18+
Московская рапсодия

Бесплатный фрагмент - Московская рапсодия

Объем: 140 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1

Прошли обещанные пол- и еще, наверное, часа четыре, прежде чем гладкая железная дверь, без всяких признаков ручки и даже дверных петель, плавно отклеилась от стены.

— Прошу вас. Сюда, Константин Сергеевич. Проходите. Присаживайтесь. Вот стул. Извините, что заставили ждать. Кофе? Ну, тогда чай. Не холодно? В вашей комнате, я имею в виду. Зима у нас в этом году не подарок. Ну да ладно. Сразу к вашему… к нашему делу. Это не допрос. Вы превратно истолкуете мою роль, если решите, что в этой папке у нас лежит какое-то дело. Есть, конечно, вопросы. Видите, я достаю, открываю… Альманах «Строфы», страница тридцать восемь. Одно большое стихотворение. Или поэма? Ну, неважно. Вы заметили, что я не веду протокола, хотя не буду скрывать, что наша беседа записывается. Итак, альманах «Строфы», №1, январский, за 1994, и в нем мы находим это ваше стихотворение. Или поэму? Ну да, возьмите, возьмите. Итак, продолжим. А продолжим мы тем, что… Взгляните.

Из пакета плотной черной бумаги скользнуло полдюжины фотографий — в разных ракурсах, разных увеличений. Она, она и она. Есть и вид сверху. Ее лицо — крупно.

Я сглотнул наждачную сухоту в горле.

Комната была полным повтором той, через стенку, смежной, в которую меня затолкнули четыре часа назад. Та же дээспэшная мебель (сам ее вид подразумевал ДСП — для служебного пользования), те же казенного вида обои, те же невероятные жалюзи. Такие, наверное, монтируются на полицейских бронемашинах — выдержат любой камень. Только здесь жалюзи прикрывали окно изнутри. Крепкие стальные пластины поворачивались на втулках, вмонтированных прямо в бетон. За окном — заснеженный подмосковный лес. Где-то к северу от Москвы. Машина, на которой меня везли, сворачивала в лес с Ярославки.

— Так вы ее знаете?

Эта комната отличалась лишь тем, что кровати в ней не было, вместо нее стоял еще один стол, канцелярский. А в целом, как ни гляди, получался двухкомнатный гостиничный номер из пары комнат-близняшек, причем одна — проходная.

Больше взгляд ни на чем не задерживался. Разве что на компьютере. Ноутбук. Их еще называют «лэптоп». В смысле, работай хоть на коленке. Ляпай хоть на коленке. И еще на столе стоял телефон и лежала папка, обычная канцелярская папка с тесемками. Больше на столе ничего не было. Кроме полдюжины ее фотографий. И на всех она неживая.

— Вы знаете эту девушку?

Болела изнанка нижней губы.

— Ну хорошо. Давайте познакомимся обстоятельней, — сказал человек и раскрыл папку. — Вы у нас будете… Константин Сергеевич Смирнов? Так?

Я кивнул: буду.

— А меня зовите просто Клавдий Борисович.

Я прокашлялся.

— Клавдий…

— Борисович, — повторил он.

— Клавдий Борисович… — Интонация у меня получилась оборванная, а от этого вопросительная, и поэтому он повторил еще раз, утвердительно, как проштамповал:

— Клавдий Борисович.

Казалось, он вот-вот добавит: «Вам что, еще и фамилию? А какую?»

В нем было что-то от старого хитрого ученого барсука. В очках. Жидкие, зачесанные назад волосы, две обширные, слоновой кости залысины. Глаза широко расставленные, но и сильно уменьшенные очками хороших диоптрий. Большой, хрящеватый и при этом заметно курносый нос — трамплином. Напрочь срезанный подбородок. Очень странный рот. Только что кончики губ угрюмо свисали вниз, как тут же подкидывались вверх, подпирая рыхлые, изрядно подсушенные щеки курильщика. Это у него, вероятно, означало улыбку. Скобка вверх — скобка вниз — скобка вверх. Рехнуться можно.

— Клавдий…

— Борисович, — снова подсказал он.

— А она?.. Она у вас?

Клавдий Борисович сделал ртом «скобку вверх».

— У нас.

— А можно?..

— Можно. Все начать по порядку и побыстрей закончить. У нас не так много времени, Константин Сергеевич. Я тут кое-чего придумал, чтобы и вам было легче, и проще мне. Одну небольшую методку.

Клавдий поднял крышку компьютера, нажал, внутри что-то пикнуло и захрюкало.

— Не поленился, настучал ваши свидетельские… простите, ваш труд на компьютере и разбил текст на блоки. У вас в руках альманах, а на экране вы видите мой вопрос.

Он развернул компьютер, и я увидел экран. Там было набрано:

Она являлась…

Это было начало стихотворения.

***

— Ну, счастливо! Ни пуха ни пера!

Деликатность Санькиного соседа я оценил. Он мог сказать и ехидней: «Ни дна тебе, ни покрышки». Было бы ближе к истине. Дна-то этот «жигуль», собственно, не имел. Так, нечто прогнившее. Да и покрышки, лысые совершенно, смахивали на дутики очень нереактивного самолета.

— Счастливо тебе, — буркнул я, хорошо понимая, по какую сторону нашей сделки легло больше счастья: Санькин сосед взял какие-никакие, но деньги, а я взамен получал машину, хоть с виду еще приличную, но годную лишь на то, чтобы дальше и дальше, через мартен, вращаться в замкнутом круге железной своей сансары. Впрочем, если Санька решил кого-нибудь осчастливить, спорить с ним было трудно.

Первая скорость сразу не включилась. Потом включилась и тут же вылетела. В зеркало заднего вида я видел, как приближаются Санька и Санькин сосед.

— Э-э… забыл вам сказать. — Сосед нагнулся к окну, дыша мне в лицо самогонкой, которой они вместе с Санькой обмывали мою покупку. — С первой у меня бывали проблемы. Но ты не жалей сцепления, диски новые, трогайся со второй. А мы тебя подтолкнем. Давай, Саньк.

Они уперлись в багажник и протолкали меня через половину деревни. Машина дергалась и скакала.

— Санторин! — кричал я назад. — Чтоб разорвало тебя, Санторин! Чтоб следующей твоей картиной был «Взрыв Санторина»!

На миг я подумал, что, если бы Саньку разорвало перед холстом, это был бы великий абстракционизм, хотя не совсем в манере его письма.

С Санькой у нас были сложные отношения. Многие из наших знакомых подозревали между нами легкую неприязнь, но ошибались. Временами неприязнь была сильной. Вот и сейчас, набирая скорость, я был стопроцентно уверен, что Санька не просто так открывает рот. Благословляет, разумеется, на дорожку, но только не теми словами, которые мне хотелось услышать: «Ни гвоздя тебе, Костя-друг, ни жезла».

Я выехал из деревни, где Санька строил свой дом, еще засветло. И еще посуху. Далеко за полночь под нудным осенним дождем катил уже по Москве, стараясь держаться зеленой волны светофоров, но если не получалось, всегда находилась какая-нибудь иномарка, что пролетала под красный свет впереди меня. После каждой остановки на светофоре в душе появлялось чувство, что я не скорость включаю, а вконец изможденной и вконец уработавшейся на пахоте кляче вновь и вновь сую в зубы железные удила. И в запахе горящего сцепления чудился запах предсмертного конского пота.

Гаишный жезл возник ниоткуда.

Я полез за правами, но рядом с гаишником возникла большая фигура. Это была действительно большая фигура — большого и серьезного человека. Он придержал гаишника:

— Спасибо, лейтенант. Я договорюсь сам.

И вставил в мои права свою стодолларовую бумажку.

— Отвезите, пожалуйста, девушку, куда скажет, — сказал человек и, шагнув к «жигулю», по-хозяйски распахнул дверцу. Девушка села, дверца захлопнулась. Еще раз проверив на честность мое лицо, фигура всем корпусом развернулась к гаишнику. — Идемте, лейтенант.

Они отошли. Метрах в десяти впереди, на перекрестке, в начале боковой улочки стояла машина ГАИ и таранил столб «мерседес».

От этого или от чего-то другого, но в моем «жигуле» вдруг включилась первая скорость, и мне удалось благородно тронуться с места. Увы, но в ту ночь это было в последний раз. Потом я просто пытался отвлечь внимание пассажирки.

— И куда вам?

— Большая Грузинская.

— Большая Грузинская? Да?

— Да.

— И вы там живете?

— Да.

— Отлично! Я тоже рядом живу. Дом со сберкассой, над зоопарком. А вы где?

— Я покажу.

Сидела очень прямо, даже слишком для своей сутуловатой фигуры, и все время как будто подавалась телом вперед. Я подумал, что это, наверное, из-за капюшона плаща.

Конечно, я был не настолько воспитанный человек, чтобы всю ее сразу не рассмотреть: от тугих, обтянутых лайкрой коленок до шляпы, черной стильной шляпы, если и женской, то сильно смахивающей на мужскую. Та затеняла узкий безбровный лоб и глубоко посаженные глаза. Лишь потом, присмотревшись, я понял, что и лоб, и глаза нормальные. Просто брови росли по самой кромке глазниц. Глаза я толком не видел, но ощущение было такое, будто они затянуты пленкой, странной прозрачной пленкой, сродни третьему веку птицы…

Пленка слетела на пустом ночном перекрестке возле метро «Краснопресненская».

— Большая Грузинская там. — Она показала рукой налево, когда я свернул направо.

— Здесь нету левого поворота.

— Вы не дальтоник? Вы опять едете на красный!

Глаза ее полоскали по мне сверху вниз и слева направо.

— Это в последний раз.

— Вы пьяны?!

— У этого зеленого змия лицо Бенджамина Франклина. Но вас я уже привез.

— Куда вы меня завозите? Мне не сюда! — Она зыркала из-под шляпы глазами психованной кинозвезды, пока я рулил под арку к себе во двор.

— Нет, — успокаивал я ее, — мы привезли вас почти сюда. Вот Большая Грузинская, вот мой дом. Но на сегодня с извозом все. Дальше я провожу вас пешком.

Заглушив мотор, я попробовал вытащить ключ зажигания, но, как оказалось, он выходил из замка лишь с энной по счету попытки.

— Да вы не волнуйтесь. Хотите, я покатаю вас завтра…

— Вы что!

— Завтра в это же время, а именно в двадцать девять часов девяносто восемь минут по большому грузинскому, жду вас на этом месте. Обещаю весь день быть вашим личным шофером, но желательно на вашей машине.

Разумеется, она не дослушала. Когда же, так и не вызволив ключ из замка, я спешил вслед ее небольшой сутулой фигурке (сутулостью-то меня вдруг и резануло, хотя понимаешь, что может сделать с женщиной плащ, если он с таким капюшоном), я еще не мог знать, что нам предстояло вместе провести ночь и полгода.

— Значит, вы мне не верите? — догнал я ее на улице, когда она почти убегала по пустынному тротуару все дальше от зоопарка. — Ну, вот вам мои часы. Взгляните сами, сейчас ровно двадцать девять часов и девяносто восемь минут. Да стойте же вы, куда вы бежите? Вот, посмотрите.

— Отстаньте от меня!

— Я не вру!

Я совал ей под нос часы, но она отбивалась от них рукой и, по-моему, злилась. От этого белорусского «камертона» я и сам что ни день заряжался злостью: у его электроники наблюдалась стойкая водобоязнь. Стоило сполоснуть руки, не отстегнув заранее ремешок, как циферблат поначалу гас, а потом начинал мигать самым диким набором цифр, чередуемых, как правило, двумя буквами: «Е» и «Г». Но все же один характерный момент я заметил: когда наконец на табло устанавливалось стабильное 29:98, это значило, что завтра с утра можно смело ставить точное время и часы опять пойдут как часы. Главное — забыть навеки о гигиене и не попадать под дождь, как сегодня.

— Дайте же мне пройти! — протестовала она. — Нет, не надо меня провожать!

— Упаси Бог провожать вас в такую погоду. Да еще ночью, — пытался я поддержать беседу.

— Слушайте, вы!.. — полоснула она глазами. Интуитивно я чувствовал, что сейчас она скажет то, после чего никаких отношений уже не бывает. Спасло проезжающее такси.

— Шеф! Отвезите, пожалуйста, девушку, куда она скажет!

Таксист быстро ощупал мокрую стодолларовую купюру, распахнул дверцу. Мне оставалось только ее захлопнуть. Такси не успело проехать и десяти метров. Зажглись стоп-сигналы, машина свернула направо, тут же налево и замерла у подъезда семиэтажного дома, через два дома от моего.

Она вышла и быстро взбежала по ступенькам крыльца. Хлопнула наружная дверь. Потом вторая, внутренняя, в тамбуре.

Выезжая обратно на улицу, таксист заметил меня и рванул в сторону с визгом шин.

Сам не пойму почему, но почему-то тогда уже мне пришло в голову, что она является той, что является только раз в жизни. И она являлась. Она является и теперь, как являлась тогда — всю длительность того времени, что я стоял у дороги, курил сигарету, и до сначала глухого, а потом громкого хлопанья двух дверей, сперва внутренней, а потом наружной, когда она появилась вновь.

Постояла. Пошла к дороге. Увидела меня. Остановилась. Снова пошла и тоже встала на тротуаре. Мимо подряд пронеслись два такси, одно даже сбавило скорость, но она не проголосовала. Достала из сумочки сигареты. Я подошел, вынул из коробка спичку, но рука дрогнула, и коробок упал в лужу. В зубах у меня еще тлел бычок.

— Один мой знакомый так боялся подхватить СПИД, что даже не мог прикуривать от чужой сигареты.

— Я не боюсь, — сказала она и прикурила от бычка.

Глава 2

Клавдий наконец догадался собрать и убрать в пакет все ее фотографии. Все ее фотографии — мертвой и почти голой, на какой-то лесной поляне, у самой кромки тающего весеннего снега.

— Я сейчас попрошу принести еще по стаканчику чая. Или, может, присовокупим бутерброд?

Значит, она у них. Где-нибудь в морозильной камере. И этот Y-образный шов от паха до ключиц, наскоро стянутый грубой ниткой…

— Вообще-то я бы поел, — неуверенно проговорил я, продолжая следить за черным пакетом. — Чтобы первое, второе и третье. Горчица и лук.

Этому я с детства научен: если не знаешь, что делать, делай то, что хотелось бы делать меньше всего.

Клавдий снял трубку:

— Таня, мы будем обедать.

То ли горничная, то ли секретарша, молодая-немолодая женщина в белом переднике вкатила сервировочный столик с судками, и вот уже Клавдий пригласил меня пересесть к другому столу, обеденному.

Суп был щи.

— Как вы меня нашли? — спросил я, проворачивая в щах ложку.

— Как нашли? К сожалению, в нашей конторе редко читают литературу. Так что случайно. Совершенно случайно.

— А что у вас за контора? КГБ?

— КГБ, как вы знаете, уже нет.

— ФСК? Теперь то есть ФСБ?

— А милиция вас устроит?

— А вас?

— Меня устроит и милиция. Ну хорошо. Вы некоторым образом человек уже посвященный. — Клавдий, не доев котлету, принялся за кисель. — В каждом обществе, Константин, в каждом государстве есть служба, как бы это сказать, хранения молчания. Глубокого молчания. Если хотите, так и называйте — Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения глубокого молчания. Есть вещи, обнародование которых может вызвать некоторые нестроения в обществе, спровоцировать нездоровое любопытство, ажиотаж, смуту, шум, хай, ор… Ну, в общем, наша контора…

— Контр-ора.

— Как вам будет угодно. Я бы сказал, мы своего рода кунсткамера. А сам я хранитель музея. И храним, как вы поняли, молчание. Молчание как таковое. По определению. Молчание собственно. Так что молчать я умею. Это относится и к деятельности нашей контроры, как вы изволили выразиться. Возможно, вы скажете, что молчать — это не профессия. Не знаю. Но, возможно, призвание. Вспомните о молчальниках, исихастах. О Тютчеве. «Мысль изреченная…» Есть, наконец, и теория дополнительности, где ясность высказывания дополнительна его истинности. Противоположности суть дополнительны. Вам, как поэту, может быть, ближе Тютчев, но мне — Нильс Бор. Чем яснее мы выражаем мысль, тем дальше она от истины. И наоборот. Чем ближе к истине находятся наши высказывания, тем меньше мы их понимаем. Отсюда вывод: всякая истина лежит в невысказывании. Это не равно молчанию, нет. Применительно к вам, поэтам, я бы сказал, что истинный поэт тот, кто не пишет стихов. Но поэт.

— Значит, я не истинный?

— Но вы же не промолчали. Не вытерпели, не выдержали, не устояли перед соблазном об этом всем написать. Хотя бы и так, под прикрытием флера воображения, вуали поэтической выдумки… — Он отнял от губ кисель и жестко взглянул на меня в упор. — Бреда?..

У меня было чувство, что он добавит «сивой кобылы». И вообще, за ним, кажется, это водилось: все время что-то не договаривать, но так ясно и четко, что ты не веришь ушам, которые, впрочем, действительно ничего не слышали. Нет уж, бредом сивой кобылы свои стихи я бы не назвал: не настолько самокритичен.

— Вам видней.

— К сожалению, у нас ограниченный штат, где каждый ведет сразу несколько тем. К счастью, я вышел на вас почти сразу. Редкий случай на моей памяти. Да-да, не прошло и полгода. Альманах, как видите, оказался кстати. В принципе, я мог бы до пенсии разрабатывать эту тему, а потом передать преемнику… А что мы так плохо едим-то, а? Учтите, теперь до ужина.

— До ужина? Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, не напечатай так скоро вы это ваше признание… Да-да. Именно ваше признание. Признание без названия. Название без признания. Три точки… Три точки, три точки… — нараспев протянул он и двумя пальцами выудил из вазы салфетку.

Мне послышался даже скрип — с такой силой тер он свои губы этой дешевой рыхлой бумажкой.

— Три звездочки, — поправил я.

— Прошу прощения?

— Три звездочки, а не точки. Полиграфические.

— Вы правы, Константин. Конечно, это три звездочки. Поэтому и считаю, что ваше стихотворение без названия. Что еще они могут обозначать?

Он попросил меня пересесть на стул перед его канцелярским столом, занял свое место и сам. Предложил курить.

За окном смеркалось. В тот момент, когда Клавдий включил верхний свет, жалюзи бесшумно закрылись. Сколько же здесь телекамер? Мне вдруг показалось, что они всюду и пронзают все помещение, словно душ Шарко. Но сколько бы их тут ни было, к ним можно смело прибавить еще целых две. Глаза Клавдия. Они тоже не выражали эмоций.

— Вы что-то хотели сказать? — ровным голосом произнес Клавдий.

— Я? Да нет. Может быть, звездочки обозначают классность вашей гостиницы?

— Да уж, — Клавдий хитро изогнул губы вверх, — выше, посетую вам, не тянет. Зато вот коньяк… — он перегнулся назад и, открыв бар, достал одну из бутылок, — пять звездочек. «Белый аист». Помнится, я в студенчестве был большим любителем этого коньяка. Хотя вы не помните… у молдавских коньяков всегда был какой-то слегка мыльный привкус.

«В студенчестве», черт возьми! Когда я в своем студенчестве стирал в общежитии единственную пару носков, особенно туалетным мылом, всегда почему-то пахло грибами. Но я ему этого не сказал.

Он явно играл со мной, этот лысоватенький, брюшковатенький тип с устремленным на рытье носом. Хранитель музея хренов! Музея хренов… СХГМ. Контр-ора.

— А ваше звание, случайно, не старший прапорщик? Тогда бы совпало.

— Что?

— Три звездочки.

Он среагировал мигом. Глаза на секунду очеловечились, но скобка рта свисала остриями вниз.

— Гм-гм. Так мы далеко не продвинемся. А уже много времени. Я лично скоро должен буду уйти. Моя методка, я уже говорил вам, состоит в поэтапности, в-в-в… фрагментировании нашего с вами подхода к искомой истине. К истине, должен подчеркнуть. К истине. Никакая правда меня не устроит. А уж тем более — литературная. Чтобы взять на хранение вашу истину или, скажем прямо и откровенно, чтобы замолчать эту истину, мы должны быть по меньшей мере уверены, что она истина, и никак не менее.

Он разлил коньяк, закурил.

— Я намерен прочитать ваше стихотворение вместе с вами. Я буду читать отдельный кусок, вы — комментировать, а вместе мы — обсуждать, осмысливать, если хотите, обмусоливать. Представим, что мы в садах Академии и гуляем по аллеям ее вместе с Платоном. Или в Ликее с Аристотелем. Перипатетики, так сказать. Герменевтики. У вас еще есть синонимы? У меня нет. Нет, есть — буквоеды. Мы будем поедать букву за буквой, слово за словом, фразу за фразой. И отдельно, и вместе взятые. Так что эти три звездочки вместо названия — они как часть поэмы, они тоже наша еда.

Не надо двух пальцев в рот, чтобы отправить всю эту его еду, вместе с Платоном и Аристотелем, куда надо. Какой все-таки отвратный мужик! Но я решил не молчать:

— Эти три звездочки не вместо названия. Они и есть название. Три звезды — это пояс Ориона. Пояс Ориона в созвездии Ориона. Я даже просил редактора, чтобы тот разметил их уступом вверх.

— И?

— Он сказал, это заумь.

— Любопытненько. Ну вот видите, какие мы молодцы! Еще, считай, не подошли к тексту, а уже кое-что прояснилось. Погодите минуточку.

Он застучал двумя пальцами по клавиатуре, роняя на нее пепел с дымящейся сигареты и чертыхаясь, когда попадал не в ту букву. Допечатав до конца, он прочитал, вновь чертыхнулся и исправил ошибку. Потом вскинул то, что Бог повелел Адаму именовать подбородком, и, сощурившись, взглянул на меня из-под век:

— Откройте журнал. «Константин Смирнов» набрано другой гарнитурой. А это чья вина? Художника?

— Нет. Это псевдоним.

Ногтем большого пальца он поправил на переносице очки и прокатился им по трамплину носа.

Мы помолчали. Наконец он достал из стола еще одну канцелярскую папку и развязал тесемки:

— Ваше свидетельство о рождении?

Действительно, мое свидетельство о рождении, едва не разваливающееся по сгибу.

— Ваш паспорт?

Мой паспорт.

— Где же тут псевдоним?

— Мой прадед был греком из города Смирны. Смирнов и есть псевдоним. Просто мой псевдоним совпадает с моей фамилией.

Он сильно дунул в клавиатуру компьютера, выдувая из букв сигаретный пепел, и снова что-то набрал. Я вытянул шею. Начало выглядело теперь так:


Константин СМИРНОВ

Она являлась…

Он пытал меня до самого позднего вечера. Потом закрыл компьютер, но оставил его на столе. В стол убрал только папки и — демонстративно — кинул туда же сам альманах, экземпляр которого предлагал мне взять и считать авторским. Всем видом он показывал, что уходит. Поднялся, причесал волосы, сунул в карман сигареты и зажигалку, вытряхнул в пластиковую урну пепельницу. Остановился надо мной, посмотрел сверху вниз и снова ногтем большого пальца поправил очки.

— До завтра, Константин. Завтра вы скажете, что мы земляки, потому что у нас у обоих римские имена.

Комната, куда он предложил мне вернуться, была тут же — за железной дверью. В ней стоял телевизор, имелся видеомагнитофон, стопкой лежали кассеты и книги. Все исключительно под мой вкус. В какой-то момент мне даже показалось, что это мои личные кассеты и книги. Но нет. Тютчев был другого года издания, а «Бледный огонь» Набокова — вообще на языке оригинала.

Здесь я уже провел те четыре часа с утра, когда меня сюда затолкнули. То были тяжелые четыре часа. Вот и сейчас, едва дверь за «римлянином» закрылась, я снова начал впадать в то сумеречное состояние, когда еще не сошел с ума, но уже позывает сойти.

Оставшись один, я включил телевизор и сел на кровать. Потом выключил телевизор. Есть вещи, которые, как я понял, переношу плохо. Это когда на тебя долго смотрят, но ничего при этом не говорят. В комнате было несколько видеокамер, их присутствие переносилось хуже всего. Камеры даже не пытались как следует скрыть, в этом, вероятно, был смысл, но не для меня. Чувство, что за тобой постоянно следят, преследовало меня и в ванной. Там и достигло пика.

Весь день я словно спускался на тяжелом грузовике с крутого горного перевала, и вдруг педаль тормоза провалилась. Я сдернул со стены шланг, открыл оба крана на полную мощность и, как был, в одежде, стал поливать водой и стены, и потолок, крича, пытаясь залить, ослепить невидимую видеокамеру. Очень скоро вымок, охрип, продрог, поскольку напор холодной воды был сильней, чем горячей, выскочил вон, сбросил на пол одежду, залез голый под одеяло, согрелся, а потом, вероятно, заснул.

Проснулся я оттого, что чей-то противный голос словно рашпилем тер по мозгам: телевизор продолжал работать. Он был старый, еще советский, и не умел выключаться сам. В душевой гудела вода. Вся одежда моя валялась вразброс по полу: мокрые брюки, рубашка, майка, носки, свитер и — тьфу! — трусы. Кровать почему-то стояла наискосок, чуть ли не посредине комнаты, и мешала открывающимся дверям.

В них втискивалась какая-то женщина. Я не сразу сообразил, что это, должно быть, та вчерашняя, молодая-немолодая… как ее там… и невольно скосился на телевизор: не мексиканский ли все еще сериал?

— Вам что-нибудь надо до завтрака? — спросила она.

Следовало еще подумать, что тебе нужнее всего, когда ты лежишь на скрученной жгутами постели и видишь перед собой незнакомую женщину в белом переднике.

— Я привезла вам кофе и булочки. Вы не привстанете?

Ее голова исчезла, а я, упираясь в постельный сверток ногой, выволок из его нутра покрывало и, кое-как прикрывшись, ступил на холодный пол. Первым делом запнул трусы под кровать, вторым — подвинул кровать на место, но тут уронил покрывало и оглянулся на дверь в тот самый момент, когда ее голова появилась снова. «Ой» прозвучало как целая фраза: «Ну вот, так и знала, что загляну и увижу то, на что непременно полагается сказать „ой“».

Я сел на кровать и закутался.

Женщина вкатила сервировочный столик, закрыла дверь. Поставила на тумбочку блюдце, на него чашку, налила кофе. Ловко взрезала ножом булочку, будто вскрыла ракушку, и намазала обе ее половинки маслом.

— Кушайте на здоровье. Я сейчас.

Она вернулась с комплектом для ванны и сказала, что отвернется, дабы я мог накинуть халат.

— Вы, кажется, это… Таня? — Мне вспомнилось, как ее зовут.

— А вы — это Костя?

«Познакомились», — подумал я. Если здесь и в самом деле какое-то учреждение, то персонал тут, похоже, проходит особую подготовку на непосредственность. По сравнению с ней я чувствовал себя человеком в футляре. Мне даже стало немного стыдно, что здесь всего одна чашка и я не могу предложить ей кофе. Предложил сигарету. Она закурила, выпуская из себя синий, женский, не дошедший до легких дым.

— Не беспокойтесь, я найду вам что-нибудь из одежды или, если хотите, постираю вашу. — Она кивнула на мои мокрые тряпки.

Лицо принапудренное, глаза и губы подкрашенные, но кожа на шее и в вырезе платья очень тугая и ровная. Ей было около тридцати пяти. Что делало ее привлекательной, так это глаза: верхнее веко изогнуто луком, нижнее натянуто, как тетива. Когда-то она умела пускать хорошие стрелы. Через пару затяжек потыкала сигаретой в пепельницу и принялась за уборку.

Когда верхний свет погас и жалюзи развернулись, за окном появились верхушки сосен с грачиными гнездами, в них горками лежал снег. Из-за деревьев торчала труба котельной — красная еще оттого, что облита утренним солнцем. На снегу угадывалась тропинка примерно в том направлении. Я прижался щекой к стеклу. Слева от здания падала длинная тень. Вероятно, большое здание. Какой-нибудь закрытый институт…

— Вы не подвинетесь?

Она протерла стекла и подоконник, потом пропылесосила даже шторы.

От нечего делать я поднял трубку телефона. Там словно ждали — ни щелчка, ни гудка, сразу голос:

— Мы слушаем вас, Константин Сергеевич.

Вздрогнув, я посмотрел на трубку, потом на Таню.

— Это моя дочь. В школу ей во вторую смену, а с утра она подрабатывает. Начальство не против.

— У вас что, семейный подряд?

— Н-ну, конечно! Нет.

— А то я даже подумал, что Клавдий… ваш муж.

Она хохотнула:

— Н-ну, вы скажете!

— Знаете, а он говорил, что тут у вас что-то вроде секретной службы. СХГМ.

— Как?

— Эс-Ха-Гэ-Эм. Служба хранения… глубокомысленного молчания.

— Н-ну, конечно! Клавдий Борисович, он всегда всего напридумывает. Нет, он брат моего мужа. — Взгляд ее проскользнул сквозь окно и уперся в трубу котельной. — Клавдий Борисович замечательный человек, и специалист он прекрасный, его все у нас любят.

— А все-таки? Если честно, я где?

Она улыбнулась и пустила глазом стрелу.

— Н-ну, я не знаю, чего вы там натворили…

— Ничего я не натворил. У меня и грехов-то пара гаишных штрафов да этот ваш милицейский арест…

— Н-ну, видите!

— …с формулировкой «за подстрекательство к незаконной коммерческой деятельности путем посягательства на подрыв конституционного строя». Посягательства на подрыв.

— Вы о чем?

— Рассказать? Мои ученики сидели в переходе метро, поставив на пол коробку, а в руках держали плакат: «Сбор средств в поддержку антинародной политики Ельцина и его преступного режима». Выходит, что взяли за красную пропаганду.

Она рассмеялась:

— Вы придумали!

— Придумать-то придумал, да хватило ума им сказать. А им хватило ума на этом подзаработать.

— Нет, правда? — удивилась она.

— Правда, — раздалось сзади. В дверях появился Клавдий Борисович. — И се орел летяша на перии своем, — медленно проговорил он, оглядывая меня с ног до головы.

Таня засновала туда-сюда и наконец принесла одежду: черные трусы, белую майку, новенький шерстяной спортивный костюм прямо в целлофане, шлепанцы и шерстяные носки грубой домашней вязки. Переодевшись, я почувствовал себя человеком обжившимся, а поэтому уже прямо прошлепал к столу и сел на вчерашнее место.

Судя по пепельнице с окурками, Клавдий давно уже сидел за столом.

— Долго спим, Константин. А я тут тоже поговорил с вашей музой.

Монитор компьютера отблескивал, но все равно на плоском его экране я мог разобрать все то же: свою фамилию, три звездочки и «Она являлась».

— Из Пушкина, — сказал Клавдий. — Являться муза стала мне. Вы любите Пушкина?

— Нет.

— Нет?

— Нет.

— Что-то диковенькое. Ну ладно, приступим?

Приступили. Он слушал, ничего не записывая, руки больше были заняты сигаретой, но иногда мышью. За ночь его «лэп-топ» обзавелся не только внешней мышью, но и сетевым портом, черный кабель бежал под стол.

— Ну так все-таки как же она являлась? — повторил он уже устало, несмотря на начало дня.

— Обыкновенно. Как люди.

— А люди — как?

— Что — как?

— Приходили.

Как? Как, действительно, ко мне приходили люди? Обыкновенно.

— Клавдий Борисович, вы полагаете, она влетала в окно? Нет, вы толком скажите, чего вы хотите? Да бросьте! Она была человек.

— И это, мы полагаем, факт

В конце его высказывания по всем законам грамматики полагалось поставить точку, либо восклицательный, либо вопросительный знак. Однако жутким, инфернальным образом в конце его высказывания не стояло ничего.

— Факт. — Сам я предпочел утверждение и заглянул в экран.

Противоречий не оказалось и там:

Она являлась. Факт…

Клавдий Борисович кликнул мышью:

……………………………. Её приход

предвидел наперёд Писатель, кот,

подобранный когда-то обормот,

хитрец,  мудрец и тот ещё приятель.

Мурлыкая, входил он в кабинет,

мяукая, будил меня чуть свет,

был, в целом, благороден, спору нет,

но имя он оправдывал — Писатель.


Её приход мой гнусный квартирант

предвосхищал походом под сервант,

и только я хватал дезодорант

и пшикал вслед…

— На этом фрагменте я бы не останавливался, — поморщил нос Клавдий Борисович. — Вот только при осмотре квартиры, однокомнатной вашей, должен заметить, квартиры, «кабинета» мы не нашли. Я не думаю, чтобы ваш этот кот мог писать в бюро. Было бы очень жаль. Ведь такой раритет в наши дни стоит очень серьезных денег…

***

На нем едва умещалась портативная пишущая машинка.

Слева могла еще притулиться пачка бумаги и справа — ручка. Те графья, что писали на его столешнице письма, не имели наших проблем. Бюро нам с женой досталось при обмене квартиры. Бог знает, когда и как пронесли его через дверь. Вероятно, тогда еще просто не существовало стандартов на дверные коробки.

Когда жена выменяла эту квартиру, бюро вполне походило на пульт органа в какой-нибудь кафедральной кирхе после взятия оной русским штрафным батальоном в самый канун Победы. Нам удалось убедить хозяев не выносить его по кускам на помойку. Те очень переживали, что этот тяжелый труд они бессовестно возлагают на плечи молодоженов с ребенком. Растрогавшись, они подарили нам и кота.

Я сразу остался в квартире за няню, поскольку жена не могла расстаться с работой. Дочка прекрасно спала на кухне под стук молотка, ширк пилы и шарк рубанка. (Теперь я не сомневаюсь, откуда у нее музыкальный слух.)

Потом мы с женой разошлись. Нет, никакой кошки между нами не пробегало, мы и ссорились в году раз двенадцать — в полном соответствии с ее лунными циклами. Более того, мы, собственно, и не расходились. Просто она понеслась прописываться в квартиру ее пожилых прихварывающих родителей. Была и другая причина: ее институт, типичный «почтовый ящик», переместили из Москвы за город, а район новостройки был тем и хорош, что электричка обтирала платформу прямо под балконом ее родителей. Они уехали с дочкой обе, оставив вместо себя кота.

На первых порах, приезжая в центр, она у меня ночевала, да и сам я наведывался к ним в гости — чувствуя не столько супружеский, сколько отцовский долг.

Через несколько лет раздельный наш быт добил наш брак окончательно. Формально это случилось тогда, как в ванной вылетел кран и я в бешеном темпе убирал воду её мягким банным халатом, что она сочла величайшим кощунством на свете, хотя халат впитывал по ведру зараз… С тех пор считалось, «моя» квартира остается за мной только до того времени, пока дочь не выйдет замуж, а вопрос алиментов плавно сменился вопросом платы за снимаемую жилплощадь.

Жена ничего не понимала в стихах. «Стихи» и «работа» в ее сознании близко не могли стоять рядом. Душой она жила в своем институте, о котором много не говорила, но мне хватало того, что она работала по специальности — фармакологом.

Я тоже, боюсь, не очень что понимал в стихах. Но я их хотя бы писал. И даже получал гонорары, которые, впрочем, не считались за деньги и торжественно пропивались. Иными словами, денег не было никогда, и поэтому я трудился в школе, преподавая немецкий по восемь часов в неделю. Так что по запасам свободного времени мог считаться практически вольным художником, а по заработкам почти безработным — если бы не замены вечно болеющих англичанок. Впрочем, английский я все-таки знал получше — как-никак одолел англофак Вологодского пединститута. Бывало, с похмелья в голове путались эти два языка, но я вполне владел языком учительских жестов, а поэтому, когда на уроке немецкого начинал говорить на английском, ученики все равно послушно вставали, садились и открывали учебники. Правда, потом на доске появлялось ехидное «Привет землянам с Бодуна!». И количество этих надписей в точности совпадало с числом задушевных наших бесед с директрисой в ее кабинете.

С поэтических гонораров и учительских денег жить еще было можно, но поить и кормить поэтическую тусовку — нельзя. Для этого приходилось все время переводить книги. Да и Санька постоянно требовал в долг: он строил дом в деревне — якобы на те деньги, которые получал от продажи картин. Но картины его покупались плохо, и, ко всем прочим напастям, он любил поэтессу.

Мы познакомились с Санькой бог весть когда, еще в Плесецке, на вокзале. Оба поздние осенние дембеля, но с разных космодромных площадок. Я ждал поезд на Ленинград, он — на Москву.

«Сигаретки, брат?»

Я достал пачку, в ней оставалось две сигареты. Одну взял он, я взял последнюю и, щелкая зажигалкой, не заметил, что он меня уже упредил, и перед кончиком моей сигареты пляшет пламя его зажигалки. Так мы и закурили — на брудершафт.

По характеру мы были противоположны во всем, по жизненным целям — встречные. Он, коренной москвич, всей душой и по зову предков рвался в деревню, я продолжал свой прерванный армией путь в одну из столиц. В уме держал Ленинград, но поехали мы в Москву.

Это сейчас Санька с виду чистый поп, на худой конец — поп-расстрига (таких типажей преизрядно в художнической среде), но ведь я-то видел его и без бороды и знаю, что под ней прячется нежный розовый подбородок, разделенный пополам, как попка младенца.

Когда у нас появился ребенок, Саньке тоже загорелось жениться. Но так уж не повезло, что он решил взять в жены одну поэтессу, по слухам якобы лесбиянку (впрочем, сейчас я думаю, она была простая «динамо»), по виду тоже — Сафо натуральную. И вот эта парочка много лет на моих глазах крутила такую целомудренную любовь, что не было никаких сил! Я оставлял их в квартире вдвоем, заявляя, что иду провожать гостей до метро и, возможно, поеду к ним в гости сам. Но и утром заставал их за тем же — за пустыми умными разговорами.

Раз я набросился на него: «Ну и святоша ты, Сань-Себастьянь! Чтоб взять ее в дом женой, для начала ты должен ее просто взять! Нарисуй ее голой. Не пойдет к тебе в мастерскую — нарисуй здесь. На неделю я исчезаю. Кормите кота!»

Это было невероятно: она отпозировала ему часов сто. Увидев ее на картине в той изогнутой позе «а-ля платонический секс» на моей софе-сексодроме, я готов был схватиться за нож, располосовать холст, а потом заколоть Саньку. Ему не стоило жить! Через полгода мне позвонила знакомая, тоже поэтесса, и выдала секретную информацию, дескать, Сафо связалась с американцем и собирается от него рожать: «Ничего лучшего эта бездарь все равно родить уж не сможет!»

Мне оставалось собрать все деньги, сходить в магазин за водкой, потом затовариться колбасой и ждать. Санька, в общем-то, не мешал. Он был великий человек хотя бы уже потому, что если ему создаешь условия — может пить один. Он практически молча пил и практически молча спал. Кот часами сидел у него на груди, карауля, как мышь в норе, свой кусок колбасы, выпадающий из его бороды. Так они провели на кухне полмесяца. Я сидел за бюро и стучал на машинке, переводя очередную книгу. И уже заканчивал, когда Санька начал выходить из запоя.

— Продалась, — была его первая трезвая мысль. — Так я тоже ее продам!

И он продал картину. Потащил на Арбат и так удивительно ее продал, что с выручки вывел дом под стропила, достроил баню и начал усиленно сватать мне соседский «жигуль», говоря, что теперь будет ждать меня каждые выходные у себя «на этюдах».

Вот тогда я возьми и грохни весь гонорар на покупку машины.

Глава 3

— Да не волнуйтесь вы, Константин Сергеевич. Бюро, конечно, вещь ценная, но за квартирой мы приглядим. И цветы будем поливать, и Писателя мы, конечно, будем кормить, когда он придет… Извините, не уследили.

— Ничего. Он, наверно, шляется в зоопарке. А насчет цветов вы переборщили. У меня один кактус. Кстати, кота зовут не Писатель, а Граф. Писатель — его призвание.

— Да, — удивился Клавдий. — А из текста следует…

Господи, если бы только все следовало из текста!

Я прикурил сигарету с фильтра, обжег химией гортань и долго отплевывался. Но все равно в горле еще стоял этот едкий привкус — как тогда, когда в детстве курили тростниковые веники. Их впервые тогда завезли в сельпо, и они хорошо ломались на «сигаретки». Вообще, мы в детстве чего только не курили: мох, ольховые листья, чайную заварку…

— Вы о чем-то задумались? — сказал Клавдий и развернул компьютер. — «…И пшикал вслед…»

…чу! — каблучки за дверью.

Она входила, словно бы решив

дышать не глубже, чем на слово «Жив?»

 сама снимала плащ; его пошив

скрывал ей крылья, я смеялся: «Перья».


Я знал почти что каждое перо

бородки, завитки; их серебро

разглядывал на свет. Оно старо,

но тем нельзя, ей-богу, не упиться.

(Был душ началом всех её начал.

Когда я — чтоб ни губок, ни мочал! —

тёр спинку ей порой, то замечал,

что крылья — водоплавающей птицы).

Клавдий Борисович запрокинул голову и посмотрел на меня из-под нижнего обреза очков. В темных пещерах его ноздрей поблескивал золотом волосок. Низкое предзимнее солнце, пройдя сквозь жалюзи, нарезало пространство комнаты сочными розовыми пластами. Сиреневый воздух искрился желтыми пылинками и недвижно висел загадочным струящимся малахитом. Рисунок дыма затейливо, прихотливо менялся. Впрочем, пропиленный сборкой теней, всякий его фрагмент звучал независимо от других. Никаким камнерезам ни для какой Грановитой палаты не подобрать уже было единственно гармоничного перехода для всей картины. Стыки, стыки, стыки и еще раз стыки.

Молчание затягивалось. Искусанная изнанка нижней губы распухла и кровоточила. Я попробовал опять закурить, но измазал фильтр кровью.

— Ну так что, Константин Сергеевич, будем говорить?

***

В ту ночь она ушла, как только открылось метро.

Я машинально поднял из пепельницы ее окурок. Всего на две или три затяжки. Понюхал — с ментолом. Обгоревший кончик был тверд, но само сигаретное тело мягкое и скрипучее. Отпечаток помады цвета — как там они говорят? — гнилой вишни. Губы мои сами собой разомкнулись. «Фетишист», — только успел подумать, как перед носом вспыхнула зажигалка, и я медленно пропустил через легкие весь тот дым, что она оставила мне. Фильтр я долго не знал куда деть. Выбросить вместе с другими окурками в мусорное ведро не поднималась рука.

Кактус попался на глаза невзначай. Единственный цветок, оставшийся от жены. Да и то потому, что не цветок вовсе. Палец мой едва не сломался, покуда в твердой земле не просверлилось достаточное отверстие. Я сунул туда окурок и присыпал землей.

В зоопарке было темно, лишь фонари выхватывали кое-какие вольеры. Где-то там гулял сейчас Граф.

От окна несло холодом. По кривому обводу улицы, огибающему дом, проскакивали невидимые автомобили. Простонал первый троллейбус.

Я не мог ее провожать. Она пришла только с этим условием — не удерживать, не провожать и никогда ни о чем не спрашивать.

Задернув шторы, я пошел на кухню и стал мыть чашки. Ту, в помаде, тоже. Холодильник трясся и рокотал, стоящий на нем телевизор преподносил скрипучего Бурбулиса. Я знал, что мне не уснуть, а поэтому не насиловал свою природу. А в полдевятого уже стоял перед классом и, начав с «Guten morgen», предложил всем «Sit down».

Однако назавтра случилось чудо: кактус выбросил длинную мохнатую стрелу, увенчанную на самом конце огромным пурпурным цветком. В нежно-молочной его утробе нудистски нежился белый пестик с раздвоенной головкой — посреди хоровода тычинок, стройных и загорелых, во французистых шляпках чуть набекрень.

Вернувшийся из ночного дозора Граф — он меня и разбудил — присаживался пред цветком на задние лапы, а когтями передних легонько хватал бутон. Натешившись, снова вытягивал нос и чихал.

Короткошерстный, с маленькой головкой, Граф всегда смотрелся аристократом. Если поднять его за передние лапы — а их кончики белые, как в перчатках, — можно было увидеть и белый воротничок, и такую же «накрахмаленную» манишку на выпуклом животе, и даже две белые стрелки отстреливали в бока. Кот походил на Георга Отса в роли мистера Икс.

Тот день мы с котом почти целиком провели у цветка. А назавтра, отдав положенные часы народному просвещению, я проспал остановку троллейбуса и очнулся только тогда, когда доехал до Музея изящных искусств. Там, бесцельно бродя по залам, наткнулся на мраморный бюст Гюго. Лоб его блестел, как от пота. Гюго отвлек меня почти на час. Под пристальным взглядом служительницы я так и эдак изучал мрамор. Крохотные его кристаллы, чешуйки отражали и преломляли свет. Под конец мне уже казалось, что бюст и в самом деле вспотел от такого к нему внимания. В другое бы время этот потный Гюго без стиха не остался, но сейчас мне не хотелось записывать даже первую, казавшуюся гениальной, строку.

Придя домой, я лениво шагал к столу, когда сзади раздался звонок.

— Привет, — сказала она и с подпрыгом скользнула в дверь. — У меня отлетел каблук. Шла мимо, а он сломался. Как ты думаешь, это знак?

Я хотел помочь ей раздеться, но вовремя вспомнил и отступил. Той самой ночью, два дня назад, я тоже изображал джентльмена, за что и получил по рукам, когда вздумал помочь ей освободиться от плаща с капюшоном. Без плаща она казалась еще сутулей. Лопатки сильно выпирали назад, и линия позвоночника как-то круто, с уступом, срывалась вниз, к талии. Я тогда еще удивился: люди, что ни говори, существа плоские. Она, конечно, была человеком, но очевидно, что плоским существом не была.

Перепрыгнув через предложенные ей шлепанцы, она в одних колготках пробежала в ванную и щелкнула шпингалетом.

Вот и в первый раз, той самой ночью, она сразу полезла в ванну. И дурак же я был тогда, истолковав это однозначно…

Глава 4

— И долго будем молчать? Так мы далеко не продвинемся. Может быть, начать мне?

Я помотал головой, но Клавдий продолжил:

— Примерно на сто–двести тысяч человек рождается один с весьма любопытной генетической патологией. Я консультировался в Академии медицинских наук. Через нее мне удалось выйти на одного восьмидесятилетнего старичка-профессора. Тот живет в Чите и своими глазами видел нечто подобное. Еще до войны у него была пациентка с добавочным позвонком типа «бабочка». Такой атавизм в литературе известен, но наблюдается крайне редко. Его описывают вот этой формулой.

Он подтянул к себе листок бумаги, что-то черкнул, потом толкнул мне. Действительно формула: Th5-Th6 и ещё что-то.

— Хотя слово «бабочка» имеет какое-то отношение к крыльям, все же некоторые ученые более склонны к мысли, что здесь, скорее всего, рудиментарные не крылья, а ножки. Кстати, все насекомые имеют шесть конечностей — даже те, которые с виду с четырьмя — в отличие, скажем, от животных, которые с четырьмя точно. У нас есть видеокадры, на которых вы можете видеть теленка якобы с парой маленьких крылышек на спине. Но на самом деле это, конечно же, крошечные ножки…

«Ножки! Пошел бы он и еще раз взглянул, какие у нее на спине ножки!»

***

Можно себе представить, как я был ошарашен, когда впервые увидел у нее эти штуки. Уже не под плащом, но еще под одеждой. Раздвоенный горбик.

— Что это у тебя? — Подавшись назад, я чуть не повесил себе на шею висевший в коридоре велосипед.

— Крылья.

— Чьи?

— Вообще-то мои.

— А зачем?

— А зачем твоей кошке хвост?

— Это кот.

— Ну, тогда зачем твоему коту хвост?

— Черт его знает, зачем моему коту хвост. Тут много всяких «зачем».

— А ты знаешь?

— Знаю.

— Тогда зачем?

— Гм… Значит, так. Когда Большеум навсегда покидал планету, он окинул взглядом ее просторы и спросил несчастных своих малоумов, которые навсегда на ней оставались: «Что вам нужно для того, чтобы быстро бегать?» — «Смотря для чего, — ответили малоумы. — Если убегать, то длинные ноги. А если догонять — длинный хвост». Так на Земле появились зайцы и лисы, а в Африке — антилопы и леопарды.

— Но Граф не лиса и не леопард.

— Но он ведь тоже кого-нибудь догоняет?

— Он догоняет крыс в зоопарке, а у тех хвосты подлиннее, чем у него.

Потом мы пили чай, и она опять через слово ссылалась на Большеума. А когда я спросил, да кто он такой, то ответа не получил.

Из ванной наконец донеслись энергичные хлесткие, хлопающие звуки. Через пять минут шпингалет отщелкнул назад.

Как и в прошлый раз, она сразу прошла на кухню, щелкнула кнопкой телевизора, села на кресло-кровать и достала свои сигареты. Как и в прошлый раз, на ней был мой банный халат, на голове — чалма-полотенце. Как и в прошлый раз, я оставил плиту на ее попечение и пошел в ванную сам.

Со стен текло струйками, потолок блестел каплями, на полу — слой воды. Тряпка, конечно, пахла кошачьей мочой — у Графа свои аристократические недуги. Когда я кончил вытирать, на плите уже булькало.

Она сидела на кресле-кровати, поджав ноги, и смотрела телевизор. Все такая же бледная, как и в первую ночь. Бледный ангел. Ангел блед.

Я был готов молиться ее Больше-уму, только бы она не ушла так же рано и так внезапно.

— Противный кот, — сказала она.

Граф лежал на телевизоре и сердито махал над экраном хвостом, словно по лобовому стеклу машины ходил одинокий «дворник». В телевизоре расплывался Егор Гайдар. Кажется, он был даже доволен, что перед ним так услужливо машет кошачий хвост — какое-никакое опахало.

— Вредный кот, — повторила она, ожидая, что я сниму кота с телевизора. — Больной и старый.

— Старый? — возмутился я. — Не знаю. Но иногда мне кажется, что он вечный. Кошачий Агасфер. А что до больного… так я лечил. Хотя это неизлечимое. Тут и Кашпировский не поможет. Я ведь даже к экрану его прикладывал, искры так и летели… Но боюсь, он родился без какого-то клапана в мочевом пузыре.

— Кашпировский — малоум, — сказала она. — А кот все равно противный.

— Ну, такая большая птичка, — не совсем умно пошутил я, — и боится такого маленького…

— Птичка! — рассердилась она. — Побыл бы сам в моих…

— Перьях?

Она замолчала и уставилась на Гайдара. Гайдар совсем залоснился и зачмокал губами. Граф спрыгнул с телевизора.

К счастью, она еще ничего не знала про действительно плотоядную страсть кота. Он любил прыгать с подоконника на ногу, если утром, не дай бог, высунешь из-под одеяла ступню и нечаянно шевельнешь пальцами…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.