Предисловие автора

Путешествие в пространстве, путешествие во времени…. Кажется, это самые популярные направления научной фантастики с момента ее появления. Не считая пришельцев, конечно. Столько книг написано, столько идей и сюжетов испробовано. Казалось бы, все, но с каждым годом появляются новые произведения на две эти темы, еще более поражает, что порой, появляются и новые идеи и повороты. Приходит на ум, что этот процесс никогда не остановится. Может, так оно и будет. Ведь, когда изобретут корабли, способные бороздить пространство или время или и то, и другое вместе, — а я думаю, мало кто сомневается, что рано или поздно, это произойдет — тогда появятся свежие темы для размышлений тогдашних авторов, свидетелей грядущего могущества человечества. Ведь всегда хочется верить в светлое будущее, в безоглядные просторы, в мысль, не скованную ничем, ведь только она одна и способна дарить людям истинные познания, идеи такие странные, невероятные, немыслимые, что порой кажутся сущим бредом. А почему порой? Кажутся. Сколько поносили Дарвина за его идею эволюции — да и сейчас находятся люди, которые никак не могут представить себе развитие всего живого от некоего вируса, быть может, вовсе занесенного с другой планеты на безжизненную Землю, проложившего себе путь в миллиарды километров по безбрежной пустоте и все равно ожившего, мутировавшего, и продолжавшего развиваться, в клетку, в организм. Но еще больше, наверное, досталось Вегенеру. Изучив льды Гренландии, этот метеоролог сделал вывод, заставивший людей смотреть на Землю совсем иначе, как на живое, удивительное творение, — ведь именно ему принадлежит идея дрейфа континентов. Тогда, в двадцатых годах двадцатого же века, это даже звучало дико, больше того, сообщество ученых запрещали читать Вегенеру лекции на эту тему, публиковать статьи. Он не сдался, но вот теория приживалась очень медленно. Еще автор этих строк помнит, как в старом советском учебнике георгафии, лишь чудом оказавшемся на полке истории, упорно утверждалась теория горста и грабена — подъема и опускания единой литосферной плиты, под действием не то бесчисленных осадков, не то вулканической активности. Никак не вправо, не влево. Ученые выдумали и потопили десятки континентов, начиная с Атлантиды и кончая Лемурией, чтоб переместить группы ископаемых животных с одного материка на другой. А все оказалось куда проще и изящней.

Надо ли поминать, как смеялись над Циолковским, сельским учителем, когда он писал о кораблях, способных добраться до любой звезды. Когда он разрабатывал основы движения этих кораблей и способы путешествия — да хоть до Луны и обратно, те самые основы современной космонавтики, которые использованы были как пособие в миссии астронавтов на наш спутник. За костяк учеными НАСА было взято даже утверждение самоучки о твердости лунного грунта.

Теперь путешествие за пределы атмосферы никого не удивляют. Ничто не стоит на месте, особенно человеческая мысль, пытающаяся раздвинуть горизонты. И пусть пилотируемые полеты на другие планеты еще остаются в будущем, пусть и не очень далеком, но фантазия давно обогнала время. Путешествия в ней стали возможны уже в самые отдаленные уголки нашей галактики. Или уже не нашей?

Автор написал несколько произведений на эту тему, которые и предлагает вашему вниманию. Отдельно о путешествиях в пространстве, отдельно — во времени. От времен динозавров до совсем недавнего прошлого, от Красной планеты до неведомых далеких звезд. Вот такой получился состав этого сборника, двуединый.

И совсем немного других гипотез и теорий, как бы оттеняя основополагающие. Которые, как надеется автор, придутся вам, уважаемые читатели, по душе. Заинтересуют, заставят задуматься, поразмыслить самим. Ведь для этого и существует научная фантастика, чтоб не просто поражать размахом фантазии автора, но и вжимать ее в социум, объединять в нечто близкое и понятное, хотя и совершенно иначе происходящее, в другом месте, в другое время. Такое далекое и близкое, знакомое и неведомое. Мир, существующий вокруг нас, знакомый и родной, вдруг покажется неведомым и непонятным и останется только тот, что внутри — нравственный закон, что так поражал Канта в его время.


Приятного прочтения!

Искренне ваш

Кирилл Берендеев

Мир внутри

Мужчина сделал шаг в мою сторону.

— Простите, — он отвел взгляд, глядя себе под ноги. Пальцы принялись нервно теребить пуговицу видавшего виды плаща. — Вы не могли бы мне помочь?

— Если смогу, конечно, — я остановился.

— Извините, — он явно не знал, как лучше сформулировать свою просьбу. — Я немного запутался, заплутал.

В его речи прорезался южный акцент. Он смутился и замолчал, отведя взгляд.

— Вам какой номер дома нужен? — спросил я, но мужчина перевел дыхание и покачал головой.

— Нет, мне бы выйти к метро.

Я пожал плечами.

— Нет ничего проще. Сам туда направляюсь, если угодно…

— Конечно, конечно.

— Тогда идемте. Нам туда.

Я махнул рукой вдоль бесконечной вереницы черемушкинских пятиэтажек. Мужчина кивнул, хотел что-то сказать, но не решился и послушно зашагал следом, точно выведенный на прогулку ребенок.

— Да, я совсем забыл представиться, — неожиданно произнес он. — Нехорошо как-то. Меня зовут Нодар.

Я недоуменно взглянул на своего попутчика, но назвал собственное имя.

— Вы хорошо знаете этот район? — спросил он бесцветным голосом.

— Я здесь родился и прожил первые лет пятнадцать своей тогда еще несознательной жизни. Потом, волею обстоятельств, переехал.

Мужчина резко остановился, вынуждая сделать то же и меня.

— Далеко? — спросил он.

— Загнали меня в Строгино. Дальше от центра, неудобно стало добираться…

— Значит, вы один живете? — неожиданно спросил он.

— Как перст.

— И как следствие, наверное, хорошо знаете Москву?

— Разумеется, нет. Ту часть, где живу или работаю — да, хорошо, а больше почти нигде и не был, — я ответил довольно резко, сам не понимая, на что злюсь, и зашагал вперед. — Город слишком большой, сами знаете.

Мужчина согласно кивнул и поспешил за мной; когда Нодар догнал меня, было заметно, как он побледнел. Вернее, посерел, темная кожа лица стала пепельной.

Еще мгновение, он снова хотел о чем-то меня спросить, но вскрикнул и резко остановился. По инерции я сделал еще два шага, затем обернулся, взглянуть на причину новой заминки.

Мужчина стоял, раскинув руки, точно пытаясь обнять что-то огромное, видимое только ему одному. Тело его отклонилось назад, непостижимо, как он умудрялся сохранять равновесие в такой позе. Лицо сморщилось, скривилось.

Секунда, он откинулся назад, скорее, из-за боязни упасть. Пальцы его теребили воздух, он поводил руками, то отводя их назад, то вновь водя перед собой, пытаясь найти нечто, ускользавшее от моего взгляда. Он всхлипнул, отступил еще на шаг и резко подался вперед, пригнувшись, выставив вперед левое плечо. Его лицо было обращено ко мне; маска отчаяния и какой-то безысходной решимости застыла на нем.

Мужчина медленно сел на сухую траву, закрывая лицо рукавом мятого плаща.

— Всё, — прошептал он. — Разумеется, всё.

Я поспешил подать ему руку, но от моей помощи он отказался, поднявшись самостоятельно. И печально произнес, махнув рукой:

— Не могу.

— Что не можете? Вам плохо?

— Разумеется, как же еще. Я же выйти не могу из микрорайона этого. Как стена какая… Вот, смотрите.

Он вытянул вперед руку, а затем с размаху шлепнул ладонью по воздуху.

Наверное, я оказался единственным человеком на планете, кому довелось постичь в реальности, а не из китайской притчи, что означает хлопок одной рукой; увидеть сам процесс в действии.

Звук был такой, точно ударили в мягкую обивку дивана. Рука Нодара неожиданно замерла на полпути между нами. Подушечки пальцев сплющились, точно вжатые в стекло. Я помахал рукой перед ними, внизу, сверху. Никакого сопротивления не было. Тогда я вошел внутрь того невидимого барьера, к которому прижалась рука южанина, и попытался найти его таким же образом. И снова неудача.

Я осторожно коснулся указательным пальцем его прижатой к ничему ладони. Это невероятно, но мой палец ощутил лишь тепло чужого тела и ничего более, никакой преграды.

— Совершенно непонятно. Я просто не в силах поверить…

— А я?! — измученно вскрикнул он и устало прислонился к барьеру, стоявшему у него на пути. Находиться в таком положении человек явно не может, он давно должен был упасть и, тем не менее, по-прежнему оставался стоять.

— Бред какой-то, — пробормотал я, не в силах отвести взгляд от собеседника.– Абсурд.

— Вот именно. Между тем я второй день здесь кантуюсь.

— Второй… день?

— Именно. Никак не могу выйти из этого проклятого района. Стена, барьер, не знаю, как назвать — она всюду стоит, я вчера все обходил, проверял, не кончается ли он, нет ли прохода.

Сказанное не укладывалось в голове. Я тряхнул волосами, потер ладонью щеку.

— Как же вы перекантовались до сегодняшнего утра?

Он пожал плечами.

— Почти как на вокзале. В конце концов, мне не привыкать, до этого, как я в Москве женился, завел семью, полжизни провел в дороге, всю страну исколесил. Просто устроился на чердаке вон той «хрущевки». Там более-менее тепло и не дует. Хорошо замка при входе не оказалось. И бомжей, — подумав, добавил он и поежился.– Что-то холодает сегодня.

— Да, вчера было значительно теплее. Октябрь все же, вот и на завтра обещают замо… — я не договорил и пристально посмотрел на собеседника, представив, какого ему будет и дальше. — А вы подкапывать не пробовали? Или в высоту?

— И то и другое бесполезно. Я даже спускался в канализационный люк и уперся в барьер и там. Пробовал залезть, — разумеется, когда достаточно стемнело, — на дерево… да что говорить. Все испробовал…. — он помолчал и тихо добавил: — Знаете, если вы никуда не спешите, пойдемте в тепло. А то я начинаю потихоньку замерзать.

Вслед за Нодаром я прошел в первый подъезд пятиэтажки, чей чердак был использован им в качестве ночного места отдыха. Мы поднялись на пролет между первым и вторым этажами и устроились на подоконнике.

— Обидно, — наконец, сказал Нодар, — что ни один таксофон не работает, а у местных зимой снега не допросишься.

— Вы хотели позвонить жене?

Он кивнул и снова замолчал.

— Может быть, мне попробовать позвонить?

Вздрогнув, он посмотрел на меня. Потом снова уткнулся взглядом в пол, еще больше ссутулился, как-то весь подобрался: голова уехала в плечи, руки безвольно повисли вдоль тела; мятый темный плащ стал как будто на несколько размеров больше.

— Вы первый, кто заинтересовался моей персоной, — глухо произнес Нодар. — Остальные или спешили удалиться или…

Я ожидал продолжения, он, увы, его не последовало.

— Так мне позвонить? Дайте номер…

— Нет, подождите. Лучше я сам как-нибудь. Нина… она может… как бы это сказать?.. словом, она может вас неправильно понять. Может подумать, что я тут с кем-то…

— А вы сами ей сможете объяснить?

— Это уже мои проблемы, — вопрос задел его за живое. Нодар замолчал, но спустя минуту все же добавил тихо:

— Постараюсь… У нас же дети. Девочка и мальчик. Шести и четырех лет, совсем маленькие. Знаете, дети в таком возрасте все быстро забывают, меньше восприимчивы к подобным драмам; да, наверное, так оно и лучше.

Я вздрогнул.

— Вы о чем?

— Нина подумает, что я ушел к другой, вот чего я больше всего боюсь. Знаете ли, молодой человек… хотя, зачем я это вам объясняю…

Долгое молчание. Южанин провел пальцами по непокорным вьющимся волосам; местами в них уже пробивалась седина. Все так же глядя в пол и начисто забыв о моем существовании, он медленно произнес:

— Мне сорок семь. Это, наверняка уже большая половина срока. А Нине только двадцать девять… И это было очень давно, то, о чем она могла бы беспокоиться, столько лет назад… задолго до нашего с ней знакомства. Сейчас уже ничего нет… слишком поздно. Все уже позади, всё — далекое-далекое прошлое.

Он сменил позу и продолжил:

— Нет, конечно, к чему отрицать, она… Лана звонила мне три дня назад. Первый раз трубку взяла Нина, Лана дала отбой. Потом к телефону подошел я; мы поговорили минут десять и я понял, что говорить нам, собственно, не о чем. То же, кажется, поняла и она; правда, зачем-то предлагала встретиться, как-нибудь на днях, но о свидании мы так и не договорились. А Нина… должно быть, она догадалась, с кем я имел беседу, и сочла мое исчезновение логичным ее завершением. Ну, как же, последнее время ночи мы проводим порознь, я сторонюсь собственной супруги, с утра до вечера провожу на работе. В выходные — по магазинам — я в один, она в другой. — Он помолчал и продолжил другим тоном: — Ваша помощь в этом деле ни к чему.… Думаю, будет лучше, если я сам во всем разберусь, а тем более, если Нина поймет меня, то, что я хотел бы ей рассказать, мы сможем найти выход из создавшейся ситуации. Обязательно найдем, — повторил он как заклинание. А через некоторое время добавил:

— Знаете, я совсем забыл вам рассказать. Вчера вечером я пытался дозвониться до дома. Испробовал все таксофоны, пока не выяснил, что ни один не работает. Потом заходил в несколько квартир. Тут, кстати, не у всех есть телефон, у многих спаренный, в одном месте я так и не дождался, когда линия освободится. Ах, да что же я все об этом? — он, махнул рукой, пальцы на излете ударились о батарею. Нодар скривился, принялся растирать ушиб.

— Так о какой детали вы мне хотели рассказать? — по выражению его лица я мог бы догадаться, что мой собеседник занят своими мыслями и едва ли сразу ответит.

Некоторое время Нодар молчал, глядя на двери квартир, расположенные ниже нас. Затем повернул голову:

— Простите, у вас закурить не будет?

— Сейчас, — я пошарил в карманах и вынул непочатую пачку «Ротманс». Подал южанину. Тот быстрыми нервными движениями сорвал прозрачную обертку, открыл крышечку и, пошуршав фольгой, достал сигарету.

— Я хотел рассказать вам об одной случайной встрече, происшедшей вчера вечером. Спать тут ложатся рано, часов в десять улицы пусты, редко кого встретишь. Это не очень обычно, но, мне кажется, в большинстве спальных районов так.

Да, я отвлекся. Знаете, в то время я и так уже был измотан свалившимся на меня происшествием до предела, а путешествие среди пустынных улиц меня окончательно доканало. Поэтому я счел величайшим благом появление из подъезда, мимо которого проходил, полного мужчины в летах, как мне тогда показалось, с располагающей к себе наружностью. Не знаю, что меня толкнуло, но я подошел к нему буквально как к родному брату, затеял беспредметный разговор и затем выложил все, что со мной приключилось. Как будто что нашло, — Нодар покачал головой. Сигарета в его руке потухла, но на это он не обратил ни малейшего внимания, с головой уйдя в воспоминания.

— И что же мужчина? — спросил я.

— В этом вся и странность, — ровным, бесстрастным голосом продолжил он. — Когда я перешел к делу, рассказал, что с самого утра не могу выбраться из микрорайона и уехать домой, точно непонятная сила меня держит, он как-то странно на меня взглянул, усмехнулся и попросил разрешения пройти дальше. Я загораживал ему дорогу. Кажется, у меня случилась истерика или что-то похожее. — Нодар говорил так же холодно и спокойно. — Я, вроде бы, что-то кричал, в чем-то его обвинял, человека, которого впервые видел, требовал, чтобы он меня отпустил домой. В результате я вцепился ему в ворот пиджака и несколько раз основательно встряхнул… Черт знает, что я тогда испытывал.

— Да-да, конечно, — я поспешил согласиться с ним. Наверное, зря. Нодар, должно быть, вновь обращался к своему «второму я», а мои слова вывели его из состояния холодной злости напополам смешанной с отчаянием.

Южанин взглянул на потухшую сигарету и положил ее в карман плаща. Посмотрел на меня, отвернулся и произнес:

— Осталось два слова. Мужчина легко отцепился от меня и негромко, но достаточно для того, чтобы я услышал, сказал: «Значит, составишь компанию». И ушел. Преследовать его и выяснять смысл сказанного я был уже не в силах, постоял еще немного и отправился искать подходящее место для ночлега.… И знаете, — добавил он, — я в тот вечер не понял, что он имел в виду, пропустил его фразу мимо ушей, да, наверное, лучше, что пропустил.

— В квартале живет тысяч десять человек, — недолго подумав, сказал я. — По самым скромным подсчетам.

Нодар поднял на меня удивленный взгляд. Посмотрев в его глаза, я поневоле замолчал.

— Я не подумал об этом, — тихо произнес он. — Но я знаю, где живет этот мужчина, в том доме у него или семья или, на худой конец, знакомые. Если покараулить…

— Да вы с ума сошли! Может, вам неделю ждать придется, может, больше. К тому времени от барьера не останется и следа. Ведь столько времени прошло.…

Всего лишь легкое покачивание головы.

— Не понимаю. Вы что, хотите сказать, что барьер здесь давно? и надолго, так?

В этот миг мне пришла мысль, как хорошо, что я не разъезжаю по Москве. Только с работы и на работу, по выходным — в магазины, на рынок или дачу. В крайнем случае, к соседям. Всё известные, тысячу раз проверенные маршруты. На них меня ничто не поджидает. Ничто, по счастью, не поджидает и здесь, в Черемушках. А ведь кто с уверенностью скажет, что, дойдя до соседнего дома, вы не рискуете попросту не вернуться обратно?

— Очевидно, что барьер существует не один год. Я думаю, тот мужчина просто вышел подышать свежим воздухом. Наверное, успел привыкнуть к своему положению, примирился с неудобствами, научился их не замечать, потому и не обратил на мою истерику никакого внимания. Не я первый, не я последний.

— То есть, он не один. Так?

— Скорее всего, да. Я полагаю, здесь нас, — он выделил слово «нас», — сколько-то наберется, может, с пару десятков. Попадаем внутрь и всеми силами пытаемся выжить.

Он замолчал, молчал и я. За окном на большой скорости проехала машина, взвизгнули тормоза перед поворотом.

— Знаете, наверное, вам, в самом деле, стоит поискать таких же, как и вы… — медленно произнес я.

— Заключенных.

— Пусть так. Может, они помогут вам с размещением, что-то посоветуют, поддержат финансами…

— Я не хочу… — он не договорил.

— Послушайте. Сейчас середина октября, через месяц наступит зима. Я не думаю, что вам удастся пережить ее на чердаке. А если опять будут тридцатиградусные морозы?… Вы слушаете? В микрорайоне больше десятка магазинов, от продовольственных до контор по продаже оргтехники, «почтовый ящик», две или три школы, несколько детских садов, мастерских, служб быта. Можно устроиться без проблем. Вон, за окнами, идет стройка. Можно купить квартиру…

— У меня нет таких денег, — едва слышный шепот.

— Или обменять. Вполне реально, уверяю вас.

— Вот раньше я действительно зарабатывал много. А теперь… считайте, наше хозяйство содержит одна жена, а мне еще и зарплату частенько задерживают.

— Чем вы занимаетесь?

— Литомониторингом.

— А… это как-то связано с компьютерной техникой?

— Нет. Больше с экологией, — объяснять он не стал.

— Но… вам в любом случае надо созвониться с женой. Хотя бы для того, чтобы она не переживала, не обзванивала больницы и морги. Вы только ей сразу скажите о переезде, тогда она…

— О переезде?

— А где вы будете жить? По-прежнему на чердаке? Ведь те, кто попал сюда, тоже пытались вырваться и не меньше вашего. А результат?… Я не понимаю, почему вам понадобилось стучаться в открытую дверь. Есть же выход.

— Это не выход.

— А что же, по-вашему?

— Ничего! Я хочу вернуться домой, неужели не понятно?

— А я вам что предлагаю? Если гора не идет к Магомету… Ладно, работа накроется и черт с ней. Да здесь вы непременно сможете устроиться.

— А Нина, что, если и она застрянет тут, вы об этом подумали? Тогда… тогда…

— Она тоже здесь работу найдет, не сомневайтесь. Возможностей для этого предостаточно…

— Прекратите немедленно! — и твердо добавил. — Я попробую вернуться домой, — произнеся эти слова, он зябко поежился, точно холодный ветер коснулся его плеч. — Сперва надо только понять все это, весь механизм, а для этого встретится с тем человеком, но не для того, для чего предлагали вы, просто спросить. Главное, понять надеется ли он.

— На что надеется? — переспросил я.

— На что угодно. Скажем, на искупление грехов. — По моему недоуменному лицу Нодар догадался, что ход его мыслей непонятен и поспешил пояснить: — Ну, скажите на милость, почему я оказался запертым здесь, как, за что, по какой причине? Ведь должна же быть причина, все объясняющая, все ставящая на свои места, подо всем подводящая черту, не так ли?

— Я… как-то не думал… — растерянно пробормотал я.

— Причина быть просто обязана, вы же прекрасно знаете, и вам и мне эту истину вдалбливали с детства, ничто просто так не делается, всему есть основание, на все найдется ответ. Можно сказать, это аксиома нашего земного существования. Вот этими поисками я и занимался этим сегодня, с самого утра. Сидел на чердаке этого дома и сопоставлял. Выяснилось, что я не один здесь, значит, согласитесь, я совершил нечто против определенных правил, может, этого микрорайона, может, города, против каких-то неизвестных мне норм, или напротив, очевидных всякому. И, как следствие, попал в ту категорию людей, что собраны здесь волею судеб, в ту десятку. Каламбур получается, — горько усмехнулся он и продолжил. — И пока я не пойму, почему и за что, я едва ли смогу отсюда выбраться. А чтобы понять это, мне необходимо найти того человека и еще раз встать у него на пути, так, чтобы он выслушал меня, понял и смог бы дать ответ. Он совершил какой-то грех… ведь я тоже грешен.

— Грешен всякий человек, — резонно заметил я, — никто не составит исключения. Это не тот довод, и он едва ли станет…

— Я говорю сейчас о Нине, — резко повернувшись ко мне, произнес Нодар. — Может быть, за это… за мою поездку полагается разлука, как епитимья или… Нет, так всё, что угодно, можно считать. Хотя бы и то, что я приезжий, как принято говорить, лицо кавказской национальности.

— И что против вашего присутствия взбунтовался микрорайон?… Простите…. Вы откуда родом? — осведомился я.

— Издалека, — глухо произнес он, — из Шуахили. Это в Аджарии; маленький городок на трассе, соединяющий Батуми с Гюмри. Да и в Москве живу далеко от этих мест, в Измайлове. Что же заставило меня поехать… быть может, предчувствие неизбежного?

— Почему обязательно грех? — спросил я, не хотел спрашивать, но удержаться не смог. — Почему должна быть всё объясняющая причина, почему бы не быть некоему феномену в этом микрорайоне Москвы, произвольно захватывающим и удерживающем внутри себя людей, повинуясь математической, физиологической, да какой угодно логике. Вы просто оказались подходящим по неким параметрам, вот и…. Да, кстати, а вы здесь раньше бывали?

— Послушайте, вы сами не верите в то, что говорите! — устало произнес Нодар. — Почему же я должен верить вам?

— Я не верю в грех. Какой бы то ни было: прелюбодеяние, нарушение территориального табу, осквернение субботы, — по мне все это не более, чем религиозный мистицизм. Я лишь выдвинул версию, согласен, глупую, но я же не настаиваю на ней.

— Конечно, поскольку она вас напрямую не касается.

— Вам стоило бы искать реальный выход из ситуации, а не травить себе душу теософией. А то у вас бог какой-то странный, языческий бог — жестокий и необычайно скорый на расправу.

Нодар поднял голову. Странный блеск промелькнул в его глазах, промелькнул и тотчас исчез.

— Может быть, это испытание, — едва слышно произнес он. –Испытание расставаньем. Ведь как логично получается: вчера, позавчера уже, мне звонила Лана, а на следующий день мне приспичило отправиться туда, где когда-то я впервые после стольких лет вновь столкнулся с ней… — он пробормотал несколько слов совсем неслышно, я разобрал самый конец: — и теперь мне придется доказывать и еще раз доказывать то, что прежде называлось верностью.

— И в эту версию вы верите? — пытаясь говорить саркастически, спросил я. Он кивнул, и кивок этот был столь убедителен, что я не нашелся, что ему возразить. Лишь бросил взгляд на часы. Нодар заметил мое движение и поинтересовался, который час.

— Полшестого, — ответил я, и добавил, как бы в оправдание: — скоро начнет темнеть.

— Вы уходите?

Лицо мужчины помрачнело, когда он услышал мой ответ.

— Значит, вы мне не поверили.

Слова эти были произнесены с такой непоколебимой уверенностью, что я не выдержал.

— Конечно, не поверил! Это же форменное сумасшествие, все, что вы мне наговорили, бред безумца. Я понимаю, вам сейчас нелегко, вы попали в серьезную переделку, во что-то необъяснимое, с чем справиться наскоком не получается. Но это же не повод опускаться до… до… — у меня не хватило слов, — до такого. Надо искать, как вы предлагали сами, тех, кто тоже застряли в районе. Но уж не для того, чтобы стращать их своей внезапной религиозностью и призывать к покаянию. Ни один из

них, я убежден, услышав вас, не разорвет на себе рубахи, и не воскликнет: грешен, mea culpa! Или, Или! Лама савахфани?! Вы получите тот же прием, что и в прошлый раз. И изгоем проживете оставшийся век, без семьи, без друзей, без крыши над головой. Будете скитаться, получая от поселян насмешки вместо хлеба. Как будто именно они виновны в вашем вынужденном присутствии здесь, будто из-за них вы…

Он не дал мне договорить. Нодар неожиданно вскрикнул, и крик его был страшен; содрогнувшись всем телом, он выбросил из себя то имя, что не давало ему покоя все эти два дня.

— Лана! — воскликнул он. — Лана!

В наступившем затем молчании было слышно, как едва слышно гудит лампа дневного света пролетом ниже. Я ожидал, что после этого выкрика двери квартир распахнутся, на лестницу выйдут разгневанные люди и потребуют немедленного нашего исчезновения. Но ничего не произошло. Лестница оставалась пустой, только лампа по-прежнему тихо гудела пролетом ниже.

— Это Лана, — быстро заговорил Нодар. — Лана Броладзе, я уверен в этом. Почему же я сразу не понял…

Он замолчал, но слова душили его, и Нодар заговорил снова.

— Мы были знакомы давно, еще по Тбилисскому университету; вместе учились на одной специальности «Геологическая съемка, поиск и разведка». Вместе изучали, вместе сдавали, затем, получив дипломы, вместе уехали в поле. Были молоды, полны надежд на прекрасное будущее, как и большинство, грезили романтикой первооткрывателей и пели песни под гитару у костра…

Долгое молчание последовало за его словами.

— А потом? — осторожно спросил я. Нодар не пошевелился.

— Потом не было, — наконец проговорил он. — Прошло не так много времени, и романтика кончилась, а с нею кончилось все удивительное, что сопровождало ее прежде… кончилось все. Наше последнее свидание было просто омерзительным, оно состояло лишь только из взаимных упреков и оскорблений. Расставаясь, мы поклялись никогда более не встречаться друг с другом. И не сдержали обещания.

Через два года после нашего расставания я переехал в Москву, на новое место работы, очень удачное, с перспективой быстрого роста. Мне по средствам оказалось поначалу снято неплохую квартиру, затем купить машину, «Жигули». Жизнь стала поворачиваться ко мне приятной своей стороной. И в это время я снова встретил Лану. Здесь, в этом микрорайоне.

— Она тут жила?

— Мне так и не удалось это узнать. Она старалась поменьше говорить о себе и побольше спрашивать меня. Но со временем кое-что вытянуть мне удалось. С прежней ее работой было покончено раз и навсегда: Лана подпала под реорганизацию, лишилась места и тогда решила отправиться в Москву, как я тогда предполагал, в поисках лучшей доли. Искала ее долго и безуспешно, пока не столкнулась со мной.

Ту ночь она согласилась провести со мной, а утром сказала, что готова остаться. Слишком долго искала меня, чтобы второй раз потерять.

— А Нина? — тихо спросил я.

— С Ланой мы снова расстались, — продолжил Нодар, не слыша моего вопроса. — История повторилась, вплоть до той же заключительной сцены, после которой Лана исчезла. И вспомнила обо мне по прошествии десяти лет, только позавчера. За это время я успел сменить место жительства, познакомиться с Ниной, жениться на ней, порадоваться рождению и взрослению детей.

— Лана знает, что у вас есть дети?

— Она не спрашивала, думаю, просто догадалась. И все же предложила встретиться; она просила, я отказался. А на следующий день сам поехал на это свидание. Почему именно сюда — не знаю, может, потому, что Лана не любит менять места наших встреч, а во всей Москве мы встречались лишь здесь, да на моей старой квартире.… И, кажется, она по-прежнему верит в то, что мы были созданы друг для друга…. Были созданы, — повторил он после паузы.

— Лана верит, что каждый человек создан для кого-то другого, — продолжил Нодар, не повышая голоса, — как в той притче про грушевое дерево, помните? Но разве можно так запросто поверить в саму возможность найти свою половину среди миллиардов людей? Даже поверив в любовь с первого взгляда, волей-неволей понимаешь — десятка жизней не хватит, чтобы найти того, одного-единственного. И не ошибиться при этом. Не спутать зова плоти с шепотом души, души, прежде бесконечно далекой, а ныне становящейся частью тебя самого. Ведь наши собственные переживания настолько сложны и запутаны для нас самих, что подчас невозможно отделить одно от другого. То, что прежде считалось освященным небом союзом, внезапно оказывается банальным брачным контрактом, срок действия которого — порой вся жизнь…. А она верит… просто верит. И потому не отпускает меня.

Есть такие места на земле, — Нодар говорил медленно, точно цитируя отрывок из книги, — где человек может встретить свою судьбу; осколками утерянного рая зовут их люди. Только они, называющие эти места так, не знают или не понимают, что порой ожидание встречи может затянуться, ведь на небесах, время не меряют днями, а сама встреча может оказаться непереносимой. Потому как годы безвозвратно ушли, и прошлое скрылось за поворотом, унося с собой и надежды и страхи и чувства. А сам человек потерял главное — веру, неколебимую веру в чудо, что должно — вот-вот или спустя вечность — непременно придти к нему. Если по каким-то причинам люди вынуждены будут покинуть осколок рая, конечно, они стараются взять с собой все, что соединяло их прежде, и слишком часто случается, что им этого не удается. Вот и я, чтобы не вспоминать об утерянном, стал лепить свой осколок, как мог и умел, стараясь не оглядываться назад… А она по-прежнему верит и надеется. По прошествии стольких лет. И потому, только потому, снова и снова находит меня. И продолжает надеяться, даже когда надежды эти обратились в дым….

Мы долго молчали, столь долго, что за окнами серая мгла неба потемнела, сменив цвет на угольный. Лишь когда это случилось, я произнес:

— Вам надо встретиться с ней. Дождаться ее.

Нодар кивнул. И спросил, точно у самого себя:

— Но что я скажу? Что? Слова бессильны перед ней…. Разве что попросить ее об одной… последней услуге.

Я понял, о чем он говорит, и взглянул на него, и мой собеседник выдержал взгляд и подтвердил мои слова, сказав:

— Помочь покинуть… осколок рая. И постараться вернуться. Каждому в свой мир. К миру внутри.

Марафон

Заставка отзвучала, софиты полыхнули огнем, направляя свет на появившегося из-за декораций ведущего.

— Здравствуйте, дорогие друзья! — Такахиро Араи с белоснежной улыбкой произнес эти слова на русском. А затем, будто только их и знал, сразу же переключился на родной. — Мы рады приветствовать вас на ток-шоу «Литературный марафон», — гром оваций сразу после включения надписи «аплодировать». — Для наших постоянных зрителей и тех, кто подключился к нам совсем недавно, напоминаем: сегодня шестой день написания рассказа «Талисман», — чуждая японскому буква «л» ему по-прежнему давалась с трудом.

— А я рада сообщить, что зрительский состав аудитории за эту неделю вырос и составил девятьсот миллионов человек, — это уже всезнайка Хитоми Мацуки, появившаяся следом. Новое включение табло, впрочем, зрители догадались похлопать и без подсказки. — Наш спонсор, международная информационная сеть «Тейкоку» пообещала еще больше увеличить охват, и подключить к воскресенью Цейлон и южную Индию, — снова бурные и продолжительные, прерванные в апогее фразой:

— А теперь встречайте — последний русский писатель Иван Ильич Головин!

Оба ведущих произнесли имя хором, отчего входящему это напомнило излюбленное всеми жителями острова-мегаполиса караоке. Под бравурный марш Иван Ильич, бодрым шагом вскочил на возвышение, резиново улыбаясь, помахал рукой, отчего аплодисменты немедля превратились в шквальный грохот. Прошел до середины сцены, поклонился, как полагалось, и сел за стол; только тогда овации прекратились. Все это до жути напоминало ему теннисный матч, где-то на стадии полуфинала — и народу в студии прибавилось, и он уже порядком измочален работой. Такахиро приблизился к сцене со стороны зрительного зала, мускусное амбре, долженствующее подчеркнуть мужские качества ведущего, омыло Головина тяжкой волной.

— Иван Ильич, — да когда ж он, наконец, сможет выговорить непокорную букву! Головин невольно покусал губы и тут же снова улыбнулся, так проще, так незаметней: все время улыбаться почтеннейшей публике, — перед тем, как вы просмотрите написанное за прошедшие дни, и приступите к продолжению, у нас к вам несколько вопросов.

— Я внимательно слушаю, — интересно, а сам-то он достаточно хорошо говорит на государственном? Хотя «последний русский писатель» и должен ошибаться, главное, чтобы было понятно, интересно, и… и чтоб ток-шоу могло продолжаться, вещая, хоть на Африку, хоть на Америку. Да хоть на Антарктиду, ведь и там тоже сыщутся такие же любопытные, глядящие на то, как господин Головин, — прелесть выражение, используемое Хитоми, — пишет рассказы в прямом эфире, уже больше двух лет. Желательно одной длины, так, чтобы начав в понедельник или вторник, к воскресенью можно быстро дописать финал и еще устроить викторину по итогам творчества и вручение призов зрителям в студии и специально приглашенным счастливчикам, отгадавшим что-то из вымершей области культуры. Не только и не столько русской: кто сейчас вообще пишет, кроме него? Вернее, так: кто сейчас читает мысли, не могущие поместиться на экран планшетника? Полтораста иероглифов, или примерно пятьсот знаков латиницей. Если человеку приспичило что-то сказать, ему следует ввернуть мысль в эти строгие рамки. И никогда не превышать лимита.

Он поднял глаза на Такахиро. Тот, подойдя к столу, так что оказался на одном уровне с сидящим на сцене, спросил вполоборота:

— Мы давно хотели спросить у вас, почему этот рассказ так сильно выбивается из привычных нам прежних ваших творений?

— Не о девятнадцатом веке?

— Не стилизация под Тургенева, Бунина, Чехова, Достоевского. Зрители успели привыкнуть к вашей стилистике, к вашей атмосфере. И вдруг такой пассаж.

— Я предупреждал, что хотел бы поэкспериментировать в новом своем рассказе.

— И нам это очень интересно, — Хитоми моментально оттеснила коллегу, взяв дело в свои руки. — Тем более, как вы сумели вывернуть классический японский сюжет о вознагражденной добродетели, превратив его в классический русский.

Кто-то похлопал, немного смущенно. К нему присоединились еще несколько человек. Иван Ильич оглядел собравшихся.

Студия, выполненная в бело-зеленых цветах, напоминала березовую рощу, с какой-то странной голубоватой подсветкой рядов. Зрители сидели с трех сторон от подиума, зал наполнился ими до краев, не менее пяти тысяч присутствовало на передаче. И дело не в том, что билеты распространялись бесплатно или организаторы старались заполнить любую лакуну хоть бы и освободившимся на время съемки техником или координатором: шоу действительно имело успех. Недаром его появления ждали, ровно начала теннисной гонки за очередным хрустальным кубком. Неделя через неделю, таков был формат, не менявшийся на протяжении последних двух лет, и только раз он посмел его нарушить. Тогда еще не было березовой рощи Куинджи за его спиной, лишь белоснежные облака, леса, дорога, ведущая в бескрайние дали. Что-то вроде отражения той самой сказочной Руси, ради которой сюда и приходили люди. Понять, если не загадочную душу, то пережить некое ощущение сопричастия. Нет, это слишком высоко. Просто полюбопытствовать. Сейчас компания «Тейкоку» разработала и ввела в употребление моду на Россию конца девятнадцатого века. Два года они держатся в фарватере стиля, два года он пишет рассказы из сгинувшей в небытие истории, немалый срок для скоротечного увлечения. Которым интересуются так удивительно вскользь — подражая лишь во время телевизионных передач.

Интересно, сколько ему осталось писать?

Он снова оглядел аудиторию. Пластиковые скамьи, стилизованные под деревянные, с тисненными подсолнухами в изголовьях. Огромный телевизор во всю стену, показывающий нехитрое убранство деревенского дома: топчан, керосинку, поленницу, изразцовую печку с подушками и цветастым одеялом, свешивающимся с лежанки, ухваты и чугунки, горка с гжельской посудой. И расхристанные сапоги в дальнем углу — будто хозяин только вернулся с дальней дороги. Вот только не видно его нигде.

Интересно, что же здесь подлинное, а что вымышленное организаторами? Вроде бы они ездили, уточняли, куда-то, на Урал. Ивана Ильича уверяли, что воссоздали «быт, каким он был». Не желая спорить, тем более, проверять, охотно поверил на слово. Как и все прочие, думается.

— Скажите, вы давно хотели написать рассказ из современной жизни?

Хитоми подошла к нему, присела на пластик стола. Для удобства пишущего, прямо в нее был вмонтирован планшетник, только бо́льших, чем обычно, размеров, с полноразмерной клавиатурой. Стоило Ивану Ильичу присесть, как экран загорелся синим, высвечивая заглавные строки рассказа: «В Хабаровск я прибыл поздним днем, впервые так далеко оторвавшись от столицы. Город встретил меня дождем, мелким и нудным, напомнившим о надвигавшейся скорой осени с ее хлябями, распутицей, разбитыми тротуарами и темной от глины водопроводной водой, которую долго надо сливать, чтобы иметь возможность…». Он отлистал до конца, вчитываясь, и одновременно готовя ответ.

— Не то, чтобы очень. Наверное, с начала сезона, — в зале улыбнулись, он умел шутить и над собой и над собравшимися, но так, что это нравилось. Тонко, легко. Тем более, от него шутки воспринимались куда охотней — все же, последний русский писатель.

— И теперь решили поэкспериментировать с возросшей аудиторией? — Хитоми приняла шутку.

— Несомненно. Полагаю, жителям Цейлона будет интересно, чем закончатся злоключения Максима.

— Ведь вы заранее знали, что на этой неделе к нам присоединится многомиллионная аудитория, — он услышал добродушный смех в зале, кто-то захохотал особенно громко, чем насмешил уже всех остальных. Головин почувствовал себя куда спокойней и сосредоточился на тексте.

«Деревенский стол» был сооружен таким образом, что закрывал Ивана Ильича ниже груди полностью, на студии считалось неприличным, если зрители будут разглядывать ноги писателя. Пусть лучше уж посмотрят какие слова он подбирает в режиме реального времени — прямо над головой и чуть в стороне, располагалось несколько камер, позволяющих лицезреть написанное на трех экранах, расположенных прямо перед сценой.

— Одно из достоинств моего положения, — улыбнулся он сердечно. Хитоми кивнула в ответ, ослепив белозубой улыбкой, так они отвечали друг другу уже давно, после чего, приблизилась к рядам.

— Не будем вам мешать, вносите правки. А я напоминаю, что нынешний день посвящен костюму конца девятнадцатого века. Сегодняшняя викторина проводится на знание атрибутов костюма. Уважаемые зрители, вы так же можете принять участие в викторине, отправляя свои ответы на короткий номер двадцать два, сорок четыре с пометкой «Конкурс номер пять». А заодно оценить самого стильного участника из присутствующих в зале. Но сперва мы будем искать недочеты у тех, кто пришел сюда, одевшись по моде семидесятых-восьмидесятых годов.

Одевшихся подобным образом в студии находилось подавляющее большинство, не столько от желания выиграть автомобиль, сколько принять непосредственное участие в программе, появиться на экране, произнести несколько слов, быть может, передать привет или просто покрасоваться. Пока Головин стремительно проглядывал написанное от конца к началу, камеры переключились с его стола на сидящих в зале, на экранах замелькали сюртуки и косоворотки, поневы и кофты. Наверное, странно видеть японцев, а их в студии большинство, в национальных русских нарядах. А может, и нет. Он уже привык к любым поворотам сюжета, любым ухищрениям сценаристов, перестал воспринимать их кульбиты как что-то из ряда вон; продюсер это называл «вписаться в формат», пускай… Так, здесь лучше написать «попросил бы вас»…

— Ага, мы вас нашли. Сударыня, представьтесь, пожалуйста.

— Хироко Кувабара….

— Очень приятно, Хироко. Можете сказать нам, что неверно в вашем костюме?

— Наверное… Я могу предположить. Наверное, пилотка…

— Именно. Пилотки появились во время Первой мировой войны, вместе с первыми аэропланами.

— Впрочем, женщинам носить пилотки запрещалось вплоть до Второй мировой, — тут же заметил Такахиро, любезно улыбнувшись. По всей видимости получив подсказку, его познания в истории оставляли желать лучшего. — До тех пор, пока война не позвала женщин в авиацию. И первыми женщинами-пилотами были немки, недаром же их называли «летающими ведьмами», — зал охотно засмеялся.

— Тебе так не нравятся немки? — слегка язвительно Хитоми. — У меня бабушка полжизни прожила в Германии. Еще до Великого Восстановления.

— Ничего не имею против своей партнерши. Тем более, ее бабушки, — немедля выкрутился он.

— Я начинаю писать далее, — откликнулся Иван Ильич, давая понять, что части экранов следует вернуться на его стол. Так и вышло, едва он начал следующее предложение: «Враз вспотевшими руками он принялся, будто слепой, перебирать билеты, ощупывая, будто таким образом мог угадать, почувствовать, запрятанный в одном из них приз», — как зрительный зал исчез с мониторов. Появился лишь по прошествии нескольких секунд, когда вниманием аудитории снова завладел Такахиро, напомнивший о викторине, и принявшийся задавать пока еще простые вопросы по истории России. Тем самым, отвлекая внимание аудитории от написания рассказа. Иван Ильич всегда подчеркивал, что ему нужно минут пять, чтобы «вкатиться». А после можно отвлекать, сколько душе угодно.

Из-за этого еще его выкопали из Хабаровска и перетащили в Токио?

— Тогда вопрос в продолжение темы. Представьтесь пожалуйста.

— Коичи Акуцу.

— Скажите, Коичи, когда появились первые матрешки в Японии?

— Как раз в восьмидесятые. Тихоокеанская эскадра российского флота имела тогда перевалочным портом Нагасаки. Матрешки появились как русский сувенир, вместе с переселенцами из Европейской части России, отправляющимися на Дальний восток кружным путем, через Азию и Африку. В то время матрешки были обычной игрушкой, а вот после русско-японской войны года они стали символом смерти — их клали в могилы убитых японских солдат в Цусиме или Порт-Артуре.

— Отличный ответ, — это уже снова всезнающая, — вы получаете претензию на автомобиль и выходите во второй круг. К вам мы еще вернемся, а теперь перейдем к другим желающим.

Снова аплодисменты, Головин, отчасти прислушивавшийся к беседе, вздрогнул отчего-то, так и не дописав фразу: «Машенька дернулась, увидев появившийся в окошечке билета второй выигрыш и, побледнев, смотрела на Максима…».

— Что такое монополь? Пожалуйста, да вы. Представьтесь.

— Чинами Такеда. Это женское нижнее белье, корсет с трусиками, первое гигиеничное белье, не требующее стирки…

«Снова, — повторила Машенька, глядя под ноги, она будто поверить не могла, что такое возможно».

Головин оторвался от написания и посмотрел на притихшую аудиторию, странно, но не такая уж большая часть увлеклась викториной, остальные по-прежнему, как и вчера, как и месяц или год назад предпочитают смотреть на написание рассказа, на то, как слова сливаются друг с другом, создавая сеть предложений, перетекающую с одной страницы на другую. Интересно, многие ли умеют читать на русском? Вряд ли, скорее, завораживает сам процесс. Ведь в переводе, который им предложат по завершении, все будет слитно, ясно и четко. И как вот из этих странных закорючек может родится что-то связное, логичное, — эдакое волшебство в миниатюре, фокус, предлагаемый в режиме реального времени.

Иван Ильич присмотрелся, нет, кто-то в самом деле, читал написанное. Для контроля за аудиторией, и дабы разнообразить писание, планшетник показывал еще и виды с камер, повернутых на зрителей. Иногда Головин видел и сам себя, со стороны, впрочем, это зрелище, поначалу его весьма прельщавшее, быстро надоело.

Он и сам подчас удивлялся своему умению слагать слова. Даже сейчас, спустя тридцать лет после написания первого рассказа. В глухом Хабаровске, в провинции, пусть и ближней, но все же такой далекой от сверкающего стеклом и сталью Токио, распростершегося неоновыми огнями едва не на весь Хонсю. Первый раз он побывал в столице лет в одиннадцать, тогда открыли монорельс через весь остров, заново, после Великого Восстановления. Ничего подобного он прежде не видывал. Хотел как-то выразить свой восторг, почти экстаз, да так и не смог, плакал, и смеялся одновременно. И долго после этой поездки не мог придти в себя.

Ему давали какие-то таблетки, но помогало мало, душа требовала выхода, а выхода не находилось. Покуда однажды он не сел за стол, достав старенький, оставшийся от дедушки планшетник, и не начал писать об огнях большого города, так захватившего его воображение.

— И у нас определился последний участник второго тура, Светлана Игнатьева, — он вздрогнул, поднял голову. Женщина, кажется, немногим за сорок, но выглядящая в костюме лапотной крестьянки куда старше, особенно в сравнении с ведущим, так выгодно смотрящимся на фоне простецкого сарафана и блеклого платочка, не могущего закрыть тугие косы. — А теперь мы возьмем небольшую передышку. Уважаемые зрители, не уходите далеко, всего две минутки рекламы.

В студии произошло заметное оживление. К Ивану Ильичу подлетела гримерша, поправила прическу, помахала кисточкой; стакан минералки, нетронутый, так же спешно переменили. Участников второго тура попросили спуститься на первый ряд, там для них освобождались места.

Иван Ильич, ненадолго оторвавшись от возникшей в промежутке суеты и от гримерши, вновь приступил к написанию:

«– И как долго ты еще пробудешь в Хабаровске? — спросила Машенька, осторожно прикасаясь ладонью к пиджаку Максима. Тот нерешительно дернул плечами, вероятно, еще и сам не зная ответа на вопрос. — Ведь не может все время так везти, ты же понимаешь».

Последние слова относились скорее к автору, нежели к его персонажу. Головин обретался в Хабаровске до самого недавнего времени, слонялся с работы на работу, однако, не мог найти себе достойного места. Вернее, того, что могло бы удовлетворить его страсть к писанию — вещи, забытой после смуты, и с началом Великого Восстановления в этот мир не вернувшейся. Мама рассказывала, что если б не библиотека, ту голодную зиму, когда приходилось копать за городом корешки и варить из них суп, они бы не пережили. Хорошо, скопили много всякой ерунды, а не выбросили, как все прочие, на помойку. Шутка сказать, на два месяца топки как раз хватило, леса-то вырубили верст на двадцать окрест города. Да и то, раздышались совсем незадолго до того, как ты родился, как японцы пришли за своими землями. Иначе бы точно пропали.

— И вновь в эфире ток-шоу «Литературный марафон», и наш главный герой, последний русский писатель Иван Ильич Головин продолжает творить рассказ «Талисман», — все это Хитоми произнесла на одном дыхании. И быстро переведя дух, продолжила: — За то время, что мы отсутствовали в эфире, Иван Ильич успел написать четыре абзаца, о том, как Машенька решает уговорить Максима пойти к управляющему гостиницы. Мне сообщают, что с семи часов по Тихоокеанскому времени и до настоящего времени, наша аудитория возросла на десять процентов.

— А для тек, кто присоединился к нам только сейчас, расскажу, о чем писалось сегодня, — подхватил Такахиро, — Максим выиграл в лотерею полторы тысячи иен, причем четырежды подряд. Эти деньги позволят ему еще несколько дней прожить в гостинице «Новинка» в обществе своей возлюбленной. Машенька хочет отвести Максима к управляющему, рассказать о случившемся, она прежде говорила с ним, два дня назад, но тот, улыбнувшись, — ведущий продемонстрировал, как именно, — попросил подождать еще столько же. Ведь дела Максима довольно печальны, работы он так и не нашел, а при этом задолжал всем, кому только можно. Только эти полторы тысячи и позволят герою выпутаться из ситуации.

— Но посмотрим, что же будет дальше, — добавила Хитоми. — Иван Ильич продолжает творить, присмотримся же.

«Максим вздохнул и постучал в дверь кабинета сызнова, а затем, ответа не было, как в омут с головой, вошел в приоткрытую дверь.

Сперва ему показалось, что внутри никого нет: занавеси опущены, и тусклый свет уходящего дня оставлял лишь тени на паркете от массивного стола и шкафа, стоявшего рядом».

Он описывал почти то же, что чувствовал, когда ему выслали приглашение на радио, прознав, что он больше половины жизни пишет и пишет в стол. Попросили почитать, он охотно согласился, программа шла в записи, потому у него было много времени и еще больше дублей, чтобы не дрожал голос, и не сбивалось дыхание. Прочитал два листка и потом долго дожидался себя в эфире, когда же услышал — не признал сиплый, сдавленный голос своим.

— У меня остается мало текста, — произнес Иван Ильич, отключив микрофон. Такахиро кивнул, сделал знак режиссеру трансляции. Тот покрутил пальцем, мол говорите, задавайте вопросы. А для Головина постучал по ладони — пишите, можете, не спеша, можете, отвлеченно, потом сотрете. Ведь смотрят же, смотрят. Когда он задумался на десять минут полгода назад, аудитория точно с ума посходила. Кажется, боялись, прошло вдохновение, и передача закончится на середине. Бред, конечно, как будто от этого что-то зависит.

Но зато с тех пор он ни разу не прерывался на срок больше минуты.

— Итак, неожиданная кульминация, — сообщил чуть зазевавшийся ведущий, — Максим прибыл к управляющему, но того не оказалось на месте. Или это лишь кажется молодому человеку и его будущий благодетель, а может, губитель, все еще здесь?

— Но мы узнаем это не раньше, чем через несколько минут — после окончания второго тура. И вопросы теперь начнутся на русском. Напоминаю, отвечать можно на обоих языках. Первый вопрос к вам, Чинами, — и уже на русском, — Расскажите, как появилась толстовка.

Второе появление Ивана Ильича в столице можно назвать случайностью. Он прибыл по делам той шарашкиной конторы, склада, на коем прозябал уже пять или шесть лет, занимаясь сверкой и сводкой — и едва сводя концы с концами — и свои, и компании. На последние деньги его отправили выбивать кредит у банка. Он задержался чуть дольше, в голове вызрел рассказ, в сутолоке возвращения его не напишешь, пришлось влезть в долги и остаться на лишние два дня, дописать.

Тогда он второй раз попал в поле зрения масс-медиа. Вернее, сперва в полицию, а затем, оттуда на кабельный канал Хабаровска, рассказавший о депортированном из Токио последнем русском писателе. Это прозвище, данное ему в целях повышения рейтинга программы, прилепилось навсегда. Тем более, теперь, когда он выступает, устраивая два раза в месяц публичное написание рассказа. Которые апостериори никого не интересуют: по истечении некоторого времени после начала марафона, он пытался пристроить свои рассказы в издательство — и всюду получал, даже не отказ — вежливое недоумение. «А кто это будет читать по второму разу, тем более, если в сети есть записи всех ваших шоу?».

В самом деле. Мама рассказывала, что и прежде, в ее детстве, книги были одноразовыми, да и бабушка говорила о том же, отвращая внука от графомании то подзатыльником, то подобрев, пирожком. Это классика, да, она есть и будет, на то она и классика, что к ней еще можно приписать. Да и то, все равно никто не читает. Она есть, и этого вполне достаточно.

Все верно. Только школьники, проходя то или иное произведение, брали в рассрочку или напрокат, впрочем, преподавание литературы велось далеко не в каждой школе, так что и такие гости в магазинах редкость. В Хабаровске их было всего два, и оба при государственном университете, то есть, прежде техническая литература и методички, и лишь маленький отдел, он так и назывался: «Пересказы классиков». Когда-то он заходил туда за вдохновением, в ту пору свое творчество казалось схожим с тургеневским. Позднее, эту случайно брошенную в разговор с продюсером мысль, развили в нынешние декорации.

Хотел бы он знать, почему тогда так популярна эта передача? Любопытно смотреть на последнего писателя, или на его потуги творчества? И почему ни одного подражателя — или японская созерцательность на диване перед телевизором берет верх перед остальным? Или быть еще одним «последним» не хочется — глядя на этого.

— После отмены крепостного права граф Толстой, — а Чинами замечательно говорит на русском, почти без акцента, — отказался от своих помещичьих угодий и домов, передал их крестьянам, и сам стал жить с ними. Собирал молодежь, проповедуя опрощение и ненасилие. При этом всегда одевался просто, вот именно так, как мой муж сейчас. Этот толстый непромокаемый свитер с капюшоном, защищавший крестьянина от дождя, и стал называться толстовкой. Конечно, на моем муже его осовремененный вариант, из вискозы и лайкры, но тоже довольно древний, еще до всемирной смуты пошитый в Узбекистане, в ту пору провинции России.

— Все верно, за столь подробный ответ вы получаете дополнительную звездочку. Большое спасибо, а мы переходим к следующему претенденту.

Сперва программу вел один только Такахиро, Хитоми присоединилась около года назад: студия посчитала, что ведущих должна быть пара. Поначалу хотели русскую, но позже отказались в пользу нынешней заводной всезнайки. Наверное, и к лучшему. Тем более, отношения у них сложились дружеские. Не то, что прежде, но кажется, она все поняла и больше не пыталась.

«Он согласился, пара, держась за руки, медленно покинула пустой кабинет, и направилась к соседней двери. Косые лучи солнца спрятались за верхушки елей, когда-то высаженных в парке Победы, и ныне вымахавших, поднявшихся на добрые метров двенадцать.

— Уже поздно, — тихо произнес он. — Вряд ли мы застанем кого еще.

— Он должен быть, я знаю».

Кто-то говорил, особенно, первый месяц после ее появления, что у семьи Хитоми связи, что они воспользовались своим положением в обществе, чтобы продавить дочь на телевидение — даже если и так, новенькая вписалась идеально. Стала прекрасной ведущей, тонкой и чувствующей. Умеющей простить и согласиться с неизбежным.

— Уточните, пожалуйста, вид картуза.

Он не сомневался, что все подробности, выпытываемые сейчас у претендентов, Хитоми прекрасно знала сама, дотошность ее превосходила потребности в суфлерах, в техниках, в специалистах по временам до смуты, с трудом выискивающих крупицы правды в океане легенд, родившихся в последние годы двадцать первого века, и в последующей за этим катастрофой, поистине вселенского масштаба.

Никто не знал в точности, что именно и как происходило. Каковы причины и порядок последствий. Можно лишь предполагать, что началось все со Страны восходящего солнца, ею же и закончилось.

Семьдесят, или около того, лет назад в Японии произошло чудовищное землетрясение. Страна, занимающая в тогдашнем мире ведущее положение, в развитии своем откатилась в третий дивизион, и никто не пришел на помощь. Напротив, многие страны поспешили воспользоваться случаем, чтобы пнуть ослабевшего льва, кажется, больше всех старались Корея и Китай, где находились производства и рабочие силы старшего брата. А потом случилась чудовищная вспышка на солнце. Или проснулись несколько великих вулканов. Или все вместе. Но только человечество оказалось разом лишено всех передовых технологий, что разрабатывали ведущие японские ученые и изобретатели и копировали их менее удачливые европейские, азиатские и американские коллеги. Люди разом утратили привычную поддержку совершенных механизмов, снабжавших их всем необходимым, дарующим свет, тепло, общение, знания. Начался хаос, который кто-то называл Четвертой мировой, кто-то всеобщей гражданской войной, войной всех против всех, а позже стали именовать всемирной смутой.

Только одна страна оказалась не вовлечена в усобицы и распри — та, которую прежде топтали ногами. Она в одночасье поднялась и до сих пор помогала прочим государствам подняться с колен, вернуться в человеческое обличье. Два главных качества японцев: стойкость, невзирая на все трудности, и безграничная вера в свои силы, — сыграли на руку нации. К ней, точно к лодке в бушующем океане, потянулись остальные.

— Не совсем точный ответ. И у нас остается всего два претендента, между которыми мы и разыграем новенький автомобиль.

А он потянулся к Хитоми. Едва она оказалась среди участников проекта. Их познакомили чуть больше года назад, они сели в гримерке Ивана Ильича, где заговорились до самого позднего вечера, даже не заметив этого. Как не замечали другого: разницы в возрасте, мировоззрении, характерах. Вообще ничего не замечали.

«Сама Машенька так же не решилась дернуть ручку второй раз, уверившись, что и этот замок заперт. Странно, подумалось ей, вроде бы не поздно, но на этаже они остались совершенно одни. Да что на этаже, во всей административной секции отеля, разве что дежурный на входе, если никуда опять не отлучился, он один и мог составить им компанию, которой оба не хотели и не желали, довольствуясь обществом друг друга. Максим первым почувствовал это и, подчиняясь мгновенному импульсу, потянулся к Маше».

— Иван Ильич, — Такахиро подошел совершенно незаметно. Головин поднял взгляд, — хотя бы одна эротическая сцена появится в вашем рассказе? Ведь сейчас такой волнующий момент. Да и рассказ из нашего времени.

— Полагаю, стоит спросить об этом аудиторию, — тут же ответил Иван Ильич. Зал оживился, он всегда любил встревать в повороты сюжета. Вот и теперь зрители стремительно тыкали в кнопки. Как и следовало ожидать, большинство высказалось против. Перемены, если и нужны, то не такие. Чего только не переживала в новейшей истории страна: падение императорской семьи, крушение великих компаний, слом традиционных форм правления, да всех устоев прежнего общества. Куда сильнее, чем во времена установления сегуната или революции Мейдзи. Одна из иероглифических азбук была отброшена, старейшая, что говорить об остальном. В годы смуты переменилось буквально все.

И вот странно, история последних двух веков им известна куда хуже, чем давнопрошедших. Хотя нет, ничего удивительного, ведь именно их, последние два века, так старательно вымалевывали из памяти: сумасшедший двадцатый и безумный двадцать первый. Благо сделать это довольно просто — история под конец свой стала невесома, превратилась в собрание единиц и нулей на жестких дисках серверов. Достаточно сильного шторма на солнце, чтобы потерять большую ее часть.

О ней не больно-то скорбели. А вот век девятнадцатый остался в воспоминаниях золотым, но не мучительной ностальгией, а доброй памятью — ведь ныне, во времена Всеобщего Возрождения, надежда на лучшее будущее сильна, как никогда. Как и в те годы, наверное.

— И нашим победителем становится Чинами Такеда, — женщина поднялась, дернула за собой мужа и устремилась к долгожданному, вымученному авто. Иван Ильич вспомнил, что видел это лицо в студии, женщина несколько раз выходила в финальную часть, но все время чего-то не хватало. Один раз, плача, просила дать ей еще один шанс попробовать, продюсер согласился. Потом еще раз, когда ее стали узнавать, и за нее переживать телезрители. И в итоге добродетель восторжествовала. Наверное, это подхлестнет интерес к передаче, и завтра аудитория вновь увеличится. Конечно, она увеличится в любом случае, даже не за счет Индии, но многие любят смотреть именно развязку. Узнавать все, что происходило за долгую неделю, в последний ее день. А узнав, снова отключиться на две недели, до следующего финала, ровно, выполнив некий долг.

«– Я должна сказать тебе кое-что, — едва слышно прошептала Машенька, оборачиваясь. — Что-то, что должен знать только ты».

У него оставалось еще две минуты на написание, но Иван Ильич выключил клавиатуру, сказав: «всё, закончил».

— И как всегда, на самом интересном месте, — тут же откликнулся Такахиро. — Чем закончится эта драматичная история, уважаемые зрители и мы все узнаем только завтра. Не пропустите финал написания рассказа «Талисман» в воскресной передаче «Литературного марафона»: завтра, ровно в шесть вечера по Тихоокеанскому времени, — и поклонился под долгие аплодисменты.

— Господин Головин поставит точку в своем очередном рассказе, — и хором, в полупоклоне: — Всего вам доброго, до новых встреч!

Эта традиция кланяться, ну еще кухня, иероглифическое письмо, постепенно вытесняемое более удобной латиницей, пожалуй и все, что осталось от прежней Японии. Остальное продают в сувенирных лавках: палочки для еды, расписные веера и ширмы, изречения и картины на рисовой бумаге, бумажные фонарики. Матрешки, само собой. Историки долго еще будут спорить, выискав в обломках прошлого новые артефакты, о назначении их, в соответствии с итогом споров, быть может, снова изменится представление об ушедших веках, как это было, когда выяснилось, что телевещание началось задолго до появления телевизоров в Японии. И тогда участникам программы, желающих получить приз, придется выучивать новые выкладки. И Хитоми будет сыпать новыми данными, рассказывая о том же, но с другой, правильной, на сегодняшний момент, точки зрения.

Наверное, жаль, что абсолютная точка зрения никогда не найдется. Впрочем, жалеть ему можно лишь отвлеченно, ведь он прекрасно вписывался в картину мира, построенную в этой студии. Если она переменится, переменится мода на девятнадцатый век — и куда тогда ему, снова в Хабаровск? Лучше не думать и верить в то, что его марафон, сколь бы ни надоедал он, никогда не закончится. Что бы он ни думал во время его проведения, до и после.

Хитоми ждала его в гримерке. Он задержался, общаясь со зрителями, им всегда интересно общение с последним русским писателем. Ровно его последний раз и видят.

Он почувствовал, как сильно устал. Потому и не ответил на поцелуй Хитоми, ничего не сказал в ответ. Лишь кивнул, услышав об усталости.

— Ничего, завтра последний день. А потом у тебя будет целая неделя. Может быть, — голос чуть дрогнул, — мы проведем хотя бы пару дней вместе?

Всезнайство кончилось, два человека, совсем разных и по возрасту и по положению, и… да по всему разных, снова пытались договориться о том, что им давно и хорошо известно по собственной истории.

— Не знаю, — он покачал головой, не глядя на девушку. — Очень устал. Добраться бы до воскресенья. Выжат, как лимон.

Говорили они всегда на русском.

— Мне бы очень хотелось.

— Наверное, мне тоже, — голосом, не выражающим ничего. И добавил: — Как странно, без суфлера, подкидывающего темы, писать стало невозможно.

— Я заметила. Этот последний рассказ куда слабее предыдущих. Все закончится тем, что парня возьмут живым талисманом для привлечения постояльцев в гостиницу, раз уж он такой везунчик, и все будут счастливы и успешны, я права? — он кивнул. — Ты будто о себе решил написать.

— Когда начал, даже не задумывался. А вышло, что о себе. До некоторой степени, — Хитоми кивнула. Наверное, она права, выходило жалко.

— Раньше ты писал совсем иначе. Тогда, до контракта. Я упросила родителей похлопотать, чтобы встретиться с тобой, я ведь тогда собрала все твои вещи. Мне было очень интересно.

— Ты собирала их, зачем? — и тут же пожалел, что спросил. Он сам отдал ей диск с текстами при встрече. А потом обещал написать стихотворение, когда-то умел и это. Сейчас это обещание кажется забавным.

Хитоми приблизилась и зашептала в ухо:

— Мне нравится. И еще, ты знаешь, мне по душе быть с тобой. И… — она не закончила.

— И мне тоже, ты знаешь, — он кашлянул, — прости. Я слетаю в Хабаровск на эти дни. Попытаюсь немного развеяться, придти в себя, нужен перерыв. Без суфлера работать тяжеловато. Темы сами не придумываются, и все время соскальзываю в написанное раньше…. — он продолжал говорить, не оборачиваясь на Хитоми.

Девушка подождала еще немного и неслышно направилась к выходу. Головин не услышал ее шагов, продолжая говорить, пустыми глазами глядя прямо перед собой, на собственное отражение, будто разговаривая уже с ним.

— Но я буду звонить оттуда каждый вечер. И ты звони. Если что, — он помолчал, хотел что-то добавить. И услышав тишину в ответ, обернулся, неожиданно поняв, что остался один.

Письмо с Последней войны

В детстве я часто просил бабушку рассказать мне о Последней войне. Она отмалчивалась, вздыхая, кивала на мелкие сопки отрогов уральских гор, видневшиеся вдали, и старалась перевести разговор на что-то другое. Если же я настаивал, бабушка непременно повторяла, поправляя седые волосы, собранные в тугой пучок на затылке, что плохо помнит то время, ведь было это так давно, да и сама Последняя война обошла ее стороной. Бабушку и маму, тогда совсем маленькую девочку, сразу же после объявления угрозы радиоактивного заражения Поволжья, эшелоном отправили сюда, в Лабытнанги. Так что ей почти нечего вспоминать. Вот только руки выдавали бабушку: пальцы начинали беспокойно трястись, словно у нее начинался новый приступ, и если я продолжал расспрашивать, в дело, обыкновенно, вмешивалась мама. Она уводила меня прочь, к любимым игрушкам; и там, среди деревянных лошадок и пластмассовых кубиков, я забывал свои вопросы, с головой погружаясь во всякий раз новые игры, что придумывала она. Мама была моим лучшим другом в те годы, им и осталась поныне, несмотря на прошедшие десятилетия. Мне как-то не удалось создать семьи, и дом на окраине Лабытнангов, у самой Оби, так и остался нашим с мамой пристанищем. Наверное, будет им и впредь.

Мне скоро тридцать, все знакомые давно завели семьи, расселились по городу или переехали на ту сторону великой реки, в соседний Салехард. Иногда я завидую им. Они воспитывают собственных детей, порой, это кажется мне чем-то из ряда вон выходящим. При редких встречах, когда я слушаю о чьем-то подрастающем потомстве, мы никак не можем найти общий язык. А однокашники с удивительной настойчивостью, раз от раза задают один и тот же вопрос, на который я только отмалчиваюсь. Киваю и перевожу разговор на другое. Как в свое время моя бабушка.

Она умерла вот уже как семь лет. Но лишь сегодня я осмелился потревожить ее память. Я поднялся на чердак, где хранились все бабушкины вещи, со времени ее смерти — надо было разобраться с потекшей крышей. Однако, едва начав работу, я почти сразу же ее и кончил. Отложил инструменты, и снес старый сундук, лежащий среди прочего хлама, в комнату; доверху набитый документами и письмами, кои бабушка хранила в неприкосновенности, точно неведомую драгоценность, запрещая кому бы то ни было касаться их. Нынешним воскресным утром я осмелился нарушить это беспрекословно выполнявшийся запрет. Открыл сундук и принялся перебирать содержимое, перекладывая рядом с собой на диван ветхие копии медкнижек, вышедшие из употребления деньги, собранные в аккуратные пачки, пропуска в промзону Салехарда, на нефтеперерабатывающий завод, где бабушка полжизни отработала начальником смены, значки депутата городского собрания, множество не пригодившихся талонов на табак и водку, просроченных удостоверений.

И письма, огромное количество писем. Перевязанные тонкой бечевкой, сложенные по годам и отправителям. Я не осмелился прочесть их, я не умею читать чужие письма. Вот только одно, лежавшее отдельно от прочих, без конверта, словно заставило меня развернуть его.

Оно было недлинным, это письмо. Лист форматной бумаги, исписанный с обеих сторон мелким мужским почерком.

«Родная моя,

прости, что так долго не давал о себе знать. Не было времени ни рассказать, ни объясниться. Вот уже два с лишком месяца прошло, как разбросала нас судьба, а только сейчас я сподобился черкнуть несколько строк. Долго не мог узнать, где вы, возможна ли с вами связь, мне поначалу очень хотелось поговорить по телефону, услышать твой голос, голосок нашей Анечки. Я очень скучаю по всем вам, милые мои, очень. На днях только узнал, что телефония нарушена совершенно. Но, с другой стороны, вроде как легче стало. Ведь на бумаге многое из того написать можно, что на словах никак не передать.

Со мной все в порядке, жив, здоров. Иду на поправку, и уже выписался из больницы, переехав в качестве постояльца в деревеньку неподалеку. И хотя путь мой по земле не дольше чем вокруг больничного корпуса протянется, врачи уверяют, что состояние стабильное и будет даже улучшаться. Мне давно пора домой, кабы не одна загвоздка.

Ты помнишь, что на третий, последний, день войны ударили и по нам прямой наводкой. Тот удар слабый был, не в пример прежним, ведь и противников наших изрядно потрепали РВСН; покуда у нас оставались противники, покуда у них и у нас были ракеты. Думаю, продлись война еще дня два, и воевать нечем было б, и противников не осталось вовсе. Только люди, бредущие неведомо куда по дорогам да на дорогах этих смерть запоздалую принимающие. Живуч человек, нелегко ему запросто так со светом белым проститься, вот и пытается он, изо всех сил пытается, даже когда ни сил, ни возможностей, нет. Уж сколько прежде писали, мол, будет последняя война — не переживет ее человечество, ан нет. Пережило, все пережило, и налеты ракетные, и вспышки, и облака радиоактивные. И само себя победив, побежденное, дальше жизнь налаживает. Худо ли, скверно, но выкарабкивается. На что страшны потери были под Москвою да окрест, а все кто-то выбрался. И я сам видел из бывшей столицы спасенных, о таком рассказывающие, что, казалось немыслимо человеку увидеть да остаться. А всё оставались.

Под Самарой не те удары были, не так земля ходуном ходила, да новые солнца вспышек не столь леса жгли. Грех, конечно, говорить: повезло, что первые потрясения не по нам пришлись, но как бы не то — не читала ты письма этого. Не пришел бы эшелон за тобой, да не увез вовремя в безопасные земли, за северный Урал. Туда, вослед, и летит эта весточка от меня.

Последнего удара мы ждали и не ждали. Командование убеждено было во вторжении, ведь что за война такая, когда даже интервенции никто устроить не может. Да не случилось ничего подобного: первые удары как раз по самым многонаселенным пунктам пришлись, по воинским частям, и, меньше, по узлам связи и ракетным шахтам. Словно противники наши намеренно к возмездию обязательному себя готовили. В Самаре мало жителей осталось, все на юг да на запад давно разъехались, из частей одна только наша барьером стояла. И аэропорт пустой, успевший перед ударом беженцев бортами подальше на север отвезти. Так мы с тобой в неразберихе той попрощаться и не успели толком. Теперь думаю я, оно и к лучшему, наверное.

Последний день войны в сборах нас застал. Вечером, пока радио работало еще, сообщения от командования проходили: атаки с воздуха закончились, следует готовиться к высадке десанта. Мы и готовились. Спутниковая группировка наша в первый же день войны перестала быть, так что о ракетах мы только от диспетчеров аэропорта и узнали. Уже и радио не работало, и телефоны молчали, полагаться нам только на себя и приходилось. Как за полторы оставшиеся минуты в бункерах попрятаться, новую волну переждать.

Из батальона нашего только взвод и выжил. И я б не спасся, кабы не девчушка одна, дочь комбата покойного. Веселая, озорная, сорванец шестнадцатилетний, школу окончить еще не успела. О нашей доле мечтала, спрашивал ее как-то, отчего так, только отшутилась в ответ. Мол, среди военных хочу себе пару найти. Как мама моя.

Она, пигалица эта, меня и спасла. Выскочила из бункера, да внутрь затащила, а сама под новую волну попала. Не успела спрятаться за освинцованными стенами. Потом, когда все закончилось, и стало понятно, что ни нас атаковать некому, ни нам нечем, спасатели из Пензы прибыли. Выживших вывезли, а мертвых оставили — невозможно столько похоронить было. Да и падальщиков на них уж не нашлось.

С месяц спустя, как выгнали из меня мою дозу в триста пятьдесят рентген, залечили болячки, да кое-как на ноги поставили, стал я по палатам ходить, о спасительнице своей расспрашивать. Мне и показали на стационар. Я вошел, и так столбом и встал у дверей. Ком в горле встал. Сестра, что уколы делала, обернулась, спросила, чего мне, я обсказал все, как есть. Присел на постель девчушки этой, Оксаной ее звали, и сам и пошевелиться, и слова сказать не могу. А она открыла глаза, посмотрела на меня. Узнала сразу. И заплакала — тихо так, меня мороз по коже продрал. Ни заговорить, ни пошевелиться не в силах. Только слезы из глаз текут. Крупные слезы дорожки по щекам чертят, а вытереть их невмочь.

Я платок свой достал, коснулся скулы, и вижу, — кровь на платке осталась. А на щеке царапина от хлопка протянулась, заместо дорожки слезной. Сестра согнала меня, не велела больше приходить, да как же не приходить, у меня сердце перевернулось, как я девчушку увидел. Позже мне врач сказал, получила, мол, Оксана твоя, почти семьсот рентген, чудо вообще, что выкарабкалась. А насчет того, что дальше будет, лучше не загадывать.

Ты и сама знаешь, что за страшная штука такая — лучевая болезнь. Мы про то в школе еще наслушались. Вот и Оксане, пока я в себя приходил, перелили плазму, костный мозг пересадили, антибиотики все время кололи, кордиамин, язвы вырезали. Операцию за операцией, ведь болезнь эта не сразу себя проявляет, а только на вторую-третью неделю. Вроде бы поначалу все ничего, первые боли прошли, температура снова нормальная, а потом все по новой: и рвота, и лихорадка, и язвы. Мне-то проще было перенести, как солдату мне положены в военное время шесть таблеток цистамина каждые шесть часов, а Оксана, лицо гражданское, в бункере должна сидеть, пережидая удары. Вот я и малую дозу схватил, да вскоре и на ноги встал.

А она. Нет, не буду я о муках ее рассказывать, нет сил самому заново переживать. Ведь каждый день вижу. И потому, прости меня, родная моя, принял я решение. Сразу я его принял, как увидел в палате ее, как на постель холодную подсел, да как слезы вытереть пытался. Сказать тебе сразу не посмел, все подводил да выгадывал. А что выгадывал, сам не знаю.

Не могу я бросить свою спасительницу, милая моя, в беде оставить. Ведь, кроме меня, спасенного, никого у нее не осталось на земле, никого больше.

Мне, как инвалидность выпишут, да деньги давать станут, обещались дом в деревеньке отдать, неподалеку это, да на работу в поселке устроить, как прежде, ремонтником, я хоть сам инвалидом стал, да инструмент держать в силах. И деньги на лекарства Оксане очень нужны, ведь выпишут ее скоро, да, почитай, как выбросят — а столько ухода еще за ней надобно — до конца моей жизни не закончить. Поныне лежит она, едва шелохнется, сестра подушки поправляет. Врачи говорят, не скоро еще она встанет, долгое время надобно, чтоб организм хоть чуть-чуть в себя пришел. А пока, как приду в палату ее, Оксана улыбнется едва заметно, да в подушку голову прячет. Волосы у нее все выпали, вот и не хочет она, чтобы я такой ее видел.

Еще раз прости, родная моя, что такую весть тебе посылаю. Но не могу иначе поступить, не поднимется рука Оксану оставить. Люблю я тебя безмерно, каждую ночь во сне вижу, и тебя, и Анечку нашу. Часто просыпаюсь, чувствую, а на щеках слезы солью застыли. Знаю, приняли бы вы меня в дом, чтобы со мной на той войне проклятой ни сделалось. Приняли да слова худого не сказали. И потому во сто крат тяжелее мне эти строки писать, зная, что ждешь ты меня, что любишь. И что я тебя люблю, как и прежде, знаешь. И разорвать нашу связь, привязанность нашу ой как непросто будет.

Потому письмо это последнее от меня. И сердце останавливается, как помыслю, что не увижу тебя, родная, не поцелую, да Анечку, кровинушку, к груди не прижму и обета самому себе данного изменить не в силах. Об одном только прошу — не ищи следов моих, не наводи справок, не пытайся вызнать, где тот глухой уголок, в котором мы с Оксаной век доживать будем. Соседкам своим говори, что не вернулся с войны я, а письмо это из госпиталя пришло. Чтоб рану не растравлять, сожги его. Пусть Анечка ничего о письме не знает. Ни к чему ей лишняя боль. Никому она не надобна.

Теперь же прощай, родная моя. Коли сможешь, забудь. Не сможешь, бог мне судья».

Письмо оканчивалось короткой росписью и датой. Девятое апреля 20.. года. Года Последней войны.

Я медленно сложил ветхий лист и вздрогнул, услышав шум шагов в сенях. Вернулась мама.

Письмо она узнала тотчас, едва увидела его в руках. Разом остановилась в дверях, и только затем подошла и без слова присела рядом со мной. Я молча подал письмо, так же аккуратно, она вернула его в сундук и принялась закладывать пачками других писем. И лишь убрав в него все, распрямилась и пристально посмотрела на меня.

Несколько мгновений длилась тяжкая пауза, и только затем я осмелился надорвать ее, неожиданно сухим, шелестящим, словно старый бумажный лист, голосом:

— Бабушка так и не искала его?

Мама покачала головой.

— И ты… тоже.

— Нет. И ничего не знаю о нем… — и добавила нескоро. — Я не смогла. Прости.

Я накрыл ее ладонь. Она была холодной и сухой, точно с мороза.

— Поэтому она… вы решили остаться одни.

Ответом было молчание. Я поднялся, закрыл нетяжелый сундук и стал подниматься на чердак. Мама осталась внизу, провожая меня — его — пристальным взглядом.

— Я побоялась подобного… расставания, — тихо произнесла она. — Бабушка показала письмо, когда мне было одиннадцать. Первое время я только и думала, что о нем. А позже, когда окончила школу…. Наверное, и пришел этот страх. Тебе не понять.

— Почему же, — я остановился на предпоследней ступеньке лестницы. — Почему ты так думаешь? Ведь я точная твоя копия. Только с изменением одной-единственной хромосомы.

Мама ничего не сказала.

— Наверное, дорого было изготовить… такую копию, — добавил я, не в силах смотреть вниз.

— Очень… дорого, — глухо ответила она. И закрыла лицо руками.

Ярмарка

Здесь была ярмарка: разноцветные тенты и палатки, торговки, разносившие чай, кофе, горячие пирожки, толпы праздношатающегося народа, а вдали, вон там, за оврагом, — несколько десятков павильонов из тех, что именовали стационарными, остатки чего-то похожего наша группа раскопала на прошлой неделе. Вот тогда я и заявил во всеуслышанье сперва перед бригадой, а потом на совете, что вспомнил, нет, действительно вспомнил это место, а не увидел во сне. Как частенько захаживал сюда в детстве, отрочестве, юности, купить то или другое, да просто побродить в толпе, припомнились даже запахи вареной кукурузы и вкус сливочного мороженого.

Та, с которой я знаком уже год и которая стала моей женой вчера, частенько говорит в таких случаях: раз твердо уверен, значит точно привиделось. И вот сегодня, когда металлические щиты тентов выковыряли из глины, а из-под них показались коробки, забитые чем-то непонятным, и одно из этих непонятных подали мне, как старшему, я вдруг ощутил ту самую странную раздвоенность сознания, ту вечную неопределенность, что терзает меня — сколько? да кто знает; давно не дает покоя. С тех самых пор, как один мир сменился другим, нынешним, а прежний испарился, исчез из памяти, оставив после себя путаные нити воспоминаний, больше похожие не то на сновидения, что видятся мне так часто, не то на горячечный бред, никак не желающий оставить в покое и воротиться… куда-то. В то время, что я силюсь вспомнить ночами и так отчаянно стараюсь забыть днем, примиряя себя с миром, примеряя его на себя, привыкая и никак не в силах привыкнуть. Пограничное состояние, так выразился наш фельдшер, пытаясь понять причины моих метаний, и странный этот диагноз, старательно вычитанный им в обтерханной книге, стал причиной всего последующего, что происходило со мной. Прежде всего, назначение старшим бригады, что освобождало от труда физического, могущего повредить и без того тонкое полотно сознания и дарящего сладостную муку выискивания среди всхолмленных отвалов глины примет прошлого, являвшихся наяву, будто сошедших с картин сна — и они не то протягивали долгожданные нити меж прошлым и настоящим, не то напрочь их рвали. Как старший я был обязан определить суть и дальнейшую судьбу находок, я определял, чаще всего наобум, тычась в забытые закоулки, мечась в лабиринте измученного разума и не находя ни ответа, ни выхода.

Наверное, моя жена знает решение, мудрая моя жена, что не застала истекшее в никуда безумие и была рождена здесь, в новом времени; целых одиннадцать лет назад. В прошлом месяце отпраздновала совершеннолетие, две недели тому назад ее посватали за меня, ютившегося на краю поселения, в фанерной хижине у раскопа, а вчера мы, молодожены, переселились в новый дом, выстроенный из надежного дуралюмина, что оставили нам наши предки. Это ее слова, я-то сказал, приглядевшись к клейму, мои сверстники, мы потом еще долго смеялись над тридцатилетней нашей разницей в возрасте. А после она, уже совершено серьезная, пообещала мне ребенка, мальчика, конечно, не позже чем через год: она плохо представляла, каким образом происходит беременность, подруг постарше у нее не было, а те что имелись, еще играли в куклы. Она и сама до самого замужества имела несколько самодельных, но все оставила, переезжая. Жене этого уже не надо, отвечала она, вновь становясь непроницаемой для улыбок, а теперь я жена, я умею готовить и даже буквы складываю на старых жестянках, по которым определяю, что в них. А ты умеешь читать и потихоньку вспоминаешь прошлое, и еще вспомнишь много, значит, нужный человек, значит, пойдешь дальше, наверх, — она не понимала последних фраз, но произносила их с той детской уверенностью, после которой хотелось обнять, прижав посильнее к сердцу. Не понимая этих моих устремлений, она всякий раз отбивалась, желая показать себя совершенно взрослой, не такой как ее товарки, коим еще играть и играть — и таковую ее мне только больше хотелось посадить на колени и нянчить, баюкая. Тем более, она легкая, как перышко. Не знаю, может привыкнет к моим странностям. Или раньше я приучусь видеть в ней не девочку, но супругу, не просто супругу: надежную опору мне, одичавшему одиночке, верную хранительницу давно забытого очага, будущую мать моих детей, которых когда-то у меня было вроде как двое. В поселении должно быть много детей, пока есть такая возможность, пока не исчерпаны припасы, пока умения выживать в новом мире еще только нарождаются. Ведь все приходится проверять своими ошибками, а они дорого стоят, и потому крупицы накопленного опыта так ценны. Непривычно ценнее всех, допустивших ошибки, хотя и их уход — не меньшая для поселения катастрофа.

Мне повезло и не повезло в этом мире. Повезло выжить, но не повезло стать малоспособным ко многому, что сейчас полезно и надобно. Именно поэтому я потерял прежних сородичей, выбравшихся из катакомб и в блужданиях оставивших меня вот тут, возле извива гнилой реки; заросшее тальником и камышником место я уже тогда назвал ярмаркой, источником будущего благоденствия — или это мне кажется уже теперь, по прошествии нескольких лет под новой крышей?

Я до сих пор смутно помню жизнь после катастрофы, урывками, сознание не ко мне одному приходило и уходило, будто размышляя, а есть ли в этом смысл. Но со временем я стал сознавать мир, не теряя его в ночи. Затем стала возвращаться и память. Но пока только давняя, задолго до катастрофы. Что случилось в страшные те дни и почему — о том не ведали и те, кто много старше меня, кто умер в катакомбах, надеясь переждать небытие и вернуться в прежний мир; они умирали, не понимая происходящего. Почти все, кому было за пятьдесят, ушли во время жизни на глубине, когда нам казалось, что на поверхности творится нечто ужасное.

Но ужасен был сам выход. Это теперь нравы немного смягчились, особенно здесь, подле древних развалин. Свою порцию, пускай и небольшую, я получал бы исправно, работая помощником в поле, на кузне, на кухне, да мало ли где пригодится читающий человек. Да нет, не везде, знающих тут немало, а вот здоровых, разбирающих не буквы, а природные знаки, — их как и везде оказывался недостаток. Вот до меня раскопки проводил старший поселения, именующий себя академиком Тимирязевым, копал он возле старой усадьбы, но кроме книг да непонятных и неприменимых ни к чему пластмассовых штуковин, ничего не отыскал.

Быть может, потому что новая жизнь вышла из-под усадьбы, она никак не хотела возвращаться назад. Поселение, собранное кое-как из не пойми чего, находилось почти в километре от здания, но, продуваемое ветрами, поливаемое дождями, все равно не желало иметь больше общего с древним строением. Тем более академик обещал в скором времени (пускай он обещает это уже два или три года, неважно, ему верят) вернуть утраченную технологию создания кирпичей — вроде тех, из коих и собрано лишившееся крыши и половины второго этажа здание. А то и раствора, что так надежно соединяет их, раз ни дожди, ни ветра стенам не угроза. Он и еще несколько человек из числа старейшин, создав совет по поискам и сохранению утраченного, частенько собирались там: все, что казалось им или работникам сколь-нибудь ценным, переправлялось на первый этаж усадьбы, забивало свободные комнаты, загромождало проходы, — в надежде быть когда-нибудь постигнутым. Для этого академик со товарищи изучали доступные им книги — фактически любой клочок бумаги, испещренный символами. Советники помнили прошлое, но знание их оказывалось своеобразным, удивительно полным в вещах, кои к нынешнему времени и месту не имели никакого отношения. И поэтому отчасти на советников смотрели снизу вверх, ибо не понимали жители поселения, как те, обладая познаниями в областях, кои называть могли лишь непонятными словами, а уж растолковать смысл их и вовсе никак, все же умудрялись до катастрофы так хорошо и вольно жить, как рассказывали. Не верить им не могли, самый вид вспоминавшего Тимирязева говорил в пользу его слов, а потому слушавшие да все позабывшие искренне дивились обществу, где впаянные в него люди обладали диковинными навыками, рассуждали о непостижимом, имели в своем распоряжении нечто неправдоподобное, что являлось основой тогдашнего мироздания и не вызывало такого удивления, как сейчас огород. Хотя на то, чтобы постичь сельское хозяйство по книгам, даже советникам понадобились годы — прежде они имели самое общее понятия о нем. Как и обо всем остальном, в нынешнем времени ставшим первостепенным.

Поэтому крупицы знаний извлекались отовсюду, и пускай основным поставщиком оставалась беллетристика, даже она, по уверению академика, давала почву для серьезных размышлений. О коем, кажется, только совет денно и нощно пекся: прочие были заняты выживанием, за что не раз получали нагоняй от Тимирязева. На старика, ему было чуть за пятьдесят, что по нынешним меркам очень много, никто не жаловался, но и внимания не обращал. Разве что моя жена, всякий раз при встрече с академиком старавшаяся уйти от неприятного им обоим разговора.

В брачную ночь, или как это зовется отныне, мы остались одни, с охотою разбирая подарки общины: она радовалась каждой новой вещи, с восторгом раскрывая все новые и новые упаковки, благо полиэтилена в глинистых недрах оказалось предостаточно. Открывала и раскладывала прямо на полу все принесенное, сбивая дыхание, бегала из одного угла, где еще оставались нераспечатанные кули, в другой, — покуда нежданная взрослость не напомнила о себе: немедля посерьезнев, стала раскладывать бережней, по полкам и под них, шепотной восторг утих, его место заняло долгое молчание.

Жена не выдержала первой, обернувшись ко мне, все так же сидящему на кровати, она отложила последний куль с чугунной сковородой и, подойдя, присела рядом. Заговорила о нужности принесенных вещей, о том, что пригодится мальчику, она не сомневалась, что первым подарит мне малыша, — да глядя на меня, неожиданно осеклась. Потом произнесла странное: мол, все это подаренное, нас не переживет. Вещи быстро портятся, а что достанется нашему мальчику, а потом и девочке?

Я не знал, что ответить. Молча глядел на нее, словно впервые увидев. Отчасти так и было, ведь прежде до столь интимных бесед у нас никогда не доходило, и то, что она согласилась стать моей женой, я отдавал на счет пожеланий новых родичей: родителей она не помнила, вероятно, умерли еще до моего появления в общине, и тогда, и сейчас это почти естественно в обществе, мучительно перекапывающем свое прошлое в надежде на будущее. Но может, решение было собственным, девочка относилась ко мне по-доброму, часто заскакивала про надписи спрашивать, но и с потаенным смыслом про который я понял позже — поинтересоваться у человека оставленным в прошлом миром. Она не жалела ушедшего, но пыталась, взять что-то оттуда, чтобы привнести сюда, нет, не с помойки, она никогда не замыкалась вещами. И помочь мне, находящемуся на перепутье между мирами. Я, наверное, спрошу у нее, не сейчас, немногим позже, об этом, наверное на следующей неделе, когда все у нас утрясется. Ведь в первую же ночь она так поразила меня. Нет, она и прежде являла собой образчик простой мудрости новых времен, а теперь и подавно.

Она заговорила о вещах, находимых на ярмарке, сказала, что не хотела бы участи своим детям докопаться до дна и не найти ничего больше. А сказав, расплакалась, сразу став прежней. И мне с превеликою охотой оставалось только ее утешать.

После мы лежали в постели: она сказала, что пока не идет кровь, еще ни разу не шла, нечего и стараться, а как пойдет, сразу подарит мне мальчика, — снова молчали; она прижалась и быстро заснула, свернувшись клубочком под одеялом. Наутро попросила зайти к кузнецу, узнать, можно ли починить сковороды, когда они придут в негодность, ей важно знать сейчас, не откладывая. По дороге я свернул в раскоп, утро только начиналось, но там уже копошились работники, разрабатывающие новый павильон, забитый какими-то странными предметами, из тех, что относились сразу в усадьбу, за неимением лучшего применения. Один копатель протянул мне найденную штуковину: две квадратные металлические пластинки, соединенные по углам четырьмя штырями, но так, что меж ними оставался в три пальца, зазор; когда пластины разъезжались или съезжались, они издавали звук, похожий на кошачье мяуканье: так странно было слышать его в мире, где всякая живность стала дичью, которую предстоит одомашнить заново, и даже не следующему поколению.

Наверное, игрушка, предположил копатель, его напарник засомневался, вряд ли, слишком безыскусная, игрушки, выкапываемые прежде, не в пример красивей. Прослушав раз, другой это мяуканье, я подумал, может, вовсе не игрушка, а часть чего-то иного, непостижимого, прихотью катастрофы рассыпавшегося на обломки, один из которых издает звук, который мы считаем приятным.

Столь сложное построение мыслей заставило голову пойти кругом, я покачнулся, едва не упав в раскоп. Работник посадил меня на целлофан, порекомендовав поменьше думать, стал рассказывать тысячу раз говоренную байку о газах и лучах, коими вытирали память всех воинов, чтобы те не вспомнили ни за что воюют, ни за кого: по его мнению обе стороны перестарались с лучами и газами, в итоге отравили всю воду и воздух в мире, так что никто нынче не может вспомнить, что происходило и почему: именно таково было его объяснение непамятной катастрофе, многими принимавшееся на веру, ведь другого толкового объяснения ни из книг, ни от Тимирязева все равно нет. Как и то, что я, слабак, верно, не подлежащий призыву, умудрялся вспоминать, а копатель, здоровяк с красной шеей, как и все его товарищи, попрощался с ушедшими годами навсегда. Но никогда не сомневался в том, что воевал, убеждая всех одним напором, что и им очистили разум именно на войне: воистину, война все спишет, говаривал он не раз и не два. Иногда и мне, особенно после снов, следовавших за его речами, казалось: да, была война, большая и долгая, были и разруха и недоедание, вот только много раньше, в предыдущую пору, которая у меня ассоциировалась с ярмаркой.

За спиною послышались шаги, я не обернулся, и так узнав их; когда Тимирязев подошел и поинтересовался предметом, то вдруг узнал деталь, что мы вертели в руках, объявил ее очень важной находкой, засим последовала тарабарщина слов о трансформаторах энергии, одну из частей коего мы откопали на ярмарке, штуковина оказалось пропущенным звеном в его цепи доказательств, о котором он с советниками спорил три последних месяца.

Он забрал находку, и жестко попросив в следующий раз копать аккуратней, чтобы не повредить бесценные детали, как сейчас, и особенно какой-то процессор, достал галстук, который повязывал перед важными собраниями в усадьбе и отмахнулся от вопросов, как он должен выглядеть, этот особый процессор: просто будьте осторожней, а не как выкапываете себе еду и одежду. Меня что-то торкнуло, оставив раскоп, я отправился за академиком, но догнать не мог, говорил в спину уходящему. Бессмысленно называть нас дикарями, напрасно искать технологии, секреты которых все равно не подойдут нам, бесполезно даже сохранять их, строить будущее, которого не случится. Я не сразу понял, что говорю как жена, только своими словами, пытался докричаться до уходящего, но Тимирязев, болезненно переносивший споры, поднял повыше ворот драной ветровки, хлопнув себя по карманам, будто напоминая свой главный аргумент: как подарил поселению кормивший его огород, и раз уж подарил, и община жива и накормлена, так теперь-то не отвлекайте от необходимости восстановить хоть что-то, сохранив остальное для последующих поколений, кои превзойдут убогость нынешнего житья и, не замаравшись охотой и собирательством, снова устремят взор к звездам, как прежде, в его время. Его, не ваше.

Я еще что-то кричал спине Тимирязева, про незнаемое время и поджидающий холод и мрак, говорил об алюминиевых и пластиковых стрелах, как о последнем витке прогресса — пока не прохватил острый кашель, пока академик не скрылся в здании. И тут только заметил валявшуюся в земляной каше, верно, вывалившуюся из кармана ветровки мяукавшую деталь. Бережно подняв, обтер полой пиджака, положил в карман. Жене понравится такая игрушка. А Тимирязев, да что ему, найдет новую.

И повернувшись, вспомнив, куда собирался изначально, отправился с вопросами к ковалю, чья кузня находилась там, где, как мне помнится или снится, располагался вход — красочные ворота, завлекающие на ярмарку.

Кот Шрёдингера

Я открыл дверь и вышел с платформы, погрузившись в полутьму буфета. Дверь хлопнула, заставив вздрогнуть. В лицо дохнуло колким спертым холодком кондиционированного воздуха, сразу напомнившим о больнице. Я остановился, оглядываясь. Хотя и ни к чему. Ведь внутри никого, кроме нас.

У вокзального буфета два выхода, один на перрон, другой, боковой, к подземному переходу. Здание вокзала построено еще лет сто назад, и теперь оказалось окружено путями. А вот внутри вроде ничего не изменилось: та же лепнина, пилястры в виде пухлых амурчиков, плафон со смальтовой мозаикой, изображающий прибытие поезда. Массивная стойка, потемневшая до черноты. И за ней на вращающемся стуле молодой человек, только распрощавшийся со своей девушкой. Она прошла мимо меня, проскользнула, едва не задев, и не обратив никакого внимания. Только махнула рукой и крикнула, чтоб не задерживался. Молодой человек кивнул, придвинул кружку пива и теперь, поглядывая на часы, сидел, отсчитывая бег секунд.

А я все никак не мог преодолеть разделявшие нас летейскими водами три метра пути. Молодой человек будто почувствовал это, поднял глаза, и только тогда я подошел. На ходу подбирая рассыпавшиеся слова.

— Здравствуй, Саша. Что же ты ее бросил-то? — двадцать раз повторенная фраза с хрипом вырвалась из горла. Он недобро посмотрел на меня, вгляделся.

— Вы кто? — не узнал. И то хорошо. Я выдохнул.

— Неважно. Зря ты это делаешь, Саша.

— Что именно?

— Остаешься зря. Думаешь, избежишь своей участи? Так от одной уйдешь, к другой придешь.

— Вот, не надо мне еще загадок. Вы кто такой? — он оторвался от стойки и развернулся ко мне, ладонями упершись в бедра и пристально разглядывая фигуру немолодого мужчины в потрепанном черном костюме, ни с того, ни с чего, начавшего приставать. Вроде не пьяница, денег не попросит, читалось в карих глазах.

Надо было по-другому начать беседу.

— Сам сейчас поймешь. Зря ты свою красу на поезд отправил, а сам решил остаться. Подожди, дай досказать. Я знаю. И что ты видишь, что с тобой будет, если сядешь на поезд, и что думаешь, если вместо тебя она поедет, ты от себя беду отведешь, а на нее переложишь. Ты вчера утром увидел, что этот скорый запнется на лопнувшем рельсе, первые пять вагонов скатятся с колеи и на полной скорости влетят в реку. Сорок погибших… («Сорок три», — хмуро уточнил мой собеседник) и уйма раненых. Среди них и ты. Калека, который через полгода останется один на один с миром. Без нее. Ты решил переложить беду на свою подругу, как это делал уже не раз. Всегда выходило так, что им почти ничего не доставалось, так, по мелочи. Ты отдал соседу сломанную руку, а он вывихнул палец. А последний раз предавший тебя дружок, и вовсе выиграл в лотерею, когда ты должен был потерять место. Это было месяц назад, да? — молодой человек хмуро кивнул.

— И все же, откуда вы меня…

— Я доскажу, — голос подвел, минутная пауза. Он снова взглянул на часы. — Ты думаешь, что умеешь перекладывать свое будущее на чужие плечи и этим спасаться….

— Стоп! — молодой человек нагнулся ко мне столь резко, что я вынужден был отшатнуться. — Так вы… в двенадцать лет на сеансе гипноза… вы меня… вы из меня это вытащили, так да?

— Что ты помнишь из сеанса? — он резко качнул головой.

— Ничего разумеется, все, что знаю, мне рассказали родители, уже дома. Я не понимал, почему уходим, было же смешно, я думал, что и сам выделывал какие-то штуки… — все это он выпалил одним вздохом, всхлипнул, переводя дыхание и разом почерневшими глазами уставился на меня. — Вы знали все это, когда вызывали меня на сцену? Знали?

Я покачал головой. Вдохнул и выдохнул. Сколько таких сцен было — потом, много позже. Множество — и ни одной.

А тогда его вызвали на сцену, он очень просился, хотел поиграть на скрипке, на рояле, хотел научиться тому, чего не мог, не знал, ведь вечер сулил немыслимо много. Прославленный маэстро гипноза творит чудеса на глазах почтеннейшей публики. Все, что вы увидите, не волшебство, но сила, заложенная в каждом из вас. Спешите удостовериться, что в вас заложено куда больше, чем вы владеете. Спешите воспользоваться. Вход свободный.

В летний театр пансионата отдыхающих набилось изрядно, все стулья заняты, сидели в проходах, стояли у стен, ждали, затаив дыхание. Гипнолог, как он назвал себя, вышел, сопровождаемый долгими аплодисментами. Тотчас замершими, стоило ему поднять руку. Все ждали чуда, ждали, боясь поверить в него. И он начал творить — легко, непринужденно, будто не принимая участия в чудесах.

Мальчика он вызвал последним. Решил блеснуть, наверное, для самого себя. Поражать и без того пораженный зал уже ни к чему, он и так отдался под власть его чар. Танцующие неумехи, жонглирующие, рисующие, сочиняющие стихи, все это было, было. Хотелось большего.

«Сейчас ты увидишь себя через два года. Скажи, что ты делаешь?».

Мальчик молчал, потом медленно, словно преодолевая внутреннее сопротивление, начал отвечать.

«Я играю с Митькой и Генкой во дворе. У Генки новые кроссовки, с лампочками, он выходит в них только вечером, хвастаться».

«Хорошо. Сейчас тебе не двенадцать, а восемнадцать лет. Где ты, что ты видишь?». — зал замер, предвкушая.

— Так ответьте на мой вопрос, — приказал он. Я куснул губы.

— Нет. Не знал.

— Но все, что со мной происходило, все, о чем я говорил тогда, что это — правда или ложь? Ведь ничего не сбылось, даже Генке не подарили кроссовки, а остальное, это…. Слушайте, я с вами лет десять после того сеанса, хотел встретиться, спросить. Сперва, задать вопрос: чего ж вы так меня обдурили. А потом, когда вдруг, в восемнадцать… — он замолчал, глаза налились странной чернотой, буквально пожиравшей меня. Я не мог долее смотреть в них, отвел взгляд. И тут же молодой человек схватил меня за рукав пиджака. — Нет уж, раз вы тут, я спрошу. Что это было, ответьте, ведь не просто ж мишура, нелепая шутка, что это было на самом деле?

Что я мог ответить? Лгать невозможно, а говорить правду…. Какую из правд?

«Теперь тебе двадцать пять лет. Где ты и чем занимаешься?». — пауза длилась столько, что дыхание перехватило. И чухой, ссохшийся голос, вырвавшийся, казалось, из других уст.

«Меня нет в двадцать пять».

Зал охнул, вздрогнул и снова онемел. А спустя мгновение, великий иллюзионист спешно выводил мальчика из гипноза, вручал его насмерть перепуганным родителям, извинялся перед вскочившей на ноги публикой и просил дать занавес.

Я это помню, и я не помню этого. Молодой человек скажет, что этого не может быть. И будет одновременно прав и не прав. Я не представляю, как ему это объяснить. И понимаю еще, без этого объяснения, он не сделает того, о чем я хочу его просить. То, зачем пришел в буфет в тот самый миг, когда девушка покидала его, воздушно прощаясь на краткий срок. Длящийся бесконечные годы, и растянувшийся всего на несколько минут.

Он ждал ответа. Не сводил черной бездны взгляда, затягивавшей, будто воронка, и ждал. Покуда я не заговорил, неуверенно подбирая слова.

— Понимаешь, будущее зыбко и относительно. То, что ты узнал о нем, само знание, всегда подкрепленное желанием либо принять его, либо отторгнуть, привело к изменению грядущего. Если ты еще раз спросил бы о том же времени, получил другой ответ. И так каждый раз.

— Ничего не сбылось, — ответил он. — Ни Генкины кроссовки, ни первая любовь в восемнадцать. Ни прошлогодняя смерть. Будущее ускользнуло.

— Ты научился ускользать от него. Сам. Передаривать свою будущность другим, это единственный способ изменить его так, чтобы не быть при этом деятельным наблюдателем, а вместо этого становиться зрителем, не влияющим на ход событий. Ты передариваешь себя, свой момент времени, заменяя его на чужой, это единственная возможность обойти парадокс прямого наблюдения за будущим. Да, ты знаешь, что с тобой будет, ты знаешь, что в этот момент будет с другим. И ты обмениваешься возможностями, и каждая возможность изменяется под другого. Ты взял успех своего недруга, а ему отдал потерю своего места. И что же — тебя повысили, вместо того, чтоб выгнать, а он выиграл в лотерею, вместо того, чтоб… что, я не припомню.

— Я не знаю, — тотчас последовал ответ. — Я не знаю, что должно было случиться. Только то, что произойдет после обмена.

Молодой человек растерянно взглянул на меня, я и хотел бы что-то прибавить, да его глаза… мешали.

— Понимаете, это дарованное знание, оно как бы… половинчато. Я могу предсказать, что будет со мной, могу отдать то, что случится другому, могу понять, но только в самых общих чертах, как сменится его будущее. Я уже несколько раз проделывал подобное, и каждый получал неожиданный результат. Понимаете, иногда мне кажется, — он заторопился, снова ухватив меня за рукав, — будто мое будущее сознательно заготовило для меня уйму препон, неизвестно, пройду через которые или нет. Иногда мне просто страшно вглядываться в него, просто так. Да, страшно, ведь оно меняется, оно столь зыбко, я… если я попытаюсь хотя бы пальцем пошевелить, оно поглотит меня. Так было, когда я хотел избавиться от будущего недомогания, чтобы встретиться с одной… вы не знаете ее…. А получил двустороннюю пневмонию. Будто в наказание за попытку самому решить, без помощи, будто за одно только, что я решил узнать и встретить его сам, — он криво усмехнулся: — Помните, как в «Гамлете» — «Достойно ль смиряться под ударами судьбы, иль надо оказать сопротивленье, и в смертной схватке с целым морем бед, покончить с ними?».

— Уснуть и видеть сны, — продолжил я.

— Именно. Я должен был умереть в двадцать пять, я это увидел, это увидели вы. Я боюсь заглядывать, боясь понести еще большие потери. Боюсь… да, я слаб, и признаю это. Я отправляю ее, я не могу ее оставить, потому что иначе…

— А что иначе?

— Не знаю. Я давно отгородился от подобных вопросов. Я знаю только, что с ней ничего не случится, она в момент трагедии окажется в шестом вагоне, спасется, и будет спокойна, утешена, спасена. Последуй же я за ней, мне суждено навек оказаться в каталке, а ей уйти к другому. А я люблю ее, может, не так как надо, но люблю. И еще я не хочу потерять то, что имею сейчас. А вы бы поступили иначе?

Вопрос без перехода, я не сразу осознал, что ко мне обратились. Осознав же вздрогнул. И кивнул.

— Так получается, я знаю будущность лучше тебя. И твою и той, с которой ты обменялся. Ты действительно полюбишь ее, истово, невыразимо. Вот только после трагедии. Да, она будет в шестом вагоне, в безопасности. Вот только один из чемоданов в момент катастрофы сорвется с верхней полки и ударит в затылок. Последующие пятнадцать лет она будет счастлива, поскольку будет находится, окруженная заботой родителей, врачей, твоей заботой. Она будет в коме, из которой не найдется выхода. Родители, а ты знаешь, они имеют неплохие средства, собственно, именно по этой причине ты и познакомился с ней, они будут поддерживать в ней жизнь, хотя это не будет иметь ни малейшего смысла. Они будут с ней непрестанно, ежедневно заходя в ее палату. Им будет казаться, что она вот-вот оживет. Хотя ее мозг умер в момент аварии, и продолжает жить только тело.

— Вы видите нашу будущность, — пробормотал он. — Я… вы такой же как я?

— Да, в точности. Только на пятнадцать лет более опытный.

Когда она… когда ее не стало, я старался бывать в больнице как можно чаще. Ее родители были против моего присутствия, так что я пробирался сперва два раза в неделю, потом раз. Потом пытался уйти. И снова возвращался. Потеряв работу, я стал совершенствовать свой дар, — сперва чтобы отвлечься от нее. Я многое понял, жаль, что это многое оказалось таким запоздалым. Получив диплом ясновидца, занялся практикой — устраивал вечера в ночных клубах и ресторанах, в домах культуры и варьете. Дела налаживались, я стал зарабатывать неплохие деньги. Я знал, как зыбка будущность, и изрекая свои прозрения, старался облечь ее в те формы, которые помогут ее сохранить. Верно, для того же столь размыты предсказания у всех провидцев. Будущность лучше не трогать, оставив сражаться с ней тем, на кого падет перст судьбы и в тот самый момент. Мне истово верили и надо мной потешались, когда не понимали или не принимали пророчеств. И то и другое было мне на руку.

А потом снова вернулся к ней, не в силах терпеть разлуку. И оставался так до тех пор, пока рассудок не возопиял к сердцу. Пока я не узрел будущее, и не стал перекладывать его на других. Ведь это было мое, личное, будущее, ничье больше. Если не считать той, которой не стало. И если не считать того, что я попытался переложить наше общее будущее на нее. А затем дернул вилку, и обрушил на пол аппаратуру.

— И вы пришли… подождите, если вы пришли предупредить меня, спасти ее… нет, тут что-то еще. Вы ее родственник, не так ли? Вы провидец и вы родственник?

— Слишком близкий.

— Любовник? Нет, она не могла, я проверял, нет… — и без сил замер. Осталось совсем чуть, стрелки стремительно сближались. Слишком быстро, он не успеет. Опять.

— Но если вы пришли, значит, будущность изменилась. Вы сами говорили, что каждый наблюдатель, меняет будущее неопределенным образом, ведь так, я правильно понял?

— Да, верно. Но я не наблюдатель. В том, что я здесь, нет нарушения условий изменчивости, поскольку, я изначально здесь, хотя меня здесь быть не может.

— Да кто же вы такой, тогда, черт подери?

— Тот, кто отключит ее органы от системы жизнеобеспечения через пятнадцать лет, не в силах выносить каждодневной разлуки, — молодой человек смотрел, слегка покачиваясь на стуле, словно перепивший посетитель. Поезд дал прощальный гудок, трогаясь с места. Молодой человек продолжал сидеть.

— Я не могу смотреть, — прошептал он едва слышно. Мне показалось, он сейчас упадет под ноги. — Не могу. Простите.

Я молчал. Он тоже. Поезд, набирая скорость, откатился от станции и снова свистнул.

— Еще пятнадцать минут жизни, — произнес я. Обращаясь более к самому себе.

— Что я могу…

— Пятнадцать лет бродить тенью подле кровати, ожидая и не надеясь. Любя и желая помочь, и не в силах терпеть более бесконечный кошмар. Ты знаешь, нет, так узнаешь, что она сможет прожить столько, сколько останется денег у родителей, — и наклонившись, прошептал: — Ты этого хочешь, скажи? Ну же, ответь мне.

Инстинктивно он отдернулся, и едва не упал, вцепившись в столешницу. Взгляд его упал на мобильный, оставленный подле нетронутой кружки пива. Смертная бледность разлилась по лицу, мне показалось еще миг, и он лишится чувств.

— Так вы… ты поэтому пришел за мной? Я… сейчас я посмотрел в свое будущее, пытаясь переложить его на тебя. И не смог. Ведь ты уже переложил его на меня. Зачем так? Ведь я не могу….. понимаешь, я не смогу вот так…

Но палец уже вдавил кнопку вызова. Услышав ее голос, донесшийся с шумом и клацаньем состава, я вздрогнул, поднялся и отошел на пару шагов. Хотелось зажать уши и бежать. Жаль, некуда. Я и так бежал, слишком долго и часто. Этот раз последний. И это последнее мое пристанище.

— Рви стоп-кран! — крикнул молодой человек в телефон так, что стекло в буфете задребезжало. — Иначе разобьешься. Рви, и не спрашивай, сейчас же. Чтоб я слышал. Только держись за что-нибудь.

Истошный визг наполнил помещение. Достиг пика, и тут же смолк.

— Я в порядке, в порядке, — донеслись из динамика испуганные слова. Уже ни к кому не обращенные. Молодого человека не стало. Мобильник так же исчез, не оставив и следа на влажной поверхности. Все растворилось. Я только успел почувствовать, вновь одновременно с ним, как разжимаются захваты на моих, вывернутых назад руках, смолкают крики матери, увидевшей смерть дочери, так долго и так бессмысленно оттягиваемую. И как она же, ее дочь, живая и невредимая, медленно сходит с поезда, оказывается в руках полиции. Пытается объяснить свое поведение: «Это Саша позвонил, сказал, что мне надо остановить поезд, иначе все погибнут. Какой Саша? — долгое молчание. — Я… странно. Он ведь умер… год назад. Нет, я все понимаю, но именно Саша мне звонил, предупреждал, что все погибнут. Я не могла не узнать…. Как в телефоне нет входящих за сегодня? Но Саша… Сашенька».

Наконец, все стихло. И там, в будущем, и здесь, в нерасторжимом от него настоящем. Мне осталось совсем чуть-чуть. Я глубоко вздохнул, ощутив какую-то странную обреченность от нахлынувшей свободы. Оглянулся по сторонам, чему-то улыбаясь. И исчез.

Зал разом заполнился людьми.

Ангел, собирающий автографы

Она рассматривала меня уже вторую остановку. Этот настойчивый неотрывный взгляд темных, широко расставленных глаз не давал мне ни минуты покоя. Чтобы избежать его, я читал затверженную наизусть рекламу на стенах, изучал пол, собственные ботинки и сложенные на коленях руки, снова ботинки, пол, сапожки на высоком каблуке, заправленные в них узкие черные брюки, распахнутую китайскую пуховку зеленого цвета с надписью «North pole», под которой виднелся серый вязаный свитер, ворот, завернутый на горле, тонкие, ярко накрашенные губы, узкий нос с наколотым над левой ноздрей золотистым цветочком — и снова этот пронзительный взгляд. И снова принимался разглядывать объявления, пол, спокойно лежащие на коленях руки, большие пальцы которых были опоясаны двумя тонкими серебряными колечками, точно такие же, но в единственном экземпляре, были и на мизинцах. Взгляд тянул неумолимо, но смотреть в эти темные испытующие глаза я не мог.

На вид ей не больше пятнадцати-шестнадцати. Тонкая легкая девчушка с нежным лицом, губы сами собой складываются в едва уловимую улыбку. Рядом с ней, прижатая к левому боку, сумочка черной кожи с золотой Медузой Горгоной на пряжке. Девушка изредка поправляла прядь густых черных волос, ниспадавших на лицо, отбрасывала назад, на коротко стриженый затылок; через пару минут та же операция повторялась. Каждый раз, когда девчушка прикасалась к волосам, рукав пуховки соскальзывал, обнажая тонкую кисть, выступающую шишечку кости на тыльной стороне запястья и опоясывающий его золотой браслет. Этот ее жест, открывающий на мгновение острое ушко и сережку в виде колечка с прицепленным к нему равносторонним крестиком, укалывал меня холодной иголкой в сердце. В нем, как и в самой девчушке, не было и намека на томный шарм юной женщины, играющей свою изысканную роль, нет, что-то обыденно простое и, в тоже время, столь интимное, что никому иному и не дано будет это увидеть, только мне, сидящему напротив нее, в полупустом вагоне. Рядом с нами никого не было, и розовую раковину ее ушка видел лишь я один. В те короткие мгновения, когда осмеливался поднять глаза и встретиться взглядом.

Красивой она не была. Наверное, слишком широко расставленные большущие карие глаза, опушенные бахромой ресниц и при этом тонкие бледные невыразительные губы, сложившиеся в едва заметную улыбку, не позволяли назвать ее даже симпатичной; слишком уж непривычным казалось лицо. К ней подходило иное определение — стильная; разумеется, в кругу подростков, предпочитающих именно это направление в моде, поведении, культуре общения, хоте о последнем я не мог толком сказать ничего: девушка не вымолвила и половины слова с того момента, как столкнулась со мной на платформе станции метро «Баррикадная», села напротив и принялась разглядывать.

Я не представлял, куда она направляется, и будет ли смотреть на меня так до самой «Сходненской», где я выходил. Или выйдет со мной.

И хотел бы я знать, что она выискала во мне такого, отчего не может никак оторвать испытующего взгляда. Еще на станции я оглядел себя, насколько возможно, но никакой неряшливости в одежде не обнаружил. Вроде все, как всегда, на месте.

Может, она все же скажет? Или мне стоит выйти на следующей, «Полежаевской» раз уж «Беговую» я пропустил, собираясь но, так и не успев выйти в самый последний момент, когда усталый голос предупреждает пассажиров: «осторожно, двери закрываются»? А если успеет выйти за мной, спросить уже на платформе, что ей от меня надо.

Однако, девушка опередила мои намерения, точно по лицу прочитав выстроившиеся в голове планы. Едва поезд унесся в тоннель, и свет станции погас, она быстро оглянулась, и одним шагом преодолев разделяющее нас расстояние, подсела ко мне. Я почувствовал запах духов, коими девчушка без зазрения совести злоупотребляла. Повернувшись ко мне, девушка тихо, я едва расслышал, спросила:

— Простите, вы случайно не Марк Павловский?… Марк Анатольевич, — поправилась она.

Ах, вот оно что. Смешно, конечно, но это первый раз, когда меня узнали на улице. В метро, не суть важно. Хотя фотографии меня молодого, меня в расцвете сил, меня стареющего появлялись с завидной периодичностью в журналах, на обложках книг, в газетах, чаше всего во время вручении премий мною или мне, последний раз был удостоен «Бронзовой улиткой» пять лет назад. И, тем не менее, впервые.

Я кивнул, глядя как напряжение, пульсирующее в ее глазах, спадает и в них становится можно безбоязненно взглянуть. Теперь я был даже благодарен за это разглядывание, за то, что она собралась с духом, подсела ко мне и задала мучивший вопрос.

Наверное, на лице моем отобразилась улыбка человека, победившего в марафоне, забеге, о достижении результатов в котором, я мечтал еще тридцать лет назад, едва первый мой снимок украсил номер журнала «Знание-сила».

— Знаете, я вас сразу узнала, как увидела. Только не решалась обратиться, вы все время казались таким погруженным в себя, — призналась девчушка. И тут же спохватилась. — Ничего, если я у вас попрошу автограф?

Кажется, я покраснел и прошептал так же тихо, как и моя собеседница, заветное:

— Ничего. У тебя ручка найдется?

Она поставила сумочку с медузой на колени и заглянула внутрь. Нашелся «Паркер», правда, шариковый, из копеечной серии, но все же «Паркер».

— Знаете, у меня даже ваша книга с собой имеется. Я по дороге ее хотела прочесть, а как вас увидела… — спустя мгновение появилась и книга: мягкая брошюрка толщиной в палец с перекошенной рожей безумно испуганного человека, сжимающего окровавленный кинжал в правой руке; за его спиной виднелось монолитное здание, утыкавшееся в звездную ночь. Посеребренными буквами поверх картинки шла моя фамилия, внизу название романа «Город среди песков».

Книжицу эту я видел впервые в жизни. А потому логично предположил, что это и есть то самое пиратское издание моего романа о человеке, попавшем в город своего детства и пытавшемся на протяжении десяти авторских листов уяснить свое место в старом-новом мире, что выпустило в свет полтора года назад какое-то уфимское издательство. Я тогда даже судиться по этому поводу не стал: пускай уж лучше печатают, не уведомив автора и не выплатив ему причитающееся, чем не печатают вообще. Все же с того достопамятного тома, что был награжден «Бронзовой улиткой» пять лет назад, у меня так ничего и не вышло, три-четыре полузабытые журнальные публикации не в счет. Хоть эдак вспомнят, несмотря на жуткую обложку, ни коим боком не относящуюся к содержанию романа, и отвратительное качество бумаги.

Протянутая мне книжка и ручка дали повод узнать имя любопытствующей девушки, Оксана, очень симпатичное, и, по моему разумению, которое я, не сдержавшись, высказал тотчас же, очень ей идущее. Девчушка образованно улыбнулась, с интересом поглядывая на зависшую над шмуцтитулом ручку. Минуту я обдумывал посвящение, затем попытался его записать — тщетно.

«Паркер» расписываться не желал, с собой у меня ничего пишущего не было. Девчушка тут же сказала, что купит ручку в переходе, спросила, где я выхожу. Чтобы мне не делать из-за ее настойчивости крюк. Оказалось, что нам обоим ехать до Сходни. Узнав это, Оксана обрадовалась и принялась хвалить мое творчество.

Оказалось, меня она знает довольно давно, «уж лет пять точно», чему я, естественно, не поверил — хотя бы в силу возраста поклонницы. Натолкнулась на меня случайно, разбирая старые журналы, в одном из них прочитала мой рассказ, в восьмидесятых меня весьма охотно печатали, затем натолкнулась на еще один. Нашла сборник «Фантастика» за тысячу девятьсот затертый год с моей персоной, потом вспомнила о подаренной в свое время на пятнадцатилетие книжице; приятно, что такой выбор сделали родители, посчитавшие, что чтение моих опусов необходимо в той или иной мере для их дочери.

Она сказала что «Город среди песков», это прям про нее, что она прочитала его от кроки до корки за один присест и чем дальше читала, тем больше нравилось. И по прочтении романа захотела напрямую, если представится возможность, познакомиться с автором. А про роман «Камень, катящийся по склону холма», Оксана сказала мне, что никакой фантастикой — и на этом слове было сделано ударение — она его не считает, хоть в нем и происходят перемещения во времени в начало нашего века, в предгрозовую пору русской революции (понять и, по возможности, предотвратить эту «первую волну» и пытается главный герой), а про любовь. Скорее, невыносимое влечение главного героя к эсерке-бомбистке, собиравшейся взорвать великого князя, влечение, мучительное для обеих и невыносимо печальное. Ведь даже ее, эту девушку, от не смог спасти от неумолимых жерновов истории. Прочитав книгу, Оксана плакала.

Пожалуй, это была лучшая рецензия из всех, что я слышал о себе. Я смотрел на нее точно таким же взглядом, каким Оксана совсем недавно созерцала меня, слушая ее рассуждения. Со стороны, странная картина — позабытый писатель и единственный его читатель с удивлением и некоторой долей восхищения глядят друг другу в очи.

Собственно, вся идиллия закончилась быстро, динамик прохрипел свое «осторожно, двери закрываются, следующая станция «Планерная», Оксана спохватилась, подскочив с дерматинового диванчика, я среагировал, наверное, не самым лучшим, но самым эффективным в данном случае образом — попросту выпихнул ее из вагона вместе с собой; мы проскочили в захлопывающиеся двери и оказались на платформе. Поезд ушел без нас.

Только спустя добрых полминуты я заметил, что по-прежнему прижимаю к себе Оксану, да и сама девушка не торопится высвобождаться из моих объятий. Я снова ощутил запах девичьих духов, исходивших от ее черных как смоль волос, заметил две маленькие оспинки на лбу; когда Оксана хмурилась, они пропадали в появлявшихся на их месте морщинках.

— Успели, — прошептала она, дыша в мое ухо и не двигаясь и на сантиметр. Я кивнул, все так же продолжая стоять неподвижно, боясь, что как только она отойдет — запах исчезнет. Исчезнет и тепло, ощущаемое через пальто тепло ее рук и….

Я нашел в себе силы одернуть себя и отстраниться. Тем не менее, Оксана взяла меня под руку, господи, да ведь я сам ей это предложил, когда мы направились к выходу на бульвар Яна Райниса. Оксана была лишь на пару сантиметров ниже меня, подходя к лестнице, ведущей на улицу, я полуобернулся к ней, вновь ощутив ставший уже знакомым запах, в то же мгновение она повернула голову ко мне, взгляды встретились, и она улыбнулась.

Около закрытого киоска канцтоваров выяснилось, что она живет на Братцевской улице, до дома ей пилить и пилить на трамвае и к тому же рядом МКАД, а вам далеко? Я кивнул в сторону невыразительных пятиэтажек.

— Вторая «хрущевка» справа.

— Надо же, как вам повезло, — она говорила совершенно искренне. — А мне еще трамвая ждать.

— Я бы так не сказал. Тем более что наши дома все равно скоро под снос пойдут, переберусь куда-нибудь в Митино или в Куркино, так что….

— Ой, мой трамвай! — Оксана оглянулась и вздрогнула всем телом, заметив тайно подкравшийся в сумерках к остановке транспорт.

— Не успеешь, — прежде чем спохватиться, произнес я. Она подняла глаза и почти тотчас же кивнула.

— Да… не успею.

Трамвай ждал ее, но не дождался и уехал. Оксана и шагу не сделала к остановке.

— А вы сейчас что-нибудь пишите? — спросила она, поглядывая в сторону серого пятиэтажного здания укрытого за деревьями, в перерывах между выглядыванием следующего вагона.

Я кивнул и ответил, хотел кратко, но не получилось. Бог его знает, сколько времени я не делился замыслами ни с кем, кроме музы. Да и та последнее время, не баловала меня своими визитами.

Оксана слушала с заметным удовольствием, но и с некоторым напряжением тоже, она торопилась задать новый вопрос.

— И уже практически готово? Надо же. А кто ваш первый читатель? В смысле: семья или друзья?

Я пожал плечами, почему не сказать правду; собственно, что тут удивительного в моем ответе, что зазорного в ее интересе к окружению моей персоны, в том вопросе, что непременно последует за этим. Я оглянулся, вдали показались огни нового трамвая. Оксана начала нервничать, стараясь не смотреть ни в сторону «хрущевок», ни на приближающуюся сцепку вагонов.

— Издатель, наверное, — неловко вымолвил я, рассчитывая обратить все в банальную шутку, но трамвай приближался, и Оксана спешила. Об ушедшей десять лет назад жене и «воскресном» сыне, приезжавшего ко мне как-то в прошлом году — совсем вырос и стал совершенно самостоятельный, — она не узнает уже, потому как спешит и не спросит, а я не отвечу.

— А как же, — она сдвинула брови и туту же добавила, бросив быстрый взгляд за мою спину на пути. — Как же…. Вы что же, один?

Я и мои тараканы. Нет, шутки не для нее, ей же совсем некогда.

— Да, — просто ответил я.

— Давно? Надо же, я и предположить не могла…. — ответа она не ждала. — Так обидно, — и, не трогаясь с места, добавила. — Мой трамвай.

— Опять не успеешь? — напрасно спросил, потому, как тотчас же получил в ответ:

— Наверное, — она посмотрела на меня, отвернувшись от подъехавших вагончиков.

Конечно, она напрашивалась. И, не зная, как лучше, молчала, переминаясь с ноги, на ногу и умоляюще смотрела на меня. А я сам, десятки раз описывавший встречи и расставания, не знал и ли боялся произнести хоть слово. Только вдыхал теплый аромат ее дешевых духов.

— Я смотрю, ты никуда не спешишь, — вырвал из себя я, как только трамвай отправился в путь по бульвару Яна Райниса.

— Мне рано… наверное. Да и… который сейчас час? Да, еще рано. Дома никого нет.

Она нашла выход, я… я снова молчал и строил фразы. Строительство фраз вошло в привычку, как курение, как… как пристрастие к ручке и бумаге, к старенькой пишущей машинке. Наверное. Я молчал потому, то никогда не умел писать быстро, не был графоманом; те десять листов «Города среди песков» я писал и переписывал без малого три года.

Мне отчего-то захотелось спросить, почему у нее никого нет дома, куда отлучились родители — дурацкое любопытство; я и сейчас проигрывал в уме варианты ее ответа, будто пытался вытянуть из ситуации базовую идею для будущего произведения. И что же вместо этого, — я не спросил, но тут же сделал широкий жест; Оксана поинтересовалась, удобно ли это. И, встретившись со мной взглядом, рассмеялась, точно заранее знала мои возражения на счет удобно-неудобно. Она взяла меня под руку, мы пересекли трамвайные пути и направились ко второй от улицы Героев-панфиловцев «хрущевке», первый подъезд, последний этаж.

Однокомнатная квартира без прихожей с крохотной кухней, вся забитая книгами — первое и вполне ожидаемое впечатление, невозможно, чтобы моя квартира была велика, и чтобы в ней недоставало книг.

В крохотном коридорчике, ведущем от входной двери в кухню (направо санузел, налево комната), можно было стоять только тесно прижавшись; едва я снял пальто и расшнуровал ботинки как Оксана, торопливо прижалась ко мне и поцеловала. Поцелуй вышел неумелым, она не отстранилась, она ждала моей реакции.

Запах духов, усилившийся в тесном коридорчике до невозможного, сводил с ума. Я почувствовал ее теплые нежные губы, коснувшиеся моих потрескавшихся с холода губ. Не ответить невозможно было, я почувствовал, как Оксана пытается стянуть на пол пиджак, но в крохотном коридорчике сделать это оказалось ей не по силам.

— Давайте, — хрипло, но все так же тихо проговорила она. С вешалки упал ее пуховик, посыпались еще какие-то вещи. Я попытался ответить ей глупой шуткой, каковая буквально застряла во мне, отказавшись выходить.

Оксана стремительно стянула узкий серый свитер, под ним обнажилась белая маечка, медленно поднимавшаяся; у меня перехватило дыхание. Сердце застучало со скоростью отбойного молотка, я принялся помогать гостье.

Она вспомнила, что здесь не место и потащила меня в комнату, заставленную книжными полками. Ее объятия не разжимались, полуобнаженное обжигающее тело по-прежнему прижималось к моему. Пожалуй, я… нет, никаких чувств, никаких эмоций, можно сказать, прострация, где все действия сведены до уровня инстинктов, а движения по определению механичны и очевидны. Какие-то секунды билась мысль, готовая вырваться: прошло уже десять лет с того раза, больше, это же одна из причин, переполнивших чашу терпения супруги, я так и не сподобился ей все объяснить, да мы и не пытались друг друга выслушать ни разу; а сейчас, она ждет третьего….

Мысль оборвалась, сознание остановилось, картинки стерлись из памяти.

Это потом я вздохнул, и перевел дыхание, и разжал стиснутые зубы. То ли несколько минут, то ли мгновение спустя. По прошествии еще какого-то времени, я обнаружил свое положение в пространстве и немедленно перекатился на спину. И кожей обнаружил на себе расстегнутую рубашку, левую ногу, просунутую в брючину и смятые трусы в горошек.

— Ты тяжелый, — произнесла она, вздыхая и садясь на кровати.

Я хотел извиниться, но не смог. Она легко коснулась ладошками сосков и стянула скатавшуюся у горла маечку с пиктограммой улыбающегося лица и подписью «my friend». Гранатовые горошины просвечивали сквозь тонкую ткань. Она посидела еще немного, затем, легко поднялась, подошла к книжному шкафу, как делает обыкновенно гость, впервые попавший в дом нового знакомого и желающий таким нехитрым образом узнать его получше.

— Марк Анатольевич, — ее обращение заставило меня вздрогнуть. — А ваши книги где?

Она стояла ко мне спиной, тонкая маечка едва прикрывала верх ягодиц, собираясь в складки при каждом движении.

Я приподнялся на локте, вспомнил, как минутами раньше она не то стонала, не то кричала. И, чувствуя законную мужскую гордость первопроходца, расправил кремовое одеяло, покрывавшее кровать… нет, никаких пятен.

Оксана повернулась ко мне; взгляд мой невольно сфокусировался в пяти сантиметрах ниже обреза ее маечки.

— Ну что вы, Марк Анатольевич, — она догадалась о моих поисках.

На мгновение, я, кажется, впал в транс, буквально загипнотизированный увиденным, пока крохотный ее шажок не разрушил нарождавшиеся чары.

— А это ваша рукопись?

Она подошла к письменному столу, стоявшему напротив окна. Моя библиотека была ей неинтересна, имена Фриша, Сартра, Бахман, Шмелева, Мережковского ей ничего не говорили. Двигаясь вдоль полок с классиками, она бросила взгляд на листы, лежавшие на краешке стола, подошла и перелистала несколько страниц.

— «Автограф ангела», — прочла она, — Интересно. О чем эта повесть? И, да, кстати, вы же обещали….

Теперь Оксана отправилась в коридорчик на поиски сумочки с медузой. Я натянул брюки и, почувствовал себя немного увереннее.

Подошел к аптечке, и пока она не видела, положил под язык таблетку нитроглицерина.

Послание, что я сочинил в вагоне метро, напрочь выветрилось из головы, за прошедшее время возникли новые, куда более рискованные ассоциации. Взяв ручку со стола, я вписал их на шмуцтитул «Города среди песков» и размашисто расписался под сегодняшней датой. Поблагодарив, Оксана буквально выдернула у меня из рук книжицу и убрала ее обратно.

Освоившись окончательно, но, все так же продолжая обращаться ко мне на «вы» и по имени-отчеству, Оксана отправилась в душ; вволю намывшись, одолжила мой халат и устроилась с ногами в кресле, зажатым меж платяным и книжными шкафам, как раз напротив кровати. Она с интересом разглядывала комнату и меня, рассказывающего ей о только что законченной повести, писателя в обыденном окружении. Потом я позвал ее на кухню пить чай. От ужина Оксана отказалась, мне же есть в ее присутствии казалось не очень пристойным. Но девушка настояла. И продолжала с интересом наблюдать за мной.

Когда я поел и выпил с ней чаю и закончил прерванный рассказ, она спросила:

— Еще будете? — демонстративно раздвинув полы халата. Поскольку я не ответил, а за меня ответило мое лицо, она пожала плечами и, промолвив «как хотите», прошла в ванную. Возвращаясь с кухни, я заглянул в полуоткрытую дверь: Оксана красила ногти и при этом мурлыкала себе что-то под нос.

Когда она вернулась в комнату, то прямиком подошла к столу, вновь полистав рукопись «Автографа», вновь оглядела полки, нашла среди классиков знакомое имя, просмотрела книги и заметила, что у нее «почти все из вашего есть».

— Жаль, мало у вас книг, Марк Анатольевич, — заметила в завершении осмотра Оксана. — Очень жаль.

— Быстро писать не умею, — не знаю, зачем я начал оправдываться. Да и потом… с этой будет на одну больше. К тому же у меня в загашнике несколько рассказов есть, правда у издателей до них руки вот уже сколько не доходили.

Зачем-то подняв крышку стола, я вытащил оттуда полукилограммовую пачку давно уже отпечатанных рукописей толщиной в добрый вершок: дюжины две рассказов, написанных за последний десяток лет и по той или иной причине отклоненных издательствами и редакторами журналов. Оксана просмотрела и эту папку с тем же сдержанным интересом. Не знаю, что я хотел сказать, продемонстрировав ей свои поражения.

— Пишите вы интересно, — сказала она, откладывая в сторону листы, — но не современно. Хотя мне нравится, — поспешно добавила она.

— В этом вся и проблема.

— Классиком вы так и не стали. А сборники сейчас печатают только у классиков.

— У меня еще все впереди, — неловко отшутился я, на что она покачала головой.

Мы посмотрели друг на друга. Оксана отвела взгляд первой и, сказав «давайте хоть посуду вымою», скрылась в кухне, оставив меня наедине с ее выводами.

Я услышал, как зашипела на кухне вода. Оксана замурлыкала уже знакомую мне песенку, громко стуча тарелками и чашками. А я, постояв с минуту в полной неподвижности, повернулся к столу и тут только обратил внимание на позабытую гостей сумочку с медузой на замке, словно нарочно раскрытую, небрежно лежавшую на кресле.

Кажется, минуту назад ее не было. Или я запамятовал? Все тот же чертик, которого мне врачи советовали опасаться, дабы излишне не обременять свою гипертоническую жизнь, погнал меня к медузе.

Я заглянул внутрь. Пиратская книжка лежала на самом виду, сверху, так что уголок высовывался наружу. Я вынул ее, под ней оказалась коробка тампонов, ключи, множество аксессуаров для наведения порядка на лице, баллончик с дезодорантом, пачка таблеток, я достал их, прочел название: «Нон-овлон», способ применения…. Немецкий контрацептив; я положил початую конволюту на место и, чтобы унять невольную дрожь, вынул книгу с собственной дарственной надписью. Взглянул на обратную сторону, на которой, как это принято во всех изданиях, давалась краткая аннотация к книге. Там помещался мой снимок изрядной давности и небольшая, в несколько строк, биография…. Все на месте.

Кроме одного. Я уже было раскрыл книгу, дабы поинтересоваться содержанием, как до меня дошла вся нелепица увиденного на обложке. После моего имени, Павловский Марк Анатольевич, стояло две даты. Две!

Я впился глазами в обложку. Год моего рождения, случившийся пятьдесят шесть лет назад и… нынешний год. Нынешний? Не может быть!

«Известный писатель-фантаст, чьи произведения»….

Книга выпала из рук и громко шлепнулась на пол.

Шум воды разом стих, послышались шаги. Оксана вышла в комнату и изумленно взглянула на меня, затем на лежащую на полу книжку.

Я хотел что-то произнести, но слова не шли из горла. Оксана подняла книгу, взглянула на шмуцтитул, точно удостоверяясь, что я уже написал дарственную. И положила в сумочку.

— Зря вы это сделали, Марк Анатольевич — без выражения сказала она, защелкивая замок. Затем сняла халат и стала одеваться.

Несколько минут я бездумно смотрел за ее плавными размеренными движениями. Когда она стала надевать свитер, я смог, наконец, вымолвить:

— Когда? — в вырвавшемся на волю хрипе я с трудом узнал свой голос.

Она не ответила и продолжала спокойно одеваться.

— Ты слышишь, когда?

Я сумел преодолеть разделявшие нас два шага пространства; кажется, на эту простую операцию ушло не меньше минуты. Схватил ее за плечи, развернул к себе.

— Ты знаешь, знаешь?

Она смерила меня холодным взглядом и кивнула.

— Разумеется.

Не знаю, сколько длилась пауза. Я не отпускал ее, пытаясь задать следующий вопрос, Оксана и не пыталась вырваться.

— Так когда… когда и как, главное, как?

— Иначе я бы сегодня с вами не встретилась, — закончила она свою фразу. — Пустите, мне надо идти.

Ее ледяное спокойствие лишало меня остатков сил. Я несколько раз встряхнул ее, чувствуя, как дрожат руки, и дрожь эта передавалась и ей, смоляной локон то закрывал лицо, то отбрасывался назад с каждым движением головы.

— Говори, говори немедленно! Слышишь, говори же!

Оксана молчала. Я продолжал трясти ее, выкрикивая бессвязные ругательства, набор площадной брани, давая ей самые чудовищные, самые похабные определения. Но она продолжала молчать, стиснув зубы, только локон порывисто опускался на лицо и снова взлетал на затылок.

Я выдохся, высвободив руку, залепил ей одну, другую звонкие пощечины; щеки ее багряно вспыхнули, но она даже не поморщилась.

Я упал перед ней на колени, вцепившись в талию, прижимаясь к животу, торопливо и жарко зашептал слова прощения, чувствуя, как бессильные слезы текут по лицу.

— Милая моя, хорошая, девочка моя, прости старого дурака. Я сам не соображаю, что делаю, прости, пожалуйста, очень тебя прошу, прости и скажи мне, это же так просто, ну, пожалуйста, что тебе стоит….

Она не шевелилась. Говорить более я был не в силах, руки мои беспомощно пытаясь удержаться, медленно сползли, голова ткнулась в колени. Я молча плакал.

Наконец, Оксана произнесла:

— Мне пора идти.

И высвободилась из жалких объятий.

Не поддерживаемый ничем и никем, я упал на пол. Кулаки беспомощно стукнулись в ковер. Я слышал, как она раза два прошла мимо меня, увидел ее тонкие ноги в черных носочках.

Я снова хотел просить, умолять ее, но понимал что это бесполезно. Оксана стояла у стола, я слышал скрип половиц под ее ногами и не мог повернуть голову, что бы узнать, что же еще готовит мне гостья.

Я закрыл глаза. Да, Марк Павловский, всю жизнь писавший о времени, о способах перемещения в нем, о возможностях тех, кто владеет этим даром, теперь ты сам понял, что же это такое, на своей собственной шкуре. И ничего не надо мучительно придумывать, пытаясь создать иллюзию хоть в чем-то сходную с реальностью. Когда, наконец, в действительности, время обернуло вокруг тебя петлю, ты закричал от боли. И от унижения, как твои герои, которым повернуть вспять, изменить хоть что-то в мире ты попросту не дал. Не решился. А она?

Тебе осталось полтора месяца максимум. Простая арифметика, ничего не попишешь. Примерное время, в течение которого может случиться все, что угодно. И никаких иных условий, ничего определенного; от сегодняшней даты и до тридцать первого декабря времени, уходящего с каждым вздохом….

Оксана снова прошла мимо меня, я заметил в руке ее папку с моими неопубликованными рукописями. «Автограф ангела» она так же положила внутрь объемной папки.

Я слабо закричал, не знаю, услышала ли она меня, услышал ли меня хоть кто-то. Не обернувшись, Оксана прошла в коридорчик.

Я закрыл глаза. Видеть ее отсюда я уже не мог.

Некоторое время стояла тишина, я слышал только неумолчный шум крови в ушах, толчки сердца, от которых сотрясалось все тело. Наконец, вжикнула молния пуховки, щелкнул открываемый замок. До моих ушей донесся ее голос:

— Прощайте, Марк Анатольевич, — и хлопанье закрываемой на «собачку» двери. Затем стук башмачков, спускающихся по лестнице.

Хлопок двери в подъезде я уже не услышал.

Ностальгия

Джеку Финнею,

Марку Павловскому

Евлалия Григорьевна умоляюще подняла на него глаза:

— Холодно очень! — тоскливо сказала она. — Бесприютно! И люди кругом страшные… Люди другими стали!

Николай Нароков

— Все готово?

Павел смотрел, не мигая, от его тяжелого взгляда Валентин поежился и быстро опустил глаза, посматривая, как гость теребит пуговицу на рубашке. Все же нервничает, подумалось ему, наверное, даже сильнее, чем я. Едва говорит, боится, как бы не сорвался от волнения голос.

— Да, я все проверил и перепроверил. Ручаюсь, что будет…

— Ты уже говорил, — оборвал его Павел и опустил взгляд, Валентин едва слышно выдохнул. — Извини. Просто я… места себе не нахожу.

— Надо думать, — поспешно произнес Валентин и махнул рукой в сторону кресла. — Может, присядешь?

— Присяду перед дорожкой. Давай еще раз пройдем по списку. От «а» до «я».

— Как скажешь.

— Сперва ты.

Валентин еще раз хотел произнести «как скажешь», но спохватился и просто кивнул. Затем достал сам генератор из-под стола и водрузил его на письменный стол. Тот скрипнул.

Генератор едва слышно загудел.

— Он работает?

— Автотестирование, — пояснил Валентин. — Это не займет много времени, еще минуты четыре. Во время работы гул будет гораздо сильнее. По крайней мере, до тех пор, пока не схлопнется поле.

— Начнем с него, — попросил Павел.

Валентин кивнул, достал из ящика стола папку. — Я хочу оформить все это, — извиняющимся голосом произнес он. — Так сказать, закрепить достигнутое.

Павел ничего не сказал, так что у Валентина был один способ разрядить неприятную ситуацию: начать говорить.

— Генератор рассчитан на движение на пятьсот лет по нарастанию энтропийной кривой, и на двадцать семь — против него. На максимум лучше не налегать, может не хватить накопленного заряда батарей.

— Мне и не нужно. На двадцать лет хватит?

— За глаза. Думаю, тебе больше и не понадобится, если это не воскресная прогулка.

— Не прогулка, — с нажимом согласился он.

— Хорошо. Генератор сейчас будет готов. Останется только оживить аккумуляторы, дождаться схлопывания пространственно-временного поля вокруг него — и тебя, разумеется, — настраивать на дату и запускать. Ты ее выбрал?

— Давно.

— Тогда, как нажмешь кнопку, пройдет мгновение, и ты — там. По прибытии уберешь генератор в сумку, вон ту, мою, другая не выдержит.

— Это понятно. Как быстро расхлопнется поле по прибытии на место?

— Практически тотчас же, едва выключится генератор. Вероятнее всего, ты это почувствуешь: увидишь или услышишь или и то и другое вместе. Как ты понимаешь, я имею обо всем, об этом лишь теоретические представления. Зато достаточные для логических суждений. Как я тебе уже говорил, генератор создает сферическое поле, радиусом в полтора метра, каковое и переносит в указанные ему параметры времени и пространства. То есть, в процессе перемещения, которое занимает, в худшем случае, несколько секунд, тебе будет, чем подышать. Если же выйдет так, что генератор по каким-то причинам внешнего свойства не решится расхлопнуть поле, — скажем, помешает строение, выросшее на месте приземления, — у тебя воздуха хватит на автоматическое возвращение в исходное состояние временного потока и даже повторную попытку. Но, как я сказал, это совершенно маловероятно.

— Почему же невероятно, раз ты решаешься меня об этом предупредить?

— Ну, должен же я был тебя о чем-то предупредить, — нашелся Валентин, который только сейчас подумал об этой проблеме. — Вряд ли ты купишь лекарство, если оно не имеет противопоказаний. Либо оно не лечит в принципе, либо побочные эффекты неизвестны вовсе, ведь так?

— Так, — нехотя признал Павел и прекратил свое беспрестанное хождение, остановившись у окна.

— Отсюда мое предупреждение. Время еще совершенно не изучено, более того, не изучается на должном уровне, практически я один делаю первые шаги в понимании его сущности. И кое-чего добился. Понял, что оно представляет из себя. Выяснил главное, без чего нельзя подойти к решению проблемы переноса: взаимосвязь темпорального поля и материи, я говорил тебе, что динамика изменений напряженности поля есть обратная функция энтропии, чем больше показатель энтропии, чем выше хаос материи, тем медленнее движется время, грубо говоря. Расчеты несложные, и результат налицо, — Валентин торжественно запустил руки в карманы белого халата, непонятно для чего надетого сейчас, видно, для пущего эффекта, — так и должен выглядеть изобретатель пред согласившимся на испытание добровольцем. — А так же постиг тот простой факт, что Земля создает в полете темпоральное возмущение, сохраняющее свои свойства непродолжительное… — он замолчал, не зная, как лучше сформулировать.

— Время изменения времени, — хмыкнул Павел.

— Время изменения напряженности поля, которое имеет свойство восстанавливаться. По этому следу легко продвигаться назад, если слово «назад» тут уместно. Что ты и проделаешь сегодня.

Павел автоматически скрестил пальцы на обеих руках. Валентин, поплевав через плечо, постучал костяшками пальцев по крышке стола, а затем, для верности, по своей макушке.

— След изменения напряженности темпорального поля, а так же само гравитационное поле Земли в данной точке послужат генератору маяками, за которыми он последует, предварительно создав временной «кокон» и изменив внутри него характеристики темпорального поля, на соответствующие выбранному периоду в пределах возможного при нынешней зарядке аккумуляторов. Затем он начнет выравнивать оба показателя — внутренний и внешний, иными словами отправится в космический полет, в погоне за Землей, не отставая от нее ни на микрон, и пропутешествует до совпадения параметров. Не берусь описывать состояние мира вне «кокона», если к нему вообще можно применить хоть какие-то описания, но для тебя полет пройдет, я говорил уже, за несколько секунд. И ты прибудешь на место.

Павел помолчал минуту, поглядывая то на Валентина, то на предметы обстановки комнаты. В помещении этом ничто не говорило о самой возможности упомянутых изобретателем процессов, кроме, разве что генератора, одеваемого как спасательный жилет, на спину и грудь да, косвенно, стеллажа, забитого бумагами и книгами весьма специфического содержания, — а так, комната как комната, типовой жилой куб, наполненный стандартной мебелью, привычными безделушками, с картиной Шишкина у окна, и фотографией девушки в деревянной рамке у зеркала. Ну и еще белый халат изобретателя, придающий последнему большее сходство с врачом-терапевтом, нежели с инженером-конструктором.

Эта мысль закралась в голову Павлу совершенно неожиданно, оттеснив все его треволнения, связанные с путешествием, на задний план.

— Назад я не вернусь, — неожиданно для себя, точно отвергнув враз все, что находилось в этой комнате, и кто находился, включая себя самого, сказал он. Неизвестно, чего Павел ожидал от Валентина, но тот просто кивнул.

— У тебя все готово? — он подумал, что, может, зря надел этот халат, что ни к чему лишний раз напоминать о важности сегодняшней встречи. В ответ Павел молча вывернул карманы: на стол выпали паспорт, партийный билет, военный билет, характеристика с места работы, около тысячи рублей — с ходу не посчитаешь — мелкими банкнотами, серебро и медяки, открывашка, записная книжка, ключи, еще кое-какая мелочь.

— От чего ключи? — спросил Валентин. Павел не ответил, открыв принесенный с собою «дипломат» — оттуда тотчас посыпалось белье. Изобретатель подумал, что содержимое «дипломата» не так уж и важно.

— Какой год ты выбрал?

— Восемьдесят пятый, июнь, — он закрыл «дипломат».

— Почему именно его?

Павел все же ответил, хотя пауза была невыносимо длинна.

— Есть время для разбега.

Валентин просто повторил его слова:

— Для разбега.

— Да! — Павел выкрикнул это слово, и эта экспрессия испугала его самого. Что его сорвало, он понять не мог, от оставшейся еще в глубине души неуверенности, от надежды на скорое решение нынешней проблемы, может, из-за надетого белого халата приятеля, поминутно смущавшего воображение, а, может, по иному умыслу, но сейчас он чувствовал, в последний раз, в последнюю их встречу, настырную необходимость просто сказать, то, для чего он три года назад, обратился к приятелю, краем уха узнав о его увлечениях. — Да, и никак иначе. Признаться, я так и не понял, отчего ты сам не воспользовался созданной возможностью, почему так и не решился, и все сидишь здесь, перебиваешься с пустого на порожнее, бессмысленно прозябаешь в своей лаборатории, что-то готовишь для государства за копейки…. Я не понимаю этого, и, убей Бог, понять уже не смогу. Да и не хочу понимать.

Валентин спокойно пожал плечами, пожалуй, даже равнодушно, но Павел уже не видел этого движения, он был в монологе, но чувствовал его и изливал из себя, стараясь не оставить и капли на дне души.

— Твои возможности, твой талант могли бы быть оценены — там, там, там — он мотнул головой в сторону окна, — Но сейчас дорожка закрыта, а тогда, пятнадцать лет назад, она только открывалась, к нам заглядывали в окна взволнованные люди с иного края земли и спрашивали: «Кто вы? Как вы? Чем занимаетесь?» и предлагали дружбу и дарили возможности. Сейчас всего этого нет, они перестали вглядываться в окна, мы надоели им, как может надоесть вечно скрипящая дверь в отхожее место. Да, именно так! Я ничего не собираюсь смягчать и рихтовать, так нас там отныне и оценивают! — он почти кричал. — Вот только не всех нас, совсем не всех. Не гуртом.

Он передохнул и попытался успокоиться, глубоко и размеренно дыша. И снова сорвался.

— Есть две категории граждан: те, кто выезжает и платит по счетам, и те, кто, только собирается, согласный покамест на любую работу, на любой круг обязанностей, лишь бы покинуть страну, и в итоге не выезжает вовсе: такая темная, мрачная, безликая масса, которая сама по себе отвратительна и самой себе противна, а поделать уже ничего не может. Может, и хочет, да сил нет. Устала, обнищала, обессилела за эти пятнадцать лет, и только булькает, источает флюиды безнадежности. Одна восьмая часть суши как бельмо какое, как помойка без дна и без покрышки. И соседство с такой страной неприятно, и поделать ничего нельзя, даже если стараться, и, заткнув нос, бросать камни. Вот я не хочу, чтобы кто-то старался и бросал в меня камни. А хочу перейти в иную категорию, тех, кто тратит. Раз не получилось, — не понял, не сумел, не воспользовался, не оценил предлагаемого, упустил все, что можно и что нельзя, прождал, профукал, так что теперь…. Бог даст, ошибок не повторю. Уеду и рвать буду. Долго понимал и только сейчас понял, что без этого нельзя. Как все те, кто теперь тратит.

— Как все? — беззвучно спросил Валентин; не выдержал.

— Все, кроме тебя. Долг рвать, пока зубы целы; и долг этот появился в том еще обществе, в той стране, которую и начали рвать на клочья пятнадцать лет назад. Тут уж я дорвусь, я не упущу своей выгоды, уж поверь мне, не упущу, уж постараюсь! — Павел с кашлем выхаркнул последние слова, глаза его сверкали, скулы были сведены, а на белых щеках проступили багровые, точно гематомные пятна. — Я все решил за последние три месяца, все по полочкам разложил, все прикинул. Сперва в ателье устроюсь, это мне привычнее, у Бреймана, ты его должен помнить, он одно время…

— Я помню, помню, — Валентин попытался остановить его. — Ты не рассказывай лучше, а то… мало ли что да как…

И простой жест руки изобретателя разом остудил пыл Павла. Он замер, точно на невидимую стену наткнувшись, но слишком податлива была эта стена, и слишком велик его азарт, так что он не сразу остановился, а несколько мгновений продолжал еще рваться вперед:

— Ты же его знаешь, — говорил он, затухая, — А потом… потом…. И в Чехию удеру лет через восемь.

И совсем остановился.

— Да, ты модельер неплохой, — сказал Валентин по прошествии какого-то времени. — Факт отрицать не буду.

— Вот видишь!

— Будем надеяться на лучшее в прошлой твоей жизни, — мягко добавил он.

— Да, будем надеяться, — теперь уже ровно проговорил Павел. И, наконец, сел в позабытое кресло.

Валентин сел так же произнеся перед этим: «на дорожку»; Павел, не ожидавший столь скорого ухода из квартиры, хотел было подняться, выбраться из кресла, но что-то сковало его члены, невидимая сила, наподобие той, какая в скором времени забросит его, повинуясь команде, в прошлое, на пятнадцать лет назад. И он покорился этой силе.

Подождав еще несколько мгновений, обоим показавшимися непомерно долгими, после стремительно пролетевших мигов жарких фраз, они поднялись одновременно, и, оттого, что такое случилось, улыбнулись друг другу. А затем вышли из квартиры.


Место было выбрано удачное, глухое и сейчас и тогда: бетонная площадка на задворках ангара. Валентин, принесший на площадку генератор, все же не удержался и в который раз стал давать необходимые, но затверженные уже до последней буквы, наставления, Павел, притихший, выговорившийся полностью, кивал в ответ и смотрел под ноги. Фразы до него не долетали, лишь обрывки их спутывались с собственными мыслями и порождали удивительные фантомы; он, кажется, вовсе не слышал слов, точно они сами рождались в его беспокойном мозгу, возникали из ниоткуда и уходили в никуда.

Валентин говорил: «Мне в любом случае не будет ничего известно о тебе… сообщения не оставишь. Отправляясь в прошлое, ты создаешь новую вероятность развития темпоральных флуктуаций, иными словами, новую вероятность развития вселенной, новый мир, если угодно…. Лишняя масса, пускай и не приведет к значительным изменениям, но все же, по этой причине ты будешь находиться в ином, если хочешь, параллельном мире. А в будущем буду находиться уже другой я, из того параллельного мира, а не тот я, что прощается с тобой… то есть мы с тобой уже никогда…. Но тому мне, что будет в параллельном будущем, ты можешь дать о себе знать… своими действиями. Да я и буду следить за тобой…. И не забудь припрятать понадежнее генератор…. Связи-то у тебя там какие имеются?

И это накладывалось на собственные мысли:

«Первым делом — лишить себя возможности к отступлению, может быть, я тут же передумаю, да хода не будет… тем более, все Валентину оставил, так что куда уж, только назад…. Милая старушка, остановлюсь у нее, как прежде, с родителями столько снимали комнаты…. Не помню, сколько стоит билет… впрочем, будет написано… да и кто поймет, если я и спрошу. Но основные цены, на хлеб, на молоко, конечно, следует помнить, хорошо, у меня записано, главное, чтоб листок на глаза не попал…. надо будет приглядываться осторожнее»…

— Ты меня слышишь? — переспросил Валентин. Павел вздрогнул. — У тебя связи намечены?

— В прошлом? — да, конечно. Я говорил, все начнется с ателье.

— Да, говорил, — Валентин точно побоялся узнать подробности. — Хорошо, значит, будешь творцом своей собственной вселенной, мгновенно отпочкующейся от нашей…

— Что это? — Павел только сейчас заметил ящик в руках Валентина и вздрогнул от этой мысли: сколько он пробыл в своих грезах? Изобретатель умолк на полуслове и опустил взгляд.

— Возвышение. На него встанешь, когда отправишься, а то порядочный кус бетона потащишь в прошлое. При захлопывании генератор так и так сферу вокруг себя образует, так что пускай не перенапрягается, когда будет «кокон» вокруг тебя создавать.

Павел послушно встал на ящик, генератор к этому времени уже тяжкой ношей давил на грудь и плечи. Валентин помог ему взобраться. Ящик затрещал, но выдержал.

Они неумело, неловко попрощались; впрочем, Валентин все же нашел нужные слова. Павлу все происходящее: его нелепая поза на ящике с генератором, отошедший подальше изобретатель, махавший ему и призывавший не медлить с переброской, пустота бетонной площадки, уходивший вдаль на десятки метров, — все казалось неумелым фарсом, непонятно зачем и для кого разыгрываемым; в действиях обоих молодых людей — на двоих им не было и шестидесяти — ему представлялось нечто годное разве что для дешевой постановки в захолустном летнем театре. Он все же помахал рукой, выругал себя за этот жест и, скривившись, точно нырял в холодную воду, нажал на кнопку запуска генератора. И, разом оглохнув и обомлев от вида замерцавшей вкруг него картины прежнего мира, негнущимися пальцами щелкнул выключателем переноса.

Раздался неслышный взрыв, мыльный пузырь мгновением раньше, переливавшийся на свету всеми мыслимыми цветами схлопнулся; неведомая сила ударила Валентина по ушам и рванула к исчезнувшему пузырю, — к обломкам деревянного ящика. Он не устоял на ногах, упал на колени и нелепо помахал рукой, уже сам не зная, кому. Листок бумаги вылетел у него из кармана куртки, полетел, влекомый ветром, по бетонной площадке. Валентину пришлось проворно вскочить на ноги и броситься за ним. Поймав ее, он еще раз взглянул на свою и Павла подписи, поставленные под актом дарения квартиры, бережно, точно это была единственная, оставшаяся у него память о друге, сложил листок и, как драгоценный дар, положил обратно в карман.


Секунды небытия истекли так же внезапно, как внезапно рука его щелкнула выключателем и выкинула «кокон» в новый, свежий, с иголочки, мир. Мыльный пузырь вырос вновь на бетонной площадке, все такой же, не изменившийся ни на йоту за пролетевшие вспять пятнадцать лет. Тотчас же генератор отключился, с шипением утихая. Пузырь раскрылся, и Павлу удалось услышать эхо громоподобного хлопка, возвестившего всем и каждому о его появлении в этом мире.

Мир слишком походил на тот, что он знал по своему отрочеству, походил настолько сильно, что казался практически неотличимым от него. И все же, едва подумав об этом, об одной только возможности встретить самого себя здесь, или случайно наткнуться на знакомого, который тогда еще не был ему знаком или уже был, но вскоре забылся, затерялся в прожитых годах, от одной этой мысли Павел вздрагивал и испуганно оглядывался по сторонам, не в силах представить рассудком свое перемещение и потому представляя все окружающее его пространство не более чем очень умело построенную, но все же картонную декорацию, за которую он вот-вот, за следующим поворотом, зайдет и вновь вернется назад, к Валентину, к родным и знакомым, ко всей прежней своей жизни, той самой, что он оставил в пятнадцати годах впереди.

И оттого, что возвращаться для него уже не имело смысла, — оставив квартиру Валентину и взяв с собой лишь самое необходимое, — он чувствовал себя крестоносцем, в одиночку отправившимся искать не то чашу святого Грааля, не то Гроб Господень, — чего-то поистине великое, за что надобно заплатить самую высокую цену, и что теперь лежит уже пред ним, распахнувшееся во все стороны, как земля Иерусалимская, к которой привез его потрепанный штормами корабль. И, все еще ощущая себя сошедшим на берег Обетованной земли, он упаковал генератор в сумку, и, пытаясь придать своей походке — пока никто не видит — некую величественность, невзирая на двухпудовую ношу, отправился в сторону станции.


Рашида Фатиховна — старушка мусульманской национальности — бойкая и жизнерадостная в свои семьдесят два, совсем не изменилась, представ перед гостем из далека в точности такой, какой он и помнил ее по давно прошедшим годам. О комнате на два месяца, а там видно будет, они сторговались тотчас. Он и заглянул в свое новое, пускай и временное, жилье — маленькую комнатушку с окном, выходящим в сад, — более для того, чтобы припомнить его. Восемнадцать лет назад это была как раз его комната, родители занимали большую, выходившую во двор, на веревки с бельем и заборчик, увитый диким виноградом.

Странно, но с деньгами было расставаться донельзя приятно. Оставив генератор и дипломат с вещами в комнате, он, не в силах усидеть, отправился побродить по городку. Тяжеленную суму с агрегатом задвинул под кровать, не хотел видеть, и вышел, взяв лишь кошелек, в котором и было всего десять рублей бумажкой на случай какой покупки, да мелочи еще рубля на полтора.

Он шел не спеша, ловя постоянно себя на том, что вдыхает воздух полной грудью и никак не может согнать улыбку с лица. И с одурманивающим блаженством, написанным на его лице, Павел вышел из тупичка, в котором располагался дом Рашиды Фатиховны, и отправился в центр. Можно было проехать на автобусе, но он никак не мог вспомнить цену на проезд в то время, и потому не решился сесть в него, уже по дороге поругивая себя за излишнюю робость, но и находя одновременно необычайно приятным такое вот путешествие.

Всю дорогу его сопровождала сорока, треща и перелетая с дерева на дерево, точно недовольная его вторжением. Глядя на нее, и снова не в силах не улыбаться, он подумал, что так вот отдохнет месяца два, а затем уже, в августе, будет устраиваться в ателье Бреймана, помнится, он в то время искал закройщика для партии «английских» курток из темной джинсы. Павлу хорошо помнились ярлычки на этих куртках, одна из которых была подарена ему на день рождения, кажется, на совершеннолетие, — made in Anglia. И выпендривался перед приятелями в ней и действительно верил, что это английское производство, пусть и так странно написанное.

С таких вот курток и брюк Брейман начал свое дело, а уже через год арендовал магазин под свой «Торговый домъ Бреймана», он дойдет до него, это за поворотом, пока еще заброшенный склад готовой продукции. Потом хозяин переберется в областной центр, где и появятся филиалы его домов с твердым знаком уверенности на конце. В девяносто втором начнет торговать турецким ширпотребом. Со временем купит турагенство, выстроит на окраине городка православную церковь и создаст рекламную службу, выпускавшую свою газету бесплатных объявлений, а в девяносто шестом поставит своего губернатора во главе области. Почти ничего не потеряет в девяносто восьмом, или ловко закроет потери новыми доходами, торгашеский нюх у него, в самом деле, работает по высшему разряду. Когда Павел покидал свое время, Брейман уже завершил создание информационного холдинга и готовился к открытию сети дешевых отелей, по европейской части России и в соседних странах.

А сейчас ему нужен всего лишь закройщик, только хороший закройщик: товары под маркой Бреймана, будь то брючная пара или майка с незамысловатой зарубежной рекламой, неизменно отвечали высшим требованиям качества, тяп-ляп мастеров он просто презирал.

Вот и закрытый склад, Павел подошел к заржавевшим воротам, хлопнул приветственно рукой, точно здороваясь. Ателье Бреймана через дорогу, крохотный закуток в подвале дома, сталинской еще постройки, надпись «требуется» еще не украшала стены возле входной двери. Он прошел мимо входа в подвальчик, где в этот час жужжала швейная машинка, с сознанием того, что, через некоторое время придет наниматься на работу. Пока же время терпит, и он еще отдыхает, постепенно привыкая к ожидавшему его второму шансу.

А потом… он не удержался и, потратив восемнадцать копеек, купил эскимо. Мороженое, покрытое изморозью, кусалось с трудом, но под жарким солнцем нехотя клонившимся в вечер, постепенно теряло свои кристаллические свойства. Но главное, конечно, сама покупка, сам факт того, что он купил и где, вернее, когда.

Он частенько покупал здесь мороженое, почти всегда, когда выпадал свободный денек и не находилось иных дел, кроме ленивой прогулки по центру городка, неизменно проходившей мимо ателье и завершавшейся у площади Юности, образованной универмагом, кинотеатром «Союз», старой, закрытой на веки вечные синагогой и сквериком напротив киношки, из которого выглядывал, потрясая зажатой в руке кепкой, гипсовый Ильич. За сквером проходили пути железной дороги, на той стороне за пыльным вокзалом, находились новые кварталы, куда он переехал с родителями в восьмилетнем возрасте из полуразвалившегося барака у станции, и откуда возвращался летами на каникулы, денег особо не случалось, ни в те, ни в эти времена, так что его родители снимали комнаты по знакомству, в частном секторе, уходящем далеко вдоль «бетонки», до самого Синего озера.

Доев мороженое, он вошел в универмаг и купил страшненькие темно-синие плавки с пришитым пластмассовым якорем. Будет в чем искупаться завтра. Затем побродил еще немного, — в универмаге было немноголюдно, ассортимент уж больно бедноват, только в отделе женского белья толпилась очередь человек в сорок. Видно, что-то «выбросили», скорее всего, что-то импортное, ради чего, женщины и решились на долгое ожидание. Ну и на первом этаже, в продуктовом зале привычно суетно: нечто очень нужное заканчивалось, и слышались голоса: «больше трех в руки не давать». Услышав призыв, он улыбнулся. Однако выяснять, что именно завезли, не стал, вместо этого сунулся в комиссионный отдел, там же на первом этаже и купил то, что очень давно, пятнадцать лет назад, поразило его до глубины души, безделушку, потратить на которую два восемьдесят пять он тогда не решился. Сегодня он мог, вернее, даже хотел себе это позволить: стройный бронзовый светильник высотой в два вершка, с янтарными каплями полыхающего пламени.

Положив покупку в карман рубашки, он вышел из универмага. Поневоле обернулся. На здании, привычная глазу, виднелась надпись метровыми буквами: «МЫ СТРОИМ …ИЗМ», первая часть слова завалилась в прошлом, он стал пытаться мерить время нынешними величинами, году, и до года его отправления оставалась неизменно отсутствующей. И тогда и сейчас изречение считалось подходящим ко времени; завидев ее, люди не знавшие о ней ранее, улыбались. Павел же улыбнулся ей, как хорошему другу, который здесь — и тогда, и сейчас, — все так же с ним.

Обойдя синагогу, он вышел на тенистый проспект Жуковского — центральную улицу городка, по странной прихоти не носившей имен ни Ленина, ни Маркса. Время перевалило за пять пополудни, но проспект был по-прежнему тих и малолюден. Объяснение этому он нашел, покопавшись в собственной памяти сегодня еще только четверг. Зато, уже начиная с завтрашнего дня, городок начнет наполняться туристами, прибывающими отдохнуть на выходные из областного центра, население его удвоится на это время, и массы отдыхающих, в эти самые предвечерние часы запрудят улицы, неспешно прохаживаясь вдоль бесчисленных заборов дачного поселка по эту сторону железной дороги, или по тенистым аллеям самого городка по ту сторону, лениво разглядывая привычные памятники, изрядно засиженные голубями. С утра пораньше вдоль Воскресной улицы, что проходит у самой станции, выстроится множество женщин предпенсионного и пенсионного возраста, держащих в руках или, положив перед собой на коробку нехитрый, но дефицитный товар, примутся на все лады предлагать его всем встречным, поперечным, отчего шум и гам на улице будет стоять невообразимый; от столпившихся масс улица сделается непроезжей, и стремящиеся попасть кратчайшим путем на соседний рынок водители примутся искать обходные пути.