"Чистая книга". Шорт-лист
"Ясная поляна". Лонг-лист
18+
Мир-село и его обитатели

Объем: 142 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Часть первая
«Гляну на село…» Плоский тающий остров настоящего

Сосны, бани и прочие удобства
(Жуки, концлагеря и железные тернии)

Когда говоришь кому-нибудь «Сосновка», то сразу возникают нежелательные ассоциации и приходится тут же добавлять, что ни одной сосны у нас во всём селе нет. Вернее, теперь уже есть: у соседа штук пять молодых в оградке, и всё.

Чернозём везде отъявленный, чёрный, плодородный, как его и сколько его ни угнетай. Основное дерево — клён американский, он разрастается своими коряжниками где угодно. Если постоянно не обламывать побег, то из обычного «самолётика», из тонкого росточка года через четыре вымахает такое древо (как у нас за двором), что его, чтобы ему куда-то рухнуть, и пилить никто не отважится. Основная трава (и она же как бы в нише кустарников) — «американка». Другие названия мне, как ни странно, узнать не удалось. Ходит легенда, что семена её сбросили в ящиках с американских самолётов: пусть, мол, загубит советским колхозникам всё их передовое хозяйство! И действительно, трава эта какая-то странная, неприятная, неестественная… Бесполезная, если не ядовитая. Мясистые длинные-ровные стволы, вырастает мгновенно где угодно, всё собой заглушая, если не косить, вымахивает в рост человека, осыпаясь похожими на жареную гречневую кашу пыльными чёрными семенами, от которых, нас предостерегали в детстве, можно ослепнуть. Осенью бодулыжки высыхают, становясь, впрочем, не одеревеневшими, а просто жёсткими-ломкими, внутри у них что-то белое, очень напоминающее пенопласт, даже звук можно извлечь такой же!.. Основное насекомое — колорадский жук, тоже если не сброшенный вместе с американкой и клёном, то завезённый всё оттуда же!.. И как тут не поверить, что недогробленное собственными коллективными (а теперь и частными) усилиями нам помогли догробить и опоганить оттуда.

Не выйдешь за околицу, не вздохнёшь, бросив взгляд на окрестности, в воздухе хвойном: «Эх, ляпота!» — не летающий остров вокруг Лапута, а под ногами как бы тающий… По крайней мере, жизнь мёдом никому не кажется — живописности уж точно никакой: вонючие жуки, вонючий сорняк и вонючий же клён — это не исконно русские берёзки-ивы, «крипива» да пчёлы!

И каждую свободную минуту крестьянин, и так имеющий лишь минуты, должен воевать: то побеги клёна рубить и корчевать, то американку рубить, ломать и жечь, то истреблять жука: сначала с кустов картошки обирать, потом оранжевых мерзких личинок давить руками на листьях, а после уж травить химической атакой. Это поистине как проклятье — старожилы вспоминают времена, когда — не было жука! (и клёнов с ненашим сорняком тоже!). На деревья и кусты всем плевать, а жуков не устают проклинать ежегодно — их ненавидят! В детстве мы устраивали для них шикарный концлагерь из песка: здесь их давили, рубили и особенно сжигали сотнями и тысячами. На кучку выпущенных из банки налетает «самолёт» (горящая пластмаска) и начинает бомбить — заливать горящими каплями. Когда застывает, получается такая яичница. Взрослые одобряют, говорят: «Молодцы!» — особенно, если замученных сами набрали. Да и наползавшиеся под палящим солнцем родители-руководители жгут не с меньшим пристрастием: собирают уже в банку с соляркой, а после высыпают на дорогу и поджигают. Немудрено, что часто потом попадаются на огороде жуки со следами пыток: обгоревшие, облупившиеся, в пластмассовых панцирях… Они, если кто не знает, прекрасно умеют летать, поэтому и ядовитое опрыскивание на отдельно взятом огороде им хоть бы хны.

Опрыскивают (употребляется исключительно этот термин!) вдвоём: допустим, мы с отцом — он тащит на горбу баллон вроде огнетушителя, чуть не на ходу подкачивая, а я вожу-машу трубкой с распылителем по двум соседним рядам (чтоб два раза не ходить: огородища огромные!). В результате за два часа физической работы и расправы мы все в поту, не говоря уже о том, что до нитки пропитаны ядом!

С этим может сравниться разве что отчерпывание канализации во дворе — тоже довольно регулярное: в земле вкопана бочка, в которую стекает мочевина от коров и свиней. Аммиаком прёт аж глаза режет, сверху копошатся опарыши, а жидкость сама как дёготь. И в какую негожую одежонку ни рядись, какое маленькое ведёрко ни бери, всё равно обольёшься и просалишься, как щёлочью какой, так что не отмыться никаким мылом.

Но это я так, не в стращание… я сам, можно сказать, давно человек городской… Хотя… достаточно мне было лишь увидеть на пачке чипсов изображение кустов картофеля (листья тоже неприятные, пахнут не очень хорошо, особливо когда с личинками или ядом, а то и тем и другим, ягодки несъедобные — хотя вот родственник сих кустов помидор и пахнет как ароматизатор, и строен, и листовой не так бугрист, и ягодами бесподобно вкусен!), меня чуть не вырвало.

Хотя картошку в деревне очень любят (и я люблю) — макароны тут и рис совсем не конкуренты, а уж фасоль какую-нибудь иль горох и по глобальной голодухе ради смеха никому не вотрёшь. Ещё употребляют в пищу хлеб, молоко и мясо, реже яйца, иногда капусту в щах, ко всему остальному относясь с подозрением, если не с презрением.

Баня была на всё село одна, кажется, у отца Юрия Борисовича (о нём мы расскажем) — каменщика, а баня деревянная. Никакая не общая, там только сосед париться пускался (или на двоих, что ли, строили) да родственники из Москвы (или они, что ли, настояли и материал привезли). Да там баня одно название, так, каземат полтора на два. В таком духе отшучиваются остальные деревенские мужики, когда к ним приступают жёны, а то и дети даже, с каким-то не понять откуда взявшимся понятием и словом — «баня»!

Тут и ванна энд раковина есть сейчас от силы человек у двадцати из почти четырёхсот жителей села. И то работают они, как правило, вполсилы: нагрел ведро воды и помылся над стоком ванны (то же, что остальным в корыте — не обидно!), иначе канализация переполнится — такая же бочка, как во дворе.

Сортир на дворе… да и вообще кругом кусты… Баня, туалет, летний душ — это несерьёзно, лапотничество какое-то, нормальные люди — настоящие деятели! — здесь почитают и лелеют технику, предпочитают строить на века — у нас, к примеру, доска и гвоздь не считаются приемлемыми материалами: металл и сварка — другое дело. Оградку из труб, забор из раскатанных в листы цистерн, сортир из железа — вот индустриальный дух российского села!..

Хотя — есть персонажи разные, чуть не ослепляющие нас своею колоритностью — о них мы и поведаем.

Лимонхва

Лимонхва — местная знаменитость. Положение её приближено к бомжовскому, она постоянно пьёт и гарцует то в одном конце села, то в другом чуть ли не одновременно — как дошедшая на лыжах мама из новогоднего мультика про Простоквашино. Можно сказать, это и есть воплощённое без дециметровых антенн и кабеля местное телевидение (о котором я мечтал в юности): причём сразу и криминальная сводка, и дебильная развлекуха.

Необычно и примечательно уже само её наименование. Хотел даже вопрос послать в «Что? Где? Когда?»: прозвище у тётки Лимонхва, типичное такое пренебрежительно-русское, какая-то лихва слышится, а оказалось, что это… имя! Как так? Минута…

Это фамилия. Она была замужем за корейцем. Ли Мон Хва! Какой шик, какое благородство, это почти что Ким Ки Дук, Гас ван Сент и Ларс фон Триер! Тут фильмы зашибенные можно клепать на каждом перекрёстке полураспаханных дорог! Хотел быть режиссёром тож… Но о кинокамере в деревенском детстве нечего было и мечтать; всё, чем удалось раздобыться, — тетрадь да карандаш… химический — алхимический!

Кстати, фамилия не такая уж и редкая была встарь (бабушка была Ковалёва, вышла замуж и стала Шепелёва, а за брата её дядь Васю Ковалёва вышла тёть Маня Шепелёва). При мне учились в школе штук пять однофамильцев, в том числе ещё один Алексей Шепелёв, ставший трактористом (он и сейчас, наверное, есть, только вряд ли на тракторе). Но дальше, как грязь с обрыва, всё поехало: антидемографический провал и отток в города. И вот теперь — на волне моей писательской мощи и потенции (не физической, не путать! — а вообще, конечно, шучу) начался настоящий ренессанс… В школе из сорока учеников человек пятнадцать Шепелёвых. Кто это такие не только мне, но и родителям, и моей десятилетней племяннице (А. Шепелёвой, кстати) трудно представить. «Таня Шепелёва — шлюха!» — надпись на остановке. Что за Таня, сколько ей лет, почему уже заслужила шлюху, никому не известно.

Лимонхва хоть вроде и по-сосновски забубённая, но по лицу и по разговору сразу видно (наверно, только мне, прочим не до тонкостей), что родом никак не отсюда. Лицо её не наглое, не кругло-тамбовское, глаза осмысленные и грустные, а главное — речь очень правильная. Другие интонации — не сельские (обычно понукательно-жлобские или поднимающие на смех), слова вроде «пожалуйста» и «спасибо» проскакивают…

Ей порой пренебрегают взрослые, иногда её дразнят дети… Но тут всё же не город… народ душевный. То ей тряпки старые отдадут, то картошку сгнившую, то пиво просроченное, а то и не сгнившую… Живёт она в домике на окраине, почитай что без окон и без дверей — не топит, дров, продуктов и денег не запасает, не готовит — лишь сибаритствует да выпивку добывает. В деревне это по-прежнему называется «тунеядство» и оченно не одобряется общественной моралью. Из-за чего Лимонхву пытаются перевоспитывать (а некоторые и прямо эксплуатировать), привлекая на различные авральные (типа посадки или уборки картошки) и тяжёлые и грязные (типа подъёма и выгребки из погреба сопревшей картошки) работы.

Только что узнал (и мало кто знает), что сожителя её периодического тоже А. Шепелёв фамилия (по линии тёти Мани Ковалёвой) — вот ведь! Он тоже человек пришлый и поражает селян тем, что никогда никуда не выходит из дому — всё «жена» приносит.

Вообще для бомжекоряжничества в сельской местности раздолье: бери, заселяйся в любую заброшенную избу, укореняйся! Были как-то тут у нас ещё одни пришлые люди: Сашка-бомж и Колька-бомж (они же: Бомж молодой и Бомж-старый). Лет, наверно, десять жили в полуразрушенном «красном уголке», устроив там на диво сельским трудягам лежаки бомжовские классические, завесив окна полусгоревшими одеялами и т. д. Постепенно они окультурились, и их активно стали привлекать «к сезонным и плановым работам» — даже уж, видимо, настоль активно, что не выдержали всё же — смылись.

Есть ещё Коля Зима — он ходит шатаясь, моряк моряком, и кстати, всё в каких-то чёрных расклёшенных истрёпанных брюках, как у морского Волка в седьмой серии «Ну, погоди!». И двадцать лет назад он расхаживал точно так же… Ухватки залихватские… Застопорился что-то у нашего дома, у братовой грузовой машины — гляжу: задрал ногу на высоченный бампер (там какая-то стремянка прямоугольная, тросом, что ль, тянуть), подвязал шнурок (неужели, шнурок?! — тут все в калошах) или что-то поправил, харкнул, выругался и погнал дальше. А тридцать, сорок лет назад абсолютно так же выхаживал его покойный батя — тоже Коля Зима.

Я несколько раз даже вступал в дискуссии с селянами, пытаясь объяснить, что ихний образ бытия не единственно возможная форма жизни. Защищал Лимонхву, провозглашая, что мне её манеры положительно нравятся… Да что говорить, когда я сам числюсь почти по тому же разряду: если хоть на один вопрос «анкеты» (о ней чуть ниже) даёшь ответ «Нет», «Ещё нет» или «Затрудняюсь», то какой же ты после этого «крутой Буратино»!

А Коле Зиме и Лимонхве на вашего Буратино — в шесть подъём, в восемь на работу, телка напоить, огурцов насолить да тачку б ещё купить — плюнуть и растереть. К эксплуататорам и отношение соответствующее. Коли уж она отработала выгрузку картошки (допустим, меня просто вовремя не было), пусть ей и уплатили клубнями и самогонкой (и потом ещё несколько раз), то и ведёт себя как суперзвезда: проходя мимо, приняв меня вдалеке на огороде за отца, выкрикивает: «Саньк, Сан Саныч! Отвези меня! Заведи машину! Я долго буду орать?!. Сейчас же!» Матерится и куртыкается на дороге — отвези и подвези. Зеленоглазое, блин, такси нашла! «Ну и… вам! Картошку больше не буду сажать!» — уже шантаж.

Иногда у неё эскорт бывает. Как-то зимой мама, возвращаясь из ларька, увидала: Лимонхва на сугробе лежит. Ночь уже, холод, темень (сейчас по всему селу ни одной лампочки не осталось, у клуба только старого-нового одна еле горит), и на помощь позвать некого — всем не до Лимонхвы: скотину бы успеть убрать, пока не совсем глаз коли да пурга вконец не разыгралась. Сугробы по колено, метель начинается, а избушка-то Лимонхвиная далече. А главное, сама еле ходит, каждый шаг выбирая: недавно упала и связки на ноге порвала. Но не бросишь же замерзать человека!

Вот и пёрла её полтора часа, обратно еле дошла: ещё давление и сердце… Чуть отдышалась, обмахивая в терраске войлочные сапоги… чу: знакомые вопли! Глядь, а пострадавшая опять уж здесь кочует! Здоровее прежнего — в непогоду как черти её разбирают!

А я всё думаю: какова-то её судьбина… судя по всему, трагическая, не зря же запьёшь горькую. Все знают, что детей её за пьянку забрали в детдом, это у нас уже было. Приехала она чуть ли не из Владивостока, в тюрьме сидела. А что там было, с этим корейцем и т.д., вряд ли кто и интересовался. Спит пьяная Валя Лимонхва у соседей в летнем загоне для коров, валяется, сжавшись в комок, как женщина поруганная, но ей хорошо, хотя кто ж знает…

Коля Глухой

В кои-то веки мы сидели в саду всем семейством, поедая шашлыки. Темнеет тут быстро, всё становится чёрным, будто бы отражение чернозёма. Даже угли уже почти совсем потухли, но мимо рта не пронесёшь… Природа стихла, человеческие звуки далеко различимы…

И вот совсем близко, по дороге вдоль заросшего сада, залишился, как у нас говорят, кто-то с песнями. «Птица щастья завтрешнего дня, выбери меня, вы-бери меня!..» — хрипловато, как-то утрировано (но не надрывно) орал он. Мы с женой Аней сразу засмеялись. «Коля Глухой идёть пьянищий, — пояснили родственники, — щас, наверно, к нам завернёт, в окна долбить будет, самогон ему подавай!»

Наш дом первый от дороги, в самом центре, на пересечении всех путей, все так и лезут… Есть, правда, ещё более крайний дом, но он заброшен. Несколько лет назад там был пожар, у моего дебёлого одноклассника по пьяни сгорело двое детей. Как тут не поверить в плохую энергетику. В 1962-м или 63-м, кажется, году, бабушка рассказывала, там тоже случился пожар от сбитой в ссоре керосинки, стена, с плётнём каким-то, была смежной с нашей, из-за чего полностью сгорели оба дома. Построили заново. На моей памяти там всё было хорошо, Перекус приезжал к своей бабке, снаружи выбелили, внутри отделали, оградку разнесли, но как-то приехал её сынок-алкаш, завёл ночью бучу, выкатил газовый баллон: «Я щас вас всех взорву!» (это очень часто используется), потом поджигать в сарае что-то стал. Пожар не состоялся, а сам он повесился в сенях.

Песня всё крепла (повторялся в основном рефрен и какие-то обрывки), потом послышался звук резко распахнутой калитки и довольно долго, минут пятнадцать, он долбил в окна и выкрикивал «Саньк!», хотя в доме и свет не горел. Мы с Аней прыскали, стараясь не привлечь внимания, вполголоса.

«Да что вы стесняетесь, он же глухой! — пояснили нам, — сам идёт, самому себе поёт, глазищи залил, на остальных ему до лампочки». А как же он определяет в темноте, да ещё по такой грязюке, куда идти? — спросили мы, — ведь и на лампочку не пойдёшь, потому что её нет. «Эхолокация!» — ответил братец неожиданно научным термином, боле того, все поняли и рассмеялись.

Вот так и человек, размышлял я, коли совершит что-то паскудное, то и второй раз ему проще, и зудит до третьего. И что поделаешь с таким плохим домом — с землёй не сравняешь, освятить бы. Единственное оружие — теперь именно у нас в терраске иконы — по сути, всё, что осталось от разрушенной церкви. В советское время повелось с ними хоронить, а хранились они у старой бабки Веры, имевшей с этого даже кое-какой мелкий доход; потом домик её купили бабушке, и иконы тоже стояли в сенях в кладовке (вообще-то тут нужно более почётное место), бабушка, тоже сбирая копеечную мзду, отдавала их подновлять заезжему Коле-художнику, но он сильно пил и оказался совсем не сведущ в несветских сюжетах… а теперь вот и к нам перешли, хотя тоже в углу в терраске…

Недавно меня приглашали на круглый стол по проблеме, как автор себя ощущает в литературном процессе и должен ли он реагировать на читательский вкус (сформулировано было, конечно, куда замысловатее). Не любитель теоретичностей и пустозвонства, я всё думал, что сказать, и решил поведать историю о бредущем и поющем в темноте. Николай Глухой! Встречайте! Вот это, понял я, и есть модель писателя. Такого вы ещё не слышали!

Благо, что на диспут я тогда не попал. Зато вот я опять в деревне… «Птица щастья завтрешнего дня, выбери меня!..» — горланит он от души своё излюбленное, и мне тоже почему-то радостно.

Колобок

Тётя Валя Колобок — ныне чуть не единственный уцелевший в селе наш родственник, из них и так все были лишь троюродные, вот и она дочь бабушкиного брата. Бабушка, вышедшая замуж рано, рано потерявшая мужа, лет на пятнадцать её старше. Это она дала ей прозвище и всячески подтрунивала над ней — уже на наших глазах, когда тоже уже пожилой Колобок закатывался в гости к бабушке, жаловался на одышку и на какие-то боли: «Ой, чтой-то жуёть», спрашивал «ножку» (но-шпу), которой у бабушки отродясь не водилось… Вместо этого ей подносился стопарь самогона или водки с какой-нибудь скудной закуской. Тёть Валя тогда и впрямь была округла, но не жирна, просто роста соответствующего и не отказывалась и от второго стакашка, который, впрочем, подносился крайне редко. «Лётаешь, как Колобок, — выговаривала по уходе гостьи бабушка, — больная нашлась, чёрт тебя уложит!»

Захаживала тёть Валя Колбаса, которой без обиняков преподносилось два стопаря с совсем уж минималистичной закуской и говорилось потом примерно то же самое. С той разницей, что Колбаса была сухая, поджарая, лётала ещё быстрее, а жила дальше, вкушала крепкие напитки почти ежедневно и возрастом уже тогда была слегка за 80. К ней не прилагалась концовка «Всю жизнь за мужниным горбом прожила!», также она не ведала слов «жуёть» и «ножка», что ставило её куда почётнее.

Был ещё дядь Вася Ковалёв, бабанин младший брат — вот все посетители. Ему подносилось аж три стакашка, правда, третий уже с приговорами, что дюже, мол, попивает. Он тянул их, трясясь и рукой, и всем телом (на руке вместо половины пальцев культяпки), чуть не стуча железными зубами и как бы для погашения колебаний жёстко упираясь железной трубой, торчащей из ноги, в старый, ставший уже мягковатым пол. Находились и такие, кто по пьяной лавочке провозглашал: «Ты, можть, сам ногу-то задрал к пушке, тебе и стрельнули, шоб теперь, значить, всю жизнь пенсию получать, да орден, да машину!» Машина была «Запор», инвалидка. В ответ (да и просто) ветеран, заикаясь (как-то постоянно якая), юмористически костерил родственников, соседей и председателя. О войне дядя Вася никогда ничего не рассказывал.

Колобок же провозглашался сестрой и братом неумехой и лодырем, и, судя по всему, небезосновательно. Когда сажают картошку, польза от неё как от пьяной Лимонхвы. Когда выбирают, тоже за ней стараются для контроля по той же борозде следом пройти. Однажды довелось ей напроситься что-то помочь приготовить. Бабушка доверила самое простецкое — огурцы в салат порезать. Только огурцы у бабушки водились специфические: от недостатка полива быстро жухнет ботва, и они постоянно жёлтые и перезревшие, почти как дыни. Сначала их щедро очищают (внутри они, если совсем не горькие, довольно вкусные), а потом режут полукружиями. Колобок, конечно, неострым ножом отпахала те ещё кругляки, так что потом дядь Гена (в честь приезда коего и был банкет), отличавшийся, по словам бабушки, во всём комичностью, накалывая на вилку «изделие», интеллигентно-комично (он всю жизнь работает на экскаваторе, а тут со своими очищами да подтяжками сходит за академика или театрала), тихо и немного в нос, как Папанов (для деревни вовсе нехарактерная интонация!) риторически поинтересовался: «А шо это? Телку, что ль, нарубили?..» Все долго смеялись.

Но жизнь у Колобка на самом деле не такая смешная, хотя трагическое и комическое тут сплетены как в гоголевских росчерках гусиным пером. Дочь у неё умерла от рака. Тёть Шура, я едва её помню. Она жила в Москве и работала на каком-то странном предприятии, где делали фарфоровые или глиняные маски. Помню, я брал себе компаньона, и мы отправлялись на дальний конец села смотреть маски — очень боялись заблудиться, хотя путь-то всю дорогу прямо: мне было, наверно, года четыре или пять… Маски красовались развешанными на дощатой стене — диковина, нечто из другого мира! — понятное дело, ни у кого в селе ничего подобного отродясь не водилось. Особенно мне запомнилась коричнево-оранжевая, покрытая глазурью маска чёрта или Мефистофеля — с чёрными рогами и бородой, с чёрными выразительными зрачками и непривычными, страшными чёрными зубами.

Другие маски, наверное, были не такие злые, но я их не помню. Я ходил к Колобку всё чаще и чаще, хотя меня и не приглашали. Потом пришёл из армии её сын, он служил в ГДР, и я опять лётал, водя за собой и друзей-подруг, чтоб получить такую невидаль, как разноцветные круглые жвачки, среди которых тоже почему-то запомнились оранжевые (в советских изделиях этот цвет редко использовался — разве только в уже упомянутых перезревших огурцах).

Как-то меня попросила мама подписать тёте Шуре открытку. И я по принятым лекалам изваял обычную концовку: «И долгих лет жизни…» Не помню, то ли мама сказала, что тётя Шура будет плакать, то ли и впрямь плакала. Она умерла лет в двадцать с небольшим. Чёрти и прочие побрякушки куда-то исчезли.

Но это было не всё. Уже в новые времена, вскоре после смерти бабушки, умер Колобков муж (говоривший о себе: «Я полдеревни построил!» — на пару с Борисом) и почти одновременно с этим погиб сын: задохнулся, прогревая в гараже только что купленную машину. (К нему я несколько раз ездил по диссертационным делам в Москву).

Думали, что после этого тётя Валя не выживет. Вся почернела и исплакалась, исхудала — даже Колобком перестали называть.

Но года через три, когда я спросил о её судьбе, мне с присущим сельским жителям цинизмом и юмором ответили, что лётает, мол, Колобок, катается вдоль по деревне — пуще прежнего! Стаканы собирает, выпрашивает продукты питания — дай яичек, дай мясса! — ежедневно за пивом в ларёк гоняет… Из ума, смеются, выжила, а аппетит прибавился, зарумянилась и впрямь как Колобок!

Вскоре она и сама не замедлила.

Подобных визитов вообще-то чураются. Но тут и помимо Колобка такой стиль общения. Приходит, допустим, бабка — молоко или яйца ей продать обещали.

— Мать дома?

— Нет, уехала.

— А когда приедет?

— Скоро должна, отец поехал встречать.

— А машина около дома стоит.

— На другой.

— Сам ты где живёшь?

— В Москве.

— А-а. А улица какая?

— Такая-то.

— А у наших Лескова.

— Ты с какого года-то?

— С такого-то.

— Ну, этъ ты щ молодой. А жана-то есть?

— Есть.

— С Москвы сама-то? Тоже молодая?

— Да как я почти. Из Тамбова.

— А ребятишки есть?

— Нету.

— А работаишь?..

— Пишу.

— Пишешь? Это грамоте надо знать.

— Знаю…

Грамоте (как и литературе и проч.) тут все знают. «Фермеры приехали…» — говорю, а нескольких лет от роду А. Шепепелёва тут же поправляет: «Фермера правильно!».

Меня этот блиц-опрос не смущает. Вернее, в общем-то, смущает, но что, так сказать, на противоположном конце общительности? Как говорят, не в зуб ногой — полное столичное отчуждение. А тут полминуты побеседовал, и сразу всё понятно, можешь твёрдо заявить: такого-то я знаю. Это ещё чужая, а свои, знакомые и родственники, могут и в куда более личные детали вдаться, вызнать, почём жизнь, дать советы — как общие-смысложизненные, так и обиходно-частные, к примеру, насчёт внешности.

Привыкнуть и за десятки лет трудно, а непривыкший человек, если его не гостем встречают на пару дней, как будто в тюрьме или в армии оказывается: таков подход не только у подростков или пьяниц в стилистике оторви и брось, а у всех абсолютно, от мала до велика. По сравнению с вялыми и равнодушными, а то и шизоидными городскими гражданами селяне более агрессивны, более экспансивны, целостные, но дюже шумные…

Кроме того, тут испокон веков заведено, что двери не выполняют своих привычных функций — это к барину без доклада не войдёшь, а к батраку запросто. Случилась революция, индустриализация и т.п., многое изменилось в умах и в домах, но понятие изолированной комнаты так и не прижилось. Кто угодно когда угодно может завалиться в дом — причём как через переднюю, так и через заднюю дверь. Нормальный человек (малознакомый, как правило, городской) ещё орёт с порога: «Хозяин! Хозяйка!» или «Есть кто дома?» и продвигается вглубь медленно, выкрикивая и прислушиваясь, а местный сельпоман, такой Юрий Борисович или Колоб на правах родственницы в минуту обшаривают все комнаты, и если ты спишь или моешься, тебе не избежать подробного тестирования нагишом.

Хорошо запомнилось, как Колобок, явившись, как Винни-Пух, с утра пораньше, когда мы с братом, толком не проснувшись, ещё валялись на раскладушках, докладывала про кого-то бабушке: «Я захожу, а они …!..» — неприличный глагол она произносит с просторечным «и» вместо «е». Катается себе, где хочет…

Я поговорил с тётей Валей честь по чести, ответив на все вопросы. Впрочем, я и со всеми одинаково разговариваю: ненавижу, когда в разговоре сразу дают понять, «за кого тебя содержат». Ей это понравилось.

— Пиву будешь? — вдруг спросила она и достала откуда-то бутылку «Балтики».

Я отказался, она тут же откупорила бутылку об железяку, половину пролила пеной, остальное в несколько минут выглотала. Недослышит, недовидит, рот совсем беззубый!..

— Мне эта… в груди тут жуёть… надоть «ножку» купить. Мать куда поедеть, пусть купить, — и помявшись, достала узелок платочный и кое-как развязала из него кошелёчек.

— Да не надо, тёть Валь.

Долго теребилась, перебирая пятитысячные, наконец, выудила пять рублей. Подумала и добавила два с мелочью. Положила на стол, схватив взамен несколько конфет.

Когда пропадают конфеты или спиртное, у нас в доме всегда есть отговорка: видно, Колобок заходил!

Как-то прикатился Колобок Аню смотреть. Покажи, мол, жену. Она, понятно, стесняется и возмущается. А тут обычное дело — сама поглядела, одобрила и понеслась всем остальным пересказывать. «Это ещё скажи спасибо, — смеюсь я, — что они не все вместе, не всей лечебницей припожаловали!»

Дочка у неё живёт в Москве и приезжает на лето, но Колобок уж, идёт молва, её замучил: то пива принеси (не такое!), то мяса нажарь, то колбасы напарь… И очутилась она в нашей больнице, где открыто вроде как отделение для престарелых, богадельня такая. Думали, опять же, от всех ушёл, рехнётся с тоски, а не тут-то было!

«Да у них там — веселье, шалман целый, тусовка!» — рассказывают наперебой диковины при застольях. Не стоило бы верить, но, во-первых, первоисточник надёжный: братова тёща как раз нянькой в больнице работает, а во-вторых, я сам, когда недавно прихватило с зубом, видел двух бабок лет по восемьдесят, раскуривающих у входа на лавочке «Беломор». «Пьют все, за пивом как штык, самогон по деревне добывают, в ларьке вскладчину курей копчёных, колбасу дорогую заказывают (каша им, видите ли, нескусная!), картошку им жарь, в картишки режутся на деньги, в лото зимой — до драки, а летом — дискотеку им подавай! Совсем рехнулись. Любовь, понимаешь, у них! Да-да, любовь, говорят, крутят — „Дом-2“ натуральный, молодой-то позавидуешь!»

Юрий Борисович

Юрий Борисович — настоящий местный аристократ, не то что Лимонхва какая-то. Отец его был каменщиком — вместе с мужем Колобка они учились в ФЗУ и приобрели даже и тогда редкую, почётнейшую и доходнейшую профессию. «Я полсела построил!» — не без гордости говаривал каждый из них при пьяных харчеваниях на очередной стройке (и справедливо: во всём селе нет ни одного деревянного дома!), они имели деньгу, жили калымами, не работая даже в колхозе. Кроме нашего села есть ещё и окрестные, дом-то уж не часто возводить приходится, а печку сварганить, печку русскую в плиту переделать, трубу к ней справить, сарайчик для свиней или мотоцикла — извольте. Теперь вот нет обоих, нет каменщика, и лет пятнадцать ни полдома новых не появилось, все сараи, гаражи и голландки поразвалились…

Отец, однако, именовался запросто Борька, а уж в летах заслужил и Бориса. А сынок, имеющий на себе явные признаки профессионального алкоголизма бати, всячески не чуждый сам и за всю жизнь не ударивший палец о палец, начал в остроумном нашем народе именоваться не иначе как Юрий Борисович (причём отчество даже без панибратской редукции «Борисыч»! ). Вот уж вправду могут припечатать! Любой Д. А. Пригов такому имиджу позавидовал бы! «Юрий Борисович то, Юрий Борисович это!..» А что то и что это? Юрий Борисович пьянищий в колее на дороге валяется — машина ехала, чуть не задавила, а он вскочил и ещё грязью зачерпнул и всю машину обдал! Юрий Борисович враздуду на своём велике драндулетил, пока не навернулся с него так, что потом как-то вплёлся межу рамкой и в полусне ещё метров пятнадцать по дороге вместе с ним прополз!

В молодости Юрий Борисович (уже тогда называвшийся Юрием Борисовичем) рассекал на мотороллере. Советский мотороллер — это вам не нынешний. Кроме прочего, его отлично было слышно во всех концах села и особенно удавались с него каскадёрские кульбиты через руль. Потом мотороллер в каком-то буераке развалился (как раз, смеются мужики, в один день с Союзом каким-то), и было года три-четыре относительной тишины. Тут и Борисовым трудовым на трёх сберкнижках капут! Но воспрянул Юрий, восстал из пепла Борисович! — купил мотоцикл — какой-то дурацкий, салатового, все дивились, несуразного цвета, не мощный, не солидный, зато дешёвый и громче прежнего! Ох и выписывал он восьмёрки, шестёрки и знаки бесконечности! Но и ему пришёл конец — только фара, как голова оторванная, как кочан капусты, на дороге валялась… А тут ещё дефолт какой-то!.. В итоге в новый миллениум не сказать, что ворвался, но вступил и въехал Ю. Б. на экологическом транспорте…

А вот куда всегда не дурак он ворваться, так это в дом. Собирает стаканы по деревне, назад влачится уже порой в чём жизнь и душа, мотаясь как при шторме, а над собой, как будто с донесением разведчик плывёт, в кулаке бумажку измусоленную держит. Суёт он её повсеместно, торгуют ли тут самогонищем или нет. Как правило, это лишь половина суммы. Кто-то отливает ему ровно по факту, а кто-то, чтоб всё же хоть как-нибудь отвязаться, даёт полулитру. Иногда бумажки нет вообще или она, как у фокусника, внезапно исчезает — схватив заветную бутылку, он обещает расплатиться завтра, а сам с заветной бумажкой спешит в другой дом.

Иной раз приходилось ему драндулет с полдороги катать, чуть не на себе таскать — то бензин кончится, то сломается, отвалится что-нибудь. С такими надобностями он спешит исключительно к отцу. «Саньк, — обращается он ко мне, зыркая вокруг нетрезвыми глазками, похожими на свиные (а уши оттопырены), — Сан Саныч дома?» Он боится, что его обманывают (что часто случается: скажут «нету», а отец как раз откуда-нибудь выходит!). Я, впрочем, говорю с ним почтительно, повторяя ответы по несколько раз, пока он не переходит в полное фамильярство и не норовит пройти весь дом до последней комнатушки. Братец вот с ним не церемонится: раз я застал, как Ю. Б. только что-то спросил-переспросил и едва успел улыбнуться своей дебиловатой улыбочкой, как братец зарядил ему по соплям, так что соискатель отлетел в грязь и какое-то время валялся там, бормоча, улыбаясь, размазывая по физии кровь.

Если он появляется у передней двери и она почему-то закрыта, то тогда ещё может по-человечески постучать в окно (вернее, во все окна, одновременно в них заглядывая!), при этом кругом, как в стереосистеме какой, раздаётся хрипло-пьяный выкрик, почти стон: «Саньк!.. Саньк…» А коли уж в заднюю вопрётся, то выкурить его можно лишь как залетевшего в дом кота: ксыксыкнув и показав кость, бросить её потом с порога за дверь.

Попервоначалу я даже пытался объяснить, что я не Санька (хотя сначала меня хотели назвать именно так), но с течением времени это вообще стало неактуально: меня и более вменяемые люди перестали узнавать и признавать: сказывают, что некоторые учителя (под чутким призором коих — лицом к лицу! — я отсолдафонил десять лет!) переспрашивают, а кто это такой «Алексей Александрович», «историк какой-то», коего пропечатали теперь в районке как прославившего Тамбовщину, а особливо её безотказную систему образования, где и Юрий Борисович достойно выучился. А дальше он вообще стал принимать меня за отца — особенно издалека.

Едет себе на велсапете — ну, едет — это громко и просто сказано: тут целая эквилибристика, наездничество, пантомима! — и замечает с дороги меня на огороде на задах… Вечер, мошкара, пылища на дороге — вообще от вывозящих зерно грузовиков целые пылевые облака нависают, чёрные, как будто смерч приближается — он не очень хорошо видит на расстоянии и начинает орать: «Саньк! Сан Санч!» Я редко подхожу: не отвяжешься! Если уж совсем близко. А так наоборот отворачиваюсь с косой, вилами или граблями и отхожу в конец огорода. Отец, если попадётся, чуть не часами с ним простаивает, выслушивая про существующий лишь в воспоминаньях мотоциклет и давая ненужные уже советы, а потом ругается: «Дурак, пупок!» и т. д.

Прошлой весной довелось нам вместе с отцом сажать тыквы (обычно он такими мелочами пренебрегает — мать заболела). Мы топтались с лопатой и чашкой семян на большом огороде сзади домов, уже вечер… По обыкновению мы не разговаривали, но мне вдруг подумалось, что в эти странные неуловимые минуты даже и отец наверняка чувствует, какое хорошее это вообще занятие, какое-то исконное… «Но кто, как не он, — заговорил во мне привычный голос, — в самом авангарде с батареей железо-техники постколхозной, и для них всю жизнь огород и сад — делишки второстепенные и третьестепенные!» Но тут, под ногами и вокруг в воздухе, как будто притаилось и дышит нечто неуловимо-чудесное, то, что больше человека: мягкая, влажная, тёплая, пахучая земля — и она, несмотря ни на что, рождает… И тут вдруг замечаем: Юрий Борисыч чалит — пешкодралом (велосипед уж тоже схрястал!). Не чалит даже — несётся — вот у кого энергетика! — вихляется, матерится на ходу и жестикулирует.

«Щас привяжется!» — прочитал мои мысли отец. Совместно претерпевать нашествие беспривязного совсем уж дело никудышное — хоть тоже возьми его за шкирку и отшвырни! (Вспомнил, как раз он допытывался, женат ли я и на ком — получив ответ, он захрюкал: «Врёшь, Саньк, брешешь!»)

Отвернувшись в пол-оборота, прекратив работу, мы наблюдали проход Ю. Б. по касательной огорода. Он останавливался и всматривался, прислушивался — мне казалось, даже на расстоянии я вижу его гримасы… И — прошёл дальше, как, например, дожди по полгода обходят стороной нашу Сосновку…

— Пьяный, — сказал отец.

А я понял и рассмеялся.

— Он просто нас не увидел! Старый стал Юрий Борисович, пятьсят лет в обед, зрение подвело!

Телок

Про телка я уже в других своих произведениях, никак ему не посвящённых, немало написал. Многое я рассматриваю «на примерах тялка». Однако, я думаю, проблематика эта и метафорика мало кому из просвещённой публики хоть как-то близка. Тялок как таковой — он и тут никому нахрен не нужон… Стоит себе у обочины, орёт-надрывается… Такова телячья доля, таково, по пословице, телячье дело: надорвался да стой…

Мы с Аней шутим, что употребляем в пищу теперича исключительно мясо лишь тех телков, с коими знакомы лично. Январь, Февраль, Марта, Кураж, Земфира… Им дают пожить, режут уже взрослыми, но жалко всё равно. Особенно было жаль корову — когда её повели резать, у неё на глазах выступили слёзы. Она будто бы смотрела с покорностью и укором: кормила я вас, поила, как своих деток, никого не обделяя, а вы меня… В холодильнике в банке осталось молоко: коровы уже неделю нет на свете, а молоко всё пьют. Я подумал даже, что молоко в пакетах, у коего срок хранения бывает по нескольку месяцев, составлено из молока коров, половина из которых уже съедена в котлетах замороженных или ждёт своей участи. Мир-село откровенно, прямолинейно жесток, а мир-город — прикровенно, лицемерно, всемерно.

Если бы не было сказано: «заколи и ешь», можно было бы и не есть. Хотя в деревне в приличных семействах без мяса за стол не садятся! Курице или селезню голову отрубить почитай каждый с детства должен уметь.

Хотя и здесь есть перегибы и варианты. После обеда выбрасываю в поросячью кастрюлю кости…

— Куда ты, надо Малышу отдать! — Мама.

— Малыш, — чуть не усмехаюсь, — отправился в мир иной.

— Куда отправился?.. — переспрашивает Сашенька.

— Никуда, — отвечают (благо, она не все фразеологизмы знает).

На самом деле Малыш, которого она нашла в посадках, выросший уже в пса (зимой он со мной бегал на пробежку), был вчера расстрелян отцом — за то, что ворует яйца. «Крову зарезали, кишок сколько с Гердой и Мухтаром пожрали, а всё равно!» Это называется «приговорить», тут регулярно так поступают.

Через два дня:

— Дядь Юра на тракторе твоего Малыша задавил, нечаянно.

— Ну ладно. Я нового принесу.

Так вот, телок… На самом деле это философская апория. Летом его выводят утром к обочине дороги, вроде как на травку, прикалывают верёвкой с цепью и ошейником на железный кол, вбиваемый железным, сваренным из толстых труб и валов, молотком. И день-деньской он вращается, что называется, вокруг своей оси… (в строгих терминах, по орбите, конечно). Его час наступает лишь когда в обед — жара немыслимая! — приносят пойло и можно пофыркать, пободаться, даже пролить, и вечером, когда его ведут обратно и можно залишиться, высоко задрав хвост и высоко подкидывая задние копыта, вдоль своих и чужих огородов…

Но за это предусмотрена экзекуция. Мало того, что его ругают на чём свет стоит, так его ещё и банцают специальной палкой (обычной кленовой, но гладкой и сухой, а потому прочной), а то, коль уж подрос порядочно, и просто совком (что, по сути, та же лопата). Поскольку телок бессловесен и всегда под рукой и на приколе, то на нём можно приспособиться срывать зло: при малейших его дуновениях можно толкнуть его ногой, так что он аж кувырнётся (если маленький), обматерить по первое число и угостить по хребтине палкой (а то и колом, или даже молотком, коий, валяясь в траве, наиболее сподручен). У нас для телка взбучка щадящая, до молотка-то не доходит, совком редкий раз — чиркнут по рогам, коль зимний уж, здоровенный бычок не к месту взыграет, зато уж словесно иногда заклеймят его названием другого животного, тоже с рогами. Не изверги все конечно, но между делом и между людьми всякое происходит.

Посему мало кого удивляют случаи, когда выросший в быка телок, оторвав с шеи цепь, возьмёт да и закатает своего хозяина. Особенно, когда от того разит перегаром, табачищем и он по-прежнему ругается и вроде как опять берётся за совок — может быть, просто чтобы почистить… Переломать, допустим, грудную клетку ему минутное дело.

Так вот, апория… Вспоминаются некогда известные строчки из хита единственной прославившейся (ну, не считая, нашего «Общества Зрелища», конечно) тамбовской группы: «Это сама природа наглядный даёт урок — крутится волчок!» (и особенно выразителен некий эхоповтор в концовке: «Ок!.. ок!.. ок!..»). Что за наглядный урок?.. Ну, крутится, понимаешь ли, волчок — какой в том урок, а тем более, природы?! У нас-то хоть искусство дебилизма называется…

Плоская земля, степь да степь кругом… — утоптанная, с иссохшими колючками, с засохшими лепёшками, метафизически замерший полдень. Только кружит, перемещаясь, как стрелка часов, телок… Как циркуль по карте, как аршин по пашне, окружающей неведомым морем этот круг…

Я иногда так начинаю сокрушаться о чём-нибудь в жизни, такой мрак нападает, что самому даже смешно становится, когда на себя со стороны взглянешь. И вот мы с Аней как-то глубокой ночью на кухне начали фантазировать: «Ты, — говорит мне она, а ей помогаю, — порой как телок кружишься — по одной и той же орбите, уже десять раз обдристанной. А должен — как кот действовать: пшить-пшить! (показывает движение быстрого закапывания лапами) и — „и помчался дальше этот ко-о-от…“ (я эту строчку-псевдоцитату уже распеваю-повторяю!). Кот сам по себе, он свободен, у него, судя по виду, всегда дел впереди полно, а телок жертва, ему хватает ума разве что лишь злобу накопить для мести и то не всегда».

Точнее не скажешь. Можно ещё кое-что добавить. Телок кроме своей обочины ничего не видит, зато потом расходится по городам и весям — в Москву даже — в баночках с усреднённым своим портретом. Кот же уже при жизни ходит, куда хочет, ареал его распространения в принципе ясен, но где конкретно он бывает и что делает, никому не известно.

Но это наши, человеческие, штучки: сам по себе телок очень приятен, особенно если потеребить его за мокрый, несколько ослизлый, напоминающий на ощупь шляпку гриба, нос. Да просто шик!

«Это сама природа наглядный даёт урок — кружится телок!»

Правда, телок, когда уже постарше, заметно остепеняется — лежит себе и всё, а кот, ежели его кормить, спит и день, и ночь.

Чубатый и кот его

В былые времена баталии колхозные кипели и гремели, да не о полях тут речь: бывало пред орёт в правлении (по рации иль так) — всё слышно. И сколько их тут за эти годы переорало…

А ныне — посмотри в окно!.. Через открытую форточку слышно ежедневно (часто от этого как раз и просыпаешься), как трандычат в проулке у гаража мужики — что бабы, пуще всяких баб! Один что-нибудь делает (отец), наяривает молотком по железке, разбирает-собирает, как кубик Рубика, а то даже врубает станок токарный, сварку… А проходящий мимо, остановившись, слово за слово входит во все детали, остаётся наблюдать-советовать, обсуждать и подавать детали… И так — часами!.. И обсуждается всё живо-весело, серьёзно-увлечённо, а главное перекрестно: тут и нового подшипника треклятого устройство, и «ситуация» на Украине, и засуха у нас, и у Пеструхи старой, что делать, кишечника расстройство.

Но с каждым годом разнообразия всё меньше, особенно кадрового: люди умирают, молодёжь не та… Тут был такой «нескучный сад», такие корифеи проживали — соседи, например, имеющие прозвища Козявка и Драбадор. В колхозе самый низший чин — «всего-то трактористы», зато законно отдыхают после смены. Уж коль не каждодневно, то через день — валяются у дома на дороге, «у столба», и как спектакль ежедневный, начинается…

Таков же в своё время был Чубатый, тракторист лихой, родитель целой ватаги кряжистых сынов, братьев-акробатов знаменитых местных, донимавших меня в детстве. Он с своим чубом, глазищи, по здешнему выражению, вытрескав, только мимо пролетал (всё та же «полоса препятствий»: валил заборы, сносил стога, давил-раскатывал «тыклы» и, что называется, всяко чередил), а уж отдыхать бросался в лопухи поодаль, за десяток изб от нас, я толком и не видел… Но тут гадать не надо: у всех оно одно — как комплекс ГТО, издержки, так сказать, коллективного хозяйствования; к тому же, от бабушки я слышал жизнеописания не только всех односельчан, но и их родителей, тоже ушлых…

Вот слышу: братец и Чубатый встретились у дома.

— У тебе кот мой, — утвердительно глаголет пожилой Чубатый, — в ангар забился, надо бы поймать.

(Про кота-то как пропустить, да и зачин сюжетный как на чеканке выбит!)

— Ну, вечером, Захарыч, приходи — щас некогда. Как же ты высмотрел?..

— Так он, едрёнать, чёрно-коришневый такой, впотьмах без света не углядишь — засветло бы отловить…

Многого не замечаешь, а оно меняется… Или замечаешь, да что с того и до того ли… Вот и в 2000-е Чубатый, уж почти без чуба, ежедневно мимо дома на велосипеде ездил — туда, сюда… Не как Ю.Б. носился, а чинно так, вкрадчиво поскрипывая. Какие-то баклажки у него в багажнике. «Захарыч вон теперь только пиво пьёть, вся пенсия у него на полторашки пересчитана», — услышал я такое как-то. Потом, через год-другой, он всё ходил пешком — три раза в день туда-обратно до ларька, в руках иль в сетке заветная бутылочка (уже 0,5 стеклянная), а сам седой уже как лунь, но сзади чуть не бритый, а спереди некий бобрик, намёк на чуб…

Теперь дожили — из постоянных зрителей-помощников остался он один фактически… И что ни день, то как будильник, как радио, под окнами: чу! — Чубатый! Голос у него грубый, звучный — тут не проспишь, не прозеваешь «передачу». По-прежнему паломничает он «до точки», но спрашивает там то виноград, то творог, то ситро — не пьёт ни капли.

Сказать по чести, раньше с ним не водились, а нынче вот, я удивляюсь (что называется, в положительную сторону удивляюсь): он стал, насколько это возможно по нашим временам, друг семьи. Дивлюсь я также куда больше, когда о раздолбаях школьных, отъявленной шпане (чьи имена и клички произносить-то брезговали, а пересказывать и слышать об их проделках-подвигах так просто тьфу!), теперь родители с почтением отзываются, на них как бы оглядываются, советов даже спрашивают. «Кабан крышу покрыл, железом этим новым, пойди узнай, как там делать надо» — эх, мушкетёры, двадцать лет спустя! — сказать бы им тогда такое!

И вот Чубатый — тут как тут: проходит мимо — а к кому ещё зайти? Кругом уже совсем пустынно и инако: даже моих родителей он старше лет на десять. И не сказал я главного: не груб, не глуп, всё знает, рассуждает довольно здраво, и вечно с прибаутками — вот образцовый персонаж!

Боится он только одного — как сын приедет средний. «Захарыч, Колюха, что ль, приехал?» — спросит мой братец, Колюхин однокашник. И дружбан. Пауза минутная, тяжёлая… «Да», — ответит, как отрежет, с непередаваемой интонацией отчаяния. Болтает обычно без умолку обо всём, а тут, осекшись, ёжом сворачивается, уходит в думу. «У Захарыча по лицу видно, кто приехал», — вот так уж говорят.

Кота брат согласился выдать: прокружился где-то, но вечером устроили облаву… Эпическое это повествование я слышал в застольном пересказе братца и в отрывочном — сквозь форточку опять — репортаже самого Захарыча. Да стоит ли вся эта «котавасия» отдельного рассказа, если бы участники истории так сильно на неё не напирали?..

Кота ловили долго, он измотал их страшно, впотьмах посшибал хозяйственные нагромождения — всё, что можно. Засунули в мешок — страшенно фыркал и орал, изодрал и братца, и Чубатого, — но всё же кое-как впихнули, взвалил на горб и поволок…

На следующий день подходит к братцу:

— Не, кот не мой.

— Как немой?! — прикалывается брат, — орал как резаный.

— Ды как? Понёс я его, этто, в мазанку — шоб мышей ловить… он как раз ловить, а второй, серый здоровый, Васька-то, не очень… Но шо-то думаю: проверю — сначала в сенцы выпущу, хоть покормлю чуток, ведь уж неделю пропадал-то…

Кот — это не то, что как в городе, это нечто здесь вроде пылесоса, только засасывает он мышей, а заодно, как мзду или электроэнергию, объедки всякие.

— Ну?

— И токо из мешка-то вытряхнул — ка-ак прям дал он — как в тот раз! Собака, этто, Альма, на него как бросится, а сверху прям и энтот — Васька-то — и поняслась! Не признали, бишь! Забился, тварь, под доски, я полдня искал да караулил — еле выковырнул. И правда: не мой кот оказался — облезлый какой-то!

— Да он поди и облез — от такой жизни!..

— Ды слушай дальше: вечером гляжу, этта, — мой кот приходит!.. Я смотрю…

Дальше всё уж заглушается хохотом — «…и этот ещё не убёг…» — у гаража уже аудитории подобралось порядком. «Кот-самозванец» — такого и по телеящику не каждый день увидишь!

Старшие его отпрыски были редкие оторвяжники, негоже право и вспоминать, но давно уж в белокаменной осели — я, как услышал, подумал, что как минимум налётчики иль рэкетиры. Но нет — остепенились-оженились, иномарка-ипотека, «Батя могёть» и всё такое. За старшими тремя уехали и средний с младшими (разница по возрасту уже приличная). Младший тоже ничего, даже вроде в колледже учился, работать стал «экспедитором каким-то» — солидная, как видно, должность, а вот средний…

На первом-втором курсах я, когда мои все одногодки отправились в армию, а дальше уж сразу заматерели-окостенели, сколотил вокруг себя «продвинутую тусовку» из братцевых сверстников, года на три-четыре меня младше, и там Колюха этот был… Не буйный — а больше в теперешнего папашу, шутливый, добродушный. Порою было весело: к музыке пытался их приучить приличной — и вроде получалось…

А нынче, как нагрянет на побывку, Юрий Борисович, Коля Зима — даже те ему не друзья. И с ними-то одна страмота, а тут уж надирается до чёртиков в одиночку, валяется порой, как только коров выгоняют, — ни свет ни заря… Москва сгубила: пьёт абсолютно всё, из дома вещи тащит, что-то варит…

Увидеться на улице случайно — как увидеть призрак. Впрочем, и меня обычно былые «акробаты», уж насколь знакомые, воспринимают так же: как будто вздрогнув, отворачиваются, иль смотрят как сквозь стекло.

Но проводит сына Чубатый и постепенно отходит. Сам он не фантомен, а наоборот: здоровается за руку, глядит в глаза, по делу спрашивает и отвечает — живой, подвижный, седой-щетинистый, с чубчиком, немного напоминающий, как Ной, сыновей своих.

Появление и исчезновение клуба

Не помню точно, году, кажется, в 1993-м начали строить новый клуб. Это оказался настоящий роскошный колосс, единственное здание в два этажа, с огромной стеклянной витриной спортзала и даже с балконом!.. — но, как водится в России, всё же на глиняных ногах…

В то время газета «Комсомольская правда», вернее, её воронежская вкладка, проводила конкурс юных репортёров. Я послал заметку под названием «Проклятье клуба, построенного на костях священников». Там значилось, что новый клуб возведён на месте церковного кладбища, что когда экскаваторы рыли фундамент, доставали и разбивали о землю (ту самую разрытую глинищу) гробы, потом кости и части облачения валялись по всему центру села. «Не будет в этом клубе ничего хорошего!» — воскликнула бабка. И далее я живописал несообразности в работе ДК, имевшиеся уже в середине 1994 года. В заголовке «проклятье» было исправлено на «проклятый», что само по себе мелочь. Но Сосновке прочитали с просторечным ударением как «Проклятый клуб» (выходило некое прямо бахвальство — с моей стороны!), получил я также нагоняй за слово «бабка» («Надо было хотя бы „пенсионерка“ написать, неуч!») и т. д.

Пытаюсь вспомнить, что было на месте клуба… Да ничего — в незапамятные времена было тут у магазина что-то из вкопанных брёвен (на школьной спортплощадке такое же, чуть повыше только, «конь» называется) — лошадей привязывать. С косогора мы на салазках катались да на капоте зиловском…

На месте здания колхозного правления (самый что ни на есть центр села, три десятка метров от нашего дома) была, рассказывала бабушка, церковь. Она её как-то помнила, значит, разрушили её, скорее всего, в начале 1930-х годов. Престольным праздником был Покров Пресвятой Богородицы. «А рушили-то и раскулачивать ходили, — прибавляла она, — самые пьянь и оборванцы, как Коля Зима нонче да Вольха ваша» («Лимонхва» она почему-то «не выговаривала»). Настоящим комиссаром, который дрался за власть Советов, был, если правильно помню, брат бабаниной матери. Израненный, вспоминала бабушка, он приполз к ним, подзывая детей из малинника… После войны он захаживал к схоронившему его от расправы Спиридону, бабушкиному отцу: «Кум, не надумал ещё в колхоз?» — «Нет ещё!» (нужно было скотину и имущество отдать, а он новую сбрую только что справил). Иконы последовали (так и говорит!) на крышки к кадушкам капусту солить, потом в войну их потопили в печках. (Чудом остались две выносные иконы у бабки Веры.) Кирпичи растащили на постройки — больше всех захватил наш сосед, дом коего, по словам бабушки, стоял где у нас сейчас огород… Давно от избы этой остался лишь ничем не выводимый культурный слой — черепки от махоток да обильная кирпичная крошка. Я, кстати, в детстве разрыл на границе сада целую дорожку, мощённую большими старыми кирпичами, — видимо, всё, что осталось от церкви (в школе, кстати, про неё никак не упоминалось).

В клубе том, что делать, я не раз и не два отплясывал самолично; к примеру, после зачисления в университет приволок туда легально — «за поступление» — трёхлитровую банку самогона (потом ещё добавку). Да в школе, помню, в старших классах мы зимой играли в спортзале в волейбол и бегали, занимались в комнате с тренажёрами. Месяца два я посещал такую роскошь, к коей тогда лежала у меня душа, как секцию карате, — пока приехавший из города руководитель не спился. Была там на втором этаже и библиотека, которой, впрочем, мало кто интересовался. Меня, например, занесло туда лишь однажды…

А вот с концертами, киносеансами и самодеятельностью, коих было в изобилии в старом клубе (особенно когда завклубом работала мама), здесь как-то сразу не заладилось. Зал большой, котельная рядом в низине топится огромная (отец водил нас туда в конце недели мыться), а как-то холодно… Да и народ пошёл какой-то дрянной…

Особенно памятна мне сцена, реплику из коей я постоянно для кого-нибудь цитирую, но при этом приходится объяснять и контекст. Это почти пьеса.

М е с т о д е й с т в и я — на пороге клуба. В р е м я д е й с т в и я — зима, вечер, минут сорок назад должен был начаться фильм. Д е й с т в у ю щ и е л и ц а — пьяный Фома-полутруп (пару раз уже явленный на страницах моих рукоделий) и едва вяжущий лыко мужичок-киномеханик по прозванию Профиль или просто Палыч.

Ф о м а (он картав). Па’ыч, я тебя очень пг’ошу: зайди в дом культуг’ы!..

П а л ы ч (не может войти: ему как бы стыдно, поскольку он сильно пьян). Валерк, отстань!

Ф о м а. Па’ыч, все собг’ались… я — я, Па’ыч, я! — я тебя очень пг’ошу: войди в дом культуг’ы!..

Магическое действие — главное войти… Ещё бы сказал «взойди»! Разыгрывается это очень долго, аж зрителям надоедает. Но Палыч лишь мотает головой, никнет ей, а когда его пытаются тащить под руки, хватается за перила и упирается.

В последние годы был период запустенья, окна повыбиты и тому подобное. Одна библиотека, говорят, числилась, что работает.

И вот приезжаю я зимой, глядь: а клуба-то нет! Мало того, его как не бывало! Ровный пустырь. Чудеса! Просуществовал ровно два десятка лет и исчез с лица земли!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.