ВСТУПЛЕНИЕ К КНИГЕ 2: «МИЛА: ТЕНЬ ПОД РУБЦОМ»
Родник пел. Чисто, звонко, как серебряный колокольчик, разбивающий осеннюю тишину. Вода, вымывшая из себя черную скверну и ржавчину Гориславовых клиньев, била из-под корней дуба Велеса холодной, живой струей. На обугленной, израненной громадине ствола, чуть выше места, где цепями держали мать и брата, держался один-единственный лист. Ярко-зеленый. Наглый. Хрупкий.
Мир. Он был. Выстраданный кровью, пеплом и разумом матери. Мила сидела на мшистом камне, впитывая его каждой порой, каждой трещиной в душе. Рука бессознательно прижималась к груди, к грубому, багрово-лиловому рубцу под тканью рубахи. Рубцу. Не шраму. Шрамы заживают. Рубцы — это запечатанные врата. Врата в Навь. Врата к ней. Они молчали. Пока. Но холодок от них, как от глубокого колодца, пробирал даже сквозь шерсть тулупа.
Рядом, на разостланной волчьей шкуре, лежала Ведана. Дышала. Ровно. Глубоко. Как спящий утес. Ее глаза, когда-то такие мудрые, острые, цвета спелой черники, теперь были открыты. Смотрели в серое небо. Пустые. Бездонные озера, в которых утонула мать Милы. В них не было ни узнавания, ни боли, ни страха. Только тихая вода над бездной. Уход. Вечный и страшный своей немотой. Каждое утро Мила подходила, гладила холодную щеку, шептала: «Мама?» Ответом был лишь ровный шум дыхания да шелест умирающей осенней листвы.
Тишина. Она висела над поляной. Не мирная. Напряженная. Ядовитая. Как пленка на болотной топи Кривой Старицы. В ней звенел смех малыша — племянника, ковылявшего по мху за пестрой бабочкой. В ней скрипел лук Светозара — брат чинил оружие, лицо каменное, глаза прищурены от невидимой боли. В ней булькала и чавкала сама Старица где-то за холмом, напоминая о своем гнилостном нутре.
И в ней каркал ворон. Один. Всегда один. Сидел на почерневшей ветке над зеленым листом дуба. Черный, маслянистый, как кусок ночи. Его желтый, безжалостный глаз неотрывно следил за Милой. За рубцом на ее груди. За пустотой Веданы. Он не нападал. Не воровал. Просто наблюдал. Посланник. Напоминание. «Я здесь. Жду. Твоя боль — моя нажива».
Мила вдохнула воздух, пахнущий прелой листвой, чистой водой и… едва уловимым дымком далеких пожарищ. Она сжала пальцы в кулак, ощущая под ними холод рубца. Покой — это обман. Покой — это передышка. Корни держатся, но под ними уже шевелится тень. Тень старой костяной избушки. Тень предательства. Тень боли, которую еще только предстоит заплатить.
Она знала: час «Х» Яги еще не пробил. Он тикал. Где-то под грубым шрамом. В пустых глазах матери. В черном зрачке ворона. В тихом смехе ребенка, который мог быть отнят.
Мир был. Но он висел на паутинке над бездной. И паутинка уже дрожала.
Глава 1: Хлеб из Пепла и Холод под Рубахой
Родник пел. Чистота его голоса резала слух после месяцев выжженной тишины и предсмертного хрипа. Вода, вымывшая ржавчину и черную скорбь Гориславовых клиньев, била из-под корней дуба Велеса холодной, нагло живой струей. На обугленном боку исполина, чуть выше колец от цепей, держался один-единственный лист. Ярко-зеленый. Дерзкий. Хрупкий.
Мир. Он был. Выкованный кровью, выжженный пеплом и купленный разумом матери. Мила сидела на мшистом камне, пытаясь впитать его каждой трещиной в душе. Рука бессознательно прижималась к груди, к грубому, багрово-лиловому рубцу под грубой холщовой рубахой. Рубцу. Не шраму. Шрамы затягиваются. Рубцы — это запечатанные врата. Врата в Навь. Врата к ней. Они молчали. Пока. Но холод от них, как из глубокого погреба смерти, пробирал даже сквозь овчину тулупа.
Рядом, на волчьей шкуре, потертой до лысин, лежала Ведана. Дышала. Ровно. Глубоко. Как спящий валун. Ее глаза, когда-то острые, пронзительные, цвета грозовой тучи, теперь были открыты. Смотрели сквозь серое небо. Пустые. Бездонные колодцы, в которых утонула мать Милы. Ни искры. Ни тени. Только плоское отражение облаков. Уход. Вечный и страшный своей абсолютной немотой. Каждое утро Мила подходила, гладила холодную, восковую щеку, шептала: «Мама?» Ответом был лишь мерный шелест воздуха в перебитом горле да скрип веток почерневшей сосны.
Тишина. Она висела над поляной. Не мирная. Натянутая. Ядовитая. Как пленка на воде Кривой Старицы. В ней звенел смех малыша — племянника, Мирослава, ковылявшего по влажному мху за неуловимой стрекозой. В ней скрипел лук Светозара — брат сидел на корточках у потухшего ночного кострища, лицо — каменная маска, пальцы натягивали тетиву с тугим, злым шипением. Раны на его спине под рубахой давно заросли багровыми полосами, но рана внутри — гноилась.
И в ней каркал ворон. Все тот же. Черный, как обсидиан, маслянисто блестящий. Сидел на почерневшей ветке над зеленым листом дуба. Его желтый, нечеловечески внимательный глаз неотрывно следил за Милой. За рубцом. За пустотой Веданы. Он не нападал. Не воровал. Просто наблюдал. Тень на краю зрения. Шепот в тишине: «Я здесь. Терпелива. Твоя боль — мой урожай».
Холод камня пробирал до костей. Мила оторвала ладонь от рубца — кожа под тканью горела ледяным ожогом. Не думай. Не думай о нем. Но запретная мысль, как черный коршун, уже впилась когтями в сознание: Где Волх? Жив ли? Ненавидит ли? Рубец ответил. Не нытьем. Резким, колющим уколом, будто под кожу вогнали осколок ледяного зеркала. Боль вырвала короткий вдох. Она стиснула зубы, впиваясь ногтями в колени. Молчи. Молчи, врата.
— Мила.
Голос Светозара, хриплый, как скрип несмазанной телеги, срезал ледяную нить мысли. Брат стоял у родниковой чаши, только что ополоснув лицо. Капли воды застывали в его рыжеватой бороде ледяными бусинами. В глазах — пропасть усталости и что-то новое: затаенная, острая тревога. Он кивнул на Ведану.
— Пора.
Слово было коротким, тяжелым, как булыжник. «Пора» означало ритуал. Ритуал кормления пустой скорлупы, что когда-то была их матерью, Веданой-Ведуньей, чьи руки лечили, а слова предостерегали.
Мила поднялась, кости скрипели протестом. Подошла к шкуре. Утро выдалось морозным, дыхание матери стелилось слабым туманом над неподвижным лицом. Глаза не моргнули. Мила взяла деревянную, обожженную по краям чашку с теплым отваром — ромашка, зверобой, щепоть сосновой хвои для тепла. Опустилась на колени в сырой мох.
— Пей, мама, — шепот сорвался, застряв колючим комом в горле. Она осторожно приподняла голову Веданы. Кожа на затылке была холодной и дряблой, как вареная луковая шелуха. Поднесла край чашки к бескровным, чуть приоткрытым губам. — Тепленько. Пей.
Рефлекс глотания работал. Ведана делала мелкие, жадные глотки, не осознавая. Часть отвара стекала по подбородку, оставляя темные, липкие дорожки на серой холстине рубахи. Мила ловила его грязной тряпицей, ощущая знакомое, гнетущее бессилие: кормление младенца, который никогда не проснется. Который не узнает. Не улыбнется. Не скажет «доченька». Только дышит. Существует в вечном немом «сейчас».
Светозар стоял рядом, безмолвная тень. Его взгляд скользил по лицу матери, потом цеплялся за сына. Мирослав копошился у корней дуба, строил крепость из шишек, бормоча что-то невнятное и радостное. В глазах Светозара вспыхивала искра — дикая, животная нежность, тут же придавленная грузом немой вины и ярости. Его широкие, исцарапанные в схватках пальцы сжимали подол тулупа, пока суставы не побелели. Он ничего не говорил. Говорить было не о чем. Только нести. Пока не сломается спина.
Ритуал закончился. Мила вытерла лицо матери. Светозар молча взял пустую чашку, его шаги к ручью были тяжелыми, как будто тащил на плечах невидимый дубовый гроб.
Мила осталась сидеть рядом с Веданой. Положила свою, уже не такую тонкую, загрубевшую руку на ее неподвижную ладонь. Холод кости. Всегда холод. Она попыталась услышать мать через дар, как раньше. Протянула тонкую, дрожащую нить своего чувствования к этому тихому, дышащему холму плоти. И… наткнулась на Глухую Стену. Не пустоту. Не тьму. Гладкую, холодную, безответную гранитную глыбу. Отчаянье, острое как нож, кольнуло под ложечку. Мама… Где ты?
Рубец на груди дернулся. Сильнее, чем от мысли о Волхе. Резкий, пронзающий холод, как ледяное копье. Мила ахнула, вжав кулак в больное место. Сквозь навернувшиеся слезы она увидела: ворон на дубе встрепенулся. Расправил крылья — черное полотно ночи на мгновение заслонило тусклое солнце. Его желтый глаз сверкнул… торжествующе? Он каркнул — один раз, сухо, издевательски, и взмыл в серое небо, растворившись за верхушками почерневших елей. Насмотрелся? Напился боли?
Сердце колотилось, как пойманная птица. Мила закрыла глаза, пытаясь унять дрожь в коленях. Тише. Тише. Он ушел. Пока. Она вцепилась сознанием в родник. В его чистый, упрямый голос. В духа-лося, чье присутствие ощущалось теперь как глухая, усталая благодарность где-то в каменных недрах. Земля под ней дышала медленно, тяжело, но живо. Корни держались. Пока.
Открыв глаза, она увидела Мирослава. Он подполз к Ведане, ткнул пухлой, грязной ручкой в ее неподвижную ногу.
— Ба? — пролепетал он вопросительно, сморщив лобик. Потом внезапно улыбнулся во весь свой беззубый рот, показав розовые десны, и привалился теплым, живым боком к ее холодной ноге, продолжая возиться с шишками.
Мила почувствовала, как что-то горячее и огромное подкатывает к горлу. Она потянулась, обняла маленькое, упругое тельце, прижалась лицом к его пахнущему молоком и лесом затылку. В этом тепле, в этом смешном доверчивом лепете была надежда. Хрупкая, как первый ледок, но настоящая.
— Баба спит, — прошептала она, и голос дрогнул. — Крепко-крепко спит, солнышко.
Светозар вернулся не с водой. Он нес охапку хвороста — кривых, сухих, обгорелых с одного бока сучьев, собранных там, где огонь Горислава прошелся, но не убил все. Его лицо было темнее тучи. Походка — тяжелая, злая. Он швырнул хворост у едва тлевшего костра так, что искры взметнулись фонтаном.
— Был у Кривого Ручая, — выдохнул он, не глядя на Милу. Голос глухой, подземный. — Встретил Дрогослава. Из Нижней Деревни.
Мила насторожилась, как лань, учуявшая волка. Дрогослав — старый, мудрый, как сам лес, охотник. Не пугался медведя, не верил в пустые страхи. А вид Светозара, жест, каким он швырнул хворост — все кричало о беде. О большой беде.
— Что? — спросила она, вставая. Холодный слиток страха упал в желудок.
Светозар наклонился, раздувая тлеющие угли. Руки, сильные и привычные к луку, дрожали.
— Шел с утиной зорьки. Говорит, в Нижней — переполох. Словно мор прошел. — Он бросил в огонь горсть сухой хвои. Она вспыхнула с треском, осветив его лицо — изборожденное тенью, с безумием ярости в глубине глаз. — Пришел… проповедник. Не здешний. Лицо — как из желтого воска вылеплено. А глаза… Дрогослав говорит, глаза горят, как раскаленные уголья в пепелище. Плащ черный, а на груди — ихнее Солнце. Рыжее, ядовитое. — Он плюнул в сторону, где когда-то стояли кони Горислава, где земля все еще пахла гарью. — Городит речи. Про «очищение от скверны». Про «новый свет, что спалит чащу невежества». Про… — Он замолчал, резко ударил палкой по углям. Искры полетели, как злые светляки.
— Про что, Свет? — Мила подошла вплотную. Холод под рубцом сжался в острый кристалл. Они идут.
Светозар поднял на нее глаза. В них бушевала знакомая буря ненависти, но теперь ее пронизывал новый, леденящий отблеск — страх. Глубокий, первобытный страх перед невидимым врагом.
— Про нас, Мила. Городит, что все беды — от «ведьмы у оскверненного родника» и «ее псоглавого беса-оборотня». Что пока мы… пока ты не будешь «очищена», земля не родит, зверь не водится, дети хворать будут. — Он швырнул в огонь толстую ветку. Она загорелась с шипением, как змея. — И… он сжег. Прямо на площади, у колодца. Бабушкин оберег. Старый-престарый, из корня мандрагоры, что еще прабабка его носила. От сглаза, от порчи хранил. Взял и бросил в костер! — Голос Светозара сорвался в хрип. — А люди… — он сделал паузу, глядя в огонь с немым ужасом, — люди молчали. Некоторые… крестились. Ихним крестом. Лбом в грязь били.
Тишина упала на поляну, тяжелая, как мокрая шкура. Только трещал огонь, пожирая дрова, да журчал родник, словно пытаясь смыть скверну слуха. Где-то далеко, за гребнем холма, где начиналась Трясина Костей, каркнул ворон. Одинокий. Победный.
Рубец на груди Милы заныл. Не уколом. Глухой, тянущей болью. Как нарыв перед прорывом. Они идут. И ведут их твоей болью и их страхом.
Она перевела взгляд на Ведану. Мать лежала неподвижно, дыша ровно. Пустые глаза отражали прыгающие языки пламени, как два маленьких, безжизненных костра.
Мирослав потянулся к огню, завороженный танцем света.
— Ба-бах! Кра-ко! — заливисто засмеялся он, тыча пальчиком в золотые змейки пламени.
Мила обхватила себя руками, пытаясь согреть ледяное нутро, скованное страхом и грубым шрамом. Первый камешек сорвался в стоячую воду их хрупкого мира. Где-то вверху, на краю оврага, уже сдвигалась грязная лавина. И имя ей было не только «солнцепек». Имя ей было Страх. И Яга, где-то в черной чаще Нави, сладко улыбалась.
Глава 2: Слово из Желтого Воска и Железные Псы
Холод, пробирающий от рубца, не отпускал. Он въелся в кости, как ржавчина, даже у огня. Рассказ Светозара о Проповеднике с глазами-угольями и сожженном обереге висел в воздухе тяжелым, удушающим смрадом. Мила сидела, прижавшись спиной к шершавому стволу дуба, будто ища опору у древнего страдальца. В ушах звенело: «…ведьма у оскверненного родника… псоглавый бес-оборотень… очищение…» Слова, как острые щепки, впивались в сознание, цеплялись за больные места — за образ Волха, за черный шрам, за пустоту матери.
Светозар молча колол толстый сук топором. Каждый удар — резкий, злой, отрывистый — отдавался в тишине, как выстрел. Искры от стали летели на мерзлую землю, гасли с шипением. Его спина, напряженная под тулупом, излучала ярость, сжатую в кулак. Мирослав, почуяв напряжение, притих у ног отца, уткнувшись в его валенок, лишь изредка всхлипывая.
Тишина была теперь иной. Не натянутой, а сдавленной. Как перед ударом грома. Воздух звенел от невысказанного. Мила вглядывалась в серую пелену неба над лесом, ожидая… Чего? Первого крика сороки? Лошадиного ржания? Зловещего карканья?
Она услышала скрип. Не птичий, не звериный. Человеческий. Металлический. Знакомый и ненавистный. Скрип кожаных ремней, стягивающих кольчугу. Лязг железа по ножнам.
Сердце Милы провалилось в ледяную бездну. Они здесь. Рубец на груди взвыл внезапной, рвущей болью, как будто невидимые когти Яги впились в запечатанные врата и дернули. Она вскрикнула, вжав ладонь в больное место, ощущая, как под кожей пульсирует холодная, черная ярость. Молчи! Замолчи!
Светозар замер, топор занесен для удара. Его глаза, дикие, как у загнанного волка, метнулись к тропе, ведущей из леса. Мышцы на скулах заиграли буграми. Он одним движением швырнул топор в сторону, подальше от Мирослава, и шагнул вперед, заслоняя семью своей широкой спиной. Рука инстинктивно потянулась к ножу за поясом.
Из чащи, раздвигая плакучие ветви ивы, словно грязную завесу, вышли всадники. Трое. Не в кольчугах Горислава, а в стеганых, темно-коричневых кафтанах, поверх которых болтались нагрудники из толстой, грубой кожи, тускло поблескивающей металлическими заклепками. На груди у каждого — выжженное клеймо: рыжее, кривое Солнце с острыми, как кинжалы, лучами. «Солнцепёки». Но не дружина. Инквизиция. Лица под коваными шлемами-мисками были скрыты в тени, но ощущалась та же тупая жестокость, замешанная на фанатизме. В руках — не мечи, а тяжелые, окованные железом дубины и короткие, широкие ножи-скрамасаксы. На поясах — связки железяк, похожих на орудия пыток.
Их кони, низкорослые, крепкие, с тусклой шерстью, фыркали, выдыхая клубы пара, нервно переступали копытами по мерзлой земле. Запах пота, конского навоза и холодного железа накрыл поляну.
Но Мила увидела не их. Ее взгляд приковал фигура, шедшая перед всадниками. Не на коне. Пешком. По грязи и мерзлой кочке, как кающийся грешник. Но в его осанке не было смирения. Была прямая, почти деревянная стойка. И горящие глаза.
Доброслав.
Он был неузнаваем. Дорогую вышитую рубаху сменил грубый холщовый балахон, подпоясанный веревкой. Лицо, когда-то открытое и румяное, осунулось, побледнело, словно вылеплено из того самого желтого воска, о котором говорил Дрогослав. Щеки впали, под глазами — лиловые тени. Но глаза… Глаза горели. Не любовью, не тоской. Сухим, фанатичным огнем, как тлеющие угли. В них не было прежней теплоты, только жесткий, неумолимый свет убежденности. На груди — то же рыжее Солнце, но вышитое грубыми, неровными стежками, будто собственной кровью. В руках он нес не оружие, а деревянный ковш и небольшую, запечатанную воском глиняную банку.
Он остановился в десяти шагах от костра, от родника, от Милы. Его взгляд скользнул по ней, быстрый, как удар плети. Мила почувствовала не любовь, не жалость, а… мерзостное любопытство хищника, рассматривающего диковинную тварь. И страх. Глубокий, животный страх, прикрытый фанатизмом. Он увидел руку, прижатую к груди (к рубцу!), и его губы дрогнули в подобии гримасы — отвращения? Торжества?
— Милослава, — его голос звучал чужим. Грубым, пропахшим дымом и чужими молитвами. Не шепотом под ивой, а громко, нарочито, чтобы слышали всадники, лес, небо. — И ты, Светозар, сын скверны.
Светозар выпрямился во весь рост, его тень легла на Доброслава длинной, угрожающей полосой.
— Убирайся отсюда, предатель, — прорычал он, голос низкий, как гул подземного толчка. — Пока цел. И псов своих забери.
Доброслав не отступил. Он сделал шаг вперед. Его глаза уперлись не в Светозара, а в Милу.
— Я пришел не с мечом, а со Словом, — провозгласил он, поднимая ковш. Голос дрожал, но не от страха, а от накала веры. — Словом Истинного Света! Ты, Милослава, одержима Тьмой! Договор твой с лесным чертом сквернит землю! Родник сей — не источник жизни, а жерло Нави, прикрытое личиной чистоты! — Он ткнул ковшом в сторону воды. Дух-лось под родником глухо застонал в уме Милы, болью отозвавшись в рубце. — Твой медвежий прихвостень — исчадие ада, пожравшее душу князя-мученика Горислава! Пока ты не очистишься, край наш будет стенать под гнетом неурожая, мора и духовного смрада!
Каждое слово било по Миле, как камнем. Не ложью (хотя и ею тоже), а извращением правды. Волх, Яга, родник… Все перевернуто с ног на голову, вымазано в черной краске фанатизма. Рубец ныл, посылая волны ледяного огня по телу. Она видела, как Доброслав верит в эту чушь. Видела, как его вера подпитывается ее видом: изможденной, с больным шрамом, стоящей у «оскверненного» источника рядом с «пустой» матерью. Он был готов сжечь ее на костре ради «спасения» — и себя, и всех.
— Врешь, собака! — взревел Светозар, делая шаг к Доброславу. — Сам ты скверна! Продал душу новым хозяевам за ихние медяки да страх! Убирайся!
Один из всадников тронул коня. Крупный, плечистый, с лицом, изрытым оспинами. Его дубина плавно легла на плечо.
— Не трожь Посланника Слова, язычник, — пробасил он. Голос был тупым, как его дубина. — Он несет вам шанс на спасение. Не уподобляйся ведьме.
Доброслав воспрял духом от поддержки. Он не отводил взгляда от Милы.
— Ты можешь спастись, Мила, — его голос внезапно стал почти умоляющим, но фальшивым, как дешевая мишура. — Отрекись! Отрекись от старого бога! Отрекись от дара, что есть бесовское наваждение! Отрекись от связи с тварями леса! Позволь нам… очистить родник. Священной Водой и Огнем Веры! — Он поднял глиняную банку. — Вот она! Вода из Источника Истинного Солнца! Она смоет скверну!
Он резко двинулся к родниковой чаше. Светозар бросился наперерез, но два других всадника спрыгнули с коней, преградив ему путь дубинами. Завязалась короткая, жесткая толкотня. Светозар, могучий, как медведь, отшвырнул одного, но второй ударил дубиной по руке. Хрустнули костяшки пальцев. Светозар охнул от боли, но не отступил. Мирослав заревел в голос.
Мила стояла как вкопанная. Рубец горел ледяным пламенем. Голоса природы вокруг зашептали тревожно: «Осквернение… Железо… Страх…» Она видела, как Доброслав, с лихорадочным блеском в глазах, подбежал к чистой, хрустальной воде родника. Он сорвал восковую печать с банки. Оттуда пахнуло чем-то кислым, металлическим, чуждым. «Священная Вода»? Боль духа-лося пронзила ее насквозь.
— Нет! — крикнула Мила, рванувшись вперед. Но было поздно.
Доброслав опрокинул банку над родниковой чашей. Густая, мутная, желтоватая жидкость хлынула в чистую воду. Она не смешалась сразу. Сначала растеклась маслянистой пленкой, затягивая зеркало воды грязной паутиной. Потом началось шипение. Тихое, злобное. От воды потянуло резким запахом меди и… горелого волоса. Чистая струя из-под корней заколебалась, помутнела на мгновение. Дух-лось застонал в уме Милы — стон полный осквернения и боли.
— Освящено! — закричал Доброслав, поднимая пустую банку, как трофей. Его лицо сияло фанатичной радостью. — Первая капля Света пролита на скверну! Родник начинает Очищение!
Светозар, отбросив всадника, рванулся к Доброславу. Его лицо было искажено чистой, первобытной яростью.
— ТВАРЬ! — рев его потряс воздух. — ОСКВЕРНИТЕЛЬ! Я ТЕБЯ…
Доброслав отпрянул, страх наконец пробил фанатичный панцирь. Он замахнулся ковшом, как щитом. Всадники бросились на Светозара. Мила увидела занесенные дубины. Увидела Мирослава, ревущего у костра. Увидела Ведану, все так же лежащую с пустыми глазами, отражающими грязное небо. И почувствовала, как рубец на груди РАСПАХИВАЕТСЯ ИЗНУТРИ ЛЕДЯНЫМ КОКОНОМ БОЛИ. Не просто боль. Врата! Они дрогнули! Яга почуяла слабину — осквернение, страх, ярость!
Из чащи за спиной всадников раздался хриплый, леденящий душу вой. Не медвежий. Не волчий. Что-то древнее, полное безумия и боли. Волх! Где-то близко. Его ярость ударила по дару Милы, как удар грома, резонируя с болью рубца.
Все замерли. Всадники оглянулись, лица под шлемами побелели. Доброслав застыл с ковшом в руке, его фанатичный пыл сменился животным ужасом перед неведомым. Светозар воспользовался моментом, отшвырнув одного из стражников.
— Слышишь, предатель? — прошипел он, хрипло дыша, прижимая сломанные пальцы к груди. Кровь сочилась сквозь рукавицу. — Твой «псоглавый бес» пришел! Он голоден! Особенно на трусов и предателей!
Доброслав побледнел еще больше. Он посмотрел на Милу, на ее лицо, искаженное болью от рубца, на ее глаза, в которых читалось не только отчаяние, но и… знание. Знание того, что пришло из чащи. Страх перед Волхом пересилил все. Он сделал шаг назад, к своим коням.
— Это… это ее дела! — выкрикнул он, тряся ковшом в сторону Милы. Голос срывался. — Она его призвала! Видели? Она вся в Тьме! Но… но Истинный Свет сильнее! Мы вернемся! С Огнем и Словом! — Он почти вскочил на подведенного коня. — Одумайся, Мила! Отрекись! Пока не поздно!
Всадники, не дожидаясь приказа, поспешно вскарабкались на коней. Они бросали тревожные взгляды в чащу, откуда донесся еще один, более близкий, протяжный вой. Дубины дрожали в их руках.
— Уходите! — крикнула Мила, собрав последние силы, чтобы перекрыть вой Волха и гул в ушах от рубца. — И больше не оскверняйте этот камень! Иначе… — Она не договорила. Взгляд ее, полный боли и ледяной решимости, был красноречивее слов.
Доброслав дернул поводья. Его конь шарахнулся. Последний взгляд, который он бросил на Милу, был странным: смесью фанатичного убеждения, дикого страха и… жалости? Потом он развернулся и поскакал по тропе обратно в лес, под защиту деревьев и своих железных псов. Всадники последовали за ним, стараясь не отставать.
Тишина вернулась. Глубокая, израненная. Шипение в родниковой чаше стихло. Желтая пленка медленно оседала на дно, оставляя воду мутноватой, с мерзким привкусом металла в воздухе. Дух-лось стонал тихо, непрерывно.
Светозар подошел к роднику, плюнул в грязное пятно.
— Скверна… — прохрипел он, плюнув еще раз. — Настоящая скверна.
Мила опустилась на колени у воды. Она опустила руку в родник. Вода была холодной, но… больной. Звонкая чистота ушла. Осталась усталая, замутненная струя. Рубец на груди все еще пульсировал ледяным огнем, но врата медленно, со скрипом, закрывались. Волх затих. Его присутствие отодвинулось, но не исчезло. Он был где-то там. В темноте. С голодом и болью.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.