
От автора
Дорогой читатель!
Книга, которую вы держите в руках, основана на реальной истории Антона Приходько — основателя культового бишкекского кафе «Берлога». Это место было одним из самых популярных среди молодёжи столицы Кыргызстана в нулевых и десятых годах. Благодаря «Берлоге» друзьями становились сотни людей самых разных взглядов и профессий. Здесь дружили, влюблялись, создавали семьи и просто заводили знакомства.
Все истории в этой книге рассказаны самим Антоном в личных беседах ещё при его жизни или собраны по крупицам из воспоминаний друзей и близких.
Однако эту книгу нельзя рассматривать как биографический роман. Это художественное произведение. Подробности многих жизненных ситуаций сейчас просто невозможно установить достоверно. Рассказы друзей нередко противоречили друг другу, а память имеет свойство окрашивать прошлое в разные цвета. Именно поэтому в книге изменены имена всех героев, включая главного.
Приятного чтения!
Пролог: Последнее утро
31 декабря 2024 года, 9:30
Александр проснулся раньше будильника. Знал, не открывая глаз — началось очередное серое утро. Просачивается сквозь веки. Холод подбирается под одеяло, откуда-то снизу тянет сыростью. В доме пахло гнилой древесиной и мышиным пометом — запах умирающего строения, который въелся так глубоко, что уже не замечался.
Из-за стены доносилось поскуливание. Не жалобное, скорее вопросительное. Собаки знали его утренние ритуалы лучше часов.
Лежал, считая удары сердца. Раз. Два. Пропуск. Три. Четыре. Снова пропуск. Последнюю неделю оно то замирало, то срывалось в галоп, как старый мотор перед тем, как заглохнуть окончательно. Где-то наверху, в недостроенных комнатах второго этажа, пробежала крысиная стая. Быстрый шорох множества лап, писк, потом тишина. Обосновались там основательно, целые поколения. Травить боялся, вдруг Пират или Белка найдут отравленную тушку. Так и сосуществовали — он внизу, крысы наверху.
Каждый на своей территории, как жильцы коммуналки, старающиеся не пересекаться.
Сел на край кровати. Мир качнулся, поплыл. Стены медленно вращались против часовой стрелки, пол уходил из-под ног, хотя он еще не встал. Переждал, вцепившись в край матраса. Последние дни это случалось все чаще — утренние головокружения, которые он упрямо списывал на погоду. Декабрь выдался особенно мерзкий. Не зима и не осень, а что-то промежуточное, склизкое. Влага проникала через щели в окнах, оседала на стенах черными пятнами плесени, делала воздух густым, трудным для дыхания.
Натянул вчерашние джинсы. Они висели на нем мешком, приходилось затягивать ремень на последнюю дырку. Старый свитер — мамин подарок. Она любила такие, «уютные», говорила. На правом боку дырка, где-то зацепился, уже не помнил.
Куртка поверх свитера. В доме было холоднее, чем на улице. Отопление работало только в спальне, да и то еле-еле. Стоптанные калоши на босу ногу. Носки искать не было сил.
Вышел во двор. Утренний свет был мертвенно-белым, безжизненным. Такой бывает в больничных коридорах или в моргах. Свет, который ничего не освещает, только подчеркивает тени.
Собаки выскочили из своих укрытий. Пират двигался медленно, поранил заднюю лапу. Белка прыгала вокруг, виляла всем телом, не только хвостом. Александр присел на корточки, и тут же мир снова поплыл. Схватился за Пирата, тот стоически выдержал.
— Держись, старик. Мы оба держимся, да?
Пес ткнулся мокрым носом в ладонь. От него пахло псиной — кисловатый запах дворняги.
Огляделся. Три дома стояли как надгробия над могилами его амбиций. Первый — где должна была быть семья. Они с Кариной часами выбирали плитку, спорили о цвете штор в спальне, рисовали планировку мебели на салфетках. «Здесь будет кровать, а здесь — столик». Теперь там пустые комнаты для квестов, которые никто не заказывает. Последний клиент был три месяца назад — детский день рождения.
Второй — его детище. Кафе, которому он посвятил двадцать лет жизни — «Медвежий угол». Двухэтажное здание выглядело как декорация к фильму про постапокалипсис. Штукатурка отваливалась пластами, обнажая кирпичи, которые крошились от сырости. Окна первого этажа покрыты таким слоем грязи, что через них не проникал свет. На втором этаже был летник — открытая терраса с колоннами. Когда-то там пили и веселились до утра, звенели стаканы, звучал смех. Теперь ветер гулял между облупленными колоннами, играя сухими листьями. Потолки внизу начали обваливаться еще весной. Сначала мелкая штукатурка, потом начали провисать перекрытия. Он просто старался пореже туда заходить. Не думать о том, что происходит там. Не видеть эту агонию.
Третий дом — последнее убежище. Тоже двухэтажный, тоже недостроенный. Наверху планировался хостел. Еще одна бизнес-идея из тех времен, когда он еще верил, что все можно исправить, начать заново. Остались голые фанерные стены и царство крыс.
Постоял, осмотрел свои владения. Печальное зрелище, но делать что-либо не было сил. Точнее, не было даже желания иметь эти силы. Это была не лень — лень подразумевает, что ты хочешь что-то сделать, но не можешь себя заставить. У него было другое — глухое, вязкое, всеобъемлющее безразличие. То самое состояние, когда не хватает душевной энергии ни на что: ни заняться делами, ни даже подумать о том, чтобы ими заняться. Даже приготовить себе нормальную еду казалось подвигом, недостижимой вершиной.
Всё было безразлично. Абсолютно всё.
Потому и питался последние месяцы… ничем, по сути. В лучшие дни — фирменное блюдо одинокого мужчины: сунуть сырой окорочок в микроволновку, подождать, пока станет хоть как-то съедобным, и заставить себя проглотить резиновое мясо. Просто чтобы заглушить голодную боль в желудке. Чтобы найти силы вытолкнуть себя в еще один пустой, бессмысленный, ничего не обещающий день.
За забором начиналась обычная жизнь бишкекской окраины. Слышны были голоса соседей, лай чужих собак, звук заводящейся машины. Чтобы увидеть эту жизнь, надо было выйти за ворота, но зачем? Все друг друга знают, все друг другу чужие. Вежливые кивки при встрече и желание поскорее разойтись.
Вернулся в дом. На кухне включил чайник — единственное помещение бывшего Медвежьего угла, которым регулярно пользовался. Грязновато, но функционально. Плита работала, вода текла, холодильник гудел как бомбардировщик, но холодил.
Телефон лежал на столе, мигал уведомлениями. Реклама микрокредитов, СМС от сотового оператора, напоминание о неоплаченных счетах. И между ними редкие сообщения от живых людей. Пора было начинать ритуал.
Каждый праздник, много лет подряд. Рассылка поздравлений всем контактам. Двести с лишним человек. Многих не видел годами, с некоторыми даже не помнил, как познакомился. Но упрямо, методично отправлял открытки. Последняя ниточка, связывающая его с миром живых. Иллюзия, что он еще часть чего-то большего.
Нашел в галерее сохраненную картинку — заснеженная елка, снегири на ветках, надпись «С Новым годом!» витиеватым шрифтом. Эту открытку прислала мама лет пять назад, когда только осваивала смартфон. «Сашенька, смотри, я научилась картинки отправлять! Правда, красивая?» Теперь он отправлял ее от своего имени — как эстафетную палочку, которую некому передать дальше.
Начал рассылку. Алла (бывшая коллега) — отправлено. Палец дрожал, попадая по кнопкам. Арсен (знакомый по квестам) — отправлено. Борис (из старого Медвежьего угла) — отправлено.
Ответы приходили вразнобой. Смайлики, гифки, стандартные фразы. «Спасибо! И тебя!» Диалоги не завязывались — о чем говорить с призраками прошлого? О том, что было? Больно. О том, что есть? Стыдно. О том, что будет? Нечего.
Дошел до Максима. С Максом было по-другому. Один из немногих, кто остался из старой гвардии. Они в последний год часто собирались у Макса дома. Медвежий угол для встреч уже не годился — стыдно было приглашать в эти руины.
Отправил открытку. Ответ пришел быстро: «Спасибо. С наступающим».
Александр набрал: «Всех благ».
Пролистал вверх их последнюю переписку. Обсуждали встречу на второе января. «Как всегда у нас посидим», — предлагал Макс. Как всегда в последнее время — у него дома, потому что больше негде. Александр соглашался — где еще собираться? В крысином дворце? В королевстве плесени и запустения?
Дальше по списку. Лиза из Лондона прислала семейное фото — двое детей, золотистый ретривер, камин на заднем плане. Другая планета, другая жизнь. Катя написала длинное поздравление с пожеланиями здоровья, счастья, успехов — всего того, чего у него не было и уже не будет. Лена ответила смайликом — экономия эмоций. У каждой своя жизнь, правильная, устроенная, с понятным вчера и предсказуемым завтра.
К одиннадцати закончил с рассылкой. Чай остыл, покрылся радужной пленкой — вода в районе плохая, с привкусом ржавчины. Сделал новый, погрыз сухарь — есть не хотелось, но надо было что-то закинуть в желудок, чтобы не скрутило от голодных спазмов.
Вспомнил — вечером идти к Татьяне и Константину. Позвали встречать Новый год, чтобы не сидел один. Добрые люди, жалостливые. В холодильнике лежали бутылка шампанского и торт — купил вчера, чтобы не идти с пустыми руками. Последние пристойные деньги потратил, но традиции есть традиции.
Подумал, что надо бы помыться, побриться. Привести себя в человеческий вид, изобразить нормальность. Но одна мысль о холодной ванной комнате, о ржавой воде из крана, о необходимости смотреть на себя в зеркало — и силы закончились, не начавшись.
Зашел в центральный зал «Медвежьего угла». Сел на диван — единственный удобный во всем доме. Продавленный, но еще помнящий форму тела. Как старый пес, который уже не может служить, но еще готов подставить бок для поглаживания.
Голова кружилась сильнее. Неприятно, тревожно. Словно мир решил сменить ось вращения, а его забыли предупредить. Сердце то замирало, делая паузы между ударами, то начинало колотиться часто-часто, навёрстывая. Может, давление? Тонометр был где-то в материнской комнате, но идти туда, видеть ее вещи, вдыхать остатки ее запаха — выше сил.
Позвонить друзьям? Сказать, что плохо себя чувствует? Нет, глупо. Перед праздником у всех дела, хлопоты, подготовка. Не хочется быть обузой.
Решил прилечь. Поднялся с дивана — и тут волна дурноты накрыла по-настоящему. Не просто головокружение — мир превратился в карусель, запущенную на полную скорость. В глазах потемнело, края зрения заволокло черной пеленой. Пол качнулся, уходя из-под ног, как палуба корабля в шторм. Схватился за спинку стула, стоявшего рядом, вцепился побелевшими пальцами. Постоял, пережидая. Медленно, нехотя мир вернулся на место. Отпустило, но тревога осталась — липкая, холодная, забирающаяся под кожу.
Решил вернуться на диван. Но сначала нужно собак покормить. Они терпеливые, но не железные.
Пошел к двери, и тут собаки за ней заскулили — не привычно, требовательно, а тревожно, тонко. Почуяли неладное. Умные псы, все понимают без слов. Чувствуют то, что человек старается не замечать.
Остановился в дверях, держась за косяк. Лег на диван. Лежал, считал вдохи-выдохи, как учила мама в детстве, когда он боялся темноты. «Считай дыхание, Сашенька. Раз — вдох, два — выдох. Мир никуда не денется».
На пятидесятом вдохе стало легче. На сотом решил, что пора вставать — собак все-таки покормить надо. Они с утра еще не ели, ждут.
Встал осторожно, проверяя каждое движение. Вроде нормально. Земля тверда, стены вертикальны. Дошел до кухни медленным шаркающим шагом старика. Достал миски — эмалированные, с отбитыми краями, помнящие лучшие времена. Поставил на стол.
И тут комната качнулась снова. Сильнее, решительнее, окончательно. Как будто невидимый великан взял дом и тряхнул, проверяя на прочность.
Телефон в кармане. Пальцы не слушались, дрожали, промахивались мимо кнопок. Набрал 103.
— Скорая слушает.
— Мне плохо… Головокружение сильное, сердце…
— Возраст?
— 48.
— Адрес?
Продиктовал, запинаясь. Язык был ватным, чужим. Женский голос монотонно задавал вопросы — хронические заболевания, аллергии, принимаемые препараты. Он отвечал механически, держась свободной рукой за край стола, чувствуя, как дерево крошится под пальцами — старое, трухлявое, как все в этом доме.
— Бригада выедет в порядке очереди. Ожидайте.
— А примерно когда?
— В течение часа. Сегодня много вызовов.
Праздник. Конечно, много вызовов. Пьяные драки, обострения, одинокие старики с сердечными приступами.
Положил трубку. Час. Надо продержаться час. Скорая придет, отвезут в больницу, там капельницы, уколы, дежурные фразы врачей. Может, даже полегчает. А может…
Собаки за дверью заскулили громче. Миски все еще стояли пустые на столе. Обвинение. Укор.
Потянулся за пакетом с кормом на верхней полке.
И мир взорвался.
Не снаружи — изнутри головы. Белая вспышка, ослепительная, всепоглощающая. Потом темнота, накатывающая волнами. Мир качнулся, уплыл куда-то вбок, завертелся каруселью.
Он даже не понял, что падает — просто в какой-то момент пол оказался очень близко, несущимся навстречу с пугающей скоростью.
Удар. Висок встретился с углом стола — коротко, хрустко, окончательно. Вспышка боли, яркая как фейерверк. Потом пол — холодный, жесткий, последний.
Кровь сразу, много. Горячая, почти обжигающая на фоне холодного кафеля. Растекается по грязному полу, находит дорожки между плитками, рисует абстрактные узоры. Красиво, почти художественно. Мама бы заставила отмыть. «Сашка, что за свинарник! Немедленно убери!»
Попытался встать — тело не слушалось. Предатель. Бросило в самый важный момент. Только лежать и смотреть, как красное расползается по трещинам, как река находит русло.
Телефон выпал, лежит в метре. Экран светится — кто-то еще отвечает на новогоднее поздравление. Не дотянуться. Попробовал подползти — голова взорвалась болью, такой, что потемнело в глазах. Остановился, замер.
Собаки за дверью заходились лаем, потом воем. Чуют кровь, чуют беду. Умные псы, преданные. Единственные, кто будет по-настоящему горевать. Кто их кормить будет?
Время текло странно. То медленно, как патока в холодный день, то рывками, пропуская целые куски. Сколько прошло — пять минут? Десять? Полчаса? Скорая где-то едет по праздничным пробкам Бишкека. Или стоит, пропуская кортежи важных людей. Или вообще забыла про вызов — мало ли пьяных в праздник падает, кто их всех запомнит.
И тут, на грани между явью и забытьем, началось странное.
Сознание дробилось, расщеплялось, как свет через призму. Он видел себя со стороны — крупный мужчина в старом свитере лежит в луже крови на кухне заброшенного дома. Нелепо, жалко, окончательно.
Видел сверху, с высоты птичьего полета — три дома на участке, как три надгробия. Три эпохи неудавшейся жизни. Три попытки, три провала.
Видел изнутри — сердце сбивается с ритма, пропускает удары, делает длинные паузы. Кровь не доходит до мозга, кислород заканчивается. Системы отключаются одна за другой, как огни в покидаемом доме.
И еще видел «других себя». Множество версий, развилки судьбы.
Вот тот, кто не упал, дождался скорой стоя.
Вот тот, кто вовремя обратился к врачу, лег в больницу неделю назад.
Вот тот, кто женился на Карине, растит детей.
Вот тот, кто уехал в Россию, построил карьеру.
Вот тот, кто продал «Медвежий угол» вовремя, не держался за иллюзии.
Все они смотрели на него с любопытством энтомологов, разглядывающих редкий экземпляр. Как на того, кто выбрал самый странный путь из всех возможных. Самый тупиковый.
— Пора платить по счетам, — сказал кто-то знакомый. Голос шел отовсюду и ниоткуда.
И он вспомнил.
Больница. Двадцать восемь лет назад. Операционный стол, яркий свет ламп, лица в масках. Прободная язва, реанимация, критическое состояние.
Белый коридор. Не больничный — другой. Бесконечный.
— Хочу жить.
— Зачем тебе жить?
— Чтобы заботиться о матери. Она столько горя видела, она не заслужила потерять еще и меня. Буду заботиться о ней всю жизнь. До конца.
Мать умерла год назад. Девятого ноября. Тихо, во сне.
Сделка выполнена. Контракт закрыт. Долг оплачен.
Значит, пора.
Закрыл глаза. Открыл.
Кухня была полна людей — прозрачных, светящихся изнутри мягким светом. Все, кого знал, любил, терял.
Мама у плиты, молодая, красивая, в том платье в горошек, которое он помнил с детства. Помешивает что-то в кастрюле, оборачивается, улыбается.
Отец разливает водку по стопкам — крепкий, здоровый, без следов болезни, которая его убила.
Света смеется в углу — звонко, заразительно, как смеялась до того, как заболела.
«Медвежий угол» во всей красе вокруг них — но не реальный, а идеальный. Полный, шумный, живой. Каким он был в лучшие дни, каким остался в памяти.
— Это смерть? — спросил у мамы.
— Это переход, сынок. Из одной комнаты в другую.
— А я могу остаться?
— Можешь. Но там, — она кивнула куда-то за пределы видения, в белый свет за окнами, — тебя еще ждут. Много кто ждет. Может, стоит попробовать?
Он не знал, что выбрать. Покой здесь или борьбу там. Смерть или жизнь. Конец или еще один шанс.
А в реальности кровь продолжала растекаться по кафелю. Собаки выли надрывно, отчаянно. Телефон разрывался — Андрей звонил поздравить с наступающим.
Где-то в городе застряла в пробке скорая помощь. Фельдшер смотрел на часы, считал вызовы.
И время шло. Капля за каплей. Удар за ударом.
Тик-так. Тик-так.
Время, которого почти не осталось.
Глава 1: «Нежеланный»
1976 год, Фрунзе
Людмила сидела в коридоре женской консультации. Деревянная скамейка, отполированная тысячами таких же женщин, скрипела при каждом движении. Стены были выкрашены в тот особенный больничный зелёный — бледный, как первая трава из-под снега, который почему-то считался успокаивающим. На самом деле от него только сильнее мутило — или это давал о себе знать токсикоз.
Четвёртая беременность. В двадцать восемь лет — возраст, когда другие женщины только начинают задумываться о втором ребёнке. Но после всего пережитого Людмила чувствовала себя на все сорок. Морщинки в уголках глаз, седая прядь, которую она тщательно прятала под платком. Снова этот металлический привкус во рту, снова тяжесть внизу живота, снова страх — липкий, холодный, проникающий под кожу.
Две девочки лежат на кладбище под одинаковыми белыми надгробиями. Первую звали Светланой — она умерла от онкологии, не дожив до трёх лет. Крошечная, невесомая к концу жизни, как птенец. Мария прожила чуть дольше. Саркома лёгкого. Людмила до сих пор винит себя и врачей — в роддоме медсестра выронила девочку из рук, ребёнок упал на кафельный пол. Главврач уверял, что всё в порядке, просто испуг. Потом говорили, что саркома не может быть последствием падения, но она не верила. Может быть, если бы сразу всё как следует проверили…
Сколько же этих «если бы» она перебрала за последние годы.
Третья Светлана — названная в честь первой, несмотря на причитания родственников: «Нельзя давать имя умершего ребенка живому!» — единственная выжившая. Людмила тогда стояла на своем, сжав кулаки: «Это мое материнское право». Сейчас Свете четыре года, она бойкая, шумная, живая. А теперь — четвертый. Непрошеный, нежданный, пугающий.
— Людмила Николаевна Ткаченко? Проходите.
Врач — женщина лет пятидесяти с усталым лицом человека, который слишком много повидал. Седые волосы собраны в тугой пучок, на халате — бурое пятно от йода. Таких пациенток у неё десятки — молодых женщин, уже переживших потерю ребёнка и боящихся снова рожать.
— Ну что, решились? — голос бесстрастный, профессиональный.
— Да. Я не могу… Не справлюсь. — слова даются с трудом, застревают в горле как рыбьи кости.
Муж, Николай, вчера долго уговаривал. Не кричал — не в его характере подымать голос. Сидел рядом на продавленном диване, гладил по голове, перебирая пряди волос: «Люда, я понимаю твой страх. Но может, именно этот ребенок…» Не договорил, но она поняла — может, выживет. Может, будет не как те двое.
Ему тридцать восемь, на десять лет старше. Работает в Чолпон-Атинском рыбхозе, следит за нерестом османа и чебака. После смерти девочек стал брать её с собой в экспедиции — оформил егерем, чтобы не сидела дома одна, не сходила с ума от воспоминаний. В походах легче — некогда думать о плохом. Нужно готовить на костре для всей группы, кипятить воду, следить, чтобы угли не погасли. Простые действия, которые отвлекают от сложных мыслей.
— Срок восемь недель, — врач заполняла карточку, скрипя казенной ручкой. Чернила расплывались на дешевой бумаге. — Направление выпишу. Завтра с утра, натощак. Паспорт не забудьте. И… простыню чистую принесите, у нас не хватает.
Людмила кивнула. В животе что-то кольнуло — резко, неожиданно. То ли нервы натянулись как струны, то ли…
— Что-то не так? — врач подняла глаза от бумаг, привычно оценивающий взгляд.
— Нет, все… нормально.
Но было не нормально. Внутри росло странное чувство — не материнская любовь, нет. После двух маленьких гробов сердце обросло коркой, как старая рана. Света — да, Свету любила до безумия, до боли в груди. Но заводить еще одного ребенка, чтобы потом стоять на кладбище под дождем, бросать горсть земли на крышку гроба?
Домой шла пешком. Нет, денег на автобус было не жалко, просто нужно было продышаться, привести мысли в порядок. Февральский воздух был колючим, сухим. Снег под ногами скрипел, как несмазанные петли.
Теперь они жили во Фрунзе, в квартире брата Людмилы. Тот уехал в Россию, оставив им трешку, которую семья получила после расселения ветхого жилья. После Чолпон-Аты, где воздух пах рыбой и озерной водой, город казался чужим — слишком много людей, машин, суеты. Но работа есть работа. Теперь Николай трудится в институте, пишет научные статьи о рыбах Иссык-Куля, делает иллюстрации — рисует удивительно точно, до каждой чешуйки. По вечерам он ещё и чучела мастерит — давнее увлечение таксидермией приносит дополнительный доход.
Дома пусто и гулко. Света в садике до вечера, Николай в библиотеке — собирает материалы для новой статьи об эндемиках Иссык-Куля. Села на кухне на табуретку с провалившимся сиденьем, положила руки на живот. Под пальцами — ничего особенного, обычная плоть. Восемь недель. Говорят, на этом сроке у эмбриона уже бьется сердце. Уже формируются пальчики. Уже маленький человек, а не просто «плодное яйцо», как пишут в медицинских справочниках.
Вспомнила Машеньку. Когда в роддоме небрежно бросили: «Немного уронили при приёме, но всё хорошо, не волнуйтесь», — она поверила. Молодая была, наивная. Думала, врачи знают, что делают. А потом… Шесть лет надежд и страхов. Каждый кашель — паника. При каждом повышении температуры — «а вдруг это оно?» И в конце — снова больница, снова белые халаты, снова дежурная фраза: «Мы сделали всё, что могли, примите наши соболезнования».
А теперь четвёртый. Мальчик или девочка? Здоровый или… Нет, не думать об этом. Завтра всё закончится. Пятнадцать минут под наркозом. Быстро, почти безболезненно — так сказала врач. И жизнь пойдёт дальше. Без страхов каждую ночь, без замирания сердца при каждом детском плаче, без ещё одной маленькой могилки на кладбище.
Николай пришёл поздно, с охапкой книг. От него пахло табаком и типографской краской. Он сел рядом, обнял ее и прижал к себе:
— Ну что?
— Завтра пойду. Утром.
— Люда…
— Коля, мы же всё решили. Я не переживу, если снова… — голос сорвался, слёзы потекли сами собой.
Поужинали молча. Гречневая каша комом стояла в горле. Света щебетала о садике, о подружке Алёнке, о том, что скоро Восьмое марта и они учат стишок для мам. Родители переглядывались поверх её головы — два заговорщика, хранящие страшную тайну.
Ночью не спалось. Матрас казался жёстким, как доска, подушка — неудобной. Николай тоже не спал — было слышно, как он ворочается и вздыхает. Старые пружины кровати жалобно скрипели. А Людмила лежала на спине, смотрела в потолок, где в углу темнело пятно от протечки, и думала.
О чем думают женщины в такие ночи? О несделанном выборе, который уже почти сделан. О непрожитых жизнях детей, которых больше нет. О том ребенке, которому не суждено родиться — какие у него были бы глаза? Мамины карие или папины серые? Был бы он тихоней или сорванцом?
В животе снова кольнуло. Сильнее, чем днем. Резко, требовательно. Будто кто-то изнутри толкался локтями, протестовал против приговора. Глупости, конечно — на восьмой неделе шевелений не бывает, любой врач скажет. Просто нервы, газы, спазм кишечника.
Но боль была другой. Живой. Яростной.
Утро пришло слишком быстро. Серое, неприветливое, с мокрым снегом за окном. Николай встал рано, сварил кофе — крепкий, горький:
— Поехали вместе. Я тебя отвезу и подожду.
— Не надо. Я сама.
— Люда, не упрямься…
— Сама, Коля. Это… это мое решение. Мне и отвечать.
Света проснулась, прибежала на кухню в пижаме с зайчиками:
— Мам, ты куда так рано?
— К врачу, доченька. Здоровье проверить.
— А почему ты плачешь?
— Не плачу, солнышко. Просто не выспалась. Иди, папа тебе кашу сварит.
Одевалась медленно, словно оттягивая неизбежное. Паспорт в сумочку — документ с фотографией трехлетней давности. Деньги — на такси обратно, вдруг станет плохо и не сможет идти. Направление от врача — казенная бумажка, решающая судьбу. Простыня, как велели — выстиранная, выглаженная, пахнущая хозяйственным мылом. Всё готово.
На остановке долго ждала автобус. Рядом стояла бабушка с внуком — мальчиком лет пяти, вихрастым, с ссадиной на носу. Дёргал бабушку за рукав, тараторил без умолку:
— Баб, а баб, а почему снег грязный? А почему небо такое низкое? А почему тётя грустная?
Последний вопрос — про неё. Бабушка шикнула на внука и виновато улыбнулась. Людмила отвернулась. Она смотрела на мальчишку и думала об умерших дочерях. Если бы они выжили, если бы болезнь отступила… Маше было бы сейчас примерно столько же, она бы тоже ходила в детский сад. Первой Свете — девять. Сколько бы они задавали вопросов, сколько бы «почему» звучало в доме. За эти годы накопилось столько «если бы», что хватило бы на целую другую жизнь.
Больница встретила запахом хлорки, карболки и тем особым больничным страхом, который въедается в стены. В приёмном покое — очередь. Женщины разного возраста, но с одинаково потухшими глазами. У каждой своя история, свои причины. Молодая студентка, наверное, залетела от первой любви. Женщина за сорок — небось муж пьёт, куда ещё одного. Совсем девчонка, лет шестнадцати, — мать привела, сидит рядом с каменным лицом.
— Фамилия?
— Ткаченко.
— В третью палату. Переоденьтесь, ложитесь на койку. Врач придёт, когда наступит ваша очередь.
Палата на шесть коек. Пять уже заняты. Женщины молча готовились к процедуре, каждая была погружена в свои мысли. Только одна, та самая девчонка, плакала в подушку — тихо, сдавленно. Страх? Обида? Да кто знает чужую боль?
Людмила разделась, сложила одежду на тумбочку. Надела больничную рубашку — застиранную, с чужими пятнами. Легла на скрипучую койку. Потолок такой же, как дома, — белый, с трещинами. Только здесь трещина в углу похожа на молнию. Или на разбитое сердце. Или на дерево без листьев — как захочешь, так и увидишь.
В коридоре раздавались шаги и голоса. Врачи по очереди обходили палаты. Скоро дойдёт и до них. Скоро всё закончится.
И тут началось.
Боль пронзила живот — не тянущая, как при месячных, не ноющая, как при расстройстве. Острая, яркая, живая. Будто кто-то внутри бьёт кулаками по стенкам матки, рвётся наружу, протестует: «Не смей! Я хочу жить!»
Схватилась за живот, согнулась пополам. Ещё удар. Сильнее. Отчаяннее. Словно маленький человечек внутри неё боролся за жизнь с яростью загнанного зверя. С той же яростью, с какой она сама когда-то боролась за жизнь дочерей.
— Что с вами? — встревожилась соседка по койке, полная женщина с добрым лицом.
Людмила не могла ответить. Перед глазами плыли радужные круги. В ушах звенело, как после удара в колокол. А внутри бушевала настоящая буря. Это был не просто протест плоти — это была воля к жизни, чистая, неукротимая, первобытная.
Вскочила с койки. Босые ноги на холодном линолеуме. В одной рубашке, с растрепанными волосами. Мимо удивлённых медсестёр — «Женщина, вы куда?!» Мимо очереди страдалиц. К выходу, на улицу, прочь от запаха смерти.
Февральский мороз обжёг кожу, как пощёчина. Снег под босыми ногами — жгучий, колючий. Но она не чувствовала холода. Только биение внутри — упрямое, отчаянное, победное. «Я буду жить, слышишь? Буду!»
Кто-то накинул ей на плечи пальто — её собственное, кто-то из медсестёр догнал её. Кто-то участливо спрашивал, что случилось, не нужна ли помощь. Она молчала. Стояла босиком на грязном больничном крыльце, снег таял под ногами, превращаясь в лужи, и впервые за много лет молилась. Не умела толком — после смерти дочерей не верила в Бога. Просто просила кого-то там, наверху, если он есть: «Дай ему шанс. Дай мне сил». Дай нам время. Я больше ни о чём не прошу.
— Женщина, вы же простудитесь! Вернитесь в палату! — медсестра потянула её за рукав.
Покачала головой. Надела пальто как следует, застегнула пуговицы дрожащими пальцами. Нашла в кармане запасные носки — предусмотрительно положила их, зная, что в больнице холодно. Натянула прямо на мокрые ноги. Сунула ноги в сапоги.
— Я пойду.
— Но вы же не прошли процедуру! У вас же направление…
— И не пройду. Порвите направление.
Шла домой пешком. Долго, через весь город. Ноги промокли насквозь, пальцы онемели от холода. Но с каждым шагом удары внутри становились тише, спокойнее. Будто маленький боец понял, что битва выиграна. Мама сдалась. Будет жить.
Дома рухнула на кровать, не раздеваясь. До вечера спала тяжёлым сном без сновидений. А потом приснился мальчик лет пяти с серьёзными серыми глазами. Он стоял и смотрел на нее укоризненным взглядом:
— Мама, почему ты чуть не убила меня?
А она не знает, что ответить. Как объяснить ребёнку, что такое взрослый страх? Как рассказать о двух маленьких гробах, о ночах в больнице, о словах «мы сделали всё, что могли»?
Николай пришёл вечером и увидел её в постели:
— Ну что? Всё?
— Нет. Не смогла.
— Как это не смогла? — удивился он, но осекся, увидев выражение её лица.
— Не смогла, и всё. Он… он хочет жить, Коля. Так хочет, что даже больно. Будем рожать.
Муж сел рядом и взял её холодные руки в свои:
— Люда, ты уверена? Ты же боялась, даже меня убедила. А если снова… — в его голосе слышится тот же страх, что и в её.
— Только не снова. Этот выживет. Я знаю.
— Откуда знаешь?
Не могла объяснить. Просто чувствовала каждой клеткой — этот ребенок особенный. Не потому что желанный — нет, если честно, совсем не ждали, не хотели. Но он сам себя отстоял. Заставил мать бежать из больницы босиком по февральскому снегу. Такие не сдаются просто так.
Беременность дальше протекала на удивление легко. Токсикоз прошёл к концу первого триместра, появился аппетит — ела за двоих. Даже внешне изменилась — посвежела, помолодела. Соседки шептались: «Смотри-ка, Людка-то расцвела. Может, мальчик будет?» Живот рос, а вместе с ним росла странная уверенность — всё будет хорошо. Не как раньше. По-другому.
В памяти вдруг всплыла история трёхлетней давности. Они с Николаем были в экспедиции на Иссык-Куле. К вечеру мужики принесли добычу — ощипанных птиц.
— Смотри, Люда, ребята фазанов подстрелили! Будет ужин что надо!
Тогда она расхохоталась до слёз:
— Коля, да это же куры! Обычные деревенские куры! Вон и перья белые, и гребешок остался!
— Тише ты! — зашипел муж, но в глазах у него плясали черти. — Сказано — фазаны, значит, фазаны. Не порть людям аппетит.
Потом всю ночь смеялись у костра, вспоминая «фазанов». Впервые после смерти девочек смеялись по-настоящему — до слёз, до боли в животе. В тот момент казалось, что всё наладится, всё будет хорошо. И сейчас то же чувство. Предчувствие счастья.
Света поначалу дулась — в четыре года она уже ревновала к будущему ребёнку. Потом заинтересовалась:
— Мам, а можно я сама выберу имя?
— Давай выберем вместе. Если девочка — Надежда.
— А если мальчик?
— Александр. В честь дедушки.
Дед Александр погиб в сорок втором под Сталинградом. Людмила его не помнила — родилась после войны. Но мать рассказывала: хороший был человек. Трудолюбивый, непьющий, детей любил. В последнем письме с фронта писал: «Береги себя, Маруся. Если не вернусь — расскажи детям, что папка за них воевал». Не вернулся. Может, имя поможет. Может, защитит.
Рожать поехала седьмого августа, в самую жару. Термометр показывал тридцать восемь в тени. Схватки начались ночью — сначала слабые, потом сильнее. Разбудила Николая:
— Пора.
— Может, скорую вызвать?
— Не надо. Сами доедем. Спокойнее будет.
В роддоме дежурила та самая врач из консультации. Узнав Людмилу, усмехнулась — нехорошо, с подтекстом:
— Надумала всё-таки родить?
— Это он сам надумал.
— Ну-ну. Посмотрим, что ты надумал.
Роды были тяжёлыми. Десять часов мучений. Крупный ребёнок — почти четыре килограмма. Шёл неправильно, застрял. Врачи переглядывались и перешёптывались. Людмила слышала обрывки фраз: «Кесарево надо… уже поздно… будет гипоксия… рискованно…»
— Режьте, — прохрипела она между схватками. — Делайте что угодно, только бы он был жив.
Но обошлось без кесарева сечения. На последнем издыхании, когда сил уже не осталось, ребёнок вдруг развернулся и пошёл. Будто понял — пора, мама больше не может.
Мальчика вытащили посиневшим, с обвитой вокруг шеи пуповиной. Молчал. Медсестра шлёпнула его по попке — тишина. Ещё раз, сильнее — молчит. Врач покачала головой и потянулась за кислородной маской.
И тут — крик. Не писк новорождённого котёнка, а полноценный рёв возмущённого человека. Оглушительный, требовательный. Мол, что вы со мной делаете, какого чёрта так долго?
— Живой! — Людмила заплакала от облегчения. — Покажите его!
Поднесли. Красный, как варёный рак. Сморщенный, недовольный всем на свете. Но живой, дышащий, орущий. Глаза открыл — смотрит серьёзно, внимательно. Будто изучает ту, что чуть не лишила его жизни, но в последний момент передумала. Будто запоминает — на всякий случай.
— 3800, 54 сантиметра. Богатырь у вас, мамаша, — медсестра взвешивала и измеряла ребёнка. — Как назовёте?
— Александр, — прошептала Людмила. — Сашенька.
Первые дни боялась отходить от кроватки. Вставала по десять раз за ночь — проверить, дышит ли. А вдруг перестанет, как тогда, с первой Светой? А вдруг синдром внезапной детской смерти — читала о таком в медицинском справочнике.
Но Сашка дышал ровно и глубоко. Ел с аппетитом — присасывался к груди так, что было больно. Кричал громко и требовательно — есть, пить, менять пелёнки, просто так, для порядка. Жизнь в нём бурлила, требовала выхода, рвалась наружу.
Николай пришёл на выписку с охапкой полевых цветов — ромашек, васильков и каких-то жёлтых цветов, названия которых Людмила не знала. Нарвал где-то за городом:
— Сынок! У меня сын! Теперь будет кому передать удочки, кому показать секреты рыбалки!
Дома Света ждала его с самодельным плакатом, криво написанным карандашом: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, БРАТИК!» Заглядывали соседи, поздравляли, приносили подарки — кто пелёнку, кто распашонку. Жизнь вдруг стала праздником, которого так не хватало все эти годы.
Только по ночам, когда кормила грудью, Людмила вспоминала тот день в больнице. Босые ноги на снегу. Боль в животе. Отчаянный протест маленького существа, которое хотело жить. И думала: а если бы не убежала? Если бы удары изнутри были слабее? Если бы страх оказался сильнее?
Не было бы Сашки. Не было бы этого серьёзного взгляда серых глаз. Этих маленьких кулачков, которые хватают палец и не отпускают. Этого требовательного крика посреди ночи. Пустота. Ещё одна пустота в жизни, которая и так полна пустот.
— Ты мой боец, — шептала она, укачивая. Пеленки пахли молоком и детской присыпкой. — Ты сам себе жизнь отвоевал. Теперь живи. Долго живи. Счастливо живи.
Если бы она знала тогда, какую жизнь ему предстоит прожить. Если бы могла заглянуть на сорок восемь лет вперёд и увидеть — крупный мужчина в старом свитере лежит в луже крови на кухне заброшенного дома. Один. Без семьи, без детей, без внуков. Собаки воют за дверью.
Изменила бы своё решение? Вернулась бы в больницу, легла на тот холодный стол?
Нет. Тысячу раз нет. Потому что каждая жизнь — это шанс. Каждое рождение — надежда на что-то большее. Даже если финал печален, сама история того стоит. Сорок восемь лет — это тысячи рассветов, тысячи закатов, миллионы вдохов и выдохов. Это друзья и враги, любовь и разочарования, победы и поражения. Это целая вселенная опыта, которой могло не быть.
Сашка засыпал у неё на руках. Сытый, тёплый, живой. Маленькие пальчики разжались, ротик приоткрылся. Людмила смотрела в окно — августовская ночь, яркие звезды, где-то лает собака, где-то играет радио. Обычная жизнь обычных людей в обычном городе.
— Спи, сынок. Набирайся сил. Они тебе понадобятся.
И он спал. Крепко, спокойно. Будто знал — мама рядом, мама защитит. Пока может. Пока жива. Пока есть силы.
А потом придется самому. Но это потом. А пока — материнское тепло, запах молока, колыбельная, которую она напевает полушепотом, чтобы не разбудить Свету.
Жизнь, которую он сам себе отвоевал в тот февральский день, когда заставил мать бежать босиком по снегу. Первая победа Александра Николаевича Ткаченко. Далеко не последняя. Но, пожалуй, самая важная.
Потому что всё остальное было бы невозможно без тех ударов изнутри. Без босых ног на больничном снегу. Без молитвы женщины, которая и молиться-то толком не умела.
Чудо? Случайность? Судьба?
Какая разница. Главное — он родился. Вопреки всему и всем. Назло страхам, сомнениям, здравому смыслу. Сам захотел жить.
И жил. Как умел. Как получалось. Как складывалось.
Сорок восемь лет. Целая жизнь. Не такая уж длинная по меркам вечности. Но и не такая короткая для того, кого вообще не должно было быть.
_____________________________________________________________________________
Первый год жизни Сашки пролетел в тумане бессонных ночей и тревожных дней. Людмила вздрагивала от каждого его кашля, прислушивалась к дыханию, проверяла по десять раз за ночь — не слишком ли горячий? Не слишком ли бледный? Дышит ли вообще?
Живой. Более чем живой. К шести месяцам переворачивался с такой энергией, что однажды свалился с кровати — Людмила отвернулась на секунду за бутылочкой. Грохот был такой, что соседи снизу постучали по батарее. А он орал так громко, что прибежала соседка тетя Рита:
— Что случилось? Режут кого?
— Упал с кровати. Вон, шишка уже.
— Ой, да это ерунда. Характерный растет, — тетя Рита потрогала шишку опытной рукой. — Весь в деда, наверное. Мне мать твоя рассказывала — тот тоже упрямый был, царство ему небесное.
Людмила кивала, прижимая орущего сына к груди, но думала: нет, не в деда. В меня. Это моё упрямство ему передалось. Моё нежелание сдаваться даже когда нет сил. Мой страх и одновременно жажда жизни.
Николай к сыну относился странно. То умилялся до слёз, носил на руках по всей квартире, показывал свои рисунки: «Смотри, сынок, это маринка — рыбка такая, в горных речках живет! А это османчик — только в нашем озере водится, больше нигде в мире!» То вдруг замирал посреди игры и смотрел на ребенка долгим, тяжелым взглядом.
— Коля, ты чего так смотришь? — спрашивала Людмила.
— Да так… Думаю вот — каким он вырастет? В наше-то время. Всё меняется, всё рушится.
— Хорошим вырастет. Сильным. Вон какой хваткий.
— Сильным… А счастливым?
На это ответить было нечего. Счастье — штука непредсказуемая. Можно родиться в золотой колыбели и прожить несчастную жизнь. А можно начать с нуля и построить свой рай. Кто знает, что выпадет Сашке?
Света с братом нянчилась охотно, но по-своему — как с живой куклой. Таскала по двору на руках, хвасталась подружкам:
— Смотрите, какой у меня братик! Умный, уже всё понимает! Вчера «ма-ма» сказал!
— Врешь, маленькие не разговаривают!
— А мой разговаривает! Правда, Сашка? Скажи «ма-ма»!
Сашка пускал пузыри и хватал сестру за косички. В пять лет подружек интересовали куклы и скакалки, а Света уже чувствовала — этот мальчик особенный. Не просто поздний ребёнок усталых родителей. Боец. Тот, кто пробился в мир вопреки всему.
Зима семьдесят седьмого выдалась лютой. Морозы под сорок, ветер с гор, снег по колено. В квартире топили хорошо, батареи обжигали, но в январе Саша всё равно простудился. Начался кашель — сухой, лающий. Температура подскочила до тридцати девяти. Людмила не спала трое суток — поила отварами трав, растирала барсучьим жиром, который выменяла на рынке за Николаевы рисунки.
— Надо в больницу везти, — настаивал муж. — Это же воспаление легких может быть!
— Не надо. Там еще хуже подхватит.
Помнила, как вторую дочку в больнице залечили. «Передовые методы», антибиотики пригоршнями, а потом — осложнение и дежурное «мы сделали всё возможное». Нет уж, этого она сама выходит.
И выходила. На четвёртые сутки температура резко упала. Сашка проснулся мокрый от пота, но с ясными глазами. Посмотрел на измученную мать и вдруг улыбнулся — широко, беззубо, счастливо. Первая осознанная улыбка. Будто говорил: всё хорошо, мам, я справился, не волнуйся так.
К году ходил уверенно, почти не падал. А если падал — не плакал, только сопел сердито. Первое слово — не «мама» и не «папа», а «дай!». Тыкал пальчиком во всё подряд: «Дай! Дай! Дай!» Требовательно, настойчиво, не отступая, пока не получит желаемое.
Говорить начал поздно, но сразу предложениями. Долго молчал, накапливал слова, а в полтора года выдал:
— Мама, собака большая. Боюсь нет.
Людмила обомлела. Во дворе жил соседский волкодав по кличке Рекс — огромный, лохматый. Все дети обходили его десятой дорогой. А Сашка подошел, протянул ручку. Пёс, на удивление, позволил себя погладить, даже хвостом вильнул.
— Он чувствует, — объяснял хозяин пса, дядя Миша. — Дети же — чистые души, собаки это понимают. А ваш особенно… в нём свет какой-то есть. Редко такое увидишь.
Свет? Людмила смотрела на сына. Обычный ребёнок — вихры торчат, коленки вечно в зелёнке. Какой свет? Но что-то было. Что-то, что притягивало не только собак.
Во дворе у Сашки быстро появилась своя компания. Дети тянулись к нему, хотя многие были старше. Он организовывал игры, придумывал правила, разрешал споры. Уже тогда проявлялось — лидер, вожак. Но не жестокий, не подавляющий. Справедливый.
Однажды Людмила застала такую сцену. Старшие мальчишки — лет по восемь-девять — отобрали у девочки куклу, кидались ею как мячом. Девочка плакала, просила отдать. Сашке было года четыре. Подошёл к главному обидчику:
— Отдай.
— А то что, мелкий? Получишь сейчас!
— Отдай, — повторил Сашка и посмотрел… так посмотрел.
Людмила видела этот взгляд. Серьёзный, тяжёлый, совсем не детский. Будто не четырёхлетний мальчик смотрит, а кто-то взрослый, многое повидавший.
Парень куклу отдал. Молча, без огрызаний. Потом оправдывался перед дружками:
— Да ладно вам, чего к мелочи приставать…
Но Людмила видела — испугался. Не самого Сашку, а чего-то в нём. Той силы, которая заставила мать бежать из больницы по снегу. Той воли, которая пробилась в жизнь несмотря ни на что.
Когда Сашке исполнилось пять, Николая уволили из института — сокращение штатов. Точнее, пришёл новый директор, привёл свою команду. Всех «старых» вычистили под благовидными предлогами. Николай не унывал:
— Пойду в туризм. Всегда мечтал. Буду водить группы по горам.
Устроился инструктором в турклуб, потом стал начальником турбазы на Иссык-Куле. Летом брал семью с собой. Но придумал ритуал: от Фрунзе до Рыбачьего на поезде, а дальше пешком, с рюкзаками, несколько дней вдоль берега.
— Коля, он же ещё маленький!
— Ничего, закалится. Мужчина должен уметь ходить. И ночевать под звёздами. И костёр разводить.
И Сашка ходил. В шесть лет топал за отцом с маленьким рюкзачком — спальник, ложка, кружка, пара носков. Уставал, но не жаловался. Падал, вставал, шёл дальше. Ночевали в палатках, готовили на костре. Николай учил сына всему: как правильно ставить палатку (с подветренной стороны), как разводить огонь (сначала береста, потом мелкие веточки), как читать следы животных (вот тут заяц пробежал, а здесь лиса мышковала).
Шли восьмидесятые. Время тотального дефицита, очередей, блата. Чтобы купить ребёнку банальные апельсины к Новому году, нужно было отстоять в очереди с пяти утра. А могли и не достаться — «только для своих». Николай доставал через знакомых с турбазы — там иногда для иностранцев привозили. Людмила берегла каждую дольку — только для детей.
— Мам, а почему у Витьки есть велосипед, а у меня нет? — спрашивал пятилетний Сашка, глядя в окно на соседского мальчишку.
— У Витькиного папы другая работа, сынок. Он начальник цеха на заводе. У него другие возможности.
— А я, когда вырасту, тоже буду начальником?
— Будешь, сынок. Обязательно будешь.
Но сама не верила. Какие начальники из их семьи? Интеллигенция — отец рисует рыб, мать вечно что-то шьет. О больших деньгах и речи не было.
Сашка рос смышлёным, но своенравным. В детском саду воспитательница Марья Ивановна — строгая тётка предпенсионного возраста — постоянно жаловалась:
— Людмила Николаевна, ваш сын опять не слушается!
— А что конкретно?
— Да всё не как у людей! Вчера задание — рисуем домик. Все дети нарисовали: квадрат, треугольная крыша, окошки, дверь. А ваш нарисовал какие-то круги и спирали. Говорит — это дом будущего, в космосе!
— И что в этом плохого? Фантазия у ребёнка.
— Фантазия?! Дисциплина нужна! Коллектив! Все как один!
Людмила забирала сына из садика и думала: может, и хорошо, что не как все. Время меняется. Те, кто мыслит по-другому, может, и пробьются.
В школу пошёл в восемьдесят третьем. Читать умел с пяти — Света научила по букварю. Считал тоже бойко — Николай с ним математикой занимался, через рыб объяснял: «Если в озере тысяча османов, а рыбаки ловят по сто в день, через сколько дней озеро опустеет»? «Никогда, папа! Рыбы же размножаются!»
Учительница начальных классов сначала радовалась — способный ребенок, схватывает на лету. Потом начались проблемы.
— Людмила Николаевна, ваш сын опять спорит на уроках!
— О чём спорит?
— Да обо всём! Вчера рассказываю про Ленина, а он руку тянет: «Марья Петровна, а почему у Ленина не было детей? Может, он их не любил?» Что за вопросы?!
— Нормальные вопросы для любознательного ребёнка.
— При советской власти такие вопросы задавать не принято! Могут и в органы сообщить!
Дома Николай отчитывал сына, но без особого рвения:
— Саш, ты пойми — есть вопросы, которые вслух задавать нельзя.
— Почему, пап?
— Потому что… потому что время такое. Не принято.
— А когда будет можно?
— Не знаю, сынок. Может, когда ты вырастешь.
Но Сашка не мог молчать. Везде искал логику, справедливость, правду. И не находил. Потому что время было такое — жить по правилам, не высовываться, быть винтиком в механизме.
А он не хотел быть винтиком. С детства не хотел.
Во дворе к восьми годам стал признанным лидером. Не силой — были мальчишки покрепче. Умом, хитростью, умением организовать. Играли в войну — Сашка планировал операции. В казаки-разбойники — придумывал хитрые схемы. В футбол — был капитаном, хотя играл средне.
— Почему все его слушаются? — удивлялась соседка, наблюдая за дворовыми играми.
— А он справедливый, — объяснил её сын Серёжка. — Никогда своих не подставит. За младших заступается. И всегда знает, что делать.
Это была правда. Сашка не терпел несправедливости. Мог влезть в драку с парнями на три года старше, защищая какого-нибудь первоклашку-очкарика. Приходил домой с синяками, разбитыми губами. Людмила охала, мазала йодом:
— Опять дрался?
— Мам, они Кольку бить хотели! За то, что очки носит!
— И что?
— Как что? Я же не мог смотреть!
— Не мог… А если тебя покалечат?
— Не покалечат. Я же за правду. А кто за правду — того Бог бережёт.
Откуда у восьмилетнего пацана такая уверенность? Людмила не знала. Может, оттуда же, откуда сила биться за жизнь ещё до рождения.
Николай к сыновним подвигам относился философски:
— С одной стороны, правильно делает — за слабых заступается. С другой — нарывается постоянно. В наше время это опасно.
— А что делать? Характер такой.
— Характер можно и поломать. Жизнь научит.
Но жизнь пока учила другому. Что друзей надо защищать. Что правда существует — надо только за неё бороться. Что справедливость возможна — если не сдаваться.
В десять лет случилась история, которую потом долго вспоминали. Сашка пришёл из школы мрачнее тучи:
— Мам, можно я завтра в школу не пойду?
— Что случилось?
— Учительница деньги собирает. На ремонт класса. По пять рублей.
— Ну и что? Нужно — сдадим.
— Мам, у Серёжки мама одна троих растит. Отец бросил. У них пять рублей — это хлеб на неделю. А училка сказала: кто не сдаст, на экскурсию в музей не поедет.
Людмила вздохнула. Пять рублей и для них — сумма. Николай мало зарабатывает, она подрабатывает шитьём на дому. Но…
— Сколько человек не могут сдать?
— Трое. Серёжка, Наташка и Витька из детдома.
— Значит, пятнадцать рублей… — Людмила прикинула в уме. Придется на чём-то сэкономить. На мясе, наверное. Или новые колготки себе не покупать.
— Мам, ты что думаешь?
— Принеси завтра двадцать. Пять за себя, пятнадцать за них. Только не говори, от кого.
Сашка смотрел на мать как на волшебницу:
— Мам, но у нас же самих…
— Найдём. Обойдёмся. Иди уроки делай.
Вечером рассказала Николаю. Тот покачал головой, но промолчал. Потом, когда ложились спать, сказал:
— Правильно сделала. Пусть учится — людям помогать важнее, чем копейки считать.
На следующий день Сашка вернулся из школы сияющий:
— Мам, получилось! Училка удивилась — думала, половина не сдаст. А Серёжка потом спрашивает: «Кто за меня заплатил?» Я говорю: «Не знаю. Наверное, добрый человек».
— Правильно сказал. Добрые дела в тайне делаются.
С того дня Сашка начал копить. Собирал бутылки, сдавал макулатуру, находил на улице металлолом. Копейки он складывал в коробку из-под обуви. В тетрадке вёл учёт — кому помог, кому нужно помочь.
— Бухгалтер растёт, — смеялся Николай, заглядывая в тетрадь. — Смотри, запутаешься в своих долгах!
— Это не долги, пап. Это… инвестиции.
— Во что инвестиции? — удивился отец.
— В людей. В друзей. В будущее.
Странные слова для двенадцатилетнего мальчика. Но время менялось. Дети взрослели быстрее, понимали больше, видели дальше.
К концу восьмидесятых в воздухе запахло переменами. Перестройка, гласность, новое мышление. По телевизору говорили немыслимое ещё пару лет назад. Взрослые спорили на кухнях до хрипоты. Дети слушали, делали выводы.
— Мам, а правда, что теперь можно будет своё дело открыть? — спросил Сашка после очередных новостей.
— Говорят, можно. Кооперативы разрешили.
— Это как магазин свой?
— Вроде того. Только не государственный, а частный.
— Значит, можно будет продавать что хочешь? По своим ценам?
— Наверное… А что ты задумал?
Сашка не ответил. Но Людмила видела — в голове сына уже вертелись планы, считались варианты, строились схемы. Он всегда был таким — видел возможности там, где другие видели проблемы.
Тринадцатый день рождения отметили скромно. Торт «Наполеон», который Людмила пекла полдня. Тринадцать свечей. Небольшие подарки — книга, новые кроссовки. Света приехала с подругой — уже взрослой, студенткой.
— Загадывай желание, мелкий!
Сашка закрыл глаза, замер на секунду и одним выдохом задул все свечи. Что загадал — не сказал. Но Людмила догадывалась. Не игрушки. Не велосипед. Не магнитофон, как у соседского Витьки. Что-то большее. Что-то, связанное с тем будущим, которое он уже начал строить в своей голове.
Вечером, когда гости разошлись, сели вдвоём на кухне. Николай уже спал — устал после смены на турбазе.
— Мам, я хочу учиться.
— Так ты и учишься. В школе.
— Нет, не так. По-настоящему. Экономике, бизнесу, коммерции.
— Откуда ты такие слова знаешь?
— Книжки читаю. В библиотеке есть переводные. Про то, как в Америке бизнес ведут.
— Америка далеко, сынок. У нас всё по-другому.
— Уже не по-другому, мам. Всё меняется. И я так же хочу.
Людмила смотрела на сына — ещё мальчика, но уже со взглядом взрослого человека. Того, кто точно знает, чего хочет от жизни.
— Учись, — сказала тихо. — Только помни — я тебя не для денег рожала. Для счастья рожала.
— Я знаю, мам. Но разве можно быть счастливым, когда денег нет? Когда друзьям помочь нечем?
На это ответить было нечего. Людмила обняла сына, прижала к себе. Еще пахнет детством — молоком и печеньем. Но уже чувствуется сталь внутри. Та самая, что помогла ему пробиться в жизнь тринадцать лет назад.
— Иди спать, философ. Завтра в школу рано.
— Мам… Спасибо.
— За что?
— За то, что не сделала аборт. За то, что дала шанс.
Людмила замерла. Откуда он знает? Никогда же не рассказывали…
— Света проболталась, — объяснил Сашка, видя ее растерянность. — Давно еще. Не переживай, я не в обиде. Наоборот — горжусь. Не каждый может сказать, что сам выбрал свою жизнь.
Ушел спать, оставив мать сидеть в оцепенении. Вот так, в тринадцать лет, между делом, сообщил, что знает самую страшную тайну. И не осудил. Понял. Принял.
Ночью Людмила долго не могла заснуть. Думала о том, каким вырастет ее мальчик. Что ждет его в этой новой жизни, которая начиналась на обломках старой? Справится ли? Не сломается?
За стеной слышалось ровное дыхание сына. Спит спокойно. Уверен в себе, в своих силах, в своем праве на место под солнцем.
Нежеланный ребенок, который стал самым желанным. Случайность, которая оказалась закономерностью. Маленький боец, готовящийся к большим сражениям.
Время покажет, чем обернется эта готовность. Но пока — пусть спит. Пусть растет. Пусть мечтает о бизнесе, деньгах, успехе.
Главное — он есть. Живой, здоровый, целеустремленный.
Ее Сашка. Тот, кто сам выбрал родиться.
И теперь выбирает, как жить.
Глава 2: «Первая свобода»
Урок алгебры тянулся бесконечно. Марья Ивановна выводила на доске формулы, мел противно скрипел, оставляя белую пыль на чёрной поверхности. За окном март обещал весну, но не торопился её принести — голые ветви тополей царапали серое небо, а в воздухе всё ещё чувствовался привкус зимнего холода.
Сашка сидел на предпоследней парте у окна — любимое место всех мечтателей и бездельников. Тетрадь открыта для вида, но вместо формул — собственные расчёты.
Его пальцы сами собой выводили цифры. Сердце билось чаще — не от страха, а от азарта. Это было похоже на решение задачи, только задача эта была настоящей, не школьной.
— Ткаченко! Повтори, что я сейчас сказала!
Сашка вздрогнул так резко, что локоть соскользнул с парты. Марья Ивановна стояла прямо перед ним и постукивала указкой по ладони — ритмично, угрожающе. Классический приём — подкрасться и застать врасплох. Запах её духов — дешёвых, приторно-цветочных — ударил в нос.
— Вы говорили про… дискриминант? — Во рту мгновенно пересохло.
— Я говорила о твоём наглом поведении! Собирай вещи и марш к директору!
Класс замер. Кто-то хихикнул — нервно, быстро. Сашка уже тянулся к портфелю, когда раздался спасительный звонок — пронзительный, резкий, самый прекрасный звук на свете.
Марья Ивановна махнула рукой — мол, в следующий раз не отвертишься — и пошла собирать свои бесконечные тетрадки. Сашка выдохнул. Ладони были влажными.
На перемене у окна в конце коридора собралась обычная компания. Здесь всегда пахло табаком — кто-то из старшеклассников курил в туалете этажом выше, и дым тянуло сквозняком. Витька Косой прислонился к батарее — она шипела и булькала, отдавая последнее тепло. Серега по прозвищу Профессор (за очки) листал учебник физики. И новенький — Андрюха из параллельного класса, в модных «варенках» и с гелем в волосах.
У Андрюхи в руках было сокровище — жвачки в яркой обёртке. Даже сквозь бумагу чувствовался сладковатый химический запах — запах Запада, запах другой жизни.
— Смотрите, — Андрюха важно разворачивал упаковку, и обёртка хрустела под пальцами. — «Турбо». С вкладышем!
Вкладыш оказался машинкой — красным «Феррари» на чёрном фоне. Ребята передавали его из рук в руки с таким благоговением, будто это была фотография обнажённой женщины, а не картинка с тачкой. Глянцевая поверхность отражала свет из окна.
Андрюха достал из кармана ещё одну. Это была Wrigley’s Spearmint. Мятная. Зелёная упаковка казалась невероятно яркой на фоне серых стен коридора.
— Где взял? — Сашка старался говорить равнодушно, но внутри у него всё кипело. Пульс стучал в висках. Это же готовый товар. Это же деньги.
— На Ошском. Там продают челы. Пачка — рубль.
Рубль за пачку. В пачке пять пластинок. Значит, можно продавать по тридцать копеек за штуку и всё равно оставаться в плюсе. А если найти место, где берут оптом…
Расчёты сами собой складывались в голове. Сашка почувствовал, как по спине пробежала дрожь — не от холода, а от предчувствия. Это был шанс. Настоящий шанс.
До конца уроков Сашка досидел с трудом. На последнем уроке физики — живот действительно скрутило от волнения — он сказался больным. Анна Петровна посмотрела на него внимательно, прищурилась, но отпустила. Вместо того чтобы пойти домой, он направился к остановке троллейбуса.
Ошский базар находился на другом конце города. Сорок минут в душном троллейбусе, набитом бабушками с авоськами. Пахло потом, дешёвыми духами, луком и чем-то кислым — то ли забродившим соком, то ли несвежей одеждой. Пол был липким от грязи. Троллейбус раскачивался на поворотах, и Сашку прижимало к чьим-то бокам, спинам, сумкам.
На нём были единственные приличные джинсы — подарок родственников на прошлый день рождения. Ткань натирала в паху — он уже вырос из них, но других не было. В кармане — пятнадцать рублей. Все сбережения за два года. Купюры были мятые, затёртые. Откладывал на велосипед «Кама», но велосипед подождёт.
Ошский встретил его как удар в лицо.
Шум накрывал волной — гул голосов, лай собак, треск мотоциклов, крики продавцов. Запахи шли слоями: сначала пряности — корица, кумин, что-то острое и незнакомое; потом жареное мясо — дым от мангалов щипал глаза; под ними — сладость гниющих фруктов, бензин, выхлопные газы, запах немытых тел и дешёвой китайской синтетики. Всё это смешивалось в густой коктейль, от которого кружилась голова.
Огромный муравейник, где торговали всем — от китайского ширпотреба до краденых автозапчастей. Сашка нырнул в эту толпу, стараясь выглядеть уверенно, но плечи сами собой поднялись к ушам. Пятнадцатилетний пацан в мире взрослых торговцев. Его толкали, обходили, не замечали.
Первый час бродил как слепой котёнок. Ряды с одеждой — китайские спортивные костюмы и джинсы свисали с прутьев, как флаги. Ряды с продуктами — специи горкой на мешковине, сухофрукты в деревянных ящиках (пальцы продавца, покрытые сахарной пылью, выуживали курагу), корейские салаты в эмалированных мисках — морковь ярко-оранжевая, блестящая от масла. Видеокассеты с пиратскими копиями американских боевиков — «Рэмбо», «Терминатор», «Кровавый спорт» — лежали штабелями в картонных коробках. На плакатах Сталлоне целился из гранатомёта.
Но жвачек не было.
Нашёл только к обеду, когда ноги уже гудели, а в животе сосало от голода. Небольшая точка между мясными рядами и хозяйственными товарами. От мясных рядов тянуло кровью и свежими тушами. Сашка зажал нос и подошел ближе. Мужик лет тридцати в кожаной куртке раскладывал товар — жвачки «Турбо», «Love is», «Дональд». Руки у него были крупные, на пальцах золотые перстни. Рядом крутился второй, помоложе, в спортивном костюме, с сигаретой в зубах.
— Сколько? — Сашка старался, чтобы голос не дрожал, но он всё равно срывался на последнем слоге.
Мужик поднял глаза. Оценил. Взгляд был цепким, как у мясника, выбирающего тушу.
— Пачка Wrigley’s Spearmint — рубль двадцать. Бери десять, отдам по рублю. Те, что с вкладышами, тоже по рубль двадцать, но за штуку.
Дороже, чем говорил Андрюха. Но всё равно выгодно. Сашка полез за деньгами, пальцы нащупали мятые купюры в кармане, и тут услышал разговор продавцов.
— Батя сказал, что в следующий раз привезут два ящика, — младший закурил, чиркнул спичкой. — Если быстро раскупят, может, ещё подкинут.
— Да куда ещё больше-то? — старший махнул рукой. На запястье блеснул массивный браслет. — И так весь угол у складов забит. Узбеки жалуются, что мы весь рынок заняли.
— Пусть жалуются. Наша точка, наши правила.
Склады. Угол. Правила. Сашка мотал на ус, делая вид, что разглядывает жвачки. Сердце колотилось так, что, казалось, они должны услышать. Купил пять пачек для отвода глаз — отсчитал шесть рублей, руки слегка дрожали — и пошёл дальше. Но теперь с конкретной целью.
Склады нашлись за мясными рядами. Длинные ангары из ржавого гофрированного железа, у каждого — своя охрана. Сашка сел на деревянные ящики неподалёку — доски были шершавые, занозистые — сделал вид, что завязывает шнурки. И стал ждать.
Солнце припекало затылок. Время тянулось вязко. Сашка следил за входом в третий ангар, стараясь не привлекать внимания. Мимо проходили грузчики с тележками, кто-то ругался по-кыргызски, где-то лаяла собака.
Через час появился младший продавец. Зашёл в третий ангар, вышел с коробкой. В коробке — те самые жвачки, целыми блоками. Сашка подождал, пока он скроется за поворотом, и направился к ангару. Во рту снова пересохло. Ладони вспотели.
У входа — амбал в камуфляже. Небритый, со шрамом на щеке. Даже за несколько метров от него разило табаком и чесноком.
— Чего тебе, пацан?
— Жвачки… оптом хотел… — Голос предательски сел. Сашка сглотнул, прочистил горло.
— Мелкий ещё, оптом брать. Вали отсюда.
Но тут из ангара вышел мужчина в дорогом костюме. Лет сорока, восточная внешность, золотой зуб сверкнул, когда он улыбнулся. Костюм сидел идеально — импортный, не советский ширпотреб. Пахло дорогим одеколоном — терпким, древесным.
— Что за шум?
— Да вот, мелкий приперся. Жвачки оптом хочет.
Мужчина оглядел Сашку с головы до ног. Взгляд был цепким, оценивающим — как покупатель оценивает товар. Сашка выдержал этот взгляд, хотя внутри всё сжалось в комок.
— Сколько лет?
— Пятнадцать.
— Врёшь. Максимум четырнадцать.
— Пятнадцать! — Сашка выпрямился, стараясь казаться выше. Спина напряглась.
— Деньги есть?
— Десять рублей.
Мужчина усмехнулся. Золотой зуб снова блеснул.
— Десять рублей — это не опт, пацан. Это так, семечки. Но… — он прищурился, — глаза у тебя правильные. Голодные. Ладно, заходи.
Внутри ангара стоял запах картона, пыли и чего-то сладкого — шоколада, наверное. Коробки до самого потолка. Жевательные резинки, шоколадки, сигареты. Рай для контрабандистов. Свет падал через грязные окна под потолком — мутные полосы в пыльном воздухе. Было прохладно после уличной жары, и Сашка почувствовал, как по рукам пробежали мурашки.
— Меня зовут Рафик. Фамилия Мамедов, если что. Запомнил?
— Запомнил.
— На твои десять рублей я дам тебе двадцать пачек. По полтиннику. Это мой подарок. Или штучно, которые с картинками. Продашь — приходи. Но условие: торговать будешь не здесь. Найди свою точку. Понял?
— Понял.
— И ещё. Попадёшься — меня не знаешь. Спросят, где взял, — купил у пацанов на улице. Ясно?
— Ясно.
Рафик достал из кармана пачку «Мальборо», закурил. Дым пополз к потолку. Он смотрел на Сашку сквозь этот дым — оценивающе, но уже не враждебно.
— Иди сюда.
Сашка подошёл. Рафик кивнул на коробки:
— Выбирай. Десять пачек мятных и десять штучных. И запомни, пацан: в этом бизнесе главное — не жадничай. Жадность убивает быстрее ментов.
Домой Сашка летел как на крыльях. Десять пачек Wrigley’s Spearmint и десять жвачек с вкладышами лежали в пакете, и пакет оттягивал руку приятной тяжестью. Если всё продать, выручка составит двадцать рублей. Десять — чистая прибыль. За один день!
В троллейбусе он прижимал пакет к груди, боясь, что кто-то вырвет. Сердце всё ещё колотилось — не от страха, а от ликования. Он сделал это. Нашёл поставщика. Договорился. Теперь дело за малым — продать.
Дома первым делом спрятал товар под кровать — засунул в самый дальний угол, за коробки со старыми учебниками. Потом вымыл руки — они пахли рынком — и сел обедать.
Мать поставила на стол вареную картошку и нарезанный дольками репчатый лук. До зарплаты ещё неделя, приходилось экономить. Картошка была рассыпчатая, с маслом — растительным, пахло им по всей кухне. Лук жёг глаза.
— Как в школе? — Людмила присела напротив. Лицо усталое — она весь день работала за швейной машинкой — очередной заказ от соседки. Под глазами залегли тени.
— Нормально, мам.
— Марья Ивановна звонила. Говорит, ты на уроках не слушаешь.
— Слушаю. Просто задумался.
— О чём же таком важном?
Сашка хотел рассказать. О жвачках, о бизнесе, о том, что скоро они заживут по-другому. Слова уже вертелись на языке. Но посмотрел на усталое лицо матери — на морщинки у глаз, на сухие потрескавшиеся губы — и промолчал. Пусть будет сюрприз. Пусть сначала увидит деньги.
На следующий день в школе началась тихая революция.
На первой перемене Сашка подошёл к Витьке Косому. Сердце билось часто, но руки были твёрдыми. Он достал пачку мятной жвачки — зелёная обёртка яркая, глянцевая — и протянул:
— Хочешь «Вригли сперминт»? Двадцать копеек.
— У тебя есть? — Витька не поверил. Уставился на пачку, как на привидение.
— Сколько хочешь.
Витька взял пачку, повертел в руках, понюхал — запах мяты пробился сквозь целлофан. Потом полез в карман за деньгами. Двадцать копеек легли на ладонь Сашки. Металл был тёплым от чужого кармана.
Первая продажа. Первые заработанные деньги.
К концу дня весь класс жевал жвачку от Сашки. Даже девчонки покупали — «Love is» с романтическими картинками. Вкладыши передавали из рук в руки, девчонки хихикали, читая надписи. На переменах к Сашке выстраивалась очередь. Выручка — четыре рубля. Звонкие монеты тяжело оттягивали карман.
Но на последнем уроке случилось неизбежное.
Завуч Раиса Павловна — железная леди местного образования — вошла в класс, как танк. Тяжёлая поступь, лицо каменное.
— Ткаченко! Ко мне!
В кабинете завуча пахло валерьянкой и старыми бумагами — затхлый запах советских канцелярий, где бумаги лежат годами. На столе стояла грязная чашка с остатками чая, на блюдце крошки от печенья. Раиса Павловна села в кресло — оно скрипнуло под её весом — и сложила руки на столе.
— Значит, в школе мы занимаемся торговлей?
— Я не торговал, я просто…
— Молчать! — Голос громыхнул, как гром. — Мне всё доложили. Превратил школу в базар! Родителей вызову!
Сашка молчал. Смотрел на стол — на царапины на деревянной поверхности, на жёлтые пятна от чашек. Внутри всё сжалось, но он держался. Не оправдывался. Не ныл.
— Ты понимаешь, что это спекуляция? Это статья!
— Я просто продавал жвачки…
— Замолчи! Завтра жду твою мать в школе. Будем решать, что с тобой делать. А сейчас иди. И чтобы я больше не видела этого безобразия!
Вечером состоялся семейный совет.
Николай сидел мрачный и постукивал пальцами по столу — монотонно, нервно. Людмила молчала, глядя в окно. За окном сгущались сумерки, включался уличный фонарь — свет жёлтый, тусклый.
— Спекуляция, — наконец выдавил отец. — Мой сын — спекулянт.
Это слово прозвучало как приговор. В нём было всё — стыд, разочарование, горечь. Сашка почувствовал, как что-то сжалось в груди. Не от страха — от обиды. Он же не украл. Он заработал.
— Пап, это не спекуляция. Это бизнес.
— Бизнес? — Николай вскочил так резко, что стул скрипнул. — Тебе пятнадцать лет! Какой бизнес? Учиться надо!
— Я учусь. И деньги зарабатываю. Смотри! — Сашка выложил на стол выручку.
Монеты зазвенели, раскатились по столу. Четыре рубля — мелочь и несколько бумажных купюр.
Родители уставились на деньги. Буханка хлеба стоит двадцать копеек. На эти деньги можно питаться целую неделю. Может, полторы.
— Откуда? — Людмила первой пришла в себя. Голос дрогнул.
— Заработал. Честно заработал. Мама, возьми, это тебе на продукты.
Людмила протянула руку, но не коснулась денег. Смотрела на них, как на что-то неправильное, опасное. Сашка видел, как она борется сама с собой — гордость против нужды, принципы против пустого холодильника.
— В школе торговать запрещаю, — Николай старался говорить строго, но в голосе слышалось сомнение. Он снова сел, тяжело опустился на стул. — Выгонят — что делать будешь?
— Не выгонят. И не в школе буду. На рынке.
— На рынке? Ты с ума сошёл? Там же… — Николай не договорил. Но Сашка понимал, что он хотел сказать. Там же бандиты, воры, опасность.
— Пап, сейчас такое время. Кто не успел — тот опоздал.
Эту фразу он услышал от Рафика. И она сработала. Николай сник и сел обратно. Провёл рукой по лицу — устало, обречённо.
— Ладно. Но чтобы учёба не страдала. И чтобы… чтобы честно. Понял?
— Понял, пап.
Людмила взяла деньги со стола. Пальцы дрожали. Она смотрела на сына — долго, внимательно. И Сашка увидел в её глазах не гордость. Страх.
С понедельника Сашка начал новую жизнь. Утром — школа, после обеда — Ошский.
Первую неделю он ходил по району, высматривая место. Нужна была точка — проходная, но не слишком людная. Где милиция не шастает каждые пять минут. Где есть постоянный поток народа.
Нашёл у троллейбусной остановки — недалеко от рынка, но не на самом рынке. Люди шли мимо постоянно — с работы, на работу, за покупками. Он приходил после школы, раскладывал товар на картонке — принёс из дома, расстелил прямо на тротуаре. Сидел на корточках, как настоящий торговец.
Первые дни шли с трудом. Взрослые проходили мимо, не замечая. Кто-то косился недоверчиво — мелкий торгует, наверное, ворованное. Кто-то усмехался. Одна бабка даже сказала: «Учиться надо, а не ерундой заниматься».
Но Сашка держался. Улыбался, предлагал. Голос окреп, перестал дрожать.
— Жвачки! Мятные, с вкладышами! Рубль за штуку!
И потихоньку дело пошло. Первым купил мужик в рабочей робе — взял три штуки, не торгуясь. Потом женщина с ребёнком — ребёнок канючил, и она сдалась. К концу первой недели он продавал по десять пачек в день.
Секрет был прост: Сашка продавал дешевле всех. Не по рубль двадцать, как на рынке, а по рублю. Навар всё равно был — сто процентов. К концу второй недели он закупился уже на пятьдесят рублей. Рафик одобрительно кивнул, когда Сашка пришёл за новой партией.
— Молодец, пацан. Вижу, дело идёт.
И тут его заметили.
— Эй, мелкий!
Те самые продавцы — в кожаной куртке и спортивном костюме. Подошли с двух сторон, встали так, что никуда не денешься.
— Ты чего тут разлёгся?
— Торгую.
— Торгуешь? А у Бати разрешение спрашивал?
Батя. Так они называли кого-то главного. Сашка понял, что влип. Сердце ёкнуло, в животе всё похолодело. Но он не показал страха. Смотрел прямо, не отводя глаз.
— Пойдём с нами.
Это не было просьбой.
Вели через весь рынок. Продавцы оглядывались, некоторые сочувственно качали головами — пацан попал. Сашка шёл между ними, стараясь не показать, как сильно дрожат ноги. Ладони вспотели. Привели в кафе «Азия».
Внутри дым коромыслом — кальянный дым, густой, сладковатый, с привкусом яблока. Смешивался с табачным дымом от сигарет. За столиками — мужики в кожанках. Говорили вполголоса, но в воздухе висело напряжение — плотное, осязаемое. Пахло жареным мясом, луком, чем-то пряным — восточной кухней. На стенах висели ковры — бордовые, тяжёлые.
За дальним столиком сидел Рафик. Тот самый, из ангара. Курил, читал газету — «Вечерний Бишкек», Сашка разглядел заголовок. Перед ним стояла чашка кофе — маленькая, турецкая, на блюдце. Поднял глаза, увидел Сашку — брови поползли вверх.
— О, наш молодой предприниматель! Что, нарушаем договорённости?
Голос был спокойным, но в нём слышалась сталь. Рафик затушил сигарету в пепельнице — медленно, методично, не отрывая взгляда от Сашки.
— Я же не здесь торгую. На остановке.
— Остановка — это тоже наша территория, пацан. Весь Ошский — наша территория.
Сашка молчал. Горло пересохло, но он не просил воды. Не оправдывался. Просто стоял и смотрел. Где-то в глубине кафе кто-то играл в нарды — стук костяшек по доске, негромкий, ритмичный.
Рафик взял чашку, отпил кофе. Поставил обратно. Пауза растянулась — тягучая, давящая.
— Ладно, — наконец сказал Рафик. — Мне нравится твоя наглость. И то, что ты сейчас не ноешь и не оправдываешься. Молодец. Будешь работать на нас.
— Как это?
— Просто. Торгуешь дальше. Но тридцать процентов от прибыли — мне. Раз в неделю приносишь. Не обманывай — я всё равно узнаю. Понял?
— Понял.
— И ещё. Будешь моим человеком на остановке. О появлении новых людей — докладывать. Кто сколько продаёт — должен знать. Ясно?
— Ясно.
— Вот и договорились. — Рафик закурил новую сигарету. Дым пополз к потолку, растворяясь в общем чаду. — Иди. И чтобы в пятницу был здесь с деньгами.
Сашка вышел из кафе на ватных ногах. На улице было светло — резкий контраст с полутьмой кафе. Солнце било в глаза. Он прислонился к стене, перевёл дух. Руки тряслись — только сейчас, когда всё кончилось, тело отпустило.
С одной стороны, он попал под покровительство — это защита. Теперь его никто не тронет, не выгонит с точки. С другой, теперь он в системе. И выйти из неё будет непросто. Может, и невозможно.
Но выбора не было. Сашка выпрямился, отлепился от стены и пошёл обратно к своей точке. Картонка лежала там, где он её оставил. Жвачки на месте. Он присел, расправил товар и снова начал торговать.
Дело пошло.
К концу месяца Сашка продавал по двести пачек в неделю. Даже после отката Рафику оставалось семьдесят рублей — зарплата отца за месяц. За неделю. Он привык считать быстро, в уме. Цифры складывались сами собой.
Дома появилась нормальная еда. Сашка каждый день приносил с рынка пакеты — то с мясом, и не какие-то кости на суп, а хорошую вырезку, красную, мраморную, пахнущую свежестью; то свежие фрукты — яблоки, виноград, даже апельсины; овощи — помидоры, огурцы, зелень пучками. Людмила готовила, и на кухне снова пахло котлетами, борщом, пирогами. Запахи счастливого детства, которые куда-то ушли в последние годы.
Светке купили новое платье — первое за три года. Синее, с белым воротничком. Она крутилась перед зеркалом, и лицо её светилось. Отцу подарил спиннинг, о котором тот давно мечтал — видел в журнале «Рыболов», показывал Сашке: «Вот бы такой». Николай взял спиннинг в руки, провёл пальцами по удилищу — бережно, с благоговением — и отвернулся. Но Сашка видел, что глаза у него влажные.
А Людмиле — новую швейную машинку. «Подольск», советская, но надёжная. Старая совсем развалилась, и мать уже полгода толком не могла шить. Когда Сашка притащил коробку, она заплакала. Просто села на кухне и заплакала — тихо, в ладони.
— Сынок, будь там поосторожнее, — говорила она вечерами, глядя, как Сашка раскладывает выручку на столе. Считает, откладывает Рафику, остальное — в коробку под кроватью. — Мало ли что.
— Не волнуйся, мам. Я всё уладил.
И правда — всё было схвачено. Рафик оказался нормальным мужиком. Защищал от наездов — пару раз подходили местные хулиганы, хотели отжать товар, но стоило Сашке сказать: «Я от Мамедовых», как они разворачивались и уходили. Давал товар в долг, когда не хватало денег на закупку. Научил главному правилу рынка: «Не жадничай — и будешь жить».
В школе Сашка стал местной знаменитостью. Пацаны уважали его за то, что он крутился, зарабатывал, не ныл. Девчонки поглядывали с интересом — симпатичный, ещё и при деньгах. Он стал одеваться лучше — купил себе нормальные джинсы; кроссовки «Адидас» — пусть и паленые, но выглядели прилично; кожаную куртку — пахла она новой кожей, скрипела на плечах, но это был запах успеха.
Учителя махнули рукой — не прогуливает, не срывает уроки, и ладно. Пусть торгует, раз такие времена. Даже завуч Раиса Павловна перестала цепляться.
А потом на районе открылся видеосалон.
Это было событие. В полуподвальном помещении бывшей столовой установили видеомагнитофон «Панасоник», телевизор «Рекорд» — пыльный, старый, девятнадцать дюймов — и тридцать стульев из кинотеатра, обшарпанных, со следами жвачки под сиденьями. Пять рублей — три часа американского кино. «Рэмбо», «Коммандо», «Кобра» — всё, о чём советские пацаны могли только мечтать.
Спускаться нужно было по ступенькам — крутым, бетонным, с облупившейся краской на перилах. Внизу стояло густое облако дыма — курили прямо в зале, пепел падал на пол. Экран светился в полутьме, и перед ним рядами сидели пацаны — завороженные, с открытыми ртами. На экране Сталлоне выкашивал вьетконговцев из пулемёта, кровь брызгала фонтанами, взрывы грохотали.
Сашка стал постоянным клиентом. После рынка он заскакивал на вечерний сеанс — в семь начинался, к десяти заканчивался. Сидел в последнем ряду, жевал семечки — щёлкал, как все, плевал шелуху под ноги. Смотрел на экран и мечтал. Там, в Америке, всё было другое. Машины, деньги, свобода.
Однажды он остался после просмотра — зал опустел, только хозяин возился с кассетами. Перематывал плёнку, складывал в коробки. Движения привычные, отработанные.
Петрович — так звали владельца — оказался мужчиной лет сорока пяти. Невысокий, сутулый, в очках с толстыми линзами. Волосы редкие, зачёсанные на лысину. Бывший инженер, уволенный по сокращению — завод встал, людей сокращали сотнями.
— Чего не идёшь? — спросил он, не оборачиваясь. Голос усталый, глуховатый.
— Да так… Стало интересно. Как всё это работает.
— Видак когда-нибудь видел?
— Только здесь.
Петрович обернулся и посмотрел на Сашку. Глаза за стёклами очков казались огромными, выпуклыми.
— Ты тот пацан с жвачками? На Ошском торгуешь?
— Ну да.
— Молодец. Мне знакомые рассказали, что тебя там видели. В твои годы я был вожатым в пионерском лагере. А ты уже бизнесмен.
Завязался разговор. Петрович оказался интересным человеком — говорил о вещах, о которых в школе не рассказывают. Он показал устройство видеомагнитофона — открыл крышку, и Сашка увидел внутренности: моторчики, головки, ремни привода. Пахло машинным маслом, пластиком, электроникой — специфический запах техники.
— Видишь эту головку? Она считывает сигнал с ленты. Вращается со скоростью тысяча оборотов в минуту. Если забьётся пылью — изображение пропадёт. Чистить надо специальной жидкостью, спиртом нельзя — резину разъедает.
Сашка слушал, впитывал. Это было завораживающе — понимать, как работают вещи. Не просто нажимать кнопки, а знать, что происходит внутри.
— Хочешь совет? — спросил Петрович напоследок, закрывая крышку видака. — Учись на электронщика.
— Зачем? У меня есть бизнес.
— Бизнес — это хорошо. Но жвачки — это вчерашний день. Смотри, — Петрович показал на полки с кассетами. Их были сотни — аккуратно подписанные, расставленные по алфавиту. — Видеопрокат — вот будущее. Через пару лет в каждой квартире будет видеомагнитофон. А их нужно будет чинить — обслуживать. Хороший электронщик без работы не останется.
Сашка задумался. Логика была железной. Жвачек станет больше, цены упадут, конкуренция задушит. А техника — техника всегда нужна. И будет нужна.
— А где учиться?
— В политехнический. На радиотехнический или электронный факультет. После восьмого класса можно поступить в техникум при институте. Подумай.
И Сашка задумался. Всю весну думал — торговал жвачками, считал деньги, а в голове крутилась одна мысль: а что дальше? Рафик не даст расти. Он держит всех на коротком поводке. Рынок — это тупик. Нужно что-то другое.
К лету решение созрело — после восьмого класса в техникум.
Отец обрадовался — хоть какое-то образование будет, хоть корочки. Мать вздохнула — рано сын повзрослел, слишком рано стал взрослым. Но спорить не стали. Видели, что Сашка всё решил сам, и переубедить его невозможно.
В сентябре 1991 года Сашка стал студентом техникума при политехническом институте.
Здание старое — кирпичное, с высокими потолками и скрипучими полами. В коридорах висели стенды с чертежами и схемами, портреты учёных — Попова, Циолковского, Королёва.
Группа подобралась разношёрстная — дети рабочих, колхозников, мелких начальников. Все пацаны, девчонок — три штуки на тридцать человек. Одна красивая, две так себе. За красивой увивались сразу человек пять.
С первого дня начались разборки. Кто круче, кто главный, чья территория. В курилке — а курили в туалете на втором этаже, открывали окно, дым выдувало наружу — постоянно кто-то с кем-то сцеплялся. Драки случались через день. Кто-то кому-то наступил на ногу, косо посмотрел, что-то не то сказал — и понеслось. Кулаки, кровь, синяки.
Сашка держался в стороне — некогда было выяснять отношения, после занятий нужно было идти на рынок. Его точка работала, деньги капали.
Ситуацию переломил Димка Дорошенко.
Щуплый парень в очках, вечно улыбающийся. Рыжий — волосы торчали во все стороны, не причёсанные. Нос в веснушках. Говорил быстро, заразительно, с жестикуляцией. Когда горячие парни в очередной раз сцепились — в коридоре, после пары по сопромату, — Димка встал между ними.
— Ребята, хорош! Это всё ерунда! Лучше послушайте, что я вам расскажу!
— Отвали, четырёхглазый! — рявкнул один из драчунов — здоровый парень с бычьей шеей.
— Нет, серьёзно! У меня дядя в Австралии живёт. Он видел ездовых кенгуру!
Драчуны опешили. Руки опустились, кулаки разжались.
— Каких кенгуру?
— Ездовых! На них катаются аборигены. Как на лошадях!
— Ты гонишь!
— Честное слово! Только седло нужно специальное. Потому что кенгуру прыгает, а не бегает.
Кто-то хихикнул. Потом засмеялся второй. Через минуту ржала вся толпа в коридоре. Димка продолжал травить байку — про то, как седло крепится, про хвост в специальной петле, про сумку-багажник. Импровизировал на ходу, и чем абсурднее была история, тем громче смеялись пацаны.
С тех пор его прозвали Австралопитеком. И каждый раз, когда назревал конфликт, Димка придумывал новую историю про дядю из Австралии. Дядя видел квадратных коал (они там все такие, от травы, которую жрут), летающих крокодилов (ну да, как белки-летяги, только зубастые), подземных акул (живут в пещерах, охотятся на кротов). Все понимали, что Димка врёт, но подыгрывали ему — слишком весело получалось. И главное — драки прекратились. Зачем драться, когда можно посмеяться?
Сашка с Димкой быстро подружились. Оказалось, что за дурашливой маской скрывается острый ум. Димка схватывал электронику на лету — преподаватель только начинал объяснять схему, а Димка уже понял, как она работает. Чертежи читал как открытую книгу — видел объём там, где другие видели линии.
— Слушай, а у тебя правда есть дядя? — спросил как-то Сашка. Сидели в столовке, ели макароны с сосисками — макароны разваренные, сосиски серые, но голод не тётка.
— Есть. Только не в Австралии, а в Караганде. На шахте работает. Но это же никому не интересно.
— А зачем врать?
— А затем, что людям нужны сказки. — Димка поправил очки. — Думаешь, они правда верят в ездовых кенгуру? Не верят. Но им нравится делать вид, что верят. Это как игра такая.
Сашка задумался. В словах Димки была своя логика. Люди покупают жвачки не потому, что хотят их жевать. Они покупают вкладыши, яркие обёртки, ощущение причастности к западному миру. Они покупают сказку. Иллюзию. Мечту о том, что где-то есть другая жизнь.
— Ты умный, Димка.
— Да ладно. Просто люблю наблюдать.
Лето после первого курса запомнилось навсегда.
Группу отправили в лагерь труда и отдыха — собирать картошку в колхозе под Токмоком. Жили в бараках — длинных деревянных постройках с двухъярусными койками. Пахло старым деревом, пылью, потом. Матрасы набиты соломой — шуршали, кололись через простыню. Работали от зари до зари — в поле, на жаре, спины гудели, руки в земле по локоть. По вечерам пели под гитару — кто-то захватил с собой инструмент. Играли «Кино», «Наутилус», «Агату Кристи» — и травили байки. Про девчонок, про выпивку, про то, кем станут после техникума.
Однажды ночью Сашка с Димкой решили сходить в соседний сад за яблоками. Не от голода — кормили их нормально. Просто ради адреналина.
Перелезли через забор — старый, деревянный, доски прогнулись под весом. Ночь была лунная, светло почти как днём. Сад большой, яблони рядами, ветви гнутся под тяжестью плодов. Аромат стоял — потрясающий. Начали набивать карманы — сорвал, откусил, вкусно, ещё в карман, ещё. Сок тёк по подбородку.
И тут Димка замер.
— Сань, глянь!
По саду важно вышагивал павлин. Огромный, с распущенным хвостом. В лунном свете его перья переливались всеми цветами радуги — синий, зелёный, золотой, фиолетовый. Птица шла, не обращая внимания на людей, как хозяин своих владений.
— Вот бы перо выдернуть, — прошептал Сашка. Сердце заколотилось — не от страха, от восторга. — Девчонкам подарить. Катька Иванова обалдеет.
— А давай поймаем?
— Ты что, сдурел?
Но Димка уже подкрадывался к птице. Пригнулся, двигался медленно, как охотник. Павлин заметил его и тревожно закричал — резко, пронзительно, как женщина. И тут из дома выскочил сторож с ружьём.
— А ну стоять, паразиты!
Бах! Над головами просвистела горсть соли. Листья яблони зашуршали. Сашка с Димкой бросились врассыпную. Ещё выстрел, ещё. Сторож матерился — громко, сочно, трехэтажным матом — и палил во всё, что двигалось. Эхо разносилось по саду.
Прыжок через забор — Сашка содрал ладонь о доску, острая боль, кровь. Бег по полю — земля неровная, кочки, норы, колючки репейника цеплялись за штаны. Лёгкие горели, сердце билось как бешеное. Спотыкания, падения, снова бег. Добежали до барака, ввалились внутрь — тяжело дышали, не могли говорить. Пацаны проснулись и сонно спросили, что случилось.
— Да так, за яблоками ходили…
И тут все увидели Димку. Он стоял посреди барака и прижимал к груди павлина. Живого. Птица была в шоке не меньше людей — глаза круглые, клюв приоткрыт.
— Что ты наделал? — Сашка не верил своим глазам.
— Я… я не специально! Он сам! Запутался в кустах, я хотел помочь, а он вцепился!
Два дня павлина прятали в бараке. Кормили хлебом — крошили, птица клевала жадно. Поили из консервной банки — макал клюв, запрокидывал голову. Павлин освоился и начал расхаживать между кроватями как хозяин. Важно так, с достоинством. Пацаны гладили его, фотографировались — у кого-то был «Зенит», щёлкали кадры. На третью ночь кто-то не закрыл дверь.
Утром весь лагерь проснулся от криков. Павлин важно вышагивал по плацу, где проходила утренняя линейка. Хвост распущен, перья сверкают на солнце. У начальника лагеря — полковника в отставке, с красным и вечно недовольным лицом — чуть не случился инфаркт.
— Кто?! Кто это сделал?!
Расследование было недолгим. Сторож опознал похитителей — приехал, ткнул пальцем: вот эти двое. Димка во всём сознался — не стал юлить, не стал вешать на других. Взял на себя. Отряд досрочно отправили домой — «за аморальное поведение и хищение социалистической собственности».
В личном деле так и написали — хищение. Павлин оценивался в триста рублей.
В поезде Димка философствовал:
— А знаете, пацаны, мы вошли в историю. Первые в СССР угонщики павлинов!
— Австралопитек, заткнись! — дружно завопили все.
Но настроение было весёлым. Молодость не знает уныния. Всё кажется приключением, даже провал. Особенно провал.
На втором курсе Сашке стало скучно.
Электроника давалась легко — преподаватель рассказывал о транзисторах, а Сашка уже понимал, как они работают. Практика проходила играючи — паял схемы, читал осциллограммы, настраивал приёмники. Всё получалось с первого раза.
А вот бизнес с жвачками начал буксовать. Конкуренция росла — на каждой остановке стояли торговцы. Цены падали — кто-то продавал по восемьдесят копеек, кто-то по семьдесят. Прибыль таяла. Рафик всё чаще хмурился при встречах — брови сдвигались, золотой зуб не блестел, не улыбался.
— Плохи дела, Саня. Рынок перенасыщен. Нужно искать что-то новое.
— А что?
— Ты же электронщик. Может, с техникой что-то? Магнитофоны, приёмники?
— Дорого. И по цене я не потяну.
— Тогда думай. Или иди ко мне грузчиком. Работа есть всегда.
Сашка отнекивался — какой из него грузчик? Он же учится, у него планы. Но к весне деньги совсем кончились. Жвачки не продавались, запас таял. Пришлось согласиться.
Первый день на складе запомнился адской усталостью.
Таскал мешки с сахаром — пятьдесят килограммов каждый, грубая ткань впивается в плечо, сахар пылит, сыплется в глаза. Ящики с консервами — тяжёлые, неудобные, углы врезаются в ладони. Коробки с китайским ширпотребом — лёгкие, но большие, загораживают обзор. К концу дня спина отваливалась — боль между лопатками, острая, жгучая. Руки дрожали — мышцы не держали. Пальцы не разгибались — затекли, окаменели. Пот заливал глаза, во рту сушь.
— Не ной, — говорил бригадир Ашот. Армянин, коренастый, с усами. — Неделю потерпишь — привыкнешь.
И правда — привык. Через месяц таскал мешки как пушинку. Спина окрепла, руки налились силой. Появились мозоли на ладонях — твёрдые, жёсткие. А главное — начал понимать, как устроен большой бизнес.
Откуда товар — Ашот рассказывал, иногда в курилке, иногда за обедом. Везут из Китая, из Турции, из Казахстана. Куда он идёт — на рынки, в ларьки, перекупщикам. Какие накрутки — оптовая цена, розничная, разница — прибыль. Какие схемы — кто кому сколько платит, кто кого крышует.
К осени Ашот ушёл — его переманили конкуренты, предложили больше денег. Рафик вызвал Сашку.
— Будешь старшим смены. Справишься?
— А почему я?
— Потому что ты не воруешь, не пьёшь и у тебя есть голова на плечах. Есть вопросы?
— Нет вопросов.
Рафик закурил, смотрел сквозь дым — оценивающе, выжидающе.
— Зарплату подниму. Плюс премия, если смена работает без косяков. Устраивает?
— Устраивает.
— Тогда с завтрашнего дня выходи. Покажу, что к чему.
Быть старшим смены было сложнее, чем казалось.
Нужно было организовать работу десяти мужиков — все они были старше Сашки. Самому молодому — двадцать пять, самому старшему — за сорок. Поначалу не слушались — какой-то сопляк командует, восемнадцать лет, мальчишка. Косились, огрызались, делали назло.
— Саня, это надо в третий ангар.
— Я сказал — в пятый.
— А я думаю, в третий лучше.
— Делай, как говорю.
— Да пошёл ты.
Пришлось доказывать свой авторитет. Не кулаками — Сашка понимал, что в драке проиграет. Другими способами. Умом. Справедливостью. Работой.
Помог случай.
Грузили партию телевизоров — большие коробки, хрупкие, ставить только вертикально. Один мужик — Серёга, лет тридцати, вечно пьяный — уронил ящик. Грохот. Звон разбитого стекла. Экран вдребезги. По правилам — вычет из зарплаты всей бригады. Телевизор стоил триста рублей. На десятерых — по тридцать. Серьёзные деньги.
Мужики начали наезжать на виновника — орали, толкали, дело шло к драке. Серёга стоял белый, губы дрожали.
— Стоп! — Сашка встал между ними. Сердце колотилось, но голос был твёрдым. — Никто ничего не платит. Скажем, что ящик был повреждён при транспортировке.
— А если Рафик узнает?
— Не узнает. Я отвечаю.
Мужики переглянулись. Кто-то хотел спорить, но промолчал.
— Ты уверен, пацан?
— Уверен.
Подделал документы — списал телевизор как брак при доставке. Рафик и правда не узнал — слишком много товара проходило, чтобы следить за каждым ящиком. А если узнал — промолчал. После этого бригада признала Сашку своим. Молодой, но правильный пацан. За своих стоит.
К концу второго курса Сашка уже был не просто старшим смены — был начальником склада.
Десять бригад под началом. График работы — кто когда приходит, кто что грузит. Отчёты — сколько товара пришло, сколько ушло, где что хранится. Зарплата — больше, чем у отца — научного работника с кандидатской степенью.
Николай смотрел на сына с плохо скрываемой завистью.
— Вот, — говорил он за ужином. Голос горький, обиженный. — Я всю жизнь науке посвятил. Защитил кандидатскую. Двадцать лет стаж. А мой сын — грузчик. И зарабатывает в три раза больше.
— Коля, ну что ты, — Людмила пыталась сгладить ситуацию. Голос тихий, примиряющий. — Сейчас везде так.
— Вот именно. Время торгашей и спекулянтов.
Сашка молчал. Что тут скажешь? Отец прав — времена изменились. Учёные бедствуют, зарплаты не платят месяцами, институты разваливаются. Торгаши жируют — деньги текут рекой, машины, квартиры, золото. Но он не виноват, что родился в это время. Не он эти правила придумал.
Но всё равно было неловко. Видеть, как отец — умный, образованный человек — завидует сыну. Как он сидит вечерами за столом, считает копейки, чтобы до зарплаты дотянуть. Как мать штопает его рубашки, потому что на новые денег нет.
Сашка давал им деньги. Просто оставлял на столе. Но Николай не брал. Гордость не позволяла. Брала Людмила — когда муж не видел.
Весной 93-го Рафик сделал предложение, от которого невозможно было отказаться.
Вызвал в кафе «Азия». Сашка пришёл после занятий — прогулял последнюю пару, физику. Внутри как всегда дым, запах кальяна, запах плова — рис с бараниной, шафран, зира. За столиком сидел Рафик, перед ним — турка с кофе, пепельница с окурками.
— Сядь, Сань. — Рафик кивнул на стул напротив.
Сашка сел. Сердце билось ровно — он уже привык к таким встречам. Рафик наливал кофе, придвинул чашку.
— Хочешь свою точку?
— В смысле?
— Магазин. Небольшой, но твой. Будешь торговать нашим товаром. Процент мне, остальное — твоё.
— А… а откуда магазин?
— Не твоя забота. — Рафик прикурил, дым пополз к потолку. — Бывший овощной магазин, на Московской. Сорок квадратов. Документы оформим, всё по закону. Ты как?
Сашка задумался. Свой магазин в восемнадцать лет — это серьёзно. Это другой уровень. Не грузчик, не торговец на остановке — владелец. Пусть номинальный, пусть под Мамедовыми, но всё равно.
С другой стороны, привязка к Рафику станет ещё крепче. Сейчас он работает по найму — в любой момент может уйти. А магазин — это уже ответственность. Это обязательства. Это крючок, с которого не соскочить.
— Подумай до завтра. — Рафик допил кофе, поставил чашку. — Но это хорошее предложение. Я редко кому такое делаю.
Вечером Сашка бродил по району. Голова шла кругом. Магазин — это деньги, настоящие деньги. Можно купить квартиру родителям, машину, съездить за границу. Жить нормально, не считая копейки.
Но цена какая? Быть на привязи у Мамедовых всю жизнь? Торговать их товаром, платить им процент, выполнять их приказы?
Зашёл в видеосалон — Петрович крутил очередной боевик с Ван Даммом. «Кровавый спорт», кажется. На экране бились в клетке, кровь брызгала. Петрович сидел в углу, дремал — видел этот фильм раз сто.
— О, наш электронщик! — очнулся, увидев Сашку. — Как учёба?
— Нормально. Петрович, можно вопрос?
— Валяй.
— Если бы тебе в восемнадцать предложили заняться своим делом, ты бы согласился?
Петрович выключил звук и повернулся к Сашке. Глаза за стёклами очков внимательные, серьёзные.
— А что предлагают?
— Магазин.
— Чей?
— Мамедовых.
Петрович присвистнул — тихо, протяжно.
— Серьёзные ребята. С одной стороны — шанс. С другой — попадёшь на крючок навсегда. Смотря чего ты хочешь.
— Денег хочу. — Сашка говорил честно, без прикрас. — Нормально жить. Чтобы мать не плакала, считая копейки. Чтобы отец не переживал за наше будущее. Чтобы Света перестала по барам официанткой подрабатывать.
— Тогда соглашайся. — Петрович включил звук обратно. На экране Ван Дамм нокаутировал противника. — Но помни: пути назад не будет.
Сашка кивнул. Он и так это понимал.
31 декабря 2024 года.
Александр лежал на полу в кухне. Кровь уже начала сворачиваться, становясь тёмной и липкой. Она тянулась нитями, когда он шевелил рукой.
Боль притупилась. Это было плохим знаком. Организм экономил силы, отключал лишние системы. Скоро отключит всё.
Голос в голове зазвучал мягче, почти ласково:
— Видишь? У тебя было счастливое детство. Счастливая юность.
— Счастливая? — мысленно усмехнулся Александр. Во рту вкус крови, металлический. — Отец завидовал. Мать волновалась. Я торговал жвачками и таскал мешки.
— Но ты был молод. У тебя были друзья. Был Димка со своими кенгуру. Были мечты.
Димка. Интересно, что с ним стало? После техникума они как-то потерялись. Вроде бы он уехал в Россию, куда-то на север? Память подводила — растворялась вместе с кровью на полу.
— А помнишь вермут? — продолжал голос.
Александр помнил. Дешёвый вермут, который они покупали вскладчину. Кто-то из пацанов не разобрал этикетку и прочитал «Бермуды». Так и назвали — пойдём в Бермуды нырнём. Сидели в общаге, пили эту сладкую гадость, спорили о будущем. О том, кем станут, чего добьются. О девчонках, о машинах, о том, что когда-нибудь уедут отсюда — в Москву, в Питер, в Америку.
Казалось, вся жизнь впереди. Казалось, всё возможно. Стоит только захотеть, протянуть руку — и всё твоё.
— Ты был тогда счастлив. Признай это.
Да, был. Когда веришь, что завтра будет лучше, чем вчера — это и есть счастье. Когда каждый день приносит что-то новое. Когда весь мир открыт перед тобой. Когда не знаешь ещё, что большинство дверей заперты. Что замки ржавые. Что ключей ни у кого нет.
— У тебя было всё для счастья. Семья. Друзья. И даже…
Голос сделал паузу. Александр знал, что сейчас произойдёт. Знал, куда ведёт этот разговор.
— Любовь. Первая любовь.
Точно. Как он мог забыть? Марина. Высокая, темноволосая, с грустными карими глазами. Старше его на четыре года — целая вечность в том возрасте. Она казалась женщиной, взрослой, недосягаемой. А он был пацаном с рынка, студентом техникума, мальчишкой.
Как она вообще обратила на него внимание?
Но она обратила. И это изменило всё.
Но это уже другая история. История о том, как восемнадцатилетний парень влюбился без памяти. Как он был готов на всё ради этой женщины. И как эта любовь определила всю его дальнейшую жизнь. Привела его туда, где он сейчас лежит.
— Пора вспомнить и об этом, — прошептал голос. — Пора вспомнить всё.
Александр закрыл глаза. Веки тяжёлые, как свинцовые. Где-то вдалеке выли собаки — протяжно, жалобно. Где-то в городе застряла скорая — сирена звучала всё дальше и дальше. А он всё глубже погружался в воспоминания. В ту жизнь, которая когда-то казалась такой трудной. А теперь, с расстояния в тридцать лет, она казалась почти раем.
Молодость. Она прощает всё — бедность, ошибки, неудачи. Потому что впереди целая жизнь, чтобы всё исправить. Потому что у тебя есть время. Море времени.
Если бы он знал тогда, как мало на самом деле времени. Если бы ценил каждый день, каждую встречу, каждый бокал дешёвого вермута в компании друзей. Каждая шутка Димки. Каждый обед с матерью. Каждый разговор с отцом.
Но молодость не знает цены времени. Она расточительна, как миллионер, которому кажется, что деньги никогда не кончатся. Она тратит дни и годы, не считая, уверенная, что запас бесконечен.
А потом ты лежишь в луже собственной крови и понимаешь — всё. Счётчик остановился. Лимит исчерпан. Больше не будет ни друзей, ни вермута, ни веры в светлое будущее.
Только память. И голос, который заставляет вспоминать. Который не даёт забыть.
— Не засыпай, — приказал голос. Теперь он звучал жёстче. — Ещё рано. Нам многое предстоит пройти.
Александр послушно открыл глаза. Потолок кухни расплывался, двоился. Трещина в углу — он собирался замазать её год назад. Не замазал. Теперь уже не замажет.
Но он держался. Должен был держаться. Потому что история ещё не окончена. Потому что самое важное — впереди.
История продолжается. Пока есть силы.
Глава 3: «Три месяца счастья»
Марину он впервые увидел в очереди в поликлинике.
Людмила записалась на приём к кардиологу — после всех переживаний у неё пошаливало сердце. Сашка взял выходной, чтобы сопроводить мать. Они сидели в коридоре среди бабушек с авоськами и мам с детьми и ждали своей очереди.
В коридоре стоял тяжёлый запах хлорки — едкий, колкий, он въедался в одежду и волосы. Сквозь него пробивался другой — слабый, но узнаваемый запах болезни, лекарств и страха. Потёртый линолеум местами истончился до бетона. Где-то капал кран — монотонно, раздражающе. Пластиковый стул холодил через джинсы. На стене висел плакат «Курение — медленное самоубийство» с почерневшим лёгким.
Сашка листал затёртый журнал «Техника молодёжи» — кто-то вырвал из него страницы, осталась только первая половина статьи про новые процессоры Intel. Бабушка рядом вязала и что-то бормотала себе под нос. Ребёнок в углу хныкал — тихо, устало.
И тут вошла она.
Она держала за руку мальчика лет шести. Высокая — почти вровень с Сашкой, а он был за метр девяносто. Темноволосая — волосы собраны в простой хвост, но несколько прядей выбились и падали на лицо. Простое серое пальто — советское, с потёртыми манжетами, воротник затёрт до блеска. Сапоги стоптанные, каблук на правом чуть скошен. Но было в ней что-то такое, что заставило Сашку замереть, забыть про журнал, про всё.
Может быть, дело было в том, как она держалась — прямо, с достоинством, несмотря на поношенное пальто и стоптанные сапоги. Спина ровная, подбородок приподнят. Движения плавные, несуетливые. Она шла медленно — под шаг мальчика, который едва переставлял ноги.
А может быть дело в её глазах — карих, с золотистыми искорками, когда она повернулась к свету. Глаза смотрели одновременно устало и решительно. Будто она была готова к бою, но бой этот длился уже слишком долго.
Или в том, как бережно она придерживала сына — рука на его плече, лёгкое прикосновение, но в нём чувствовалась готовность подхватить в любую секунду. Словно боялась, что он исчезнет, упадёт, сломается.
Мальчик был бледным и худеньким. Не просто худой — изможденный. Руки как веточки, запястья тоньше, чем должны быть у шестилетки. Шея длинная, хрупкая, на ней голова казалась слишком большой. Под глазами тени — синеватые, глубокие. Губы бескровные. Он медленно шёл, каждый шаг давался с усилием, опираясь на руку матери. Дышал часто, неглубоко — Сашка слышал это дыхание даже через шум коридора.
Они сели напротив. Женщина помогла мальчику устроиться на стуле, поправила на нём куртку — слишком большую, явно на вырост. Достала из сумки термос, налила в крышечку что-то — чай, наверное. Пар пошёл вверх, и мальчик жадно припал к крышечке губами. Пил маленькими глотками, руки дрожали.
Сашка украдкой разглядывал их поверх журнала. Не мог оторвать взгляд. Что-то в этой картине — усталая красивая женщина, больной ребёнок, термос с чаем — царапнуло что-то внутри. Сжало горло.
— Мам, я устал, — мальчик прислонился к плечу матери. Голос слабый, но Сашка расслышал.
— Потерпи, Артёмка. Скоро пойдём к доктору.
Голос. Её голос. Низкий, глубокий — непривычный для женщины. С лёгкой хрипотцой, будто она когда-то много курила или плакала. Или кричала до хрипоты. Голос уставший, но в нём была сталь. Мягкая сталь — так бывает.
Сашка почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Не просто сжалось — перехватило дыхание. Дурацкое ощущение, будто он оступился на лестнице, падает, и земля уходит из-под ног. Сердце ёкнуло, пропустило удар. Ладони вспотели. Он сжал журнал так, что страницы смялись.
Это было неправильно. Он же даже не знал её. Он просто увидел красивую женщину с больным ребёнком. Мало ли их. Город полон красивых женщин.
Но он не мог оторвать взгляд. Смотрел, как она гладит сына по голове — осторожно, нежно, как гладят что-то очень хрупкое. Как поправляет ему воротник куртки. Как достаёт из сумки книжку — потрёпанную, с заломами на обложке.
— Почитаем? — спросила она мягко.
Мальчик кивнул. Она открыла книгу и начала читать вполголоса. «Незнайка на Луне» — Сашка разглядел обложку. Голос её был монотонным, убаюкивающим. Мальчик слушал, прикрыв глаза.
— Ткаченко, заходите! — медсестра выглянула из кабинета. Полная женщина лет пятидесяти, в мятом халате, с уставшим лицом.
Людмила поднялась, но пошатнулась — слегка. Сашка заметил. Он подхватил её под локоть.
— Иди, сынок. Я сама.
— Мам, я с тобой.
— Не надо. Посиди здесь. Я быстро.
Она исчезла за дверью кабинета. Сашка сел обратно. И понял, что теперь совсем нечем заняться. Журнал валялся рядом, но читать не хотелось. Он смотрел на женщину напротив.
Она читала сыну, склонив голову. Прядь волос упала на щёку — тёмная, блестящая. Она не поправляла её, увлечённая чтением. На шее — тонкая золотая цепочка, совсем простая, без подвески. Пальцы длинные, ухоженные, но ногти коротко обстрижены — руки женщины, которая работает. Над верхней губой — маленькая родинка, почти незаметная.
Сашка запоминал детали, не понимая зачем. Как будто знал, что они понадобятся.
Вышла Людмила — бледная, с рецептами в руках. Пальцы дрожали, когда она складывала бумажки в сумку.
— Мам, что сказали?
— Потом, дома. Пойдём.
Голос натянутый. Плохие новости, понял Сашка. Сердце совсем не в порядке.
У выхода он обернулся. Не мог не обернуться. Женщина как раз оторвала взгляд от книги — может, почувствовала, что на неё смотрят. Их взгляды встретились на секунду — не больше. Карие глаза с золотистыми искорками. Тёплые. Грустные. Но добрые.
Она слегка улыбнулась — вежливо, отстранённо. Уголки губ приподнялись, но глаза остались грустными. Дежурная улыбка незнакомцу.
Но этой секунды было достаточно.
Сашка шёл по коридору и чувствовал, как внутри что-то переворачивается. Как будто мир сдвинулся на миллиметр. Всё осталось на месте, но стало другим.
Дома Сашка не мог ни на чём сосредоточиться.
Открывал учебник по электронике — перед глазами возникали её карие глаза с золотистыми искорками. Буквы расплывались, схемы не складывались в единое целое. Он читал одну и ту же страницу три раза и не мог понять, о чём там написано.
Садился ужинать — мать поставила на стол гречку с котлетами, запах домашней еды заполнял кухню — но он не чувствовал вкуса. Вилка застывала на полпути ко рту. Он вспоминал, как она читала сыну, склонив голову. Как прядь волос падала ей на щёку. Как её длинные пальцы держали книгу.
Даже голос её не выходил из головы. Низкий, с лёгкой хрипотцой. Он прокручивал в памяти две фразы, которые успел услышать: «Потерпи, Артёмка. Скоро пойдём к доктору». Всего два предложения, но он слышал их снова и снова, как заевшую пластинку.
Ночью не мог уснуть. Лежал, смотрел в потолок — на знакомую трещину в углу, на пятно от протёкшей когда-то крыши. За окном гудели редкие машины. Часы на стене тикали — громко, назойливо. Три часа ночи. Четыре. Пять.
Он пытался понять, что с ним. Это же глупо. Мало ли красивых женщин в городе. Он видел её всего несколько минут. Даже не разговаривал. Просто посмотрел.
Но что-то зацепило. Может, то, как она держалась — с достоинством, несмотря на потёртое пальто. Может, голос — такой необычный. Может, то, как она смотрела на сына — с такой отчаянной нежностью, будто он мог исчезнуть в любую секунду.
Или может, дело было в её глазах. В той секунде, когда их взгляды встретились. Он увидел в них что-то знакомое. Усталость. Одиночество. Решимость продолжать, несмотря ни на что.
Он узнал в ней себя.
Всю неделю Сашка не мог выбросить её из головы.
Даже на складе, таская мешки с сахаром, он думал о ней. Кто она? Где живёт? Замужем ли? Как зовут? Работает или сидит с больным ребёнком?
Мешок падал на пол с глухим стуком, и Сашка представлял, как спрашивает её имя. Как она отвечает. Как они разговаривают.
Глупо, конечно. Совершенно по-идиотски. Он даже не знал, увидит ли её снова.
Димка заметил:
— Ты чего такой задумчивый? Влюбился?
— Отстань.
— Точно влюбился! Вижу по роже. Кто она?
— Никто. Отвали, Австралопитек.
Но Димка не отваливал. Приставал с расспросами, строил теории, подкалывал. Сашка отмалчивался, но знал — все видно как на ладони.
Рафик тоже заметил:
— Саня, ты в порядке? Что-то не в себе.
— Всё нормально.
— Не похоже. Два мешка не туда отнёс. За всё время работы такого не было.
— Просто устал.
Рафик прищурился, но промолчал. Закурил, выпустил дым. Потом сказал:
— Если проблемы — говори. Я же вижу, что-то не так.
— Нет проблем. Честно.
— Ладно. Но если что — ты знаешь, где меня найти.
В следующий вторник Сашка отвёз маму в поликлинику раньше на полчаса.
Сердце колотилось всю дорогу в троллейбусе. Придёт или нет? Вдруг это была разовая консультация? Вдруг они больше не придут? Или придут, но в другой день?
Он сидел на том же месте, на том же холодном пластиковом стуле. Держал в руках тот же потрёпанный журнал. Но не читал. Смотрел на дверь.
И она пришла.
В том же сером пальто, с тем же бледным мальчиком. Когда они вошли, Сашка почувствовал, как сердце подпрыгнуло и ударилось о рёбра. Воздуха вдруг стало мало. Он сделал глубокий вдох — хлорка, болезнь, её духи.
Духи. Он не заметил их в прошлый раз. Лёгкие, цветочные. Ландыш, кажется. Или фиалка. Дешёвые советские духи, но от них кружилась голова.
Они сели на то же место. Женщина достала термос, налила чай. Мальчик пил маленькими глотками, руки дрожали так же, как неделю назад. Может, даже сильнее.
На этот раз Сашка решился.
Когда Людмила ушла к врачу, он подождал минуту — чтобы не выглядело слишком нарочито — и пересел поближе. Два стула между ними. Не рядом — это было бы слишком. Но достаточно близко, чтобы разговаривать.
Ладони вспотели. Во рту пересохло. Сердце стучало так громко, что, казалось, его слышно по всему коридору.
— Извините… — Голос прозвучал хрипло. Сашка прокашлялся. — Извините. Можно узнать, как вас зовут?
Она подняла голову от книги — тот же «Незнайка», та же заломанная обложка — и удивлённо посмотрела на него. Вблизи она оказалась ещё красивее. Тонкие черты лица — высокие скулы, прямой нос, чёткая линия подбородка. Кожа бледная, но чистая. Родинка над губой. Ресницы длинные, без туши. Брови тёмные, с изломом.
— Марина. А что?
Голос тот же — низкий, хрипловатый. Вблизи он звучал ещё глубже. Обволакивал, как бархат.
— Просто… Я видел вас на прошлой неделе. Запомнил.
Боже, как это глупо прозвучало. Как школьник какой-то, который первый раз девчонке признаётся. Сашка почувствовал, как уши горят.
Марина слегка улыбнулась. Уголки губ приподнялись — всего чуть-чуть, но в её глазах мелькнуло что-то тёплое. Удивление. И, может быть, лёгкая насмешка.
— Понятно. А вы?
— Александр. Можно просто Саша.
— Очень приятно, Александр.
Подчёркнуто официально. Не Саша, а Александр. Дистанция обозначена чётко, как мелом на асфальте. Вот граница — не переступай.
Но Сашка не сдавался. Не тогда, когда сердце колотилось так, что больно било в грудь.
— Вы часто сюда ходите? К врачу, я имею в виду.
— Раз в неделю. Артёму нужны процедуры.
Мальчик, услышав своё имя, открыл глаза и с любопытством посмотрел на Сашку. Взгляд был удивительно взрослым для шестилетки. Настороженный, оценивающий. Такие глаза бывают у детей, которые слишком рано узнали, что мир может причинять боль. Которые видели много врачей, больниц, процедур. Которые привыкли, что люди исчезают из их жизни — врачи меняются, знакомые сторонятся, даже отцы уходят.
В этом взгляде читалось осторожное любопытство, смешанное с недоверием. Кто ты? Зачем пришёл? Ты останешься или уйдёшь, как все?
— Привет, — улыбнулся Сашка. Попытался сделать улыбку тёплой, неопасной.
Артём не ответил. Просто смотрел. Потом медленно, устало прижался к матери. Она обняла его, погладила по голове.
— Он у меня стеснительный, — сказала Марина. В голосе звучала извиняющаяся нотка.
— А что с ним? Если не секрет.
Марина помолчала. Взгляд ушёл куда-то в сторону, на плакат с почерневшим лёгким. Она словно решала, говорить или нет. Пальцы сжали книгу сильнее — костяшки побелели.
— Врождённый порок сердца. Нужна операция.
Голос спокойный, ровный. Слишком спокойный. Так говорят о вещах, которые повторяют слишком часто. О проблемах, с которыми живут так долго, что эмоции притупились, остался только факт.
— Здесь не делают?
— Делают. Но… — Она взглянула на сына, и в её глазах мелькнуло что-то острое, болезненное. — Шансов мало. Процентов десять, может, пятнадцать. Есть клиника в Германии, там другие технологии. Там восемьдесят процентов выживаемости. Но это деньги, которых нет. И виза. И многое другое.
Она говорила тихо, без надрыва. Без жалобы. Просто констатировала факты, как диктор в новостях. Но Сашка видел, как дрожат её пальцы на книге. Как напряглись плечи. Как она сглотнула, прежде чем продолжить.
— А муж? — вырвалось у Сашки. Потом он понял, что это бестактно, и хотел взять слова обратно. Но было поздно.
Марина повернулась к нему. Посмотрела прямо в глаза. Взгляд был твёрдым, открытым.
— Нет мужа. Сбежал, когда узнал о болезни ребёнка.
Прямо, без обиняков. Без попытки смягчить, приукрасить. Без слёз. Просто факт. Сашке понравилась эта прямота. Честность без прикрас.
— Мне жаль, — сказал он. И это было искренне.
— Не надо жалеть. Мы справляемся. Правда, Артёмка?
Мальчик кивнул. Обнял мать за шею — тоненькие руки, острые локти. Она прижала его к себе, поцеловала в макушку.
Вышла Людмила. Разговор прервался. Но когда они уходили, Сашка обернулся и сказал:
— До встречи в следующий вторник?
Марина кивнула. В её глазах мелькнуло что-то тёплое. Может быть, благодарность. Может быть, надежда. А может быть, просто признание того факта, что одиночество чуть-чуть отступило.
— До встречи, Александр.
Следующего вторника Сашка ждал как праздника.
Даже рубашку погладил — белую, единственную приличную. Хотя обычно ходил в чём придётся — джинсы, футболка, свитер. Достал из шкафа джинсы получше — турецкие, не те, что уже протёрлись на коленях. Побрился тщательно, хотя щетина была ещё не очень заметна. Плеснул на шею одеколон отца — «Шипр», резковатый, но лучше, чем ничего.
Рафик заметил, когда Сашка пришёл на работу:
— Ты чего вырядился? На свидание?
— Да так… К врачу с матерью.
Рафик расхохотался — громко, заразительно. Золотой зуб блеснул.
— Вырядился как жених к врачу! Во врачицу влюбился, что ли?
Сашка промолчал, но уши предательски покраснели. Горели, как маяки.
— Точно влюбился! — Рафик хлопнул его по плечу. — Молодец, пацан. Давно пора. Кто она?
— Никто. Просто знакомая.
— Знакомая! Из-за знакомой не наглаживают рубашку. Ладно, не хочешь говорить — не надо. Но совет дам: не тяни. Хороших быстро разбирают.
В поликлинике Марина уже ждала. Без сына.
Сашка замер на пороге. Она сидела на том же месте, но одна. В руках — не книжка, а какие-то бумаги. Читала, хмурилась. От неё пахло теми же духами — ландыш или фиалка, лёгкие, едва уловимые.
— Артём в больнице, — ответила она на немой вопрос, когда Сашка подошёл. Голос усталый. — Проходит обследование.
— Серьёзное?
— Как обычно. Уже привыкла.
Но Сашка видел — не привыкла. В глазах застыла тревога. Пальцы нервно теребили край бумаги — туда-сюда, туда-сюда. Под глазами залегли новые тени — не выспалась, наверное. Или плакала.
Людмила ушла к врачу. Они остались вдвоём.
Сидели рядом, разговаривали. Сначала неловко, с паузами. Потом легче. Марина рассказывала, Сашка слушал.
Она работает швеёй на дому — с больным ребёнком на обычную работу не устроишься. Сидит дома, шьёт на заказ. Платья, брюки, подрубить, ушить, перешить. Копейки платят, но хоть что-то. Живут с матерью-пенсионеркой — та помогает с Артёмом, сидит с ним, когда Марина бегает по больницам. Денег хватает на еду и лекарства. Больше ни на что. Артёму нужны постоянные препараты — дорогие, импортные. Иногда приходится выбирать: купить лекарство или мясо на неделю.
Она говорила просто, без жалоб. Но каждая фраза резала, как бритвой. Сашка слушал и чувствовал, как внутри всё сжимается. Как хочется помочь. Дать денег. Решить проблему. Спасти.
— А вы? Учитесь? — спросила Марина, когда закончила.
— В техникуме. Третий курс. Электротехника. И работаю на складе. У Мамедовых.
— У Мамедовых? — Она подняла брови. — Серьёзно?
— Старший смены. Ну, начальник склада.
— Совмещаете учёбу и работу? Молодец.
В её голосе не было снисходительности. Не было того тона, каким взрослые разговаривают с детьми: «Ах, какой умница, как стараешься». Она говорила как с равным. Как с мужчиной, а не с мальчишкой. Это подкупало. Это грело.
Когда Людмила вышла от врача, Марина уже собиралась уходить. Складывала бумаги в сумку — старую кожаную, потёртую. У дверей Сашка решился. Сердце колотилось так, что дыхание сбивалось.
— Может, встретимся? Не здесь. Просто… прогуляемся?
Марина остановилась. Повернулась к нему. Посмотрела внимательно, долго. Изучающе. Будто взвешивала что-то. Будто решала задачу со многими неизвестными.
— Александр, вы же понимаете — я старше. У меня ребёнок. Больной ребёнок. Какие прогулки?
Голос не резкий. Не отталкивающий. Просто констатирующий факты. Вот реальность. Вот препятствия. Вот почему это невозможно.
— А какая разница? — Сашка старался говорить уверенно, но голос предательски дрогнул на последнем слове. — Просто прогулка. В парке. В воскресенье. Просто поговорить. Без… без всего.
Она колебалась. Он видел это. Видел, как в её глазах борются «да» и «нет». Как хочется сказать «да» — потому что устала, потому что одиноко, потому что приятно, когда кто-то смотрит на тебя не как на «мать больного ребёнка», а как на женщину. И как разум говорит «нет» — потому что нет времени, нет сил, нет права на личную жизнь, когда сын умирает.
Потом она кивнула:
— Хорошо. В три у главного входа. В парке Панфилова.
— В три. Буду ждать.
Она улыбнулась — быстро, мимолётно — и ушла. Сашка смотрел ей вслед. На её прямую спину. На потёртое пальто. На стоптанные сапоги. И думал, что никогда не видел никого красивее.
Всю неделю Сашка ходил как во сне.
На складе таскал мешки на автомате — не чувствовал веса, не замечал усталости. Мысли были далеко. В парке Панфилова. В воскресенье. В три часа.
Димка заметил первым:
— Ты чего витаешь в облаках? Любовные переживания?
— Отстань.
— Точно! — Димка снял очки, протер их футболкой, надел обратно. — Кто она? Из техникума?
— Не твоё дело.
— Ну ладно, молчи. Но по роже всё видно. Светишься, как лампочка на сто ватт.
Но скрыть это было невозможно. Сашка и правда светился. Шёл по улице и улыбался без причины. Люди оборачивались — что с парнем? Насвистывал мелодии, которых не знал. В столовой техникума взял двойную порцию котлет и не заметил, что они пересолены. Димка пробовал с его тарелки и морщился:
— Ты это есть будешь? Там соли как в Мёртвом море!
— Нормально. Вкусно даже.
— Точно влюблён. Только влюблённые не чувствуют вкуса.
На работе Рафик подмигивал, но не приставал с расспросами. Понимал — есть вещи, о которых мужчины не говорят. Только подбросил Сашке дополнительную смену:
— На свидание деньги нужны. На кино сводишь, в кафе. Не тяни в парк, как школьник. Женщины любят, когда в них вкладываются.
В воскресенье Сашка пришёл за полчаса до назначенного времени.
Стоял у главного входа в парк Панфилова, переминался с ноги на ногу. Проверил часы — десять раз за пять минут. Смотрел на дорогу. Нервничал. Вдруг не придёт? Вдруг передумала? Вдруг что-то случилось с Артёмом?
Ноябрь выдался тёплым — плюс пять, без ветра. Солнце пробивалось сквозь облака — неяркое, бледное, но всё равно приятное. Под ногами шуршали последние листья — жёлтые, красные, коричневые. Пахло сыростью, прелой листвой, дымом из труб. Где-то жарили шашлык — запах мяса и дыма тянуло ветерком.
В парке было немноголюдно. Пенсионеры на лавочках кормили голубей. Молодая пара с коляской медленно шла по аллее. Подростки играли в футбол на площадке — мяч глухо стучал, они кричали, ругались, смеялись.
Два часа пятьдесят пять. Сашка снова проверил часы. Ладони вспотели. Он вытер их о джинсы.
Два часа пятьдесят восемь.
И она пришла.
В джинсах и свитере она выглядела моложе. Почти как его ровесница. Джинсы обычные, синие, чуть потёртые на коленях. Свитер бежевый, крупной вязки — видно, сама связала. Волосы распущены — длинные, тёмные, блестящие. Падают на плечи волнами. Без макияжа. Только губы чуть подкрашены — светлая помада, едва заметная.
Сашка замер. Просто стоял и смотрел. Как она идёт — лёгкой походкой, без обычной усталости. Как ветер треплет её волосы. Как она улыбается, увидев его.
— Не передумали? — спросила она, подойдя. В голосе звучала лёгкая насмешка.
— Нет. А вы?
— Пока нет. — Она огляделась по сторонам. — Давно здесь не была. Года три, наверное. Всё как было.
— Пойдём?
Они пошли по главной аллее. Медленно, не спеша. Листья шуршали под ногами — мягко, приятно. Где-то каркали вороны. Ветер был тёплым, почти весенним.
Говорили обо всём и ни о чём. Оказалось, у них много общего. Марина любила Ремарка, Сашка тоже о нем слышал. Она обожала «Битлз», он предпочитал «Машину времени», но это было поводом для шуток, а не для споров.
О погоде, о городе, который менялся на глазах. О том, что раньше в парке было больше людей. О том, что киоски теперь на каждом углу. О том, что скоро, говорят, откроют «Макдоналдс», и все смогут попробовать настоящие американские гамбургеры.
Разговор тёк легко, без натуги. Паузы не были неловкими. Иногда они просто шли молча, слушая шорох листьев и карканье птиц. И это тоже было хорошо.
Потом свернули к пруду. Хотя какой это пруд — скорее большой бетонный бассейн, сделанный для лодочного аттракциона. Вода была тёмной, почти чёрной. На поверхности плавали последние листья. Утки сбились в кучку у берега — ждали, когда кто-нибудь принесёт хлеб. По периметру тянулась бетонная кромка, облупленная от времени. На противоположном берегу, под навесом, дремали несколько лодок — покосившиеся, с облезшей краской. Летом здесь было весело, звучала музыка, дети катались по кругу, теперь же все казалось забытым. Из-за холодов посетителей не было.
Сели на лавочку. Доски были холодными, влажными. Марина поёжилась, подняла воротник свитера.
— Холодно? — спросил Сашка.
— Немного. Но ничего. Я давно не дышала свежим воздухом. Больницы, квартира, больницы, квартира. Замкнутый круг.
— Вы должны отдыхать. Хотя бы иногда.
— Когда? — Она усмехнулась. — У меня сын, который может умереть в любой момент. Какой отдых?
— Именно поэтому. Иначе вы не выдержите.
Марина помолчала. Смотрела на воду, на уток, на отражение голых деревьев в воде.
— Знаете, Александр, вы правы. Я сама себя загнала в клетку. Из страха, из чувства вины. Если я отвлекусь хоть на минуту — вдруг что-то случится? Вдруг я не успею? Поэтому я рядом постоянно. Контролирую каждый вдох, каждый шаг. И от этого схожу с ума.
Голос дрогнул на последних словах. Она сжала руки в кулаки, костяшки побелели.
Сашка хотел обнять её. Прижать к себе, сказать, что всё будет хорошо. Но не решился. Слишком рано. Слишком много между ними.
— Вы сильная, — сказал он просто.
— Нет. Я просто не могу иначе.
Они сидели молча. Потом Марина спросила:
— Кстати, сколько вам лет? Точно?
— Девятнадцать. В июне будет двадцать.
— А мне двадцать три. Разница в четыре года. Это много.
— Ерунда. Мой отец старше матери на десять лет.
— Ну, он мужчина — это другое. Мужчина может быть старше. А когда женщина старше… — Она покачала головой. — Люди осуждают.
— Плевать на людей.
— Легко сказать. — Она повернулась к нему. — И потом, у меня есть ребёнок. Больной ребёнок. Какой мужчина свяжется с такой женщиной?
— Я свяжусь.
Слова вырвались сами. Сашка не планировал их говорить. Но они вырвались — честные, прямые.
Марина замерла. Смотрела на него широко раскрытыми глазами.
— Александр, я вижу, как ты на меня смотришь. — Она перешла на «ты», сама не заметив. — И я… мне это приятно. Но ты должен понимать — у меня нет времени на романы.
— Марина, ты что, отговариваешь меня от нас? От чего? Мы просто гуляем.
Сашка взял её за руку. Рука была холодной — ледяной. Пальцы тонкие, длинные. Он сжал её ладонь в своей — осторожно, бережно.
— А может, вам как раз и нужны прогулки? — Снова на «вы». — Хоть иногда. Хоть час в неделю не думать о болезнях и лекарствах. Просто быть женщиной. Не матерью. Не сиделкой. Просто Мариной.
Она долго смотрела на него. В её глазах боролись слёзы и улыбка. Потом кивнула:
— Может быть. Может быть, ты прав.
Не убрала руку. Они сидели так, держась за руки. Смотрели на воду, на уток, на осенний парк. И Сашка чувствовал — это важный момент. Что-то меняется. Что-то начинается.
С того дня они встречались каждое воскресенье.
Гуляли по парку — у пруда, по аллеям, вокруг памятника Панфилову. Иногда заходили в маленькое кафе на углу. Внутри было тепло, пахло кофе и свежей выпечкой. Пили кофе из толстых белых чашек — горький, крепкий, с сахаром. Ели пирожки с мясом — горячие, с хрустящей корочкой.
Марина оттаивала медленно, неохотно. Как весенний лёд — сначала трещины, потом проталины, потом полная оттепель.
Сначала говорили о пустяках. Потом о важном. Она рассказывала о своей жизни — не все сразу, по кусочкам. О муже, который ушёл. О том, как она узнала о болезни Артёма — ему было полтора года, он задыхался по ночам. Врачи сказали сразу: порок сердца, тяжёлый, нужна операция. Но операция стоит денег, которых нет. И потом муж стал отдаляться. Сначала задерживался на работе. Потом перестал приходить домой. Потом исчез совсем. Развод оформили заочно — он где-то в России, в Москве кажется.
— Знаешь, что самое страшное? — говорила она однажды, размешивая сахар в кофе. — Не то, что он ушёл. А то, что я не удивилась. Я поняла, что ждала этого. Знала — он не выдержит. Некоторые люди не созданы для испытаний. Они как цветы в теплице — красивые, пока всё хорошо. Но стоит наступить холодам…
— А ты? — спросил Сашка.
— А я, видимо, сорняк. — Она усмехнулась. — Не красивая, но живучая.
— Ты красивая.
Она посмотрела на него — долгим, внимательным взглядом. Потом отвела глаза.
— Ты молодой ещё. Многого не понимаешь.
— Я понимаю, что ты красивая. И сильная. И удивительная.
— Александр…
— Марина, почему ты отталкиваешь меня? Каждый раз, когда я говорю что-то хорошее, ты закрываешься.
— Потому что боюсь.
— Чего?
— Привязаться. Поверить. А потом ты уйдёшь, как все. И мне будет ещё больнее.
— Я не уйду.
— Все так говорят.
Они замолчали. В кафе играла музыка — что-то тихое, печальное. За окном падал первый снег — редкий, мокрый. Оседал на асфальте и сразу таял.
На четвёртое свидание Сашка принёс подарок. Плюшевого мишку — большого, мягкого, светло-коричневого. Глаза-пуговки, бантик на шее.
— Это Артёму. Передай, пожалуйста.
Марина взяла мишку в руки. Прижала к груди. Глаза заблестели — влажно, ярко.
— Спасибо. Он любит мягкие игрушки. У него их целая коллекция. Он каждому даёт имя, придумывает истории.
— Представишь нас друг другу?
Марина помолчала. Погладила мишку по голове.
— Как-нибудь. Не сейчас.
— Почему?
— Потому что боюсь. Если он привяжется к тебе, а ты уйдёшь… Он слишком хрупкий. Эмоционально. Физически. Ему нельзя переживать.
— Марина, я не уйду. Сколько раз повторять?
— Говорить легко. Но жизнь с больным ребёнком — это не прогулки в парке. Это бессонные ночи. Это постоянный страх. Это больницы, процедуры, лекарства. Это когда он задыхается, и ты не можешь помочь. Когда он плачет от боли, а ты бессилен. Ты готов к этому?
Сашка не знал, что ответить. Потому что не знал. Как можно быть готовым к тому, чего не видел?
— Я хочу попробовать, — сказал он честно.
Марина кивнула. Не сказала ни «да», ни «нет». Просто кивнула.
В декабре случилось неизбежное.
Они гуляли поздно вечером — после девяти. Марина отпросилась у матери, оставила Артёма спящим. Шли по ночному городу — по пустым улицам, мимо закрытых магазинов, мимо редких прохожих.
Было холодно — минус десять. Снег скрипел под ногами. Дыхание паром. Фонари отбрасывали жёлтые круги света на снег. В окнах домов горели огни — тёплые, уютные.
Сашка проводил её до дома. Старая пятиэтажка на окраине — панельная, серая, облупившаяся. Подъезд тёмный — лампочка разбита. Пахло мочой и кошками.
У подъезда Марина обернулась:
— Спасибо за вечер.
— Марина…
Не договорил. Она сама шагнула навстречу и обняла его.
Первый поцелуй был осторожным, почти невесомым. Губы коснулись губ — мягко, нежно. Вкус её губ — сладковатый, с привкусом кофе и сигарет. Она курила, понял Сашка. Тайком, наверное. От стресса.
Второй поцелуй был другим — отчаянным, жадным. Как будто они оба слишком долго этого ждали и больше не могли держаться. Она прижалась к нему всем телом — он чувствовал её через пальто, свитер, все слои одежды. Чувствовал, как колотится её сердце. Или это его собственное сердце так билось?
Её руки на его шее — холодные пальцы, горячее дыхание. Запах её волос — шампунь, мороз, что-то своё, неповторимое. Холод стены подъезда за спиной — кирпич, шершавый, ледяной даже через куртку.
Целовались долго — минуту, две, пять. Время остановилось. Мир сжался до этого подъезда, до этих губ, до этого тепла между ними.
Потом она оторвалась. Дышала тяжело, прерывисто. Глаза блестели в тусклом свете фонаря.
— Не надо, — прошептала она, не разжимая объятий.
— Почему?
— Потому что я не могу. Не имею права. У меня другие приоритеты.
— Плевать на приоритеты.
— Нельзя плевать. У меня сын…
— Я знаю про сына. Я всё знаю. И мне всё равно.
Она прижалась лбом к его груди. Стояла так, обнимая его, дрожа — от холода или от эмоций.
— Ты не понимаешь, во что вляпаешься, — прошептала она в его куртку. — Ты молодой, красивый, у тебя вся жизнь впереди. А я — женщина с багажом. С умирающим ребёнком. С прошлым, которое не отпускает. Тебе нужна другая. Молодая, свободная, без проблем.
— Мне нужна ты.
Она подняла голову. Посмотрела на него — долго, изучающе. Пальцем провела по его щеке — нежно, почти невесомо.
— Ты серьёзно?
— Абсолютно.
— Господи. — Она рассмеялась — коротко, с надрывом. — Мне двадцать три, а я чувствую себя на сорок. А ты целуешь меня у подъезда, как школьник. И это… это первое хорошее, что случилось за последние пять лет.
Поцеловала его снова — быстро, коротко. Потом вырвалась из объятий и побежала к двери подъезда.
— Марина!
Она обернулась на пороге.
— В следующее воскресенье. В три. Не опаздывай.
И исчезла в темноте подъезда.
Сашка стоял и смотрел на светящееся окно третьего этажа. Губы горели. Сердце колотилось. Руки помнили её тепло, её форму под пальто. Он стоял на морозе, но не чувствовал холода.
Влюбился. По-настоящему, без возврата.
Дома Людмила ждала его с ужином. Картошка с мясом — пахло луком и укропом. На столе дымились тарелки.
— Где ты пропадаешь? Уходишь каждое воскресенье.
— Гуляю.
— Один?
Сашка молчал. Ел картошку, не чувствуя вкуса. Всё ещё чувствовал на губах её поцелуй.
— Сашенька, у тебя есть девушка?
Он поднял глаза. Людмила смотрела с тревогой — материнская тревога, которую не спрячешь.
— Есть.
— Серьёзно?
— Да.
— Познакомишь?
— Потом, мам. Обязательно, потом.
Людмила хотела что-то сказать, но промолчала. Только вздохнула тяжело. Понимала — если сын уже завёл девушку, значит, скоро уйдёт. Все уходят рано или поздно. Дети вырастают и улетают из гнезда.
Но «потом» наступило быстрее, чем планировалось.
В январе Марина позвонила на работу. Сашка дал ей номер склада на случай экстренной ситуации. Рафик передал трубку с озабоченным видом:
— Тебя какая-то женщина. Голос дрожит.
— Александр? — Марина говорила едва слышно. — Можем встретиться? Срочно.
— Что случилось?
— Не по телефону. Приезжай в кафе. В наше. Пожалуйста.
Сашка отпросился у Рафика — тот махнул рукой, мол, беги — и помчался через весь город. Троллейбус плёлся мучительно медленно. Сашка сидел на краешке сиденья, сжимал кулаки. Что случилось? Артём? Что-то с Артёмом?
В кафе было тепло и пахло кофе. Марина сидела в углу, в их обычном месте. Перед ней нетронутая чашка кофе — остывшая, с плёнкой на поверхности. Она комкала салфетку — методично, нервно. Салфетка превратилась в мокрый комок.
Глаза покраснели. Без макияжа она выглядела ещё бледнее, моложе. И беззащитнее.
Сашка сел напротив, накрыл её руку своей.
— Что случилось?
Она подняла голову. Губы дрожали.
— Артём… Врачи говорят, что без операции — максимум год. Может, и меньше. Полгода, если начнутся осложнения.
Сердце ухнуло вниз.
— Так делайте операцию!
— Где? — Голос сорвался на крик, она сразу понизила тон. — Где, Александр? Здесь вероятность выжить — десять процентов. Десять! Это почти гарантированная смерть. В Германии — восемьдесят процентов. Но чтобы туда попасть…
Она замолчала. Провела рукой по лицу — устало, обречённо.
— Мне отказали в визе. В четвёртый раз. Говорят, что я незамужняя женщина с ребёнком, нет гарантий, что вернусь. Боятся, что останусь нелегально. Нужен муж. Стабильность. Гарантии возврата.
Сашка молчал. В голове проносились мысли — быстро, сумбурно. Виза. Муж. Германия. Операция. Восемьдесят процентов. Жизнь ребёнка.
— А если выйти замуж?
Слова вырвались сами собой. Он не планировал их говорить. Они просто вырвались — горячие, импульсивные.
Марина подняла голову. Уставилась на него — ошеломлённо, недоверчиво.
— Что?
— Если выйти замуж. За меня. Тогда дадут визу?
— Александр, ты с ума сошёл? Тебе девятнадцать!
— И что? Выйдешь за меня?
— Это не игра! — Она схватила его за руку, сжала сильно. — Это официальный брак, понимаешь? Штамп в паспорте, обязательства, документы. Это навсегда. Или надолго. Ты понимаешь, о чём говоришь?
— Понимаю. Выйдешь?
Марина закрыла лицо руками. Плечи затряслись — она плакала. Тихо, без звука. Слёзы текли сквозь пальцы.
— Ты даже Артёма почти не видел. Ты не знаешь, каково это. Ты не понимаешь…
— Увижу. Пойму. Выйдешь?
Она подняла лицо. Щёки мокрые от слёз. Нос покраснел. Она выглядела ужасно и прекрасно одновременно.
— Боже. Боже мой. — Голос сорвался. — Да. Да, выйду.
Они обнялись прямо в кафе, не стесняясь косых взглядов официантки и пожилой пары за соседним столиком. Сашка чувствовал, как колотится её сердце под тонким свитером. Или это опять его собственное сердце билось так бешено?
Она плакала ему в плечо. Всхлипывала — коротко, судорожно. Он гладил её по волосам и шептал:
— Всё будет хорошо. Всё устроится. Я обещаю.
Но сам не верил в эти слова. Потому что не знал, как это всё устроится. Знал только одно — она нужна ему. И он сделает всё, чтобы помочь.
Дома разговор вышел тяжёлым.
Сашка пришёл поздно вечером. Вся семья сидела за столом — ужинали. Николай читал газету, Людмила разливала чай, Света намазывала хлеб маслом.
— Мне нужно вам что-то сказать, — начал Сашка с порога.
Все подняли головы.
— Я женюсь.
Тишина. Николай медленно сложил газету. Людмила замерла с чайником в руках. Света уронила нож — он звякнул о тарелку.
— Женишься? — переспросил Николай. Голос ровный, но под ним чувствовалось напряжение. — На ком?
— На Марине. Я люблю её.
— Любишь. — Николай чуть не подавился словом. — Тебе девятнадцать! Какая любовь?
— А в каком возрасте можно любить? В сорок? В пятьдесят?
— Не хами отцу! — Людмила поставила чайник на стол так резко, что чай расплескался. — Сашенька, подумай. Ты же её совсем не знаешь.
— Знаю достаточно.
— Сколько? — спросила Света тихо. — Месяц? Два?
— Три месяца.
— Три месяца! — Николай вскочил. Стул едва не упал. — За три месяца ты решил жениться? Ты с ума сошёл!
— Я её люблю!
— У неё ребёнок! — выкрикнула Людмила. — Больной ребёнок! Ты понимаешь, что это значит?
— Понимаю. И что? Я готов стать ему отцом.
— Боже мой. — Людмила опустилась на стул. — Боже мой, что ты творишь.
Света встала и подошла к брату. Взяла за руку.
— Саш, а ты уверен, что она тебя любит?
— А какая разница?
— Как какая? — Глаза Светы расширились. — Может, ей просто нужно замуж выйти? Чтобы получить визу для лечения ребёнка?
— Света!
— Что «Света»? Я правду говорю. Женщине с больным ребёнком нужно в Германию. Виза нужна, деньги, поддержка. Тут подвернулся молодой дурачок с деньгами и добрым сердцем…
— Заткнись!
Сашка выдернул руку и отступил. Света смотрела на него с болью.
— Саш, я не хочу тебя обидеть. Просто… Подумай. Трезво. Без эмоций.
— Не ори на сестру! — рявкнул Николай. Лицо покраснело, вены вздулись на шее. — Она права! Эта женщина использует тебя!
— Нет!
— Да! И ты настолько влюблён, что не видишь очевидного!
Скандалили до полуночи. Кричали, плакали, хлопали дверями. Соседи стучали в стену. Людмила рыдала на кухне. Николай пил водку — залпом, не закусывая. Света пыталась быть голосом разума, но её не слушали.
Сашка молчал. Сидел в своей комнате, смотрел в окно. За окном падал снег — медленно, красиво. Город засыпал под белым одеялом.
Он понимал, что семья права. В каком-то смысле. Марине нужен муж — для визы, для статуса, для денег на лечение. Может быть, она действительно использует его.
Но даже если так — какая разница? Ребёнок умирает. Ему можно помочь. И Сашка поможет. Потому что любит Марину. Потому что не может иначе.
Когда все успокоились и легли спать, Света зашла к нему в комнату.
Без стука, как в детстве. Села на край кровати, где лежал Сашка, уставившись в потолок на знакомую трещину.
— Злишься?
— Отстань.
— Саша, я не хотела тебя обидеть. Просто… я волнуюсь за тебя.
Сашка отвернулся к стене. Молчал.
— Понимаешь, — Света говорила тихо, осторожно подбирая слова, — я помню, как ты в детстве всех защищал. Помнишь Кольку-очкарика? Ты подрался с тремя старшеклассниками, когда они его дразнили. Пришёл домой с разбитым носом, но гордый. А ту девочку со сломанной куклой? Ты отдал ей своего солдатика. Единственного, с которым играл месяцами. Ты всегда бросался на помощь. Не думая о себе.
— И что?
— А то, что сейчас ты снова спасаешь. Женщину с больным ребёнком. И это благородно, правда. Красиво. Но… — Её голос дрогнул. — А кто спасёт тебя, Саша?
Сашка сел и посмотрел на сестру. В свете настольной лампы — единственной горящей в комнате — она казалась старше. Морщинки у глаз, которых раньше не было. Усталость во взгляде. Когда она успела так повзрослеть?
— Света, я люблю её.
— Знаю. Я вижу. Ты светишься, когда о ней говоришь. Глаза горят. — Она придвинулась ближе. — Но любовь — это не только спасение. Это ещё и позволение спасти себя. Взаимность. Равенство. А она… Она позволит тебе спасти её ребёнка. Но позволит ли спасти тебя?
— Не знаю.
— Вот именно. — Света взяла его за руку. — Саш, я не против Марины. Может, она хороший человек. Может, она действительно тебя любит. Но сейчас ей нужна помощь. Срочная. Критическая. И она хватается за любую соломинку. А ты не соломинка. Ты живой человек. С чувствами, мечтами, будущим.
Сашка молчал. Смотрел на их сплетённые руки.
— Помнишь, как мы в детстве играли? — продолжила Света. — Ты был рыцарем, а я — принцессой в башне. Ты сражался с драконом из подушек, спасал меня.
— Помню. Ты вечно требовала, чтобы дракон был пострашнее. Чтобы интереснее было.
— Потому что знала — ты победишь. Ты всегда побеждал, Сашка. Ты самый упрямый человек, которого я знаю. — Она улыбнулась сквозь слёзы. — Только вот в жизни драконы бывают не только снаружи. Иногда они внутри нас. И победить их сложнее.
— К чему ты?
Света вздохнула. Погладила его руку — нежно, по-матерински.
— К тому, что твой дракон — это неумение думать о себе. Неумение сказать «нет». Ты готов жениться на женщине, которая… — Она помолчала, выбирая слова. — Прости, но она видит в тебе средство. Может, не только средство. Может, есть чувства. Но сейчас, в этой ситуации, ты для неё прежде всего — возможность спасти сына. И ты это знаешь. Но всё равно лезешь в пасть к дракону.
— Даже если и так. — Сашка повернулся к ней. — Разве плохо быть средством спасения ребёнка? Ребёнок умирает, Света. Шестилетний мальчик. Если я могу помочь — почему не помочь?
Света прижалась лбом к его плечу.
— Неплохо. Но грустно. Потому что ты достоин большего, братик. Достоин того, чтобы тебя любили не за то, что ты можешь дать. Не за деньги, не за помощь, не за спасение. А просто за то, что ты есть. Просто за Сашку. Смешного, упрямого, доброго до глупости.
Они помолчали. За окном выл ветер. Снег стучал в стекло — мелкими колючими крупинками. Ночь была долгой.
— Света?
— Что?
— Спасибо. За правду. Даже если она неприятная.
Она подняла голову. Глаза блестели от слёз.
— Я всё равно буду на твоей свадьбе. И буду улыбаться. И желать счастья. Потому что ты мой дурашливый братишка, и я люблю тебя больше всех на свете.
— И я тебя люблю.
— Только пообещай мне одну вещь.
— Что?
— Если станет совсем плохо — позови. Не будешь геройствовать в одиночку. Не будешь молча страдать, как ты всегда делаешь. Позови, и я приду. Хоть с края света. Хоть из-под земли.
— Обещаю.
Света поцеловала его в макушку — как делала мама в детстве, когда укладывала спать. Потом встала и вышла тихо, прикрыв за собой дверь.
Сашка ещё долго лежал, думая о её словах. О драконах внутри. О любви, которая требует жертв. О том, что, может быть, он действительно идёт на заклание. Добровольно, с открытыми глазами.
Но к утру решение не изменилось.
Дракон так дракон. Он победит. Он всегда побеждал.
По дороге на работу зашёл в ЗАГС — узнать, какие документы нужны для регистрации брака. Паспорта, заявление, месяц ожидания. Можно ускорить, если есть уважительная причина.
Болезнь ребёнка — уважительная причина.
С Артёмом познакомился через неделю. Марина всё откладывала, находила причины. Но Сашка настоял — если мы женимся, я должен знать его. Он должен знать меня.
Пришёл к ним домой. Старая пятиэтажка, третий этаж. Квартира двушка — маленькая, тесная, но чистая. Пахло стиральным порошком и чем-то сладким — мать Марины пекла булочки.
Артём сидел на диване, укрытый пледом. Худенький ещё больше, чем Сашка помнил. Лицо бледное, синева под глазами. Но глаза живые, любопытные.
Сашка сел рядом. Протянул руку:
— Привет. Я Саша.
Артём посмотрел на руку. Потом на мать. Марина кивнула — мол, это тот самый, о котором я рассказывала. Мальчик медленно протянул свою руку — маленькую, тонкую, холодную.
— Привет. Я Артём.
Голос тихий, но твёрдый.
— Мама сказала, что вы поженитесь.
Прямо в лоб. Без обиняков. Сашка оценил эту прямоту.
— Да. Ты не против?
Артём задумался. Серьёзно, по-взрослому.
— А вы будете жить с нами?
— Да. Если ты не против.
— И в Германию поедете?
Сашка замялся. Они с Мариной ещё не говорили об этом детально. Кто поедет, кто останется, как всё будет.
— Посмотрим. Главное, чтобы ты выздоровел.
Артём серьёзно кивнул. Изучал Сашку взглядом — внимательно, оценивающе. Потом вдруг улыбнулся — быстро, застенчиво.
— Мама сказала, что это вы подарили мне мишку. Спасибо. Я его Сашей назвал.
Что-то кольнуло в груди. Резко, болезненно. Этот худенький мальчик с серьёзными глазами и взрослыми вопросами назвал игрушку его именем.
— Правда? А почему?
— Потому что он добрый. Как вы. Мама говорит, вы добрый.
Сашка не знал, что ответить. Ком подкатил к горлу.
— Хочешь, я тебе ещё что-нибудь принесу? Машинку? Книжку?
— Книжку! — Артём оживился. — Про динозавров. Я их люблю. У меня есть «Незнайка», но я её уже сто раз читал.
— Договорились. В следующий раз принесу.
Они просидели час. Артём рассказывал про динозавров — какие они были, как назывались, кто кого ел. Знал удивительно много для шестилетки. Говорил с увлечением, глаза горели. Сашка слушал, кивал, задавал вопросы.
Марина сидела рядом и смотрела на них. Глаза блестели. Когда Артём устал и задремал, она проводила Сашку до двери.
— Спасибо, — прошептала она. — Он тебя принял. Это… это много значит.
— Он хороший мальчик.
— Лучший на свете. — Голос дрогнул. — И если ты поможешь мне его спасти, я… я буду тебе благодарна всю жизнь.
Сашка хотел сказать: мне не нужна благодарность. Мне нужна ты. Но промолчал. Обнял её — крепко, долго. Она прижалась к нему, уткнулась лицом в плечо.
— Всё будет хорошо, — прошептал он ей в волосы. — Обещаю.
Расписались в конце января.
Скромно, без торжества. В ЗАГСе было холодно — батареи еле грели.
Свидетели — Димка и подруга Марины Лена. Димка пришёл в костюме — единственном, который у него был, на три размера больше. Лена в ярком платье, с начёсом и толстым слоем косметики.
Людмила пришла. Села в угол, смотрела с каменным лицом. Одета в черное пальто — как на похороны. Николай демонстративно не явился. Прислал Свету — она одна улыбалась, обнимала брата, поздравляла.
— Желаю счастья, — шептала она Сашке. — Настоящего счастья.
Марина была в простом сером платье — том самом, в котором они познакомились в поликлинике. Волосы собраны в пучок. Без фаты, без цветов, без всего, что обычно бывает на свадьбах. Лицо бледное, губы сжаты.
Расписывали быстро. Сотрудница ЗАГСа — пожилая женщина с очень своеобразным макияжем — монотонно читала текст. Сашка расписывался, рука дрожала. Марина тоже. Кольца не было — купят потом, если будут деньги.
— Поздравляю. Теперь вы муж и жена.
Поцеловались — коротко, формально. Для протокола.
После ЗАГСа поехали к Сашке домой — временно, пока не разберутся с документами и визами. Людмила уже ждала на пороге — лицо закрытое, глаза холодные.
— Пока поживёте здесь, — сухо сказала она. — У Саши своя комната. Надеюсь, ненадолго.
— Спасибо, Людмила Николаевна. — Марина попыталась улыбнуться. — Мы… мы ненадолго. Пока разберёмся с документами. Получим визу, уедем.
— Ага. — Людмила развернулась и ушла на кухню.
Ненадолго затянулось на месяц.
Месяц ада.
Людмила с невесткой не поладили с первого дня.
Всё было не так. Марина готовила — Людмила находила что покритиковать: пересолила, недоварила, не те специи. Марина убирала — Людмила переделывала за ней: не так вытерла, не так сложила, пыль осталась. Марина играла с Артёмом — Людмила качала головой: балует, не так воспитывает, ребёнок избалованный.
На кухне пахло двумя разными духами — они не смешивались, противостояли друг другу. Людмилины — старые, советские, тяжёлые. Маринины — лёгкие, цветочные. В воздухе висело напряжение — густое, осязаемое.
За ужином тишина — только звуки вилок по тарелкам. Скрежет, стук, скрип. Артём ел молча, испуганно поглядывая на бабушку. Марина смотрела в тарелку. Людмила демонстративно игнорировала невестку.
Сашка метался между ними. Пытался сгладить, помирить, объяснить. Бесполезно.
— Твоя мама меня ненавидит, — говорила Марина по ночам. Лежали в его узкой кровати — тесно, неудобно. Она шептала в темноту, боясь, что услышат.
— Она привыкнет. Дай ей время.
— У меня нет времени! Артёму нужна операция! Визу обещали через месяц, если все документы в порядке. Я не могу ждать, пока твоя мать соизволит меня принять!
— Марина, потерпи. Пожалуйста.
Она отворачивалась к стене. Плакала тихо, чтобы не слышали. Он гладил её по спине, чувствовал, как вздрагивают плечи.
А потом случилось нечто совсем неожиданное.
Николай пришёл вечером — пьяный, пахло перегаром и табаком. Но решительный. Шаги твёрдые, взгляд прямой.
— Люда, нам нужно поговорить.
Людмила стояла у плиты — жарила картошку. Даже не обернулась.
— О чём говорить?
— Я ухожу.
Тишина. Даже картошка перестала шкварчать — как будто мир замер. Артём, игравший в углу с мишкой, поднял голову.
— Что значит «уходишь»? — Людмила медленно повернулась. Лопатка в руке застыла. Лицо побледнело.
— То и значит. — Николай говорил глухо, не глядя в глаза. — Есть другая женщина. Люблю её. Ухожу к ней.
Грохот. Людмила выронила сковородку. Масло брызнуло на пол — горячее, шипящее. Несколько капель попали на ногу, она даже не заметила.
— Почти тридцать лет вместе… — Голос сел до шёпота. — И ты…
— Прости, Люда. Так получилось.
Сашка вскочил из-за стола и схватил отца за грудки — резко, яростно. Рубашка затрещала.
— Ты что творишь, гад?!
— Руки убрал! — Николай оттолкнул сына — сильно, зло. Сашка споткнулся, налетел на стул. — Хватит с меня. Я тоже имею право на счастье!
— Счастье?! Ты бросаешь мать!
— А ты привёл в дом чужую бабу с ребёнком! — Николай ткнул пальцем в сторону Марины, которая прижимала к себе Артёма. — Кто из нас хуже? Ты женился на первой встречной ради чего? Ради визы для её ребёнка! А я хоть честно говорю!
Они бы подрались — Сашка уже сжал кулаки, Николай выставил руки вперёд. Но Людмила встала между ними.
— Уходи, — сказала она тихо. Голос мёртвый, без эмоций. — Уходи и не возвращайся.
Николай постоял, открыл рот — хотел что-то сказать. Но не нашёл слов. Развернулся и пошёл к двери. В прихожей что-то грохнуло — это он снимал с вешалки куртку, задел зонт. Потом хлопнула дверь — громко, окончательно. Потом тишина.
Людмила всё стояла у плиты. Смотрела на разлитое по полу масло. Оно медленно растекалось — вязкое, блестящее в свете лампы. Тридцать лет брака растеклись так же. Медленно, неотвратимо, жирным пятном на линолеуме.
Она наклонилась и подняла сковородку. Металл обжег пальцы — она не заметила. Поставила на плиту. Выключила газ. Руки двигались автоматически — заведённая кукла, выполняющая программу.
Потом села на стул и закрыла лицо ладонями.
Не плакала. Странно — почему не было слёз? Должны быть слёзы. Тридцать лет рухнули, а она сидит сухоглазая. Только внутри всё выгорело дотла. Пустота, как после пожара. Чёрная, дымящаяся.
Марина подошла — осторожно, боясь напугать.
— Людмила Николаевна, я… может, чаю?
— Не надо.
— Или я могу…
— Ничего не надо. — Людмила подняла голову. Глаза сухие, но мёртвые. — Ступай к себе. И забери ребёнка. Не хочу никого видеть.
Марина взяла Артёма за руку и увела в комнату Саши. Света проводила их взглядом, потом обняла мать. Людмила сидела неподвижно — окаменевшая, застывшая.
Где-то на кухне капал кран — кап, кап, кап. Она всегда просила Николая починить его. Теперь просить некого.
Через полчаса Людмила встала и молча вытерла масло с пола. Движения точные, механические. Выбросила тряпку. Помыла пол. Повесила сковородку на место.
Потом ушла в свою комнату и заперлась. Не вышла ни к ужину, ни на следующий день к завтраку.
С того дня в доме стало невыносимо.
Людмила ходила как тень — бесшумная, отсутствующая. Готовила, убиралась, стирала. Но молчала. На вопросы отвечала односложно. Глаза пустые — смотрят, но не видят.
На Марину смотрела с нескрываемой ненавистью. Как будто та была виновата в уходе мужа. Как будто это из-за неё всё рухнуло.
Марина пыталась помочь:
— Людмила Николаевна, может, я приготовлю?
— Не надо. Я сама.
— Или я могу убрать?
— Я сказала — не надо!
— Людмила Николаевна, я понимаю, вам сейчас тяжело, но…
— Ты ничего не понимаешь! — Людмила развернулась — резко, зло. Лицо искажено. — Ты знаешь, что такое прожить с человеком тридцать лет?! Родить ему детей, варить ему супы, штопать носки, терпеть его настроения?! А потом услышать: «Я ухожу. Есть другая»?!
— Это не моя вина…
— Твоя! — Людмила ткнула пальцем в грудь Марине. — Пришла сюда со своим ребёнком! Перевернула всё вверх дном! Сын женился на первой встречной, муж ушёл! Всё из-за тебя!
— Это несправедливо!
— Справедливо?! — Людмила засмеялась — истерично, с надрывом. — Ты знаешь, что такое справедливость? Почти тридцать лет преданности, любви, терпения! А в итоге — одна! Одна в этой квартире с чужими людьми!
Она развернулась и ушла в свою комнату. Хлопнула дверью. Щеколда лязгнула — звонко.
Марина стояла на кухне и дрожала. Артём прижался к её ноге, испуганно смотрел большими глазами.
— Мама, почему бабушка кричит?
— Не бойся, солнышко. Бабушке сейчас плохо. Она не со зла.
Но сама понимала — так дальше нельзя.
Сашка метался между двумя женщинами.
Утром просыпался от запаха двух разных завтраков — Людмила готовила для себя и Светы, Марина для Артёма и Саши. Два стола, два мира.
Мать страдала — он видел это. Похудела, осунулась. Под глазами синяки. Ходит по квартире, как призрак. Иногда стоит у окна и смотрит вниз — час, два. На что смотрит? Ждёт, что Николай вернётся?
Жена нервничала — тоже видел. Грызёт ногти, курит на балконе (думает, он не знает, но запах чувствуется). Артём всё чаще лежит — устаёт быстрее, дышит тяжелее. Время уходит.
А Сашка разрывается. Утешить мать — обидеть жену. Поддержать жену — предать мать. Вечером приходит с работы, и обе смотрят на него с немым упрёком: выбери.
Но как выбрать между матерью и женой? Между кровью и любовью?
Димка говорил:
— Братан, съезжай. Снимите комнату. Хоть сарай, но отдельно.
— На что снимать? У меня все деньги на визу, на билеты, на клинику уходят.
— Тогда терпи. Но недолго. Так можно… Либо мать сломается, либо жена. Либо ты.
— Я не сломаюсь.
— Все так говорят. — Димка поправил очки. — А потом раз — и сломался. И осколки собирать.
В марте Марина поставила ультиматум.
Пришла к нему на склад — впервые. Сашка грузил мешки, увидел её в дверях — растерялся.
— Марина? Что случилось?
— Нам нужно поговорить. Срочно.
Отпросился у Рафика. Вышли на улицу. Было холодно — ветер с гор, колючий. Марина кутается в пальто, дрожит.
— Саш, так больше нельзя. — Голос твёрдый, решительный. — Нужно что-то решать.
— Что решать?
— Ехать в Германию. У меня уже есть приглашение от клиники. Визу обещали на следующей неделе. Билеты можем купить через месяц. Ты со мной?
Сашка молчал. В голове крутились мысли — быстро, сумбурно.
— Марина, как я могу? Мать одна осталась. После ухода отца она…
— А мой сын? — Голос сорвался на крик. Марина сжала его руку — сильно, до боли. — Он не в счёт?! Артём умирает! Понимаешь?! Каждый день может быть последним! А ты думаешь о матери!
— В счёт, но…
— Никаких «но!» — Она отпустила его руку, отступила. — Либо ты с нами, либо…
— Либо что?
— Либо я еду одна. С Артёмом. Как-нибудь справлюсь.
— Ты же не получишь визу без мужа! Нам же вместе одобрили!
— Получу. — В глазах холод, решимость. — Найду способ. Продам мамину квартиру, найду спонсора, возьму кредит. Сделаю всё, что угодно, лишь бы спасти сына.
— Марина, давай найдём врачей здесь! Может, съездим в Москву? Там тоже хорошие клиники!
— Я три года искала здесь врачей! — Она почти кричала. Прохожие оборачивались. — Три года! Объездила всех! Москва, Питер, Новосибирск! Везде говорят одно: порок слишком сложный, технологий нет, риск огромный! Только Германия! Хватит! Ты едешь или нет?!
Сашка молчал. В голове хаос. Бросить мать сейчас, после ухода отца? Она же не переживёт. Света говорила вчера: «Мама не ест. Похудела на десять кило. Я боюсь за неё». Как оставить?
Но и Артём… Мальчик умирает. Каждый день слабее. Вчера упал на ровном месте — просто шёл и упал. Лежал, не мог встать. Марина кричала, вызывала скорую.
— Мне нужно время, чтобы подумать.
— У тебя есть три дня, — отрезала Марина. — Три дня. Потом я еду. С тобой или без тебя.
Развернулась и ушла. Сашка смотрел ей вслед. Спина прямая, шаг твёрдый. Не оглянулась.
Три дня Сашка не спал.
Ходил по ночному городу — по пустым улицам, мимо спящих домов. Мороз кусал лицо. Снег скрипел под ногами. Думал.
С одной стороны — мать. Она вырастила, вскормила, пожертвовала всем. Сейчас ей так плохо — хуже некуда. Муж ушёл, сын собирается уехать. Она останется одна. Совсем одна. Света работает, у неё своя жизнь. Мать будет сидеть в пустой квартире и смотреть в окно. Ждать, что хоть кто-то вернётся.
С другой стороны — жена. Пусть формально, пусть по расчёту, но жена. Он расписался. Поклялся. И ребёнок, который назвал игрушку его именем. Который спрашивает: «Саша, а ты с нами в Германию?» Артём умрёт без операции. Это не «может быть». Это «точно». Врачи сказали: полгода максимум.
Сашка сидел на скамейке в парке — том самом, где они гуляли с Мариной. Смотрел на деревья еще покрытые снегом. Вспоминал, как они сидели здесь, держались за руки. Как она говорила: «Ты сильный». Как он обещал: «Я помогу».
Но помогать оказалось сложнее, чем обещать.
На третий день решение так и не пришло. Точнее, пришло, но Сашка боялся себе в этом признаться.
Он не мог бросить мать.
Просто не мог. Физически не мог представить, как садится в самолёт, улетает, оставляет её одну. Как она будет сидеть на кухне и плакать. Как перестанет есть. Как однажды Света позвонит и скажет: «Мама в больнице. Сердце не выдержало».
Он не мог.
Даже ради Артёма. Даже ради Марины. Даже понимая, что это жестоко, эгоистично, неправильно.
Не мог.
— Я не могу, — сказал он Марине на четвёртый день. Голос глухой. — Прости, но я не могу оставить мать.
Они стояли у подъезда его дома. Марина пришла за ответом. Артём остался с её матерью.
Она кивнула. Ни слёз, ни истерик. Просто кивнула — коротко, резко.
— Я так и знала. — Голос спокойный. Слишком спокойный. — Что ж, спасибо хотя бы за попытку. Завтра пойдём в ЗАГС, подадим на развод.
— Марина, подожди! Может, есть другой выход?
Она посмотрела на него — долго, пристально. Будто видела впервые. Или прощалась.
— Другого выхода нет, Александр. Ты сделал выбор. Мама важнее.
— Это нечестно!
— А что в жизни честно? — Она усмехнулась — горько, без радости. — То, что у моего шестилетнего сына больное сердце? То, что я должна выбирать между твоей матерью и жизнью своего ребёнка? В жизни нет ничего честного, Александр. Есть только выбор. Ты свой сделал. Я сделаю свой.
Она развернулась, чтобы уйти. Сашка схватил её за руку:
— Марина, погоди! Я найду деньги! Поеду за вами через месяц, два! Мать успокоится, Света поможет, и я…
— Не надо. — Она высвободила руку. — Не надо обещать то, чего не выполнишь. Ты не поедешь. Потому что всегда будет причина остаться. То мать заболеет, то работа, то ещё что-то.
— Но я люблю тебя!
Марина остановилась. Стояла спиной, не оборачивалась.
— Знаю. Я тоже тебя люблю. — Голос дрогнул. — По-своему. Но любовь — это не только чувства. Это ещё и действия. Выбор. И ты выбрал не меня.
Ушла, не оборачиваясь. Сашка смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом.
Потом сел на ступеньки подъезда и закрыл лицо руками.
Не плакал. Мужчины не плачут. Но внутри что-то оборвалось — тонкая струна, которая держала всё вместе.
Через неделю Марина забрала вещи.
Пришла, когда Людмилы не было дома. Собрала быстро, молча. Артём сидел на кровати и обнимал мишку по имени Саша.
— Мы больше не увидимся? — спросил он тихо.
— Увидимся, — соврал Сашка. — Обязательно увидимся.
— А мишку можно с собой?
— Конечно. Он же твой.
Артём кивнул. Слез с кровати — медленно, осторожно. Подошёл к Саше, обнял за ноги. Сашка присел на корточки, обнял в ответ. Мальчик был лёгким, как птичка. Хрупким, как стекло.
— Выздоравливай, — прошептал Сашка. — Слышишь? Выздоравливай обязательно.
Артём уткнулся в его плечо.
Марина стояла у двери с сумками. Смотрела на эту картину. Лицо каменное.
— Пойдём, Артёмка. Такси ждёт.
Мальчик отпустил Сашку, взял мать за руку. Они вышли.
На пороге Марина обернулась:
— Прощай, Александр.
Не «до свидания». Прощай. Навсегда.
Дверь закрылась. Сашка сидел на кровати в опустевшей комнате. Пахло её духами — ландышем, фиалкой. Скоро и этот запах выветрится.
Ещё через месяц пришли документы о разводе.
Сашка подписал, не читая. Рука дрожала — бумага заходила ходуном.
Людмила ожила после отъезда невестки. Даже иногда улыбалась. Начала готовить борщ — любимый Сашкин. Интересовалась, как дела на работе. Пыталась быть нужной, заботливой.
Но Сашка видел — это только видимость. Маска, под которой пустота. Внутри она была сломлена уходом мужа. И никакой отъезд невестки этого не исправит.
— Прости меня, сынок, — сказала она как-то вечером. Сидели на кухне, пили чай. — Из-за меня ты потерял жену.
— Не из-за тебя, мам. Я сам так решил.
— Нет, из-за меня. — Она смотрела в чашку, не поднимая глаз. — Я эгоистка. Держу тебя при себе, не даю жить. Ты должен был поехать с ней.
— Мам, перестань.
— Нет, правда. Ты молодой, жизнь впереди. А я… Я прожила своё. Зачем я тебя держу?
— Потому что ты моя мать. И я тебя люблю.
Людмила заплакала — тихо, беззвучно. Слёзы капали в чай.
Но червячок сомнения уже поселился в Сашке. Правильно ли он поступил? А если бы поехал? Может, мать справилась бы? Света помогла бы?
Но уже поздно. Выбор сделан. Назад дороги нет.
Летом пришла весть — через общих знакомых.
Артём умер. Так и не дождались операции. Виза затянулась, денег не хватило, время вышло. Ночью перестало биться сердце. Марина держала его за руку. Он сжимал мишку по имени Саша.
Марина куда-то уехала. Никто не знал куда. Лена говорила — в Россию, к родственникам. Или в Казахстан. Или просто исчезла.
Сашка запил.
Впервые в жизни — по-настоящему, с головой. Приходил домой пьяный — качался, натыкался на стены. Людмила плакала, Света уговаривала. Бесполезно.
Димка вытаскивал его из кабаков. Находил в подворотнях, отпаивал рассолом. Тащил к себе, укладывал спать.
— Ты что задумал? Споить себя насмерть?
— Я убил его, Дим. — Сашка смотрел в потолок пустыми глазами. — Убил пацана. Если бы я поехал, если бы помог…
— Не ты убил. Болезнь убила.
— Если бы да кабы! — Сашка сел, схватил Димку за футболку. — Я мог спасти! Понимаешь?! Мог! Но выбрал мать! Выбрал, спокойную жизнь без проблем! А мальчик умер!
— Хватит причитать! — Димка оттолкнул его. — Что сделано, то сделано! Время вспять не повернёшь! Ты либо живёшь дальше, либо сдохнешь в луже блевотины! Выбирай!
К осени Сашка взял себя в руки.
Перестал пить — резко, в один день. Просто решил и перестал. Вернулся на работу. Рафик принял обратно, ничего не спросил.
Но внутри что-то сломалось. Навсегда. Сашка стал тише, замкнулся. Улыбался реже. Почти не смеялся.
Димка говорил:
— Ты как робот стал. Работаешь, ешь, спишь. А где жизнь?
— Это и есть жизнь.
— Нет. Это существование.
Но Сашка не мог иначе. Чувства притупились, эмоции стёрлись. Он функционировал — не жил.
Решение уехать пришло неожиданно.
Осенью, когда город стал серым, холодным, чужим. Когда каждый угол напоминал о Марине. Вот здесь они гуляли. Вот здесь целовались. Вот эта поликлиника, где всё началось.
— Поеду в Томск, — объявил он матери за ужином. — Поступлю в университет.
— Сашенька, не надо! — Людмила схватила его за руку. — Не оставляй меня!
— Мам, мне нужно. Понимаешь? Нужно. Здесь я задыхаюсь. Здесь на каждом шагу… — Не договорил.
Людмила плакала, умоляла, хваталась за него. Но Сашка был непреклонен. Решение принято. Окончательно.
В сентябре 95-го купил билет до Новосибирска, а оттуда — в Томск. Поступил в политехнический университет — с дипломом техникума взяли без экзаменов.
Но начать сначала не получилось. Потому что прошлое не отпускает. Оно сидит внутри, как заноза. Болит, ноет, напоминает.
31 декабря 2024 года.
Александр лежал на полу в кухне. Кровь почти перестала течь — свернулась, загустела, потемнела до черноты.
Дыхание стало совсем редким — вдох раз в минуту. Сердце билось слабо — еле-еле, на последнем издыхании.
Голос зазвучал мягко, почти сочувственно:
— А ты когда-нибудь задумывался, как сложилась бы твоя жизнь, если бы ты поехал с Мариной?
— Тысячу раз думал. Миллион раз.
— И?
— Артём был бы жив. Марина была бы рядом. У нас были бы дети. Семья. Счастье.
— Ты уверен?
Перед глазами поплыла картинка. Нечёткая, размытая, как старая фотография.
Маленькая квартира в немецком городке. Он возвращается с работы — грязный, уставший, пахнущий потом и стройкой. Работает нелегально — на стройках, грузчиком, где придётся. Документы не в порядке, виза просрочена, но надо как-то жить.
Марина встречает с упрёками:
— Опять пьяный?
— Я не пьян. Я устал.
— Устал! А я не устаю? Артём после операции, за ним уход нужен круглосуточный! Я не сплю ночами!
— Я работаю по двенадцать часов!
— И что? Думаешь, этого достаточно? Нам не хватает на лекарства! На реабилитацию! Я просила тебя найти ещё одну работу!
— Я и так вкалываю как проклятый!
Скандалы каждый день. Деньги, быт, усталость. Артём выжил после операции — это да. Но жизнь превратилась в ад. Они стали чужими. Любовь ушла, остались раздражение, обвинения, недосказанность.
А вечером — звонок от Светы. Голос дрожит:
— Саш, мама в больнице. Инфаркт. Врачи говорят… Если бы её привезли раньше…
— Что говорят?!
— Она была одна. Упала на кухне. Соседи нашли её только утром. Если бы ты был рядом…
Чувство вины разъедает изнутри. Бросил мать. Ради чего? Ради жизни нелегала? Ради скандалов? Ради чужой страны, где он никто и звать никак?
И Марина однажды говорит — холодно, устало:
— Может, нам стоит развестись? Зачем мучить друг друга?
— Из-за Артёма терпел. Из-за тебя. А теперь… Теперь что?
— Теперь я понимаю, что ты женился не на мне. Ты женился на своём представлении о благородстве. На идее спасения. А я — просто повод.
И они разводятся. Через три года после отъезда. Сашка остаётся один в чужой стране. Без жены, без сына (Артём остаётся с матерью), без матери (которая так и не простила), без дома.
Картинка растворилась. Голос продолжил:
— Видишь? Не всегда тот путь, от которого ты отказался, лучше выбранного. Иногда все пути ведут в ад. Просто в разный ад.
— Но Артём был бы жив, — прошептал Александр. — Это же главное?
— Главное? — Голос задумался. — А мать? Она умерла бы раньше. От инфаркта, от одиночества. Ты бы нес вину в любом случае — за Артёма, потому что остался, за мать, если бы уехал. Выбор без правильного ответа.
— У тебя были свои ценности, — продолжил голос. — Мать. Семья. Долг. Ты остался верен этим ценностям. Ценой собственного счастья, но остался верен.
— Это было правильно?
— А что такое «правильно»? — Голос стал почти философским. — Ты сделал выбор в соответствии со своими приоритетами. Марина сделала свой выбор — спасти сына любой ценой. Людмила держала тебя, потому что боялась остаться одна. Николай ушёл, потому что не выдержал тяжести. Каждый делал то, что мог. Никто не виноват. И все виноваты.
— Но Артём…
— Артём прожил бы в Германии дольше. Может быть. Или нет — операции не всегда успешны, осложнения случаются. Но твоя мать точно не пережила бы твой отъезд после ухода отца.
Александр закрыл глаза. Перед внутренним взором снова возникла Марина. Молодая, красивая, с грустными карими глазами. Стоит в том сером пальто у подъезда.
«Прости меня», — мысленно сказал он ей. — «Прости, что не смог. Прости, что выбрал мать. Прости, что Артём умер».
И ему показалось, что она улыбнулась. Той самой улыбкой — отстранённой, вежливой. Но теперь в ней не было упрёка. Только понимание. Только прощение.
Марина растворилась. Вместе с ней растворился Артём — худенький мальчик с мишкой.
Остался только голос.
— Готов к следующему воспоминанию? — спросил он.
— А есть выбор? — мысленно усмехнулся Александр.
— Выбор есть всегда. Даже сейчас. Даже на краю.
А Александр снова закрыл глаза и поплыл в воспоминания. В сентябрь 95-го. В поезд, который увозил его прочь от боли.
Но боль поехала с ним.
Так всегда бывает.
Глава 4: «Сделка с….»
Сентябрь 1995 года, вокзал Бишкек-1
Поезд до Новосибирска отправлялся в 6:47, но уже в пять утра на вокзале было не протолкнуться.
Сентябрьский рассвет едва пробивался сквозь грязные стёкла вокзальных окон — свет молочный, нерешительный, больше похожий на сумерки, чем на утро. Освещал хаос из тюков, коробок и мешков. Челноки — новое слово эпохи — везли в Россию всё, что можно было продать: сухофрукты, орехи, дешёвый трикотаж, кожаные куртки сомнительного качества.
Воздух был густой от голосов — торговались, ругались, прощались. Кто-то громко плакал у второго пути. Металлический голос динамиков объявлял посадку, но его никто не слушал — все и так знали, куда идти. Пол под ногами липкий — разлитый чай, давленые окурки, грязь с улицы.
Сашка пробирался сквозь толпу, волоча за собой чемодан. Колёсики застревали в щелях между плитами — дёргал, тащил, ругался про себя. В чемодане были те немногие вещи, которые мать собрала со слезами на глазах: два свитера («там холодно, Сашенька, ты же знаешь, какая Сибирь»), банка абрикосового варенья («вдруг заскучаешь по дому, откроешь и вспомнишь»), семейная фотография в рамке («чтобы не забывал, кто тебя ждёт»).
Мать не приехала провожать — не смогла, сказала, что не выдержит. Плакала ещё вчера, обнимала его так крепко, что рёбра трещали. «Напиши, как доедешь. Сразу напиши. Обещаешь?» Он обещал. Обещал всё, лишь бы она отпустила, перестала смотреть этими красными, опухшими глазами.
— Сашка, подожди!
Света догнала его у второго пути, запыхавшись от бега. Волосы растрепались — выбились из хвоста, липли к щекам. На лице играл утренний румянец, но под ним просвечивала бледность — плохо спала, наверное. Или не спала вовсе.
— Ты же обещала не провожать, — Сашка остановился, поставил чемодан.
— Я и не собиралась. — Она схватила его за рукав куртки — крепко, пальцы впились в ткань. — Послушай меня. Пожалуйста. Одну минуту.
Он посмотрел на неё. Серые глаза — отцовские глаза, которые смотрели на него из зеркала каждое утро — были полны тревоги. Не плакала, но вот-вот. Нижняя губа дрожала, хоть она и пыталась это скрыть.
— Будь осторожен в Томске. — Голос тихий, но твёрдый. — Маме сейчас и так тяжело после ухода отца. Не расстраивай её. Пиши письма. Каждую неделю, слышишь? И если что-то случится — звони. Не молчи. Не геройствуй один.
— Всё будет хорошо, Светка. — Он говорил тише, чем хотел. Ком в горле мешал. — Обещаю. Буду писать. Обязательно.
— Я буду очень скучать, Саш. — Она бросилась ему на шею и крепко обняла. Пахло от неё домом — мамиными духами, которыми она иногда пользовалась, стиральным порошком, чем-то тёплым и знакомым. Он прижал её к себе, уткнулся лицом в её волосы. Не хотел отпускать. Последняя связь с домом, последнее объятие.
Над головами прозвучал металлический голос диспетчера — искажённый динамиками до неузнаваемости. Объявлял посадку. Где-то рядом громко причитала женщина, провожая сына, и её всхлипы смешивались с шумом приближающегося состава. Земля задрожала под ногами. Паровоз выдыхал пар — густой, горячий, молочно-белый. Окутал перрон дымкой.
— Иди домой, Света. — Сашка оторвался от неё, поправил лямку рюкзака на плече. Рюкзак тяжёлый — книги, тетради, запас еды на дорогу. — Не жди отправления. Не хочу видеть слёзы прощания. И тебе нечего тут время терять. У тебя же сегодня работа.
Света кивнула. Губы дрогнули — она прикусила нижнюю, чтобы не заплакать.
— Тогда… береги себя. — Она отступила на шаг. Ещё один. Глаза блестели. — Я люблю тебя, братик.
— И я тебя люблю.
Он развернулся и зашагал к вагону, не оборачиваясь. Если обернётся — не уедет. Останется. И тогда всё было зря.
— Ткаченко? Сашка Ткаченко?
Голос знакомый. Обернулся. У киоска «Союзпечать» — красного, облупившегося, с выгоревшими плакатами на стекле — стояли двое. Витька Косой и Серега Профессор. Одноклассники, с которыми он не виделся с тех пор, как ушёл в техникум. Витька выглядел старше — загорелый, плечи шире, руки рабочие. Серёга всё тот же — худой, в очках, с рюкзаком.
— О, вы тоже в Россию? — Сашка обрадовался, увидев знакомые лица. Хоть что-то родное в этом чужом утре.
— Ага, на экономический. — Витька похлопал по рюкзаку. — В Новосибирск. А ты?
— В Томск. За вторым образованием. У меня уже есть диплом техникума.
— Везёт! — Серёга поправил очки — привычный жест, который Сашка помнил со школы. — Мы-то на общих основаниях. Экзамены, конкурс, всё такое. Головы ломали всё лето.
Поболтали о том, о сём. Витька рассказывал, как работал летом на стройке — месил раствор, таскал кирпичи, копил на дорогу. Серёга хвастался, что прочитал весь список литературы для поступающих — двадцать две книги, представляешь? Обычная болтовня, ничего важного, но приятная. Связь с прошлой жизнью, с тем временем, когда всё было проще.
— Мы в третьем вагоне, — сказал Витька. — А ты?
— В восьмом.
— Давай встретимся, когда поезд тронется. Посидим, в карты сыграем. Время убить надо — ехать-то двое суток.
— Договорились.
Расстались. Сашка направился к своему вагону, лавируя между тюками. Челноки работали как муравьи — слаженно, быстро, не разговаривая. Таскали, грузили, перевязывали. Мужики в трениках, женщины в спортивных костюмах. Лица одинаковые — уставшие, но решительные. Это была работа. Тяжёлая, но приносящая деньги.
Восьмой вагон был забит под завязку.
В тамбуре — гора коробок до самого потолка. Картонные, перевязанные бечёвкой, с надписями маркером: «Фрукты», «Орехи», «Осторожно». В коридоре — мешки, джутовые, грубые на ощупь. Сашка с трудом протиснулся к своему купе — тёрся спиной о стену, животом о мешки. Один зацепился за куртку. Алекесандр с трудом отцепил, проклиная всё на свете.
За столиком уже сидели трое.
Мужчина лет сорока в спортивном костюме «Адидас» — явный челнок. Лицо широкое, азиатское, полный рот золотых зубов — блестят, когда говорит. Женщина помоложе с крашенными рыжими волосами — жена или компаньонка, непонятно. Макияж яркий, губы алые, ногти длинные. И парень примерно Сашкиного возраста в армейской форме без погон — дембель, судя по выцветшим местам, где были шевроны.
— Здравствуйте. — Сашка протянул билет. — Мне на нижнюю полку.
— О, студент! — Мужчина расплылся в улыбке. Золотой зуб сверкнул. — Меня зовут Рустам, а это моя жена Гуля. А это Андрей, он едет в Новосибирск. Как тебя?
— Александр.
— Садись, Александр. — Рустам похлопал по сиденью напротив. — Чай будешь? У нас тут целый ресторан. Лепёшки, курица, сухофрукты. Всё своё, домашнее.
Сашка кивнул и начал укладывать чемодан. Открыл нишу под полкой — металл холодный под пальцами, петля скрипнула — и обомлел. Всё пространство было забито абрикосами. Свежими, оранжевыми, уложенными плотными рядами. Заполняли нишу до краёв. Сладкий фруктовый аромат ударил в нос.
— Это… что это такое?
— Абрикосы. — Рустам говорил спокойно, как будто речь шла о чём-то само собой разумеющемся. — Не волнуйся, до границы довезём и выгрузим. Твои места освободятся. Пока потерпи.
— А если проверка?
Рустам усмехнулся.
— Какая проверка? У нас всё схвачено. Проводники свои, пограничники знакомые. Ты пока поставь чемодан в соседнюю нишу, там свободно.
Деваться было некуда. Сашка запихнул чемодан под соседнюю полку — там действительно было пусто — и устроился за столом. Сиденье жёсткое, дерматин потрескавшийся, из дыр торчит серая вата. Гуля разливала чай из термоса в гранёные стаканы в подстаканниках. Алюминиевые, советские, потёртые. Чай горячий, крепкий, слишком сладкий. И раскладывала еду — лепёшки, куриные ножки, курага, изюм. Обычный вагонный ритуал — знакомство через совместную трапезу.
Поезд тронулся.
Рывок — Сашка качнулся вперёд. Стаканы звякнули. Потом плавное ускорение. За окном поплыли пригороды Бишкека — двухэтажки с облупившейся штукатуркой, частный сектор с покосившимися заборами, первые поля. Зелёные, жёлтые, коричневые квадраты — мозаика. Горы на горизонте — синие, далёкие.
Сашка смотрел и думал: когда ещё он всё это увидит? Вернётся ли? Или Томск станет новым домом, а этот город останется только воспоминанием?
— Зачем в Россию? — спросил Рустам, отламывая кусок лепёшки. Крошки посыпались на стол. — Образованием заниматься?
— Да. Учиться.
— А чего ты дома не учишься? — Рустам жевал, говорил с полным ртом. — У нас же есть институты. Политех, например.
— Там тётки живут, сёстры отца. Пригласили. И образование там лучше, говорят.
— Образование! — Рустам махнул рукой. — Вот я без образования, а смотри — живу не хуже профессора. Торговля, брат, вот где деньги. Купил-продал, разница в кармане.
Андрей-дембель усмехнулся. На руке у него был шрам — длинный, неровный, от запястья до локтя. Сашка заметил, как он машинально потёр его.
— Не всем дано торговать, дядя.
— А что тут сложного? — Рустам щёлкнул костяшками пальцев — громко, резко. Привычка, видимо. — Чего тут сложного? Мозги включай, вот и всё.
— Ну, вот я, например, не умею торговать. — Андрей пил чай маленькими глотками, морщился — слишком сладкий. — Мне проще работать руками. В охрану пойду в Новосибирске, сослуживец обещал устроить.
— Руками! — Рустам фыркнул. — В наше время руками работают только нищие. Думать надо! Головой!
Спорили долго. Гуля молчала, только поддакивала мужу. Сашка больше молчал, слушал. После истории с Мариной, после трёх месяцев метаний, после решения бежать из города хотелось просто ехать. Не думать, не решать, не выбирать. Просто сидеть в вагоне, пить сладкий чай и смотреть в окно.
Колёса стучали по рельсам — монотонно, ритмично. Вагон покачивался — убаюкивающе. За окном мелькали столбы, станции, деревья. Сашка откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Устал. Не от дороги — от жизни.
Первый пограничный пост прошли без проблем.
Кыргызские пограничники заглянули в вагон — двое парней в форме, автоматы на плечах. Увидели Рустама, кивнули ему. Он кивнул в ответ. Махнули рукой — проезжайте. Документы даже не проверили.
— Видал? — Рустам довольно улыбнулся. — Я же говорил, всё схвачено.
А вот на границе с Казахстаном началось веселье.
Поезд остановился — резко, с лязгом. Сашка чуть не упал с полки — задремал, а его швырнуло вперёд. По вагонам пошли пограничники — уже серьёзные, с собаками. Овчарки натягивали поводки, принюхивались, лаяли.
— Так, мужики! — Рустам вскочил, заговорщически подмигнул. — Быстро грузим! Давай, Андрюха, помогай! И ты, студент, не сиди!
К вагону уже подъехал КамАЗ. Старый, грязный, борта ржавые. Челноки цепочкой начали передавать тюки, мешки, коробки. Работали слаженно, как бригада грузчиков на заводе. Тяжёлый труд, но привычный. Никто не разговаривал — только команды: «Давай!», «Держи!», «Осторожно!».
Сашка с Андреем помогали. Неудобно было сидеть, когда все вкалывают. Таскали мешки — тяжёлые, под пятьдесят кило. Плечи затекали, спина ныла. Руки Андрея дрожали — Сашка заметил. Контузия, что ли? Или просто нервы?
За полчаса вагон опустел.
Стало просторно — даже непривычно. Можно было ходить по коридору, не протискиваясь боком. Окна открылись — раньше их загораживали тюки. Свет ворвался внутрь, и вагон преобразился. Из тёмной давящей норы превратился в обычное пространство.
Казахские пограничники провели формальную процедуру. Проверили документы — бегло, не вчитываясь. Заглянули под полки — для виду. Абрикосы из ниши Сашки исчезли вместе с остальным грузом.
— Вот и всё. — Рустам вытер пот со лба рукавом. — Теперь доедем спокойно. Без геморроя.
— А груз? — спросил Сашка.
— Груз поедет в объезд. — Рустам закурил — «Мальборо», импортные. — Через несколько дней получим в Новосибирске. Минус расходы на транспортировку, плюс взятки, но зато без проблем с таможней. Схема отработанная.
Дальше ехали спокойно.
За окном тянулась казахская степь — бесконечная, однообразная, гипнотизирующая своей пустотой. Жёлтая трава по пояс, редкие кусты, ещё более редкие деревья. Иногда мелькали станции с непроизносимыми названиями — Шу, Тюлькубас, Арысь. Крошечные — пара домов, водонапорная башня, покосившийся забор. В вагоне установился привычный ритм — чай, разговоры, карты, сон.
Сашка зашёл в третий вагон к одноклассникам.
Там было шумно — человек десять играли в карты, кто-то пил пиво, кто-то курил. Дым висел под потолком сизым облаком. Витька и Серёга сидели у окна, раскладывали дурака на интерес. Правила простые — проигравший рассказывает самую позорную историю из своей жизни.
— О, Ткаченко! — Витька обрадовался. — Присаживайся, сдаём.
Играли долго. Смеялись, травили байки, вспоминали школу. Витька рассказал, как его поймали на списывании в девятом классе — Мария Ивановна устроила скандал на весь коридор. Серёга признался, что первый раз напился в восьмом, блевал всю ночь, мать думала, что отравился. Обычные истории обычных пацанов.
Сашка молчал о своих провалах. О Марине не говорил — слишком свежо, слишком больно. Просто сидел, играл в карты, старался не думать. На время забывалось, зачем едут, от чего бегут, к чему стремятся.
Вечером второго дня Андрей-дембель разговорился.
Сидели в купе вчетвером, пили чай с коньяком — Рустам достал бутылку, сказал: «Давайте отметим дорогу». Разговор тёк медленно, неспешно. Андрей рассказывал про армию.
Оказалось, что он служил в Забайкалье, в строительном батальоне. Два года ада — так он сам сказал. Дедовщина, холод, бесконечные наряды. Старослужащие гоняли «духов» — так называли молодых — как рабов.
— Думал, не выживу. — Андрей смотрел в окно, на ночную степь. Там ничего не было видно — только своё отражение в стекле. — Особенно в первую зиму. Минус сорок, а мы месим бетон в летней форме. Руки примерзают к лопате. Отдираешь — кожа остаётся.
— И как же ты выжил? — Гуля смотрела на него с любопытством и жалостью.
— А куда деваться? — Он потёр шрам на руке — машинально, не глядя. — Терпел. Знал, что дома мать ждёт. Младший брат. Ради них и терпел. Отметил дни на календаре — семьсот тридцать. Каждый день вычёркивал. Вот повидался с ними, теперь в Новосибирск. Сослуживец работу обещал в охране. Начну с нуля.
Сашка слушал и вспоминал свою мать. Как она плакала дома вчера, обнимала его. «Береги себя, сынок. Возвращайся здоровым». Голос дрожал, руки тряслись. Она старалась не показывать, как страшно, но он видел. Всегда видел.
А он уезжает. Бежит от воспоминаний, от призраков Марины и Артёма, от самого себя. Оставляет мать одну с её болью.
«Эгоист», — подумал он и выпил коньяк залпом. Горький, обжигающий, с привкусом дешёвого спирта и запахом клопов.
Из Новосибирска до Томска добрался быстро.
Поезд шёл чуть больше четырёх часов. Сидел у окна, смотрел на пролетающие мимо города — Болотное, Тайга, Яшкино. Названия провинциальные, забытые богом места. Деревянные дома, грязные улицы, редкие прохожие.
Город встретил дождём.
Мелким, противным, осенним. Не ливень, а изморось — холодная, пробирающая до костей. Сашка стоял на перроне с чемоданом и смотрел на серое небо. Низкое, давящее, без единого просвета. Вот и приехал. Новая жизнь, чистый лист, начало с нуля.
Если получится.
— Племяша! Сашенька!
Обернулся. К нему спешили две женщины — тётя Зина и тётя Лариса. Сёстры отца, которых он видел в последний раз лет десять назад на каких-то похоронах. Изменились, конечно, но узнать можно.
— Ой, какой вырос! — Тётя Зина обнимала его, не давая вставить ни слова. От неё пахло ванилью и выпечкой. — Копия Коли в молодости! Те же глаза, тот же нос!
— Какой худой! — Тётя Лора тянула чемодан за собой. Сильная женщина. — Не кормили, что ли? Мать-то чем занимается? Пойдём скорее, дома тебя ждёт обед!
Ехали на трамвае — старом, скрипучем, с деревянными сиденьями. Трамвай грохотал по рельсам, раскачивался на поворотах. Тётки щебетали без умолку — как отец поживает (ушёл, оказывается, слышали), как мать справляется (бедная Людочка, одна осталась), почему приехал один (а мы думали, со Светой приедешь).
Сашка отвечал односложно. Больше смотрел в окно. Томск казался серым, чужим, неприветливым. Типовые дома — панельки, пятиэтажки, девятиэтажки. Грязные улицы, лужи на тротуарах, редкие прохожие под зонтами. Дождь моросил не переставая.
Тётя Зина жила в частном доме на окраине.
Типичный сибирский дом — бревенчатый, с резными наличниками, побеленный когда-то, но краска облупилась. С огородом позади — грядки с капустой, яблони, покосившийся сарай. Внутри тепло — печка натоплена. Деревянный пол скрипит под ногами. Окна маленькие, свет тусклый. Но уютно — ковры на стенах, вышитые салфетки, иконы в углу.
— Раздевайся, мой руки и за стол! — скомандовала тётя Лора. Голос строгий, армейский почти.
За обедом обсуждали житейские вопросы.
Стол накрыт богато — щи, пельмени, пироги с капустой, компот из смородины. Тётя Зина подкладывала, подливала, причитала: «Ешь, ешь, такой худой». Тётя Лариса рассказывала про город, про институт, про общежитие.
Где будет жить Сашка? Как оформлять документы? Что взять с собой в общежитие?
— Может у меня останешься? Есть свободная комната, — предложила тётя Зина. — Сыновья разъехались, места полно. Живи сколько хочешь.
— И ко мне можешь, — добавила тётя Лариса. — У нас, правда, тесновато, но зато в центре. До института пешком двадцать минут.
— Спасибо, но я хочу в общежитие. — Сашка доедал пельмени. — Там ближе к ребятам, к учёбе. Быстрее адаптируюсь.
Тётки переглянулись. Поджали губы.
— Ну, смотри. — Тётя Зина вздохнула. — Но если что — приходи. И на обеды обязательно приходи! Нечего тебе питаться сухомяткой в столовке.
После обеда поехали в институт.
Огромное серое здание — сталинский ампир, колонны, лепнина. Подавляло своим видом. Внутри — бесконечные коридоры с потрескавшимся линолеумом, аудитории с деревянными партами, лаборатории с древним оборудованием. Пахло мелом, старыми книгами, чем-то химическим из лабораторий.
В деканате оформили документы. Строгая женщина лет пятидесяти, в очках, смотрела на Сашку подозрительно:
— Диплом техникума есть? Медицинская справка? Фотографии?
Всё было. Тётя Лариса заранее позаботилась — собрала пакет документов, проверила дважды. Женщина полистала бумаги, поставила печати, выдала направление в общежитие.
— Третье общежитие, на Усова. Вот адрес. Заселяйтесь сегодня, завтра начинаются занятия. Опаздывать не советую.
Общежитие оказалось пятиэтажкой барачного типа.
Обшарпанная, но жилая. Штукатурка отваливалась кусками, обнажая кирпичную кладку. Окна кривые, некоторые заклеены скотчем — видимо, треснули. Крыльцо бетонное, ступени стёрты до ямок. На вахте — строгая бабушка-вахтёрша в толстых очках и вязаном платке.
— Ткаченко? — Она сверилась со списком. — Третий этаж, комната 312. Вот ключ, вот постельное бельё. — Сунула в руки простыни, пододеяльник, наволочку — серые, застиранные, но чистые. — Правила на стенде, нарушать не советую. Девушек после одиннадцати не водить, музыку громко не слушать, курить только на лестнице.
Поднялся по лестнице. Ступени скрипели, перила шатались. Стены грязно-зелёные, краска облупилась. Лампочки тусклые — экономят электричество. На втором этаже кто-то орал — ругались или веселились, непонятно.
Комната 312 оказалась на четверых.
Небольшая — метров двенадцать. Две двухъярусные кровати, два стола, один шкаф на всех. Окно выходит на стену соседнего дома — серую, уныло-кирпичную. Света мало, даже днём приходится включать лампу.
Двое соседей уже были.
Паша — парень плотный, коренастый, с квадратной челюстью. Волосы светлые, ёжиком. Улыбка широкая, открытая. Лежал на верхней полке, читал журнал «Техника — молодёжи».
Жора — худой, долговязый, в очках. Сидел за столом, что-то писал в тетради. Судя по формулам — задачи решал, готовился к занятиям.
— О, новенький! — Паша спрыгнул с кровати. — Меня Паша зовут. А это Жорка. Откуда?
— Александр. Из Киргизии, из Бишкека.
— Далеко забрался! — Жора оторвался от тетради. — У нас тут разношёрстная компания. Пашка из Барнаула, я из Кемерово, четвёртый ещё не заселился. Но должен сегодня-завтра.
Познакомились, разложили вещи.
Сашка взял нижнюю полку — удобнее, не надо лазить. Застелил постель, разложил учебники, повесил куртку в общий шкаф. Семейную фотографию поставил на тумбочку — мать, отец (ещё вместе тогда были), Света, он сам. Молодые, улыбающиеся, счастливые. Другая жизнь.
— Вечером сходим в магазин, — предложил Павел. — Отпразднуем заселение. Возьмём пива, чего-нибудь пожрать.
— Давай.
Вечером сходили. Купили пиво «Жигулёвское», копчёную рыбу, хлеб. Сидели в комнате, пили из горла — стаканов не было. Разговаривали о будущем — кем станут, сколько заработают, где будут жить. Обычные студенческие мечты. Наивные, светлые, далёкие от реальности.
Сашка пил и думал о другом. О том, что будет учиться, получит диплом, найдёт работу. Будет зарабатывать, помогать матери, навещать её. Построит новую жизнь — без Марины, без Артёма, без призраков прошлого.
Если получится.
Но радость от поступления закончилась быстро.
Учёба в вузе оказалась сложнее, чем в техникуме. Высшая математика — с интегралами, дифференциалами, пределами. Голова кипела после лекций. Теоретическая механика — силы, моменты, векторы. Сопротивление материалов — напряжения, деформации, расчёты на прочность. Преподаватели строгие, требовательные. Спрашивали жёстко, не прощали ошибок.
Но Сашка справлялся. База из техникума была хорошей. Он понимал логику, схватывал быстро. На первой же контрольной получил пятёрку — преподаватель удивлённо поднял брови: «Неплохо для новичка».
По вечерам писал письма домой.
Длинные, подробные — об учёбе, о соседях, о городе. Писал на тонкой бумаге — в тетрадном листе, сложенном пополам. Старался писать весело, оптимистично. Не жаловался, не ныл. Мать и так волнуется, зачем добавлять?
«Дорогая мама! У меня всё хорошо. Учёба идёт нормально, преподаватели хорошие. Соседи по комнате ребята простые, дружные. Город красивый, особенно центр. Тётя Зина кормит меня каждое воскресенье — приходи, говорит, а то совсем отощаешь. Не волнуйся за меня. Я в порядке. Целую крепко. Твой Саша».
Мать отвечала регулярно. В каждом письме — беспокойство и любовь. «Сашенька, ты там хорошо питаешься? Одевайся теплее! Не простудись! Денег хватает? Напиши, если нужны, я вышлю. Скучаю очень. Светка тоже скучает. Пиши чаще, пожалуйста».
От тоски спасала подработка.
Местная дискотека в студенческом клубе искала диджея. Платили мало, но лучше, чем ничего. Сашка вызвался — опыта не было, но обещал быстро научиться.
И научился. Крутил пластинки — «Ласковый май», «Мираж», «Комбинация». Объявлял танцы в микрофон: «Медленный танец для влюблённых пар!» Иногда травил шутки — народ смеялся. Атмосфера была весёлая, беззаботная. Студенты отрывались после тяжёлой недели — танцевали, знакомились, целовались в углах.
Сашка смотрел на них и чувствовал себя чужим. Они были счастливы, беззаботны. А он — нет. Внутри всё ещё жила боль. Марина, Артём, вина. Музыка, танцы, смех — всё это было где-то снаружи, за невидимой стеной.
Ещё записался в КВН.
Университетская команда готовилась к сезону, искала новых людей. На кастинге Сашка прочитал пару своих стихов — писал их ещё в школе, для себя. Про жизнь, про любовь, про боль. Не показывал никому, но тут решился.
Руководитель команды — Валерий Павлович, преподаватель с военной кафедры, седой полковник в отставке — слушал внимательно. Хмурился, кивал, что-то записывал.
— Нормально пишешь, — сказал наконец. — Глубоко. Не по годам. Будешь нашим поэтом. И ещё — у нас тут есть университетский ансамбль. Им нужны тексты для песен. Справишься?
— Попробую.
— Тогда добро пожаловать в команду.
Так и закрутилось. Днём — учёба, лекции, семинары. Вечером — то дискотека, то репетиции КВН, то сочинительство. Писал тексты для песен — про студенческую жизнь, про общагу, про любовь. Получалось неплохо — ребята из ансамбля хвалили.
Некогда было думать о прошлом. О Марине, которая исчезла неизвестно куда. О мёртвом Артёме, который так и не дождался операции. О матери, которая осталась одна после ухода отца.
Но по ночам, когда соседи спали, а он лежал и смотрел в потолок, мысли возвращались. Крутились, как белка в колесе. Виноват ли он? Правильно ли поступил? Мог ли быть другой выбор?
Ответов не было. Только вопросы.
А потом организм решил за него.
Всё началось с лёгкого дискомфорта в желудке. Не боль даже — просто неприятное ощущение. Тяжесть после еды. Изжога иногда. «Наверное, съел что-то не то», — решил Сашка. В столовке кормили плохо — макароны недоваренные, мясо сомнительное, овощей почти нет.
Выпил но-шпу из аптечки, забыл. Прошло через час.
Но через неделю повторилось. Поел в столовке — щи с хлебом — и через полчаса скрутило. Не сильно, терпимо. Но неприятно. Жжение под рёбрами, кислота в горле.
Купил «Альмагель» в аптеке, пил после еды. Помогало. Ненадолго, но помогало.
Потом стало хуже. Резь по ночам — острая, внезапная. Просыпался от боли, лежал, сжавшись калачиком. Ждал, когда пройдёт. Проходило к утру. Но утром чувствовал себя разбитым, уставшим. Голова тяжёлая, во рту горечь.
— Ты чего такой бледный? — спросил однажды Павел. Они сидели на парах, преподаватель писал на доске формулы.
— Да живот побаливает. Наверное, из-за местной еды. Не привык ещё.
— Сходи в медпункт.
— Само пройдёт.
Но не прошло.
К ноябрю Сашка ел всё меньше. Не хотелось — знал, что после будет больно. Пил молоко, ел кисель, овсянку. Отказывался от жареного, острого, копчёного. Худел на глазах. Щёки впали, скулы выступили.
Тётя Зина забила тревогу:
— Сашенька, ты что, болен? Посмотри на себя! Одна кожа да кости!
— Всё нормально, тётя Зин. Просто много учусь, устаю.
— Какое «нормально!» Ты же умираешь! Пойдём к врачу!
— Не надо. Само пройдёт.
Не прошло.
В середине ноября так скрутило, что Сашка не смог встать с кровати. Боль была другой — не резь, а будто кто-то сжимал желудок в кулаке. Сжимал и не отпускал. Скрутило в три погибели. Холодный пот прошиб, голова закружилась.
— Жорка, — позвал он соседа хрипло. — Позови кого-нибудь.
Жора испугался — Сашка был белый как мел, губы синие.
— Паш! Быстро! Саше плохо!
Вызвали скорую. Приехала через сорок минут — врач, фельдшер, носилки. Осмотрели быстро, профессионально.
— Острый живот. Возможно, язва. Везём в больницу.
В больнице положили в хирургическое отделение. Обследовали — гастроскопия, анализы, рентген. Сашка лежал в палате на шестерых, смотрел в потолок. Потолок был белый, с трещиной в углу. Трещина похожа на молнию. Или на реку. Смотря как смотреть.
Врач пришёл на следующий день. Седой мужчина лет пятидесяти со складкой на лбу. Присел на край кровати, открыл карту.
— Язва желудка. Приличных размеров. Как ты до такого докатился?
— Думал, пройдёт само.
— Подумал он! — Врач покачал головой. — Язвы сами не проходят. Они только растут. Это же не один месяц развивалось!
— Что теперь?
— Лечить. Капельницы, лекарства, диета. Неделю полежишь, потом выпишем. Но главное — это нервы. В твоём возрасте язвы бывают от стресса. Сильный стресс был?
Сашка промолчал. Какой стресс? Развод в девятнадцать? Смерть ребёнка, которого он не спас? Переезд в чужой город? Всё вместе?
— Старайся не нервничать, — продолжил врач. — Питайся правильно. Никакого фастфуда, никакой жареной еды. Молочное, каши, кисели. И таблетки пей по расписанию. Понял?
— Понял.
Положили в стационар.
Палата на шестерых — все мужики за сорок. Циррозы, панкреатиты, холециститы. Сашка был самым молодым. Лежал у окна, смотрел на голые деревья за стеклом. Ноябрь, серое небо, редкие снежинки.
Неделю ставили капельницы, кололи лекарства. Кормили больничной едой — жидкой кашей, слизистым супом, киселем. Невкусно, но терпимо. Боль постепенно отступала.
По ночам не спалось.
Лежал, смотрел в потолок, слушал храп и стоны соседей. Дядя Вася в соседней кровати — алкоголик с циррозом — стонал во сне. Кто-то вставал в туалет каждый час — шаркал тапками по линолеуму. Кто-то кашлял надрывно, долго.
Сашка думал. О том, как всё пошло не так. О том, что мать там одна, волнуется. Если узнает о болезни — помчится сюда, бросит всё. А ей и так тяжело. Не надо ей знать.
О том, что если помрёт здесь, в чужом городе — даже похоронить будет некому. Тётки, конечно, постараются. Но это не то.
Думал о Марине. Интересно, где она сейчас? Жива ли? Нашла ли покой после смерти Артёма? Или мучается виной, как он?
Думал о том, что жизнь странная штука. Девятнадцать лет, а ощущение, будто прожил все сорок. Устал. От боли, от выборов, от необходимости быть сильным.
Через неделю выписали.
Врач был оптимистичен — улыбался, хлопал по плечу.
— Кризис миновал! Диета, режим, никаких стрессов — и будешь как новенький. Молодой организм, быстро восстанавливается.
Сашка кивал, получал рецепты, благодарил. Расписывался в документах. А внутри нарастала тревога. Необъяснимая, иррациональная. Что-то было не так. Организм посылал сигналы, которые он не мог расшифровать. Предчувствие беды.
Вернулся в общагу.
Соседи обрадовались — Пашка хлопнул по плечу, Жора полез обниматься.
— Думали, совсем загнулся! Ты чего такой худой? Надо откармливать!
Сашка попытался улыбнуться, но получилось кисло. Разложил вещи, переоделся. Сел за стол писать письмо домой. Нужно было успокоить мать, сказать, что всё хорошо.
Взял ручку, лист бумаги. Вывел:
«Дорогая мама! Не волнуйся, со мной всё в порядке. Был небольшой гастрит из-за местной воды, но уже прошёл. Врачи сказали, ничего серьёзного. Учусь хорошо, скоро сессия, готовлюсь…»
Дописать не успел.
Боль ударила внезапно — как нож под рёбра. Резкая, нестерпимая, ослепляющая. Сашка согнулся пополам, схватился за живот. Ручка скользнула по бумаге, оставив кривую чёрную линию. Письмо упало на пол.
— Жорик, — прохрипел он. Голос не слушался, язык онемел. — Отнеси… на почту…
— Ты чего? Сашка!
Но Сашка уже не слышал. Боль накрывала волнами — всё сильнее, всё глубже. Проваливался в темноту, где боль сливалась в один бесконечный крик. Последнее, что он помнил — холодный пол под щекой и крик Жоры: «Паша! Скорую вызывай! Быстро!»
А потом темнота.
Очнулся на каталке.
Потолок плыл над головой — белый, с лампами. Лампы мелькали — одна, две, три, четыре. Чьи-то голоса — громкие, далёкие, искажённые.
— Перфорация! Прободная язва! Быстрее!
— Давление падает! Восемьдесят на сорок!
— Срочно готовьте операционную! Немедленно!
Понял слово «перфорация». Знакомый с медицинского факультета рассказывал — смертельно опасно. Желудок прорвало, содержимое вылилось в брюшную полость. Перитонит через несколько часов. Сепсис. Летальный исход в восьмидесяти процентах случаев.
Летальный исход. Красивые слова для обозначения смерти.
И тут Сашка испугался по-настоящему.
Не романтическим страхом юности, когда смерть кажется чем-то далёким, абстрактным. А животным, первобытным ужасом — сейчас, здесь, на этой каталке, через несколько минут всё закончится.
«Не хочу умирать! Не сейчас! Не так!»
Мать. Она узнает по телефону. Какой-то незнакомый голос скажет: «Ваш сын скончался». Она сядет на пол прямо в прихожей. Будет сидеть, раскачиваться, пока не придёт Света. Похороны будут здесь, в Томске — везти тело дорого. Она приедет хоронить сына в чужом городе. Чужие люди, чужая земля.
Этого нельзя допустить. Она не переживёт.
«Не сейчас! Господи, если ты есть — не сейчас!»
Двери операционной распахнулись — металл, стекло, яркий свет. Его перекатили на операционный стол. Холодный, жёсткий. Лампы ослепляют. Маски вокруг — глаза без лиц.
— Считай в обратном порядке от десяти.
Укол в вену. Холод разливается по руке, по телу.
— Десять… девять… восемь…
Звуки операционной становились всё тише, словно кто-то крутил ручку громкости вниз. Яркий свет рассеивался, превращаясь в мягкое сияние. Боль отступала — не исчезала, а просто становилась далёкой, чужой, как будто это не его боль.
Сашка чувствовал, как его сознание отрывается от тела. Поднимается всё выше и выше, как воздушный шарик, который отпустили. Тело осталось внизу — маленькое, беспомощное, опутанное трубками.
Последнее, что он услышал — писк кардиомонитора. Ровный, методичный. А потом писк превратился в долгий монотонный гудок.
Смерть пришла тихо.
А потом тишина.
Абсолютная, звенящая, осязаемая тишина.
И тут произошло то, что Сашка потом не мог объяснить рационально. То, в чём сам не был уверен — галлюцинация умирающего мозга или нечто большее.
Сначала была темнота.
Не пугающая — тёплая, обволакивающая, как материнские объятия. Комфортная. Сашка плыл в ней, невесомый, бестелесный. Не было ни страха, ни боли. Только покой.
Потом появился свет.
Не резкий — постепенно разгорающийся. Откуда-то издалека, из глубины темноты. Сначала еле заметное свечение. Потом ярче. Ещё ярче. Белый, чистый, но не режущий глаза. Притягивающий.
Сашка двигался к свету. Не шёл — ног он не чувствовал. Не летел — крыльев не было. Просто двигался усилием мысли. Подумал «вперёд» — и уже скользил по коридору.
Коридор.
Стены были не белыми — они светились изнутри жемчужным сиянием. Не архитектура, а что-то живое, пульсирующее. Пол под ногами — под тем, что раньше было ногами — казался твёрдым, но прикосновения не чувствовалось. Он шёл, но не слышал шагов.
Не было ни холода, ни тепла. Отсутствие ощущений, но не пустота. Наполненность чем-то другим — не физическим.
Тишина была не пустой. Она звенела — как после взрыва, когда слышишь только собственную кровь в ушах. Но крови не было. Ушей не было. Только ощущение звенящей тишины.
Коридор был бесконечным. Нет — у него не было ни начала, ни конца. Время здесь не текло линейно. Сашка мог идти секунду или вечность — разницы не было.
В конце коридора — фигура.
Не человек. Но и не ангел из церковных книжек. Просто силуэт. Светящийся, неопределённый. Менялся, пульсировал. То казался огромным, то человеческого роста. То ярким, то едва видимым.
Сашка остановился. Страха не было — странно. Должен быть страх, но его не было. Только любопытство и какое-то смутное узнавание.
— Ты так отчаянно молился. Звал. Просил. Хочешь жить?
Голос звучал отовсюду и нигде. Не мужской, не женский. Даже не голос — вибрация, которая превращалась в слова прямо в сознании.
— Да! — Сашка не знал, как говорит — губ не было, голоса не было. Но ответ прозвучал. — Хочу!
— Зачем?
Вопрос простой. Ответ сложный.
— Зачем тебе жизнь, Александр? У тебя нет семьи. Нет любви. Нет цели. Ты бежишь от прошлого, но оно всё равно с тобой. Ты страдаешь. Зачем продолжать страдать?
Сашка хотел возразить — но понял, что голос прав. Действительно, зачем? Ради чего жить? Ради диплома, который получит через пять лет? Ради карьеры инженера на каком-нибудь заводе? Ради старости в одиночестве?
Смешно.
— У меня есть мать, — сказал он наконец. — И сестра. Я не могу их бросить. Не могу оставить одних.
— Они проживут и без тебя. — Голос был спокойным, констатирующим факт. — Все живут. Люди переживают потери и продолжают жить. Твоя мать сильная женщина. Она справится.
— Нет! — Сашка почувствовал, как внутри поднимается отчаяние. — Она не справится! После отца… Я — всё, что у неё осталось! Я обещал заботиться о ней! Обещал!
Тишина. Фигура словно задумалась. Свет пульсировал — медленно, ритмично.
— Обещал, — повторил голос. — Хорошо. Ты готов заплатить за эту жизнь?
— Готов! Всё, что угодно! Любую цену!
— Всё?
Голос стал жёстче. Фигура придвинулась ближе — или Сашку притянуло к ней. Расстояние между ними сократилось.
— Хорошенько подумай, Александр. Плата будет высокой. Очень высокой. Ты уверен?
— Уверен! — Сашка не колебался. Мать. Он должен вернуться ради матери. — Какая плата? Говори!
Фигура замерла. Коридор вокруг изменился.
Стены стали прозрачными. Сквозь них проступали образы — размытые, нечёткие, как отражения в мутной воде. Сашка видел сцены из будущего — множество вариантов, множество жизней, которые могли быть.
Вот он — счастливый, с женщиной и детьми. Смеются за столом, обычный семейный ужин. Тепло, уютно. Но в углу комнаты — пустой стул. И Сашка понимает — это место матери. Которой нет. Которая умерла одна, потому что он выбрал своё счастье.
Вот другая картина — он с матерью, заботится о ней. Возит в больницы, покупает лекарства, сидит рядом по вечерам. Но сам — постаревший раньше времени, седой, с печальными глазами. Один. Навсегда один.
Картинки сменяли друг друга быстрее. Счастье без матери. Мать без счастья. Нельзя совместить. Нельзя получить и то, и другое.
— Видишь? — голос звучал мягче. — Выбор всегда предполагает жертву. Ты не можешь иметь всё. Никто не может.
— Я понял. — Сашка смотрел на образы. — Говори условия.
Фигура развернулась. Свет от неё стал ярче, пронзительнее.
— Твоё личное счастье. Всю жизнь ты будешь заботиться о матери. Ставить её интересы выше своих. Жертвовать своими желаниями ради неё. Это твоя плата. Согласен?
Сашка хотел сразу согласиться — но фигура остановила его. Волна какой-то силы, которая заставила замолчать.
— Подожди. Не спеши. Ты должен понимать, что это значит. Сейчас ты делаешь это по своей воле. По выбору. Но если примешь условия — это станет твоим долгом. Неизбежным, как восход солнца. Даже если ты захочешь иначе — у тебя не получится.
— Что значит «не получится»? — Сашка не понял.
Коридор снова изменился. Образы стали чётче.
Вот он встречает женщину. Красивую, умную, добрую. Влюбляется. Она отвечает взаимностью. Но тут звонок от матери: «Сашенька, мне плохо, приезжай». И он едет. Бросает свидание, бросает женщину. Раз, два, три. Женщина устаёт ждать. Уходит. Он пытается вернуть — но не может. Что-то внутри не даёт. Долг сильнее чувств.
Вот другая картина. Он получает предложение о работе. Хорошую работу, в другом городе, с высокой зарплатой. Но это далеко от матери. Он пытается согласиться — и не может. Физически не может произнести слова. Как будто горло сдавило.
Вот ещё. Он хочет куда-то уехать, пожить для себя. Но мысль о матери, оставшейся одной, разъедает изнутри. Не даёт спать, не даёт дышать. Возвращается через неделю. Побеждённый.
— Понимаешь теперь? — голос был серьёзным. — Ты не просто обещаешь. Ты отдаёшь часть себя. Свою свободу. Своё право на собственную жизнь. Это навсегда, Александр. Пока она жива — ты будешь привязан к ней невидимой цепью. Готов?
Сашка смотрел на образы. Видел свою будущую жизнь — череду жертв, отказов, упущенных шансов. Видел себя — стареющим в одиночестве, без семьи, без детей, без того, что называют личным счастьем.
Страшно? Да.
Но альтернатива страшнее. Мать, умирающая одна. Мать, которая не простит ему предательства. Которая будет ждать у окна, пока не придёт смерть.
— А если я откажусь? — спросил он. — Если скажу «нет»?
— Тогда ты умрёшь. Сейчас. Здесь. И твоя мать получит телеграмму: «Ваш сын скончался». Что выберешь?
Сашка закрыл глаза. Вернее, сделал то, что в этом месте означало «закрыть глаза». Отгородился от образов, от света, от голоса.
Подумал о матери. О том, как она плакала при прощании. О её письмах, полных любви и тревоги. О том, что она уже потеряла двух дочерей, мужа. Не может потерять теперь еще и сына.
Подумал о Марине, об Артёме. Он не смог спасти их. Но может спасти мать. От одиночества, от боли, от отчаяния.
Это цена? Высокая.
Но он готов заплатить.
— Я согласен. — Голос прозвучал твёрдо, без колебаний. — Принимаю условия.
— Ты уверен? Последний шанс передумать.
— Уверен. Совершенно уверен.
Фигура приблизилась вплотную. Свет стал ослепительным.
— Хорошо. Договор заключён. Помни, Александр — нерушимый договор. Ты отдал своё личное счастье в обмен на жизнь и возможность заботиться о матери. Теперь это часть тебя. Твоя суть. Твоя судьба.
Сашка чувствовал, как что-то фундаментальное меняется в самой структуре его существования.
Не снаружи — внутри. Глубоко внутри, там, где формируются желания, решения, выборы. Словно в сложном механизме его души кто-то переставил главную шестерёнку. Теперь всё будет двигаться по-другому, по новым законам.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.