18+
Место для года

Бесплатный фрагмент - Место для года

Рассказы о времени долга

Объем: 78 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

«Всему и всем — одно:

одна участь праведнику и нечестивому,

доброму и [злому],

чистому и нечистому,

приносящему жертву и не приносящему жертвы;

как добродетельному, так и грешнику;

как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.»

(Еккл. 9:2)

Ракета уходит на цель

Памяти Эриха Марии Ремарка

— человека, ненавидевшего войны

Как поют соловьи…

Сидят, серенькие и невидимые, на веточках орешника и заливаются. Каждый о своем, но все об одном и том же. Свистят и щелкают, щелкают и свистят — то хором, то попеременно.

За ореховыми кустами, обступившими лощину — болото. Точнее, заболоченное озеро.

На мелководье булькают голубые от чувств лягушки. Квакают, пытаясь перекричать соловьев. Как квакали за миллион лет до нашей эры, за сто веков до появления человечества… И как будут квакать еще миллион после его исчезновения — если, конечно, человек после себя оставит на Земле хоть что-то.

А откуда-то издали, с чистой воды, долетает короткий кряк проснувшегося селезня. Он зовет утку, готовую заняться с ним природным делом. Чтобы спустя месяц или бог знает сколько у них там все… Чтобы через некоторое время эта утка плыла по озеру, а за ней, словно катера за линкором, шли бы серенькие утята с круглыми пушистыми головками. Плыли врассыпную, глядя по сторонам и пытаясь за чем-то нырнуть. Но при тихом кряке своей пестрой мамы замирали бы все сразу, становясь невидимыми на рябящейся воде среди стеблей тростника, листьев кувшинок и остатков рассыпавшейся сплавины.

Но сейчас все это еще впереди.

На весь мир заливаются соловьи в предрассветно сером орешнике.

И напоминают о том, что жизнь прекрасна и удивительна.


* * *


Черт бы побрал этих соловьев!

Старший лейтенант со скрещенными пушками на зеленых полевых петлицах поежился от озерной сырости.

Причем тут соловьи… У соловьев жизнь действительно прекрасна; это у людей она удивительна.

Черт бы побрал эти новые сапоги! Вот их-то действительно стоило предложить самому черту; старые, удобные и мягкие развалились после того, как он облил их окислителем, а новые, выданные старшиной накануне… Эти оказались твердыми, как колодки для испанских пыток, в них было больно не только ходить, но даже стоять. Старший лейтенант, конечно, знал, как с ними бороться. Еще в начале пути старослужащие заявили, что бесполезно разбивать задники молотком: новые сапоги надо бросить под танк, чтобы тот размозжил дубовую кирзу. Тогда он принял слова за глупую шутку над офицером с еще не облупившимися звездочками на погонах. Но ротный старшина — не нынешний равнодушный, а прежний, пропитый и мудрый — сказал, что в самом деле нет лучшего способа очеловечивания новых сапог. Танков в их дивизии не водилось, но имелось несколько гусеничных вездеходов. Однако вчера началась такая кутерьма, что было не до того. И теперь приходилось терпеть до возвращения в расположение части — или… или терпеть осталось уже совсем недолго.

Старший лейтенант обернулся.

Пусковая установка оперативно-тактической ракеты с дальностью удара 300 километров и радиусом поражения, зависящим от боевой части, темнела на краю лощины.

Тягач «Ураган» — стальное чудовище с восемью колесами в человеческий рост и двумя разнесенными водительскими кабинами — стоял почти мирно и что-то влажно серебрилось на его слоисто раскрашенном корпусе.

Сама же ракета смотрела в зенит, выпрямившись на пусковом столе и прячась под оливковым брезентом. Сверкающие от росы растяжки говорили о том, что в нужный момент будет достаточно дернуть шнур — чехол распадется и половинки сами собой съедут на стороны, обнажая ее жадное тело.

Он невольно улыбнулся — вспомнил, как укрепили эту конструкцию механики-водители, синхронно выскочив из своих кабин. Воткнули колышки, натянули тросы и не преминули отпустить заезженную шутку относительно того, какую природную сущность напоминает эта ракета, поднимающаяся из лежачего транспортного положения в стоячее пусковое.

Эти два механика-водителя, два вчерашних первогодка из средней России, два школьных друга, давали пример кровным братьям. Были близки настолько, что на двухэтажной казарменной койке висело расписание, по которому они поочередно принимали услуги немолодой любвеобильной недевушки из военторговского «чипка».

Сейчас они спали — каждый на своем месте — урывая минуты солдатского сна между боевым развертыванием и всем, что за ним последует.

Старший лейтенант сделал глубокий вдох, пытаясь посильней насладиться тонкими ароматами земли, лесных гнилушек, болотной сырости и какой-то незнакомой травы.

В какую эпоху происходило то, что ощущал он сейчас, пропуская все через себя? в последней четверти двадцатого века, или в первой двадцать первого?

Наверное, все-таки в двадцатом: старший лейтенант носил сапоги. А не шнурованные ботинки, в которых солдаты среди российской грязи напоминали героев американского боевика для малолеток.

К тому же в его распоряжении не было GPS, ракета наводилась по старинке: у самого озера торчала вешка ориентира.

Ведь только пушка с открытой позиции могла стрелять прямой наводкой — через панораму или даже «по-пехотному» через ствол. А гаубица била непрямой или по карте, используя полярные координаты. Точнее это он, математик, принципиально отличал координаты Декартовы — широту и долготу — от полярных, направления и расстояния. Расстояние и у военных остается расстоянием, а направление — которые никчемные штатские…

Именно штатские, сам он себя давно считал военным.

Старший лейтенант проводил глазами белую бабочку-капустницу — первую этой весной. Потом поправил очки от близорукости, сквозь которые все предметы казались в полтора раза меньше, чем были на самом деле.

…Никчемные штатские зовут «азимутом» и определяют в градусах, артиллеристы называют «угломером», поскольку в градусах меряют только крепость спирта.

Кроме того, в ствольной артиллерии существует возвышение ствола — значение прицела, где одно деление равно пятидесяти метрам дальности… А для больших калибров еще и номер заряда, по числу закладываемых картузов пороха… При стрельбе осколочным есть дистанционная трубка, назначающая количество секунд до разрыва в воздухе… И для всех нужд толстая — в руку — таблица стрельб, в которой учитываются факторы условий. Географическая широта местности: вращающийся снаряд отклоняет Кориолисова сила, разная для каждой параллели… Весовые знаки, показывающие заводскую погрешность снарядов… Износ лейнера — по счетчику на лафете, перескакивающему при каждом выстреле…

И еще три черта в ступе.

Непонятно только, почему вся эта премудрость отрывочно пришла на ум.

Возможно, старший лейтенант цеплялся за всплывающие из памяти числа, не зная, чем еще спастись от нарастающего отчаяния.

В бою он не бывал и из пушки никогда не стрелял.

Впрочем, из ракеты он тоже еще не… ракету он не запускал. Но знал, что тут все делается куда проще.

Что по координатам цели ракета наведется подвижной частью стартового ствола. Сержант-наводчик приложит съемный прицел к стальной пластинке около первого стабилизатора и прильнет в окуляру. А потом, сипло матерясь, будет нажимать эбонитовые кнопки пульта — мирного до невозможности, как на каком-нибудь строительном подъемнике — и снаряд станет вращаться, пока в перекрестье не попадет светящийся глазок ориентира, который сейчас уже висит на вешке.

А после этого останется только ПУСК.

Ракета, которой командовал старший лейтенант, называлась управляемой, но на самом деле была лишь программируемой

Ей задаст условия полета электронно-вычислительная машина — железный ящик размером со стиральный автомат — высветив числа на огромном красном табло после того, как обработает исходные данные и трижды получит одни и те же значения.

Этих чисел будет два. Время работы двигателя и момент перекладки газовых рулей — четырех пудовых болванок из прессованного графита, торчащих у сопла на пути вырывающегося огня. После их отработки ракета, поднявшаяся до нужной высоты, начнет падать в нужном направлении.

Все сделает автономное устройство; после пуска ракета неподвластна ничьей воле. Она полетит, как смерть на крыльях мечты; остановить ее можно, лишь сбив с перехватчика, но и тот не всегда успеет ее сбить.

Правда, пока все было зачехлено. И «Ураган» — чудовищная машина смерти — напоминал пару колхозных тракторов, соединившихся в любовном экстазе.

Все кругом напоминало о вечной любви, все пело и кричало о ней — и лишь железный корпус ракеты молчал о неутоляемой ненависти.

Старший лейтенант вздохнул.

Видимо, все-таки сейчас был век двадцать первый, поскольку в прошлом веке такой пуск мог готовиться лишь среди каких-нибудь Египетских песков. В счастливом двадцатом не томилась бы так душа и не такой грустью сжималось бы сердце…

Впрочем, было ли это вообще?

По крайней мере могло быть в любой момент на той шестой части суши, которая считала себя территорией мировой справедливости.

И возможно, когда-то ею была.

Но с тех пор, как родился старший лейтенант, все до одной войны, ведущиеся по инициативе этой самой территории, были изначально несправедливыми, поскольку представляли собой лишь игры высочайших негодяев.

И, кстати, с какой стати он оказался тут, будучи старшим? Командир пусковой установки ракеты «ОТР-22» по расписанию был просто лейтенантом. А почему он командовал боевым расчетом, имея на погонах целых три маленьких звездочки?

Из-за которых именовал себя «поручиком» и с особым изяществом кланялся, спев под гитару песню о Голицыне… Умиравшем совсем не за ту Россию, которой был вынужден служить он.

Впрочем, о причинах всего этого не стоило вспоминать.

Равно как не стоило думать и о том, почему он таится сейчас в кустах на краю европейской лощины, а за спиной громоздится развернутая ракета.

Готовая к пуску, какого поручик не осуществлял еще ни разу.

Да и вряд ли кто-то вообще мог осуществить боевой пуск иной, кроме первого, являющегося последним.

Страшная пусковая установка казалась незыблемой, как «Титаник», еще не вышедший из Саутгемптона… — но со времен цикла №2 военной кафедры Ленинградского университета он помнил, что ее стол рассчитан на семь стартов, после которых требовал замены. На вопрос о том, почему изготовители не подумали о жаропрочном материале, майор-преподаватель сказал, что установка, сумевшая в военных условиях запустить семь ракет, будет водружена на золотой пьедестал до скончания века. Поскольку будет чудом, если она сумеет осуществить хотя бы третий пуск.

Сейчас старший лейтенант понимал, что современными средствами ПРО его установка будет подавлена уже после первого.

Вся она есть просто одноразовый шприц.

Весь его расчет — группа смертников. Заложники позиции, они не успеют даже разбежаться в разные стороны, как какая-нибудь шпана от милиции… — точнее, уже от полиции — в надежде спастись поодиночке.

После пуска им останется не больше двух минут на каждого.

Выполнив один приказ, даже получить второй они уже не смогут.

И что отношение к ним с тактической точки зрения было тем, какое еще в страшнейшей войне минувшего века озвучил для своих генералов кровавый маршал «победы»:


— Солдат не жалеть! Бабы новых нарожают!


И генералы не жалели; лишь для того, чтобы взять Берлин ко дню соединения пролетариев всех стран, положили 10 дивизий — сто тысяч человек…

В этой стране не жалели никогда и никого.

Да впрочем — и в любой другой тоже, когда дело касалось не генералов, а солдат.

Но тем не менее первый и единственный приказ солдаты собирались выполнить добросовестно.

Старший лейтенант знал, что по команде из своего закутка в железной туше «Урагана» выкарабкается сержант. Угрюмый и красноглазый; до приказа оставалось всего ничего и перед ним стояла дилемма: возвращаться в опостылевшую деревню, к нищим родителям, двум братьям и трем сестрам — или пройти курсы прапорщиков и устроиться на сверхсрочную. Но тем не менее наводку он выполнит по инструкции, перед установкой прицела как следует протрет стальную пластинку ветошью, смоченной техническим спиртом. Даже малая песчинка могла сбить наводку и направить ракету не туда, куда надо.

Хотя сейчас ей в любом случае предстояло упасть именно не туда.

Ведь ракетчики собирались громить не киношных фашистов, а просто людей…

Людей, не насиловавших их женщин и не убивавших их детей.

Людей, не грабивших их домов, не жегших их лесов, не топтавших их землю.

Людей, не собирающихся посягать на их территорию.

Людей, объявленных врагами лишь потому, что они находились за границей и были одурманены своими мерзавцами правителями.

Бабочка, кружившаяся над лощиной, не переменила бы цвет, перелети через границу, а осталась бы нежно-белой, и трава сохранила бы зелень.

И люди по обе стороны были одинаковыми людьми, равно как министры и правители везде оставались отъявленными мерзавцами.

Ведь лишь негодяям, сидящим у власти, выгодно натравливать простых людей друг на друга.

А уж генералам каждый убитый солдат — неважно, с какой стороны! — всегда приносил новые звезды.

Но почему старший лейтенант служил своим генералам?

Служил, хотя присягу в свое время давал не тем генералам и не этому правительству?

Почему не сорвал он с фуражки двухголовую курицу в бело-сине-красном обрамлении и не уподобился герою одного из любимых романов, понявшему априорную преступность войны, в которую втянут?

Думать от таких вещах было не к месту. Видимо, старший лейтенант до них еще не дорос. Или наоборот — перерос все возможности что-то изменить.

Соловьи продолжали заливаться, лягушки бурлили, но селезень уже не крякал. Видимо, подозвал свою утку и удалился с нею в кусты.

Старший лейтенант повернулся. И, хромая на обе ноги, зашагал к машине.

Дверца в борту между второй и третьей осями «Урагана» была распахнута, оттуда лился мягкий голос Вахтанга Кикабизде:


— По аэродрому, по аэродрому лайнер прокатил, как по судьбе


Ефрейтор-радист — человек, от которого зависел последний момент истины: передать командиру приказ на пуск или распоряжение сворачиваться — слушал лирическую музыку.

Как слушал ее постоянно.

Старший лейтенант остановился прежде, чем его фигура могла показаться в дверном проеме. Он не хотел нарушать зыбкого состояния, в котором сейчас находился радист, скрюченный в железной тесноте рубки. Слушавший старую песню и представлявший, как меньше, чем через год будет сидеть в дембельских аксельбантах у иллюминатора. А лайнер прокатит по аэродрому, пробежит по полосе, оторвется и полетит к его родному городу.

Ефрейтору было девятнадцать лет и далеко на Урале его ждала любимая девушка.

Старшему лейтенанту было двадцать девять и в военном городке его любимая жена ждала второго ребенка.

Девочку — пятую по счету среди офицеров части — и этот факт говорил всем, что серьезной войны в обозримом будущем не предвидится.

На западной границе все оставалось без перемен.


* * *


Если бы солдаты всех армий вместо того, чтобы целиться друг в друга, перебили собственных генералов, то на Земле настало бы счастье — для всех и на все времена, поскольку все люди изначально рождаются братьями.

Увы, эта простая мысль до сих пор никому не пришла в голову…


* * *


Механики-водители прятались в задраенных стальными листами кабинах. Каждый в своей, не слыша и не видя друг друга, но одновременно думая о той, чьего имени ждало чье-то другое расписание небоевых дежурств.

В рубке стояла тишина гробницы.

Ефрейтор двумя руками прижимал наушники и никто не знал, что он сейчас слушает — но по скуластому лицу катились крупные слезы.

Запрокинув голову, сержант лил в себя денатурат из протирочной емкости. Синяя жидкость текла, текла и текла; на дело ее потратилось всего чуть-чуть.

Старший лейтенант протянул руку к панели управления и закрыл глаза.

Где-то что-то щелкнуло.

Грохнули ключи в железном ящике.

Засвистело пламя.

Дрогнула земля.

«Ураган» качнулся, но все-таки удержался на своих восьми колесах.

Полетела в озеро не нужная больше вешка с ориентиром.

Всплыли кверху брюшками голубые лягушки, куда-то сдуло серых соловьев, раскинули круг черные ветки орешника.

Ракета пошла на цель.

Галицийские поля

Дождь хмуро барабанит по оконному карнизу.

Она садится за стол и втыкает штепсель в розетку. Желтая лампочка загорается нехотя; магнитофон греется несколько минут, и с этим приходится мириться. Он ведь очень старый, купленный еще покойным мужем, Андрюшиным отцом.

Сын так и вырос с этим магнитофоном, который был на два года старше его самого, и никогда не просил чего-то иного. Он с детства понимал, как трудно им жить вдвоем, и даже не пытался равняться на сверстников со всем их импортным барахлом. Изношенный аппарат то и дело ломался, и Андрюша постоянно поддерживал его жизнь: разбирал, чинил, регулировал и смазывал, что-то перепаивал по своему разумению и менял прогоревшие лампы. В последний раз все сделал четыре года назад — перед уходом в армию.

Теперь она, конечно, была в состоянии обзавестись качественной техникой, переписать на хорошую кассету свою единственную, дорогую запись. Но она знала, что не сделает этого: старый магнитофон давно стал частицей ее самой, храня в себе память.

О муже — давнюю, стершуюся и потерявшую цвета память о счастливом вдохе ее замужества.

И о сыне.

Он остался словно одним из сохранившихся кусочков, на которые разбилось прошлое. А с прошлым — вся жизнь: ведь настоящего у нее нет, а будущего быть не может.

Катушки с лентой всегда стоят наготове; она не снимает их и не прячет по коробкам, а лишь накрывает тряпочкой от пыли. Раньше, в самый первый год, она просиживала тут, слушая и плача, все свободное время. Но потом ей почудилось, будто пленка портится от слишком частого употребления, и она заставила себя ограничиваться одним разом в день. Еще через некоторое время она опять забеспокоилась, и теперь включала магнитофон лишь единожды в неделю.

По воскресеньям, когда сто лет назад счастливые люди ходили в церковь. Она надеялась, что так удастся протянуть дольше, пока пленка вконец не заездится и не охрипнет. А потом… Что будет потом — она просто не давала себе задумываться.

Подруги выведали, что воскресенье для нее — особый день, ради которого она живет всю бесконечную неделю. Они наперебой ругали ее, повторяя одно и то же.


«Сына не вернешь; надо смириться с судьбой; как-то все поправить; завести собаку или кошку; переставить мебель; еще лучше обменять квартиру… И уж во всяком случае не терзать себе душу бесконечным слушаньем этой записи. Потому что былого не возродить, и надо взять себя в руки, чтоб продолжать жизнь…»


Они не понимают — глупые, сами не пережившие! — что ей незачем брать себя в руки, поскольку нет смысла что-то продолжать. Ведь она вообще больше не живет; последние три года катится по инерции, словно маховик, который просто не может остановиться сразу, как только исчез источник движения… Она и сама сознает что, судорожно прячась в тень прошлого, попусту травит себя и укорачивает себе годы. Но измениться не хочет. Да и не может: у нее не осталось в жизни ничего. Ничего кроме этой, быстрой тающей тени.

И она существует теперь лишь тем, что пытается сберечь остатки. Сохраняет нетронутым уголок сына. Дважды в неделю старательно вытирает пыль с его стола и книжных полок, с выцветшего плаката, откуда улыбается еще живой артист, чье имя она уже успела забыть. И со старой, тоже отцовской гитары, оставшейся висеть над кушеткой. У нее дрожат руки и она делает над собой страшное усилие, чтоб не задеть струн. Поскольку каждый звук в этом мертвом пространстве рвет ей душу.

Есть, впрочем, еще одно: травяной холм с простым — как у всех — памятником, наспех сваренным из железного листа. Но это для нее существует словно само по себе, никак не связываясь с сыном. Ведь она никогда не видела Андрюшу неживым.

Она помнит все очень ясно; те события намертво отпечатались в ее памяти.

От сына одно за другим приходили гладкие, бодрые, точно под диктовку писанные письма, но однажды, увидев по телевизору репортаж об очередной потасовке в какой-то из бывших республик, и заметив мелькнувшие среди толпы мальчишеские спины в серых шинелях, она вдруг почувствовала, что у нее останавливается сердце. Страшное, хоть ничем и не обоснованное, ожидание беды поселилось в ней.

А потом укрепилось и росло целых две недели и еще три дня. Ее словно ударило молнией, оборвав что-то внутри, хотя они ровным счетом ничего не знала. На восемнадцатый день хмурый офицер привез Андрюшу.

Проститься с ним по-человечески ей не позволили. Тыкали в глаза какие-то бумаги с номерными печатями, подтверждающие смерть сына «при исполнении служебных обязанностей», но ей не требовалось печатей. Она сама, без всяких бумаг, знала, что в намертво запаянном цинковом гробу лежит именно он… Она ничего не спрашивала у офицера, догадываясь, что тот все равно не ответит. Стояла молча, схватившись за горло и пытаясь представить себе его последние секунды. Как плохо и страшно было ему; как он, наверное, боялся смерти и звал на помощь ее: мама, мама…

Шов между половинками гроба был напаян торопливо, свинец стек и застал острыми сосками; она трогала эти холодные острия и думала, что такими же свинцовыми и ледяным были те пули, которые она бы лучше приняла в себя. В себя, в себя, если б только смогла оказаться там в тот самый миг…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.