Глава 1. Монах поднимается в гору
…оконное стекло то бегло окрашивалось багряно-голубым безмолвным мерцанием огней кареты скорой помощи и милиционерских машин, перегородивших улицу, то на мгновение возвращалось к бесстрастному, профилактическому, успокаивающему и в чем-то даже гостеприимному свету фонарей.
Снаружи холодный, туманный декабрьский вечер. Акстафой шаркающей, усталой походкой направился по темному, частично освещенному кухонным окном коридору. Вялыми, сонными, безжизненными шагами подступил к зеркалу и нашарил ладонью шнур с переключателем от настенной лампы с уродливым плафоном.
Щелкнул.
Брызжуще-яркий, слепящий свет заполнил до краев помещение. Акстафой зажмурился на секунду, а затем безуспешно принялся прилизывать спутанные волосы. Глядел он на себя то под одним углом, то пытался под иным: но мертвенно-желтое лицо, окрашенное ламповым светом, всегда оставалось измученным и осунувшимся. И это на третьем десятке. Под засаленной ушанкой непричесанных волос влажная россыпь потных, налитых кровью прыщей. Комплекцией он не удался: ссутуленный и длинношеий, с выпирающим безволосым кадыком, с тягостно опущенными плечами. Из одежды на нем теплые рейтузы, пуловер с закатанными по локоть рукавами и тапочки.
Пустые керамические глаза бесцветные, без какой-либо искры. В уголке рта всегдашняя сигарета. Губы искусанные, изодранные и затасканные, а на костяшках пальцев застарелые расковырянные язвочки. В жилистой, худощавой, исчерченной голубовато-синими прожилками вен руке маячил и шуршал спичечный коробок.
Полное имя его Алексей Андреевич, а фамилия — Акстафой, и немногочисленные приятели его все как один сходились во мнении, что он человек жалкий, безответственный, безвольный, испорченный, да и просто нечистоплотный.
Он вернулся, пошаркав и постукивая тапочками, на кухню. Встал на табуретку, распахнул форточку, переступая с ноги на ногу. Чиркнул спичкой, закурил. Продавленная будто бы, худощавая фигура его очерчивалась на фоне уличных огней.
На фарфоровых окнах и застекленных балконах соседних домов бесчисленные яркие отражения, отблески, осколки прорывающегося сквозь застывшую пелену лунного света.
Акстафой не сразу осознал, что сирены служебных машин безмолвны, что металлическое, механическое дребезжание, жуткое и пронзительно-визгливое, исходит из коридора, которым в данную минуту начиналось и кончалось его ухо.
Он выругался, спрыгнул с табурета и, оступаясь и ругаясь на ходу, направился к верещащему телефону стремительно, желая прервать, прекратить, придушить этот безобразный звук.
— Да! — рявкнул он.
— Господи!
— Кто это?
— Это Юля, что ты орешь мне в ухо…
— Не вовремя звонишь.
— Глеб у тебя?
— Какой… Глеб? А что Глеб? Нет, откуда? Причем здесь Глеб!
— Глеб домой не приходил с утра, днем мне позвонил и сказал, якобы его сокурсник на именины пригласил.
Акстафой лихорадочно кивал головой, поторапливая ее слова, и только Юля, его бывшая жена, кончила говорить, как он взорвался, надсадно провыв, проскулив в трубку:
— Ну-у-у? И что-о! Пусть развеется с однокашниками! Авось, девку найдет, женится и к ней на иждивение переберется. Тебе же легче будет.
— Ты послушай, дурак! Сам знаешь, Глеб не компанейский. Он мне недавно только сам говорил, что подружиться не может…
— У меня забот полон рот, некогда разговоры разговаривать! У тебя, ей-богу, катастрофа по любому поводу, или без оного.
Акстафой притопывал ногой, левой, потом правой, и курил, курил безотрывно, исступленно, ища, куда стряхнуть пепел.
Ткнул окурок в большую братскую могилу пепельницы, тесной, как сам мир, где всё возвращается в бога.
— Ты на часы смотрел?
— А что часы? Половину десятого показывают.
— Когда Глеб в последний раз куда уходил? Да еще чтобы так надолго!
— Может, у молодежи праздник заладился. А подружиться он не может ни с кем, потому что ему мать прохода не дает, как фашисты блокадникам.
— А как Глеб один до дома поедет? На улице темень. В окно сам посмотри.
— А что улица? У улицы зубов нет, она Глеба не съест. Голова у него на плечах имеется? Имеется! Значит, где фонари пойдет. В канализационный люк не провалится.
— Я серьезно, Леша.
— И я серьезно! Глеб не пятилетний мальчик. На метро доедет. На такси, в конце концов. Своими двоими дойдет.
— У тебя «москвич» твой на ходу? Съездил бы за ним…
— Куда ехать-то?! С ума не сходи. У нас тут… В общем, хватит. С Глебом нормально все. Живой-здоровый Глеб, скоро будет.
— Откуда ты знаешь? Он у тебя был?
— Слушай, Юля, ты прекращай! Мне некогда! Говорю ведь, забот полон рот. У нас тут чрезвычайная ситуация. Я трубку кладу.
— Попробуй только! Знаю я… У него, видите ли, сын неизвестно где пропал, а ему все одно! С малолетней подстилкой своей кувыркается, вот уж у кого забот полон рот! Ситуация у него чрезвычайная!
Акстафой высокомерно фыркнул, посмеялся и кичливо запрокинул немытую голову.
— Ой дура-то… Если Глеб через час не придет, перезвони мне.
— Через час? Ну, давай-ка мы будем оперировать реальными цифрами, Леш? Тебе пяти минут хватит, а то я ждать не могу.
— Слушай, дура… ей-богу, не гни свою линию, не гни свою линию, я тебе говорю! По зубам у меня схлопочешь…
Акстафой вздрогнул, когда услышал, как открывается первая железная дверь. Затем дверная ручка опускается, и покрытая лаком филенчатая дверь без замка открывается следом. Свет двух источников разной интенсивности смешивается в коридоре. Прорывается сквозняк. Слышатся, вперемешку, разнородные голоса. Затем несколько неуместный нервный и сразу прервавшийся смех, и в дверном проеме на тускло освещенной лестничной площадке возникает высокорослая, как жердь, ментовская фигура.
— Вечер недобрый…
Он шагнул в квартиру Акстафоя, как к себе домой. За его широкой спиной потихоньку, как бы украдкой, протискиваясь сбоку, вошел другой такой же как первый, тоже в форме, но покуцее, поу́же, побледнее и поскромнее, но зато с кирпичной рожей, словно первый попросил сделать с себя вдвойне уменьшенную копию, но добавить побольше начинки.
— Это вы Акстафой? — спросил долговязый и смерил взглядом неопрятного мужчину в рейтузах и светло-коричневом пуловере, снизу запачканном едва-едва высохшей краской.
— Я-а, да, Акстафой… А вы?
— Лейтенант Ламасов. Это следователь Крещеный.
Он подошел, протянул руку для рукопожатия, но Акстафой задергался и не знал, куда деть окурок. Ламасов равнодушно опустил руку. Акстафой растерянно поднял трубку, показывая, что еще не договорил:
— Вы извините. Могу я?
— Только покороче, — кашлянул Крещеный.
Акстафой кивнул и проскрипел:
— Слушай, Юля… все! Разговор окончен.
— Что все? Я буду в милицию звонить!
Акстафой глянул на ожидающих ментов и махнул рукой:
— Туда пройдите, я минуту… Вы осторожнее, тут принадлежности ремонтные, не запачкайтесь.
Ламасов заметил еще при входе поролоновый малярный валик, лежащий на расстеленных газетах, там же сетку для отжима в ванночке и ведерко с белой краской.
Акстафой неловко скособочился и ждал, зажав ладонью вибрирующие, стрекочущие перфорации трубки. Ламасов незаметно и быстро разулся, подперев одну туфлю носом другой, и вошел, а за ним Крещеный, но в обуви.
— Ну что ты верещишь как рыба об лед? — прошипел Акстафой.
— Алле, Леша… ты меня вообще слушаешь!?
— Да тебя и покойник в соседней квартире услышит!
— Я буду звонить в милицию, не верю, что Глеб не пришел до сих пор. Сердцем чувствую, что случилось с ним что-то.
— Звони, да, будь по-твоему! Звони, звони хоть куда! Хоть бы сразу на тот свет звони! Но если Глеб уже мертвый в какой-нибудь канаве валяется, как тебе хочется воображать, а тебе оно хочется, то торопиться и заморачиваться со звонками уже некуда. Он труп, и от твоих истерических сцен Глеб живее не сделается, а если же жив-здоров Глеб наш, в чем я не сомневаюсь ничуть, то адрес свой он знает. Не дурачок ведь какой-нибудь, сообразит, я думаю. Верно? Глеб наш все-таки человек разумный, прямоходящий гомо сапиенс. Не зря эволюционировал ведь? Не зря. Глебушке уже не пять лет, додумается, как до дома доехать. Я вон с детсадовского возраста один-одинешенек по проселочной дороге километровку отмахивал, когда мы в области жили, и ничего, не умер, а там и дворняги, и волчье, и бомжи всякие…
— Сволочь ты! Ну, если что с Глебом случилось, я тебе глаза твои выцарапаю… или лучше расскажу этим темным, что ко мне заявлялись, где ты отсиживаешься! Пускай они тебе головомойку хорошую устроят, а то я устала, устала как безбожница, как последняя тварь устала, что долги твои из меня трясут! И алиментов Глеб от тебя уже третий месяц не видит, ни рубля, ни копейки паршивой! Ему и работать, и учиться приходится, он как собака уставший, измученный, ни отдыху, ни продыху, а ты все на свою малолетнюю шалаву промотал!
Акстафой крикнул:
— Ну все, хватит! Ты Глеба еще в зоопарк сдай, там за ним обеспечат надлежащий уход, он же у нас вымирающий вид, а хочешь портить парня — флаг в руки!
И бросил трубку, а потом сразу снял с рычагов, опустившихся и звонко поднявшихся. Акстафой знал, знал наперед, знал с определенностью, подобно библейскому пророку, что она ему перезвонит и будет перезванивать, пока последнее слово не останется за ней — и не успокоится, пока все не изольет на него, до конца, до последнего словечка.
Но сейчас ему просто хотелось остаться в одиночестве.
Акстафой глянул в зеркало и торопливо последовал за пришедшими следователем и лейтенантом.
В продушенном куревом помещении стояла нестерпимая жара. Данила расстегнул куртку и снял шапку.
— Здрасьте, еще раз, — пробормотал Акстафой.
— И вам того же, — ответил Ламасов.
Акстафой смахнул с табурета невидимые соринки и присел, потянулся к спичечному коробку, сунув очередную сигарету в рот, но ощутил странно-бесчувственный взгляд Ламасова.
— Я нервничаю. Можно?
— Если невтерпеж.
— Невтерпеж, ага.
— Вы меня не помните, правильно? — спросил Ламасов.
Акстафой кашлянул:
— Нет, а должен?
— Я к вам в начале октября наведывался, в штатском. Мне Ефремов сказал, что у Рябчикова новый квартиросъемщик.
— Да-а, ну… Это я был. И что?
— Меня Варфоломей зовут, если захотите обратиться. Следователь, Данила.
— Просто Крещеный.
Акстафой кивнул:
— Ну, я припоминаю вас, — сказал Ламасову.
— Вот и хорошо.
Ламасов вытащил из кармана влажной куртки кассетный диктофон, щелкнул по кнопке, открыв слот, вдвинул кассету и закрыл, включил запись.
Бесшумно крутились валики, пока Ламасов коротко и ясно, в своей манере, так что заученные слова от зубов отскакивали, объяснил курящему, нервному Акстафою права и обязанности, возложенные на него законом как на лицо, свидетельствующее по делу об убийстве.
— …ваши показания могут быть использованы в качестве доказательства даже в том случае, если вы откажетесь от них в дальнейшем, это ясно?
— Да, да. Мне все ясно как день божий.
— Скажите, вы сегодня спиртное употребляли?
Акстафой бегло сощурился и тряхнул головой.
— Нет, не употреблял, ни сегодня, ни вчера… И я редко пью. Почти никогда, я бы сказал.
Ламасов кивнул.
— Есть еще кто дома? Если да, зовите их, пусть не прячутся. Нам все уши и глаза нужны, если мы хотим убийцу поймать.
— Никого со мной. Ни души, я один проживаю. Жена с сыном отдельно.
— Ну хорошо. Тогда имя ваше… напомните? Алексей, верно, а отчество?
— Да пожалуйста, Алексей Андреевич.
— А теперь, Алексей, по порядку расскажите, что помните?
— По порядку? По порядку…
— Да.
— По порядку? Ну, вы меня с толку сбили. Какой тут порядок!
Данила, стоящий с шапкой в руках, жестким голосом сказал:
— С того, что первым на ум приходит, начните, а там уж поглядим, что к чему.
Акстафой поглядел на следователя, потом на Ламасова, но тот только сухо смотрел на него с отстраненно-холодным видом, и глаза его судорожно вращались из стороны в сторону.
— Что-то не так?
Акстафой отвел взгляд.
— Глаза у вас странные.
— Это врожденное. Наследственный нистагм, но бояться нечего. Вернемся лучше к тому, что вы видели или слышали. По порядку или, как сказал Данила, что первое на ум приходит. Сосредоточьтесь, в данную минуту вам ничто не угрожает. Это самое безопасное место на земле.
Акстафой задумчиво покачал головой, и по спине его, между лопаток, разлилось тепло, приятное, на мгновение он забылся.
— Голоса помню… на лестничной площадке. Мужские голоса, и вроде голос соседа…
— Егора Епифановича?
— Да. Его голос узнал. Хотя точно не скажу.
— А еще чей голос узнали?
— Да я спросонья был, не уверен даже, что это Ефремов был.
— Ссорились?
— Только позже, когда уже в квартире у Ефремова.
— О чем говорили, вы расслышали?
— Слышал, еще бы… конечно, почти дословно, тут ведь стенки тоньше бумаги, ненароком услышишь, когда так орут.
Данила спросил:
— Сколько, по-вашему, там было человек? Двое, трое?
— Вот уж не знаю, но по голосам, вроде бы, двое.
— Ефремов и еще один?
— Да… Ефремов кричал, а вот другого я почти не слышал, но ведь к кому-то же Ефремов обращался?
— Может, по телефону говорил? — допустил Ламасов.
— Нет, не по телефону. Это точно, хотя телефон звонил.
— Да? Когда именно? До или после стрельбы. До или после того, как вы слышали разговор на лестничной площадке.
— Я в туалет просыпался. Перед ночной сменой отсыпался. И слышал голоса на лестничной площадке. Думал, может, это соседи с первого этажа курят на пролете? Они частенько, вы бы им замечание сделали, ведь запрещено в общественном месте. Хотя сейчас никто на первом не живет, у нас прорыв трубы…
— Ближе к делу.
— Я из туалета вышел, а потом в кровать вернулся, и тогда зазвонил телефон…
— Где?
— У него.
— У Ефремова?
— Да, у Ефремова.
— За стенкой.
— За стенкой, где ж еще.
— И долго звонил?
— Кажется, минуту.
— Ефремов не отвечал?
— Вроде нет. Потом просто прервалось.
— Ну, хорошо, а что дальше?
— Потом зазвучали голоса у Ефремова.
— Сразу?
— Нет, попозже. Минут через пять, наверное. Может раньше.
— А вы не уснули? Бывает, только голову на подушку — и тут же в сон. Могло больше времени пройти, как вы думаете?
— Да бог его знает. Знаю только, что я услышал, как в квартире Ефремова они друг друга костерят. По крайней мере, Ефремов костерил другого, а другой то ли молчал, то ли шуму не хотел поднять, а потом вдруг стрельба. Раз-два и готово! Прям как в кино. И тишина, жуть, тишина. Я перетрухнул не на шутку, да и дело нешуточное, и я так отсиделся минуты две-три, не меньше, пока у меня руки да ноги не перестали ватными быть, и бегом звонить в милицию, а когда осмелился к глазку подойти, у Ефремова в квартире уже покойницкая тишина стояла, а дверь нараспашку осталась открытой… И мне показалось, что лежит в коридоре кто-то… а я думаю, это просто-напросто игра света, что мерещится. Но я до того еще услышал, прямо из моей комнаты, через стены, как мужик какой-то с грохотом и топотом вниз по этажам ломанулся, что черт из табакерки.
— После стрельбы?
— Ну да. Я сперва Ефремову попробовал позвонить по телефону, но никто не ответил. Проверить, труп там лежит или нет, мне духу не хватило. Тогда я уж и набрал милицию.
— Значит, на все про все было два звонка: Ефремову от неизвестных лиц, но он не ответил. Ефремову от вас. В первый раз он еще был жив, а потом уже мертв, верно?
Акстафой кивнул:
— Вроде да.
— А звуки стрельбы слышали?
Акстафой показал на пальцах:
— Да, по меньшей мере два. И один громкий. Вот так — бах-бах, бах! — один за другим сразу волной. Громко и четко, я даже и не сообразил, что это.
— В квартиру Ефремова не заходили? — спросил Ламасов.
— Я же сказал, нет! Я за дверь носа не высунул до вашего приезда.
— А в окно не выглянули? — угрюмо спросил следователь.
— Не додумался.
— В оружии разбираетесь?
— Немного. У меня друг по молодости интересовался оружием, меня на стрельбище водил. На войне и сгинул, вроде как…
— Так из чего стреляли, по-вашему?
Акстафой пожал плечами:
— Да по звуку пистолет стрелял. И… ружье? А вы что, сами не видите? Там же следы какие-то должны остаться.
— Ага, — равнодушно ответил Ламасов и спросил: — Что конкретно вы слышали из разговора?
— Ну, Ефремов о каком-то Тарасе говорил.
— О Тарасе?
— Да, это имя я слышал отчетливо.
— Что именно Ефремов сказал?
— Ну… мол, спрашивал, «ты моему Тарасу в спину стрелял»?
— То есть Ефремов именно спрашивал?
Акстафой промолчал, будто не понял вопрос.
— Он спрашивал или утверждал?
— Может, и утверждал, но о каком-то Тарасе он точно говорил.
Данила и Ламасов коротко переглянулись.
— Вы не ошибаетесь, Алексей?
— Вот… вы так сомневаетесь, ей-богу, и меня сомневаться заставляете. Но я точно слышал, мол, за Тараса ответишь мне, и пошло поехало.
— А других имен не называлось?
Акстафой задумался.
— Не могу вспомнить, но, по-моему, нет.
— Ясно. Но вы покумекайте.
— Покумекаю.
— Скажите, а Ефремов к вам на днях не заходил?
Акстафой пожал вялыми плечами:
— Он изолированно держался, как и я.
— То есть нет?
— Нет… Зачем бы ему?
— Он вас не просил ему спиртное купить?
— Ничего я ему не покупал.
— И по квартире ему не помогали?
— Он не просил, а я не предлагал.
— А посторонние вам не попадались на глаза?
— Еще как попадались. У нас тут, товарищ лейтенант, блудилище настоящее. По ночам в особенности, кто покурить да потрындычать забежит, кто от мороза погреться у батарей, бомжи да шалашовка всякая дворовая лезет, торчки занюханные, ночью сна нет, орут как резаные да хохочут по нервам, кошек и собак запускают, ишь ты, какие жалостливые, а потом сортирня — мочой воняет, да и сейчас половина квартир-то уже пустует, народ отсюда при первой возможности, при первой удаче когти рвет. Уродливый это район. Но я ничего не могу утверждать. Я и сам-то тут надолго засиживаться не планирую. Дураком буду! А патрулируют пусть участковые ваши, кто здесь чем занят.
Ламасов поднялся и выключил диктофон. Валики синхронно перестали вращаться, пленка перестала накручиваться.
Акстафой спросил, как бы из учтивости, из человечности:
— А сколько Ефремову лет-то было?
— Девяносто семь, — ответил Ламасов. — Он ветеран великой отечественной. Его сын Тарас с нами в милиции служил.
Акстафой, угрюмый и беспокойный, промолчал.
— Еще вопрос. Это вы стенку над лестничным маршем закрасили?
Акстафой поднял удивленные, недоуменные глаза:
— Ну я.
— Сегодня, я так понимаю?
— А при чем тут стенка?
Ламасов не ответил, Крещеный молча наблюдал. Акстафой пожал плечами и безынициативно процедил:
— Да, сегодня.
— Мне просто интересно. Дотошный я. В котором часу?
— После полудня, между часом и тремя.
— Ясно. На минуту мы отлучимся, — сказал Ламасов.
— Мне вас еще ждать? У меня сегодня смена ночная на работе…
— Пока не знаю.
Ламасов на первый взгляд шутливо, хотя и безразлично, пригрозил ему пальцем и совсем неожиданно спросил:
— Оружие огнестрельное у вас имеется?
— У меня?
— У вас.
— Какое-такое оружие? Пистолет, что ли?
— Допустим, пистолет.
— Дома, что ли? Здесь вот… что ли… Да ну!
И, невольно вскинув руку, Акстафой устало заерзал на табурете.
— Так есть или нет?
Акстафой категорично, оскорбленно запротестовал:
— Нет и не было никогда, подальше держусь от таких вещей. Я привык себя с малолетства человеком умственного труда считать.
— Понимаю.
— А почему тогда спрашиваете? Странный вопрос.
— Просто в голову пришло. У Егора Епифановича пистолет из квартиры пропал. Вот я и подумал, может, вы все-таки к нему заглянули… Или, на крайний, голову в подъезд высунули, а пистолет, из которого Ефремов стрелял — как бы это выразиться, — слямзили у покойного. Он ведь совсем близко мог быть к вашей двери, покойный то на полдлины тела на лестничной площадке распростерся. Только, так сказать, ноги в квартире остались. Вот я и подумал, может, вы себя так защитить хотели?
— Защитить?
— Ругать вас я не буду, чесслово, сам знаю, что среднестатистический человек в экстремальной ситуации склонен к опрометчивым поступкам. Но если уж пистолет взяли, лучше не доводите до греха.
Прежде серое лицо Акстафоя пульсировало нечистой кровью:
— Глупости какие… среднестатистический? При чем тут какая-то статистика. Зачем мне такое вытворять? Не брал я. Я же не самоубийца, не шизик вроде, чтобы мне на рожон лезть под пули. Кто его убил, вон он пистолет и взял, а мне-то чужое оружие зачем?
— А свое?
— Нет, своего тоже нет. Ни своего, ни чужого, я пацифист до мозга костей, как говорится.
Ламасов понимающе кивнул:
— Спать не ложитесь.
— Уснешь тут теперь с вами, умеете вы успокоить.
— И дверь не запирайте, пока мы не уйдем.
— А скоро уже?
— Как закончим.
— А труп когда увезете? А то как бы дом не продушился… ну, запахом-то. Понимаете?
— Увезли уже.
— Ну, и на том благодарю.
— А стрелял убийца, к слову, из ружья.
Когда Ламасов обулся, и они с Данилой вышли, беззвучно притворив дверь, Данила застопорился на мгновение и опять заглянул к Акстафою, постучавшись костяшками пальцев.
— Алексей?
Акстафой выглянул из-за угла.
— Ну, что еще?
— Я ваш разговор слышал.
— Мой разговор… Какой разговор? Я молчал.
— Не сейчас, раньше. По телефону.
Акстафой пробормотал:
— А-а, и?
— У вас сын пропал?
— Что… сын? А, Глеб. Нет, просто загулялся. Парень молодой, ему в жизнь входить, контакты налаживать, а мать его на приволье не пускает, будто он только-только ясельную группу покинул. Парень яйца разбить не может, чтобы омлет приготовить, а ей все надо ему шапку да шарфик подвязать да сопли утереть.
— А сколько ему?
— Да большой уже… Семнадцать лет, главное, что мозги есть.
— Ну, если он до утра не объявится, вы звоните, а то жена вас в покое не оставит. С ума сведет звонками.
— Ничего с ним не будет, найдется.
Данила напряженно улыбнулся, и глаза его, крохотные и сощуренные, глядели куда угодно, только не на Акстафоя.
— До свиданья.
Акстафой небрежно, ущемленно, заносчиво фыркнул:
— До свиданья… — и, скептически подтрунивая, добавил, — ни пуха, ни пера, следователи.
Глава 2. В капле дождя муравей
Когда Данила притворил дверь, то мгновенно почувствовал, что нестерпимо душная, липкая и одуряющая атмосфера квартиры Акстафоя осталась позади.
Данила вздохнул. Его легкие наполнились режущим воздухом, в котором перемешались приторное амбре проспиртованной стариковской крови и металлический, пульсирующий, вызывающий головную боль когтистый аромат красящих веществ.
И все-таки здесь, на тусклой лестничной площадке, где несколько минут назад лежал труп Ефремова, здесь успевшему отвыкнуть от работы после двухлетнего затворничества Даниле проще дышалось. Отчасти такое осознание ободрило. Возможно, что в нем плещется еще неизрасходованная кровь, энергия и энтузиазм рабочих лет, когда он был непосредственным участником, соприкасавшимся с противоправными материями и даже, казалось, наслаждавшимся своей работой.
Хотя пока что Данила ощущал, что каждое его движение в застоявшемся воздухе места преступления, пропитанного человеческой кровью и человеческой смертью, давалось ему с трудом. Он переучивался на новый лад и одновременно переживал предыдущий опыт, слепящие мгновения осознанности, что напоминали ему ежесекундно, ежеминутно: присутствовать, воспринимать, учиться заново дышать, мыслить, держать осанку при соучастниках и товарищах.
Но тело казалось чужим и далеким. Данила постоял в нем, как в облаке сокращающейся мускулатуры, катящейся по артериям и венам крови. Постоял как на заимствованных ногах и вновь принялся перемещаться в пространстве, которое в свою очередь стремилось вытеснить его, вытолкнуть, и не только физически.
Он ощущал, что переменилось за прошедшие годы тонко настроенное, долгими годами учебы и практики отрегулированное и отлаженное для такой профессиональной деятельности магнитное поле его ума, старающегося отгородиться, дистанцироваться от осознания смерти в принципе и смерти Егора Епифановича в частности; отгородиться от мыслей о преступлении, о расследовании, обо всем, ставшим чуждым и гадким ему, и по-человечески неприятным. Оно изолировалось не зависящими от него силами, не допускалось, фильтровалось, громоздясь где-то за головокружительной и умопомрачительной пеленой, за накатывающими приступами нарастающей головной боли.
И вот сквозь эту незримую ауру, глухо-наглухо обложившую его до тупости, до слепоты, до предобморочного состояния, Данила с усилием стремился проникнуть в мир, будто в потустороннюю ему область криминалистических взаимодействий, где все мерещилось ему зыбким и ненадежным, кроме Ламасова. Одного-единственного человека, кому он безоговорочно верил.
Данила шагнул в квартиру Ефремова, где весь пышущий, живой, наэлектризованный, стоял Ламасов, этот высокорослый худощавый мосол. Склонившись, он перелистывал загнутые страницы телефонного справочника. Данила оглядел коридор: горизонтальные вешалки из реек, одинокое потрепанное пальто. В просторной полупустой общей комнате выступают под подоконником металлические ребра радиатора. Потолок покрыт водоэмульсионной краской. Оконные переплеты окрашены цинковыми белилами и покрыты лаком.
На кухне техника: холодильник, газовая плита, тумбы для посуды, а у окна прямоугольный стол и два стула.
— Варфоломей Владимирович, на минутку вас! — послышался высокий голос.
Ламасов машинально, живо прошагал на кухню, не отрывая глаз от колонок с бесчисленными именами, номерами телефонов и мурлыча, напевая себе под нос:
— Таганка, зачем сгубила ты меня? Таганка, я твой навеки арестант…
— Варфоломей Владимирович, почерк это Ефремовский?
Данила проследовал за Ламасовым.
— А-а-а… это! Ну, это, знамо, Ефремов писал. Только к делу по меньшей мере косвенно. Писулька-то трехлетней давности, а справочник вот поинтересней будет. Новехонький среди пользованной макулатуры.
Данила подошел к письму, написанному размашистым почерком Егора Епифановича. Лист бумаги неоднократно складывали пополам, то раскрывали: по краям желтело от пальцев, а рукописный текст в месте сгиба, ровно по центральной линии, заметно стерся. Письмо это перечитывали много раз, судя по всему. И хранил его Ефремов еще в бытность свою с заботой, как и положенную в нее дорогую сердцу черно-белую фотокарточку убитого Тараса.
Хранил он лист бумаги на чистом и белом, как мел, подоконнике, где ничего лишнего не было, кроме пластмассового горшка с разровненной почвой, будто могилкой. Письмо это, а вернее, предсмертная записка — которую Егор Епифанович написал после смерти единственного сына Тараса, — лежала аккурат рядом с горшком. Под старой, уже обесцветившейся, пузырчатой и потрескавшейся непромокаемой клеенкой, пока ее не обнаружили и не извлекли, положив перед Данилой.
Он достал футляр из кармана, отстегнул пуговицу и вытащил очки для слабовидящих, надвинул на нос и, опустившись на скрипнувший стул, повернул к себе записку.
Вчитываясь в слова, он думал только о том, что они были написаны Ефремовской рукой, которая направляла пистолет в преступника, сопровождала Тараса в жизни, вязала петлю для несостоявшегося повешения в своей же квартире, и совершала еще множество-множество дел, которым был свидетелем только сам Ефремов.
Данила снял очки, сложил их и убрал в футляр, поднялся и прошел к холодильнику, к дверце которого был примагничен календарик с вычеркнутыми крест-накрест днями:
— А это что… Сегодня?
Ламасов повернулся к Даниле, приоткрыв рот, но глаза его продолжали изучать колонки цифр и имен в справочнике.
— Поминки Тарасовы?
— Они самые.
— Вот так совпадение.
— Ефремов каждую дату поминок свой уход из жизни разыгрывает. Это уже в третий раз. И в последний.
— Слушай, а ведь «Макаров», из которого Ефремов стрелял, это Тарасовский. Табельное оружие?
— Верно, его Ефремову как память вручили.
Данила кивнул. Изначально пистолет был небоеопасен. Но Ефремов, по-видимому, недостающий курок и спусковую скобу приобрел каким-то образом, а потом…
Данила утер лоб.
Варфоломей посмотрел на него, опустил справочник, заложив указательным пальцем, жестом подозвал Данилу к окну в полупустой комнате.
— Вот мне еще известна любопытная деталь, Даня. Помнишь ли… а я вот знаю, что за Ефремовым такая мода числилась: любил он какую-нибудь шпану малолетнюю из форточки или с балкона таким старческим, маразматическим голосом окрикивать, да уговорами всякими заковыристыми себе на побегушки ставить по ларькам да магазинам, за хлебом там, за салом, да за бутылкой. Сам-то он поздоровее нашей беспутной молодежи будет… ну, был, вернее, а жилку эксплуататорскую коммунизм в нем не подавил, это — конечно! — увы.
Ламасов нетерпеливо махнул рукой и скороговоркой продолжил:
— Но речь не о том. Делай мы всем отделением милиции, всей прокуратурой ставки на то, у кого высок риск потенциально оказаться в роли жертвы, я бы на Ефремова нашего, Егора Епифановича, в последнюю очередь поставил, да и ты, Данила, тоже. Но с другой стороны… Персоной он был достаточно конфликтной, особо опасным становился под клюквой, а после убийства Тараса сделался невменяемым. Рукава закатывал, с кулаками лез, искал, на ком за горе свое отыграться. Даже Рябчиков, хозяин соседней квартиры, человек мирный и интеллигентный, на него жалобу в милицию написал, я тебе вроде не рассказывал, да и не до того тебе было. Ефремов тогда к нему в квартиру вломился и бедного Рябчикова его же тростью отлупцевал по спине. Да что уж там! Он за прошедшие годы и на меня зубами клацал. Потому я к нему на именины не суюсь, а в траурные дни и подавно. Как-никак ветеран, не какой-нибудь полуголодный портяночник во вшивом тулупе. С ним на ножах быть — себе вредить, вот так…
— По простецки ты о скорбях чужих рассуждаешь. Хотя сам-то не узнал, почем он — фунт лиха. Чтоб затронуло тебя.
Варфоломей понимающе-простодушно, дружески глядел на Данилу.
— Ладно… Не время нынче самообладание терять. Давай-ка лучше за дело браться.
— Ты уж определись, Крещеный, что ж себя самого извинять.
— И то верно.
Ламасов открыл справочник и, всматриваясь, сказал:
— Самое интересное в этом деле — мотив убийцы. Не ограбление, это конкретно. Под клеенкой на кухонном столе восемнадцать тысяч, сам проверил, лежат нетронутые. Да и ценностей в квартире Ефремова раз-два и обчелся. В целом, обе комнаты практически пустые. Обои если только со стен сцарапывать. Ни телевизора, ни радиоприемника нет.
Данила сказал:
— Я лично пока не вижу никакого мотива. Да мне бы и до лампочки, что у бандюги этого в мозгу творилось. Мне ясно одно, что застрелили старика — это факт. Из ружья.
— Вот-вот, Даня. А это бердыш нешуточный, серьезный, с ясным и простым посылом на смертоубийство. Ефремова нет, а убийца — есть. И вооружен он, будь проклят, и опасен, и что им движет, поди узнай.
— Узнаем.
Данила прошел в коридор, осмотреть место, где убили Ефремова. Гул отдаленных людских голосов смазался, слова не имели смысла. Статический шум автотранспортного потока на светофорами напичканном перекрестке становился то надсадным, будто что резко с железобетонным скрежетом оседало, то прерывался, то возобновлялся, наполняя странно пустую Ефремовскую квартиру чуждыми, тягучими, какофоническими звучаниями. И почему-то помещение уже казалась частью улицы, частью большого безымянного города.
Данила оглядел место, где, по выводам криминалистов, стоял убийца Ефремова, а стоял он в глубине квартиры, в конце коридора.
У телефона…
— Странно, что стрелявший свободно вошел к Ефремову. Ни следа взлома, ни намека… Что, Ефремов ему сам открыл? — вслух пробормотал Данила, а потом присел на корточки и принялся разглядывать Ефремовскую обувь, полусапоги и сапоги да старенькие полуботинки, и пару резиновых галош, все было расположено аккуратненьким рядком вдоль стенки.
Данила поднялся и развернулся по направлению к двери, подтянул руки к животу, покачал их, и левую переместил скользящим движением вперед, прикидывая взаимодействие с подразумеваемым ружьем.
Прицелился в направлении входной двери, где находился в момент выстрела воображаемый Ефремов.
Огляделся по сторонам. Ефремов тоже стрелял. Причем дважды. Из рамы извлекли несколько дробин седьмого номера… по куропаткам летом стрелять самое то…
И в Ефремова тоже… а что же по гильзе?
По гильзе!
— Учитывая, что убийца, предположительно, рассчитывал выстрелить повторно… чисто механически… чисто инстинктивно… то, выброшенная из ствольной коробки, — Данила провел рукой в воздухе справа, — гильза могла отскочить в гостиную комнату по правую руку и по линолеуму закатиться под диван…
Данила опустил руки, визуализируя все случившееся.
Потом опять наклонился к обуви, поднимая одну за другой, услышал тихий нехарактерный катящийся звук, когда взял туфлю и наклонил ее на ладони…
И уже минуту спустя в зыбком, бронзово-золотом свете жужжащей коридорной лампы разглядывал ее вместе с Ламасовым, который с высоты своего роста нагнулся, словно вот-вот, целиком и полностью, от головы до кончиков пяток, войдет в туфлю, как джинн в лампу.
— Запакуй и оформи, по протоколу… Не забыл еще?
— Смешно.
— Долго ты по монастырям колесил, друг ситный. Надеюсь, мудрость нашел. Пора теперь возвращаться к работе.
Варфоломей коротко, с ободряющей веселостью ухмыльнулся, опустил глаза в не дававший ему покоя справочник, а спустя минуту неожиданно застыл, и лицо его, худое, вытянулось.
— Черницын!
— Кто?
— А вот, смотри. Черницын. Ярослав Львович.
— И кто это?
Ламасов придвинулся к Даниле и, перемещая палец вниз, показал ему вычеркнутые фамилии Черницына Б. У., Черницына Г. И., Черницына К. О., Черницына Ф. С., зачеркнутые, кроме последнего с инициалами Я.Л.
— Ну, ты что ж, Данила… Черницын-то, Ярослав Львович, ранее подозревавшийся в убийстве Тараса. Вот он, мужик наш. Ефремов, значит, напрашивался сам. Губительного контакта искал с предполагаемым убийцей Тараса.
— Съезжу домой к этому Черницыну, — сказал Данила.
— Что, уже мутит от запаха крови? Окэй, как говорят американцы. Тогда возьми-ка с собой наших Журавлева и Синицына.
— Синицын, Журавлев. Серьезно?
— Ага, наши молодчики. И уж поверь, лучше — пьяный Журавлев, чем трезвый Синицын.
— Понял.
— Погоди-ка.
— Что?
— А я вспомнил адрес Черницына, чтобы вам не звонить лишний раз. Запоминай, Сухаревская шесть, квартира двадцать два. Минут семь-восемь отсюда.
Варфоломей наблюдал, как Данила торопливо уходит, и слышал, как он быстро-быстро спускается по ступеням, минуя марши и пролеты двух этажей. Когда следователь наконец ушел совсем, и с деревянным звуком захлопнулась ветром подъездная дверь, Варфоломей выдохнул и направился к Акстафою.
Опять вошел, не постучавшись, и застал этого негигиеничного жильца, будто сюрреалистического персонажа, за курением очередной сигареты. Стоял он, по своему обыкновению, на табуретке, дымя в форточку, и только незаинтересованно, устало оглянулся, когда услышал шаги пришедшего к нему лейтенанта.
— Будьте как дома, начальник!
Ламасов, пропустив его слова мимо ушей, спросил:
— У вас, между прочим, в подъезде весь потолок отсырел…
— Знаю, — небрежно отозвался Акстафой. — Жильцы снизу с полмесяца назад специалистов вызывали, над квартирой Рябчикова трубопровод прорвался, а вода — слава Богу! — в сторону утекла. Едва-едва стенку промочила мне, а с улицы, там дай боже. Но, конечно, и соседей снизу. Их-то лихо прополоскало.
Варфоломей глядел на него молча. Акстафой опомнился, спросил:
— Вы про потолок спросить хотели?
— А вы, Алексей, нечасто, я вижу, на себя чужую работу берете?
— В смысле? Хотите сказать, мне надо было с губками тут стоять или с тазиком, с ведрами, может? А ради чего? Меня-то оно обошло, и ладно, а сейчас хоть в доме тише сделалось, они все к родне переехали. Скоро, правда, тут ремонтировать начнут.
— Я вот гляжу на вас и вижу, что не из тех вы людей, кто добровольно способствует поддержанию общественного порядка, ой не из них.
Акстафой опустился, взял консервную банку и стряхнул пепел:
— Вы на что… Варфоломей Владимирович, или как вас там… намекаете? Уж по-человечески скажите.
— Что там было, на стене-то?
— На которой?
— Которую вы закрасили.
Акстафой мотнул головой:
— А-а, это! Творчество народное, мерзопакость всякая, а ко мне, между прочим, сын в гости приходит. Вот я и не хочу, чтобы он лишний раз в человечестве разочаровывался.
— В жизни у него, наверно, разочарований за глаза хватает.
— Глеба жизнь — не моя.
— Это верно. И долги, я так понимаю, тоже ваши.
Акстафой повернулся к Ламасову и уронил голову в плечи.
— Давайте-ка мы, Алексей, признаемся. Смелее.
— Не в чем мне признаваться.
— Что вы, в самом деле, как дите малое? Мы оба знаем, что там написано было. Или мне у вас шпатель взять да соскрести, отколупать труды ваши, вот там и поглядим… или же вы мне, как человек человеку поможете, время сбережете?
Акстафой процедил сквозь зубы:
— Откуда узнали?
— А я к Ефремову чуть больше двух недель назад наведывался и прочитал творчество народное. Так что от меня увиливать было изначально бессмысленно.
Акстафой слез с табуретки, сел, уперся локтем в столешницу и курил, по-женски как-то, медленно перебросив ногу на ногу.
— Мне-то казалось, что мы с вами, Алексей, начистоту будем разговаривать.
Акстафой промолчал.
— Давно написали-то?
— С полмесяца как или больше… ближе к концу ноября, что ли.
— Долго у вас руки доходили… чего ж щас-то спохватились?
— Да ничего… Рябчиков, хозяин квартиры, интересовался, почему я плату просрочил. Я и подумал, не дай Бог он нагрянет, два плюс два сложит и живо сообразит, а мне потом расхлебывай.
Ламасов, позабавленный нахальством, покачал головой:
— Кто надпись-то написал?
— Кто-кто? Дед Пехто и бабка с пистолетом.
— Они и Ефремова убили?
— Вот уж увольте, — Акстафой сунул в рот сигарету и раскинул руки, — а кто Ефремова убил — один Бог знает.
— И убийца.
— И он, вот его и ищите. У него спросите.
— Найдем-найдем. Так кто надпись написал?
— Поп, наверное.
— Какой-такой поп?
— У которого собака была.
Ламасов сухо ухмыльнулся:
— У вас тут, под носом, понимаете ли, человека застрелили, а вы со мной в каламбуры играете.
— Шок у меня. Расслабляюсь.
— А теперь давайте-ка посерьезнеем.
— Если серьезно, то я понятия не имею.
— Вы у скольких человек одалживались?
Акстафой неприятно, скрипуче посмеялся:
— Проще перечислить, у кого я не одалживался.
Ламасов наблюдал за ним. Взгляд Акстафоя блуждал по кухне.
Потом поднял ладонь и звучно хлопнул по столу:
— АКСТАФОЙ, ДОЛГ ВЕРНИ — А ТО ХУДО СДЕЛАЕМ!
Акстафой вздрогнул от неожиданности.
— Вот такие слова я запомнил. А вы тут плаваете. В облаках витаете, как школьник нерадивый на уроке алгебры, так сказать. Сосредоточьтесь, Алексей! Давайте-ка, по хлопку в ладоши вы мне начнете называть фамилии и имена, у кого и сколько брали, перечисляйте крупные суммы…
Варфоломей негромко хлопнул в ладоши и приготовился записывать в небольшой блокнот на спиральном креплении.
Акстафой тягостно выдохнул:
— Эдуард был…
— Ну-ну.
— Фамилия Кузьмич…
— Дальше-дальше.
— Отчества не знаю.
— Ну что вы, в конце концов! Не в стоматологическом кресле вроде сидите, так что из вас клещами все тянуть надо.
Акстафой сглотнул:
— Эдуард Кузьмич, место проживания не назову, не знаю, что поделать. Где работает могу только назвать. Это запросто. В цеху у нас прессовщик, и еще телефон…
— Вперед и с песней, как пионеры.
Акстафой назвал номер телефона.
— Кузьмич этот… адрес ваш знает нынешний?
— Не должен.
— Но мог узнать.
Акстафой пожал плечами.
— Кто-нибудь к вам приходил недавно? Может, звонили?
— Э-э… нет, а я бы все одно не открыл. Пусть гуляют себе на все четыре, у меня так или иначе за душой ни шиша.
— Вот тут вы верно подметили. Так-с, Кузьмича я записал. У кого еще занимали? Сколько у Кузьмича?
— Вы меня стыдите прямо…
— Не думал, что вам чувство стыда знакомо.
— Шутите?
— Говорите.
— А к чему, собственно? При чем тут мои долги и убийство Ефремова, я не пойму? Связи не прослеживается ну никакой.
— О связях оставьте мне думать, ваша задача единственная — на вопросы следствия дать четкие, однозначные и ясные ответы. Нам в деле официальном, подсудном, кривда да полуправда без надобности. Понимаете?
Акстафой кивнул:
— Ну, у Кузьмича сперва я занял. Около двадцати тысяч.
— Около? Или все-таки двадцать.
— Двадцать.
— А еще кто?
— Жена моя, Юля Лукьяновна. В общей сложности порядка сорока тысяч.
— Дальше-дальше.
— У Селифанова занимал. Электромонтер он вроде. Не помню сейчас, сколько, но давным-давно, около полугода назад…
— Вы хоть кому-нибудь долги вернули свои?
Акстафою не нашлось, что ответить. И Ламасов все понял, а тем временем Акстафой вспомнил фамилии и имена Луганшина Ильи и Щитовидкина, Софрона Сильвестровича, а еще Тульчанова, Аркадия Валентиновича, сумел назвать Варфоломею номера их телефонов.
— Но это, надо полагать, только часть имен?
Акстафой вздохнул.
— Кто-нибудь из перечисленных вами знает, где вы живете?
— Это вы у них спрашивайте. Я не экстрасенс.
— А жена ваша, Юля, не могла кому-то адрес ваш назвать?
— Ей-то… на кой оно? Да и никто не знает адреса ее и телефона, чтобы обо мне допрашиваться.
Варфоломей хмыкнул:
— Ладно. А кредиты оформлены на вас?
— Оформлены… давнишние.
— И как, тянете?
— Как бурлаки на Волге.
— А с сомнительными личностями дел не имели?
— С какими сомнительными?
— Ну, кто знает?
— Не имел… нынче, впрочем, все сомнительно.
— Ясно. Вы сегодня никого не видели, когда в подъезде стенку красили? Никто от Ефремова не выходил, не входил?
Акстафой поискал взглядом пепельницу, ткнул в нее окурок:
— Нет.
— Это со всей уверенность?
— Категорически.
— Ну, пусть так.
Варфоломей поднялся из-за стола.
— И еще одно…
Акстафой поднял недобрые глаза:
— Рожайте уже, я готов.
Варфоломей, пригибаясь, прошел по коридору, развернул к себе туфли, начал обуваться и скороговоркой проговорил:
— Десятикилограммовую гирю на вытянутой руке легче удержать на протяжении сколько-нибудь долгого времени, чем до краев наполненный водой стакан — и при этом не расплескать ни капли. Научный факт вам из энциклопедии.
— Из энциклопедии вымысла лейтенанта Ламасова? А то у вас и статистика, и физкультура, и наука, и все в одном флаконе…
— Не будь вы столь кичливым, не бросались бы со мной в напрасные словопрения, а покумекали лучше над смыслом. До свиданья, Алексей.
— И вам не хворать, лейтенант.
Варфоломей вышел из прокуренной квартиры и зашел к Ефремову. Взял со стола упакованную в полиэтиленовый пакет для улик бутылку и, сунув за пазуху в карман куртки, направился вниз по лестнице, покосившись на неумелую мазню Акстафоя на стене. Спустился и открыл дверь, сразу заметив, как молодой участковый инспектор, работающий по району, и оперативник уголовного розыска, закадычными приятелями с дурным видом стоят-постаивают, куря стрелянные сигареты в расхлябанных позах, распахнув одежки и перетаптываясь с ноги на ногу. Нагловато, с раскрасневшимися угреватыми носопырками, с прищуренными от ехидной, глупой веселости мальчишескими глазками. Стоят, с кривыми оборотническими ухмылками на губах, а смятые окурки втаптывают в бесформенную пену растаявшего снега. И снежинки, громадные и невесомые, как стаи жидкокристаллических бабочек, почерневшие от траурных облачений сигаретного дыма, все кружатся, мечутся и стелются, и расстилаются, и увлажняют дорогу и тротуар, и небольшую хорошо освещенную площадь, а эти двое хихикающих ловят их языками.
Варфоломей застопорился и недобро глянул на парочку.
— Эй… вы не ополоумели ли, архаровцы! Что за гримасы кокетливые на рожах, как у шалашовок привокзальных! Вы на службе при погонах или в притоне застойном? Уберите свой мусор отсюда, полудурочные, а то каждого по окурку съесть заставлю! Боже ж мой, что за молодежь такая пошла, что ни мент — то мусор, честь милиционера унавоживаете! Акимов где?
— Слушаюсь, товарищ лейтенант! Да, Акимов…
Акимов с поисковой овчаркой, двумя оперативниками и добровольцем, по фамилии Романов, уборщиком мусоропроводов, вызвавшимся их сориентировать, прочесывали местность по следам неизвестного стрелка. Романов со своими коллегами и друзьями пообещал предоставить видеоматериалы с камер скрытого наблюдения за дверьми внутридомового склада, которые они всей артелью дворников и слесарей установили; на складе свою рабочую экипировку запирают и инструменты, в том числе и сотрудники жилищно-коммунальных служб, живущие в этом районе. Романов сообщил, что несколько раз на склад ворье да хулиганы влезали, и чтоб поймать их, в переулке расположили две камеры: дешевенькие, больше для испуга, так что на картинку рассчитывать не приходилось…
— …и очень ему хотелось лично со следователем поговрить. Вот как вернутся они…
— Вот как вернутся, там и говорить будем, — отозвался Ламасов, с каждым произнесенным словом выдыхая из груди курящийся воздух. — А пока что больше самоотдачи, мальчики и девочки, как искры от молота, как железом по железу, больше жажды правосудия, стиснув зубы, с голыми кулаками сжатыми, чтобы всякому злоумышленнику неповадно было, овчарка Акимова и та инициативу проявляет, а вы!..
Широкими шагами, сунув ладони в карманы, Варфоломей направился к магазину, где Ефремов покупал для себя спиртное.
Глава 3. Золотой паланкин
Варфоломей перебежал разлинованную, мокрую и черную, как масляная сковорода, бесконечно-длинную полосу проезжей части; перед ним, проскочившим нежданно на парковочную зону, затормозил выезжавший оттуда с жутким возмущенным гудением автомобиль, светя ему в нистагматические глаза бледно-голубыми фарами.
Отмахнувшись, Варфоломей быстро вскочил по невысоким ступенькам универсама. Непрерывно напевая, открыл дверь в ликероводочный. Мимолетно заметил бесплотное, просвечивающее, с разлитой по венам и артериям кровью, прозрачное отражение себя в стекле. Фоном ему служила покрытая белоснежным лоском поляна с заброшенной, унылой, небезопасной площадкой для игр.
— …Таганка, все ночи, полные огня, — с ходу Варфоломей направился к рыжеволосой, полнотелой женщине, с двумя подбородками и линиями на жирной шее. — Таганка, зачем сгубила ты меня? Я твой навеки арестант, погибли мудрость и талант — занудной дряхлости обман! — в твоих стенах.
— Что это вы, товарищ лейтенант, подвываете?
— Здравствуй, Ульяночка, — бодро проговорил Ламасов.
— Наше вам с кисточкой, Варфоломей Владимирович.
— Так, Ульяна, — Ламасов распахнул куртку.
— Вот так сразу?
Просунул руку за пазуху, вытащил бутылку в полиэтиленовом пакете и с глухим стуком поставил, двигая блюдце для мелочи.
— Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня эту литровку взял? Или, может быть, вчера…
— Вы серьезно? У меня тут сотни… клиентов.
— Нет, эта бутылка для Ефремова на поминки.
Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.
— А что это бутылка-то… в пакете каком?
— Улика это.
— Какая улика?
— Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.
Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас. Весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли. Будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, так что не осталось теплого, а лишь холод.
— У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете.
— А я тебя и не пугаю, я факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и ты мне их изложишь.
— Ефремова? Егора Епифановича… Убили?
— Да, Ульяночка, так что помоги мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых — ого-го! — не хилый. И все, понимаешь, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу. Никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то, оно ведь, понимаешь, не ждет. Не на что ориентироваться оперативникам, вот я и надеюсь, что ты моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будешь.
Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:
— Как вам… Кто, спрашиваете, бутылку покупал?
— Да. Спрашиваю. Сам Ефремов?
— А знаете, нет… Был один.
— Вот, он-то мне и нужен. Опиши все, что помнишь.
Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:
— Раньше я не видела его тут. Молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет. Росту вот такого, — женщина подняла дрожащую ладонь. — И убор головной запомнился, знаете, какой евреи носят. Шапочка на макушке. Ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось. Не то чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался. Идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке — будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится, а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось. Краска какая-то облезлая. И штаны старые, джинсовые брюки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась. Вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно. Думаю, может, я просто поторопилась с выводами? Что ж… я и сама не без греха. Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные.
Ламасов покачал головой:
— Ну, так не пойдет. Имя не назвал, не? Что конкретно говорил?
— Нет, не называл. Я ему и литровку-то продала, потому что он мне заявил — это вот, мол, Ефремову на поминки Тараса.
— Вспомни… умоляю, вспомни, Ульяночка, светоч ты мой благодатный в беспросветной ночи, с акцентом он говорил, или, может, речь с дефектами?
— А как тут понять? По-русски говорил… никакого акцента.
— Нет, Ульяночка, ты себя не убеждай, ты лучше припомни, может, он шепелявил, картавил, в нос говорил или что?
— Слушайте, Варфоломей Владимирович, у нас тут, — Ульяна себя красноречиво, звучно по шее указательным пальцем щелкнула, — у нас тут публика такая, да простит господи. У нас покупатели все шепелявят, заикаются, хрипят от пьянства!
— Да, пожалуй.
— Но вот у мальчика, который Ефремову бутылку брал, у него речь хорошая. Вежливо он говорил со мной.
— Бог с тобой, Ульяна.
— Ну как, сдала я экзамен, товарищ профессор?
— Ты фрукта опиши. Физиономию, до волоска подробно. Разглядывала ж, небось, личико-то миловидное, юношеское?
— Ну да, а почему нет? Лицо худое, без жирного блеска, без воспалений всяких, кожа чистая, бледно-белая, глаза карие, кажется… светло-карие глаза.
— Ну, ты не портфолио для журнала мод составляешь, не на том внимание акцентируешь, Ульяночка. Скажи-ка лучше, что необычное было во внешности… может быть, татуировка? Пирсинги? Травмы какие лица, переносица сломана, косоглазие. Или родимые пятна какие или одного-двух зубов недостает, если что глаз твой заприметил, мне любая деталь — как собаке кость!
— Нет, не припоминаю, простецкий парень, ничего запоминающегося. Таких пруд пруди у нас на районе.
— И все же ты его вон как запомнила. А ты не поинтересовалась, откуда он Ефремова знает?
— Куда уж там — у меня тут в обеденное время поток клиентуры. Пьющий у нас народ, Варфоломей Владимирович, безбожно пьющий. Это уже отдельная армия какая-то — все в алкоголики идут. Скоро аж по красной площади маршировать будут.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.