18+
Мотылек в бамбуковой листве

Бесплатный фрагмент - Мотылек в бамбуковой листве

Объем: 150 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1. Монах поднимается в гору

…оконное стекло то бегло окрашивается багряно-голубым безмолвным мерцанием огней кареты скорой помощи и милиционерских машин, перегородивших улицу, то на мгновение возвращается к бесстрастному, профилактическому, успокаивающему и в чем-то даже гостеприимному свету фонарей.

Снаружи холодный, туманный декабрьский вечер. Акстафой шаркающей, усталой походкой направился по темному, частично освещенному кухонным окном коридору, скользя пальцами по обоям; вялыми, сонными, безжизненными шагами подступил к зеркалу — и нашарил вспотевшей ладонью шнур с переключателем от настенной лампы с уродливым плафоном, щелкнул, и когда брызжуще-яркий, слепящий свет заполнил до краев помещение, Акстафой зажмурился на секунду, а затем безуспешно принялся прилизывать спутанные волосы.

Глядел он на себя то под одним углом, то пытался под иным — но мертвенно-желтое лицо, окрашенное ламповым светом, всегда оставалось измученным и осунувшимся. И это на третьем десятке! Под засаленной ушанкой непричесанных волос влажная россыпь потных, налитых кровью прыщей; комплекцией он не удался, ссутуленный и длинношеий, с выпирающим безволосым кадыком, с тягостно опущенными плечами. Из одежды на Акстафое теплые рейтузы, пуловер с закатанными по локоть рукавами и стучащие тапочки. Пустые керамические глаза бесцветные, без какой-либо искры, в уголке рта всегдашняя сигарета. Губы искусанные, изодранные и затасканные, а на костяшках пальцев застарелые расковырянные язвочки. В жилистой, худощавой, исчерченной голубовато-синими прожилками вен руке маячит и шуршит спичечный коробок.

Полное имя его Алексей Андреевич, а фамилия — Акстафой, и немногочисленные приятели его все как один сходятся во мнении, что он — человек жалкий, безответственный, безвольный, испорченный, да и просто нечистоплотный.

Он вернулся, пошаркав и постукивая тапочками, на кухню, встал на табуретку, распахнул форточку, переступая с ноги на ногу и, чиркнув спичкой, закурил. Продавленная будто бы, худощавая фигура его очерчивается на фоне переливающихся огней.

На фарфоровых окнах и застекленных балконах соседних домов бесчисленные, яркие отражения, отблески, осколки прорывающегося сквозь застывшую пелену лунного свечения.

Акстафой не сразу осознает, что сирены служебных машин безмолвны, что металлическое, механическое дребезжание, жуткое и пронзительно-визгливое, исходит из коридора, которым в данную минуту начиналось и кончалось его ухо.

Он выругался, спрыгнул с табурета и, оступаясь и ругаясь на ходу, направился к верещащему телефону стремительно, желая прервать, прекратить, придушить этот безобразный звук.

— Да! — рявкнул он.

— Господи!

— Кто это?

— Это Юля, что ты орешь мне в ухо…

— Не вовремя звонишь.

— Глеб у тебя?

— Какой… Глеб? А что Глеб? Нет, откуда? Причем здесь Глеб!

— Глеб домой не приходил с утра, днем мне позвонил и сказал, якобы его сокурсник на именины пригласил.

Акстафой лихорадочно кивал головой, поторапливая ее слова, и только Юля Лукьяновна Акстафой, его бывшая жена, кончила говорить, как он взорвался, надсадно провыв, проскулив в трубку:

— Ну-у-у? И что-о! Пусть развеется с однокашниками! Авось, девку найдет, женится и к ней на иждивение переберется.

— Ты послушай, Леша, сам знаешь, Глеб не компанейский. Он мне недавно только сам говорил, что подружиться не может…

— У меня забот полон рот, некогда разговоры разговаривать! У тебя, ей-богу, катастрофа по любому поводу — или без оного!

Акстафой притопывал ногой, левой, потом правой, и курил, курил безотрывно, исступленно, кипуче, ища, куда стряхнуть пепел.

Ткнул окурок в большую братскую могилу пепельницы — тесной, как сам мир, где все возвращается в бога.

— Ты на часы смотрел, Леша?

— А что часы? Половину десятого показывают.

— Когда Глеб в последний раз куда уходил? Да еще чтобы так надолго!

— Может, у молодежи праздник заладился. А подружиться он не может ни с кем, потому что ему мать прохода не дает — как фашисты блокадникам.

— А как Глеб один до дома поедет? На улице темень, в окно сам посмотри.

— А что улица? У улицы зубов нет, она Глеба не съест. Голова у него на плечах имеется? Имеется! Значит, где фонари пойдет. Там дойдет, в канализационный люк не провалится.

— Я серьезно, Леша.

— И я серьезно! Глеб не пятилетний мальчик. На метро доедет. На такси, в конце концов. Своими двоими дойдет.

— У тебя «москвич» твой на ходу? Съездил бы за ним…

— Куда ехать-то?! С ума не сходи. У нас тут… В общем, хватит. С Глебом нормально все. Живой-здоровый Глеб, скоро будет.

— Откуда ты знаешь? Он у тебя был?

— Слушай, Юля, ты прекращай! Мне некогда! Говорю ведь, забот полон рот — у нас тут чрезвычайная ситуация, я трубку кладу!

— Попробуй только! Знаю я… У него, видите ли, сын неизвестно где пропал, а ему все одно! С малолетней подстилкой своей кувыркается — вот уж у кого забот полон рот! Ситуация у него чрезвычайная!

Акстафой высокомерно фыркнул и посмеялся, гадко, мерзко, душераздирающе, и кичливо запрокинул немытую голову.

— Ой дура-то… Если Глеб через час не придет — перезвони мне.

— Через час? Ну, давай-ка мы будем оперировать реальными цифрами, Леш? Тебе пяти минут хватит, а то я ждать не могу!

— Слушай, дура… ей-богу, не гни свою линию, не гни свою линию, я тебе говорю! По зубам у меня схлопочешь…


Акстафой вздрогнул, когда услышал, как открывается первая железная дверь. Затем дверная ручка опускается, и покрытая лаком филенчатая дверь без замка открывается следом. Свет двух источников разной интенсивности смешивается в коридоре, прорывается сквозняк, слышатся, вперемешку, разнородные голоса, затем несколько неуместный нервный и сразу прервавшийся смех, и в покачнувшемся, сместившемся дверном проеме на тускло освещенной лестничной площадке возникает высокорослая, как жердь, фигура правоохранителя в милиционерской униформе.

Он шагнул в квартиру Акстафоя, как к себе домой, а за широкой спиной вошедшего потихоньку, как бы украдкой, протискиваясь сбоку, вошел другой такой же как первый, тоже в форме, но покуцее, поу́же, побледнее и поскромнее, но зато с кирпичной роже, словно первый попросил сделать с себя вдвойне уменьшенную копию.

— Это вы, что ли, Акстафоем зоветесь?

Спросил долговязый и смерил взглядом неопрятного мужчину в рейтузах и светло-коричневом пуловере, снизу запачканном едва-едва высохшей краской.

— Я-а, да, Акстафой… А вы?

— Я лейтенант Ламасов, а со мной — следователь Крещеный.

Он протянул руку для рукопожатия, но Акстафой задергался и не знал, куда деть окурок. Ламасов равнодушно опустил руку.

Акстафой растерянно поднял трубку.

— Вы извините. Могу я..?

— Только покороче, — вежливо кашлянул Крещеный.

Акстафой кивнул и проскрипел:

— Слушай, Юля… все! Разговор окончен.

— Что все? Я буду в милицию звонить!

Акстафой глянул на вошедших и покосился на кухню.

— Туда пройдите, я минуту… Вы осторожнее, тут принадлежности ремонтные, не запачкайтесь.

Ламасов заметил еще при входе поролоновый малярный валик, лежащий на расстеленных газетах, там же сетку для отжима в ванночке и ведерко с белой краской.

Акстафой неловко скособочился и ждал, зажав ладонью вибрирующие, стрекочущие перфорации телефонной трубки. Ламасов незаметно и быстро разулся, подперев одну туфлю носом другой, и вошел, а за ним Крещеный — но в обуви.

— Ну что ты верещишь как рыба об лед? — прошипел Акстафой.

— Алле, Леша… ты меня вообще слушаешь!?

— Да тебя и покойник в соседней квартире услышит!

— Я буду звонить в милицию, не верю, что Глеб не пришел до сих пор — сердцем чувствую, что случилось с ним что-то!

— Звони, да, будь по-твоему! Звони, звони хоть куда! Хоть бы сразу на тот свет звони, зазвонись! но если Глеб уже мертвый в какой-нибудь канаве валяется, как тебе хочется воображать, а тебе оно хочется! то торопиться и заморачиваться со звонками уже некуда. Он труп, и от твоих истерических сцен Глеб живее не сделается, а если же жив-здоров Глеб наш, в чем я не сомневаюсь ничуть, то адрес свой он знает, не дурачок ведь какой-нибудь, сообразит, я думаю. Верно? Глеб наш все-таки человек разумный, прямоходящий, гомо сапиенс, не зря эволюционировал ведь, Глебушке уже не пять лет, додумается, как до дома доехать! Я вон с детсадовского возраста один-одинешенек по проселочной дороге километровку отмахивал, когда мы в области жили, и ничего, не умер, а там и дворняги, и волчье, и бомжи всякие…

— Сволочь ты! Ну, если что с Глебом случилось, я тебе глаза твои выцарапаю или лучше расскажу этим темным, что ко мне заявлялись, где ты отсиживаешься, поджав хвост, как дворняга! Пускай они тебе головомойку хорошую устроят, а то я устала, устала как безбожница, как последняя тварь устала, что долги твои из меня трясут! И алиментов Глеб от тебя уже третий месяц не видит, ни рубля, ни копейки паршивой! Ему и работать, и учиться приходится, он как собака уставший, измученный, ни отдыху, ни продыху, а ты все на свою малолетнюю шалаву промотал!

Акстафой крикнул:

— Ну все, хватит! Ты Глеба еще в зоопарк сдай, там за ним обеспечат уход надлежащий, он же у нас вымирающий вид, а хочешь портить парня — флаг в руки!

И бросил трубку, а потом сразу снял с рычагов, опустившихся и звонко поднявшихся; Акстафой знал, знал наперед, знал с определенностью, подобно библейскому пророку, что она ему перезвонит и будет перезванивать, пока последнее слово не останется за ней — и не успокоится, пока все не изольет на него, до конца, до последнего словечка — но сейчас ему просто хотелось остаться в одиночестве. Акстафой глянул в зеркало и торопливо последовал за пришедшими следователем и лейтенантом в кухню.


В продушенном куревом помещении стояла нестерпимая жара. Данила расстегнул куртку и снял шапку.

— …здрасьте, — пробормотал Акстафой.

— И вам того же, — ответил Ламасов.

Акстафой смахнул с табурета невидимые соринки и присел, потянулся к спичечному коробку, сунув очередную сигарету в рот, но ощутил странно-бесчувственный взгляд Ламасова.

— Я нервничаю… Можно?

— Нежелательно, но если невтерпеж, то бог с вами, курите.

— Невтерпеж, ага.

— Вы меня не помните, правильно? — спросил Ламасов.

Акстафой кашлянул:

— Хоть убейте… Да, скверно сказал. Но сейчас не вспомню.

— Я к вам в начале октября наведывался, в штатском, мне Ефремов сказал, что у Рябчикова новый квартиросъемщик.

— Да-а, ну… Это я был. И что?

— Меня Варфоломей Владимирович зовут, если захотите обратиться, а следователя — Данила Афанасьевич.

— Ну, я припоминаю вас.

— Вот и хорошо.

Ламасов вытащил из кармана влажной куртки кассетный диктофон, щелкнул по кнопке, открыв слот, вдвинул кассету и закрыл, включил запись. Бесшумно закрутились валики, пока Ламасов коротко и ясно, в своей манере, так что заученные слова от зубов отскакивали, объяснил курящему, вспотевшему, нервничающему Акстафою права и обязанности, возложенные на него законом как на лицо, свидетельствующее по делу об убийстве.

— …ваши показания могут быть использованы в качестве доказательства даже в том случае, если вы откажетесь от них в дальнейшем — это ясно?

— Да, да. Мне все ясно как день божий.

— Скажите, вы сегодня спиртное употребляли?

Акстафой бегло сощурился и тряхнул головой.

— Нет, не употреблял, ни сегодня, ни вчера… И я редко пью.

Ламасов кивнул.

— Если еще кто дома? Если да, зовите их, пусть не прячутся, нам все уши и глаза потребуются, если мы хотим убийцу поймать.

— Никого со мной. Ни души, я один проживаю. Жена с сыном отдельно.

— Ну хорошо. Тогда имя ваше… напомните? Алексей, верно, а отчество?

— Да пожалуйста, Алексей Андреевич.

— А теперь, Алексей, по порядку расскажите, что помните?

— По порядку? По порядку… по порядку…

— Да.

— По порядку? Ну, вы меня с толку сбили. Какой тут порядок!

Данила, стоящий с шапкой в руках, жестким голосом сказал:

— С того, что первым на ум приходит, начните, а там уж поглядим, что к чему.

Акстафой поглядел на следователя, потом на Ламасова, но тот только сухо смотрел на него с отстраненно-холодным видом, и глаза его судорожно вращались из стороны в сторону.

— Что-то не так?

Акстафой отвел взгляд.

— Глаза у вас странные.

— Это врожденное, — сказал Ламасов. — Наследственный нистагм, но бояться нечего. Вернемся лучше к тому, что вы видели или слышали. По порядку или, как сказал Данила Афанасьевич, что первое на ум приходит. Сосредоточьтесь, в данную минуту вам ничто не угрожает. Это самое безопасное место на земле.

Акстафой задумчиво покачал головой, и по спине его, между лопаток, разлилось тепло, приятное, на мгновение он забылся.

— Голоса помню… на лестничной площадке. Мужские голоса, и вроде голос соседа…

— Егора Епифановича?

— Да. Его голос узнал. Хотя точно не скажу.

— А еще чей голос узнали?

— Да я спросонья был, не уверен даже, что это Ефремов был.

— Ссорились?

— Нет, только позже, когда уже в квартире у Ефремова.

— О чем говорили, вы расслышали?

— Слышал, еще бы… конечно, почти дословно, тут ведь стенки тоньше бумаги, ненароком услышишь, когда так орут.

Данила спросил:

— Сколько, по-вашему, там было человек? Двое, трое?

— Вот уж не знаю, но по голосам, вроде бы, двое.

— Ефремов и еще один?

— Да, пожалуй… Ефремов кричал, а вот другого я почти не слышал, но ведь к кому-то же Ефремов обращался, верно?

— Может, по телефону говорил? — допустил Ламасов.

— Нет, не по телефону. Это точно, хотя телефон звонил.

— Да? Когда именно? До или после стрельбы. До или после того, как вы слышали разговор на лестничной площадке.

— Я в туалет просыпался. Перед ночной сменой отсыпался. И слышал голоса на лестничной площадке. Думал, может, это соседи с первого этажа курят на пролете? Они частенько, вы бы им замечание сделали, ведь запрещено в общественном месте. Хотя сейчас никто на первом не живет, у нас прорыв трубы…

— Ближе к делу.

— Я из туалета вышел, а потом в кровать вернулся — и тогда зазвонил телефон…

— Где?

— У него.

— У Ефремова?

— Да, у Ефремова.

— За стенкой.

— За стенкой, где ж еще.

— И долго звонил?

— Кажется, минуту-две.

— Ефремов не отвечал?

— Вроде нет. Потом просто прервалось.

— Ну, хорошо, а что дальше?

— Потом зазвучали голоса у Ефремова.

— Сразу?

— Нет, попозже. Минут через пять-семь.

— А вы не уснули? Бывает, только голову на подушку — и тут же в сон. Могло больше времени пройти, как вы думаете?

— Да бог его знает. Знаю только, что я услышал, как в квартире Ефремова они друг друга костерят, или, по крайней мере, Ефремов костерил другого, а другой то ли молчал, то ли шуму не хотел поднять, а потом вдруг стрельба. Раз-два и готово! Прям как в кино. И тишина, жуть, тишина. Я перетрухнул не на шутку, да и дело нешуточное, и я так отсиделся минуты две-три, не меньше, пока у меня руки да ноги не перестали ватными быть, и бегом звонить в милицию, а когда осмелился к глазку подойти, у Ефремова в квартире уже покойницкая тишина стояла, а дверь нараспашку осталась открытой… И мне показалось, что лежит в коридоре кто-то… а я думаю, это просто-напросто игра света, что мерещится! но я до того еще услышал, прямо из комнаты моей, через стены аж, как мужик какой-то с грохотом и топотом вниз по этажам ломанулся, что черт из табакерки.

— После стрельбы? — уточнил Ламасов.

— Ну да. Я, значит, отдышался и перекрестился, и сперва Ефремову попробовал позвонить по телефону, но никто не ответил. Я не верил, что его труп там лежит, но высовываться, чтобы проверить — мне духу не хватило, страх взял. Тогда я уже и набрал милицию.

— Значит, на все про все было два звонка: Ефремову от кого-то, но он не ответил. И Ефремову от вас, опять безответно. В первый раз он еще был жив, а потом уже мертв, верно?

Акстафой кивнул.

— Пожалуй, да.

— А звуки стрельбы слышали?

Акстафой показал на пальцах:

— Да, по меньшей мере — два. И один громкий. Вот так, бах-бах, бах! — один за другим сразу волной. Громко и четко, я даже и не сообразил, что это, потом уж только, одно понимание за другим подтянулось.

— В квартиру Ефремова не заходили? — спросил Ламасов.

— Я же сказал! Я за дверь носа не высунул до вашего приезда.

— А в окно не выглянули? — показал рукой Данила.

— Не додумался.

— В оружии разбираетесь?

— Немного. У меня друг по молодости интересовался оружием. На войне и сгинул, вроде как…

— Так из чего стреляли, по-вашему?

Акстафой пожал плечами:

— Да по звуку пистолет стрелял. И… ружье? А вы что, сами не видите? Там же следы какие-то должны остаться.

— Ага… — равнодушно ответил Ламасов и спросил: — Что конкретно вы слышали из разговора?

— Ну, Ефремов о каком-то Тарасе говорил.

— О Тарасе?

— Да, это имя я слышал отчетливо.

— Что именно Ефремов сказал?

— Ну… мол, спрашивал, ты моему Тарасу в спину стрелял?

— То есть Ефремов именно спрашивал?

Акстафой промолчал, будто не понял вопрос.

— …Он спрашивал или утверждал?

— Может, и утверждал, но о каком-то Тарасе он точно говорил.

Данила и Ламасов коротко переглянулись.

— Вы не ошибаетесь, Алексей?

— Вот… вы так сомневаетесь, ей-богу, и меня сомневаться заставляете! Но я точно слышал, что Ефремов так и говорил, и кричал он громко, кричал, мол, профурсетка фашистская..!

— Профурсетка фашистская? — с ухмылкой спросил Данила.

— Да, так и сказал, богом клянусь, своими словами… ушами, то есть, слышал, мол — за Тараса ответишь мне, и пошло поехало. У меня сердце в груди скакало бешено, но я четко слышал. У нас ведь, говорю, стены — что нет стен, хотя я за эти месяцы ни одного кривого слова от Ефремова не слышал, а тут — на те! — как понесло, и до стрельбы дошло.

— А имен никаких не слышали, кроме Тараса?

Акстафой задумался.

— Не могу вспомнить, но, по-моему, нет.

— Ясно. Но вы покумекайте.

— Покумекаю.

— Скажите, а Ефремов к вам на днях не заходил?

Акстафой пожал вялыми плечами:

— Он изолированно держался, как и я.

— То есть — нет?

— Нет… Зачем бы ему?

— Он вас не просил ему спиртное купить?

— Ничего я ему не покупал.

— И по квартире ему не помогали?

— Он не просил, а я не предлагал.

— А посторонние вам не попадались на глаза?

— Еще как попадались. У нас тут, товарищ лейтенант, блудилище настоящее, проходной двор, публика тут всякая крутится, по ночам в особенности, кто покурить да потрындычать забежит, кто от мороза погреться у батарей, бомжи да шалашовка всякая дворовая лезет, торчки занюханные, ночью сна нет, орут как резаные да хохочут по нервам, кошек и собак запускают, ишь ты, какие жалостливые, а потом сортирня — мочой воняет, да и сейчас половина квартир-то уже пустует, народ отсюда при первой возможности, при первой удаче когти рвет. Уродливый это район. Но я ничего не могу утверждать. Я и сам-то тут надолго засиживаться не планирую. Дураком буду! А патрулируют пусть участковые ваши, кто здесь чем занят.

Ламасов выключил диктофон — валики синхронно перестали вращаться, пленка перестала накручиваться — и поднялся.

Акстафой спросил, как бы из учтивости, из человечности:

— А сколько Ефремову лет-то было?

— Девяносто семь, — ответил Ламасов. — Он ветеран великой отечественной. Его сын Тарас с нами в милиции служил.

Акстафой, угрюмый и беспокойный, промолчал.

— Еще вопрос. Это вы, значитца, стенку над лестничным маршем закрасили?

Акстафой поднял удивленные, недоуменные глаза:

— Ну я.

— Сегодня, я так понимаю.

— А при чем тут стенка?

Ламасов не ответил, Крещеный молча наблюдал.

Акстафой пожал плечами и безынициативно процедил:

— Да, сегодня.

— Мне просто интересно. Дотошный я. В котором часу?

— После полудня, между часом и тремя.

— Ясно. На минуту мы отлучимся, — сказал Ламасов.

— Мне вас еще ждать? У меня сегодня смена ночная на работе…

— Пока не знаю, но спать больше не ложитесь.

Ламасов на первый взгляд шутливо, хотя и безразлично, пригрозил ему пальцем и совсем неожиданно спросил:

— Оружие огнестрельное у вас имеется?

— У меня?

— У вас.

— Какое-такое оружие? Пистолет, что ли?

— Допустим, пистолет.

— Дома, что ли? Здесь вот… что ли… Да ну!

И, невольно вскинув руку, Акстафой устало заерзал на табурете, пепел с сигареты упал ему на брючину рейтуз.

— Так есть или нет?

Акстафой категорично, оскорбленно запротестовал:

— Нет и не было никогда, подальше держусь от таких вещей. Я привык себя с малолетства человеком умственного труда считать.

— Понимаю.

— А почему тогда спрашиваете? Странный вопрос…

— Просто в голову пришло. У Егора Епифановича пистолет из квартиры пропал. Вот я и подумал, может, вы все-таки к нему заглянули… Или, на крайний, голову в подъезд высунули, а пистолет, пистолет его, из которого Ефремов стрелял — как бы это выразиться, — слямзили у покойного. Он ведь совсем близко мог быть к вашей двери, покойный то на полдлины тела на лестничной площадке распростерся. Только, так сказать, ноги в квартире остались. Вот я и подумал, может, вы себя так защитить хотели?

— Защитить?

— Ругать вас я не буду, чесслово, сам знаю, что среднестатистический человек в экстремальной ситуации склонен к опрометчивым поступкам, но если уж пистолет взяли, лучше не доводите до греха — сознайтесь сразу.

Прежде серое лицо Акстафоя пульсировало нечистой кровью:

— Глупости какие… среднестатистический? При чем тут какая-то статистика! Зачем мне такое вытворять?! Не брал я. Я же не самоубийца, не шизик вроде, чтобы мне на рожон лезть под пули! Кто его убил, вон он пистолет и взял — а мне-то чужое оружие зачем?

— А свое?

— Нет, своего тоже нет. Ни своего, ни чужого, я — пацифист, до мозга костей, как говорится.

Ламасов понимающе кивнул и степенно поклонился:

— Нам надо отлучиться. Спать не ложитесь.

— Уснешь тут теперь с вами, умеете вы успокоить.

— И дверь не запирайте, пока мы не уйдем.

— А скоро уже?

— Как закончим.

— А труп когда увезете? А то как бы дом не продушился… ну, запахом-то. Понимаете?

— Увезли уже.

— Ну, и на том благодарю.

— А стрелял убийца, к слову, из ружья.

Когда Ламасов обулся, и они с Данилой вышли, беззвучно притворив дверь, Данила застопорился на мгновение и опять заглянул к Акстафою, постучавшись костяшками пальцев.

— Алексей?

Акстафой выглянул из-за угла.

— Ну, что еще?

— Я ваш разговор слышал.

— Мой разговор… Какой разговор? Я молчал.

— Не сейчас, раньше. По телефону.

Акстафой пробормотал:

— А-а, и?

— У вас сын пропал?

— Что… сын? А, Глеб. Нет, просто загулялся, парень молодой, ему в жизнь входить, контакты налаживать и перспективы, а мать его на приволье не пускает, будто он только-только ясельную группу покинул! Парень яйца разбить не может, чтобы омлет приготовить, а ей все надо ему шапку да шарфик подвязать, сопли утереть, ползунки подтянуть да пеленки выстирать.

— А сколько ему?

— Да большой уже… Семнадцать лет, главное, что мозги есть.

— Ну, если он до утра не объявится, вы звоните, а то жена вас в покое не оставит. С ума сведет звонками.

— Ничего с ним не будет, найдется, он парень взрослый, а телефон я снял. Потому как с ума она и вправду меня сведет.

Данила напряженно улыбнулся, и глаза его, крохотные и сощуренные, глядели куда угодно, только не на опротивевшего ему Акстафоя.

— До свиданья.

Акстафой небрежно, ущемленно, заносчиво фыркнул:

— До свиданья… и, скептически подтрунивая, добавил, — ни пуха, ни пера, следователи!

Глава 2. В капле дождя муравей

Когда Данила притворил дверь, то мгновенно почувствовал, что нестерпимо-душная, сырая, неприятно-скользкая, липкая и одуряющая атмосфера квартиры Акстафоя осталась позади, а теперь вибрирующие, гальванизованные легкие его надулись, переполняясь режущим воздухом, в котором перемешались приторное амбре проспиртованной стариковской крови и металлический, пульсирующий, вызывающий головную боль когтистый аромат красящих веществ. И все-таки здесь, на тусклой лестничной площадке, где несколько минут назад лежал труп Ефремова, здесь успевшему отвыкнуть от работы после семилетнего затворничества Даниле проще дышалось, чем в пахнущей испариной, куревом и нестиранным бельем квартире Акстафоя.

Отчасти такое осознание ободрило Данилу. И возможно, что в нем самом плещется еще неизрасходованная кровь, энергия и энтузиазм молодых лет, когда он был непосредственным участником, соприкасавшимся с противоправными материями и даже, казалось, наслаждавшимся своей работой. Хотя теперь Данила ощущал, что каждое телодвижение его в застоявшемся воздухе места преступления, пропитанного человеческой кровью и человеческой смертью давалось ему с трудом. Он переучивался на новый лад и одновременно переживал предыдущий опыт, слепящие мгновения осознанности, что напоминали ему ежесекундно, ежеминутно: присутствовать, воспринимать, учиться заново дышать, мыслить, держать осанку при соучастниках, товарищах.

Но тело казалось чужим и далеким. Данила постоял в нем, как в облаке сокращающейся мускулатуры, катящейся по артериям и венам крови, пустого желудка, недвижимой печени, плавающих легких. Постоял как на заимствованных ногах и вновь принялся перемещаться в пространстве, которое в свою очередь стремилось вытеснить его, вытолкнуть — и не только физически, но и умственно.

Ведь Данила ощущал, что будто переменилось за прошедшие годы тонко настроенное, долгими годами учебы и практики отрегулированное и отлаженное для такой профессиональной деятельности магнитное поле его ума, старающееся отгородить его теперь от мыслей об убийстве, о смерти в принципе и в частности о смерти Егора Епифановича, от мыслей о преступлении, о расследовании, обо всем ставшим чуждым и гадким ему, и по-человечески неприятным, что изолировалось не зависящими от него силами, не допускалось, не пропускалось, громоздясь где-то за головокружительной и умопомрачительной пеленой, за накатывающими приступами нарастающей головной боли.

И вот сквозь эту незримую, ничем неощутимую, непреступную психическую ауру, глухо-наглухо обложившую его до тупости, до слепоты, до предобморочного состояния, Данила с усилием стремился проникнуть в мир, в потустороннюю ему область внешних, криминалистических взаимодействий, где все мерещилось ему зыбким и ненадежным, кроме Ламасова. Одного-единственного человека, кому он безоговорочно верил.

Данила шагнул в квартиру Ефремова, где весь пышущий, живой, наэлектризованный, стоял Ламасов, этот высокорослый худощавый мосол, склонившийся, перелистывающий загнутые и интересующие его страницы телефонного справочника.

Данила оглядел коридор: горизонтальные вешалки из реек, одинокое потрепанное пальто на оставшемся крючке. В просторной полупустой общей комнате бросаются в глаза выступающие под подоконником металлические ребра радиатора. Потолок покрыт водоэмульсионной краской. Оконные переплеты окрашены цинковыми белилами и покрыты лаком.

На кухне техника: холодильник, газовая плита, тумбы для посуды, а у окна прямоугольный стол и два стула.

— Варфоломей Владимирович, на минутку вас! — послышался высокий писклявый голос.

Ламасов машинально, живо прошагал на кухню Ефремова, не отрывая глаз от колонок с бесчисленными именами, цифрами и мурлыча, напевая себе под нос:

— …Таганка, зачем сгубила ты меня?! Таганка, я твой навеки арестант…

— Варфоломей Владимирович, почерк это Ефремовский?

Данила проследовал за Ламасовым.

— А-а-а… это! Ну, это, знамо, Ефремов писал. Только к делу по меньшей мере косвенно. Писулька-то трехлетней давности, а справочник вот поинтересней будет. Новехонький среди пользованной макулатуры.

Ламасов, погруженный в свою кропотливую, мелкую, только пальцами осуществляемую деятельность, листал страницы. Данила подошел к письму, написанному решительным размашистым почерком Егора Епифановича на листе бумаги формата А-4, который неоднократно складывали пополам, то раскрывали: по краям желтело от пальцев, а рукописный текст в месте сгиба, ровно по центральной горизонтальной линии, заметно потерся.

Письмо это перечитывали много раз, и хранил его Ефремов еще в бытность свою рачительно, как и положенную в нее дорогую сердцу черно-белую фотокарточку умершего Тараса. Хранил он лист бумаги на чистом и белом, как мел, подоконнике, где ничего лишнего не было, кроме пластмассового горшка с разровненной почвой.

И письмо, а вернее, предсмертная записка — которую Егор Епифанович написал после смерти единственного сына Тараса, заявляя о своем намерении лишить себя жизни, — лежала аккурат рядом с горшком под старой, уже обесцветившейся, пузырчатой и потрескавшейся непромокаемой клеенкой, пока ее не обнаружили и не извлекли, положив перед Данилой.

Он достал футляр из кармана, отстегнул пуговицу и вытащил очки для слабовидящих вблизи, надвинул на нос и, опустившись на скрипнувший стул, повернул к себе записку и вчитывался в слова, написанные Ефремовской рукой, которая направляла пистолет в преступника, сопровождала Тараса в жизни, вязала петлю для несостоявшегося повешения в своей же квартире, и совершала еще множество-множество дел, которым был свидетелем только сам Ефремов…

Данила снял очки, сложил их и убрал в футляр, поднялся и прошел к холодильнику, к дверце которого был примагничен календарик с вычеркнутыми крест-накрест днями:

— А это что… Сегодня?

Ламасов повернулся к Даниле, приоткрыв рот, но глаза его продолжали изучать колонки цифр и имен в справочнике.

— Поминки Тарасовы?

— Они самые.

— Вот так совпадение.

— Ефремов каждую дату поминок свой уход из жизни разыгрывает. Это уже в третий раз. И в последний.

— Слушай, а ведь «Макаров», из которого Ефремов стрелял, это Тарасовский. Табельное оружие?

— Верно, его Ефремову как память вручили. Само собой, изначально он был небоеопасен. Но Ефремов, по-видимому, недостающий курок и спусковую скобу приобрел каким-то образом. Не знаю только, давно ли.

Данила утер лоб. Варфоломей обратил на него внимание, опустил справочник, заложив указательным пальцем, жестом подозвал Данилу к окну в полупустой комнате.

— Вот мне еще известна любопытная деталь, — сказал Ламасов, — помнишь ли… а я вот знаю, что за Ефремовым такая мода числилась — любил он какую-нибудь шпану малолетнюю из форточки или с балкона таким старческим, маразматическим голосом окрикивать, да уговорами всякими заковыристыми себе на побегушки ставить по ларькам да магазинам, за хлебом там, за салом да за бутылкой. Сам-то он поздоровее нашей беспутной молодежи будет… ну, был, вернее, а жилку эксплуататорскую коммунизм в нем не подавил, это — конечно! — увы.

Ламасов нетерпеливо махнул рукой и скороговоркой продолжил:

— Но речь не о том. Делай мы всем отделением милиции, всей прокуратурой ставки на то, у кого риск высок потенциально оказаться в роли жертвы, я бы на Ефремова нашего, Егора Епифановича, в последнюю очередь поставил, да и ты, Данила, тоже. Но с другой стороны… Персоной он был достаточно конфликтной, а особливо опасным становился под клюквой, а после убийства Тараса сделался невменяемым тем более. Рукава закатывал, с кулаками лез, искал, на ком за горе свое отыграться, даже Рябчиков, хозяин соседней квартиры, человек мирный и интеллигентный, на него жалобу в милицию написал, когда Ефремов к нему в квартиру вломился и бедного Рябчикова его же тростью отлупцевал по спине. Да что уж там! Ефремов, случалось, за прошедшие годы и на меня зубами клацал. Потому я к нему на именины не суюсь, а в траурные дни и подавно. Как-никак ветеран, не какой-нибудь полуголодный портяночник в тулупе вшивом. С ним на ножах быть — себе вредить, вот так…

Данила зло, возмущенно высказался:

— По простецки ты о скорбях чужих рассуждаешь, хотя сам-то не узнал, почем он — фунт лиха. Чтоб затронуло тебя!

Варфоломей понимающе-простодушно, дружески глядел на Данилу, ничуть не оскорбленный и не пристыженный.

— Виноват, — сказал Данила, одновременно покоробленный и обрадованный Ламасовской невозмутимостью. — Не время нынче самообладание терять. Давай-ка лучше за дело браться.

— Ты уж определись, Крещеный, что ж себя самого извинять.

— И то верно.

Ламасов открыл справочник и, всматриваясь, сказал:

— Самое интересное в этом деле — мотив убийцы. Не ограбление, это конкретно. Под клеенкой на кухонном столе восемнадцать тысяч, сам проверил, лежат нетронутые. Да и ценностей в квартире Ефремова — раз-два и обчелся! В целом, обе комнаты практически пустые. Обои если только со стен сцарапывать. Ни телевизора, ни радиоприемника нет.

Данила сказал:

— Я лично пока не вижу никакого мотива… да мне бы и до лампочки, что у бандюги этого в мозгу творилось, чем он, понимаешь ли, руководствовался, когда Ефремова убил. Мне ясно одно, что застрелили старика — это факт. Из ружья. А это бердыш нешуточный, серьезный, с ясным и простым посылом на смертоубийство. Ефремова нет, а убийца — есть. И вооружен он, будь проклят, и опасен. И точка.

Ламасов, в пол-уха слушавший Данилу, кивнул:

— …вот мы с тобой злодея изловим, тряхнем, из него и посыплется — а там уж и судопроизводство не за горами, там уж всю подноготную, экссудат гноящийся, выжмут досуха.

Данила прошел в коридор, осмотреть место, где убили Ефремова. Гул отдаленных людских голосов смазался, слова не имели смысла, статический шум автотранспортного потока на офонаревшем, светофорами напичканном перекрестке становился то надсадным, будто что резко с железобетонным скрежетом оседало, то прерывался, то возобновлялся, наполняя странно пустую Ефремовскую квартиру чуждыми, тягучими, какофоническими звучаниями. И почему-то квартира уже казалась частью улицы, частью большого безымянного города.

Данила оглядел место, где, по выводам криминалистов, стоял убийца Ефремова — а стоял он в конце коридора, у телефона.

— Странно, что стрелявший свободно вошел к Ефремову… Ни следа взлома, ни намека… Что, Ефремов ему сам открыл? — вслух пробормотал Данила, а потом присел на корточки и принялся разглядывать Ефремовскую обувь, полусапоги и сапоги да старенькие полуботинки, и пару резиновых галош, все было расположено аккуратненьким рядком вдоль стенки.

Данила поднялся и развернулся по направлению к двери, подтянул руки к животу, покачал их, и левую переместил скользящим движением вперед, прикидывая взаимодействие с подразумеваемым ружьем. Прицелился в направлении входной двери, где находился в момент выстрела воображаемый Ефремов, затем огляделся по сторонам. Ефремов тоже стрелял. Причем дважды. Из рамы извлекли несколько дробин седьмого номера… по куропаткам летом стрелять самое то… и в Ефремова тоже… а что же по гильзе?

По гильзе!

Учитывая, что убийца, предположительно, рассчитывал выстрелить повторно, чисто механически, чисто инстинктивно… то, выброшенная из ствольной коробки, — Данила провел рукой в воздухе справа, — гильза могла отскочить в гостиную комнату по правую руку и по линолеуму закатиться под диван…

Данила опустил руки, визуализируя все случившееся. Потом опять наклонился к обуви, поднимая одну за другой, услышал тихий нехарактерный катящийся звук, когда взял туфлю и наклонил ее на ладони…

И уже минуту спустя в яростном и зыбком, в бронзово-золотом свете жужжащей коридорной лампы вместе с Ламасовым, который с высоты своего роста нагнулся так, словно вот-вот, целиком и полностью, от головы до кончиков пяток, войдет в туфлю, как джинн в лампу, намереваясь уместиться в ней.

— Запакуй и оформи, по протоколу… Не забыл еще?

— Помню.

— Долго ты по монастырям колесил, друг ситный. Надеюсь, мудрость нашел. Пора теперь возвращаться к работе.

Варфоломей коротко, с ободряющей веселостью ухмыльнулся, опустил глаза в не дававший ему покоя справочник, а спустя минуту неожиданно застыл, и лицо его, худое, вытянулось.

— Черницын!

— Кто?

— А вот смотри, Черницын, Ярослав Львович.

— И кто это?

Ламасов придвинулся к Даниле и, перемещая палец вниз, показал ему вычеркнутые фамилии, Черницына Б. У., Черницына Г. И., Черницына К. О., Черницына Ф. С., зачеркнутые, кроме последнего с инициалами Я.Л.

— Черницын… Черницын, как же так-то? Ну, ты что ж, Данила… Черницын-то, Ярослав Львович, ранее подозревавшийся в убийстве Тараса, вот он, мужик наш! Ефремов, значит, напрашивался, губительного контакта искал с предполагаемым убийцей Тараса. В крестовый поход хотел отправиться, агась! Ясненько все, — Ламасов положил руку Даниле на плечо, — вот тебе спецзадание, Крещеный, бери-ка ты с собой Журавлева, Евгения Васильевича, да Синицына, Сергея Дмитриевича, и езжайте-ка вы всей бригадой на хату к этому Черницыну. Я адресок его не помню уже, но ты к коммутатору нашему в служебной машине спустись, оценишь заодно оснащение новое. В отделение звякни — там тебе быстренько продиктуют, что, куда и как. Ну, за дело!

— Понял, понял… Синицын, Журавлев… ох, серьезно?

— Ага, наши запретные птицы, наши молодчики. И уж поверь, лучше — пьяный Журавлев, чем трезвый Синицын! Ну, бегом!

— Понял.

Ламасов крикнул ему вслед:

— Данила! Стой-ка!

— Что?

— Вспомнил адрес Черницына. Запоминай, Сухаревская шесть, квартира двадцать два. Минут семь-восемь отсюда.

Варфоломей наблюдал, как Данила торопливо уходит, и слышал, как он быстро-быстро спускается по ступеням, минуя марши и пролеты двух этажей.

И когда Данила наконец ушел совсем, и с деревянным звуком захлопнулась ветром подъездная дверь, Варфоломей выдохнул и направился к Акстафою. Опять вошел, не постучавшись, и застал этого негигиеничного жильца, этого эскаписта, будто сюрреалистического персонажа, за курением очередной сигареты, и стоял он, по своему обыкновению, на табуретке, дымя в форточку, и только незаинтересованно, устало оглянулся, когда услышал шаги пришедшего к нему Ламасова.


Акстафой увещевательно, шутливо, злобно-ядовито бросил:

— Будьте как дома, начальник!

Ламасов, пропустив его слова мимо ушей, спросил:

— У вас, между прочим, в подъезде весь потолок отсырел…

— Знаю, — небрежно отозвался Акстафой. — Жильцы снизу с полмесяца назад специалистов вызывали, над квартирой Рябчикова трубопровод прорвался, а вода — слава Богу! — в сторону утекла, едва-едва стенку промочила мне, а с улицы — там дай боже! Но, конечно, и соседей снизу — их-то лихо прополоскало!

Варфоломей глядел на него молча. Акстафой опомнился, спросил:

— Вы про отсыревший потолок спросить хотели?

— А вы, Алексей, нечасто, я вижу, на себя чужую работу берете?

— В смысле? Хотите сказать — мне надо было с губками тут стоять или с тазиком, с ведрами, может?! А ради чего? Меня-то оно обошло — и ладно, а сейчас хоть в доме тише сделалось, они все к родне переехали. Скоро, правда, тут ремонтировать начнут.

— Я вот гляжу на вас, Алексей, вы только не оскорбляйтесь, не подумайте, и вижу, что не из тех вы людей, кто добровольно способствует поддержанию общественного порядка, ой не из них.

Акстафой опустился, взял консервную банку и стряхнул пепел:

— Вы на что… Варфоломей Владимирович, или как вас там… намекаете? Уж по-человечески скажите, прямо, пусть мне ножом по сердцу будет прямота, но я как-нибудь переживу.

— Что там было, на стене-то?

— На которой?

— Которую вы закрасили.

Акстафой мотнул головой:

— А-а, это! Творчество народное, мерзопакость всякая, а ко мне, между прочим, сын в гости приходит. Вот я и не хочу, чтобы он лишний раз в человечестве разочаровывался.

— В жизни у него, наверно, разочарований за глаза хватает.

— Глеба жизнь — не моя.

— Это верно, и долги отцовские, я так понимаю, тоже ваши.

Акстафой повернулся к Ламасову и уронил голову в плечи.

— Давайте-ка мы, Алексей, признаемся — смелее.

— Не в чем мне признаваться!

— Что вы, в самом деле, как дите малое, мы оба знаем, что там написано было — или мне у вас шпатель взять да соскрести, отколупать труды ваши, вот там и поглядим… или же вы мне, как человек человеку поможете, время общее сэкономите?

Акстафой процедил сквозь зубы:

— Откуда узнали?

— А я к Ефремову чуть больше двух недель назад наведывался и прочитал творчество народное. Так что от меня увиливать было изначально бессмысленно.

Акстафой слез с табуретки, сел, уперся локтем в столешницу и курил, по-женски как-то, медленно перебросив ногу на ногу.

— Мне-то казалось, что мы с вами, Алексей, начистоту будем разговаривать, что я вам, как милиционер, доверие внушаю.

Акстафой промолчал.

— Давно написали-то?

— С полмесяца как или больше… ближе к концу ноября, что ли.

— Долго у вас руки доходили… чего ж щас-то спохватились?

— Рябчиков, хозяин квартиры, интересовался, почему я плату просрочил, я и подумал, не дай Бог он нагрянет, два плюс два сложит и живо сообразит, а мне потом — расхлебывай зазря.

Ламасов, позабавленный нахальством, покачал головой:

— Кто надпись-то написал?

— Кто-кто… дед Пехто и бабка с пистолетом.

— Они и Ефремова убили?

— Вот уж увольте, — Акстафой сунул в рот сигарету и раскинул руки, — а кто Ефремова убил — один Бог знает.

— И убийца.

— И он, вот его и ищите — у него спросите.

— Найдем-найдем. Так кто надпись написал?

— Поп, наверное.

— Какой-такой поп?

— У которого собака была.

Ламасов сухо ухмыльнулся:

— У вас тут, под носом, понимаете ли, человека застрелили, а вы со мной в ухищрения, в каламбуры играете.

— Шок у меня… а так расслабляюсь.

— А теперь давайте-ка посерьезнеем.

— Если серьезно — то я понятия не имею.

— Вы у скольких человек одалживались?

Акстафой неприятно, скрипуче посмеялся:

— Проще перечислить, у кого я не одалживался.

Ламасов наблюдал за Акстафоем, чей взгляд блуждал по кухне. Потом поднял ладонь и звучно хлопнул по столу:

— АКСТАФОЙ, ДОЛГ ВЕРНИ — А ТО ХУДО СДЕЛАЕМ!

Акстафой вздрогнул от неожиданности.

— Вот такие слова я запомнил. А вы тут плаваете, значитца, спите наяву, в облаках витаете, как школьник нерадивый на уроке алгебры, так сказать, сосредоточьтесь, Алексей! Давайте-ка, по хлопку в ладоши вы мне начнете называть фамилии и имена, у кого и сколько брали, перечисляйте крупные суммы…

Варфоломей негромко хлопнул в ладоши и приготовился записывать в небольшой блокнот на спиральном креплении.

Акстафой тягостно выдохнул:

— Эдуард был…

— Ну-ну.

— Фамилия Кузьмич…

— Дальше-дальше.

— Отчества не знаю.

— Ну что вы, в конце концов! Не в стоматологическом кресле вроде сидите, так что из вас клещами все тянуть надо, ей-богу!

Акстафой сглотнул:

— Эдуард Кузьмич, место проживания не назову, не знаю, что поделать, где работает могу только назвать, запросто, в цеху у нас прессовщик, и еще телефон…

— Вперед и с песней, как пионеры.

Акстафой назвал номер телефона Кузьмича.

— Кузьмич этот… адрес ваш знает нынешний?

— Не должен.

— Но мог узнать.

Акстафой пожал плечами.

— Кто-нибудь к вам приходил недавно? Может, звонили?

— Э-э… н-нет, а я бы все одно не открыл. Пусть гуляют себе на все четыре, у меня так или иначе за душой ни шиша!

— Вот тут вы верно подметили… Так-с, Кузьмича я записал, у кого еще занимали? Сколько у Кузьмича?

— Вы меня стыдите прямо…

— Не думал, что вам чувство стыда знакомо.

— Шутите?

— Говорите.

— А к чему, собственно? При чем тут мои долги и убийство Ефремова, я не пойму? Связи не прослеживается ну никакой.

— О связях оставьте мне и Крещеному думать, ваша задача и забота единственная на вопросы следствия дать четкие, однозначные и ясные ответы. Нам в деле официальном, подсудном, кривда да полуправда без надобности, понимаете?

Акстафой кивнул:

— Ну, у Кузьмича сперва я занял. Около двадцати тысяч.

— Около? Или все-таки двадцать.

— Двадцать.

— А еще кто?

— Жена моя, Юля Лукьяновна. В общей сложности порядка сорока тысяч.

— Дальше-дальше.

— У Селифанова занимал, электромонтер он вроде, не помню сейчас, сколько, но давным-давно, около полугода назад…

— Вы хоть кому-нибудь долги вернули свои?

Акстафою не нашлось, что ответить. И Ламасов все понял, а пока Акстафой вспомнил фамилии и имена Луганшина Ильи и Щитовидкина, Софрона Сильвестровича, а еще Тульчанова, Аркадия Валентиновича, сумел назвать Варфоломею номера их телефонов, а Варфоломей записывал за ним слово в слово.

— Но это, надо полагать, только часть имен?

Акстафой вздохнул.

— Кто-нибудь из перечисленных вами знает, где вы живете?

— Это вы у них спрашивайте. Я не экстрасенс.

— А жена ваша, Юля, не могла кому-то адрес ваш назвать?

— Ей-то… на кой оно? Да и никто не знает адреса ее и телефона, чтобы обо мне допрашиваться да дозваниваться!

Варфоломей хмыкнул:

— Ладно. А кредиты оформлены на вас?

— Оформлены… давнишние.

— И как, тянете?

— Как бурлаки на Волге.

— А с сомнительными личностями дел не имели?

— С какими сомнительными?

— Ну, кто знает?

— Не имел… нынче, впрочем, все сомнительно.

— Ясно. Вы сегодня никого не видели, когда в подъезде стенку красили? Никто от Ефремова не выходил, не входил?

Акстафой поискал взглядом пепельницу, ткнул в нее окурок:

— Нет.

— Это со всей уверенность?

— Категорически.

— Ну, пусть так.

Варфоломей поднялся из-за стола.

— И еще одно…

Акстафой поднял недобрые глаза:

— Рожайте уж, я готов.

Варфоломей, пригибаясь, прошел по коридору, развернул к себе туфли, начал обуваться и скороговоркой проговорил:

— Десятикилограммовую гирю на вытянутой руке легче удержать на протяжении сколько-нибудь долгого времени, чем до краев наполненный водой стакан — и при этом не расплескать ни капли. Научный факт вам из энциклопедии.

— Из энциклопедии вымысла лейтенанта Ламасова? А то у вас и статистика, и физкультура, и наука, и все в одном флаконе…

— Не будь вы столь кичливым, не бросались бы со мной в напрасные словопрения, а покумекали лучше над смыслом услышанного. До свиданья, Алексей.

— И вам не хворать, лейтенант.

Варфоломей сдержанно поклонился и пожелал Акстафою доброй ночи и, обувшись, вышел из прокуренной квартиры.

Зашел к Ефремову, взял со стола упакованную в полиэтиленовый пакет для улик бутылку и, сунув за пазуху в широченный карман куртки, направился вниз по лестнице, покосившись на неумелую мазню Акстафоя на стене. Спустился и открыл дверь, сразу заметив, как молодой участковый инспектор, работающий по району и оперативник уголовного розыска, закадычными приятелями с дурным видом стоят-постаивают, куря стрелянные сигареты в расхлябанных позах, распахнув одежки и перетаптываясь с ноги на ногу, с раскрасневшимися угреватыми носопырками, с прищуренными от ехидной, глупой веселости мальчишескими глазками. Стоят, с кривыми оборотническими ухмылками на губах, а смятые окурки втаптывают в бесформенную пену растаявшего снега. И снежинки, громадные и невесомые, как стаи жидкокристаллических бабочек, почерневшие от траурных облачений, все кружатся, мечутся и стелются, и расстилаются, и увлажняют дорогу и тротуар, и небольшую хорошо освещенную площадь, и двое хихикающих ловят их языками.

Варфоломей застопорился и недобро глянул на парочку.

— Эй… вы не ополоумели ли, архаровцы! Что за гримасы кокетливые на рожах, как у шалашовок привокзальных! Вы на службе при погонах или в притоне застойном? Уберите свой мусор отсюда, полудурочные — а то каждого по окурку съесть заставлю! Боже ж мой, что за молодежь такая пошла, что ни мент — то мусор, честь милиционера унавоживаете! Акимов где?

— Слушаюсь, товарищ лейтенант! Да, Акимов…

А Акимов с поисковой овчаркой, двумя оперативниками и добровольцем, по фамилии Романов, уборщиком мусоропроводов, вызвавшимся их сориентировать, прочесывали местность по следам неизвестного стрелка. И Романов этот со своими коллегами и друзьями, договорился предоставить видеоматериалы с камер скрытого наблюдения за дверьми внутридомового склада, которые они всей артелью дворников и слесарей установили; на складе том свою рабочую экипировку запирают и инструменты, в том числе и сотрудники жилищно-коммунальных, живущие в этом районе. Романов сообщил, что несколько раз на склад ворье да хулиганы влезали, и чтоб поймать их, в переулке расположили две камеры: дешевенькие, больше для испуга, так что на картинку рассчитывать не приходилось…

— …и очень ему хотелось лично с руководителем поговрить! Вот как вернутся они…

— Вот как вернутся, там и говорить будем, — отозвался Ламасов, с каждым произнесенным словом выдыхая из груди курящийся, насыщенный жаром воздух. — А пока что больше самоотдачи, мальчики и девочки, как искры от молота, как железом по железу, больше жажды правосудия, стиснув зубы, с голыми кулаками сжатыми, чтобы всякому злоумышленнику неповадно было, овчарка Акимова и та инициативу проявляет, а вы!..

Широкими шагами, сунув ладони в карманы, Варфоломей направился к магазину, где Ефремов затаривался спиртным.

Глава 3. Золотой паланкин

Ламасов перебежал разлинованную, мокрую и черную, как масляная сковорода, бесконечно-длинную полосу проезжей части; перед ним, проскочившим нежданно на парковочную зону, затормозил выезжавший оттуда с жутким возмущенным гудением автомобиль, усиленно светя ему в нистагматические глаза бледно-голубыми фарами. Варфоломей отмахнулся и, подпрыгивая, вскочил по невысоким ступенькам универсама — непрерывно напевая, — открыл дверь в ликероводочный, мимолетно заметив бесплотное, просвечивающее, с разлитой по венам и артериям кровью, прозрачное отражение в стекле, где наравне с ним отразилась покрытая белоснежным лоском поляна с заброшенной, унылой, небезопасной площадкой для игр.

— …Таганка, все ночи, полные огня!

С ходу Варфоломей направился к рыжеволосой, полнотелой женщине, с двумя подбородками и линиями на жирной шее.

— Таганка, зачем сгубила ты меня?! Я твой навеки арестант, погибли мудрость и талант — занудной дряхлости обман! — в твоих стенах!

— Что это вы, товарищ лейтенант, подвываете?

— Здравствуй, Ульяночка, — бодро проговорил Ламасов.

— Наше вам с кисточкой, Варфоломей Владимирович.

— Значитца так, Ульяна, — Ламасов распахнул куртку.

— Вот так сразу?

Просунул руку за пазуху, вытащил бутылку в полиэтиленовом пакете и с глухим стуком поставил, двигая блюдце для мелочи.

— Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня литровку взял? Или, может быть, вчера… для Ефремова на поминки…

Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.

— А что это бутылка-то… в пакете каком?

— Улика это, Ульяночка.

— Какая улика?

— Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.

Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась моментально, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас, весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли, будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, отжали ее, так что не осталось живого, теплого, а лишь холод.

— У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете!

— А я вас и не пугаю, я вам факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и вы мне их изложите.

— Ефремова? Егора Епифановича… Убили?

— Да, Ульяночка, так что помогите мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых — ого-го! — не хилый. И все, понимаете, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу, никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то — оно ведь, понимаете, не ждет! — не на что ориентироваться нам, следователям и оперативникам, вот я и надеюсь, что вы моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будете, прошу вас, Ульяночка… ну?

Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:

— Как вам… Кто, спрашиваете, бутылку покупал?

— Да. Спрашиваю. Сам Ефремов?

— А знаете, нет… Был один.

— Вот, он-то мне и надобен. Опишите все, что помните.

Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:

— …я помню, что раньше не видела его тут, молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет, росту вот такого, — женщина подняла дрожащую ладонь. — И убор головной запомнился, знаете, какой евреи носят, шапочка на макушке, ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось. Не то чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался, идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке — будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится! — а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось. Краска какая-то облезлая. И штаны старые, джинсовые брюки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась. Вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно. Думаю, может, я просто поторопилась с выводами? Что ж… я и сама не без греха! Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные.

Ламасов покачал головой:

— Ну, так не пойдет. Имя не назвал, не? Что конкретно говорил?

— Нет, не называл. Я ему и литровку-то продала, потому что он мне заявил — это вот, мол, Ефремову на поминки Тараса.

— Вспомни… умоляю, вспомни, Ульяночка, светоч ты мой благодатный в беспросветной ночи, с акцентом он говорил?

— А как тут понять? По-русски говорил… никакого акцента.

— Нет, Ульяночка, ты себя не убеждай, ты лучше припомни, может, он шепелявил, картавил, в нос говорил или что?

— Слушайте, Варфоломей Владимирович, у нас тут, — Ульяна себя красноречиво, звучно по шее указательным пальцем щелкнула, — у нас тут публика такая, да простит господи, у нас покупатели все шепелявят, заикаются, хрипят от пьянства!

— Да, пожалуй.

— Но вот у мальчика, который Ефремову бутылку брал, у него речь хорошая, вежливо он говорил со мной.

— Бог с тобой, Ульяна.

— Ну как, сдала я экзамен, товарищ профессор?

— Ты фрукта опиши. Физиономию, до волоска подробно, разглядывала ж, небось, личико-то миловидное, юношеское?

— Ну да, а почему нет? Лицо худое, без жирного блеска, без воспалений всяких, кожа чистая, бледно-белая, глаза карие, кажется… светло-карие глаза.

— Ну, ты не портфолио для журнала мод составляешь, не на том внимание акцентируешь, Ульяночка, скажи-ка лучше, что необычное было во внешности… может быть, татуировка, травмы какие лица, переносица сломана, косоглазие. Или родимые пятна какие или одного-двух зубов недостает, если что глаз твой заприметил, мне любая деталь — как собаке кость!

— Нет, не припоминаю, простецкий парень, ничего запоминающегося, таких пруд пруди у нас на районе.

— И все же ты его вон как запомнила. А ты не поинтересовалась, откуда он Ефремова знает?

— Куда уж там — у меня тут в обеденное время поток клиентуры. Пьющий у нас народ, Варфоломей Владимирович, безбожно пьющий. Это уже отдельная армия какая-то — все в алкоголики идут. Скоро аж по красной площади маршировать будут.

— В обеденное время, говоришь? Это в котором часу?

— Ну, между часом и двумя.

— И не показался он тебе возбужденным, нервным?

— А я что — ниже прилавка не заглядывала.

— Эрекция, Ульяна, не единственный критерий.

— Вы меня не смущайте.

— Ладно, образ мимолетный как вспышка молнии я выхватил из тьмы.

Ламасов выключил диктофон, убрал в карман, взял бутылку в пакете и издевательски-шутливо проговорил:

— Вот, барышня, незадача у нас с вами получается, мы, значит, несовершеннолетним спиртное продаем?

— Для Ефремова ведь! Я ведь знаю, что он молодежь за продуктом присылает — а пусть побегают, чем сидят. Ну теперь везите меня в псарню свою гестаповскую, храбрый герр фюрер, я ведь первая преступница на районе! По мне следственный изолятор уже который год слезы льет — не нальется! Вот так и говори с вами.

— Да я шучу же, шучу! — побожился Ламасов.

— Смешно шутите, модест мусорский. Обижаете меня.

— Понахваталась ты, Ульяна, словечек от клиентуры своей. У вас телефон поблизости есть? А то мне бы скорый звоночек…

— А мы закрываемся с минуты на минуту, уже времени много.

— Ну-ну, не торопи события, Ульяна, время еще терпит.

— Пройдите за прилавок, телефон у нас здесь.

Ламасов снял трубку, открыл блокнот и набрал номер.

— Надо вам еще что?

— Тишину и покой, Ульяночка. Т-с-с… Минуту.

— Кому звоните-то?

— Мужичку одному, Кузьмичу Эдуарду… Тихо. Ты поди, погуляй, не для чужих ушей разговор у нас напрашивается.

Варфоломей ждал ответа.


Откашливающийся голос прохрипел:

— Алле!

— Здравствуйте, я с Эдуардом Кузьмичом говорю?

— С ним… со мной, бишь.

— За поздний звонок извиняюсь, но не пугайтесь, меня зовут Ламасов, я лейтенант милиции, звоню вам уточнить по поводу Акстафоя, Алексея Андреевича.

Голос недоуменный, вопрошающий, медленно понимающий:

— Акстафоя? А что Акстафой… погодите, вы из милиции?

— Да. Вы с Акстафоем знакомы?

— А его, сукина сына, что — того? — ну… тюкнули?

— Убили, хотите сказать? Нет, он жив-здоров.

— Я уж обрадовался, что на земле нашей православной чище стало — но нет! Ох, товарищ лейтенант, огорчаете меня!

— Значит, вы с Акстафоем знакомы.

— Да я эту погань, свинью, кровососа этого… вора, попрошайку жалкого, христарадника! Знаться не хочу с ним…

— Даже так?

— Так! Тьфу-тьфу на таких людей, они не люди — а скоты, выкидыши порченые, лживое гнилье! Да и не знался бы ни с ним, ни с его женушкой. Оба хороши, обкорнали меня как барана, как овцу остригли, два кошелька им всучил по доброте душевной, божились и клялись, что в конце месяца вернут, рыдали мне в фуфайку, соплями да слезами уговаривали, а потом — ни слуху, ни духу ихнего паршивого, нечистого. Акстафой уволился от нас, теперь поди найди труса! Мне что ж, гоняться за ним?

Ламасов спокойно молчал. Голос прервался, умолк, замешкался:

— А вы, говорите, лейтенант… как вас?

— Ламасов.

— Так вы по какому вопросу? А то я тут пустился в философствования…

— Собственно, я только поинтересоваться хотел по поводу Акстафоя.

— А что я ему… что он? Нет у меня для него слов лестных!

— Понимаю. Вам, например, какую сумму Акстафой должен?

Кузьмич, казалось, только и дожидался, что кто-то спросит:

— Они со своей женушкой затасканной, мымрой, меня на сорок пять тысяч раскрутили, дважды им давал, выудили из меня две зарплаты, чтобы ей штрафы гибэдэдэшные оплатить, по крайней мере, так мне они навешали, а кто знает, на что деньги ушли — может, на кайф какой, на наркотики, верно? Жуть, что Акстафой ваш, что жена его — в сексе ходит надушенная, наодеколоненная, да и он как олух, воры! Вот теперь зажимают денежки мои — как хохлатая яйцо! Что ж их люди знакомые содержать должны, паразитов этих, эту грязь в обличье человеческом? Все пахать должны на них, скажите мне! Ради чего они землю нашу топчут, марают своими похабщинами, что из детей их получится? По какому праву они отцами и матерями становятся? Кто им дозволение выписал? Вот вы мне скажите! У них отнять надо… отрезать, стерилизовать, оскопить, кастрировать как собак надо! Пользы от них — как от греха первородного!

Ламасов с серьезным видом покивал.

— Нет у меня охоты, Эдуард, на такие философские темы полемизировать, да и не в моей компетенции вопросы эти…

Но Кузьмич гнул свое:

— …надо было мне под видеозапись с них клятвенную брать у нотариуса! Но житуху я ему попортил, на рану соль насыпал, как оно в народе говорится, репутацию его подгноил, теперь от него люд честный шарахается как от прокаженного, только завидят — бегом прочь! Потому как знают люди, уж если Акстафой с разговорами вдруг лезет к тебе, то, в конце концов, даже если издали зайдет, то под финал — денег выклянчит обязательно! Это натура у него такая, а мне даже стыдно было бы и денег-то у него взять — я ж чувствую, что такие, как Акстафой, ничего своего не отдают. Одолжится он у другого Иванушки, так и будет круговорот крови циркулировать у должника. Одни долги другими долгами гасит — а долгов меньше не становится, но ему хоть бы хны!

— Понимаю, понимаю.

— Вы Акстафоя заставьте мне деньги вернуть, потому что я человек сам небогатый и на человечность его понадеялся, все-таки плакали, умоляли, и я, дурак-дураком, поверил цирку их!

— Вы знаете, по какому адресу Акстафой проживает? Мне бы с ним пообщаться.

— Откуда мне знать? А знал бы, душу бы вытряс из него! Из этого слизняка худосочного, а я еще к нему по доброму, как к сотоварищу…

— Значит, адрес не подскажете?

— Увы, нет.

— А кто знать может?

— Вы жену его спросите.

— А за пределами семьи?

— Да один Бог знает, с кем Акстафой водится. Наверное, сам по себе — никому с таким ничтожеством не хочется якшаться.

— А вы с Акстафоем давно знакомы, давно дружите?

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.