома послышался хриплый голос бабушки.

— Да-а.

Когда она пришла в комнату, бабушка даже не взглянула на неё и у стены складывала её хакама.

Это была комната Ёсико и бабушки. Ночью они обе спали вместе на одной постели в этом помещении.

Маленький стол стоял у столба на стороне, выходящей в сад. Небо вдруг стало заволакивать тучами.

Прямо перед ней, у подножия старого большого дерева хурмы, посаженного близко к глинобитному забору, муравьи суетливо трудились. Она пристально смотрела на них.

— Ха-та, та-ко, ко-ма, ха-то… (чтение по фуригане иероглифов из учебника: Флаг, воздушный змей, лошадка, сердце — прим. ред) Дойдя до этого места, она подумала: где же теперь тот муравей, что только что отделился от колонны и шёл отдельно, — и посмотрела на основание дерева хурмы. Но уже невозможно было понять, где какой муравей.

— Ко-тори, тамаго, ха-кама, ха-ори…» (птичка, яйцо, хакама, хаори — прим. ред)

— А-мэ, каса, ка-ракаса, асахи… мацу, цуру, сикано… цуно, усино цу-но. (дождь, зонт, бумажный зонт, восход солнца… сосна, журавль, олений… рог, бычий рог — прим. ред) И она перелистала страницы, чтобы посмотреть, до какого места уже дошла. Затем пальцем отмерила страницы от первой до изученной.

— Бабушка, я уже столько выучила!

— А-а, как хорошо запоминаешь.

— Я всё помню. Нас то ури, моносаси то хасами, кагами га аримасу, икэ ни фунэ… (… Линейка и ножницы, есть зеркало, в пруду лодка… — прим. ред) Она быстро прочла это, но тут запыхалась. «А… а», — вдыхая воздух, она посмотрела на бабушку и улыбнулась.

— Надо читать медленнее и чётче.

— Но учительница читает быстро…

Бабушка улыбнулась.

Крупные капли дождя закапали: кап, кап. Бабушка тут же встала и вышла в сад, чтобы убрать вяленую рыбу.

Бабушка никак не могла справиться с этой тяжёлой бамбуковой палкой для сушки рыбы, перекинутой между деревом хурмы и забором. Хмуря и разглаживая морщины между бровями, она смотрела то на один, то на другой конец палки.

— Если не сделать быстрее, моё нижнее кимоно промокнет, бабушка!

— Ладно, ладно, ничего.

Тут её сводный брат с грохотом спустился с второго этажа и, выйдя на веранду по пути в уборную, увидел стоящую там тарелку для кошачьей еды. Он с сердитым видом посмотрел на бабушку и пнул тарелку в сад.

«Опять!» — сказала бабушка, тоже сделав сердитое лицо и уставившись на брата. Тот не обратил внимания на её сердитое лицо, зашёл в уборную и плотно захлопнул дверь.

Бабушка и брат поссорились вчера вечером из-за жены брата, но Ёсико не понимала, в чём была причина.

Откинутая тарелка лежала на земле в саду и постепенно намокала под дождём. Ёсико, беспокоясь, что брат ещё в уборной, почему-то не могла смотреть на это спокойно. С кухни доносилось, как бабушка что-то громко делает и то и дело бормочет.

Отец Ёсико умер, когда ей было пять лет. Год спустя исчезла мать, но она не знала, куда та ушла. После двенадцати лет брака у отца и матери не было детей. Поэтому они усыновили того самого брата, который ссорился с бабушкой с прошлого вечера.

«Ба-бушка…» — позвала Ёсико в сторону бабушки, находившейся за раздвижной дверью кухни.

«Чего тебе?» — коротко ответила бабушка. Ёсико не знала, что сказать дальше. Тут брат вышел из уборной, прошёл мимо Ёсико и с грохотом поднялся по лестнице.

— Я хочу есть…

Когда брат проходил мимо, Ёсико почувствовала, как под её сложенными ногами прогнулись татами, и ей стало грустно.

— Слышишь, бабушка, я хочу есть…

— Сейчас приготовлю обед, а ты занимайся.

— Фу-нэ ни хо, хобасира ни ха-та, кохи га имасу, хиго хи мо имасу…» (на лодке парус, на мачте флаг, здесь вёсла, здесь тоже вёсла — прим. ред)

Начался ливень. Ствол хурмы тоже быстро промок. И вот одна жаба, подрагивая, выползла, неизвестно когда, на середину сада.

«Ах! Как хорошо!» — взвизгнув, она выбежала на веранду. Капли дождя падали и снова подскакивали с крыш домов. Кирпичный дом в одном тё (≈109 м) отсюда, словно плывущий красный карп, виднелся расплывчато-охристым. Откуда-то шла служанка, подобрав подол и глядя себе под ноги.

— Бабушка, бабушка, посмотри-ка!

Бабушка в тёмной кухне что-то громко делала и, похоже, ничего не слышала.

— …Иди посмотри! Как сильно льёт!

Кошачья тарелка за короткое время была чисто вымыта дождём и стала совершенно белой.

Ёсико повернулась к столу: в доме было темно, и на столе расплывчато проступала картинка, на которой были изображены карпы в пруду и лодка, а на берегу двое мальчиков. Ноги мальчиков были скрыты травой или чем-то ещё. Увидев это, она слегка нахмурилась.

— Бабушка, а где киска?

— Здесь.

Ёсико побежала на кухню. Ухватившись правой рукой за раздвижную дверь и приподняв левую ногу, она как бы повернулась всем телом и уставилась на бабушку, которая в керамической ступке растирала вместе кунжут и мисо.

Дождь всё ещё продолжал лить со страшной силой.

Вагон-ресторан в ночном поезде

Посреди заснеженного поля лежал один-единственный рельс, и в небе там, где рельс совсем терялся у горизонта, одиноко висела большая луна. С одной стороны рельса частоколом стояли толстые, почерневшие от огня деревянные столбы, словно утешая его.

И по этому рельсу сейчас мчался, не разбирая дороги, как выпущенная к звездам ракета, цилиндрический, невероятно огромный поезд.

Вагон-ресторан был ярко освещён, его потолок был отделан белым линолеумом, и янтарные электрические лампы горели ярко и чётко. Там находился я и, щедро полив рыбу в темпуре лимонным соком, уже собирался было её съесть. Когда я обернулся, у стойки счётов стоял один официант в белой куртке. Стоял он твёрдо, привыкшей к покачиванию поезда манерой. Кроме меня, не было ни одного гостя, и почему-то не было видно ни одной официантки.

Пока я ел эту рыбу, приговаривая «вкусно, вкусно», вскоре тяжко ступая, вошла крупная американская дама в большой белой шляпе с вуалью, в синем платье и тонких коричневатых чулках. И, потянув меня за ухо и покачивая моей головой, сказала: «Бывает ли вообще кто-то, кто ест, поливая стольким количеством лимона!»

Мне стало страшно, я совсем не мог смотреть на лицо этой американской дамы и, повернув взгляд к окну, увидел, что заснеженное поле сплошь отсвечивало синевой от луны, и белые медведи, похоже, лепили там снеговиков.

Поезд по-прежнему грохотал «го-оц», лимон щипал мне глаза, и мне стало как-то невероятно тоскливо от того, что я, покинув маму и папу, вот так один отправляюсь в путешествие к звёздам.

Поезд грохотал «го-оц» и без остановок мчался сквозь синие-синие снежные поля.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.